Светская жизнь
«Нива» — машина небольшая, да и немолодая, но верная, как старый пёс, что не раз выручал в трудную минуту. Но если есть прицеп — а у меня он есть, крепкий, хоть и побитый временем, — перевести всякого добра можно немало, хоть весь мир на себе тащи, коли силы хватит. Чем я и занимался субботу и воскресенье, снуя меж райцентром и деревней, будто заправский коробейник, закупая то, что советовал другим: соль, без которой и жизнь пресна, спички, что огонь рождают в стужу, скобяной товар, без которого и гвоздя не вобьешь, белье без изысков, но крепкое, как доброе слово, сухую тушенку (по сути, запаянный в пятилитровые жестянки пеммикан, пища путешественников и отшельников), рыболовные крючки, что могут спасти от голода, лесу, тонкую, но суровую, как сама жизнь, и прочее, нужное для существования на этой оторванной от мира льдине, что зовется Чичиковкой.
В понедельник с утра пошел снег, без всяких разминок, сразу всерьёз, густой, обильный, основательный, будто решил засыпать все дороги разом. Я ещё давеча, как вернулся, загнал машину в коровник, где когда-то мычала бурёнка, а ныне царила тишина. Дух коровы давно избылся, навоз весь вынесли на огород — чем не гараж? В запасе был почти полный бак (минус тридцать вёрст от заправки, но кто считает?), да шестьдесят литров бензина в канистрах, больше вряд ли потребуется, да и деньги я потратил практически все. Что деньги, наши, российские рубли? Бумажки, самый слабый ветер разнесёт, если не придавить их делом.
К вечеру пришлось браться за лопату, расчищать дорожку — до калитки, до сортира, до баньки, а потом и часть улицы почистить, будто прокладывая тропинки в этом белом безмолвии. Свою долю до колодца и даже до клуба, то есть до бывшей колхозной конторы, что теперь стояла, как памятник ушедшей эпохе. Кроме меня лопатами махали ещё четверо стариков и три старухи, вернее, четверо джентльменов в возрасте поздней зрелости, и три дамы неопределенных лет, чьи лица хранили следы времени, как старые книги — пометки на полях. Помнится, слышал, что старость первой стадии, по определению британских ученых, начинается не то в семьдесят пять, не то в восемьдесят лет, а есть ещё и вторая, и даже третья стадии. Не для всех, но есть. А семьдесят — это лишь поздняя зрелость, когда человек, как вино, либо крепчает, либо превращается в уксус.
Завидев меня, они махали лопатой, мол, бери больше, бросай дальше, и продолжали трудиться, неспешно, но упорно, будто знали, что снег — это лишь временный гость, а труд — вечный спутник.
Вернулся в дом, а на пороге котик, совсем юный, месяца четыре от роду, с глазами, как два изумруда. Точнее, кошечка, изящная, как лесная фея. Ну, заходи, да только у меня вареная картошка на обед, и лук репчатый, сырой — небогатый пир, но от чистого сердца. Лук есть она не стала, брезгливо морща мордочку, а картошечки малость попробовала, будто из вежливости. Ну, пусть.
Пока я при остатке вечернего света, скупого, как пенсионный фонд, читал «Капитал» (четвёртая попытка, прежние три я с недоумением сходил с дистанции, как же так, труд публиковался в газете для рабочих, на понятном рабочим языке, а я на тридцатой странице чувствовал себя потерявшимся мальчиком в дремучем лесу экономических терминов), кошечка то сидела недвижно, словно изваяние, то срывалась молнией, чтобы вернуться с добычей. С мышью. Но трофей она не ела, а просто хвасталась, кладя его к моим ногам, будто говоря: «Вот, хозяин, смотри, какая я охотница!»
Ну и славно.
Вторник прошел по сценарию понедельника, будто время застряло в снежном сугробе. Белизна вокруг радовала глаз, в доме — тепло, плюс десять, больше — баловство, тем более когда есть шерстяной свитер, толстые трикотажные треники и горячий чай с дымком. Кошечка продолжала превентивную войну с расхитителями пищевых запасов, а Карл Маркс неумолимо запутывал меня своими рассуждениями о видах стоимости. Я даже взялся конспектировать, помечая, где какую стоимость он имеет в виду, будто расшифровывая древние руны. Или загадочные рисунки пустыни Наска. Видел. С борта патрульного вертолёта.
В среду я решительно пошёл в клуб, чувствуя, что если ещё день просижу в четырёх стенах, то либо сойду с ума, либо стану философом. Пришёл к полудню. Утром-то был занят: дорожки, печка, варка полбы, маленькие починки по дому — деревня работу любит, а безделье здесь считается страшным пороком, хуже преступления. А в предчувствии полдня решил, что довольно. Погляжу-ка на добрых людей, как там они без меня.
Без меня им было привычно, как без лишнего гвоздя в стене. В клубе девять человек, я — десятый.
— Вовремя, — сказал танковый капитан, его голос прозвучал, как команда перед атакой. — Садись, будем радио слушать.
И я сел, чувствуя, что жизнь здесь, в этой глуши, течёт по своим законам, и я — лишь гость в этом неторопливом, но честном мире.
На столе, на кружевной салфетке, будто на троне из прошлого века, царствовал «Океан» — ящичек потёртого дерева. Выдвинутая антенна, тонкая и упрямая, как шпага дуэлянта, пронзала статику эфира, пытаясь вырвать из неё крупицы смысла. Транзисторный приёмник, вестник из детства. Тогда мне казалось, что радио дирижирует миром, но здесь, в этой глуши, его сила ограничивалась хриплыми голосами далёких станций.
— Сейчас будем слушать, — капитан взглянул на часы, блеснувшие холодным светом стали. Его пальцы, покрытые мелкими рубцами, нажал кнопку. Приёмник ожил, зашипел, словно змея, и выплюнул сигналы точного времени — бип-бип, отсчитывающий секунды нашего затерянного мира. Затем звучный голос на испанском полился, как смола, обволакивая комнату чужими словами. Язык я забыл, да и не знал никогда, но в интонациях слышался вкус диктатур и революций, Куба, любовь моя, остров зари багровой.
Музыка тридцатых ворвалась внезапно — танго, полное страсти и надрыва, как будто сам Оскар Строк сел за рояль в тени пальмы. Но танцев не было. Мы сидели, загипнотизированные, слушая, как звуки прошлого сплетались с тишиной настоящего. Капитан, сидел, обхватив голову руками, будто удерживая мелодию, а его тень на стене колыхалась, как призрак из эфира.
— А русские станции есть? — спросил я, нарушая гипноз музыки.
Капитан усмехнулся, словно я предложил посадить под окном кокосовую пальму.
— Да считай, что и нет. На длинных и средних волнах — треск, будто кто-то точит нож о камень. На коротких… — он махнул рукой в сторону окна, за которым метель выписывала коды Морзе. — Иногда Китай ловим, Украину. Говорят про санкции, про космос, про войны… Но это всё — большая политика, а у нас тут, в Чичиковке, своя вселенная. Мы как папанинцы, все мысли — не утонуть бы.
— Неужели «Маяк» нельзя поймать? — настаивал я, вспоминая позывные, когда-то известные всей стране.
Капитан встал, его тень накрыла карту мира, висевшую на стене рядышком с картой колхоза «Маяк». Для масштаба.
— Сколько ни пытались — тишина. «Маяк» ушел на дно вместе с Атлантидой. А может, это мы на дне… — Он замолчал, будто поймал себя на мысли, слишком личной для этой комнаты. — Музыка лучше. Она не врёт. Вот послушай…
Из динамика полились аккорды, напоминающие шум шаров невидимых планет. Танго сменилось фокстротом, и я вдруг представил капитана в смокинге, танцующего с южноамериканской красавицей.
Капитан подошёл к столу, где четверо стариков, словно алхимики, перебирали костяшки домино — белые точки на черной кости. Секретный код.
— Мой черед, — бросил он, и кости застучали, будто шифровальная машина.
Я остался один на один с эфиром. Танго вернулось, его ритм бился в такт метели за окном. Внезапно в музыке возникли помехи — свист и вой, будто вновь проснулись древние динозавры-глушилки.
Я вгляделся в приёмник: не мираж ли это? Но капитан, не оборачиваясь, произнёс:
— Не обращай внимания. Это эхо от спутников. Или от чего похуже…
Его слова повисли в воздухе, как дым от «козьей ножки». Я понял — здесь, в Чичиковке, даже радио было частью тайны, словно каждый хрип эфира хранил намёк на невидимую войну, которую вели где-то за горизонтом, используя технологии, которые убивают и ваших, и наших.
А мы слушали танго, зная, что за каждой нотой может скрываться шифр, за каждым треском — послание, которое изменит всё… или ничего.
— Капитан Погода, ты в шашки играешь? — обратилась ко мне дама позднего зрелого возраста, постукивая костяшками шашек о деревянную доску. Голос звучал так, будто она спрашивала не об игре, а о чем-то куда более важном. В её руках шашечница казалась древним артефактом, покрытым царапинами и пятнами от бесчисленных партий.
Не дожидаясь ответа, она расставив шашки с ловкостью фокусника. Себе взяла. Мои, стало быть, чёрные.
— Играл когда-то, — ответил я, сдерживая зевок. Ветер завывал в печной трубе, вторя ее вопросу. Глаза дамы сверкнули, будто она уловила слабину в моем тоне.
— Что такое треугольник Петрова? — спросила она, экзаменуя новобранца.
— Приём поймать дамку противника тремя своими, — буркнул я, вспоминая казарменные вечера, где шашки были единственным развлечением между дежурствами. Шашки и водка — тут, шашки и ром — там.
— Допустим, играл, — она кивнула, словно ставя галочку в невидимом протоколе. Её пальцы скользнули по доске, будто дирижируя незримым оркестром.
Партия началась стремительно. Шашки стучали, как метроном, отсчитывая секунды до разгрома. Знание треугольника Петрова оказалось бесполезным против ее хитрой, словно лисьи норы, стратегии. К двенадцатому ходу мои чёрные дрожали, как осенние листья на ветру, а её белые готовились праздновать победу.
— Не тороплюсь сдаваться, — процедил я, пытаясь разглядеть в узоре на доске хоть намёк на тактический ход. Вдруг прозвучит команда «В ружье!», и этот позор останется между нами.
— Здесь действительно много волков? — спросил я, чтобы выиграть время. Вопрос повис в воздухе, как дым от козьей ножки. Здесь большей частью курили махорку — заворачивали в бумагу, и курили. Махорка самосадная, не покупная. А бумага — ну, всякая.
Дама прищурилась, будто оценивая, достоин ли я знать ответ. — В Чичиковке нет, — начала она, перекладывая съеденные шашки в жестяную коробку. — Здесь знают, что из волчьей шкуры можно сшить шапку, жилет, а если шкур несколько, то и шубу. А это хорошие для Чичиковки деньги. Волки тоже это знают. — Она усмехнулась, обнажив золотые коронки. — А вот в Чаковском лесу да, водятся. Сколько — да кто ж считает. Дичь есть, есть и волки.
— А охотники? — не унимался я, чувствуя, как под кожей пробегает холодок.
— Наши охотники — сам видишь, с подсевшими батарейками, — она махнула рукой в сторону окна, за которым маячили покосившиеся избы. — А приезжие… — тут её глаза загорелись, она увидела нового слушателя, которого ждала долго, очень долго. — Тут же три раза история с охотниками случалась. В седьмом, восьмом и пятнадцатом годах.
Она наклонилась ближе, и тень сделала её лицо похожим на маску трагедии.
— В седьмом на день милиции дюжина охотничков из области приехала, большие чины. На кабанов, в ноябре кабаны жирные, отъевшиеся. Приехали — а в область не вернулись, — ноготь с облупившимся лаком постучал по столу, будто отбивая ритм роковой развязки. — Районная милиция, ну, полиция теперь, выехала на место. Две палатки целехоньки, ружья тож, пара автоматов, пистолеты, ящик водки — всё цело. Другой ящик водки, правда, располовиненый, но это нормально, нет? И машины на месте. А охотников нет. Так и не нашли.
— Куда ж они делись? — спросил я, хотя уже догадывался, что ответ будет круче зимнего тумана.
— Меня не спрашивай, я не ясновидящая, — она откинулась на спинку стула, сложив руки на груди. — Вон Афанасий считает, что их забрал Большой Кабан. Говорит, видел в ту ночь тень с клыками, что луну закрыла. — Её смешок прозвучал сухо, как шелест опавших листьев. — А внук Саввишны, он в газете работает, думает, что они кому-то не тому дорогу перешли. В полиции ведь деньги у начальства большие бывают…
Она достала из кармана серебряный портсигар, раскрыла. Внутри — папиросы. Деревенский шик, признак зажиточности. Закурила выпустила дым кольцами, словно рисуя нимб над этой историей. — Вон, у одного полковника десять миллиардов заначку нашли, у другого пятнадцать. Это в Москве, мы, конечно, не Москва, но всяко случается. — Голос ее стал шепотом заговорщика: — Внук говорил, что им вообще упоминать об исчезновении запретили. Дали коротенькое сообщение о том, что произведены новые назначения, и точка. Люди, конечно, болтали…
Она замолчала, давая мне представить красноречивые детали: перешептывания в магазине, кресты на дверях домов, старух, шепчущих заговоры у колодца.…
— Но люди всегда болтают, — закончила она, гася о пепельницу окурок. — А ты, капитан, в Чаковский лес не собираешься?
Вопрос повис в воздухе, как вызов. За окном завыл ветер, и где-то вдали, за лесом, будто ответила ему тварь с клыками, что луну закрыла.
— На следующий год теперь уже из района на то место поехали. Опять в день милиции. Не своей, говорят, волей. Приказ получили с самого верха. Водки с собой не брали, ну, может, самую малость. Трезвым страшнее, а страх обостряет нюх. Зато все с автоматами. И собаки. Не охотничьи, а служебные. Исчезли. Все.
— А сколько их было? — спросил я, и голос мой затерялся в дымке печки, трещавшей в углу избы.
— Шестеро. Не полкаши, как в прошлый раз, нет. Лейтенанты. И один капитан. Конечно, охотники с них никакие. Но собаки… — Она прищурилась, будто вспоминая тот вой, что не принадлежал ни волкам, ни людям. — Собаки пропали первыми. Слушали тишину, потом завыли дружно, и в чащу. Будто звали их колоколами из подземелья. Капитан тот записал это, вернее, надиктовал на телефон. Связи-то нет. Телефоны нашли — камеры включены, экраны целы. Говорят, видео было. Короткое. Там, где лес съедал свет фонарей, что-то двигалось. Не ветви. Не звери. Что-то, что не оставило следов, кроме ряби, будто сама тьма просочилась в матрицу. Кому надо — видели. Остальным — сказки на ночь. С тех пор в Чаковский лес не ходят. Разве что дураки или те, кому нечего терять. А в пятнадцатом… — Она закурила вторую папиросу, что, похоже, было уже роскошью. В комнате стемнело, горела лишь керосиновая лампа, и спичка вспыхнула, осветив морщины, глубокие, как трещины в граните. — Из Москвы приехали. Киношники. Пять душ. Умоляли показать, где «настоящая тьма». Ночные съемки, говорят, сердце истории. Взяли с собой фонари мощнее прожекторов, камеры с инфракрасными глазами. Исчезли. Даже вещи. Будто их стерли из реальности.
— А местные? — спросил я.
— Местные умнее. Если и ходят, то лишь вдоль опушки, как по краю пропасти. А зверьё… — Она усмехнулась, выпуская дым кольцами. — Волки теперь размером с телят. Зайцы глаз не прячут. Природа, знаешь ли, не терпит пустоты. Особенно тут.
— Э… А где они охотились?
— Верст сорок отсюда, Чаковский лес большой. А если с Хороницким считать, они ж перешейком соединяются, так и просто огромный. Но малоценный, китайцам неинтересный. Покамест. Они сейчас Дальний Восток осваивают.
— А местные промышленники?
— Ну, я ж говорю, малоценный. Не купят за границей, с лесом ведь работать нужно, а тут больных деревьев много, и вообще… Или просто цену ждут. Мы ж тут мало знаем. Ты вот газет из района привёз?
— А вот и привез, — я вытащил из походной сумки сложенные газеты, числом восемнадцать, не по названиям, по названиям всего четыре. В штуках. — Ежели интересно, читайте!
— Народ, — громко сказала дама, — Капитан Погоды газеты привез!
Народ засуетился, каждый деликатно взял по одной, договариваясь назавтра обменяться.
Я же сдался, начал контровую, играл изо всех сил, но тоже слил. А как не слить, если против меня играла Ирина Станиславовна Рубакина, трёхкратный чемпион СССР по русским шашкам?
Виду, что знаю о её чемпионстве, разумеется, не подал. Хватит погодного капитана. Нет, уже Погодного Капитана.
На обратном пути думал, сколько правды в рассказе Рубакиной. Нет, она не врала, рассказывала, что знала, но было то знание истиной, деревенскими легендами или людей сознательно дезинформировали?
Пришел домой засветло. Волчьего воя никакого. Он только ночью слышен, волчий вой. А днём то гуси, то утки, в общем, птица.
Деревня всё-таки.
Я и сам весной попробую цыплятами разжиться.