Январские развлечения
Смех смехом, а снег снегом. Всё падает и падает, согласно совместному прогнозу, моему и Веры Саввишны. Череда атлантических циклонов. Ветер слабый до умеренного, температура днём до минус трех, ночью до минус десяти. Как статья небесного кодекса, отмеривающая каждому по делам его. Иногда — коротенькие, часов на пять, оттепели. Но амнистии нет, амнистия не предвидится.
Это снег.
Насчет смеха — его поставлял патефон завода «Молот», что принесла в клуб чета Никодимовых. Патефон, три дюжины пластинок и жестяная коробочка с патефонными иголками — теми самыми, которыми начальство грозит нерадивым подчиненным. Дефицитнейшая по нашему времени вещь — патефонные иголки! По счастью, есть и специальная машинка для их заточки, пара минут необременительного труда — и иголка как новенькая. Готова к труду и обороне.
В урочный час накручивается пружина, выбирали пластинка, помещается на покрытый сукном диск — и слушай, и смейся, и веселись. Тарапунька и Штепсель, Миров и Новицкий, Миронова и Менакер, Шуров и Рыкунин. Бодрый, положительный юмор конца пятидесятых годов.
— Тарапунька, к нам почта прибыла! Телеграмма, письмо и газета! Очень интересная передовая статья: «Возросшая культура колхозного села!»
А вот к нам в Чичиковку никакой почты за все время моего пребывания не доставляли ни разу. По транзистору — так по старинке здесь называют радиоприемник «Океан», — слушаем музыкальную Аргентину, иногда — Би-Би-Си, на английском, естественно. С языками напряженка. Образование у всех прежнее, советское, то есть отличное. Вот только языков никто не знает. Какие языки, если из всего колхоза в загранице были двое, в Германской Демократической Республике, по путёвкам, что выделяли передовикам с половинной скидкой. Ну, еще во время войны были в загранице, но тех людей давно нет. Да и те языков не знали. Так дошли.
Я-то знаю, я кое-где побывал. кое-что повидал. И танковый капитан тоже был, но он молчит, шифруется.
Перевожу вкратце и без того короткие бибисишные новости: где-то в Китае поднимает голову очередная гриппозная кобра, в Сирии идёт война всех против всех, и так далее. То, что Первого уже несколько дней не видно и не слышно, никто пока не обсуждает. Может, не заметили. А если и заметили, то помалкивают. Роспуск Думы и перевыборы в марте? Обычное дело. Впереди большая и напряженная работа, нужны люди, делом доказавшие преданность и готовность. Кому нужно, тому и преданны, к чему нужно, к тому и готовность. А то некоторые засиделись, и считают сидение единственной задачей думца. Ошибаетесь! Жизнь, она в движении!
И ещё новость — Партия перекрасилась. В жёлтое с чёрным. В цвета монархии? Или сотового оператора? Разве не всё равно, какого цвета гроб, если мёртвые не различают оттенков?
Для Чичиковки все это — пустое. Чичиковка — островок стабильности посреди минного поля. Здесь мы живем, как при Николае Павловиче. Молчим и благоденствуем. Картошка у чичиковцев своя, лук свой, тыквы свои. Постное масло, правда, покупное, но не магазинное, а с базара. Холодного отжима, чем не счастье? А кто там наверху, отсюда не видно. Что важнее — сверху нас тоже не видно. Тем и спасаемся — взаимной слепотой.
Я вышел на улицу, глянул на село. Напротив калитки — снеговик, дар чичиковцев. После похода Пыри на Северный Полюс и Экспедиции Спасения авторитет мой подрос. Старожилы бы и сами, конечно, отыскали пацана, не сразу, так потом, но вдруг волки их бы опередили? А я посмотрел свежим глазом, пораскинул умишком, и нашёл пацаненка. Ну, повезло. Новичкам везёт, а я в Чичиковке самый что ни на есть новичок.
Снеговик был не из простых. Глаза — пятаки, старые, медные, большие, 1924 года. Нос — стограммовый пузырёк боярышника. Рот — арбузная корка, специально, что ли, с лета берегли? На голове — плетеная корзинка, старая, попорченная. Рядом со снеговиком в сугроб воткнута метла на длинной деревянной ручке.
На шее у снеговика кокетливый газовый шарфик, розовый, почти целый. Народное творчество, как оно есть. Именовался Снеговик Герасимом, о чём мне сообщила Саввишна. Как коллега коллеге.
Герасима полагалось кормить. Какой-нибудь пустячок — три-четыре семечки, или кусочек печенья, или конфетку-драже. Перекармливать не нужно.
Помогал ли снеговик Герасим, или причина иная, но Белыш больше ко мне не забегал. Однако я всё равно ночью покидал дом лишь по самой неотложной нужде, с пистолетом наготове, с патроном в патроннике. А поскольку неотложных нужд как-то не случалось, то и в этом можно было при желании видеть влияние Герасима.
Иногда, впрочем, происходило странное: оконные стекла дрожали, пылинки в комнате танцевали тарантеллу, а Коробочка пряталась за печку. Но через полчаса, много через час всё стихало. Вий ворочался в своём логове? На полигоне, что в ста верстах, испытывали на страх недругам новое чудо-оружие, неядерные водородные бомбы? Или из-за стены с зубцами-мерлонами долетают до Чичиковки бурные продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию?
Сегодня днём у нас рыбалка. У нас — это у деда Афанасия, Петра Кузьмича Никодимова и примкнувшего к ним меня.
Обычно они ходили на Речушку вдвоём, но, видно, решили, что где двое, там и трое.
Речушка была в трех верстах. Три версты — это общее расстояние, до чего не спроси — идти три версты. Мне, как молодому, поручили везти санки с инвентарём, пуда на полтора. На санках, конечно, не тяжело.
Встали на лыжи и — как паровозы. Сначала медленно, потом быстрее, и всё время — пыхтя. Мимо телеграфных столбов, идущих ниоткуда в никуда, на некоторых ещё и провода остались с прежних времён, когда столбы, если прислушаться — гудели.
Но сейчас они молчали.
Молчали и мы.
Пришли к Речушке. Речушка она в сравнении с рекой, а так — обычная речка из девятнадцатого века. С ивами по берегам, зимой голыми, а до лета ещё дожить нужно. И лодка на берегу, деревянная, но без дна. Оттуда же, из прежних времён.
Вышли на лёд. Расчистили местечко. Три местечка. Пешней прорубили лунки. То есть чистил и рубил я, а старожилы давали указания. Ценные, как облигации Займа Подъёма.
Я старался. Три основные лунки, три запасные, и три на удачу.
Затем пришло время самой рыбалки. Мне дали какую-то коротышку с мормышкой, сиди, мол, дергай помаленьку, может, чего и поймаешь.
Я сел на раскладной стульчик, и начал рыбачить. Ловилась рыбка, на удивление, бойко. Правда, мелочь, плотва да ерши, пальчиковые, но всё же животный белок, разнообразие, а трудов всего дёрг, да дёрг.
Старожилам же попадались лещи. Не очень большие, но всяко крупнее моей плотвы. Ладошные. В глазах при желании можно прочесть укоризну — не можете, что ли, оставить нас в покое, дать подрасти? Вам же лучше будет, если мы вырастем с локоть!
Но нет времени ждать.
Старики таскали добычу молча, то ли рыбу боялись спугнуть, то ли удачу, а, может, просто всё было сказано много лет назад.
Прилетела ворона, села на иву, и молчала. Не каркала. Я бросил ей плотвичку из мизинчиковых. Слетела, проглотила, и снова уселась на прежнее место.
Дед Афанасий неодобрительно покачал головой. Ага, своей. Примета плохая — дарить рыбу до завершения рыбалки. Хоть кошке, хоть вороне, хоть кому.
Но я этим приметам не верю. Я другим приметам верю: если солнце село в тучу, жди, моряк, назавтра бучу.
Но облачность сплошная, солнца не видно.
Так мы развлекались два часа, наловили немало, даже я килограмма на полтора. А потом — стоп! Как будто вымерла Речушка. Пять минут ни поклёвки. Десять.
— Ушла рыба, попряталась, и нам пора уходить — сказал Пётр Кузьмич.
Дед Афанасий согласно закивал и стал быстро-быстро собираться. И мы вслед.
Через пять минут мы были на берегу — и вовремя. Из лунок полезла всякая дрянь, десятки и сотни пиявок, зелёных, похожих на парниковые огурцы. Ползали, даже прыгали, но от лунок не отдалялись. Мы смотрели с берега. Минут через пятнадцать пиявки дружно вернулись в реку, но никакого желания продолжать рыбалку у меня не было.
У старожилов тоже.
— Это речные огурцы, — сказал Пётр Кузьмич. — Пиявки редкого вида. Раньше их ветеринары любили коровам да лошадям ставить. Для человека великоваты, за раз стакан крови норовят высосать. А для быка — самый раз.
— Ага, — только и сказал я. Огурцы, понимаешь. Слишком уж активные они, огурцы эти. Да ещё стаями охотятся. Каждый по стакану высосет — что останется?
Добычу свою я отдал Петру Кузьмичу, оставив с полдюжины рыбешек для Коробочки. Самому есть рыбу расхотелось.
Но вечером Петр Кузьмич принес мне котелок ушицы.
— Раиса Максимовна готовила, — с гордостью сказал он и ушёл. Чтобы не смущать, верно.
К вечеру впечатление о пиявках поугасло, и уху я съел до последней ложки.
Сытые мысли ворочались неспешно.
Что есть эта Чичиковка, как не склеп, где мы, мертвые души, ждём, когда снег завалит нас по самые крыши? Едим картофель, слушаем патефон, ловим рыбу — ритуалы, чтобы не сойти с ума от тишины. Или не замечать, что да, что уже сошли.
Безумие было бы милостью. Увы, я трезв, как лёд Речушки, и вижу: мы все — рыбы подо льдом, которые ещё не знают, что лунка уже затянулась, и нас обступили пиявки
Страшно? Да, но только страх — последняя правда наша. Его нужно держаться, как перил лестницы двадцатиэтажного дома, когда электричество вырубается во всем городе, и наступает кромешная тьма.
Но страх приходит и уходит. Человек — существо, обречённое верить, что завтра будет лучше, светлее, теплее, веселее. Но что есть завтра, как не вчера, исчисленное по-новому, одетое в иные цифры на календаре? Мы цепляемся за прогнозы, как за молитвы, но разве метель внемлет мольбам? Нет, она метёт, пока не похоронит последний след, последнюю память о том, что здесь жили люди, смеялись под патефон и боялись пиявок.
Фи, пиявки… Не велика тварь, не на Марсе мы.
Далеко от нас Марс. И с каждым днем всё дальше и дальше.