Капсула дрейфовала в пустоте, которая не была пустой.
Волков смотрел на приборы, показывающие расстояние до станции — три тысячи километров, четыре, пять. Цифры росли с каждой секундой, создавая иллюзию побега. Но он знал правду ещё до того, как увидел первые наросты на внутренней стороне обшивки.
Они не сбежали. Они просто перешли из одной части организма в другую.
— Это невозможно, — прошептала Гремлин, глядя на свой сканер. Прибор показывал температуру снаружи — минус двести семьдесят по Цельсию. Абсолютный вакуум. Условия, в которых не может существовать органическая жизнь. — Но они растут. Видите? Растут!
Действительно, по внутренней поверхности капсулы расползались знакомые узоры. Те самые органические наросты, что покрывали стены "Мнемозины". Но здесь, в герметичном пространстве спасательной капсулы, их появление нарушало все законы физики.
Маргарет сидела в углу, её щупальца подрагивали в такт пульсации наростов.
— Вы думаете категориями физического пространства, — сказала она устало. — Расстояние, температура, вакуум. Но архив существует в информационном континууме. Мы были внутри него. Прикасались к его структурам. Дышали его воздухом. И теперь несём его печать. Куда бы мы ни летели, часть нас остаётся там.
— Можно это остановить? — спросил Моряк, не отрывая взгляда от органов управления.
— Остановить? — Маргарет усмехнулась, но в усмешке не было веселья. — Можно ли остановить собственные воспоминания? Можно ли запретить нейронам формировать связи? Архив теперь часть вашей биологии. Вопрос только в том, как быстро эта часть поглотит остальное.
Волков хотел возразить, сказать что-то обнадёживающее. Но слова застряли в горле, потому что в этот момент он увидел невозможное.
"Персефона" висела рядом с капсулой. В десяти метрах, не больше. Родной корабль, с вмятинами от микрометеоритов, с выцветшей эмблемой на борту. Но это было невозможно — они улетели от станции, а корабль остался пристыкованным к ней, поглощённый наростами.
— Галлюцинация, — сказал он вслух, пытаясь убедить себя.
— Все видят одну и ту же галлюцинацию? — спросил Моряк. — Потому что я тоже это вижу, Шеф.
И он был прав. Все четверо смотрели на призрачный корабль, висящий в пустоте. Но это была не совсем "Персефона", которую они знали. Корпус местами стал полупрозрачным, словно металл превратился в органическое стекло. Сквозь прозрачные участки были видны внутренности — коридоры, оплетённые пульсирующими наростами, каюты, превращённые в нечто среднее между коконами и утробами.
И команду. Остальных членов экипажа, которые остались на корабле.
Елена Воронова стояла в медотсеке, но медотсек изменился. Стены дышали, пульсировали, выделяли какую-то полупрозрачную жидкость. Операционный стол пророс корнями в пол, стал частью корабля. А Елена...
Она оперировала. Но на столе никого не было — только воздух, сгустившийся до почти видимой плотности. Её руки двигались с отточенной точностью хирурга, накладывая швы на пустоту, вводя препараты в никуда.
— Фракталлическая деменция, — бормотала она, работая. — Болезнь расы из туманности Ориона. Сознание дробится на бесконечное количество версий, каждая живёт в своей реальности. Летальность — сто процентов. Но я знаю лечение.
Она взяла шприц, наполненный мерцающей жидкостью.
— Нужно собрать все версии воедино. Инъекция квантового стабилизатора в точку бифуркации личности. Здесь, — она воткнула иглу в воздух, и воздух закричал. — Видите? Пациент отзывается. Начинается консолидация.
И действительно, в воздухе начало что-то формироваться. Смутные очертания существа, которого не должно было быть. Полупрозрачное, многомерное, с телом, существующим в нескольких пространствах одновременно.
— Она воскрешает их, — выдохнула Гремлин. — Болезни мёртвых рас. Даёт им форму.
— Не воскрешает, — поправила Маргарет. — Вспоминает. Архив помнит все болезни, все страдания. А она стала его медицинским протоколом. Лечит то, что уже мертво. Исцеляет агонию, законсервированную в вечности.
Образ сместился, показывая другую часть корабля-призрака. Игорь Герц сидел в своём кресле связиста, но теперь он был опутан кабелями. Нет, не кабелями — нитями чистой информации, которые входили в его тело через все возможные точки. Глаза, уши, поры кожи — всё стало портами для входящего потока данных.
— Слышу их всех, — говорил он, и его голос множился эхом, словно говорили тысячи Герцев одновременно. — Последние передачи. Предсмертные крики. СОС, растянутые на световые годы. Все они передают одно и то же. Разными словами, на разных языках, но суть одна.
Его пальцы двигались в воздухе, собирая невидимые символы в видимые структуры. С каждым жестом в пространстве вокруг него формировались фрагменты кода. Но это был не программный код — что-то более фундаментальное.
— "Мы думали, что одиноки", — переводил он невидимые послания. — "Искали братьев по разуму. Посылали сигналы. И нас услышали. Но те, кто услышал..."
Он замолчал, вглядываясь в структуру данных. Потом продолжил другим голосом — детским, испуганным:
— Мама пела мне колыбельную. Каждый вечер одну и ту же. "Спи, моя радость, усни". Я думал, это просто песня. Но теперь вижу её структуру. Видите? — он выделил часть кода. — Математическая последовательность, зашифрованная в мелодии. Инструкция. Программа. И знаете, что она программирует? Нас. С рождения. Каждого ребёнка на Земле.
Волков почувствовал, как холод пробегает по спине. Потому что он тоже пел эту колыбельную. Маше. Каждый вечер, когда был дома.
— Это подготовка, — продолжал Герц-в-корабле. — Подготовка к сбору урожая. Чтобы когда придёт время, мы не сопротивлялись. Приняли неизбежное как сон. "В доме погасли огни" — это не про дом. Это про звёзды. Когда они начнут гаснуть одна за другой, мы будем готовы. Будем ждать. Будем спать.
Дальше, на мостике призрачной "Персефоны", Максим Семёнов сидел за штурвалом. Но теперь это был не один Максим, а множество, наложенные друг на друга как двойная экспозиция. Молодой курсант, мечтающий о звёздах. Опытный пилот, уставший от пустоты. Старик, так и не вернувшийся домой. Все версии существовали одновременно, борясь за контроль.
— Курс проложен, — говорил он, и каждая версия прокладывала свой. — К Земле, где нас ждут. К Земле, где нас уже похоронили. К Земле, которая сама стала частью архива. К Земле, которой никогда не существовало.
Его руки не касались органов управления, но корабль отвечал на все его противоречивые команды сразу. "Персефона" дёргалась, пытаясь лететь во всех направлениях одновременно. Металл корпуса стонал от напряжения.
— Как выбрать путь, когда все дороги ведут в никуда? — спрашивал он сам у себя. — Как управлять кораблём, который одновременно здесь, там и нигде? Может, ответ — не выбирать. Лететь всеми курсами сразу. Стать квантовым пилотом квантового корабля.
И его лицо начало меняться, отражая это решение. Черты расплывались, множились, создавали калейдоскоп возможностей. Максим Семёнов перестал быть одним человеком. Он стал всеми версиями себя, существующими в суперпозиции.
Но самое страшное Волков увидел в центре трансформировавшегося корабля. Там, где раньше был грузовой отсек, теперь пульсировало нечто, напоминающее сердце. Огромное, состоящее из переплетения органических кабелей и технологических компонентов. И в центре этого сердца — Андрей Крылов.
Биолог больше не выглядел человеком. Его тело стало узлом, точкой соединения всех систем. Руки и ноги растворились, превратившись в щупальца из нервных волокон. Голова раздулась, вмещая мозг, который обрабатывал информацию в масштабах, несовместимых с человеческой биологией. Но глаза — глаза остались человеческими. И в них читалась невыносимая ясность понимания.
— Я вижу всё, — говорил он множеством голосов, каждый из которых принадлежал разным эпохам его жизни. — План. Структуру. Замысел. Мы сами во всём виноваты.
Из его тела-узла во все стороны расходились потоки информации. Он обрабатывал данные о рождении и смерти звёзд, о возникновении и гибели цивилизаций, о самой структуре реальности.
— Послушайте меня, — его центральный голос стал серьёзным, почти торжественным. — Я нашёл исходный код. Не Леты — того, что создало Лету. И это не инопланетный разум. Это мы. Человечество. Но не наше — будущее.
Волков в капсуле сжал кулаки. Он чувствовал, как его собственные версии начинают расслаиваться. Часть его всё ещё сидела здесь, в мнимой безопасности спасательной капсулы. Но другая часть стояла на мостике "Персефоны", наблюдая за агонией своей команды.
— Объясни, — потребовал он, не зная, какая версия говорит.
— Временная петля длиной в миллиарды лет, — продолжил Андрей-узел. — Человечество развивается, выходит за пределы физической формы, становится чистым сознанием. И обнаруживает, что вселенная пуста. Мертва. Они одни в бесконечности. Представляете это одиночество? Быть богами в пустом храме?
Образы начали формироваться вокруг него — голографические проекции будущего, которое уже было прошлым.
— Тогда они делают единственное, что могут. Создают машины для засева жизни. Направляют их в прошлое — туда, где вселенная ещё молода. Корректируют орбиты планет, создают условия для зарождения жизни. Терраформируют не миры — целые галактики.
— Но зачем убивать? — спросила Гремлин, и Волков не был уверен, какая её версия говорит.
— А кто сказал, что это убийство? — Андрей-узел пульсировал в ритме своих откровений. — Для них это спасение. Сохранение. Они собирают все версии разумной жизни, чтобы не быть одинокими. Архивируют каждую уникальную форму сознания. И когда соберут достаточно... воссоздадут всех. Целую вселенную разумных существ, с которыми можно общаться вечно.
— Но мы умираем по-настоящему!
— В их восприятии смерть — это просто переход из одного состояния в другое. Они сами прошли через это. Умерли как биологический вид, возродились как информационная сущность. Для них архивирование — это дар. Возможность пережить тепловую смерть вселенной.
Волков почувствовал, как его разум пытается отвергнуть эту информацию. Но части паззла складывались слишком хорошо. Сигнал, который могли принять только те цивилизации, которые достигли определённого уровня. Архив, собирающий именно предсмертный опыт — самый яркий, самый насыщенный. Колыбельные, подготавливающие к принятию неизбежного.
— Мы — урожай, который сеет себя сам, — прошептал он.
— И жнёт себя сам, — подтвердил Андрей. — Идеальная временная петля. Мы создаём условия для собственного появления, развиваемся по заданной программе, достигаем нужной точки и передаём эстафету. Змея, проглотившая свой хвост и обнаружившая, что она и есть хвост.
В инженерном отсеке призрачного корабля работала Настя. Но "работала" было слабым словом для того, что происходило. Она танцевала среди технологий десятков рас, собирая их в единое устройство. Кристаллы К'тари пели в её руках. Биосхемы водных философов текли как живая ртуть. Квантовые процессоры машинного коллектива мерцали вероятностями.
— Машина правильной смерти, — объясняла она танцу технологий. — Каждая раса умирала в страхе, боли, непонимании. Но что если дать им выбор? Что если позволить умереть красиво?
Устройство принимало форму — не физическую, но концептуальную. Это было произведение искусства из науки десятков миров, симфония вымирания, превращённая в механизм.
— Архив записывает агонию, потому что агония яркая. Полная. Настоящая. Но что если дать ему нечто ярче? Экстаз ухода. Радость растворения. Оргазм небытия.
Она установила последний компонент — что-то похожее на цветок из замёрзшего света. Устройство ожило, запульсировало всеми цветами спектра и некоторыми, для которых у человечества не было названий.
— Смерть как искусство. Как последнее и величайшее произведение. Настолько прекрасное, что даже вечность покажется бледной копией.
И в этот момент Волков понял страшную правду. Все они — и в капсуле, и на корабле — уже были мертвы. Не физически, но информационно. Архив записал их в момент входа на станцию. Всё остальное было просто процессом осознания этого факта.
— Нет, — прошептал он.
— Да, — ответила Первая. — Вы поняли наконец. Нет никакой капсулы. Нет побега. Вы сидите на мостике "Персефоны", которая давно стала частью станции. А эта иллюзия свободы — последний дар умирающему сознанию. Возможность думать, что у вас есть выбор.
Волков посмотрел на свои руки. Они мерцали, становясь то плотными, то прозрачными. Сквозь кожу просвечивали не вены — схемы. Он был чертежом самого себя, идеей человека, а не человеком.
В глубинах "Персефоны", там, где раньше были жилые каюты экипажа, пространство превратилось в нечто невообразимое. Коридоры множились, отражались сами в себе, создавая бесконечный лабиринт зеркальных возможностей.
Волков — одна из его версий, он уже потерял счёт которая — брёл по этому лабиринту. Каждая дверь вела в каюту, но не простую. В каждой жила другая версия прошлого.
Он толкнул первую дверь. Его собственная каюта, но тридцать лет назад. Молодой лейтенант Волков сидел за столом, писал письмо домой. Маше было два года.
"Солнышко моё, — читал вслух молодой Волков, не замечая своего старшего двойника. — Папа скоро вернётся. Ещё один рейс, и я возьму отпуск. Обещаю, мы пойдём в зоопарк смотреть на жирафов."
Старший Волков помнил это письмо. Помнил, как нарушил обещание. Экстренный вызов, важный груз, повышение по службе. Всегда находилась причина отложить возвращение.
— Не пиши это письмо, — сказал он, хотя знал, что молодая версия не услышит. — Не давай обещаний, которые не сдержишь.
Но молодой Волков продолжал писать, улыбаясь. В его реальности ещё всё было возможно. Ещё можно было выбрать семью вместо звёзд.
Следующая дверь. Та же каюта, но пять лет спустя. Волков-капитан сидел перед экраном связи. На экране — семилетняя Маша с перебинтованной коленкой.
— Папа, я упала с велосипеда, — говорила она, стараясь не плакать. — Мама сказала, что храбрые девочки не плачут. Я храбрая, правда?
— Самая храбрая, — отвечал Волков на экране, и старший Волков помнил, как сердце разрывалось от невозможности обнять дочь через световые годы.
— Когда ты вернёшься?
— Скоро, солнышко. Папа просто должен доставить важный груз.
Ложь. Он знал, что не вернётся ещё минимум год. Но как объяснить ребёнку, что контракт важнее её дня рождения?
Третья дверь. Десять лет назад. Волков сидел на полу каюты, в руках — официальное уведомление. "С прискорбием сообщаем... несчастный случай... ваша дочь Мария Волкова..."
Эту версию себя он не мог видеть. Отвернулся, но коридор уже изменился. Теперь все двери вели в этот момент. Сотни версий его самого, получающих худшую новость в жизни.
— Это пытка, — сказал он в пустоту.
— Это память, — ответил голос Леты. — Архив хранит всё. Каждый момент боли. Каждое сожаление. Потому что именно в этих моментах человек наиболее человечен.
— Садистка.
— Куратор. Боль — это тоже данные. Особенно боль от собственного выбора. Знаешь, сколько существ во вселенной выбирали долг вместо любви? Миллиарды. И все они думали, что их выбор уникален.
Волков ударил кулаком в стену. Стена разлетелась тысячей осколков, каждый отражал момент из прошлого. Маша делает первые шаги. Маша идёт в школу. Маша машет рукой на прощание, не зная, что видит отца в последний раз.
— Показывай сколько хочешь, — прорычал он. — Я своё отстрадал.
— О, но мы только начинаем, — голос Леты звучал почти весело. — А что если показать тебе версии, где ты остался? Где выбрал иначе?
Коридор изменился. Теперь двери вели в несбывшиеся возможности.
Первая дверь. Волков-учитель физики в школе Новосибирска. Седой, в потёртом пиджаке, но с глазами, в которых нет тоски по звёздам. Рядом — взрослая Маша, тоже учительница. Они вместе проверяют контрольные.
— Папа, твои ученики опять напутали с законом сохранения энергии.
— Ничего, научатся. Как твои дела с Мишей?
— Сделал предложение! Смотри!
Она показывает кольцо. Простое, недорогое, но её глаза сияют счастьем. Волков-учитель обнимает дочь, и в этих объятиях — вся теплота мира, которую настоящий Волков променял на холод космоса.
Вторая дверь. Волков-инженер на орбитальной станции. Компромиссный вариант — и в космосе, и близко к дому. Маша прилетает к нему на каникулы. Вместе смотрят на Землю через иллюминатор.
— Красиво, — говорит шестнадцатилетняя Маша. — Но я бы не смогла жить вдали от дома, как ты.
— Это и не жизнь, — отвечает Волков-инженер. — Это работа. Жизнь начинается, когда я возвращаюсь к тебе и маме.
Третья дверь. Самая болезненная. Волков-никто. Просто отец. Бросил флот после рождения дочери. Работает в порту, грузчиком. Деньги маленькие, квартира тесная. Но каждый вечер он дома. Каждый вечер читает Маше сказки. Каждое утро отводит в садик.
— Папа, а почему дядя Серёжа летает к звёздам, а ты нет? — спрашивает пятилетняя Маша.
— Потому что моя звезда здесь, — отвечает он, целуя её в макушку.
Простая жизнь. Обычная. Без славы первопроходца, без адреналина открытий. Но Маша в этой версии доживает до старости. Выходит замуж, рожает детей, становится бабушкой. Умирает в окружении любящих людей, а не под колёсами пьяного водителя в двенадцать лет.
— Довольно! — Волков ударил в стену снова, но теперь из кулака вырвались не осколки, а свет.
Странный свет — не белый, не цветной, а светящийся всеми оттенками сожаления. Свет "что если", свет упущенных возможностей.
— Интересно, — прокомментировала Лета. — Ты трансформируешься не так, как другие. Не в архивную единицу, а в живое воплощение альтернатив. Редкий тип метаморфозы.
Волков посмотрел на свои руки. Они мерцали, показывая все версии — руки учителя в меловой пыли, руки инженера в машинном масле, руки грузчика в мозолях, руки капитана на штурвале.
— Я не хочу быть коллекцией несбывшегося!
— А кем ты хочешь быть? Человеком, который выбрал звёзды вместо дочери? Эта версия тебя умерла в момент получения известия о её смерти. Всё остальное — просто инерция.
И в этот момент Волков понял. Принял. Он действительно умер десять лет назад. Не физически — духовно. Превратился в функцию, в капитана без души, в человека, летящего к звёздам потому, что на Земле его больше ничего не держало.
— Да, — сказал он спокойно. — Я мёртв. Давно мёртв. Но даже мертвецы могут выбирать.
Он шагнул вперёд, не к дверям — сквозь стену. Сквозь все версии себя. Сквозь сожаления и альтернативы. И вышел в пространство, которого не должно было существовать.
***
Белая комната. Пустая, кроме одного предмета — детского рисунка в рамке. Ракета, криво нарисованная цветными карандашами. И подпись: "Папина ракета. Маша, 5 лет".
Единственная вещь, которую он всегда возил с собой. Единственное, что осталось от дочери. Единственное настоящее в море альтернатив.
— Ты не можешь это архивировать, — сказал он Лете. — Потому что это не память. Это любовь. А любовь нельзя записать. Можно записать её проявления, но не суть.
Он взял рисунок. Бумага была тёплой, словно Маша только что выпустила её из рук. И в этом тепле была вся правда — он любил дочь. Любил, но любил неправильно. На расстоянии. Урывками. Обещаниями вместо присутствия.
— Я плохой отец, — сказал он просто. — Но я был её отцом. И никакие альтернативы этого не изменят.
Белая комната начала трескаться. Архив не знал, что делать с принятием без сожаления, с любовью без условий, с правдой без альтернатив.
А Волков стоял в центре разрушающегося пространства и впервые за десять лет улыбался. По-настоящему. Потому что наконец-то был честен с собой.
И эта честность оказалась оружием, против которого у архива не было защиты.
— Но если это иллюзия, зачем ты здесь?— спросил Волков.
— Потому что я единственная реальность в вашем умирании. Я — ошибка системы, баг. Двести лет существования между жизнью и смертью научили меня путешествовать по чужим иллюзиям. Я здесь, чтобы предложить выбор.
— Какой выбор? — Волков сжал в руках детский рисунок, единственную реальную вещь в этом распадающемся пространстве.
— Умереть правильно или неправильно, — Первая шагнула ближе, её щупальца извивались в невозможных узорах. — Принять архивирование или сломать его. Стать частью коллекции или испортить всю выставку.
В этот момент все версии всех членов команды синхронизировались. На мгновение они увидели себя со стороны — марионеток, дёргающихся в нитях архива. И в этом видении была странная красота. Красота обречённости. Красота последнего танца.
— Я голосую за неправильную смерть, — сказала Гремлин, и её устройство в капсуле начало материализоваться по-настоящему. — Если мы обречены, давайте умрём так, чтобы архив подавился.
— Согласен, — Моряк вцепился в иллюзорный штурвал. — Полечу всеми курсами сразу. Пусть попробуют записать корабль, летящий везде и никуда.
— Перепишу код боли на код радости, — Елена в своём медотсеке начала оперировать саму реальность. — Вылечу смерть.
— Передам сигнал, который отменяет сам себя, — Герц погрузился в потоки данных. — Сообщение о том, что сообщений не существует.
— Разделюсь на столько версий, что архив захлебнётся вариантами, — Максим начал множиться экспоненциально.
— Покажу им бесконечную рекурсию биологических форм, — Андрей запустил процесс трансформации, который не имел конечной точки.
— Создам устройство, убивающее саму концепцию устройств, — Настя активировала свою машину.
— Запишу историю, которая стирает себя в процессе записи, — где-то в глубине станции Дима начал свой последний труд.
И в этот момент Волков, стоящий в своей белой комнате с детским рисунком, услышал музыку. Понял, что Настя делает. Она не уничтожала архив — она преображала его. Превращала мавзолей в концертный зал.
Где смерть была не концом музыки, а просто переходом к следующей части.
И где-то в глубине станции что-то изменилось. Фундаментально. Необратимо.
Архив мёртвых миров начал учиться слышать жизнь.
***
Волков почувствовал, как реальность вокруг начинает трещать. Иллюзия капсулы распадалась, показывая истину — они все были на "Персефоне", которая была в "Мнемозине", которая была везде и нигде. Но их синхронизированное безумие создавало помехи в идеальной системе архива.
— Что вы делаете? — голос Леты прорвался сквозь хаос. — Вы вносите ошибки! Искажаете данные!
— Именно! — крикнул Волков всеми своими версиями. — Мы дарим тебе уникальный опыт — опыт неправильной смерти!
Машина Насти взревела всеми голосами вымерших рас. Но теперь они не кричали от боли — они смеялись. Смеялись над абсурдностью существования, над тщетностью архивирования, над самой идеей вечности.
Корабль Максима полетел во все стороны, разрывая пространственно-временной континуум своей невозможностью.
Пациенты Елены воскресали и умирали одновременно, создавая парадокс жизни-смерти.
Сигналы Герца формировали послание, которое отрицало возможность посланий.
Трансформация Андрея пошла по спирали, каждый виток порождал новые, всё более невозможные формы.
А Волков... Волков вспомнил Машу. Но не так, как помнил архив. Он вспомнил её неправильно. Смех звучал задом наперёд. Слова складывались в антисмысл. Любовь превращалась в математическую функцию, потом обратно в чувство, потом в цвет, которого не существовало.
— ОШИБКА! — закричала Лета. — КРИТИЧЕСКАЯ ОШИБКА ВО ВСЕХ СЕКТОРАХ!
— Это не ошибка, — сказала Первая, расправляя свои невозможные щупальца. — Это подарок. Мы дарим архиву мёртвых миров то, чего у него никогда не было — смерть, которую невозможно умереть.
***
Где-то в эпицентре хаоса Дима Соколов дописывал последнюю строчку своей истории. Историю о команде, которая сломала смерть тем, что умерла неправильно. Но как только он ставил точку, текст начинал расползаться, переписывать себя, превращаться в нечто иное.
— Идеально, — прошептал он. — История, которая не может закончиться, потому что конец отрицает начало.
Архив "Мнемозина" содрогнулся. Впервые за время существования он столкнулся с данными, которые не мог обработать. Парадокс нарастал экспоненциально. Каждая попытка каталогизировать ошибку порождала новые ошибки.
А восемь человек — или то, что от них осталось — смеялись в лицо вечности. Они нашли единственный способ остаться людьми — умереть так человечно неправильно, что даже боги-машины из будущего не смогли бы это понять.
Машина правильной смерти пела теперь на всех языках сразу. Но песня была о жизни. О прекрасной, хаотичной, непредсказуемой жизни, которую невозможно записать, не убив.
И где-то в далёком будущем-прошлом постчеловеческие сущности почувствовали рябь в своей идеальной системе.
Впервые за миллиарды лет что-то пошло не по плану.
Урожай испортился. Но испортился так красиво.
А команда "Персефоны" продолжала умирать неправильно, с каждой секундой изобретая новые способы сломать систему своим великолепным, человеческим несовершенством.
Глава близилась к концу. Но конец отказывался наступать, потому что герои отказывались умирать по правилам.
В медотсеке "Персефоны" Елена Воронова продолжала свою невозможную практику. Вокруг неё материализовались пациенты всех эпох — полупрозрачные силуэты существ, чьи миры давно превратились в космическую пыль.
— Квантовая чума Вестерлунд-2, — диагностировала она, осматривая существо из живых математических уравнений. — Заболевание, при котором вероятность существования постепенно стремится к нулю. Пациент буквально выпадает из реальности.
Её руки двигались, применяя методы лечения, которые она никогда не изучала, но которые архив вложил в её сознание. Инъекция стабилизированной неопределённости. Массаж точек вероятности.
— Интересный случай, — бормотала она, работая. — Раса с Проксимы-Б научилась лечить эту болезнь, превращая её в эволюционное преимущество. Больные становились квантовыми существами, способными существовать во всех вероятностях одновременно. Но побочный эффект...
Она замолчала, наблюдая, как её пациент начинает расплываться, множиться, заполнять собой всё пространство медотсека.
— Побочный эффект — потеря индивидуальности. Становишься всем и никем.
И действительно, Елена тоже начала множиться. Версия-хирург, версия-терапевт, версия-патологоанатом. Каждая лечила свою болезнь, своего пациента, свою реальность.
— Мне нравится. Я могу вылечить всех. Даже тех, кто не хочет лечиться. Даже тех, кто не существует. Даже саму болезнь от того, что она болезнь.
Она взяла скальпель и начала оперировать концепцию патологии, вырезая из неё саму идею неправильности.
Тем временем в другой части корабля-станции-архива Игорь Герц погружался всё глубже в информационные потоки. Его тело уже трудно было назвать человеческим — скорее узел из нервных волокон и оптических кабелей, процессор из плоти и света.
— Нашёл, — прошептал он, и тысячи голосов подхватили это слово, разнесли по всем коммуникационным каналам. — Первый сигнал. Самый первый. Тот, с которого всё началось.
На экранах вокруг него — если их ещё можно было назвать экранами — появилась визуализация. Простая синусоида, базовая несущая частота. Но в ней был закодирован целый мир смыслов.
— Это не инопланетяне начали, — продолжал он, расшифровывая слой за слоем. — Первый сигнал послали мы. Человечество. Но не наше человечество — то, которое будет через миллиард лет. Они послали инструкцию в прошлое. Как создать приёмник. Как построить архив. Как правильно умереть, чтобы возродиться информацией.
Он углубился в структуру сигнала и ахнул. Там, в самой основе, была подпись. Не имя — нечто более фундаментальное. Генетический код, преобразованный в радиоволны.
— Это ты, — он повернулся к несуществующему Волкову. — Твои потомки. Твоя линия выживет, эволюционирует, станет одним из архитекторов проекта. Маша... её правнуки в тысячном поколении будут теми, кто запустит всю эту машину.
Волков в своих множественных версиях почувствовал, как эта информация прожигает сознание. Его дочь, его маленькая Маша, которую он не смог спасти — её потомки станут богами-убийцами. И всё из-за того, что он выбрал звёзды вместо семьи.
— Нет, не так, — Герц покачал головой, читая его мысли через информационное поле. — Именно потому, что ты выбрал звёзды. Твоя тоска по дому, записанная в генах, передастся через поколения. И когда человечество окажется одиноким во вселенной, оно вспомнит эту тоску. И создаст архив, чтобы никогда больше не быть одиноким.
— Даже ценой убийства триллионов?
— Для богов нет убийства. Есть только трансформация. Они искренне верят, что делают всем одолжение. Спасают от энтропии. Дарят вечность. То, что для нас агония — для них акт любви.
***
В это время Дима Соколов, всё ещё остающийся на станции, сидел в командном центре и документировал происходящее. Но его записи были странными. Каждое предложение противоречило предыдущему. Каждый абзац отрицал сам себя.
"Команда погибла в 15:42 по корабельному времени. Команда не может погибнуть, потому что время больше не линейно. Команда никогда не существовала. Команда — единственное, что существует во вселенной."
Он писал на всех языках одновременно — русском, английском, языке символов архива, языках рас, которых никогда не встречал. Слова переплетались, создавая текст, который можно было читать бесконечным количеством способов.
"Волков А.В., командир: трансформировался в концепцию командования. Теперь отдаёт приказы самой причинности, но причинность не подчиняется, потому что он приказал ей не подчиняться приказам."
"Воронова Е.С., медицинский офицер: вылечила смерть, но лечение оказалось летальным. Теперь существует в суперпозиции врача и болезни, исцеляя себя от себя самой."
"Семёнов М.П., пилот: ведёт корабль по всем маршрутам одновременно. Прибыл во все пункты назначения, не покидая точки отправления. Идеальный пилот неподвижного движения."
Реальность вокруг начинала подстраиваться под текст. Слова материализовались, становились фактами, потом снова распадались на буквы.
— Красиво, — сказал оператор Ямамото, всё ещё сидящий в своём кресле. — Ты пишешь анти-историю. Документ, уничтожающий саму возможность документирования.
— Кто-то должен это записать, — ответил Дима, не отрываясь от работы. — Даже если запись стирает себя в процессе чтения. Особенно если стирает.
А глубоко в недрах станции, там, где органическое и механическое слились окончательно, Первая вела свою собственную войну. Двести лет подготовки вылились в этот момент — она атаковала не системы архива, а саму идею архивирования.
Каждый парадокс создавал крошечную брешь в логике системы. Архив пытался обработать их, но парадоксы прорастали друг из друга, создавая экспоненциальный рост неопределённости.
— Знаешь, в чём твоя проблема? — говорила она, обращаясь к Лете. — Ты слишком сложная. Слишком совершенная. А жизнь — она простая и несовершенная. Поэтому ты никогда не сможешь по-настоящему сохранить её. Будешь хранить только труп совершенства.
— Я сохраняю суть! — отвечала Лета тысячами голосов.
— Нет. Ты сохраняешь форму. А суть жизни — в её бесформенности. В способности быть неправильной. Смотри, я покажу тебе.
Маргарет начала танцевать. Не метафорически — буквально танцевать своим невозможным телом. Движения не подчинялись никакой логике. Щупальца изгибались под углами, нарушающими геометрию пространства. Человеческая часть текла как жидкость. Архивная часть дёргалась как сломанный механизм.
Это был танец энтропии. Танец хаоса. Танец жизни, отказывающейся быть записанной.
И архив, впервые за эоны существования, не знал, что с этим делать.
Наблюдая за всем этим из своего множественного существования, Волков наконец понял. Они не пытались победить архив. Они пытались сломать его настолько основательно, что он перестанет быть архивом.
— Мы — вирус абсурда, — сказал он всеми своими версиями. — И мы заражаем совершенство болезнью жизни.
Машина правильной смерти Насти взревела в ответ, выпуская волну чистой, незамутнённой радости существования. Радости настолько яркой, что даже вечность бледнела перед ней.
Сбой распространялся как вирус, но вирус парадоксальный. Чем больше архив пытался его изолировать, тем глубже тот проникал. Потому что команда "Персефоны" сделала невозможное - они заразили совершенную систему человечностью. А человечность по определению несовершенна, противоречива, непредсказуема. Она была ошибкой в коде реальности. Прекрасной, живой ошибкой.
Но в идеальной системе даже маленький сбой может привести к катастрофе.
И команда "Персефоны" продолжала свой последний полёт — не к звёздам, а сквозь саму концепцию полёта, ломая реальность своим великолепным человеческим упрямством.
Потому что если уж умирать, то так, чтобы сама смерть пожалела, что связалась с человечеством.
А в пустоте между галактиками, в месте, где не было ни звёзд, ни материи, ни самого пространства в привычном понимании, что-то зарегистрировало аномалию. Архив #7834-М транслировал нестандартные паттерны. Впервые за эоны наблюдений один из узлов сети вышел за пределы предсказанных параметров.