Павел едва слышал всё то, что происходило в вертолёте. Он так хотел прижаться к ещё тёплому Еленкиному телу — и заснуть. Как будто не было ничего…. Вообще ничего, достойного внимания…. Спа-а-а-а-ать….
Он наблюдал, как латинист продолжал позорить его, выполнять его, Павла, работу и предназначение: поднял тельце Таньки со скамьи и перенёс на нижнюю койку дальнего медицинского модуля. Ну и пусть… Он, Павел, — дурной отец. Дурной муж. Дурной управдом. А уж спаситель человечества — и вовсе неважнецкий.
В уши словно напихали ваты… Может, оставшись без гарнитуры, отказавшись от наушников, он оглох… сделался жертвой контузии? Не всё ли равно?
Спать и лететь. Долго, монотонно лететь — и уютно, беспробудно спать.
Почему не закрывают дверь?
Почему по «вертушке» гуляет ветер?
- Азот! Азот! — это сеньор Арналдо. Нервничает, верещит.
- Как там мой бортмеханик? — это Третьяков. Переживает за напарника? А чего переживать — надо лететь! А какой звонкоголосый этот «ариец», когда хочет…. Умудряется докрикнуть даже из кабины, не отрываясь от управления «вертушкой».
- Его лучше не трогать, — Людвиг, сочувственно, хрипло, — наверное, надрывает горло и осипнет вот-вот. — Но у нас проблема, — добавляет нервно.
- Ты о психе? — Раздражённый Третьяков — бесспорно, имеет в виду обрусевшего сеньора.
- Да! — выкрикивает Людвиг. Сомневается, что его расслышали и совсем уж отчаянно вопит. — Да! Да!
- Чего он хочет?
- Оружие! Азот…
- Какой Азот? Тот, что не кислород?
- Нет! Так назывался меч Парацельса. В его эфесе был кристалл, а в нём — заключён демон, по имени Азот.
- Какой меч? Вы что там, ребятки, белены объелись?
- Да не меч! Он так называет наше оружие… мушкет…
- Хочешь сказать: моё оружие? Аркебуза принадлежит мне — не слыхал? А что с ней?
- Она внизу… Мы оставили её там…. Забыли…. Павел забыл….
- Чёрт!
Пять секунд молчания.
- Чёрт! Чёрт!
Двадцать секунд молчания.
- Если играть в те игры, в какие мы все, вроде как, играем, без этого оружия нам — кранты! И всему — кранты! Где оно? Ты помнишь, где его оставил?
- Вон там, возле чердачного люка!
Полминуты молчания. Молчат человеческие глотки. Зато двигатели «вертушки» ревут бешено.
- Чёрт! Там огонь! Там всё горит!
- Я пойду, — это сеньор Арналдо. — Я знаю… молитву… заклинание… против огня… Не сгорю… Клянусь кровью спасителя нашего, Иисуса Христа и матери его, Пресвятой Богородицы.
- Бред! — растерянный голос Людвига. Кашель.
- Пускай идёт! — крик Третьякова из кабины. — Он — как колдун! Вольф Мессинг или Гудини!.. Номера откалывает!.. Больше всё равно некому! Сам пойдёшь — сгоришь без вариантов! Или от усталости коньки отбросишь. Я же вижу: ты и жив — еле-еле! А там уже печка!.. домна! Не охвачен пламенем только вон тот пятачок! Я подойду туда, а ты — готовь лебёдку!
Павел поднялся. Всё, что он слышал, никак не складывалось ни во что цельное. Одни блёстки, мишура. Одни осколки. Весь мир — в осколках. Или сам он — осколки. Уши, хоть и заложенные невидимой ватой, слышали слова… предложения… оттенки испуга, раздражения, злости… Но для Павла не существовало ничего, кроме Еленки и сна. Он поковылял к Людвигу — попросить закрыть дверь. Ведь пора спать!..
- Это что? Зачем?.. — Добравшись до двери, управдом замер, как громом поражённый. На его глазах алхимик — тщедушный звездочёт и зельедел сеньор Арналдо — спускался в люльке на полыхавшую крышу. Павел невероятным усилием заставил себя сосредоточиться — понимать человеческий язык, — и вдруг прозрел.
- Вы убьёте его! — заорал он так, как будто криком мстил за что-то и Людвигу, и Третьякову. — Вы сами оба — уроды и психи!
- Выбора нет! — зло отозвался «ариец», свесившись в дверной проём кабины. — Ты сам первый считаешь, что он — не он, а маг и волшебник. Вдруг так оно и есть! Тот, кто верит, — спасётся… Помнишь? Уж он — точно верит! В своё, допотопное! А тогда — при царе Горохе — и не такое творили! И ты, сука, верь! Верь!
Павел испугался. Он никогда не видел «арийца» таким — пышущим яростью, агрессивным, неистовым. Способным оплевать, оскорбить — может, и ударить.
Управдом хотел спать, а вместо этого с изумлением наблюдал, как алхимик высаживается на текучую, будто восковые слёзы, крышу.
Сперва всё шло нормально. Сеньор Арналдо умудрился не растянуться на химической черепице. Засеменим по-балетному ногами. Преодолел восковые болотца. Дальше был огонь. Настоящая стена огня.
Алхимик воздел руки к нему и встал на колени. Молился? Ждал молнии, или манны небесной?
Маленький нескладный человек не поднимался долго.
Павел хотел было закричать: «Беги!» И вдруг заметил, как языки пламени уже касаются плеч и головы сеньора Арналдо. Поздно!
Но алхимик и не порывался отдалиться от огня. Он, наконец, поднялся, коротко, делово, перекрестил себе грудь и лоб, — и вошёл прямо в пламя.
Павлу показалось: он видит чудо, а потом — видит ад… А может, он уже и сам — в аду. Еленка — райская дева, а он — адский управдом. В голову ударило: им не сойтись, не встретиться — и в глазах опять помутилось.
Когда Павел заново выдернул себя из забытья, алхимик внизу потрясал ружьём, а одежда его — горела. Сеньор Арналдо шагнул к люльке, раскачивавшейся на ветру. Нереальность картины внушала страх, коробила остатки души. Да сохранились ли у управдома эти остатки?
- Осторожней! Скользко! — Прокричал в пустоту Людвиг. Бессмысленно, бесполезно прокричал: услышать его внизу — ни шанса. Но крик — был, благое намерение — было. А бог не бросил его на свои весы.
Алхимик совершил рисковый поворот на одной ноге — и схватил люльку за край, — но тут-то удача и отвернулась от него. Целый пласт черепичных прямоугольников — этакий ползучий квадрат — оторвался от крепежа, как айсберг — от ледяного поля. Превратился в скейтборд под ногой сеньора Арналдо. Вот только тот не был тинэйджером, обожавшим экстрим. Он бы мог ещё остановить скольжение, если бы бросил ружьё и попытался перехватить люльку обеими руками. Но алхимик не оставил драгоценную добычу. Черепичный плот протащил его до края крыши, натолкнулся на уцелевший, не до конца раскисший участок покрытия, резко остановился и сбросил с себя алхимика на этом самом краю. Арналдо завис на водосточном желобе буквально на мгновение. Он по-прежнему использовал, чтобы спастись, только одну руку; другая сжимала ружьё. Но теперь бы и обеих рук — не хватило. Желоб оборвался, вместе с телом алхимика, — слетел под ноги поджигателям.
- Разбился! — завопил латинист. Тут же вновь зашёлся кашлем, схватился за горло, как за открытую рану.
- Чёрт! Чёрт! — Повторял Третьяков, как заведённый.
Упав, сеньор Арналдо полностью потерялся, скрылся из вида. «Ариец» начал выполнять не самый простой манёвр, чтобы зависнуть перед фасадом особняка. Но по его завершению, возвращалась опасность быть атакованными поджигателями.
Вертолёт выписывал в воздухе невероятные кренделя. Третьяков выжимал из машины все соки.
Павел мрачно ждал, когда всё вокруг — весь этот пламеневший сад, весь зачумлённый особняк, весь осенний день — обрушится в преисподнюю. Он не сомневался: так и случится. Это его проклятие. Он — накликал, проклял. Он потерял жену и теперь своей болью убивает весь мир.
В реальность происходившего — не верилось.
Как Людвиг и Третьяков могли позволить алхимику рискнуть собой, совершить, по сути, самоубийство. Как такое вообще может быть правдой?
- Жив! Он жив! — это выкрикнул латинист.
Жуткая — не то история, не то галлюцинация, — продолжалась. Но теперь события развивались стремительно.
Поджигатели, от неожиданности, сперва расступились перед упавшей к ним прямо в руки жертвой. На краткое время они как будто сбросили личины: превратились в обычных изумлённых обывателей. Наверное, их замешательство объяснялось ещё и тем, что они не знали, чего ожидать от несчастного тела сеньора Арналдо. Хотя бы — ожидать жизни, чумы, или ничего — если тело, изломанное, — умерло.
Но алхимик недолго пролежал без движения. Когда Третьяков выбрал новую точку для наблюдения, развернув «вертушку», Арналдо уже поднимался. И эта нелепая фигурка магнитила, тянула к себе убийц.
Те ещё не освоились с мыслью: «Наш!». Потому надвигались на алхимика медленно, — шажок, полтора…. Самые отчаянные опережали остальных на полшага. Эти походили на болванов на пружинке: каким бы ни был сильным порыв, старт, — пружинка возвращала их назад, да ещё и слегка за спины умеренных. Поджигатели смыкали круг. Но камни не летели в алхимика. То ли закончились подходящие, — то ли его всё ещё оценивали, к нему примерялись.
Сеньор Арналдо умудрился подняться на ноги.
Он неловко повернулся; правая нога была странно изогнута, он приволакивал её и, похоже, даже опираться на неё доставляло ему муку. Он огляделся. И не придумал ничего лучшего, как поковылять на шум вертолёта.
- Господи, мы же не сможем его взять, — прошептал Павел. — Зачем он идёт сюда?..
О чём тут было думать! Алхимик попросту не представлял возможностей «вертушки». Увидев единственно знакомое посреди вражды, он потянулся к нему. И даже теперь он хотел быть полезным: после падения, посреди боли, так и не расставался с мушкетом.
- Как мы можем ему помочь? — выкрикнул Людвиг.
- Никак! — взвыл Третьяков. — Я смогу посадить вертолёт только за пределами этого сада. И уж конечно нам не позволят вытащить его на люльке.
- Всё-таки попытаемся. Я спущусь! — латинист решительно засуетился возле лебёдки.
Но, едва Людвиг успел договорить, помощь пришла, откуда не ждали.
По саду, будто карей масти ураган, скакала лошадь.
Она ещё больше выдохлась, ещё отчаянней дрожала, чем полчаса назад, когда встретилась вертолётчикам в поле. Но всё ещё держалась на ногах. Казалось, лошадь и сама изумлена: как попала в горящий сад, зачем вернулась туда, откуда вырвалась с таким трудом. Её голова постоянно дёргалась, моталась, как будто животное озиралось по сторонам. Лошадь словно искала кого-то или что-то: хозяина, воду, мясника, готового прервать её страдания.
Она ворвалась в толпу, наступавшую на алхимика. Грудью сбила на асфальт подъездной дорожки троих. Остальных распугала — не то отчаянием, не то странной дикой яростью. И вдруг затанцевала перед сеньором Арналдо. Тот не раздумывал: схватился за шею скакуньи, подтянул своё тщедушное тело руками, удивительно легко оторвался от асфальта — и оседлал лошадь. Павел не верил глазам. На Людвига и Третьякова, судя по их восклицаниям, ловкость алхимика тоже произвела немалое впечатление. «А почему бы и нет? — подумалось Павлу. — Там, откуда сеньор Арналдо родом, — если помнить к тому же о дате его первого рождения, — езда верхом была самым обычным делом. Куда удивительней, что он, без особого страха, путешествует на железной птице по воздуху».
Алхимик, словно подтверждая эти предположения, прижался к шее лошади. Не пришпорил её голыми пятками — шлёпанцы он, похоже, где-то посеял, — и даже не ударил — нашептал ей в ухо что-то повелительное, — и та рванула с места.
Поджигатели не пошевелились: ни аффект, ни азарт не вывели их из ступора. Спасения чудесней, чем досталось на долю сеньора Арналдо, наверное, не могли себе представить даже они. Манёвр алхимика стал сюрпризом и для Третьякова. Тот опять не успел вовремя вывернуть штурвал «вертушки», и на некоторое время вертолётчики потеряли алхимика из виду.
Лошадь неслась, как ветер. Какие сравнения могут быть банальней этих: быстро, как ветер, стремительно, как молния, — но этой скакунье пристало называться самим ветром и самою молнией. Не прошло и минуты, как она промчалась через сад, выпорхнула в распахнутые ворота — одна их тяжёлая створка была сбита с петель.
- Хорошо! Хорошо! — восклицал Третьяков, держась над алхимиком на безопасной высоте. — Если он доберётся до шоссе — там рядом я видел подходящую площадку для приземления. Прорвёмся! Прорвёмся! Ещё ничего не потеряно!
У Павла снова начинало двоиться сознание. Но теперь даже логика хотела уснуть рядом с Еленкой. Всё, что мог управдом, — не утерять нити разговора, следить за событиями. Пассивно, созерцательно, — но хоть так…. И всё же — он радовался за Арналдо. Если тот сумел справиться с проклятием — значит, есть надежда и у остальных…. Но нет её у Еленки, и нет у самого Павла.
Лошадь проскакала по полю, ворвалась в редкий лесок. Алхимик, распластавшись на её крупе, рукой на излёте сжимал ружьё. Он смотрелся и забавно, и героически сразу: ни дать ни взять, американский индеец, поднявшийся в безнадёжную атаку на укреплённый форт, — или актёр, играющий подвиг, какого не в силах осмыслить. За кронами деревьев алхимик иногда скрывался из глаз, — просека была узкой, а деревья склонялись над нею низко, — но неизменно выныривал из-под тёмных сводов и продолжал мчаться прямиком к автостраде.
- Что это? — Павел не услышал — разглядел, как губы Людвига прошептали вопрос.
Перед самым выездом на шоссе, путь алхимику преграждало препятствие. Его было плохо видно из «салона» вертолёта. Латинист и Павел перешли в кабину. Третьяков, обычно недовольный, когда у него без спросу «стоят за спиной», на сей раз, казалось, даже не заметил прихода гостей. Он тоже удивлённо разглядывал помеху на просеке.
- Полиция? — он поднял глаза на Павла. — Откуда она здесь? Очень уж… фартовая…
«Ариец» подметил верно: пять полицейских автомобилей, веером рассредоточившихся на подъездам к шоссе со стороны просеки, казались слишком столичными для здешних мест: новые, блестевшие лаком на солнце, «форды», с мощными движками — словно сошедшие со страниц американских полицейских боевиков.
Из авто высыпали правоохранители. Они были готовы держать оборону: заняли позиции за раскрытыми дверцами «фордов», за массивными кузовами машин. Было не вполне ясно, на кого устроена засада. Если на жителей посёлка за леском — никакого присутствия тех поблизости не наблюдалось. Если на мародёров или вандалов — вряд ли их появления стоило ожидать за городом. Если же это был обычный, в условиях эпидемии, контрольный пост — удивляло расположение полицейских машин: не на основной автомагистрали, а на грунтовке, да ещё «мордами» — прочь от дороги, навстречу приближавшемуся алхимику.
Полисмены заметили лошадь с наездником, но огонь не открывали, выжидали. Вперёд, покинув укрытие, вышел рослый человек в форме, с мегафоном, — и что-то прокричал, явно адресуясь к сеньору Арналдо. Тот продолжал скакать — не притормаживая, не пытаясь изменить направление скачки: то ли не мог всего этого сделать, то ли имел причины не слушать оратора. А тот вдруг отбросил в сторону мегафон — и двинулся навстречу быстрой лошади. Это казалось странным, удивительным: пеший спокойно сближался с конным — оставив позади других полицейских, не заботясь об укрытии. Он шёл неспешно — размахивал руками, как на прогулке. И только когда между рослым и алхимиком остались не более трёх десятков коротких человеческих шагов — полисмен вытащил оружие. И вот тут — всё сделалось ещё абсурдней.
Оружием оказался меч — тонкий и длинный; солнечный луч, отразившись от его лезвия, рассыпался тысячью искр по стёклам кабины вертолёта; ослепил и Павла, и латиниста. Что хуже всего — он ослепил и Третьякова. Тот вскрикнул, выругался. Постарался удержать «вертушку» от скачка, но, всё же, слегка дёрнул штурвал. На сей раз, впрочем, вертолёт потерял ориентацию в пространстве лишь на несколько секунд. Но и этого оказалось достаточно, чтобы пропустить главное: падение алхимика.
Лошадь сбросила всадника, а сама каталась по земле. Похоже, она отдавала концы. Полицейский отряхивал брюки: наверное, опускался на колено, чтобы подрезать лошади ноги ударом клинка. По инерции животное, уже обезноженное сталью, проскакало и затем прокатилось по траве навстречу полицейскому кордону ещё пару десятков метров. Сеньор Арналдо свалился кулем прямо под ноги правоохранителям. Его немедленно схватили, заломали руки и запихнули на заднее сиденье ближнего «Форда». После чего внимание полицейских переключилось на вертолёт. Многие указывали на него пальцами. О чём-то спорили.
Человек с мечом не поднимал к небу головы. Неторопливо вернулся к своим. Крутанулся на месте, будто разыскивая что-то. Наклонился — и поднял с земли мушкет.
Осмотрел оружие.
И, тогда уже, вслед за остальными правоохранителями, поднял голову вверх.
Он стоял спокойно: ноги чуть расставлены, для устойчивости, плечи — расслаблены, поза — сделала бы честь выпивохе-разгильдяю. Но он не был разгильдяем — этот удивительный человек. Он не просто смотрел на вертолёт, зависший над ним — он видел вертолёт и всех, кто в нём. И вдруг стёкла кабины словно бы заменили на сильные увеличительные стёкла. Полицейский предстал перед всеми тремя вертолётчиками в многократном приближении. Павел подумал было: это опять шалит его — и только его — рассудок, — но возгласы Третьякова и Людвига свидетельствовали об обратном. Все трое видели рослого полисмена. Его новенькую форму, его ботинки, блестевшие свежей ваксой, даже рукоять его невероятного меча — длинную, гладкую, обтянутую чёрной кожей. Вот только лица под форменной фуражкой было не разглядеть. Казалось, лицо заливал солнечный свет.
Полисмен перехватил мушкет двумя руками — теперь стало отчётливо различимо украшавшее оружие тонкое серебряное литьё, — протянул его навстречу вертолёту — как будто предлагая восхититься, или купить. И вдруг — резким движением рук и колена — переломил мушкет пополам.
Переломил пополам металл и дерево, — расправился с вещью, которую и держать в руке было нелегко. Тяжёлая прочная вещица. С чем сравнить её прочность? Со стволом бамбука? С ручкой сапёрной лопатки? С чугунной водопроводной трубой? В руках полисмена она превратилась в тростник.
Полицейский развёл руки. В каждой было по половине мушкета. Потом — как будто наигравшись новой игрушкой — резко отбросил обе половины от себя. И отдал короткий гортанный приказ.
Линзы кабины вновь сменились обыкновенными грязноватыми стёклами.
И в этих стёклах ошарашенные, ошалевшие вертолётчики увидели…
- Чёрт! Держитесь! — отчаянный крик Третьякова прозвучал громко даже среди шума двигателей и тонкой песни винтов. «Ариец» бросил вертолёт в пике, уводя из-под удара. В сторону «вертушки» устремилась дымная петарда. Так подумалось Павлу. Но Третьяков, похоже, не был столь наивен. Уводя машину у петарды с дороги, он едва не впечатался в землю. Выравниваясь, прошёлся над полицейскими машинами. В подбрюшье вертолёта вонзились десятки маленьких жал.
- Нас обстреливают! — выдохнул латинист: не столько испуганно, сколько удивлённо. — Так они что — ждали здесь нас? Мы — такие уж преступники?
- Не знаю… — Третьяков вжался в кресло пилота, на лице его читалось невероятное напряжение. — Но надо уходить отсюда! Уводить машину! Чёрт! Ему не помочь… — Коллекционер словно стыдился назвать алхимика по имени. — И нам никто не поможет, если не уберёмся…
- У него лекарство… — тихо, себе под нос, произнёс Павел — и похолодел. Пока не проговорил вслух — не понимал, а теперь вдруг отчётливо осознал: последняя склянка с терияком осталась у сеньора Арналдо.
Павел заметил, как один из полицейских наводит на «вертушку» какой-то длинный чёрный тубус.
- Так давайте убираться, — мы же в воздухе, а они на земле, — выкрикнул Людвиг.
- Не могу! У них ракеты… Чего только не увидишь на старости лет: ПЗРК на вооружении полиции! Как только я отдалюсь и наберу высоту — мы станем отличной целью, здесь я хотя бы увернуться сумею, — огорошил Третьяков.
Что-то громыхнуло сбоку, «вертушку» тряхнуло, но та продолжала полёт.
- Надо их отвлечь, — проговорил Павел. — На пару минут. Нам хватит…
- Отвлечь… — «ариец» внимательно посмотрел на управдома. — А ты справишься? Ты… сейчас… в состоянии?..
Павел чуть не усмехнулся: и тут его пугают? Смерти — нет. Его что — и «ариец» держит за дурака? Нет смерти.
- А ты знаешь, что делать? — вопросом на вопрос ответил управдом.
- Можно попробовать… — Третьяков выглядел обнадёженным. Ему словно бы только что пришла в голову свежая мысль. — Кислородные баллоны…. Если нам повезёт — они взорвутся… Взрыв — отвлечёт…
- Что надо делать? — повторил Павел, решительно надевая гарнитуру.
- Просто выброси оба баллона из «вертушки». Посмотри, нет ли какой-нибудь масляной тряпки в салоне. Если есть — обвяжи вентиль, возле манометра. Химическая реакция будет сильнее…. Хотя это не главное. Главное, чтобы вентиль сбился при ударе о землю.
Павел поднялся — и тут же схватился за кресло Третьякова.
Новый хлопок. Встряска.
И, следом, — взрыв в воздухе: уже понятно, что взрыв, а не нечто безобидно иное — намного ближе к кабине.
Стекло правого блистера пошло крупными трещинами, но не рассыпалось.
Переждав толчки, Павел бросился в медотсек. Страха не было. Тот растворился, как сахар в горьком чае. Управдома словно бы заставляли играть в несмешную игру. Смерти — нет, — так чего бояться? А массовик-затейник — кем бы он ни был — никак не успокоится — всё старается напугать глиняной маской и дурацкими ужимками.
Возле баллонов Павел обнаружил плотные, «дворницкие», варежки; похоже, ими шуровали техники — ткань казалась задубевшей, мазутной и жирной. Никакой другой масляной ветоши поблизости не имелось. Искать не было времени. Управдом нахлобучил по варежке на вентиль каждого баллона, перетянул конструкции тонкими шнурами, выдернутыми из первых, попавшихся под руку, устройств медицинского модуля. Перекатывая первый баллон на ободе, подтянул его к открытой двери.
- Я помогу! — в медотсек проковылял латинист. Схватился за второй баллон.
Когда из тубуса правоохранителя в очередной раз вырвался дымок — Павел отправил и свой снаряд номер один в свободное падение. Холодная половина разума догадалась: удар будет сильней, если тот упадёт на асфальт шоссе, — потому управдом выждал момент.
«Доннн!» — тяжёлым колоколом бухнуло снизу.
Результата своих усилий управдом сперва не видел: «вертушка» повернулась к полицейским «фордам» другим боком.
Но вот вертолёт заложил новый вираж — и Павел убедился: он сделал всё правильно.
Посреди шоссе зияла приличная воронка. Правоохранители попадали на землю. Нацеленных в небо тубусов не было видно ни единого.
- Скорее! Улетаем! — прокричал управдом. Но латинист, пыхтя, подкатил к двери «свой» баллон и не желал, чтобы его труд пропал втуне.
- Ещё раз… Надо ещё раз… — упрямо и сипло пророкотал он.
- Нет! — Павел попытался перехватить его руку: они на бреющем полёте шли как раз над машинами. — Там — Арналдо!
Но было поздно: тяжёлый двадцатилитровый баллон с кислородом ухнул вниз.
Мгновения…
Протекли мгновения…
Мгновения тишины…
Гуд двигателей и рокот винтов перестали оглушать — они сравнялись с тишиной… Когда нет иных звуков — есть тишина…
Земля начала быстро удаляться из-под ног…
Вертолёт, набирая высоту, стремительно удалялся от воронки в сторону Икши. Он бежал, как заяц, оставивший за спиной охотничью цепь.
Взрыва не было.
- Ты это видел? — выкрикнул Третьяков из кабины. — Мент… Разрезал второй баллон своим грёбаным мечом! Как будто дождевого червяка или гнилую грушу! Вскочил на крышу машины, как чёртов ниндзя, — и полоснул… Кто он такой? Кто все они там такие?
Сказка. Мишура. История для кухонных посиделок.
Ничего этого — не было.
Не было смерти Еленки, а значит, и всего остального. Ведь так?
- Я иду спать! — Громко, во всё горло, объявил Павел.
- Что? — недоверчиво уставился на него «ариец»; похоже, даже позабыл, что угроза до конца ещё не миновала.
- Спать? — растерянно переспросил Людвиг. — А я думал, что вы…
- Напрасно думал, — перебил управдом. — Разыгрывайте кого другого. А у нас с женой — медовый месяц.
Он тяжело поднялся, прошёл в глубь пассажирского отсека. Но, до того, с натугой, захлопнул дверь «салона», усмирил ветер.
Наконец-то. Пока не сделаешь дело сам — не сделает его никто!
Тело Еленки было холодным, как лёд. Но оно не было льдом. И Павел поклялся, во что бы то ни стало, согреть его, как не согревал никогда прежде.
Он шептал: «дождь», — и дождь принимался хлестать по окнам. Бормотал: «листопад», — и узкие сухие листья застилали свет. Говорил: «солнце», — но в ответ снова начинался дождь. И всё-таки Павел пребывал в уверенности, что мир подчиняется ему. А значит, мир — фальшив. Может, создан им самим, очень просто, в воображении, — может, вычитан в книге или подсмотрен в кинофильме. В любом случае, в таком мире всё — не всерьёз.
Трижды к нему приходили глашатаи беды — Третьяков, Людвиг и тот смешной мужик в домотканой рубахе, по имени Стас. Они рассказывали ему: его жена, Елена, будет похоронена наспех, вдали от посёлка, вне крохотного местного кладбища, потому как — умерла от Босфорского гриппа — от заразной болезни. Он наотрез оказался присутствовать на похоронах: не был готов играть в такие злые и нелепые игры, видеть, как человек наряжается в саван и закрывает глаза. Потом ему сказали, что тело несчастной — предано земле, и над могилой поставлен простой, но крепкий, сколоченный руками лучшего местного плотника, крест. Он и тогда послал всех к чёрту. Наконец, ему сообщили, что Татьяна, его дочь, помещена в карантин и принимает лекарство, изготовленное сеньором Арналдо. Чаши весов — добра и зла, жизни и смерти — колеблются. Жар то отступает, то возвращается. Наступает кризис, — и неизвестно, чем он закончится, — а дочь желает видеть отца. И тогда он проснулся. Проснулся — без аллегорий, без переносного смысла. В самом прямом и физиологичном значении слова. Потому что до сих пор он только и делал, что спал — по двадцать часов в сутки. В остальное время — ел то, что ему приносили, и шептал: «дождь», «листопад», «солнце».
Люди обманывают себя: когда в дом приходит смерть, первое чувство, которое охватывает не обласканных ею — тех, мимо кого она равнодушно прошелестела своими чёрными шелками, — не мучительная боль потери, не тоска по усопшему — а смятение. От выживших — ждут чего-то: слёз, стенаний, заламывания рук. Как будто реальность расставания навек столь уж очевидна. О нет, она совсем не такова — тем и коварна. Сперва отсутствия человека в своей жизни и вовсе не замечаешь — тем более, если он не был кормильцем семьи или любимой жилеткой, а был лишь фоном — вечным фоном твоего бытия. Скажем, ты звонил ему раз в месяц. «Привет! Как дела? У меня всё по-старому. А у тебя? Печень — не шалит? На сердце — не жалуешься? Ну и хорошо, что всё — хорошо». И вот — пока не истечёт месяц, — покойный, формально сделавшись покойным, — ещё не исчезает из обыденности, из уклада, из распорядка года. А потом — вместо звонка — пустота. Ты понимаешь, что нет смысла снимать трубку с рычага и набирать номер. На месте сердца — и рутинных, повторявшихся вопросов о сердце — ноль. И вот тогда — впервые обжигает: его нет. А потом находятся фотографии, где он — и ты. Потом понимаешь, что его голос — был неповторим, и были неповторимы морщинки на лбу, «гусиные лапки» чуть вспухших венок на ладонях и щеках. Чем больше встреч, телефонных разговоров, молчания в одной комнате — одного на двоих, — пропускаешь, — тем больше тебя охватывает страх понимания: это совсем не то же самое, что пропустить утреннюю пробежку или чистку зубов. Упущенное — не восстановишь, сделав ремонт; не восполнишь, не скачаешь из сети. Так очевидно — и так запоздало очевидно! И вот тогда выживший начинает завидовать почившему. И становится щедр на слёзы, и стенания, и заламывание рук, — но ничего этого уже не видят соседи и зеваки: ибо прошло время. Время побивать себя камнями.
Павел поверил в то, что Еленки — нет, только на третий день после возвращения «вертушки» в экопоселение «Светлая дубрава». Его не удивило, что Третьяков привёл летающую машину именно сюда. До поры до времени это не имело значения. Поверив, отправился на могилу, а не к дочке в карантин. Он боялся одного: сочувствия. Пока шёл по единственной улочке посёлка — глаз не поднимал и не поднимал головы. Постарался прошмыгнуть мимо взглядов и вздохов. Чуть не бросился в бега, встретив у теплицы, на окраине посёлка, Людвига. Но тот, похоже, понял, что к чему, и не подошёл — только кивнул издалека.
Павел плутал по березняку, пока не нашёл могилу Еленки: без помощи, без провожатых. Поселенцы не поскупились: навалили над бедным телом не холм земли — настоящий богатырский курган. Крест тоже был сбит на совесть — в человеческий рост, широкий в основании, с резным навершием. Кто-то принёс и прислонил к подножию креста иконку — Богородицы Семистрельной. И Павел вздрогнул, когда рассмотрел её ближе. Лицо женщины, изображенной на ней, походило на Еленкино. Может, потому что безвестный иконописец отступил от канона — придал Божьей матери человеческие черты. На Павла смотрела серыми мудрыми глазами усталая, но прекрасная женщина, тело которой изувечили семь серебряных мечей.
Павел остался на могиле на ночь. Просто остался там, на свежем, пахнувшем влажным чернозёмом, кургане. Его искали: проследили по следам, осветили мощными фонарями. Наверное, попытались бы увести в тепло и сухость, под крышу, но во главе поисковиков шёл Людвиг, — понятливый латинист, — потому, едва разглядев Павла, дал отбой, — повелел доброхотам отправляться восвояси. А управдом — остался. Всю первую половину ночи шёл дождь. Это было для Павла в самый раз. Подходило и для слёз и для покоя. Он знал, что слёзы льются просто так: поверив в смерть Еленки, он никак не смог бы осознать эту смерть за три дня. Он знал, что и покоем порой наполняется грудь просто так, беспричинно: для того не имелось ни малейших причин. Но дождь — списывал всё. Даже невнятные звуки, — не то хрип, не то храп, — которые Павел издавал горлом. Он и здесь заснул. Что-то всё спал, да спал. Без сновидений.
А проснувшись, убедился, что дождь — прекратился. Зуб не попадал на зуб, и над головой полыхал Сириус — первая звезда, которую он, Павел Глухов, показал Еленке в первую ночь, что они провели вместе, тысячу лет тому назад. Он понял, что смерть — есть, — так же как есть холод, пронизывавший его насквозь. Пока он понял только это. Душа болела мучительно и неутолимо — совсем как зуб или гноящаяся рана. Но не от того, что Еленка — умерла, — а оттого, что путь к окончательному смирению с этим фактом предстоял бесконечный — всё вверх, и вверх, без отдыха. От огромности задачи — преодолеть его — перехватывало дыхание. Не ступать на него — означало сойти с ума, ступить — разрезать себя на части. Тернии и память, страх и верность, одиночество и забота ожидали его. И Павел поднёс к губам пригоршню земли — чёрной, как чума, и тяжёлой, как грех. Чтобы или сожрать эту землю, запихнуть её в себя и признать себя безумцем. Или поцеловать и вспомнить: из праха взят — в прах возвратишься… род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки. Основы религиоведения: что же ещё!
- Прощай, — Павел просеял землю сквозь пальцы. Поднял иконку. Луна, вслед за Сириусом, украсила собою небо. Блёстки в венце Богородицы тускло засияли. — Прощай, — повторил управдом и пошагал в посёлок.
Он миновал колодец, — аккуратный, небольшой, оснащённый электромотором. Прошёл мимо каких-то грядок: самодельное, бессмысленное пугало пялилось ему в спину. Добрался до теплицы. В крохотной пристройке горел свет. Павел подумал было, что там обосновался сторож. Но на порог пристройки вышел Людвиг.
- Вы — живы? — и вопрос, и сомнение разом прозвучали в голосе.
- Сам не видишь? — Управдом, отчего-то, не прошёл мимо, как в прошлую встречу; остановился.
- Я имею в виду: вы по-настоящему живы? — проявил настойчивость латинист. — Живы всерьёз?
- За…м…мёрз, — зубы Павла отбили дробь.
- Это хорошо. Мёртвые — не мёрзнут, — проговорил Людвиг. Распахнул пошире дверь тепличной пристройки. — Тут есть чайник. Я кипячу его — раз в полчаса, — на всякий случай. Заходите.
Управдом помедлил. Зачем-то оглянулся. Пугало. Сириус. Колодец. Березняк. Всё серебрилось и готовилось погрузиться в утренний туман. Может, час, может, чуть больше — и туман поглотит серебро. Затопит своим сладковатым молоком. Павел шмыгнул носом и переступил порог бытовки. Он твёрдо решил, что не станет возвращаться в серебряный мир до утра, выждет…. А когда вернётся — сумеет отнестись к пугалу, как к соломе и ветоши; к березняку, как к сырым дровам, а к Сириусу — как к тому, чего невозможно достичь, но ради чего не страшно обречь себя на Сизифов безнадёжный труд.
Людвиг организовал не только чай. В бытовке обнаружилась сухая одежда. Что-то, отдалённо похожее на древнерусский наряд «охотника» Стаса, но куда современней. Этакая стилизация под старину — театральные толстовка и шаровары. Павел переоблачился в это позорище, даже не попытавшись протестовать.
Он сознавал, что не услышит от латиниста ничего, пока сам об этом не попросит. Но и попросив, многое пропускал сквозь пальцы, как ту чёрную землю. Многое проглатывал, не распробовав на вкус, как этот крепкий чёрный чай. И всё же рассеянность была противоположна разрушению. Не сгнивали нити разговора, не распадалось целое — на куски. Напротив: то, что долетало до ушей, оформлялось в картину. Павел слышал и слушал. Пустословие превращалось в музыку, а всё важное — в алфавит. Сперва только в алфавит. И уже сам Павел — не Людвиг — принялся составлять из букв — законченные фразы, а из них — историю. История принадлежала Павлу, голос — латинисту.
- Вениамин Александрович долго думал, куда лететь, — говорил Людвиг. — В Москву — не вариант: керосина едва хватит, связь — не работает, разрешения, чтоб кружить над городом, — никто не даст. Как говорится, из огня — да в полымя. В общем — не вариант. Была мысль приземлиться где-нибудь в безлюдном месте — отдышаться, пересидеть, — но вы уж слишком невесело выглядели — не то в коме, не то в бреду. Да и я — подкачал: порезался, мерзостью надышался, распух, как надувной утёнок. К тому же вертолёт… Серьёзно его не повредили, но взрывные волны всё-таки натворили дел…. Я плохо соображал тогда. Сидел в кабине, пузыри пускал, будто карапуз. Брякнул что-то вроде: «Тяжело, когда нет укрытия; даже у рецидивистов есть хазы и малины — если верить капитану Жеглову». И Вениамин Александрович вдруг повеселел. Вспомнил про это место. Сказал: «Терять всё равно нечего. Или местные пристрелят, или пригреют — зависит от того, как фишка ляжет». Про лекарство ещё какое-то говорил: если сработало — примут нас, если нет — покрошат из дробовиков.
- И что лекарство? — управдом поморщился: чай был горьким, без сахара и мёда.
- Ну — мы живы, — значит, сработало, — латинист прихлёбывал из своей чашки с удовольствием, словно не замечая горечи. — Двое выздоровели. Молодой парень, у которого умерла невеста, и местная девушка. У вашей дочери — случай, похоже, посложней, или болезнь более запущена: температура скачет, с аппетитом — нелады. Её Третьяков кормит — убедил местных, что к нему грипп — не пристанет. Заходит прямо в карантин, без защиты. Карантин — слово одно: банька самая обыкновенная. Вы не торопитесь. Вениамин Александрович тоже говорит: вам сейчас не стоит никуда торопиться. Но, как справитесь с собой, сходите к ней — к Татьяне. Она обрадуется — наверняка.
- Вы с Третьяковым, случаем, не на латыни общаетесь? — горько усмехнулся Павел. — Большой был для тебя сюрприз? Наш средневековый стрелок сделался вдруг нашим современником — вертолётчиком и коллекционером? Нужда в переводчике — отпала. В тебе, то есть…. По-русски он — вполне глаголет.
- Я знаю…. — Людвиг потупился. — Это самое дурное… для меня… Так же, как для вас — смерть жены…
- Не надо! — управдома пробрала дрожь. Почти ненависть. — Что ты знаешь об этом?
- Полагаю, не меньше вашего. А вы как думаете? — Людвиг встретил взгляд Павла без смущения. — Я — сирота. Вы же помните? Мои отец и мать… Отец был обрусевшим немцем, мать — русская…. Долгая история — послевоенная. Дед — военнопленный. Инженер. Ему повезло — строил главный корпус МГУ. Война для него закончилась под Сталинградом. А потом, когда всё успокоилось, здесь остался…. Сам так захотел, мог вернуться в свой Регенсбург…. В общем, не в этом дело… Родственников у меня — маловато. Здешних, российских. Только отец и мать. Мать, перед замужеством, со всей семьёй рассорилась, — по причине вступления в брак. Отчего-то не складывалось там… не ладились отношения… Отец вообще все связи оборвал со своими, — а может, их и не было вовсе. Мы втроём жили — никого другого не желали. А потом — попали в аварию…. На дороге, лобовое столкновение… Я толком не помню… Они погибли — без мучений, на месте. — Латинист рассказывал тускло, скупо, будто жадничал делиться с собеседником последним глотком воды в пустыне. — Когда я увидел Валтасара… того, который сейчас — Третьяков… я подумал: если такое возможно — перебросить сознание одной, давно обратившейся в прах, личности в другую, — живую, — может, я сумею раздобыть рецепт… понимаете? Может, мне бы удалось… не просить бога, а сделать всё самому… — Людвиг замолчал. Смущённо развёл руками. — Видите, как всё глупо. Наверное, вы были правы: у нашего стрелка случилось временное помутнение сознания. Чудесное, конечно — со всем этим блестящим знанием Латыни, — но — не чудо в чистом виде. Вот так…
- Извини, — Павел опустил глаза. — Я не знал…. Так ты потому со мной пошёл? Ради чуда?..
- Да уж не ради мира во всём мире, — хмыкнул латинист. — Когда ты на казённых харчах — альтруизму разучиваешься, а не наоборот.
- Ты знаешь о других? — Павел не уточнил, о ком он, но Людвиг понял.
- Я знаю о Струве, — видел, как его повязали. Третьяков считает: профессор не в себе.
- Его повязали не санитары из психушки. — Раздражённо отрезал управдом. Почему-то он поостерегся упомянуть богомола, как третьего чумоборца. Богомола хотелось оставить в тени, приберечь на крайний случай, — для себя, как последнюю пулю.
- А кто повязал? — Людвиг внимательно взглянул на управдома. — Если не санитары — то кто? Полиция? С каких пор она выглядит так и поступает — так?
- Почему ты спрашиваешь об этом — меня? — вспылил Павел. — Я знаю не больше твоего, и испуган — не меньше…
- Вы знаете, — убеждённо проговорил Людвиг. — Только не знаете о том, что знаете. Помните наш прошлый разговор? Всё крутится вокруг вас. Только пока что крутится без вашей воли.
- Прекрати! — Павел едва не кричал. — Какой я пуп земли? Какой? Я не спас никого! Ты сделал для моей жены больше, чем я! По-твоему, я заведую Босфорским гриппом? Распоряжаюсь им по своему усмотрению? Мне нужно возглавить великую битву здесь, в Москве — ты так думаешь? А что потом? Мне отправляться в Стамбул, в Афины? Куда они без меня — ведь верно?
- Вы должны делать то, что должны, — Людвиг не сдавался. — Какое вам дело до Стамбула и Афин? Может, там всё иначе: наказание — схожее, но наказаны люди за другое. А значит, и искупать вину им — по-другому. Может, там достаточно десятка хороших химиков: они придумают микстуру или порошок. А здесь, у нас, — только так. Только добро и зло. Только битва до конца.
- Но ты же сам уже не веришь в команду — в стрелка, алхимика, и кого там ещё… — Павел осёкся, сбавил тон. Горячность латиниста его поразила. — Дай догадаюсь… Ты считаешь стрелка — впавшим во временное безумие Третьяковым, алхимика — профессором Струве, тоже не в себе. Наверное, хороший эпидемиолог мог придумать лекарство от Босфорского гриппа даже в бреду. Или во сне.
- Я верю в вас, — тихо ответил Людвиг. — В остальных — хочу верить. И в себя. И в них. Но без вас — ничего не случится.
- Нет, — буркнул Павел. — Ты принимаешь меня за другого. Я останусь здесь. Пока меня терпят. И всё. Буду молиться — за дочку. Не умею — но буду… вдруг поможет… Останусь, пока всё не кончится… так или иначе… Что там — в Москве? Что в мире творится?..
- Не знаю, — латинист пожал плечами. — Тут люди особые, от техники почти отказались. Только по минимуму — для сельского хозяйства, так сказать. Никакого тиви, никакого радио. Про Интернет — вообще молчу. Телефоны не работают. В том числе спутниковый. Третьяков что-то мутит…. Говорит, попробует восстановить рацию в вертолёте. Завтра.
- Хорошо, — Павел пожал плечами. — А пока я пойду к дочери. Ты можешь меня проводить?
Людвиг кивнул, поднялся.
За дверью клубился туман. Дождь опять принялся сучить пряжу.
Утро занималось, светало.
Долго же чаёвничали два усталых человека.
Латинист уверенно шёл по посёлку — наверное, изучил нехитрую местную топографию за те дни, что прожил здесь. Всего и домов — десятка два. Большинство — низенькие, одноэтажные. Есть сборные, модульные, а есть и рубленые избы; последних — мало. Возле каждого жилища — небольшие садики и внушительные огороды. И те и другие — по осени — пусты; кажутся грязными, замусоренными. Хотя это не мусор, а высохшие стебли травы, ветки, насыпавшиеся с деревьев. И прочий перегной. Посреди посёлка возвышался настоящий местный небоскрёб — трёхэтажное здание с мансардой. Оно и по общей площади явно превосходило соседей: раздавалось вширь.
- Поселковая администрация, — проследив за взглядом управдома, сказал Людвиг. — А ещё там — школа, столовая, мастерские. Спутниковая связь, пока работала, тоже была там. Но нам не сюда. Баня — на окраине.
Латинист сделал приглашающий жест.
Из тумана выступила банька. Павел ожидал чего-то поскромней. Может, частной помывочной избушки. Однако экопоселенцы не мелочились: отдали под карантин вместительную общественную баню. В одном из окон горел электрический свет. Тусклый, но негасимый.
- Вот, здесь ключ, — Людвиг пошарил над дверью, — А в остальном — без церемоний. Заходят только те, кому есть, что тут делать. Остальным лезть сюда в голову не придёт. Вообще, — он слегка замешкался, — эти поселенцы — не самые плохие люди. Они ж боятся нас — до недержания. За три метра стороной обходят. А не выгоняют.
- Ну, спасибо, — Павел неловко похлопал латиниста по плечу. Вышло фальшиво. — Я один зайду. А то — может, правы те, что боятся. Мы же не можем знать наверняка…
- В десять завтрак принесут. Я попрошу, чтобы — на двоих, — успел пообещать Людвиг до того, как управдом захлопнул дверь изнутри.
Латинист всё ещё пугал его. Так, как пугает обычного грешного человека кто-то слишком праведный, или глупца — умник. Перед Людвигом не получалось лгать. Хотелось оправдываться, даже когда оправдываться — не в чем. Или закрыть дверь перед его носом и ощутить при этом что-то вроде злорадного удовлетворения.
Оказавшись по ту сторону двери, Павел ещё и набросил на неё толстый железный крюк: окопался изнутри. А если его захотят замуровать ещё и снаружи — он не будет против.
Управдом осмотрелся.
Света в предбаннике было мало. В общем-то, его источника там и вовсе не имелось. Окружающее пространство чуть освещалось белым мерцанием, струившимся из соседней каморки. Зато на длинных гладких скамьях покоились аж три большущих «полицейских» фонаря. Первый, впрочем, разочаровал управдома: не зажегся. Зато второй — полыхнул ярко.
Впрочем, пол предбанника оказался ровным; пройти по нему не составило бы труда и в полутьме. Вообще — вместо убогого узилища, каким представлялся Павлу карантин, перед глазами предстало добротное строение, к тоже же хорошо и мягко протопленное. Тепло сразу же разлилось по всему телу Павла, едва тот переступил порог поселковой бани. Доброе, ароматное, берёзовое тепло.
Управдом вступил в пределы освещённого электричеством помещения. Одна единственная лампочка — тусклая, как луна перед рассветом, едва выхватывала из темноты низкий деревянный столик, на толстых, «слоновьих», ногах; несколько длинных скамей и шайки с вениками — на них. Но там, куда почти не дотягивался свет, было самое важное, самое драгоценное: кровать — вся будто бы сплетённая из упругих ветвей, — наверное, из ротанга, — очень подходившая к здешней влажности, здешнему теплу. На ней, на высоком матрасе, возлежал человек. Маленькое тельце.
- Папка, это правда ты, или ты мерещишься? — Бабочкой выпорхнуло из угла дыхание Таньки, перемешанное с осипшим тонким голосом.
- Привет, красавица, — прошептал Павел. — Что делаешь?
- Я спала… чтоб поправиться…. - как дядя Вениамин сказал, — объяснила Татьянка. — Ты меня разбудил. Ты будешь со мной теперь, да?
- Я буду с тобой, — выдохнул Павел. — Теперь всегда буду с тобой. Только вот спать не стану. Я уже много спал. Слишком много. Я так посижу, вот тут, рядышком.
- Маму повспоминаешь? — Серьёзно проговорила дочь. — Я часто так делаю. А она мне… мерещится…
- Что ты знаешь про маму? — Павел испугался: он не был готов к этому разговору.
- Что она… будет теперь невидимой… — неуверенно ответила Танька. — Любить меня… невидимой…. Но я всё равно её вижу, когда глаза закрыты. А как открою — она… растворяется…
- Я не растворюсь, — пообещал Павел. — Ты спи, а я сделаю, как ты хочешь: повспоминаю.
Девчонка всхлипывала — при этом, старалась не шуметь и не привлекать к себе внимания. Она сидела на широком каменном парапете смотровой площадки Воробьёвых гор. Спиной к обрыву и панораме, лицом к высотке главного корпуса МГУ, словно совсем не желала рассматривать красоты ночной столицы с высоты птичьего полёта. Она дрожала — на ней было слишком лёгкое, слишком летнее, для последнего дня сентября, жёлто-зелёное платье с короткими рукавами, как будто пошитое из листвы. Длинные светлые волосы — растрёпаны, взгляд — несчастный. А самое главное — ноги. Её ноги были босы. Она подтянула их, оторвала от асфальта, прислонила подошвы к каменному ограждению, но вряд ли это помогало ей согреться.
Павел — студент второго курса истфака МГУ, — возвращаясь домой с вечерней подработки в фотолаборатории универа и торопясь успеть в метро до закрытия, не горел желанием флиртовать с девчонками: он ощущал утомление, день выдался суетливым. Он прошёл бы мимо незнакомки молча, даже не обернувшись в её сторону, если бы не эти босые ноги. Павел притормозил.
- Привет, — он постарался выглядеть подружелюбней, — У тебя проблемы? Я могу чем-нибудь помочь?
- Н-н-неет, — выдавила девчонка, не сумев унять дрожь даже на миг. — Всё н-н-ормально.
- Аа, — Павел едва заметно улыбнулся. — Значит, мне показалось. Красиво здесь, да? Особенно вечером, как сейчас. Точней, уже ночью, как сейчас. В прошлом году отсюда я смотрел праздничный салют — девятого мая, в День Победы. По-моему, лучше не придумаешь: вся Москва — как будто под разноцветными огненными зонтиками, танцует…
- Я… не знакомлюсь на улице… — выдохнула девчонка. — Вам лучше… уйти…
- А я и не знакомился, — Павел присел на парапет. — Знакомство — это когда называешь своё имя, а в ответ слышишь чужое. Короче, как в приличном обществе. У нас же ничего такого в помине не было. Так что можешь считать, я — случайный прохожий, хотя друзья зовут меня Пашкой и считают не вредным человеком. А ещё я — безобидный, что немаловажно.
- Извините. Но что вам… надо? — девчонка чуть отодвинулась от собеседника.
- Я — экскурсовод. Начинающий. Будущий. Вижу, ты — приезжая: слегка потерялась в незнакомом городе. Предлагаю взаимовыгодное соглашение: я тебе расскажу о Москве, а ты — назовёшь мне своё имя.
- Да что ты со мной, как с дурочкой, — девчонка насупилась и от злости перешла на «ты». — Меня Еленой зовут. И вообще — я нормальная…. То есть — совсем нормальная. Просто у меня… — она украдкой скосила глаза на студента. — У меня туфли… потерялись.
- Что значит — потерялись? — Павел не сумел скрыть изумления. — Вот так вот — взяли — и потерялись?
- Да, вот так вот, — девчонка рассердилась. — Любопытному на днях прищемили нос в дверях. Иди своей дорогой. Мне тут допросчики не нужны. — Она даже перестала дрожать, поддавшись гневу.
- Слушай, а может, тебя до метро проводить? — экскурсовод начал понимать, что девчонка не шутит. — Может, ты заблудилась, дороги не знаешь? Так я как раз туда иду. Метро в Москве до часу открыто — ещё уйма времени.
- Я знаю, — Елена задрала нос. — Я не первый день в Москве. — Она замешкалась, словно решая, откровенничать ли с Павлом, или, на манер устрицы, захлопнуть раковину. — Кто меня в метро босиком пустит? — пробормотала, наконец, чуть слышно. — А если и пустит — туда, где я живу, на метро не доехать.
- А куда тебе?
- В Химки… — девчонка шмыгнула носом. — Там наша… общага…
- Ого! — Павел посерьёзнел. — Это ж на электричке, с Ленинградского вокзала? А после двенадцати ночи электрички ходят?
- Не знаю, — Елена покачала головой. — Я всё равно на вокзал не поеду. Вот ещё не хватало: бродяжкой назовут, в обезьянник с бомжами посадят.
- Да брось, — экскурсовод едва сдержал раздражённый тон. — Из-за того, что ты — босиком? Это глупо! Там такой контингент — колоритный, — тебя и не заметит никто.
- Я сказала: «Нет!» — вспылила девчонка. — И не надо меня уговаривать! Я не побродяжка. У меня — принципы…
Павел сделал вид, что закашлялся: слова собеседницы его рассмешили. Отличный принцип: не ходить босиком. Прямо-таки хоть записывай в исторические анналы наряду с принципами великих: не лгать, не отступать от намеченной цели, не опускать боевое знамя — ну и, через запятую, — не передвигаться по городу без обуви. Умора!
- Тогда, может, ко мне? — беззвучно отсмеявшись, Павел скорчил максимально серьёзную и, вместе с тем, невинную гримасу.
- Ещё чего! — Елена аж подскочила на парапете. — Ты за кого меня держишь? Сказала же: я — нормальная…. Не гулящая, не бездомная, не больная на голову. И вообще — мне помощь не нужна. Тем более, от таких озабоченных субъектов, как ты.
- Лады! На такси у тебя, видимо, денег нет, и у меня — тоже. — Павел спрыгнул с камня, начавшего холодить зад. Он уже совсем было собрался обидеться на вздорную девчонку и поспешить к метро, но, вместо этого, вдруг выпалил:
- Тогда пойдём в Химки пешком. Чего тут-то сидеть? Через час ты совсем заледенеешь.
- В Химки? Пешком? — Елена настолько удивилась предложению, что даже сбавила тон, растеряла весь гонор. — Это сколько же… сколько же идти?.. сколько километров?..
- Так…. Сейчас посчитаю… — Павел ухмыльнулся. Он никогда не думал, что его давнишнее хобби — москвоведение — однажды поможет завязать знакомство с дамой, да ещё такой недружелюбной. — Если напрямую, через центр, — километров двадцать пять. Пять часов пути. Приблизительно.
- Нет! Никакого центра! — вскрикнула девчонка. — Там полиция. Даже ночью.
Павел слегка ошалел: его собеседница, похоже, не испугалась ни расстояния, ни времени, что придётся провести в пути. И уж точно её не шокировало само предложение: устроить марш-бросок в Химки. Но такая отчаянность девчонки не оставляла и Павлу возможности пойти на попятный.
- Окей, — он без особого труда вызвал в памяти карту юго-запада. — Тогда пройдём по набережным. Вдоль Москва-реки. Выйдет на пару километров дольше, но зато — вдали от любопытных глаз. Так можно добраться до самой Красной Пресни. Это треть пути. Потом, по Девятьсот Пятого года и Беговой, мимо ипподрома, выберемся на Ленинградский проспект. Это ещё треть. Ну а там — прямая дорога в Химки. К утру окажемся на месте.
- Идём! — Елена вдруг решилась. Вот так вот — взяла и решилась. На путешествие, длинною, без малого, в жизнь.
Павел прикинул, насколько холодно на улице. Градусов десять — не так, чтобы невозможно было терпеть, — но и не сахар для кого-то с босыми ногами. С другой стороны, двигаться — всяко лучше, чем сидеть на холодном парапете.
- Да, идём, — согласился начинающий экскурсовод.
И они отправились в путь.
Поначалу Павел до конца не верил, что девчонка вознамерилась дотопать до Химок на своих двоих. Потом ожидал капризов. Наконец, решил, что подопечная попросту стопчет ноги через полчаса ходьбы. Но Елена оказалась крепким орешком. Километров пять, а то и больше, она угрюмо и упорно шагала рядом с провожатым.
Они спустились на Бережковскую набережную. Широкую и — за час до полуночи — почти пустынную. Яркие фонари отражались в чёрной воде реки; света было достаточно, но строения противоположного речного берега просматривались едва-едва. Павел не слишком любил эти места: слишком много производственных корпусов, слишком мало архитектурных тем для беседы, но Елену безлюдность, похоже, только радовала. Она держалась у самой воды, словно сказочная русалочка, полагавшая, что там, где не плещутся волны, непременно поджидают враги. Павел уже и сам начал причислять себя к врагам Татьяны, когда та нарушила молчание.
- Ты говорил, что экскурсовод, — она слегка улыбнулась. — Может, расскажешь что-нибудь? Всё лучше, что вот так плестись, неведомо куда.
- Эээ… — предложение застало проводника врасплох. — Вон там — на той стороне — где Саввинская набережная, — такие большущие корпуса. Это фабрика кружевной мануфактуры «Ливерс». Там раньше занавески делали — тюль, то есть. А теперь там — пусто. Говорят, сносить будут.
- Познавательно, — Елена улыбнулась шире, — и вдруг оступилась, резко и неожиданно присела, схватилась за пальцы правой ноги.
- Что с тобой? — Павел тоже встал, как вкопанный. Отчего-то он тревожился за эту странную девчонку куда серьёзней, чем требовали обстоятельства их знакомства.
- Палец… занозила… — Простонала Елена. — Вообще-то я привычная, не из ваших, из столичных. До пятнадцати лет на каникулах, в деревне у бабки, вообще могла днями напролёт босиком бегать.
- Ты откуда? — осмелился поинтересоваться экскурсовод.
- Из Ельца, — отмахнулась девчонка. — А что? Раздумаешь меня провожать?
- Знаешь что, — Павел прислонился к фонарному столбу и начал расшнуровывать ботинки. — У меня предложение. Давай по очереди мои боты таскать. Пять кэмэ — ты, другие пять — я. Ты своё босиком оттопала, теперь — моя очередь.
- Зачем? — насупилась Елена. — Я в порядке.
- А мне интересно, — пожал плечами Павел. — Каково это — быть в порядке босиком. Ну так что?
- Уговор: ни слова о том, как я осталась без обуви, — выпалила девчонка. — Не расспрашивай!
- Не стану! — торжественно поклялся экскурсовод.
- Тогда ладно, — Елена сменила гнев на милость. — Я согласна. Только твоя обувка может мне и не подойти. У меня ж нога — о-го-го, не дюймовочкиного формата.
Света под фонарём хватало, чтобы Павел, наконец-то, рассмотрел ступни попутчицы. Они и впрямь не отличались миниатюрностью, — были крепкими и жилистыми. При этом имели красивый высокий подъём и аккуратно подстриженные ногти, без следов лака. Их кожа покраснела — от холода и достаточно долгого пути. В нескольких местах кожу рассекали царапины. Павел протянул попутчице свои потрёпанные мягкие шузы. Ощутил, как собственные подошвы холодит асфальт. Странное ощущение — не страшное, скорее приятное. Вот только бы поменьше подножной грязи: а то немедленно под обретшими свободу пальцами нарисовался размякший, склизкий окурок.
- Я ж запачкаю. Побрезгуешь потом — в грязных ходить, — девчонка приняла обувь из рук в руки и осмотрела её с некоторым сомнением.
- Теперь уже не побрезгую, — Павел забавно растопырил пальцы ног. Это неожиданно позабавило его самого и рассмешило Елену. Оба прыснули звонким смехом.
Ботинки экскурсовода экскурсантке подошли, — хотя и без «запаса» в носке. Авантюристы продолжили движение. У изящного новодела — пешеходного моста Богдана Хмельницкого — экскурсовода посетило красноречие. Вернее, он впервые нашёл, что рассказать: поделиться бесхитростной историей хрустальной, изумрудно блиставшей в темноте, конструкции.
- Смотри! Это мост поцелуев! — не без удовольствия объявил Павел. — Кажется совсем новеньким, правда? А на самом деле строился с использованием арочной конструкции старого железнодорожного Краснолужского моста. Только Краснолужский был ниже по реке. Но это не главное.
- Главное — поцелуи? — Иронично уточнила Елена.
- Ага, — Павел ухмыльнулся в ответ. Он почувствовал, что напряжение между ним и девчонкой — исчезает. — Тут рекорд поставили. По поцелуям. В прошлом году. Две тысячи двести человек целовались одновременно.
- Полезное дело, — девчонка скептически покачала головой; вроде бы с осуждением, но и лукаво, весело. Павел начал развивать мысль, но Елена неожиданно стушевалась, повесила голову. Дело было, наверняка, в том, что по мосту Богдана Хмельницкого даже в этот поздний час фланировала публика. И хотя бремя босоногости нёс, на тот момент, кавалер, дама стеснялась даже из-за него. Павел и сам слегка робел, замечая на себе любопытные взгляды прохожих: многие из них, как назло, были хорошо и дорого одеты — наверное, из числа праздных гуляк, двигавшихся со стороны площади Европы. Впрочем, он сумел не подать виду, что испытывает дискомфорт. Широко скалился всю дорогу, пока подошвы скользили по гладким красным и белым плиткам крытого моста.
Смоленская набережная встретила шумом. Тихим, полуночным, но неистребимым. Здесь хватало автомобилей; изредка попадались и пешеходы. Возле Смоленского метромоста Елена вернула ботинки Павлу, заявив, что теперь его очередь ходить обутым. Оба прилично устали: на тот момент они отшагали уже с добрый десяток километров. Белоснежная громада Дома Правительства напугала девчонку: та ожидала, что здесь-то её и повяжут за неподобающий внешний вид представители спецслужб. Однако с Нового Арбата на набережную очень вовремя выпорхнула стайка смешливой бессонной молодёжи, и трусиха заметно повеселела: её словно бы прикрыли от недобрых внимательных глаз, сделали частью разношёрстой толпы.
Огни Международного Торгового Центра вновь напугали Елену, но Павел успокоил её, пообещав: мимо этой цитадели Золотого Тельца они проходить не станут.
Вместо этого свернули на улицу Девятьсот Пятого года.
Елена еле ковыляла. Павел с ужасом думал, что, за три с лишним часа безостановочного движения, они едва ли преодолели и половину пути. Он и сам, вероятно, выглядел не ахти, но бодрился — и старался подбодрить попутчицу. В основном, тем, что бормотал всякие банальности про окрестности. Как назло, не приходило в голову ничего, что развлекло бы сильно прихрамывавшую на обе босые ноги девчонку. Проходя мимо сквера имени Тысяча девятьсот пятого года, Павел вдруг вспомнил о памятнике, с революционным, и несколько забавным, названием: «Булыжник — орудие пролетариата». Экскурсовод немедленно вывалил на слушательницу всё, что, в связи с ним, пришло на память. В том числе интересный факт: чтобы булыжники, во время массовых волнений, пролетарии не выламывали из мостовой и не использовали в качестве метательных снарядов, был введён запрет на использование цельных камней при строительстве дорог и улиц. Елена заинтересовалась рассказом — хотя и не так, как ожидал Павел. Сквер привлекал её куда больше памятника.
- Давай передохнём, — попросила она. — Там деревья-кусты, наверное, никто и не заметит.
- Да без проблем, — экскурсовод дышал почти так же тяжело, как и экскурсантка, потому даже обрадовался, что сделать привал предложила именно она.
Они устроились на газоне. В глазах Елены посверкивали искорки — отражения звёзд и фонарей.
- А как ты ориентируешься в городе? — спросила она с любопытством. — Все повороты помнишь? Или зрительная память — как будто карта всегда перед глазами? Я вот — географическая кретинка. В трёх соснах блуждаю. Один раз в метро заблудилась — полчаса плутала. Правда, это было на Библиотеке Ленина. Там, говорят, и местные — путаются.
- А я и по звёздам дорогу найду, — чуть прихвастнул Павел. — Вон Сириус, видишь? Вместо маяка. Москва — город большой. Значит, и путешествовать здесь надо, как по морю. Знать, где север, а где — восток.
- Сириус — это пёс Ориона, — проговорила Елена. — Он, вместе со своим хозяином, бежит по следу сестёр Плеяд, а может, просто гонится на охоте за зайцем.
- Ты… умная… — глупо выдавил из себя экскурсовод.
- Я учусь на библиотечном факультете Института Культуры, — поведала экскурсантка, — так что, в общем, у меня хватило ума, чтобы туда поступить — на бюджетку, не на платное. А в остальном — человек как человек. Вот только… — девчонка усмехнулась, — сейчас мне бы хотелось стать сверхчеловеком — чтобы не мёрзнуть.
- Твоя очередь носить ботинки, — Павел решительно ухватился за шнурки.
- Через километр, или парочку, — Елена осторожно коснулась ладонью его руки. — Спасибо тебе.
- Я тоже знаю легенду о Сириусе, — экскурсовод снял ветровку, протянул её девчонке. — Одень. Иначе не прочувствуешь драмы.
- Только ради этого? — хмыкнула Елена.
- Конечно, — Павел едва не силком накинул ветровку на плечи попутчицы. — Так вот… Легенда — абхазская. Один путник-абазин шёл по горной дороге. Ночь застала его в пути. Он постучался в убогую избушку — и попросил стакан воды. Абхазская семья впустила его, дала напиться, предложила разделить трапезу и остаться на ночлег. Но абазин торопился. После ужина он вышел на порог избушки и увидел, что на небе светит утренняя звезда. Он решил, что провёл в гостях больше времени, чем предполагал — решил, что наступает утро. Абхазы уверяли гостя: то светит не утренняя звезда, предвестница рассвета, а холодный полуночный Сириус. Но путник не послушал и ушёл. А ночи в горах — холодны. Абазин замёрз, переходя перевал. С тех пор обманную звезду Сириус абхазы стали называть звездой абазина.
- Да, легенда к месту, — Елена смешно, по-детски, чихнула. — Ты прав: надо двигаться, иначе замёрзнем.
Они по дворам обогнули оба выхода метро «Улица Тысяча девятьсот пятого года». Метро было уже пару часов, как закрыто, но Елена опасалась, что по соседству всё равно бродят полицейские. Разубедить её в этом у Павла так и не вышло.
Экскурсовод решил выбрать для дальнейшего продвижения улицы потише, побезлюдней. Он вывел Елену на Сергея Макеева. И, пожалуй, это стало его ошибкой. Попутчица окинула взглядом настоящий лес, раскинувшийся перед ней, в каких-то двух десятках метров, за проезжей частью, приземистыми жёлто-белыми строениями и церковной колокольней.
- Что это? — вскрикнула она. В её глазах стоял настоящий испуг. — Что там?
- Ваганьково… Ваганьковское кладбище, — удивлённый реакцией Елены, объявил Павел.
- Давай уйдём отсюда… Я не люблю кладбища, давай уйдём…
- Постой, — экскурсовод схватил девчонку за плечо, тут же испугался, что та обозлится, но Елена словно бы сдалась: остановилась, задрожала. А Павел зачастил: — Это ж достопримечательность. Историческое место. Ничего страшного. Тут покойнички не ходят и призраки — не летают. Всё в асфальт закатано. Сюда экскурсии водят. На знаменитые могилы. Тут Есенин, Высоцкий, Окуджава, Тальков, Андрей Миронов, Лев Яшин. Никогда не слыхала, что ли?
- Всё равно… — Елена грустно покачала головой. — Давай уйдём.
Она не требовала — просила. Но страх, захвативший её, наверное, требовал движения — требовал отдалиться от кладбищенских стен. Девчонка послушалась его, ступила неосторожно с асфальта в траву газона — и вдруг взвизгнула, упала на газон.
- Нога! — взвыла она. — Там стекло. Больно!
Павел немедленно бухнулся на колени, обхватил Еленину пятку, постарался рассмотреть рану. Рука немедленно испачкалась в крови.
- Не двигайся! — потребовал он от спутницы. — Здесь света мало — почти ничего не вижу. — Через пару минут, — осторожно подвигав ступню Елены туда-сюда, — Павел составил своё представление о произошедшем.
На поверку всё оказалось не так страшно: порез выглядел длинным, но неглубоким. Однако стекла в траве экскурсовод не обнаружил. Зато нашёл жестяную банку, крышка которой была взрезана кое-как и буквально топорщилась металлическими заусенцами. В памяти всплыло: «заражение крови». Доигрались! Теперь Павел был бы рад повести себя «по-взрослому» — связаться с сокурсниками побогаче и занять денег на такси до Химок, — но в два часа ночи уже представлялось невероятным сделать то, что было вполне реально в одиннадцать вечера.
Павел не имел понятия, велик ли риск, при таком ранении, как у девчонки, занести в кровь заразу. Почему-то вспомнился австралийский документальный фильм, в котором охотник-одиночка рассказывал, как действовать, если тебя укусила ядовитая змея.
- Стой смирно. Держись за моё плечо. Я отсосу яд из раны! — экскурсовод, не дожидаясь ответа Елены, отважно принялся за дело.
- Ай! — вскрикнула та. — Щекотно! Ты чего — совсем с глузду двинулся? Я же не при смерти, не умирающий лебедь. Какой яд? У меня кровь идёт. Кончай геройствовать. Лучше наложи повязку и ботинки мне отдай.
- Повязку? — Павел ощущал себя слегка уязвлённым. — Откуда я бинт возьму?
- Эх, горюшко, — Елена делано насупилась. — Вот, держи, мой платок. Даже не засопливленный ещё.
- Угу, — экскурсовод, отчего-то покраснев (хорошо хоть, в полутьме не видно), перетянул ступню попутчицы цветастой тонкой тканью. Дело его рук скорее походило на дорожный узелок, натянутый на подъём Елениной ноги, чем на грамотно выполненную перевязку. Но девчонка, поморщившись, когда Павел покрепче связал концы платка, смолчала.
- Идти можешь? — экскурсовод заглянул экскурсантке в глаза.
- Да, без проблем. — Елена снова поморщилась, когда наступила на раненую ногу. — Ты не волнуйся: я не истекаю кровью, — просто от неожиданности вскрикнула, когда порезалась.
- И ты меня извини, — руки Павла слегка дрожали: он всё ещё боялся за девчонку. — Я же мог как-то по другому… ну… до общаги твоей тебя доставить… Мы же не в лесу… Тут Москва, как никак, цивилизация…
- Да и я могла по-другому — чего уж теперь. — Елена улыбнулась — доброй, широкой улыбкой. — Хотя… мне нравится с тобой гулять — ты хороший гид. Только по кладбищам меня не води — это не моя тема. Это для сатанистов — в самый раз. А я — болею на кладбищах.
- По Ваганьковскому — настоящие экскурсии водят, — оправдывался Павел. — Это ж как показ мод, только среди покойников: чьё надгробие лучше, чья аллея держит рекорд по посещаемости.
- Так не всегда было, — Елена покачала головой. — Я чувствую… Точно ведь? Не всегда был этот заупокойный гламур?
- Не всегда, — нехотя согласился экскурсовод. — В Москве в самую давнюю старину покойников прямо посреди города, возле церквей хоронили, на церковных кладбищах или монастырских: где при жизни молился, там же и упокоился. А потом случилась чума. В конце восемнадцатого века. Семнадцать — семьдесят один: как номер справочной службы. Легко запомнить. Это год, когда чума злобствовала сильнее всего. Каждый умерший от неё превращался в биологическую бомбу. В те годы это уже понимали. И тогда Сенат постановил чумных хоронить только за городом. А здесь — и был загород. Злачное местечко. Бродячие артисты жили, кабаки стояли. Решили, что кладбище — нужней. Вместо медведей на цепи и мужиков с балалайками — братские могилы появились. Много там тех, что без роду, без племени, — одно слово: чумные. Но их имён и тогда-то не знали, а уж сейчас — совсем всё позабылось. Один гламур остался. Тот самый. Заупокойный. Это ты хорошо сказала.
- Ладно, — Елена вдруг взяла Павла под руку — может, просто оперлась о него для устойчивости, — так и быть, давай прошмыгнём мимо — как мыши. Веди меня, мой Вергилий, спасший меня от верной смерти.
Ирония девчонки теперь тоже казалась доброй, как и улыбка. Павел будто на крыльях полетел, не замечая усталости. Елена еле поспевала за ним.
Она вообще устала сильнее провожатого. Начав прихрамывать ещё до того, как порезала ногу, после инцидента с консервной банкой она и вовсе сбавила темп ходьбы. Чтобы преодолеть два километра — от кладбища до Ленинградского проспекта и метро «Динамо» — пришлось убить больше часа. Плелись, глядя, преимущественно, под ноги. Беговая беседка Московского ипподрома, с ажурной башенкой и эффектной колоннадой, не заинтересовала измученную Елену, хотя Павел и поведал кое-что из истории этого места, а заодно рассказал, что, в начале двадцать первого века, на ипподроме можно увидеть даже верблюжьи бега и гонки на собачьих упряжках.
Широкая «Ленинградка» показалась обоим горе-путешественникам настоящим океаном — безбрежным простором, который пугал. Смертельно уставшие экскурсовод и экскурсантка замерли в двух шагах от проезжей части.
- Пожалуй, я созрела для того, чтобы рискнуть прокатиться в метро, — выдохнула Елена, через прищур взирая на вестибюль станции «Динамо», чем-то неуловимо смахивавший на спичечный коробок.
- Пожалуй, так и сделаем, — в тон ей ответил Павел. — До открытия метро — чуть больше двух часов. Не критично.
- Тебя что, дома никто не ждёт? — девчонка окинула провожатого с ног до головы внимательным взглядом.
- Родители… Они привычные, — буркнул тот. — Я иногда у приятелей в общаге ночую… Мы договорились: если я двое суток не появляюсь — они бьют тревогу. Если меньше отсутствую — относятся с пониманием.
- Ты мне ни разу не сказал, что я тебе понравилась, — задумчиво проговорила Елена. — А ведь провёл со мной ночь, как ни крути.
- А надо было сказать? — тихо уточнил Павел.
- Неа, — девчонка быстро мотнула головой; светлые волосы взметнулись вверх и мягко опали, как платье танцовщицы, закончившей кружиться. — Терпеть не могу болтунов.
- А я и есть болтун, — одно слово: экскурсовод.
- Экскурсоводы не болтуны, — Елена забавно покачала пальчиком. — Они — сказочники. А сказочников дети любят, и старики. Это о многом говорит. О хорошем говорит…
- А ты — любишь сказки? — Павел взял в руку девчонкину ладонь, и та не отстранилась.
- Конечно, люблю, разве не заметно?
«Бррр-чих-чих-чих», — носы путешественников забило гарью. Рядом с ними остановился старый самосвал.
- Эй, молодёжь! — из кабины высунулся добродушный полноватый мужичок. Даже в тускловатом свете электрического фонаря было видно, как во рту, на самом видном месте, у него блестит золотой зуб. — Подскажите, как в Шереметьево проехать?
- В аэропорт? — Павел оживился, немедленно превратился в географа-москвоведа.
- Так точно, — по-военному отрапортовал водитель. — Там стройка — мне туда, значит, и нужно.
- Хотите, мы вам дорогу покажем? А вы нас в Химки забросите. Это по пути.
- Не вопрос, — мужичок широко улыбнулся. — У меня в кабине — как раз три места. Два, считайте, ваши. Я из Рязани еду — мне только в радость попутчики, я — разговорчивый.
- Мы сейчас, мы мигом, — заторопился Павел. Но, уже поставив босую ногу на масляную ребристую ступень кабины грузовика, обернулся к Елене:
- Ботинки я у тебя забирать сегодня не стану — и не проси. — Он произнёс это так жалобно и, вместе с тем, напористо, — так неожиданно и не к месту, — что девчонка удивлённо приподняла брови. Потом, словно бы что-то для себя уяснив, улыбнулась:
- Завтра за ними зайдёшь? — спросила, а в глазах у неё мерцали чудесные крохотные светлячки.
- Точно, — Павел улыбнулся в ответ. — Именно так, и никак иначе: завтра зайду. — Он чуть замешкался. — Ну, то есть, по-календарному завтра. День, ночь и снова день. Сентябрь закончился три часа назад — и прошлый день закончился, а новый — начался.
- Ага, — поддакнула Елена.
- Молодёжь, давайте-ка поживей. Или выйти и подсадить? — золотозубый здоровячок устал ждать.
- Мы уже здесь, — ответил Павел. — Можно ехать. А ничего, что я — босиком?
- Спортсмен, что ли? — вопросом на вопрос ответил водитель.
- Путешественник.
- Тогда валяй, путешествуй босиком, — здоровяк звонко рассмеялся. — Я в твои годы ещё не то творил, потом образумился.
Двигатель машины взревел. Павел нащупал в мягком полумраке кабины пальцы Елены и крепко их сжал. Грузовик, словно могучий корабль, начал выбираться в открытый океан многополосного шоссе. И Павел не сомневался: впереди — только открытия: Америки, Индии и прочих неведомых земель. Потому что дорогу осилит идущий.
«А интересно, кто, всё-таки, попёр у Еленки обувку?» — Вдруг подумал Павел. Но тут же понял: не так уж это ему и интересно. И самое главное — совершенно не важно.
- Кушать подано, — Третьяков, ввалившись в баньку с разрешения управдома, раскладывал по высоким, «походным», металлическим тарелкам малоаппетитное месиво. Первую порцию протянул Татьянке. Павел заметил, что та, обычно не слишком приветливая с новыми знакомыми, коллекционера не чуралась. Хотя, увидев содержимое тарелки, скривилась и недовольно, смешно, повела носиком.
- Опять рагу? — Павел, тоже без энтузиазма, поковырял вилкой кусок красного перца.
- Овощное рагу! — подтвердил Третьяков. — Не думай, никакой дискриминации: местные едят то же самое. Тем более, подвоза продуктов, как сам понимаешь, сейчас нет. Поселенцам приходится готовить из собственных запасов. Не кочевряжься — ешь и говори: «спасибо!»
- Да-да, спасибо, — за спиной возникла фигура Людвига. — Я готов это сказать по доброй воле — на меня даже давить не придётся. Если выделите пайку — так и быть, схожу запру дверь, которую вы оставили открытой. Готов работать за еду: утренней столовской порции мне сильно не хватило.
- Как ты можешь это есть? — Павел удивлённо повёл бровью.
- Запросто, — латинист удовлетворённо хмыкнул, заметив, что Третьяков вытащил из полиэтиленового пакета ещё одну, «запасную», тарелку. — Могу поменять одно блюдо мясной нарезки на три тарелки вегетарианской стряпни. Тут главное — забить желудок.
- У меня здесь кофе, — Третьяков извлёк из пакета пузатый высокий термос. — Между прочим, один из местных исчерпаемых ресурсов. Пришлось постараться, чтобы добыть. Всем нам этот природный энергетик, как я понимаю, понадобится. Потому как надо поговорить — так, чтобы никого в сон не клонило. Место для беседы, кстати, самое подходящее — сюда точно никто из посторонних не сунется. По крайней мере, пока здесь остаётся Татьяна. Кстати, как она? На вид — гораздо лучше вчерашнего.
- Думаю, поправляется. — Павел улыбнулся одними уголками губ. — Мы с нею запрёмся от всех — сбежим от инфекции, если придётся. Дочь я не отдам…
- Она поправится, — буркнул Третьяков. — Все, кто жевал замазку профессора Струве, переживают кризис и поправляются. Тот парень из общаги, здешняя поселянка, дело за девчушкой, по имени Марта, и твоей дочерью.
- Кстати, где они все? — до сих пор интересоваться этим управдому было как-то недосуг. — Где больные? Где Марта?
- Марта — дома; мать забаррикадировала её комнату; они с мужем не выходят в люди, отказались переводить дочь сюда, в баню. Говорят: их семья или выздоровеет — вместе, или умрёт — вместе. Парень и поселянка — в этом же здании, где и мы сейчас, — с другой стороны, и вход там — свой. Там что-то вроде мужского помывочного отделения, а здесь — женское. Теперь вот — в детский больничный стационар превратилось. Я выбил для твоей дочери отдельную палату. Остальных — потеснил.
- А почему я этих остальных через стенку не слышал? — запоздало поинтересовался Павел. — Может, они уже того?..
- Я, перед тем, как тебя кормить, им бадейку рагу поднёс, — отмахнулся коллекционер. — Я тут вроде санитара. Железный дровосек, не подверженный ржавчине и порче. Живы они. Живёхоньки. Не забудь, их стаж болезни — пара-тройка дней максимум. У Татьяны — всё серьёзней. Но терияк психического профессора — действует. Значит, и она встанет на ноги. — Третьяков вдруг умолк, резко обернулся и посмотрел себе за спину. Там не было никого, но «ариец» добрых полминуты не поворачивал головы. — Да, это факт, — наконец, как ни в чём не бывало, продолжил он. — Профессор — чокнутый гений, это стоит признать. Пока что он один сумел довести до конца работу.
- Тебе удалось что-то узнать? — Павел нахмурился. — Почему: «он один»?
- Ты прозорлив, — «ариец» невесело усмехнулся и разлил ароматный чёрный кофе по мягким одноразовым стаканам. — Твоя правда: кое-что — узнал. Я наладил рацию в «вертушке».
- Ого! — Людвиг опустился перед коллекционером на лавку. — Новости лучше слушать сидя?
- Не юродствуй! — Третьяков, отчего-то, разозлился. — Новости — ни то, ни сё. Не то Страшный суд, не то атака инопланетян!
- Вакцины от Босфорского гриппа, насколько понимаю, до сих пор нет? — тихо проговорил Павел.
- Этот грипп обзавёлся множеством штаммов, разновидностей, вариаций — уж не знаю, как всё это многообразие лучше обозвать. — «Ариец» успокоился, повествовал без нервов. — На сегодняшний день выявлено около двухсот «версий» болезни. Из них около трёх десятков — поддаются лечению. В принципе, медики бы справились, если б грипп не мутировал практически ежедневно. Кажется, по миру движется этакий сеятель: от Стамбула к Варшаве, от Варшавы — к Хельсинки, от Хельсинки — к Москве. И в его лукошке — всё больше видов смертоносных семян. Чем позже приходит в город Босфорский грипп — тем большим числом штаммов он ужасает медиков. В Стамбуле до сих пор известны восемнадцать разновидностей гриппа, из них лечатся — семь; в Москве — сто шестнадцать, лечатся — четырнадцать. Без лечения кризис переживают около двадцати пяти процентов заболевших.
- Насколько сильно распространился грипп? — спросил Людвиг.
- Сильно, — Третьяков, словно не чувствуя, что кофе — почти кипяток, сделал большой глоток из стакана. — Европа поражена практически вся. За исключением Исландии. В Азии, как ни странно, лучше всего дела обстоят в Китае. Кое-где это даже вызывает подозрения. Некоторые европейские журналисты пытались доказать, что Босфорский грипп «вывели» китайские мудрецы, а потом — заразили им остальной мир. Реальных доказательств — не нашлось, но некоторая антикитайская истерия — возникла. В Австралии и Новой Зеландии гриппа нет. В Индии — регистрируют наибольшее число «версий». В Южной и Северной Америках — ситуация средней паршивости. Причём в Аргентине и США — примерно одинаковый процент заболевших, хотя штаты объявили полнейший карантин — закрыли своё воздушное пространство и запретили всем морским судам, включая американские, приближаться к побережью под угрозой уничтожения, — а в Буэнос-Айресе работают рестораны и не отменены футбольные матчи.
- А у нас? — подал голос Павел.
- В Москве — чрезвычайное положение, комендантский час. В город введены войска. Хотя тотального запрета на передвижение по улицам — нет. Образован Особый Комитет по борьбе с эпидемией. Связь работает частично; Комитет пытается использовать каналы связи, чтобы информировать население о своей работе и не давать распространяться панике. Закрыты школы, детсады, многие предприятия. С другой стороны, кое-кто — всё ещё выходит на работу. Говорят, будут вводить особые медпропуска. Без них не разрешат покидать дома. Сейчас на улицах — неспокойно. Армия пресекает мародёрство. Дальний Восток пока чист. Может, сказывается близость к Китаю. В Сибири — болеют, но ситуация — не аховая. Поволжье — лоскутное одеяло: есть маленькие городки, где треть жителей — больны, есть большие города, где до сих пор ни одного заражённого.
- Как будто болезнь к кому-то ломится в дверь, а кого-то обходит стороной? Скажем, ей нравится гжель и она не откажется на неё взглянуть, а тульские пряники — она терпеть не может, потому в Тулу — ни ногой? — Людвиг, сделав это умозаключение, обернулся к Павлу, словно надеялся получить от того поддержку.
- Нелепость, но похоже на правду, — вместо управдома ответил коллекционер. — Даже в одном городе… Есть районы, где свирепствует Босфорский грипп, а есть другие — почти не затронутые болезнью. Есть кварталы, сплошь заболевшие излечимыми разновидностями гриппа, а есть — вымирающие от неизлечимых целыми многоквартирными домами. На этой почве расцветает бунт: крикуны кричат, что богачам достаётся лекарство, а «простым» — только братские могилы. Хотя это бред сивой кобылы. Но тут и не захочешь — поверишь: в Москве самые «чистые» районы сейчас — Арбат и Рублёвка.
- Откуда ты знаешь, что бред? — Павел уставился на Третьякова. — А может, так оно и есть? Существует лекарство, но не для всех?
- Знаю, — «ариец» потупился. — Инсайдерская информация. Это ещё одна вещь, о которой я хотел поговорить…
- Вы выдали нас? — неожиданно и зло выпалил латинист в лицо Третьякову.
- Что? Почему? — опешил Павел.
- А ну, тихо! — коллекционер стремительно приподнял руку и согнул в локте, словно собираясь насести Людвигу удар под дых, — но лишь вытянул палец и указал им на Таньку. — Ребёнка испугаешь. — Он помешкал, обвёл долгим и пристальным взглядом баньку и слушателей. — Как выяснилось, я неплохо знаю человека, возглавляющего… скажем так… армейскую секцию Особого Комитета. Я задействовал… одну радиопроцедуру… чтобы связаться с ним. Он мне рассказал то, что вы только что слышали. А я…
- А вы рассказали ему о нас, — выпалил, как приговор, латинист.
- А я рассказал ему о нас, — спокойно подтвердил Третьяков.
- Зачем? — Павел был скорее удивлён, чем рассержен.
- За всем, — «ариец» неопределённо махнул рукой. — По любой из множества важных для всех нас причин.
- Назовите их, — потребовал Людвиг.
Третьяков снова поднял глаза на латиниста — на сей раз в его взгляде читалась ирония; он как будто стеснялся проговаривать вслух столь очевидные истины. И всё же покорно принялся излагать:
- Причина первая. Уголовно-хулиганская. Наши действия. Угон вертолёта, незаконное проникновение в охраняемое здание, организация взрыва бойлера, неповиновение органам правопорядка. И прочая, и прочая. Мой… источник… обещал полное забвение всего криминала в обмен на одну услугу. Так сказать, почётную реабилитацию. Я бы мог наговорить много высокопарностей насчёт чистоты нравственной и чистоты перед законом, но скажу просто: вам двоим обелиться иным способом — не удастся. Мне — возможно.
Павел вспомнил о собственных прегрешениях — не известных коллекционеру, — как то: вооружённое нападение на карету скорой помощи и угон катафалка, — и еле заметно кивнул головой. Третьяков заметил это:
- Идём дальше. Причина вторая. Практично-протекционистская. Мы находимся в непосредственной близости от одного из эпицентров болезни. Как будут развиваться события дальше — не предскажет никто. Если начнётся хаос, или, наоборот, понадобятся жёсткие меры, чтобы остановить эпидемию, — пригодится защита. Особенно тем, кто слабее прочих, — коллекционер кивнул в сторону Таньки, ковырявшейся вилкой в рагу. — Очень может статься, что такую защиту сможет обеспечить только армия. Мой источник обещал и это.
- А подробней? — перебил управдом.
- На выбор: проживание в стерильной зоне в Москве, либо эвакуация в районы, не затронутые болезнью.
Павел вновь кивнул.
- Ну и третья причина, — Третьяков тяжело вздохнул, как будто собирался поведать о чём-то грустном. — Мистично-апокалиптическая. Если есть хоть капля правды в том, что я слышал: о чуме в человеческом обличии, о битве добра и зла, о средневековом стрелке, вселившемся в мою бедную голову, а потом сбежавшем оттуда, — нас ждёт отчаянная драка с нечистью. И ввязаться в неё придётся на вражеской территории, на горящей земле. Мой источник станет нашим провожатым. И нашим извозчиком — бесплатным и толковым таксистом.
- Ну, это вряд ли, — пробормотал управдом. — Битву мы уже проиграли. Потеряли оружие, стрелка — в твоём лице, — и алхимика — в лице Струве. А я… я потерял жену… Извините меня, но я умываю руки. Мне бы спасти дочь. Не получится здесь — буду драпать с ней, пока хватит сил. Как трусливый заяц. Подальше от Москвы.
- И далеко ли ты убежишь? — Третьяков допил кофе. — У тебя нет транспорта, на дорогах — полно всякой нечисти: мародёров, бандитов. А куда вообще бежать — ты знаешь? Может, в первом же городе, где ты остановишься, чтобы найти пищу, твоя дочь подцепит Босфорский грипп снова. И уже не оправится от болезни.
- Хватит! — выкрикнул Павел. — Что ты мне предлагаешь?
- Если твоя задача — бежать, — я предлагаю эвакуацию. Туда, где безопасно. В Австралию, если не найдётся ничего ближе. Австралия тебя устроит?
- Что я должен сделать взамен?
- Не ты, а все мы. Мы должны увидеться с одним человеком. Я организую встречу. Вертолёту предоставят воздушный коридор.
- Зачем твоему человеку понадобился я?
- Он… верит в бога… — голос Третьякова вдруг сорвался. Последние слова были еле различимы. — Не так, как многие…. По-настоящему, — по-ветхозаветному, если угодно. Верит в наказание… и искупление… Он хочет услышать нашу историю. И он готов помочь — в драке или в бегстве. Я уполномочен передать, что выбор — за каждым из нас.
- Кто этот человек? Ты веришь ему? — Павел пребывал в смятении.
- Он офицер. В чине генерала. Это важно? — Третьяков опустил глаза. — Однажды он вытащил меня из ада, когда все другие похоронили.
- А моя дочь? — Павел оглянулся на Таньку. Та и вправду явно шла на поправку. Хотя тёмных пятен и тонких алых нитей на коже ещё хватало. — Как быть с ней?
- Ей всё равно пока нельзя покидать карантин. А мы быстро обернёмся. Если вылетим в ближайшие пару часов — к вечеру уже снова будем здесь.
Управдом задумался. Взгляд его сделался тяжёлым. В нём ещё не было ненависти, но уже плескалось раздражение. Казалось, с губ Павла вот-вот сорвётся что-то злое, — но, вместо этого, он вдруг выдавил:
- Ладно. — И, словно бы опасаясь, что передумает, вот тут же, сию секунду, изменит решение, повторил гневно: — Ладно, согласен! Туда и обратно. Вылетаем — как можно скорее.
- Мне осталось спросить у нашего юного друга, — «ариец» обернулся к Людвигу, — составит ли он нам компанию в путешествии?
- Мне всё равно, — тот пожал плечами. — У нас один ценный кадр, — Людвиг театральным жестом указал на управдома. — Если он — летит, лечу и я. Хотя бы чтобы посмотреть, что из этого выйдет.
- Ты забыл ещё кое-кого, — Павел склонился к уху Третьякова, — того, кто бродит в голове.
- Нет, — «ариец» не стал шептать в ответ, не стал таиться, — о нём я никогда не забываю. Но мне кажется, он и так слышит каждое наше слово. Ему не привыкать жить в тени. Он — палач, насекомое и акробат — сразу. Такую гремучую смесь я не стану уговаривать. Но если он и вправду сейчас примостился где-нибудь на лавке — пускай знает, что дверь «вертушки» — открыта; уже можно залезать. В медицинском салоне места достаточно.
- Не кричи, Таньку испугаешь, — Павел вернул Третьякову упрёк, который тот недавно бросал латинисту. — И вот что, господа…. Забирайте посуду и остатки рагу и выметайтесь отсюда. Я подойду на поляну через пятнадцать минут. Будьте готовы взлетать.
Людвиг и Третьяков одномоментно кивнули — это получилось у них слаженно, как будто по указке суфлёра. Баню очистили также дружно — и быстро. Управдом остался с дочерью наедине.
- Слушай, — он присел в изголовье Татьянкиной кровати, — я обещал, что буду всегда с тобой, — и обещание сдержу. Когда ты поправишься — мы поедем далеко-далеко. Вместе. В Австралию. Представляешь? Там кенгуру. Помнишь, мы видели в зоопарке?
- Не хочу кенгуру, — неожиданно быстро откликнулась Танька. — Хочу домой.
- Домой?.. — Павел помедлил с ответом. — Ну — домой, так домой. Что нам стоит дом построить? Нарисуем — будем жить! Я попрошу, чтобы тебе мелки принесли цветные — и бумаги побольше. Нарисуй свою комнату — какую бы ты хотела. А я вернусь — и построю.
- Обещаешь? — дочь одарила отца пристальным взглядом.
- Вернусь и построю, — повторил Павел. — Не грусти без меня. — Он мягко, долгим поцелуем, поцеловал Татьянку в лоб. Тот был влажным, в лёгкой испарине, но совсем не горячим.
«Только не оглядываться», — управдом, пригнувшись, чтобы не удариться головой о притолоку, вышел в предбанник. «Только не оглядываться», — он распахнул входную дверь и впустил в тёплое помещение немного осени. «Только не ныть, не скулить, как побитый пёс», — он отыскал ключ и провернул его на два раза в замке, отгораживая больную дочь от не менее больного мира.
Павел направился к поляне, где ночевал вертолёт, и сумел преодолеть весь этот крестный путь, не бросив ни единого прощального взгляда на карантинную баню. Пока та ещё была видна. Пока не скрылась за домами поселенцев. Живые встретились на пути лишь трижды; все три раза — женщины: прятавшие лица в платки, хмурые, скорбные, молчаливые. Одна чуть поклонилась управдому, подняла лицо, и тот заметил, что перед ним — совсем молодая дама. Именно дама — горделивая, стройная, с персидскими огромными глазами, — но словно обесцвеченная, лишённая характера и стати. Местным тоже приходилось нелегко. Но Павел отказывался сочувствовать им. Сочувствие вообще было опасно. Тоска — иное.
Тоска, сжимавшая сердце, всё же позволяла мыслить — ясно, реалистично, без пауз на слёзы.
- Кто даёт Таньке лекарство? — спросил Павел у Третьякова, заняв место в кабине.
- Стас, — он не подведёт, — «ариец» раскочегаривал «вертушку». Как и в прошлый раз, казался состроченным на этом деле до последней степени, но, видимо, играть в молчанку с Павлом больше не решался.
Людвиг занял место второго пилота.
Винты — с мерным «тук-тук-тук» — начали раскручиваться.
Управдом больше не боялся полёта. Ни его начала, ни продолжения, ни того, что может ожидать в самом конце.
Вертолёт мягко приподнялся над поляной, — и снова коснулся её своими шасси: Третьяков делал всё по правилам. Убедившись, что машина слушается штурвала, он рванул вверх. Прошёлся над крышами поселения. Недолго следовал над просекой. Потом набрал высоту.
Этот полёт отличался от предыдущего. «Ариец» то и дело бормотал что-то в микрофон гарнитуры, но слова адресовались не Павлу, и даже не Людвигу. Пилота вели чужие голоса. Они сообщали ему, когда ускориться, а когда плестись над подмосковными населёнными пунктами, будто черепаха. Когда набрать высоту, а когда — снизиться. Игнорировать эти приказы Третьяков и не пытался. Наверное, чтобы подобная мысль не посетила его ни на миг, над промышленными пригородами Москвы «вертушку» взяли в клещи два других вертолёта — с «мордами», куда менее добродушными, чем у МИ-8; с длинными, гладкими, выкрашенными камуфляжной краской, корпусами. Они пристроились справа и слева от железной птицы, числившейся в угоне, и не отставали от неё ни на метр; в точности повторяли все манёвры Третьякова.
В другое время Павел, возможно, испугался бы такого эскорта: ясно было, что «попутчики» способны разнести медицинский МИ-8 на куски с одного залпа, — но теперь, после всего, что случилось, он не позволял себе отвлечься на страх. Он размышлял.
Честен или нет «источник» Третьякова, — готов ли и впрямь эвакуировать Павла с Татьянкой в далёкую Тмутаракань, или заманивает этим предложением в ловушку, — несомненно одно: Босфорский грипп шагает по планете. Вопрос времени, когда он доберётся до Австралии, Камчатки, обоих полярных шапок. Надежда — на вакцину. Универсальную. Помогающую всем без исключений. Но если её не будет? Тогда — сдаваться на милость Босфорского гриппа. А к Таньке, после того, как ту вырвал из медвежьих объятий болезни сеньор Арналдо, — грипп уж точно не будет милосерден. Павел вспомнил предостережение алхимика: излечение чревато снижением иммунитета.
Если не так — то как? Охотиться на чуму, как на зверя?
Павел постарался вернуть себе тот строй мысли, который помог ему «выйти» на Третьякова: на коллекционера Третьякова, а не стрелка Валтасара Армани.
Условие — принять определённые правила игры. Не важно, существуют ли в природе оборотни. Но если всё же существуют — их убивает серебряная пуля. Гипотетической серебряной пулей можно отнять жизнь у гипотетического оборотня. А охотясь на чуму — какие правила игры следует соблюдать? Третьяков — не стрелок, но держать в руках оружие — умеет. В конце концов, даже если представить, что стала реальностью технология будущего, позволяющая «привязать» космический бластер к отпечаткам пальцев владельца, — в случае с Армани-Третьяковым отпечатки будут одинаковы. Но нет «серебряной пули» — условной серебряной пули. И некому её сделать. А самое главное — нет оружия. Владея мушкетом, Павлу удалось выстрелить по крысам. Всего однажды. Он не был стрелком и не имел «серебряной пули» под рукой. Но эффект всё-таки был. Так что главная недостача в закромах чумоборцев — это недостача охотничьего ружья — для охоты на Босфорский грипп.
Вот бы уверенность Людвига — да самому Павлу: уверенность в том, что именно управдом — сам, один, — способен возглавить эту охоту. Как-то связать воедино неувязываемое. Найти и спаять друг с другом нужных людей, предметы, обстоятельства. Как именно? С помощью странных видений? Что он может увидеть? Место, где лежат половинки мушкета, переломанного надвое странным полисменом? Технологический процесс склейки? Бред! А сам по себе, без видений, Павел — почти никто. Не силач, не охотник, не экстрасенс. Историк. Незадавшийся экскурсовод — в прошлом, никчёмный управдом — в настоящем. Никчёмность — повторяется. Это закон истории. История учит, что всё в этом мире — повторяется…
Как повторяются и эпидемии чумы…
А если что-то подобное уже было? В смысле — если уже охотились на чуму с оружием наперевес; если уже убивали её из мушкета? Может, есть и другие мушкеты? Или удавки? Или ножи?
Павел вдруг вспомнил: семнадцать семьдесят один. Так похоже на номер телефонной справочной. Год, когда свирепствовала чума в Москве. В голове пыталась оформиться какая-то мысль. Что-то из учебного университетского курса. «Ну, напрягись, управдом! — Павел едва не стукнул себя кулаком по лбу. — Зря, что ли, пять лет в универе штаны просиживал?»
Какая-то знакомая фамилия… Что-то, на уровне исторического анекдота… Что-то про любвеобильных российских императриц, заводивших себе фаворитов для утех…
Орлов! Ну конечно — граф Орлов… Он прибыл в Москву сразу после Чумного бунта, когда эпидемия была в разгаре. Надоевший фаворит. Поистрепавшийся любовник. Отправленный с глаз долой из столичного Петербурга: либо помирать, либо порочить собственное имя собственной глупостью. А он справился с болезнью за каких-то полтора месяца. Он был умником: знал немало о гигиене, изоляции и тому подобных вещах. Но и другие чиновные господа не считались такими уж болванами. А победить чуму, до приезда Орлова, не сумели.
«Я хочу видение — про светлейшего князя Григория Григорьевича Орлова», — мысленно сформулировал Павел.
Он даже зажмурился: совсем как пятилетний пацан, которому наказали ждать прихода Деда Мороза.
Не произошло ровным счётом ничего.
Только Третьяков, обернувшись к попутчикам, прокричал:
- Садимся! Площадка — за пределами МКАД. Здесь один из временных штабов Особого Комитета. — Он выставил глиссаду и повёл «вертушку» на снижение.
Управдом распахнул глаза. Железная стрекоза снижалась над унылой равниной; вдали виднелись городские высотки, но внизу никакой городской жизни — не наблюдалось. Там выстроились полукругом какие-то белые сферические купола. Прямо перед ними — такая же неправдоподобно белая — принимала воздушные суда посадочная площадка, размером с футбольное поле. Сначала на неё опустились два остроносых боевых вертолёта сопровождения, теперь дело было за Третьяковым.
Павел усмехнулся: пришпорить божественные откровения — не вышло. Видение не явилось по заказу. Забавно: неужели он всерьёз полагал, что окажется иначе? Пред ним предстанет граф Орлов и расскажет, как убить болезнь во плоти? «Имя убийцы точно знает лишь сам убийца, и тот, кого он убил», — Всплыла из глубин памяти дурацкая цитата. Павел не помнил, откуда она; пожалуй, из какого-нибудь псевдоинтеллектуального детектива.
Он хотел было ещё раз усмехнуться — тихо посмеяться над собой, — но вдруг ощутил, что не может шевельнуть губами. А потом отказало и правдивое зрение. На смену ему пришёл зыбкий мираж, начавший уплотняться с каждой секундой.
Его прозывали Митрошкой-дурачком, изредка — блаженным Митрофаном. Он был уродлив, грязен и горласт. Ходил босым — в любое время года, — и менял мешковину, в которую заворачивался с лысой макушки до чёрных пят, не чаще раза в три лета. Отчего он не подыхал, когда в Москве была бескормица; отчего держался за убогую свою жизнь, когда замерзал в Сочельник и на святки, — он бы ответил и прежде. За ради Бога. Когда Митрошка засыпал, насобирав за удачный день вдоволь хлебных краюх и медяков от сердобольных, а за дурной — зуботычин и пинков от благородных, — он видел во снах Божью матерь и самого Спасителя, в окружении сонма сияющих ангелов. Ради этих снов он жил: месил грязь, не гнушался помоями, беззубо ухмылялся, попав под сапог злонравного. Сны побуждали его подыматься поутру с убогого ложа и отправляться на паперть, или базар, или к Варварским воротам. У тех ворот, в Китае-городе, он любил отираться более, чем в других местах. К иконе Боголюбской Богоматери, сиявшей там небесным светом, многие несли лепты — большие и малые. Икона почиталась за чудотворную, потому руки дающих — не оскудевали. Иногда за день набирался целый короб денег. И часто от этих щедрот доставалась ничтожная малость Митрошке. Малость, да малость — и вот уже живот не так сводит от голода. А там уж и темнеет — пора в Царство Небесное до утра. Так и жил Митрошка-дурачок. Не счастливый и не несчастный — не знавший, как оно бывает: по-другому. Ни читать, ни писать он не умел и себя иным — не помнил.
Но в эту осень Митрошка изменился. Ох, как сильно изменился. Как будто из голодного брюха вынули нутро и заменили новым, а вдобавок умыли душу и добавили в голову умишка. Его распирало поведать о своём преображении хоть кому-то: чиновным, служивым, духовным, торопившимся мимо — но он, прежде не державший в памяти ничего, тут запомнил накрепко: нельзя. Это было — нельзя. Невозможно. Так и сказала ему та пресветлая — не дева-Богородица, не сошедшая в тёплом сиянии, и даже вовсе монашка — в чёрном платье до пят, со скрывавшим лик колпаком на голове, — но с руками, белыми, как ранний снег или хороший сахар. Митрошка никогда не видал таких рук. А уж голоса такого — тонкого и ласкового, как голос ручейка или райской птицы, — он и в дивных снах не слышал. Она пришла к Варварским воротам пешая, в одиночку. Приблизилась к юродивому, выпростала тонкую белую руку из-под чёрной ткани. Тот ожидал милостыни, но дама — а она, уж точно, была из благородных, — не молочница и даже не белошвейка, — вдруг склонилась над ним и произнесла:
- Здравствуй, Митроша.
Блаженный вздрогнул: и от благости, исходившей от дамы, и от того, что с ним заговорили ласково, и ещё от того, что незнакомка назвала его по имени, какого он и сам почти не помнил.
- Что же ты не отвечаешь, — продолжила дама. — Разве не тебя кличут Митрофаном?
- Меня, пресветлая, — сорвалось с языка дурачка.
- Что ж ты меня так величаешь, — засмеялась чёрная, — словно колокольцы прозвенели, — не по чину? Я немногим далее тебя ушла. Мы — почти сродники с тобой. Ты, да я.
- Прости, госпожа, не признал тебя, — осторожно, будто боясь быть битым, выговорил Митрошка. Какой уж я тебе сродник. Ты вон какая — аж светишься. А я — грязней пса приблудного.
- А разве не чуешь ты: смердит от меня? — вдруг пропела дама. — Смердит, как от падали? Или нюх тебе отшибло, будто тому псу?
- Э, госпожа, мне ли морду воротить? — Митрошка осклабился по-дурному. — На мне столько своей грязи, что до чужой — и дела нет. В скверне барахтаюсь. По скверне ступаю. Скверну в брюхо кладу.
- Вот то-то и оно, Митроша, — наставительно проговорила чёрная. — Тем ты мне и мил, что сердцем правду чуешь, а не глазами ищешь и не на язык пробуешь. Потому и зову тебя мне послужить. И не даром, Митроша, не даром — награду получишь, какой и не ждал.
- Послужить тебе? — в голове дурачка что-то сломалось, загорелось пожаром от изумления. — Я же убогий, пресветлая. Никакому делу не обучен. Чем тебе послужу?
- А вот, — дама протянула Митрошке платок: красный, гладкий, как будто в крови выкупанный. — Отнеси мой подарок за реку, к Большому суконному двору, — да и положи на пороге. А потом возвращайся. Завтра, если сделаешь всё, как велено, — награду получишь. В этот же час. Здесь, у Варварских ворот.
Сказала — и как побежит. Быстро, быстро ушла, не дождавшись Митрошкиного ответа. А Митрошка ослушаться не посмел. Хоть и было ещё время до темноты — посидеть, милостыню повыспрашивать, — отправился за реку. И платок берёг, пока не сделал, как пресветлая велела. А потом такая радость его обуяла, такая благость наполнила, что скалился он беззубо всё время, пока возвращался назад, и оглядывались на него все, кому не лень — кто жалел дурачка, а кто — хулил.
На следующий день Митрошке не терпелось пораньше занять своё место у Варварских ворот. И чёрная дама с белыми руками — не подвела, не обманула: явилась в срок, как обещала. Лицо её по-прежнему было скрыто от глаз дурачка капюшоном, но и тот по-прежнему полагал, что лицо это — полнится светом.
- Что, Митроша, слышно ли чего нового по Москве? — спросила дама.
- На Большом суконном, брешут, мор начался, — ответил юродивый.
- Отчего же: «брешут?» Может, и впрямь — мор пришёл? — ласково проговорила черница.
- Да откуда мор-то? — усомнился Митрошка. — То не было, а то вдруг — на. Так разве бывает? Разве Господь-то такое попустит?
- А Содом с Гоморрой разве не Божья длань покарала? — голос дамы вдруг загрубел, наполнился силой.
- Твоя правда, пресветлая, — всхлипнул Митрошка. — И единого праведника не нашлось в тех градах, — потому исчезли они без следа и памяти.
- И нынче так будет, — сурово и тяжело объявила черница. — Так для правды надобно.
- И мне, значит, помирать? — без грусти спросил дурачок; слова чудесной дамы он принял на веру в тот же миг, как услыхал.
- Ты не праведник, Митроша, — дама опять заворковала, будто горлица. — Но и помирать — подожди, пока мне не послужишь. Подними-ка голову, дам тебе награду, что давеча обещала.
И приложила чёрная свою тонкую, лёгкую ладонь ко лбу юродивого.
Словно огонь разлился у того по жилам. Словно ведро водки залили в глотку, а закусить — ни огурчишки ни дали.
И Митрошка вдруг узнал, кто он сам и откуда взялся; отчего одни потешаются над ним, а другие — жалеют; и ещё много разного: сколько звёзд на небе, сколько народу в Москве, сколько длится день и сколько воска в одной церковной свече.
- Что, Митроша, знаешь ли теперь, кто я такая и как мне послужить? — дама сняла колпак. На юродивого, сравнявшегося мудростью с канцеляристом, а то и архиереем, смотрела смерть. Она была прекрасна — стоило поумнеть, чтобы это понять. — Ты понесёшь мои знаки на челе, руках и груди, — сказала дама. — И не станешь страдать от ноши сам. Но передай её другим. Сгони их в стадо, как пастух сгоняет овец. Они станут толкаться — и переймут друг у друга ношу; они захотят плакать, или стенать в голос, или молиться, или ругать Господа, — и переймут ношу — каждый у каждого. Отныне ты — мой чёрный поводырь. Веди меня в мир, как водят слепцов. Я стану жить в тебе, пока ты жив. Согласен ли ты на это?
И Митрошка, ощущая, как вызревают на теле петехи и бубоны, как расползаются по коже чёрные жуткие пятна, благодаря госпожу чуму за избавление от худшего зла — юродства, — вымолвил:
- Согласен служить тебе, пока живы душа моя и живот мой.
И началась служба.
В день пятнадцатого сентября — теперь Митрошка отделял день ото дня и знал имена каждого — у Варварских ворот было не протолкнуться. По Москве вовсю ходил мор. Болтали, что в Преображенской и Семёновской слободах мертвецов хоронят тыщами, без отпевания. Митрошка поддакивал: так и есть, мрут людишки. Уж он-то знал наверняка: сам погулял в слободках, сам бросался под ноги всякому встречному, заслуживая пинки. А пинка и довольно, чтобы дар черницы достался хозяину сапога. Не только простые хворали — и благородные тож. А как человечишко занеможет — тут и слух у него открывается. Даже тот, кто до хвори только рот разевать был горазд — командирствовать, управительствовать, — тут слышать малых начал. Так и Митрошку услыхали: что, мол, испаскудились людишки — святые образа не чтут, — вот за то Господь и выслал наказание. Сидел Митрошка у Варварских, всем своё внушал. Да ещё милостыню собирал — не простую: на всемирную покаянную восковую свечу — стопудовую, чтоб до маковки колокольни.
И потёк люд к чудотворной иконе — просить оставления грехов у Божьей Матери. Митрошка и тут постарался: пустил слух, что лишь она одна — избавление от скверны. И как-то так просто это у него вышло: убедить, уговорить. Как будто не брезговали его, а за божьего пророка почитали: сказал: «идите к Боголюбской Московской», — и потекли ручьями и реками.
Кого только не было у Варварских ворот: дворовые и работные толкались и пёрли на рожон, подьячие отирались — ото всех коллегий, и тощие канцеляристы что-то гундели, пихаясь острыми локтями. А удивительней всего: купчины подвалили — матёрые, пузатые, — и отставники инвалидного батальона — прямиком с Кремлёвского караула, — и даже господа-офицеры: из тех, что несли охрану у модельного дома и Экспедиции.
До самой ночи к Богородице на поклон шли. Кого уж мор отметил — а кого только заприметил. Теснились, друг с другом мешались. Собачились, — а больше плакали и Митрошку одаривали. С горя-то щедрей, чем с радости. Уж дневной свет погас — люд не расходился. Факелы жгли, костры. А в девятом часу пополудни консисторский явился — крючок крючком, — с ним солдаты, — и объявил, что забирает Богородицу по приказу Архиепископа московского Амвросия. И короб для подношений — также, поставив на него архиепископскую печать, забирает.
Митрошка насторожился. Нельзя было людей отпускать — по домам, по коморкам, чтобы все отдельно тужили. И крикнул он: «Боголюбскую грабят!» И ещё кричал: «Архиепископ наш — Москве враг, сам из молдаван! Бейте в набат, не дайте чудотворницу на поругание!»
И опять его послушали. Народ мягкий от мора стал, — как глина: послушный. Кто сам не слышал — от других перенял. Ударили в набат, — и двинулись в одиннадцатом часу в Чудов монастырь, в духовную консисторию, суд над Амвросием чинить. Ох и народу прибыло: между Ильинскими воротами и Варварскими — сплошь головы; щерятся, качаются, орут.
Так и вломились в Кремль, в Чудов. И в дом, где живали постриженные цари. Для Митрошки — неожиданность: прежде ему в такие хоромы — хоть с поклоном, хоть без — путь заказан был. А теперь — иначе стало: другая правда на дворе. Начали Амвросия искать. Пока искали — оконницы выбили, картины и книги изодрали, на конюшне кареты и коляски в щепы разбили, в домовой церкви ризницу растащили, сосуды разграбили. Добрались и до винных погребов. Там началась потеха: расколачивали бочки с виноградными винами и черпали из них, чем ни попадя: пригоршнями, шляпами, колпаками. И хотя ходили по Чудову бесстрашно — партиями и артелями, — хотя ругали архиерея грязными словами, — найти Амвросия так и не нашли.
Приступили к монастырским служкам. Митрошка положил руку на плечо одному фабричному. Даже не сказал ничего, а тот уж принялся бедолаг пытать. Бились те, пощады просили, да и признались: видали, как Амвросий из Чудова в Донской монастырь бежал.
Кто с вина и пива английского не обессилел — отправились в новый путь. И Митрошка — с ними. Они-то мыслили: с ними, — а он был — впереди их. Над ними начальник. Он мыслишки подкидывал знатные. Крикнул: «Распустить карантинные дома!» И двери каждой тюрьмы, что не для злодеев, а для мором поражённых, — с петель срывали. А заедино и каторжников выпустили, сидевших в остроге у Розыскного приказа.
Радовалось сердце Митрошки: уж и так мор всю Москву напугал. Уж и так градоначальники по имениям своим отдалённым разбежались: ни генерал-губернатора, ни обер-полицмейстера не сыщешь. А тут ещё из карантинных домов завтрашние мертвецы вышли.
Осталось Амвросия убить. Слишком уж умён, собака: разделяет толпу, разгоняет моровых.
Пока с карантинами и острогами решали, много времени потеряли. Чуть не к утру доплелись до Донского. А там — никакой помехи: ни солдат, ни запоров. Теперь уж бунтари не тушевались: хватали служек, били и резали. И архиерея Амвросия — нашли.
Тот не сильно и скрывался: слушал обедню. Попробовали его чернецы на хорах спрятать, за иконостасом, да Митрошку — как будто видение посетило. Как вошёл в церковь — так и крикнул: «Там он, хватайте его, молодцы!» И выволокли Амвросия из укрытия.
- Позвольте напоследок к образам святым приложиться, — попросил тот.
Дали ему позволенье, не воспрепятствовали — не звери же дикие! А потом выволокли на двор. И кто-то колом по хребту ударил — архиерей аж присел — охнул и скособочился. Митрошка крикнул: «Не бить бы его в монастыре! Святое место собачьей кровью — не осквернять!» Крикнул, чтоб проверить: слушаются ли? Послушались: увлекли Амвросия за монастырские ворота, а там — один целовальник и один дворовый полковничий человек пробили ему кольями голову. Архиерей упал наземь и корчи изобразил, как припадочный. И тогда всем миром его убивать принялись: глаза прокололи, лицо изрезали, бороду выдрали, кости переломали. Быстро погубили.
Митрошка радость едва таил — едва не оглашал. Москва мором полнилась. Все под мором ходили. Каждая душонка. Каждый человечишка. И супротив болезни, изъедавшей человеческий род, не было никакой силы. Не только начальствовавшие из Москвы утекли — но и чуть не все солдаты — как конные, так и пешие — отосланы из города в Мячково село: чтоб не коснулась их зараза. Чернь всем заправляла в Москве. Чернь и мор. Митрошка слушал их голоса: «Мы теперь пьяны, а завтра своё возьмём!», — чудили подьячие. Один дворовый внушал товарищу: «Ежели бы наши господа не уехали в деревню, то я бы моего господина зарезал, а ты б своего управил». И оба затем кричали слугам партикулярных людей, забравшимся на крыши: «Что вы тут сидите, ступайте с нами!» А один раскольник — на вид неказистый — горланил: «Чернь, стой за веру, бей солдата до смерти!» Многие роптали: «живём по-немецки — вот и накликали беду на святую Москву».
Митрошка вкушал такие слова, как мёд. Его клонило в сон. И было ему вольготно и сладостно.
И вдруг кто-то огорошил: «генерал-поручик Еропкин народ рубит!»
Как громом оглушило. Завертело всех, взбудоражило. Кто таков, откуда взялся? Неужто есть сила против текучей силы, что ползёт по Москве с почерневшими от чумы губами и руками?
Начали перекрикиваться, переведываться. И вызнали вот что.
Генерал Пётр Дмитриевич Еропкин собрал потихоньку команду из всяких волонтёров. Вся она поднялась на гору от Боровитских ворот. Да и порубала там немногих пьяных, — как бы дозорных от бунтовщиков, — что бродили в обнимку с напитками архиерейскими. Еропкин и сам заколол кой-кого. А потом, проведя своих людей по тёмному ходу под Сенатом, выехал к Красному кремлёвскому крыльцу. Там — подождал маленько, да как закричит: «Конница — руби воров нещадно!» И конные поскакали на Ивановскую площадь, перед Чудовым монастырём, и начали рубить саблями народ, который пьяные бочки разбивал и веселился. Штыками, саблями, да двумя пушками прогнал Еропкин народ из Кремля. И гнал далее без жалости. И много сотен человек теперь мёртвыми лежат: на Спасском и Воскресенском мостах, под горою к Василию Блаженному, на Красной площади и в других местах.