Тася как будто высохла, скукожилась. Иногда казалась себе самой размером с зёрнышко. А иногда и думала, как зёрнышко: «Вот бы в землю упасть, в рост пойти, чтобы до прежней Таси вырасти, дотянуться. А уж если не расти — то хоть ещё меньше не стать, в прах не рассыпаться».
Есть сперва хотелось отчаянно. На третий день поста надумала Тася таракана живьем съесть, да Руфина не позволила, отчитала. А потом живот у Таси усох. И слабость её усыпила. Тонкая, тихая, как пёрышко. Как будто этим пёрышком по лбу, да по щекам её гладили, для неги, а подыматься на ноги не велели. А в голове картины цветные рисоваться начали. То ангелы, то поля пшеничные, то железная дорога и на ней — паровоз. А то человек один. И так странно: будто он через окно на Тасю смотрел, брови хмурил. На ангела — не похож, и на чёрта тоже. На седьмой день поста Тася уж не боялась, что её за безумную примут. Когда человек ближе к ней подобрался, к окну прильнул — она возьми да спроси:
- Как зовут тебя?
- Моё имя — Павел, — произнёс управдом и остановился. Он испугался. В кои-то веки он вступил в беседу с собственным видением.
Такого прежде — уж точно — не случалось. Павел ощущал себя пленником староверческого подполья, наравне с девушкой, за которой наблюдал. Как такое было возможно — он не имел понятия. На что походило видение — он бы тоже не сумел сформулировать внятно. Не на киносеанс, не на компьютерную игру с видом от первого или третьего лица. Тогда на что? Павел как будто сделался кукловодом, которого подчинила себе марионетка. Он надеялся, что, на правах творца видения, может поломать всю сцену, или разукрасить её по своему произволу, но, в действительности, Тася — наверняка, сама того не желая — водила Павла за собой, как дрессированного медведя на цепи.
Управдом осознавал отчётливо: он — Павел Глухов. Ему удалось даже вспомнить события, предшествовавшие началу видения: поход в дом Еропкина, казни египетские, обретение серебряного пистоля, чумной митинг, прибытие помощи… Павел вспомнил Татьянку. Ту, что лежала, бездыханная, в подземном коридоре, — и настоящую, ожидавшую его в экопоселении под Кержачом. Он вспомнил многое — и постарался очнуться. Верней, поначалу мысль о том, что придётся стараться, даже не пришла ему в голову. Сон — на то и сон, чтобы из него была предусмотрена мгновенная телепортация в реальность.
Не тут-то было!
Павел не просыпался. Не приходил в себя.
Это Тася… Тася не отпускала его.
Белокурая, худосочная — а после голодовки и вовсе костлявая — девчонка семнадцати лет не отпускала хозяина видений.
- Ты меня видишь? — попытался Павел вступить в Тасей в контакт.
- Да, — девушка пожала плечами.
- А можешь прогнать меня? Я же тебе не нужен? Скажи что-то вроде: «пошёл прочь!»
- Кыш! — произнесла еле слышно Тася и слегка улыбнулась.
- Нет, не так, — Павел задумался. — Ты должна отпустить меня.
- Я тебя не звала, — ответила девушка чуть обиженно. — Я даже не знаю, кто ты такой.
- В этом и есть твоя сила, да? — управдом размышлял вслух. — Ты не отпускаешь… Ты не отпустишь и чуму. Не дашь ей перепрыгнуть из одного человека — в другого. Мы убьём тело, а в теле — умрёт чума. Это в том случае, если ты окажешься рядом. Если тебя не будет — смерть тела, носящего в себе государыню-чуму, не повлечёт смерть самой чумы.
- Ты о чём? — Тася отвернулась. — Не говори о страшном.
- О страшном? — Павла вдруг охватило холодом; он понял кое-что очень важное. — Ты принесёшь себя в жертву через два дня? А я не могу покинуть тебя. Хотя ты — всего лишь моё видение…. Значит, я умру вместе с тобой?
- Вознесёшься… — неуверенно ответила Тася. Потом виновато наморщила нос. — Я посплю. Ладно? Устала….
Не дожидаясь согласия Павла, девушка легла на нары, закрыла глаза.
Управдом едва не разразился криком. Он ощущал, как на него накатывает отчаяние. Выходило: он ожидал своей смерти. Хотя, с чего он решил, что его жизнь прервётся одномоментно с жизнью Таси? Возможно, когда той не станет, с него, Павла, как раз спадут невидимые оковы? Но тогда зачем он здесь. Что там говорил Людвиг: ничто не случайно? А как насчёт девы в двадцать первом веке? Если здешняя — умрёт, — будет ли позднейшее её воплощение иметь необходимую силу для борьбы с чумой?
Павел сосредоточенно размышлял. Почему он настолько слаб? Как будто сам, вместе с Тасей, устроил себе голодовку. Если бы он был сильней — он сумел бы взять ситуацию под контроль, или нет? Ну — подкрепиться в видении уж точно не выйдет. Может, получится позвать на помощь? Есть только одно существо, чувствующее себя в мире грёз и памяти, как дома: богомол. Есть ли шанс докричаться до него? Павел прикусил губу и чуть не застонал: ведь богомол остался рядом с чумными. Если остался…
Чувствуя себя глупо, управдом попытался позвать Аврана-мучителя по имени.
Голос отказался служить.
Павел удивился: с Тасей разговаривать получалось без труда. Только лишь потому, что та — коренная жительница видения? Он ещё раз позвал богомола. Напряг голосовые связки до предела. В итоге — пшик. Что-то слюнявое, чуть слышное. Управдом, в отчаянии, постарался «выпрыгнуть» из подвала Таси. Докричаться до кого-нибудь на поверхности земли. Ему казалось: он ударился в низкий потолок подвала всем телом. Ещё раз — и ещё…
«Авран, ты мне нужен», — проговорил Павел. И, на сей раз, услышал себя.
- Авран, ты мне нужен! — крикнул управдом. И вдруг — словно поднялся на пару метров ввысь, пробил головою земляной пласт; увидел большую комнату дома благодетеля: иконы, простую, но массивную, деревянную мебель, фотографию на стене в медной рамке: бравый усатый молодец в военной форме, позади дородной молодой женщины в длинном тёмном платье и платке. Павел успел даже оглядеться. Потом его, словно шарик йо-йо на резинке, затянуло обратно в подвал.
«Я могу прорваться, — неожиданно подумал управдом. — Это что-то вроде тренировки. Нужно накачать мускулы. У меня здесь нет голоса, но я могу его приобрести. Всего-то и надо — стараться, кричать, драть горло. Жаль, на тренировку — только два дня. Олимпийским чемпионом — уж точно не станешь».
Процессия собиралась ненадолго, но отче Христофор не любил неаккуратности: полагал, даже на самый краткий срок стоит всё делать по уму.
Скрытниц, готовых к подвигу, облачили в длинные холщовые рубахи — серые, под стать лицам девушек. Те шатались от голода, потому их поддерживали под руки доброхоты. Филиппея подставила острый локоток Тасе, улыбнувшись ей беззубым ртом. Избрала её — одну из четырёх смертниц. Она поступала так всегда: делала выбор. Даже перед иконами — долго кривилась, шамкала дёснами, пристально вглядывалась в каждый лик, будто решала, кто из святых мужей и жён более достоин её свечи. Тасе было всё равно. Слабость погружала её в блаженное равнодушие. Она едва не ослепла от яркого солнца, высушившего починок Град досуха и счистившего снег аж до прошлогодней жёлтой травы. Но, как только глаза привыкли к ослепительным лучам, мир для Таси наполнился сочными красками.
Во всём белом, с тяжёлой иконой на груди, впереди процессии шествовал отче Христофор. Затем — скрытницы, обречённые на подвиг. За ними — благодетели, во всём лучшем: в праздничных кафтанах и пиджаках, рубахах из пестряди, свежих поддёвках, начищенных до блеска яловых сапогах или модных «гамбургских», с бураками и набором. Картузы сдёрнули с голов, несли в руках, что доставляло некоторое неудобство: благодетелям полагалось нести также и лопаты — в их обязанности входило рытьё могил для отошедших. Замыкали шествие все прочие обитатели скита и немногие гости — мирские последователи.
Когда добрались до лога, достали широкие полотенца. Ими обвязали всех четырёх смертниц. Обвязывали, чтоб проще было после утопления вытащить тела на берег: глинистые края обширной ямы, наполненной талой водой, скользили под ногою, а залезать в страшную купель — и даже окунаться в неё на время — ни у кого желания не имелось.
Фавста держалась пристойнее прочих, принимавших венец. Она даже помогла оплести себя полотенцами. Да и на ногах стояла уверенно. Зато Руфина и Елена — без помощи старых скрытниц — точно упали бы наземь. Руфина тихо плакала и шептала молитвы быстро-быстро, как заведённая.
Отче Христофор приблизился к Фавсте — как будто отгадал её силу.
- Настало время, дитя, в господни небесные чертоги переселиться, — сказал ей. — Священное писание в том преграды не чинит. Больше того: святые отцы такие подвиги восхваляли. Кто умер для бога — тот великое дело сделал. Прижмись к руце моей, получи благословение.
И, как только Фавста сделала, как было велено, Христофор с могучей силой ударил её в голову, скинул в ржавый лог.
Девушка и вправду оказалась сильна, даже после десяти голодных дней. Хоть упала лицом в глинистую воду, извернулась, вздохнула. Засучила руками и ногами. Плавать Фавста не умела, потому — медленно — опускалась-таки на дно. Но её крик — бессловесный, простое «а-а-а!», — взбудоражил остальных смертниц. Очнулась от усталости и Тася. Очнулась, огляделась и захолодела от тоски и страха. Волнение девушек, тем временем, заметил и отче Христофор. Он сделал едва заметный знак Филиппее, — и та, подскочив к краю ямы, схватившись для устойчивости за безлистый куст, ногой в огромной безразмерной чуне утопила голову Фавсты под водой. Этого оказалось довольно: девушка, и без того нахлебавшаяся вчерашнего снега, не сумела расплеваться с новой порцией жижи, пробравшейся в глотку. Она жутко, уже, как будто, из-под воды, закашлялась — и, дёрнувшись ещё пару раз, замерла. Филиппея, кряхтя, ухватила конец растрепавшегося полотенца. Кликнула помощь. Скрытники-мужики тут же вытащили утопшую Фавсту на берег. Христофор же размашисто, двуперстно, перекрестился.
- Господи, прими душу рабы твоей многогрешной, Фавсты, — пропел. — Для тебя она жила, и для тебя жизнь покончила. Прими её во царствии твоём. — Повернулся к Руфине. — Теперь ты, девонька. Поди сюда, да приготовься. Глазки прикрой, чтоб малодушеством не посрамиться.
И её, как и Фавсту, ладонью, почти сведённой в кулак, саданул в лоб, — схоже бьют кувалдой крепкого бычка на бойне.
Руфина скатилась в лог на погибель.
Она умирала в яме и проще, и тише Фавсты.
Она словно ждала того мгновения, когда её плоти коснётся гнилая вода. А, едва это случилось, бросилась ей навстречу, покорилась. Она ни разу не повернула лица, не оборотилась к небу. Было видно: она старательно глотает воду — давится ею и вновь глотает, чтоб быстрей покончить с делом. Если Фавста криком могла привлечь нежеланных случайных зевак, Руфина не побеспокоила собою никого. Казалось, в ржавой жиже фыркает бобёр, или копошится выдра. Минута — и эти звуки затихли. Руфины не стало среди грешников. Даже выволочь её на берег не составило труда: она умерла аккуратно, концы полотенец, обмотавших её тело, не соскользнули до конца в воду. Хватай — и тяни: всего и делов.
- Господи, прими душу рабы твоей многогрешной, Руфины, — снова завёлся отче Христофор.
Он бубнил и бубнил что-то. Без сомнения, Руфина потрафила ему куда больше Фавсты. И добрых слов на неё отче не жалел. Тася сперва слушала, потом страх сковал её мысли. Она мечтала: уснуть. Да хоть бы и утопнуть — но так, чтоб не пришлось глотать воду, давиться, ощущать мерзость ямы всем телом.
- Что замечталась, голубка, — вывел её из оцепенения ласковый голос Христофора. — Не о райском ли саде грезишь, где станешь гулять с Божьей Матерью уже нонешним днём?
Филиппея, окрысившись, подталкивала Тасю к старейшему вятского предела. Та сделала шаг, другой. Ноги Таси подломились и, если б не Филиппея, подхватившая её под локоть, лежать бы Тасе на земле.
- Верю, верю, девонька, — проворковал Христофор, — тяжеловат тебе мученический венец. Так ведь потому дело твоё и подвигом зовётся. Ну-ка, приблизься под мою руку, благословись.
- Нет, отче, — пробормотала Тася.
- Не расслышал слов твоих, раба божья Таисия, — куда суровей гаркнул отче. — Повтори, что рекла.
- Я сама, отче, — громко возвестила Тася. — Сама топиться стану. Не подходите ко мне!
- Я ж помочь хочу тебе, девонька, — Христофор явственно удивился. — Всем нам помощь нужна, не надо слабости стыдиться. В малых делах — и помощь малая, а в великих — великая, божья.
- Я сама! — взвизгнула Тася, заметив, как отче двинулся к ней, — и, распахнув руки, серой бескрылой птицей метнулась в лог.
Вода тут же пробрала холодом до костей. Сердце захолонуло. Чуть не взорвалось сердце — от холода и изумления. Тася и не ждала, что где-то под солнцем, освободившим от снега весь Град, может сохраняться такая ледяная лютость. Она и вознамерилась потонуть скоро, как Руфина, но, от этих холода и изумления, взвилась над грязной ржой.
- Помилуйте! — крикнула Тася, отчаянно бултыхаясь в жиже. — Пощадите! Я не гожусь! Не гожусь… для великого!..
Филиппея, не дожидаясь знака Христофора, проковыляла к кусту, ухватилась за него, постаралась дотянуться страшной чёрной чуней до Таси. Та отпрянула, увернулась. Филиппея ещё раз мотнула ногой — да и соскользнула в лог.
У берега было неглубоко — только склизко и холодно. Старая скрытница несколько раз поднималась на ноги — и тут же валилась на скользкой глине вновь. Картина в другое время и в другом месте вызвала бы хохот зевак, но не тут и не теперь. Губы Христофора сжались, глаза сузились в злом прищуре. Не только скрытники и скрытницы — благодетели отводили взгляд. Вот-вот должен был грянуть, как гром, гнев. Ещё одна преклонных лет скитница, по доброй воле, бросилась в воду. Умножила суматоху, но ухватила Тасю за щиколотку. Тут и Филиппея подоспела — сграбастала девушку за шиворот и с силой окунула в воду. Но опять потеряла дно, а Тася, напротив, нащупала ногой опору. Оттолкнулась, оставаясь на плаву, засветила ступнёй второй погубительнице по рёбрам, — едва заметила, как та охнула, разомкнула хватку.
- Помилуйте! — ещё раз вскрикнула Тася. Она плыла к берегу. Плыла… Она умела плавать.
В несколько гребков она миновала тот глинистый участок дна, кувыркаясь на котором, потешала обитателей починка Филиппея. Поймала рукой ветку куста. Подтянулась. Внезапно на ум пришло: «откуда силы берутся? То падала, как безногая, с голодухи мёрла, а теперь — зайцем скачу». Но не до того было. Бросилась Христофору в ноги, распласталась крестообразно и снова повторила:
- Помилуйте, люди! Помилуй, отче!
Так и лежала — не то год, не то век, — покуда голос тихий не услыхала:
- Встань, раба божия Таисия. Не пужайся, встань.
Тася, не веря, подтянулась на руках, перевалилась на колени. Подняла голову. Лицо Христофора не выражало ничего: не было на нём ни гнева, ни милости.
Недоутопленница поднялась в полный рост, задрожала от холода и страха.
- Ныне ступай отдыхать, — проговорил отче так, чтобы его слышали скитники, — а подвиг совершишь после. — Обернулся к старухе Филиппее, с помощью одного из благодетелей выбравшейся на берег. — Проводи её, — кивнул на Тасю.
- А как же, батюшка, она? — старуха повела подбородком на Елену, присмиревшую, опустившуюся, от немощи, на трухлявый пень.
- С нею без тебя решим, — отрезал Христофор.
Филиппея сжалась, может, и обиделась, и, шипя, как змея, повлекла Тасю по берегу, в сторону тёплого подвала. Старуха шла быстро. Не прошло и пары минут — место казни скрылось из глаз Таси. Но и тогда она слышала голос отче Христофора, словно тот звучал у неё прямо в ушах:
- Поди сюда, девонька. Твоё время пришло. Твой час пробил. Послужишь Господу так, как мало кто во все века служил.
- Опозорила ты меня, — ворвалось шипение Филиппеи в мягкое бормотание Христофора. — Ужо теперь я тебе отплачу. Стерва безродная. Вся в мать. Может, ещё с комиссарами стакнёшься? Вместо старой веры, красному полотнищу бесовскому служить станешь? Нет, не бывать этому. Уж я позабочусь. А знаешь, что пристани наши — повсюду? И в Питербурхе, и в Москве самой, и много ещё где. Куда б ни делась — везде найдём.
В словах старухи было столько злобы, что Тася от них вдруг полностью вошла в силу. Неведомо как, сделалась обычной здоровой молодухой. А ещё, обыкновенно бесхитростная, сделалась хитра. Дождалась, пока Филиппея отвлечётся, ключ от подвала искать начнёт.
Вырвалась.
Да что вырвалась — просто бедром повела, — Филиппею стряхнула. Та на табурет завалилась, копчиком ударилась, взвыла.
А Тася бросилась бежать.
За спиной заливалась белугой Филиппея. Кто-то услышал её, но, к счастью для беглянки, не разобрал, о чём старуха верещала; направился в дом, чтобы Филиппее помочь. Только потом устремился в погоню.
Тася, к тому времени, была уже далеко.
Она бежала по лесу легко, быстро. Христофор с братией не могли её перехватить — девушка выбрала путь, параллельный логу, по другую сторону от стороны утопленья. Преследователям пришлось возвращаться в Град, а уж затем преследовать Тасю.
В направлении, которое та избрала для бегства, скитские, когда была нужда, двигались не по тропам — по так называемым «мостам»: поваленным стволам деревьев, болотным кочкам, мёртвым муравейникам, пенькам. Это чтоб следов не оставлять. Чтоб чужаков путать. Тася поначалу узнавала метки: всегда была глазастой. Не задерживалась. Но потом заплутала. Дважды возвращалась по следу.
На третий раз услышала голоса преследователей.
Запаниковала, свернула по стёжке, показавшейся надёжной, — и уткнулась в болото.
Голоса приближались.
«Утоплюсь здесь, для себя — не для Христофора», — мелькнула в голове нелепая мысль. Тася бросила изучающий взгляд на трясину впереди. Та мягко покачивалась, будто квашня. Словно приглашала: «Сделай шаг — и спасёшься. Не мудрствуй, не выбирай — вон я какая, от края земли до другого края. И ничего, кроме меня, на земле уж нет».
И вдруг на взгляд Таси ответили. Она нутром почуяла: как она смотрит на трясину, так и на неё кто-то положил глаз — пялится, изучает. Позади — ещё никого; ещё не догнали, не успели. А впереди — кто может глядеть из болота? Разве, дух болотный или водяной?
Кузнечик.
Тася не верила глазам.
Её сверлил взглядом — пристальным, умным взглядом — огромный кузнечик. Она таких никогда прежде не видала.
Кузнечик прострекотал что-то — и прыгнул: в глубь трясины, от Таси — прочь. Но там, куда он приземлился, девушка не увидела трясинной зыби. Ряска не ходила ходуном. На крохотной кочке росла настоящая трава, хотя зеленела она, надо думать, до зимы; сейчас трава была жёлтой и сухой.
Тася поднялась, постояла столбом одно мгновение. За дальними деревьями замелькали тени; скитники приближались. Беглянка решилась: оттолкнулась ногой от брусничника, взлетела над трясиной — и приземлилась точнёхонько на кузнечика. Тот, правда, успел перепорхнуть: ещё болотистей, ещё погибельней. А Тася — глупа или мудра, как никогда, — опять перескочила на клочок незыблемой суши — за ним.
Кузнечик вёл Тасю по болоту. Медленно, страшно.
К трясине выбежали скитники. Скрытники и скрытницы что-то кричали, но на болото — не совались. Христофора среди преследователей не было.
Дважды Тася едва удерживалась на пятачке суши. Однажды её нога соскользнула в ряску, и она, вымокнув в болоте по пояс, с трудом сумела выбраться на кочку — одно недоразумение, а не опору.
Скитники быстро скрылись из виду. А болото не кончалось ещё час, а то и больше. Наконец, впереди раздался не то визг, не то треск. Как будто десяток двуручных пил разом деревья валили. Девушка отвлеклась на него, потом огляделась: где же кузнечик, где поводырь? А того и след простыл. Сперва испугалась: куда ж она теперь. А потом поняла: болото-то — высохло, за спиной осталось. А впереди, — внизу, под склоном, — дорога. Хорошая, утоптанная.
Тася выскочила на дорогу, всклокоченная, в порванной рубахе утопленницы, потеряв где-то в лесу шейный платок. Навстречу ей двигалось что-то рычащее, грозное. Четыре железных колеса: два — позади — в человеческий рост, — два передних — поменьше. А управлял шумной железякой молодой парень, в кепке, залихватски заломленной на затылок. Завидев Тасю, он аж обомлел. Затормозил, из тарахтелки своей вылез:
- Ты кто такая, что советскому трактору под колёса лезешь? — спросил сурово, но напускно, картинно, без злобы, как у Христофора.
- Я Тася… Таисия Крюкова…. И мне надо в город…. К начальникам…
- К каким таким начальникам? — парень выпучил глаза. — К партийным? Или, может, в ГПУ?
- Мне про бегунов рассказать, — выпалила Тася. — Про то, как они людей до смерти умучивают.
- Эвона как, — парень стушевался, почесал затылок; весёлость ушла из его голоса. — Ты сама что ль из них?
- Сама, — кивнула решительно Тася.
- Ну тогда садись, — парень усмехнулся. — Отвезу тебя…. Не побрезгуй, места в кабине мало. К вечеру доберёмся.
Тася опять кивнула. И улыбнулась. Впервые с тех пор, как, после смерти отца, осталась одна на всём белом свете.
- Спасибо, — благодарность, какую испытывал Павел к богомолу, была настолько велика, что это простое слово само сорвалось с губ, как только способность говорить — вернулась.
Благодарность — она стала первой.
Первым долгом, что отдал Павел после пробуждения.
Благодарность опередила и удивление, и тревогу, которые явились следом. И ещё — она была раньше неузнавания.
А Павел и вправду не узнавал ни места, ни времени, ни себя самого.
Он лежал в койке — больничной, хитроумной, оборудованной множеством электронных устройств. Из вены торчала игла капельницы. Палата вокруг койки поражала размерами: не каждая квартира могла похвастаться гостиной такого метража. Часть пространства была огорожена ширмой. Всё, что за ней, терялось в темноте. Всё, что ближе, едва освещалось тусклой прикроватной лампой ночника. В свете этой лампы огромные глаза богомола, внимательно разглядывавшие Павла, казались ещё одним светильником. В их глубине мерцали крохотные звёздочки. Но управдом больше не боялся Аврана-мучителя. Он не сомневался — тот, один, — тот, и никто другой, — вернул его в мир живых. А ведь прежде Павел сторонился богомола, как гильотины. А нынче — ну и мизансцена: угловатый, похожий на мумию в длиннополом пальто, богомол нависает над беспомощным управдомом, а тот — рад его видеть; тот говорит: «Спасибо!»
Авран-мучитель, казалось, понял чувства Павла. Кивнул — почти по-человечески.
- Как долго я был… там?.. — прошептал управдом, без особой надежды на ответ. Но богомол вдруг показал два растопыренных пальца: что-то вроде знака «виктория».
- Два дня? — уточнил Павел. Авран вновь кивнул.
- Ты услышал, как я позвал тебя… там?.. — чувствуя необъяснимое смущение, поинтересовался управдом. — У меня получилось?
Кивок.
- Почему ты так долго не откликался? Я плохо призывал?
Павел ни разу не слышал голоса богомола. Потому чуть не выказал страх, когда палату наполнил прокуренный хрип:
- Работа… Пытал… Искал… Нашёл…
- Пытал? Нашёл? — переспросил управдом. И вдруг его осенило: Авран-мучитель оставался на чумной сходке, чтобы отыскать следы Чумы. Отыскать её работников, помощников, прихвостней, — и выведать у тех, где скрывается страшная хозяйка. Или хозяин?..
Ведь в этом же и есть его служба, его предназначение: выведывать, вымучивая.
- Ты нашёл, где живёт болезнь? — задал Павел вопрос, ещё неделю назад показавшийся бы ему самому вопросом безумца.
- Где — нет, кто — да, — проскрипел богомол. — Ты — видел, ты — знаешь.
- Усатый? — догадался Павел. — Политик? Болтун? Он — Чума? Мы с тобой видели саму Чуму?
И богомол ответил:
- Верю.
Управдом понял: Авран-мучитель не сомневается в своём выборе. Да и стоит ли быть мозголомом, чтобы додуматься! Как просто: самый громкоголосый — и есть болезнь! Он сплачивает вокруг себя больных и здоровых, к нему приходят — больные и здоровые, а уходят — одни лишь больные. Он — знамя, он — призыв, он — толпа. Там, где руки соприкасаются с руками, дыхание — с дыханием, — там живёт Чума. Там, где кровь мешается с кровью, гнев — с гневом, — там живёт Чума. Как просто! Как по-детски, по-ученически, просто! Кристальная ясность! Слишком кристальная ясность!
- А девушка…. Дева…. Она — как клей, да? — прошептал Павел. — Держит тело и душу вместе? — Озвучил догадку и тут же её изменил: — Не душу…. То, что в теле. Тело — каркас, личность — наполнитель. Как печенье с вареньем внутри, так? Дева связывает их, не позволяет второму сбежать из первого?
Ещё один кивок богомола.
- А почему она… он… почему Чума не обойдёт её стороной? Просто — не пройдёт мимо?
- Слишком грязная… Слишком чистая… — Настолько сложный ответ дался Аврану с трудом. Он развёл руками, как бы говоря: «ну и что ты от меня хочешь?» Но Павел, после пробуждения ощущавший невероятную ясность мысли, и тут понял: Чума — квинтэссенция грязи, дева — чистоты. Как Сатана смакует чистые души, а грешников — пожирает сотнями, не разбирая вкуса, — так и Чума: ищет самую невинную на роль жертвы. Чтобы воскликнули зеваки: уж если и её взяла — с её белой душой, в её белых одеждах, — значит, закончилась правда в мире; даже та убогая, сиротская, потешная правда, какая и прежде дышала на ладан. И, как только Павел подумал об этом, так его прошибло холодным потом. Какая, к лешему, правда мира? У него, у Павла Глухова, есть своя правда. А он, подлец и дурачина, чуть о ней не позабыл. И он — уже не прошептал — выкрикнул:
- Где моя дочь? Эй, кто-нибудь! Где моя дочь? Мне обещали…
Богомол посмотрел на управдома с укоризной. Потом, как вышколенный слуга, отступил спиною в тень. Двигался задом наперёд, чуть согнувшись в пояснице и не отводя от Павла глаз. И, едва нескладная фигура слилась с темнотой, эту темноту рассеял яркий свет. А в круге света богомола уже не было. Послышались шаги. Заскрипела отодвигаемая ширма. За нею обнаружилась ещё одна больничная кровать. С неё, осовелый, поднялся Третьяков, а вместе с ним — живая и невредимая, с припухшими, после сна, щёчками, — Танька.
- Папка? — неуверенно произнесла она. — Ты живой?
- Конечно, доча, — откликнулся управдом после лёгкой заминки. — Ты, смотрю, тоже — жива-здорова?
- Я поправилась, с меня всё красное и чёрное почти сошло. Только такое — как маленькие синяки — ещё осталось, — подтвердила серьёзно Татьянка. А потом сделала выговор. — Сколько тебя-то можно ждать? Я ждала-ждала, — уснула даже.
- Я тут не при чём, родная, — Павел осторожно повёл руками, ногами: вроде, всё работало как надо.
- Ты можешь встать, — встрял в разговор Третьяков. — То есть: не прямо сейчас, — быстро поправился он. — После обследования. Но, думаю, врачи тебя мурыжить не станут. То, что в тебя вливают, — это всего лишь питательная жидкость. Ты оставался без сознания почти трое суток. Сам понимаешь: пришлось кормить тебя внутривенно. Твою дочь Овод распорядился забрать из экопоселения вчера. Готовы ваши с нею документы — для эвакуации. Сможете вылететь хоть завтра. А пока — я вас оставлю. Наверняка вам есть, о чём поговорить наедине.
Оттарабанив всё это, Третьяков, почти повторяя богомола, попятился спиной к двери.
- Не сейчас. Позже, — остановил его Павел.
«Ариец», не скрыв удивления, замер на месте.
- Нет? — переспросил он. — Ты не хочешь побыть наедине с дочерью?
- Только этого и хочу, — резко ответил управдом. — Но я обещал её матери позаботиться не только о ней, но и об её игрушках. А игрушки маленькой девочки — это взрослые солидные люди, их города, телевизор и Интернет, Макдоналдс. Всё, что есть в этом мире, — её игрушки. Да и сам мир — игрушка. Ёлочная, не иначе. — Павел грустно усмехнулся. — Ну что, красиво я наплёл?
- Так красиво, что я ни слова не понял, — Третьяков и вправду выглядел растерянным. — Так что делать-то? Чего ты хочешь?
Павел приподнялся на локте. Обернулся к Таньке.
- Дочка, ты веришь мне? — спросил осторожно, будто не надеясь на положительный ответ. Но девочка кивнула: так сильно и стремительно, что тряхнула при этом чёлкой, как маленькая пони — гривой.
- Вот… — управдом вдруг стушевался, — и это — правильно. Я лучше умру, чем тебя обману.
- Не надо, — пискнула Танька. — Не умирай!
- Блин! Не так! — Павел улыбнулся вымученной улыбкой. — Я и не умру, и тебя не обману. Так лучше? Обещал, что мы будем вместе, как только ты поправишься, — и вот: мы вместе. Но теперь мне опять надо уйти: устроить всё так, чтобы мы вернулись домой. Понимаешь? В наш собственный дом, а не в дом кенгуру.
- Я не хочу… я так не хочу! — набирая звонкость, зазвучал Татьянкин голос. — Я хочу с тобой.
- Со мной нельзя, доча, — Павел отводил глаза, чтобы девочка не заметила его слёз. — Со мной никак нельзя. Там… опасно… Но ты не думай: это только для маленьких опасно. Для взрослых — ничего опасного. Так — одно дело: я быстро сделаю и вернусь…
Управдом бормотал, и бормотал, будто не слыша, как Танька всё громче выкрикивает:
- Нет!.. Нет!! Нет!!!
Хлопнула дверь палаты. На шум явились две медсестры. Вбежал угрюмый, лысый, как бильярдный шар, врач. И, наконец, уверенно, будто к себе домой, вошёл Овод. На лице последнего, при виде ожившего Павла, отразились изумление и недоумение — разом.
- Уведите её! — крикнул Павел, указав на дочь. — Уведите немедленно. Если не поторопитесь — я схвачу её в охапку и полечу в Австралию, в Антарктиду, к чёрту на рога и к богу на блины! Куда угодно! А вы все — сдохнете в муках!
Овод всё-таки был толковей прочих: он всё понял самым первым. Осторожно обнял истерившую Таньку за плечи и начал подталкивать к выходу. Девочка сопротивлялась, кричала, но седовласый был неумолим. Павел отвернулся, закрыл глаза, постарался поглубже утонуть в подушке, чтобы не слышать крика…
Наконец, в комнате воцарилась тишина. Пожалуй, куда тревожней и тягучей обычной полуночной.
- Я разрушаю это сонное царство, — хрипло проговорил Павел. — Я расскажу о том, что видел, пока валялся здесь. Это зацепка. Мне понадобится доступ к информации. Понадобится личная справочная под рукой. Времени — мало. Мы можем заполучить Деву в нашу инвалидную команду!
Управдом брякнул — и вызвал цепную реакцию.
Управдом высказался, не ожидая, что его слова произведут такой эффект.
Его не просто выслушали — его послушали.
Как-то, словно бы само собой, всё вокруг пришло в движение. Все пришли в движение. Куда-то побежали, заголосили, принялись выкрикивать приказы и распоряжения.
Через четверть часа Павел, в окружении Третьякова, Людвига, Овода, а также некоторого количества незнакомых ему людей, одетый в удобный дорогой костюм (и почему ему принесли именно его, в качестве рабочей одежды?), сидел за столом в большом белом медкабинете, потягивал крепчайший кофе, а «шурик» — тот самый, с дивайсом, но, на сей раз, без телескопической антенны за спиной, — бубнил умное в своей нудной манере.
- Христофоровцы — одна из старообрядческих сект. Названа так по имени Христофора Зырянова — организатора и идейного вдохновителя. Тот начал свою деятельность в Вятской губернии ещё до первой мировой. После революционных событий семнадцатого года число последователей Христофора только увеличилось. Большая часть их жизни протекала в подполье. Все христофоровцы делились на благодетелей, последователей, странников и скрытников. Благодетели составляли собою материальную базу секты. Им разрешалось «работать на антихриста», — то есть в колхозах или на железной дороге. Последователями называли людей, которые сочувствовали сектантам и оказывали тем разнообразные мелкие услуги «в миру». Странники выполняли роль разъездных вербовщиков и курьеров, обеспечивавших связь между тайными скитами. Ну а скрытники и скрытницы — это главное Христофорово войско. Что-то вроде монашествующих. Среди них Зырянов вёл агитработу, склонял их к суициду под предлогом близости конца времён. Всего в христофоровских скитах погибло не менее шестидесяти человек, из них трое детей. Долгое время эти смерти скрывались. Так что советская власть вплотную занялась сектой только в тридцатых годах прошлого века. Явных христофоровцев арестовали и судили. Тайные скиты были отысканы в вятских лесах опергруппами НКВД. Христофора Ивановича Зырянова суд приговорил к расстрелу.
- А что-нибудь посвежее на них имеется? — Павел принялся за вторую чашку кофе. — Могла секта воскреснуть в наши дни?
- Да уж, с мракобесием у нас всё в порядке, — буркнул Овод, притулившийся в старом офисном кресле, у стены. — Выбор богатый.
- Под прежним названием секта не возрождалась, — осторожно уточнил «шурик». — Но есть несколько похожих. Я бы рекомендовал поближе изучить Общество последнего часа, Церковь Искупления и организацию христиан-страстотерпцев.
- Займитесь, — Овод повелительно, нетерпеливо кивнул молодым людям в офисных костюмах, ожидавших распоряжений в дверях. Те моментально, черкнув что-то в блокнотах, исчезли из вида. А седовласый обернулся к Павлу.
- Моё предложение в силе, — в его голосе управдом впервые уловил нечто вроде уважения. — Всё, что ваша компания натворила здесь, — забыто. Информация о ваших шалостях изъята из баз данных МВД. Я просто констатирую факт: вы чисты перед законом. Я не уговариваю вас остаться. В любой момент вы с дочерью сможете покинуть эпидемиологически опасный район. — Овод замолчал, задумался, его глаза потускнели, словно за зрачками перегорели крохотные лампочки. И в этот момент Павел понял, что генерал — старый и очень усталый человек. — В любой момент, — повторил тот. — Понимаете? Даже если решите всё бросить, не доведя до конца. У вас есть такое право — попытаться спастись. И я от души пожелаю, чтобы ваша попытка оказалась удачной.
- Спасибо, — сухо откликнулся управдом. — Хотя вы должны знать: я делаю то, что делаю, не ради вас, или страны, или человечества. Я эгоистично блюду собственные интересы.
- Я знаю, — краешком губ улыбнулся седовласый.
- Получены данные из МВД по вашим запросам, — в кабинет ворвался один из костюмированных служек. — Офис Общества последнего часа разгромлен. Место пребывания руководителей — неизвестно. Христиане-страстотерпцы проповедуют на улицах. Последователей у них — не много. Церковь Искупления готовит самосожжение своих членов в ДК «Молодость», где сектанты арендуют несколько помещений.
- Что? — Павел не поверил ушам. Служка отбарабанил текст, не задумываясь, похоже, о смысле сказанного. — С каких это пор самосожжение сделалось обычным делом? Есть подробности?
- Да, — докладчик смутился. — Прошу прощения. Просто, на фоне того, что происходит в городе, мне не показалось…
- Подробности! — рявкнул Овод.
- Их там около тридцати человек… — служка совсем засмущался, зачастил: — Забаррикадировались в репетиционном зале дома культуры. Себя и стены помещения облили бензином. Утверждают, что имеют в наличии несколько боевых гранат. Но в МВД сомневаются… В общем, сейчас ДК окружён полицией. Сектантов уговаривают сдаться. Они от переговоров отказываются, обещают провести самосожжение, как только дочитают необходимые молитвы. В то же время, угрожают взорвать гранаты, если полиция пойдёт на штурм.
- Как долго всё это длится? — мрачно поинтересовался Павел.
- Часов десять, — докладчик пожал плечами. — Со вчерашнего дня.
- Известно, почему они решили пойти на такое? — управдом нахмурился. — Из-за Босфорского гриппа? Стоит ли бояться конца света, если тот — уже здесь? Мор — пришёл в город.
- Полицейские слышали, как сектанты говорили о предательстве, — неуверенно, будто сомневаясь, стоит ли сообщать непроверенные факты, поведал служка. — Кто-то из Церкви якобы обрёл дар пророчества и рассказал о предательстве, разрушившем Церковь сто лет назад. Они решили: это знак. Их судьба — пострадать за старое. Искупить грех староверки, давным-давно сбежавшей к большевикам.
- Это далеко? — перебил управдом.
- Да нет, — служка почесал переносицу. — В Южном Тушино. От нашего штабного модуля — километров пятнадцать.
- Едем! — Павел поднялся с места. Оглянулся на Овода. — Если это возможно, распорядитесь, чтобы полиция сняла оцепление вокруг дома культуры.
- Распоряжусь, — согласился седовласый. — А вы — наденьте бронежилет. Бережёного бог бережёт. Через пятнадцать минут выдвигаемся. Я с вами.
- И я, — ухмыльнулся Третьяков.
- Я тоже, — раздражённо, словно ожидая сопротивления, выступил Людвиг. — И не пытайтесь со мною спорить: я засиделся без дела.
- Хорошо, — решил Павел. — Мы все — поедем. Но давайте обойдёмся без группы поддержки — без военных, спецназа, — я уж не знаю, как здесь называют тех, кто бряцает оружием: наша задача — поговорить с Церковью, а не угрожать ей.
- Вы думаете? — Овод, по-детски, закусил губу. — Что ж, пусть будет по-вашему. В районе, в целом, спокойно. Главное, чтобы нас не пожгли сами сектанты.
- Рискнём, — Павел пожал плечами. — Риск — единственное, что нам остаётся.
Их везли к дому культуры «Молодость» на огромном шестиколёсном армейском грузовике, перед кабиной которого был закреплён чудовищный бульдозерный нож. То, что на каркасе этого монстра располагалась коробка пассажирского салона, казалось комичным. Этакая раковина улитки на спине крокодила. Однако, Овод пояснил: коробка — бронированная. Он так и не смог заставить себя полностью отменить боевую поддержку этого короткого путешествия. В салоне, помимо Людвига, Овода, Третьякова и Павла (а возможно, и богомола — тот вновь предпочитал не показываться на глаза), разместились пять вооружённых бойцов всё того же, «чёрного», подразделения. Впрочем, против такой скромной огневой поддержки управдом не возражал.
Пассажиры сидели на узких и жёстких лавках, вытянутых вдоль обеих стен салона, друг напротив друга. Комфорт в данном транспортном средстве — не предусматривался. Что ещё хуже — не были предусмотрены и окна. Вернее, имелись четыре застеклённые крохотные амбразуры, с внешней стороны прикрытые стальными козырьками, но стёкла в них были настолько грязны, что у Павла не получалось разглядеть ровным счётом ничего.
Занимался рассвет. Хотя бы это не подлежало сомнению.
Перед дорогой Павлу выдали тёплую «дутую» куртку, что было очень кстати: пока к штабу подгоняли машину, он изрядно продрог. Осень дождливая ушла — на смену явилась золотая, с ночными заморозками и дневным холодным солнцем. Но до солнца, в этот ранний час, было ещё далеко. И лавка «салона» грузовика подмораживала ягодицы на славу. Управдом вскакивал с неё несколько раз, имитируя желание выглянуть в окно. Как назло, грузовик двигался не спеша. Иногда трясся всем нутром, видимо, очищая дорогу от каких-то помех для движения. Порой и вовсе останавливался, давал задний ход. Павел постепенно потерял счёт времени и даже слегка задремал, приспособившись к холоду.
Ему ничего не снилось — так, какой-то серый морок. Ни видений, ни чистых снов. Ровно то, что ему осталось — морок. В нём иногда мелькал большой кузнечик. Богомол. И Павел во сне думал: «и в этом — ничего удивительного; подумаешь — человек-невидимка! Человек-Чума — куда страшней!» Из серого тумана вдруг вышел Третьяков.
- Поднимайся, приехали! — объявил он.
Павел открыл глаза. Тяжёлые металлические двери грузовика — распахнулись. «Ариец» спрыгнул на асфальт первым. Павлу он протянул руку, помог спуститься по отвесной железной лесенке. Тот размял ноги, осмотрелся.
- Это ещё что? Ведь я распорядился… — пробурчал под ухом Овод.
Управдом немедленно разделил недовольство седовласого.
Дом культуры «Молодость» был отчётливо виден, метрах в ста от армейского бульдозера-грузовика. Обычный ДК в обычном спальном районе столицы. Кирпичная двухэтажная коробка с полностью застеклённым, до самой крыши, фасадом и декоративным портиком с двумя толстыми гипсовыми колоннами — перед ним. Но вся маленькая площадь перед зданием была заполнена людьми.
Людьми в полицейской форме.
Оцепление не только не сняли: похоже, его даже не уменьшили количественно. Полицейские машины перемигивались проблесковыми маячками. Правоохранители бродили по площади туда-сюда. Павлу казалось: это брожение — бесцельно. Это первая странность, которая бросилась ему в глаза. Вторая — явный переизбыток полицейских. Вторая странность была хитрей первой. Управдом не сомневался: в спокойные времена весть о том, что где-то в Москве готовится массовое самосожжение, вызвала бы и большее шевеление среди «золотопогонников». Но в условиях эпидемии, когда число человеческих смертей исчислялось сотнями, казалось невероятным, что на устранение подобного кризиса бросили больше сотни полицейских и пару десятков единиц служебного транспорта. Чем, собственно, отличается смерть тридцати сектантов, сгоревших в огне, от смерти, вызванной Босфорским гриппом? Статистику она уж точно не ухудшит: хуже-то — некуда!
- Я разберусь, — буркнул, тем временем, Овод и направился к полицейскому кордону.
Павел двинулся за ним — скорее по инерции, привыкнув оставаться ведомым. Но, по пути, он продолжал размышлять.
Полицейских — много. Едва ли не столько же, сколько сектантов в здании. Но рассредоточены правоохранители как-то странно. Практически все — перед парадным входом ДК. Если бы они разделились и предприняли попытку штурма — сразу с нескольких сторон — вероятность её успеха была бы немалой. Разве что, у сектантов какие-то, совсем уж убойные, гранаты, которые способны превратить в руины весь квартал, не считая самого дома культуры.
- Эй, кто здесь старший? — солидно, басовито, выкрикнул Овод. — К вам что, не поступало распоряжения о снятии оцепления?
Полицейские молчали.
Они бродили от автомобиля к автомобилю, уставившись в асфальт. Двое едва не задели плечами седовласого — но не остановились сами и не попытались остановить его.
Автомобили!
Это была третья, пугающая странность, на взгляд Павла. Совершенно новые, блестящие, будто только что сошедшие с конвейера «форды». Точно такие же, как тогда, возле Икши….
- Господа, обратите на меня внимание, — Овод уже не скрывал раздражения. Он схватил за плечо одного из полицейских. — Я должен поговорить со старшим офицером. Где он?
Полицейский, не оборачиваясь, вытянул руку в направлении автозака. Фургон, с решётками на узких окнах, являл собою центр композиции под названием «оцепление». Вокруг него толпилось более всего правоохранителей. Повёрнутый капотом к проезжей части, задом — к ДК, он, единственный среди всех полицейских авто, стоял с работавшим двигателем. Седовласый решительно двинулся к нему. А Павел, набравшийся опыта попадания в переделки, напротив, задержался, сделал шаг назад. Его чутьё опять обострилось. Нюх сигнализировал об опасности. Управдом собирался выбраться из полицейского оцепления, вернуться к армейскому грузовику с бульдозерным ножом. И вдруг, обернувшись, увидел невероятное: весь жилой квартал — многоэтажки, садики, тротуары и съезды с шоссе, — превратился в гигантский рисунок. Мир утерял трёхмерность. Казалось, всё материальное — всё, что простиралось от шоссе в сторону, противоположную ДК, — кто-то заменил колоссальными обоями с мастерски выполненным рисунком. Этот рисунок почти повторял реальность, но всё-таки оставался рисунком: плоским, безжизненным подобием.
- Ты это видишь? — Павел схватил за рукав Третьякова.
- Вижу — что? — переспросил тот, взглянув в направлении, куда таращился управдом.
- Ну как же… Декорация, — начал было объяснять Павел, — как вдруг кто-то громко проговорил:
- Я — старший офицер. Вы хотели меня видеть?
Голос прогрохотал над площадью, хотя его обладатель не воспользовался ни рупором, ни мегафоном, чтобы поразить гостей. Он всего лишь вылез из кабины автозака — и так и стоял, наполовину скрытый от глаз распахнутой дверью.
- Я — член Особого Комитета по борьбе с эпидемией, — Овод, слегка опешив от громогласности полисмена, всё-таки быстро взял себя в руки. — От нашего имени к вам должно было поступить распоряжение о снятии оцепления.
- Распоряжение? — офицер поднял голову, повёл плечами. Его лицо казалось маской, лишённой индивидуальных черт. Он рассмеялся. Странно, жутко рассмеялся. — Ну конечно, — повторил он. — Распоряжение. А как быть с ними? — Он махнул рукой в сторону ДК. — Они не нужны Комитету? Десятком больше, десятком — меньше?
- Мы проведём переговоры вместо вас, — нахмурившись, но, умудряясь сдерживать гнев, ответил седовласый. — Как видите, ваши усилия не принесли плодов, — не удержался он от того, чтобы подпустить шпильку.
- Они ещё могут их принести, — вкрадчиво ответил офицер. — Самоубийство — сложная штука. Важно не вспугнуть птицу-феникса, когда она вздумает вспыхнуть.
- Вы — кто? Как ваше имя? — Овод, наконец, тоже понял: что-то не так; его собеседник совсем не походил на обыкновенного полицейского, даже облечённого властью над коллегами.
- Я — защитник этих людей, — офицер вновь обернулся на ДК. — Я защищаю их от вас! — Его голос набирал силу.
- Мы тоже хотим, чтобы они — жили, — седовласый отступил на шаг от собеседника. — Мы — уж точно им не враги.
- Чтобы они жили? — офицер, как будто не веря услышанному, выбрался из-за укрытия, хлопнул дверью автозака, надвинулся на Овода. — Нет, мы здесь не за этим. Мы не защищаем их от огня; огонь — свят! Мы защищаем их от вас! Мы даём им выполнить ими задуманное. Мы выжидаем, когда они наберутся решимости чиркнуть спичкой!
- Вы ждёте, когда они совершат самоубийство? — переспросил Овод. — Да вы помешались! Я, как старший по званию, а также на основании полномочий, делегированных мне Особым Комитетом, отстраняю вас от несения службы. Я арестовываю вас. Командование операцией беру на себя. Приказываю вам сдать оружие!
- Я бы рад отдать тебе его, человек, — офицер страшно улыбался. Его лицо начало светиться изнутри. — Но я так долго служил своему господину с оружием в руках, что теперь, чтобы лишить меня оружия, тебе понадобится отрезать мне и руку.
Офицер повернулся боком к Оводу, и Павел увидел то, чего уже давно ожидал и боялся: ножны меча, слегка ударявшие огненного по ляжке, каждый раз, как он делал шаг.
Меченосец — один изящным движением руки — выхватил меч из ножен, приподнялся на носки, выполнил какое-то быстрое танцевальное па, крутанулся вокруг своей оси.
Все замерли — как будто удостоились побывать на репетиции первоклассного балетного танцора — и вот-вот разразятся аплодисментами. Всё это было так стремительно, так мимолётно: отточенные движения, тонкий звон лезвия, разрезавшего воздух; а потом — что-то в диссонансе с этой гармонией. Что-то мерзкое. Какое-то бульканье, клокотанье, звук падения сгнившего яблока на замёрзшую землю.
Под ноги чумоборцам подкатилась голова Овода.
Его глаза были широко раскрыты — они выражали изумление, какое не часто выпадает на долю стариков.
Тело седовласого, ещё несколько секунд, удерживалось в вертикальном положении, будто размышляя, в какую сторону завалиться. Из чисто обрезанного горла крохотным весёлым фонтанчиком била кровь. Такая красная, такая густая, что ни секунды не верилось в её натуральность.
Наконец, с тяжёлым стуком, как будто Овод прогромыхал по асфальту костями, — тело упало под ноги обезглавившему его офицеру.
- В укрытие! — первым опомнился Третьяков. Он толкнул Павла под колёса одного из полицейских «Фордов». Сам же вытащил из-за пазухи пистолет и трижды выстрелил в убийцу. Но офицер повёл мечом — и трижды подставил под пули его ослепительное лезвие. Серебряные искры отметили места, куда угодили пули.
Пятеро «чёрных бойцов», по примеру Третьякова, тоже рассредоточились за укрытиями. Они стреляли очередями из автоматов.
Но офицер обхватил рукоять меча обеими руками, выставил меч вперёд, — и понёс на чумоборцев, как боевое знамя. И лезвие заискрило десятками серебряных всполохов — будто притянуло к себе все пули разом.
- Покоритесь мне! — пророкотал мощный голос. — Вы сделали многое! Вы совершили больше, чем другие, в других краях света и иных державах. Но теперь — всё кончено! Ваш небесный отец призывает вас! Не смейте противиться его воле! Покоритесь мне — и ваша кончина будет милосердной!
- Стойте! — крикнул Третьяков «чёрным бойцам», — те прекратили стрельбу. Они были напуганы. Они бы послушали в это мгновение кого угодно.
- Я хочу говорить с тобой! — «ариец» выбрался из-за укрытия; не опуская пистолета, осторожно пододвинулся к офицеру на полшага. — Мы можем договориться? Ты отпускаешь нас, мы — складываем оружие и уходим.
- Нет, — тот, как будто не замечая пистолета Третьякова, напротив, опустил свой меч. Лицо его полыхало внутренним огнём. — Я предлагаю только смерть. Милосердную — или жестокую. Быструю или долгую. Выбирай!
- Тогда зачем нам сдаваться тебе? — резонно спросил «ариец». — Почему бы нам не попробовать захватить с собой на тот свет хоть кого-то из твоей кодлы?
- Возможно, потому что вам ещё ведомо сочувствие? Оно спасёт от муки одного человека.
- Какого человека? О чём ты? — нахмурился Третьяков. Похоже, он подозревал, что огнелицый хитрит. Но тот повелительно взмахнул рукой, — и автозак взревел двигателем.
Машина медленно, медленно, поскрипывая железом и проседая на рессорах, начала пятиться задом. Двигаясь по дуге, она совершала разворот. Она встала боком к огнелицому и чумоборцам, дёрнулась вперёд, потом опять сдала назад.
Этот танец, в отличие от смертельного танца офицера, не был изящен. Но пугал — куда больше. Там, позади фургона, скрывалось что-то — не просто жуткое: что-то такое, что должно было перевернуть, а то и закончить, жизнь чумоборцев.
Автозак, наконец, развернулся — и подкатил к офицеру задом. Застыл, в шаге от его меча, как хорошо выдрессированный пёс.
На его дверях, распятый по рукам и ногам, висел эпидемиолог Струве — перепрыгнувший из пятнадцатого в двадцать первый век сеньор Арналдо.
Профессор поднял голову, близоруко прищурился. На глазах у него не было очков.
Что-то прошептал — как будто из последних сил, — и голова его вновь бессильно упала на грудь.
Павел с трудом верил в то, что видел. Алхимик был распят. По-настоящему, без шуток, без дураков. Не просто растянут верёвками, в позе витрувианского человека, — не просто обращён в букву «Ха», — но прибит железом — к железу. Из его рук и ног сочилась кровь. «Да это не гвозди — винты!» — с ужасом понял Павел. Плоть алхимика на руках и ногах была пробита винтами, а те — вкручены в гайки по другую сторону дверей автозака.
- Отпустите его! — прошептал Павел.
Офицер едва ли услышал это — зато на шёпот обернулся «ариец».
- Ты уверен? — на его лице отображалась целая гамма чувств. — Твой профессор — уже почти мертвяк. Он не поможет нам драться. Сейчас важно только это: драться! Важно, сколько нас и чем мы вооружены.
- Отпустите его! — выкрикнул Павел. — Я сдаюсь. — Он обернулся к бойцам за спиной. — Мы сдаёмся! Мы все — сдаёмся!
И его — тщедушного управдома со слабым голосом — неожиданно послушались. Несколько бойцов одновременно бросили под ноги огнелицому автоматы. Потом туда же полетели пистолеты с длинным, как ученическая линейка, стволом, следом — ножи. Последним расстался с оружием Третьяков: швырнул пистолет в офицера так, будто намеревался пробить тому голову увесистой железякой.
А тот — не зевал: поймал пистолет левой рукой, на лету, рассмотрел с интересом и бросил к остальному оружию. Потом поднял меч. Павел поймал себя на странной мысли: наблюдать за изящными стремительными движениями огнеликого ему нравилось. Если бы именно так к нему явилась смерть — на лезвии этого звонкого меча, — он бы, может, принял её покорно.
Звездопад! Праздничный салют! Целый сноп золотых искр расцветил площадь, когда офицер повёл мечом — и вдруг срезал лезвием головки винтов, удерживавших конечности сеньора Арналдо. Удар был нанесён ювелирно. Меч не отсёк алхимику кистей рук, даже не нанёс дополнительных ран. Павел успел — бросился под падавшее тело, перехватил его плечом. Третьяков, с небольшим опозданием, тоже подскочил: разделил с управдомом тяжесть ноши. Арналдо оттащили к ближайшему «Форду». Он дышал часто, тяжело, хрипло, но был жив.
- Вот и всё! — выкрикнул огнеликий. — Вот все вы — передо мной. Дерзкие, рискнувшие сопротивляться божьей воле! Встаньте на колени! Преклоните головы!
Павел ощутил, как его согнула в дугу неведомая сила. Против своей воли, он и вправду упал на колени. Не по-церковному, не молитвенно — но как если бы пытался поймать мышь в норе голыми руками.
- Валтасар Армани, — офицер плашмя, голоменью меча, ударил «арийца» по плечу. — Ты даже не узнаешь, за что умрёшь. Я уже убил в тебе древнюю память. Когда ты был в силе, ты был хорошим стрелком. Тебя учили ремеслу убийцы проклятые монахи в карпатских горах. Тебя вооружил немецкий святой. Ты умеешь убивать то, что невозможно убить. Ты много раз отомстил за жену. Ты научился умирать — и возрождаться. Эта смерть — не последняя для тебя. Но ты не веришь в это. Ты умрёшь сейчас, как в последний раз.
Офицер коснулся острием меча шеи Третьякова. На стали блеснула кровавая капля. Павел ожидал продолжения: плавного движения руки, обезглавливания. Но ничего не случилось. Огнеликий двинулся по площади дальше, оставил «арийца», подошёл к сеньору Арналдо. Удивительная сила и того коленопреклонила. Казалось, он висит, как кукла, на нитях и шарнирах. Одна из нитей перехватила ему горло.
- Арналдо де Вилланова. Мэтр, в совершенстве изучивший великое делание. Получавший золото из свинца. Полжизни растративший на поиски философского камня. Полиглот. Ты знал четыре десятка языков. Для тебя — как будто и не было кары многоязычия, которую наслал Господь на Вавилон, разрушив великую башню. Ты первым сотворил гомункулуса. И первым отыскал способ его умертвить. Ты был великим алхимиком. И им остаёшься. Ты сделал бы порох и пулю, чтобы убить то, что убить невозможно. Ты сделал бы целительный терияк, чтобы излечить тех, кто осквернён. Но сегодня ты исчезнешь. И не нарушишь Божью волю.
Алхимик захрипел, дёрнулся. Но и его не тронул клинок огнеликого. Зато он совершил полуоборот в воздухе — и опустился голоменью на невидимую преграду. Воздух под сталью уплотнился, соткался в фигуру человека.
- Авран, прозванный мучителем. Приветствую тебя, — с иронией проговорил офицер. — Ты прославился, как великий палач. Как существо, для которого нет тайн. Разве не Господь один всеведущ? Но ты не смущался тем, что сравнялся с Господом во всезнании. Ты и теперь узнал имя Чумы в этом городе, в этой вавилонской блуднице. Но оно умрёт вместе с тобой.
Огнеликий умолк, обернулся. Он смотрел на Людвига, а Людвиг — уставился на него. Коленопреклонённый, сдавленный, будто огромным паровым молотом, со всех сторон, Людвиг, казалось, вовсе не боялся офицера. Он не боялся даже его разящего меча.
- Ты, — огнеликий вдруг замешкался. — Я видел тебя много раз. Ты — ничто. Ты привязан к своим дням узами, каких ни за что не разрушишь. И я… столько раз пытался прочесть твоё имя…. Почему меня послали препятствовать тебе? Ведь ты — ничто. Знаешь, я должен тебя убить, — и закончить дело. Никогда ещё я не убивал незнакомца. Ты станешь первым…. Как полагаешь, меня, первейшего божьего слугу, сочли недостойным прочесть твоё имя?
- Ты — слуга Сатаны, — выкрикнул Павел, неожиданно для себя самого. Ему отчего-то захотелось защитить Людвига. Он не думал, что отвлечь внимание офицера на себя — хорошая идея. Но ничего лучше в голову не приходило. — Ты служишь яду, разложению, болезни, — продолжил управдом. — При чём здесь бог?
- Чтобы вылечить яд, — нужен яд ещё худший, — процедил офицер. — Если б у тебя было больше времени — ты смог бы обсудить это с алхимиком… или с врачом…. Скверну не отмоешь розовой водой. Её можно только спалить в пламени пожара. Ты помнишь Содом и Гоморру? Их гибель стала благом. Она была угодна Творцу.
- Откуда ты знаешь это? — усмехнулся Людвиг. Он не уступал в благородстве Павлу и дразнил огнеликого. — Ты же всего лишь слуга. Тебе не ведомо даже моё имя — имя самого обыкновенного человека. Тебе запретили знать даже его.
- Я могу его узнать, — офицер, отчего-то, разъярился. Вокруг него образовалось марево — настоящее марево, какое возникает вокруг костра или поднимается от асфальта в жаркий летний день. — Но мне незачем делать это. Я просто снесу тебе голову.
Людвиг словно не слышал офицера. Он улыбался — он смеялся тому в лицо. И тогда огнеликий изменился. Раздался в плечах, словно внезапно перерос человеческое обличие. Его меч, плясавший над макушкой латиниста, стремительно сместился, навис над Павлом.
- А ещё лучше: я снесу голову ему! — прорычал офицер.
Павел зажмурился. В голове мелькнула мысль: «ну, может, хоть на этот раз — конец?»
Потекли мгновения. Тонким ручейком, бурным речным потоком.
Полноводным оглушительным водопадом.
«Джжжииигаааа», — противный резкий звук едва не разорвал управдому барабанные перепонки. Казалось, кто-то провёл по стеклу монетой. Нет, не так: кто-то провёл по стеклу, размером с футбольное поле, монетой, размером с небольшое озеро.
А потом раздался звон металла об асфальт. Такой будничный, привычный: услышишь такой на улице — пройдёшь мимо, не обернувшись. Как будто кто-то обронил ключи от квартиры.
И Павел осмелился открыть глаза.
Перед ним стояла тёмная беззвёздная ночь. Возвышался монолит чёрного гранита. Замер таинственный защитник — не то сон, не то явь, не то горячечный бред.
Павел узнал его сразу. Прохожего в тяжёлом, как грех, каменном плаще. Огромную птицу, умевшую летать среди радуг Сатурна.
Защитник прорвал полотно ненастоящего мира — там зияла обугленная чёрная дыра, — и приземлился, как бэтман, на одно колено. При этом он спикировал прямо на голову офицеру, толкнул того в грудь, выбил меч.
Радоваться победе — не приходилось: она была мимолётной. Огнеликий мгновенно сгруппировался, потом акробатически вытянулся в струну, бросил своё тело в сторону от агрессора и, передислоцируясь, умудрился подобрать по пути упавшее оружие.
- Я обороню их, — трудно, медленно, задумчиво проговорил Защитник. — Обороню… от тебя, небесный.
- Ты бросишь мне вызов? — офицер не усмехался; он как будто не верил в услышанное. — А твой хозяин знает об этом?
- Нет, — прорычал чёрный великан.
- Нет? Тогда не лучше ли тебе убраться в ад? — офицер быстро менял обличие. Не прошло и минуты — он сравнялся в росте с Защитником и возвысился над тем. Его тёмно-синяя форма вспыхнула — и сгорела. Он сделался лучезарным, беломраморным. Он перестал быть огнём — превратился в сияние. А голос его гремел так, что управдом, да и Третьяков, зажимали уши ладонями. — Ступай отсюда прочь, Аббадон, властитель седьмого круга, градоначальник Дита — оплота насильников. Что ты позабыл здесь? Ты — губитель. Ты — князь разрушения и смерти! Ты — что поведёшь в последние дни мира саранчу на народы. Зачем тебе это место и эти черви?
- Ещё не время, — проскрипел Защитник. — Ты торопишься с карой. Дай им довершить, что они начали. Это часть договора.
- Вам мало? — выкрикнул в гневе офицер. — Они и так — ваши. Почти все достаются вам! Пускай хотя бы страданием спасутся чистые.
- Это слова твои — или его?
- И сказал Господь: за то, что они оставили закон Мой, который я постановил для них, и не слушали гласа Моего и не поступали по нему; а ходили по упорству сердца своего и во след Ваалов, как научили их отцы их. Посему так говорил Господь Саваоф, Бог Израилев: вот, Я накормлю их, этот народ, полынью и напою их водою с желчью!
- У нас — договор! — проскрежетал чёрный. — Ты не смеешь брать, что желаешь! Даже он не смеет!
- Тогда я низвергну тебя в ад! — вскричал огнеликий. — Или заберу их, — он повёл мечом над склонёнными головами чумоборцев. — Выбирай, спасёшь ли ты их, или себя.
И офицер ударил первым.
Он выкрикнул что-то гортанное, резкое, — и полисмены, что застыли в неподвижности при появлении Защитника, вдруг пришли в движение. Вся полицейская рать ощетинилась автоматными стволами. И те разом, будто сговорившись, излили горячее море свинца на чумоборцев.
Павел охнул — стремительная злая пчела обожгла ему щёку. Другая черкнула жалом по волосам. Третья оставила по себе память тонким ароматом разогретого воздуха, пощекотавшим ноздри.
И вдруг в тонкое пение свинца вмешались молоточки. Каждая песня каждой пули теперь заканчивалась сухим ударом — щелчком металла о камень.
Это Защитник превратился в каменную стену и принимал на себя огонь. Он развалился на булыжники, на валуны, из его могучего тела получилась отличная баррикада. Она казалась незыблемой. Но это было не так. Каждая пуля откалывала крохотный кусочек от целого. И эти малости исчезали навсегда. Развеивались пылью на ветру. Защитник — медленно — убывал, сокращался, тощал. Огнеликий вонзил клинок в асфальт площади, оперся на рукоять. Он походил на старика, уставшего от злобы. Он, отчего-то, не вмешивался в бойню.
Но полицейские, без помощи своего старшего офицера, начали выдыхаться. Шквал огня распался на отдельные очереди. В то же время, стрелки перешли от шального бесчинства к точечным атакам.
- Попробую сдвинуться с места! — Третьяков, преодолевая сильнейшее сопротивление неведомой силы, направился к Павлу. Его плечи дрожали от напряжения — как будто на них лежал невероятный груз. Людвиг, заметив это, тоже дёрнулся; упал лицом вниз, вновь поднялся и пополз, подтягиваясь на руках, вслед за «арийцем». Ощутил и Павел: невидимые путы ослабли. Он заметил это как раз вовремя, чтобы подхватить алхимика, который метил грохнуться с колен — носом в грязь. Как только стало возможным повернуть голову — управдом оценил и всю картину целиком. Защитник, судя по всему, прикрыл только чумоборцев. Двое из бойцов спецподразделения Овода лежали в лужах собственной крови; позы обоих — раскинутые руки, распахнутые объятия — свидетельствовали: им уже не поможешь. Ещё один сумел спрятаться за опустевшим «Фордом», а двое — переметнулись под защиту каменного тела-крепости. Павел догадывался: сделать это им было нелегко — в первую очередь, потому что человеку нелегко преодолеть свой страх перед невероятным. Но управдом не собирался заботиться о «чёрных бойцах». Вместо этого он, калеча мышцы и надрывая жилы, сместился навстречу Третьякову.
- Он ослаб? — С трудом перекрикивая стрельбу, Павел — нос к носу — столкнулся с «арийцем». Управдом имел в виду огнеликого.
- Оба ослабли. Смотри, — палец Третьякова вытянулся в направлении большой чёрной каменной глыбы — может, груди, а может, плеча Защитника.
Управдом послушал «арийца». Сощурился: вокруг столбом стояла пыль, пыльная взвесь резала глаза до слёз. И всё-таки разглядел: трещину.
По каменной глыбе прошла трещина. Защитник раскалывался на осколки.
«Клик-клак-клок», — канонада прервалась неожиданно. Автоматные очереди — иссякли. Выстрелы — стихли. Зато громко — и бессмысленно — клацали затворы, стрелки вхолостую давили на курки. Ещё мгновение — и эта разноголосица тоже сошла на нет.
А расщеплённые, раскрошившиеся камни крепости, в которую обратилось тело Защитника, тут же пришли в движение.
Это был камнепад. Только камни катились не с горы — они, с грохотом, сближались друг с другом. А потом, будто невероятный трансформер, со шлейфом из пыли, в ореоле славы, из ничего — из заброшенной каменоломни — восстал Защитник.
Он был уже не тот, что перед бойней. Казался выщербленным, оболваненным, усечённым. Он и двигался, как пластмассовый болван на шарнирах. По сравнению с величественным светлым меченосцем, он теперь казался пыльной ветошью, пугалом. Помельчал, укоротился, как минимум, на голову. Единственное, что в нём осталось, — тяжесть. Тяжеловесность.
Защитник походил теперь на обезьяну — на гигантскую гориллу, — воздевшую мускулистые лапы к небу.
Полицейские, до сих пор остававшиеся невозмутимыми, вдруг отшатнулись, завидев эти многопудовые конечности.
Защитник двинулся на полисменов, оставляя за собой след из каменных осколков. Он продолжал разрушаться — но шёл.
Огнеликий, будто заподозрив что-то, двинулся ему навстречу, но было поздно.
Защитник — с размаху — опустил могучие кулаки на камни площади.
Асфальт брызнул в стороны, как горячее масло.
И взрывная волна — волна разрушения и мести — ударила — из-под гранитных кулаков — во все стороны, по всем душам и телам, кому бы на площади те ни принадлежали.
Чумоборцев тряхнуло, вытолкнуло тяжёлой ладонью за пределы воздушного конуса смерти.
Павел вскрикнул, у него была сорвана кожа на запястье. Руку засаднило.
А полисмены вспыхнули свечами. Не огнём — таким же сиянием, каким полнился меченосец. И светлыми дымами растворились в морозном утре. Они вознеслись. Они покинули поле битвы, как должны его покидать второстепенные фигуры. Какое бы воинство ни привёл с собой огнеликий, оно оставило его.
Но сам огнеликий и не думал сдаваться. Последняя отчаянная атака Защитника, казалось, вовсе не затронула его. Он не пострадал ни на йоту. Не расстался ни с ресницей, не пожертвовал ни волоском.
Он лишь слегка наклонился вперёд, как будто в попытке удержаться на ногах в ветреную погоду, — и тут же вновь распрямился. Расправил плечи. Предстал перед Защитником во всём величии. А от последнего мало что осталось. Обрубок темноты. Располовиненный торс.
- Чего ты добился, жалкий? — меченосец вытянул меч перед собой, сжал рукоять недрожавшей рукой, — и клинок засиял нестерпимо ярко. — Ты не спас ни одной головы. Ты исчезнешь, порадовав, тем самым, Творца. И не заслонишь ничью душу!
Он обратил лик к Павлу — и того, словно невесомую серёжку лиственницы, погнало ветром к своему палачу. Ветер был странным, непобедимым, — и он не касался ничего в этом мире, кроме поясницы и лопаток управдома.
- Пора, — прошептал огнеликий почти задушевно.
Лезвие меча взвилось, начало опускаться.
Как долго!.. Как бесконечно, мучительно долго!..
Прожитая жизнь не проносилась перед глазами Павла. Об этом — врали. Не умирали сами — потому беззастенчиво врали. Зато, нелепой шуткой, в памяти всплыло:
И огнём вставал над лесом меч
Ангела, летящего к Сиону —
К золотому Иродову трону,
Чтоб главу на Ироде отсечь…
Лезвие ударило, взвизгнуло, упало…
И утонуло в чёрном угле, в граните.
Оно утонуло в самом сердце могильной темноты.
В узловатом, изломанном локте Защитника.
Тот, с проворством, совершенно невероятным для столь массивного и израненного существа, умудрился подставить руку под удар офицера.
И не просто подставить…
Сияющий меч завяз в костях Защитника.
Он утонул в его беззвёздной непроглядной плоти.
Битва, наконец-то, сделалась равной: огнеликий взрезал мечом всё глубже каменное тело врага, но лезвие, кромсавшее камень, и само стремительно теряло блеск, солнцеподобие. Оно плавилось, растекалось. Наконец, сделалось тусклым.
Меченосец почувствовал неладное, попытался прервать битву, вытащить меч из камня. Но Защитник судил иначе. Он не отпускал жертву. Огненный, быстрый, смертоносный клинок, который вдруг сделался обычной сталью. Затем ломкой, пережжённой сталью. Затем, с мышиным хрустом, а не хрустальным звоном, — сталь переломилась. В руках у огнеликого остались рукоять меча и гарда, а лезвие — застряло в теле Защитника, срослось с камнем.
Огнеликий взвыл. Упал на колени. Казалось, он оплакивал своё оружие. Но это продолжалось лишь мгновение. Он подскочил к Защитнику, голыми руками схватил того за плечи и с силой обрушил истерзанное тело на асфальт. Принялся молотить поверженного врага кулаками. Метил в трещины на камне. Откалывал от Защитника куски. Тот почти не сопротивлялся.
- Ты проиграл! — выкрикнул, наконец, огнеликий. — Ты проиграл и отправишься в ад! Я сокрушил тебя в честь Создателя!
- Тогда он позволит тебе узнать… имя… — чуть слышно выдохнул Защитник. — Имя… безымянного. Хорошему слуге… позволено… знать…
Ночь утонула в омуте площади. Закатилась: не только солнце это умеет. Но эта ночь закатилась навсегда.
Адский служка умер.
Рассыпался каменной крошкой. Исчез. Но, вместе с ним, распалось на элементы и исчезло лезвие огненного меча.
Офицер остался безоружен. Он лишился меча и войска. Однако он всё ещё был жив и полон сил.
Он шагнул к чумоборцам. Удостоил каждого долгим пытливым взглядом. Задержался на Людвиге.
- Имя, — прорычал он. — Теперь мне откроют твоё имя! Теперь мне позволено знать…
Он опустился перед латинистом на колено — мраморный, солнечно сияющий великан — и обхватил голову юноши огромными ладонями с обеих сторон.
Людвиг вскрикнул от опаляющей боли.
Третьяков рванулся ему на помощь, но отлетел прочь, будто хилый пёс, что отважился броситься на медведя.
- Я вижу! — воскликнул великан. — Я знаю…
И вдруг он отшатнулся, откатился от Людвига, как от ядовитой змеи.
Это произошло так стремительно, что Павел сперва не понял, в чём причина страха огнеликого; чем мог так напугать его безобидный латинист.
- Это не можешь быть ты! — голос бывшего офицера, бывшего меченосца, изменился. Он сделался робким, малым, человеческим. — Это не ты! Я не боюсь тебя!
- Меня не стоит бояться, архистратиг. Но стоит помнить: ты не властен причинить мне вред. — Как ни было сильно предощущение смерти, накрывшее с головой и Павла, и Третьякова, и богомола, и даже начавшего подавать признаки жизни мэтра Арналдо, все чумоборцы вздрогнули и опешили, услышав звучный голос латиниста.
- Я — слуга Господа! — возопил огнеликий. — Я делаю лишь то, что угодно ему! Не смей мешать мне!
- А я — его друг, — ответил Людвиг. — Я никому не служу. Но жду его пришествия две тысячи лет.
Воцарилась тишина. Было слышно, как ветер колеблет листву в далёком парке. Огнеликий походил на догоравший факел: слишком горячий, чтобы осветить жилище; слишком холодный, чтобы освещать погром. Он словно бы колебался: ввязаться в ещё одну драку, или опустить руки и смириться с неизбежным.
- Каково это, апостол любви? — наконец, произнёс он. При этом поник, съёжился, будто признав поражение. Его устами говорили усталость и тоска. — Каково это — быть сиротой на земле, не зная, зачем ты здесь? Не ведая, в чём твоё предназначение? Он бросил тебя — ведь так? Просто бросил. Не повелел строить его церковь среди людей. Не призвал проповедовать и уловлять в сети будущих праведников. Не принял ни одной из твоих жертв. Каково это, апостол, — жить вечно, оставаясь обыкновенным человеком, — червём?
- Нет ничего хуже этого, архистратиг, — в тон ему ответил латинист. — Я бессчётное множество раз задавал себе этот вопрос: почему он оставил меня здесь. Не отправил вниз и не вознёс наверх. Оставил не духом, не ангелом — но во плоти. Не отучил голодать или мёрзнуть. Не отучил от ненависти и любви. Что это — награда или наказание? Он просто позволил мне видеть, как рождаются и умирают вокруг люди — век за веком, поколение за поколением. Я взывал к нему. Я просил дать мне работу — любую, во имя его. Я видел, как расцветает, богатеет, а потом впадает в беспамятство церковь, выстроенная рыбаком. Молился в стенах этой церкви, в бессмертном Риме, среди толпы, — и в пустыне, в одиночестве. Я был человеком — ничего больше. Он ни разу не ответил мне. Так же он не отвечал и другим людям. И тогда я понял…. Я должен добраться до его чертогов…. Может, он позабыл о моём существовании?
- Как же ты сделаешь это? — усмехнулся огнеликий. — Как ты по доброй воле попадёшь туда, куда всех — призывают, и всегда — по воле его?
- Ты прав, — латинист тоже не скрывал грустной улыбки. — Придумать способ было непросто. Но, видишь ли, я терпелив. Терпение — это единственное, что мне доступно. Единственное, что я освоил в совершенстве. Мне нужен был повод: причина, по которой он прибегнет к услугам такого, как ты. На земле редко гостят обитатели небес. Но иногда и это случается. Как видишь, я не обманулся. Ты пришёл устранить препятствие, — тех, кто мешал исполняться его воле: вот этих людей, — Людвиг широким жестом указал на чумоборцев. — Я — был рядом с ними. И вот — я вижу тебя.
- И как тебе поможет это? — огнеликий, казалось, не скрывал изумления.
- Ты станешь моим ездовым Пегасом. Ты отвезёшь меня к нему — поднимешь вверх на своих крыльях, — выкрикнул латинист.
Никто не ожидал этого.
Это походило на кощунство.
Людвиг — легко, стремительно — будто и не побывав в тенётах — вскочил на ноги. Бросился к огнеликому. И, совершив немыслимый акробатический кульбит, оказался у того за спиной. Дальше последовал рисковый прыжок меченосцу на шею.
Латинист обхватил шею огнеликого обеими руками, взял её в захват.
Это казалось нелепым: маленький субтильный латинист повис на солнечном великане, как будто играл с ним в какую-то игру. Тот вряд ли ожидал такого. Людвиг вёл себя, как хулиган. Его выходка не вписывалась в мизансцену. И огнеликий сперва просто попытался сбросить юношу. Но тот вцепился в архистратига мёртвой хваткой.
Меченосец отчаянно замотал шеей. В это мгновение он походил на пса, пытавшегося высвободиться из удавки. На огромную птицу, которая попала в силки. Он раскачивался, шатался. Его движения становились всё размашистей, всё безумней. Он принялся пыхтеть, как толстяк на прогулке. Потом тонко подвывать. Наконец, взревел, будто раненый зверь.
- Бегите! — крикнул Людвиг чумоборцам. — Бегите к ДК. Делайте своё дело!
Павла эти слова подстегнули. Он, даже не проверяя, свободен ли в движениях, толкнул Третьякова плечом, бросился к зданию дома культуры. Людвиг подсобил: завладел вниманием огнеликого всецело. Тот полностью утратил власть над чумоборцами.
Бежать, впрочем, не получалось — так только, ковылять. Сильно замедлял всех алхимик. Он уже пришёл в себя, но пробитые руки и ноги давали о себе знать. Он не мог обходиться без помощи. Благо, им занялись выжившие бойцы «чёрного подразделения» — подхватили под руки и попросту понесли «на локтях», по следу чумоборцев.
Когда миновали зону, уставленную полицейскими «Фордами», впервые зашаталась земля.
Павел обернулся. Увидел, как огнеликий бьётся всем телом об асфальт площади. Катается по камням, пытаясь стряхнуть с себя латиниста. Если не стряхнуть — так раздавить. Но тот — как прирос к холке; будто ковбой на родео, держался на холке огнеликого мёртвой хваткой. Архистратиг зарычал, на его беломраморной коже выступили тёмные пятна — подпалины, или чумные петехи. Казалось, мрамор облили чернилами. А потом меченосец расправил крылья — как два водопада расплавленного металла, что струятся из зева металлургической печи. И взмыл в воздух.
С воем и сетованиями, птица закружилась над площадью. Архистратиг словно бы пытался ещё не устраняться из игры, нарезал круги, с прицелом на возвращение. Но вокруг него — по крупицам, по облачкам морозного дыхания, стекавшимся воедино, — собиралась туча. Она как будто облепляла птицу. Скрывала её от глаз. И медленно, черепашьими шагами, повлекла архистратига и его наездника прочь от площади, от ДК.
- Пойдём, — Третьяков отвлёк Павла от наблюдений за небом, вернул на грешную землю. — Неизвестно, что ещё будет. Время не ждёт. — Он, демонстративно, в десяти шагах от парадного входа ДК, поднял руки вверх, прокричал громко: — Мы пришли провести переговоры. Не вооружены. Просьба не препятствовать нашему входу в здание!
Ответа не последовало. «Ариец» опустил руки и начал подниматься по ступеням крыльца.
Павел двинулся следом.
Алхимик, поддерживаемый под руки бойцами, уже пытался идти сам — при этом сильно волочил ноги и оставался несомненной обузой.
Богомол не растворялся, не становился призраком. Пожалуй, его потрепало площадными событиями и сквозняками менее прочих. Он благоразумно держался позади всех, даже за спинами «чёрных бойцов».
Высокая стеклянная входная дверь ДК оказалась открытой.
В фойе не встретилось ни единого человека. У стойки гардероба громоздилась ветхая поломанная мебель — скамьи, столы и стулья, сваленные в кучу. Возможно, из всего этого строили баррикады, но потом разобрали. Фойе было изрядно замусорено. Но всё-таки здесь не бросались в глаза следы катастрофы — ни прошлой, ни будущей. Старые афиши и фотографии звёзд местной самодеятельности кривовато висели на стенах. С них на вошедших взирали костюмированные красавицы и красавцы. Других взглядов Павел на себе не поймал.
- Туда, — «ариец» вытянул палец в направлении обитых фиолетовым кожзамом дверей зрительного зала. Управдом кивнул. Они поднялись по короткому невысокому пандусу к дверям. Третьяков дёрнул за ручку.
И здесь не возникло препятствий.
- Ну, что там? — пропыхтел Павел в ухо коллекционеру.
- Чёрт! Ничего не вижу — темно, — ответил тот. Он выудил из кармана зажигалку и попробовал осветить окрестности. Сделал шаг вперёд, ещё один — осторожный. Споткнулся обо что-то. Чертыхнулся.
Павел мягко ступал за Третьяковым — след в след. Он слышал и других — их шаги.
А потом услышал что-то ещё.
Движение, возню.
- Мы здесь не одни! — «ариец» проговорил это отчётливо, громко. Наверняка, он доносил эту мысль не до Павла и остальных чумоборцев — до тех, кто скрывался в темноте. И давал тем понять: гости не таятся, они действуют открыто.
Он не ошибся.
Раздался низкий гул генератора. Потом звонкое клацанье рубильников.
И вдруг сцену осветили два сильных театральных прожектора.
В их свете перед чумоборцами предстал высокий «пионерский» костёр — ещё не тронутый огнём. А в центре конструкции из досок, реек, пластиковых панелей, газет, плакатов и рекламных афиш, возвышался столб, к которому была прикована юная белокурая девушка, облачённая в белые одежды. Её голова свесилась не грудь, она не протестовала против насилия, не читала молитвы, вообще не произносила ни слова. Похоже, она пребывала без сознания.
Рядом с костром возвышался бородатый старец. Под два метра дылда, не меньше! Павел, едва взглянув на него, обозвал его именно так: старцем. Хотя, приблизившись к сцене, убедился: бородатый совсем не был стар. Максимум — лет сорок-сорок пять. Но лицо его казалось узким, длинным, лоб — высоким, щёки — впалыми. Борода была острижена «клинышком». Вкупе с капюшоном, покрывавшим голову старца, вкупе с его белыми, «монашескими» по покрою, одеждами, всё это отсылало в древнюю Русь, во времена Андрея Рублёва и Феофана Грека.
В руке старец держал факел.
Картина была грозной, но слегка абсурдной. Возможно, абсурдности добавляло место действия — сцена.
Вся она лоснилась чем-то масляным. Павел почти не сомневался: её залили бензином. Стойкий характерный запах подтверждал догадку.
Несмотря на то, что прожекторы освещали одну только сцену, в зрительном зале угадывались многочисленные зрители. Головы, покрытые капюшонами, торчали над спинками кресел. При этом тишина в зале стояла зловещая.
- Полицейское оцепление снято, — громко объявил Третьяков. — Вам никто не угрожает. Штурма не будет. — Он чуть помедлил, подождал реакции, но её не последовало. Тогда «ариец» продолжил. — Мы знаем, в вашей общине есть девушка, несколько дней назад начавшая… пророчествовать. Отдайте нам её. Мы не причиним ей вреда. Она нуждается в медицинской и психологической помощи. — Третьяков огляделся. — Кто здесь главный? С кем я могу говорить?
- Тебе незачем говорить с нами, — старец на сцене зачем-то сунул голову в плащ, как курица — под крыло. Завозился, зашебаршил чем-то хрустким. — Ты можешь лишь с нами умереть! — Он чиркнул спичкой. Факел немедленно полыхнул в его руке.
«День огня! — подумалось Павлу. — Сегодня у нас — день огня!»
Капли бензина посверкивали в отблесках пламени. В каждой капле дрожали огненные язычки.
- Объясните, почему вы это делаете? — «ариец» не повысил голоса, и не сбавил тона. Он вопрошал так, как если бы по соседству с ним не происходило ничего необычайного — как если бы он вёл светскую беседу. — Просто объясните, что к чему. Мы тоже хотим знать то, что знаете вы.
- Знать — не важно; важно — чувствовать, — старец всё же снизошёл до ответа. — Та, о ком вы говорите, — дар. — Он мотнул факелом в сторону привязанной к столбу девушки. — С началом мора она потеряла свою личность и обрела чужую. И оказалось: истоки нынешней беды — в прошлом! Через неё, пророчицу, мы впустили в наши мысли, души это прошлое, ощутили вину. И готовы её искупить. Дева умрёт первой, мы — за ней. Ибо она и мы — семья. Она и мы — единая душа общины.
- Мор можно остановить, — проговорил Третьяков. Он обернулся в тёмный зрительный зал и повторил это громче: — Мор остановят! Люди уже наказаны! Большего наказания — Господь не желает!
- Посмотри на это! — в голосе старца прорезалась злоба. Он — одной рукой, не отпуская другой факела, — рванул ворот своего белого одеяния. Рванул с такой силой, что хламида треснула сразу в нескольких местах, тело факельщика обнажилось по пояс.
Всё его покрывали крупные бубоны.
Такого их расположения Павел ещё ни разу не видел. Они походили на сгустки лягушачьей икры. Усеивали кожу старца, в основном, группируясь по три. Только теперь управдом понял: человек на сцене испытывает адские муки. Как он держался — стоял на ногах, не срывался на крик от боли — оставалось только гадать. Павел, веря, что никогда не подхватит Босфорский грипп, всё-таки отвернулся от старца с омерзением: даже смотреть на бубонное царство было невыносимо. Наверное, он инстинктивно попятился, потому как ощутил спиной чьё-то прикосновение.
Обернулся.
К нему тянул руку сеньор Арналдо — просто выставил перед собой кулак, как буфер.
Павел решил было: алхимик попросту ограничивает таким образом личное пространство от посягательств. Но потом заметил в полумраке зала: в его ладони зажато что-то.
Ладонь раскрылась.
На ней поблёскивала склянка с тёмной, неприглядной на вид, замазкой.
- Это — лекарство? То самое? Последняя порция? — Павел не верил собственным глазам. — Эти полицейские… этот с мечом… они не забрали у тебя?..
Третьяков избавился от удивления куда быстрее. Перехватил склянку, поднял её над головой:
- Эй, босс, — выкрикнул, выплюнул в старца. — Я могу тебя вылечить. Вот лекарство! Терияк! Принимай его по чайной ложке трижды в день — и, через пять дней, твоё тело очистится. Жар спадёт. Болезнь тебя оставит!
- Ты врёшь! — яростно возразил несчастный. — Мор не размягчает мозги! Я знаю: мне не помочь!
- Ещё как помочь, — усмехнулся Третьяков. — Только одному тебе — и помочь! Ты — счастливчик.
- Я — счастливчик? — тон старца вдруг изменился. Павел почувствовал неладное. Он поискал взглядом богомола. Ну конечно: так и есть! Зрачки Аврана-мучителя — закатились. Страшные белые зенки слепо таращились в темноту. Что он творил? Павел задумался. Пытать старца — бессмысленно. Понуждать его развязать девушку — чревато пожаром: что, если, сделавшись рабом чужой воли, он станет неуклюжим, выронит факел?
Третьяков охнул, схватился за голову, зашатался.
- Читай… в нём! — вдруг прокаркал богомол. Он явно хотел донести свою мысль до старца. С мукой, как будто каждое слово доставляло ему страдание, повторил, приблизившись к сцене: — Его… правда… открыта для тебя… Он — книга… без секрета… читай… в нём!..
Павла осенило: богомол распахнул сознание Третьякова для старца. Дал тому возможность поверить в правдивость «арийца».
Это продолжалось минуту.
Факел в руке старца начал медленно опускаться.
Третьяков хватался за стену, бил по голове кулаком.
И вдруг — всё закончилось.
«Ариец» прыгнул к богомолу, яростным, сильным ударом сбил того с ног, занёс кулак для удара по лицу.
- Дайте мне лекарство! — требовательно выкрикнул старец.
- Остановись! Он сделал то, что было нужно! — Павел попытался оттащить Третьякова от Аврана-мучителя.
Но железные мускулы «арийца» не оставляли на это ни единого шанса.
Ситуация менялась слишком стремительно.
У управдома не было ни мгновения — что-то придумать.
- Останови его! — потребовал Павел от одного из «чёрных бойцов», кивнув на Третьякова.
Вырвал у алхимика из рук склянку.
Будь что будет — главное, спасти деву!
Он взбежал на сцену, буквально всучил терияк старцу.
Тот зачарованно, восторженно смотрел на замазку в стекле.
- Отпускай девушку! — Потребовал Павел от сектанта.
Тот, наконец, опомнился, пришёл в себя.
- Я спасу этим всех праведников общины? — задал он запоздалый вопрос.
- Н-нет, — управдом замешкался. Но всё-таки не солгал. — Это лекарство для одного.
Старец ошалело уставился на Павла.
В его глазах бушевала буря. Управдом ещё никогда не видел, чтобы в глазах человека настолько отражалось смятение души. Тот вдруг отшатнулся от Павла. Отступил назад, выставив факел перед собой, словно оружие. В зрительном зале — впервые — послышался шум. Раздался ропот.
Старец, чьи глаза наполнялись тоской безумия, ещё попятился.
- Отче! — резанул тишину тонкий женский голос из темноты зала. — Ты покидаешь нас?
«Шу-шу-шу-шу-шу-шу-шу», — покатилось по восходящей. И вдруг, вопросительно, жалобно, уже другая живая душа произнесла:
- Измена?
Темнота и тишина, казалось, ждали только этого слова, чтобы прийти в движение, разрушиться, разбиться…
На сцену, в одно ловкое движение, вскочил Третьяков — встопорщенный, разгорячённый стычкой, но, как всегда, деятельный и полезный. Что бы он ни собирался совершить на сцене — в отношении старца, девушки, или Павла, — он совершить не успел.
Из зрительного зала, прямо через ряды, поползли к сцене человеческие фигуры. В них было так много паучьего, что управдом невольно искал взглядом цепкие мохнатые лапы, торчавшие из тел. Когда фигуры переваливались из ряда в ряд — слышались мерзкие чавкающие звуки. Сектанты шептали своё «шу-шу-шу», шелестели, как пауки на ломкой осенней листве, — и шлёпались об пол, как мокрицы. Павел вдруг понял: многие из них безнадёжно больны. Может, и все сразу. Возможно, Босфорский грипп изуродовал эту общину как-то особо — например, обезножил. Хотя старец держался на ногах уверенно.
А вот руки его — дрожали. Он — то и дело — то поднимал, то опускал факел.
Но, как только крик: «Измена!», — повторился, — старец, зажав склянку с терияком в кулаке, бросился к кулисам.
Третьяков сглупил: попытался остановить беглеца. Рванулся за ним. Не достал. Но, вероятно, напугал. И этот испуг ускорил поступь безумия, торопившегося поселиться в старце.
Тот размахнулся факелом, как дубиной, как городошной битой, — и швырнул его на сцену.
Бензин вспыхнул ослепительно, жарко.
Огонь не просто охватил сцену — он шарахнул взрывом. Горючей жидкости было слишком много. В воздухе возник огромный огненный шар — стремительно расширился — и лопнул. Вместе с жаром по сцене прошла тугая взрывная волна — и она, как ни странно, помогла чумоборцам. Те словно бы оказались в эпицентре урагана — в самой спокойной его зоне. Языки огня, как волны, выплеснулись в зрительный зал.
Завизжали пауки. Взвыли, запричитали опалённые пауки. Каждый — Агриоппа.
Но столб, с привязанной к нему девушкой, обдало лишь жаром. Огонь пронёсся мимо столь стремительно, что не сумел затормозить у сложенного из мусора костра. Он поджёг ширмы и занавес, на краю сцены. И уже оттуда, будто поверив, что упустил по пути главную сласть, стал быстро подбираться к деве.
Третьяков действовал ещё быстрее огня.
Он бросился к столбу, принялся рвать верёвки-путы голыми руками. При этом, ногой, пытался затоптать огненные ручейки позади себя.
- Помоги! — прохрипел, обернувшись к Павлу.
Управдом метнулся к столбу.
Тоже, срывая ногти на пальцах, вступил в бой с верёвками. В полуметре от себя он видел совсем ещё детское, наивное, маленькое, похожее на сердечко-валентинку, лицо девушки. Та приходила в себя. Взрывная жаркая волна опалила ей белокурые волосы, сожгла тонкие светлые брови. Девушка теперь казалась мальчишкой-трубочистом из сказки.
- Держите! — сквозь полосу огня и сгущавшийся дым, к столбу прорвался один из «чёрных бойцов». Он протянул Третьякову зазубренный армейский нож — наверное, утаил где-нибудь в сапоге, когда отряд сдавался меченосцу.
- Класс! — как хулиган, получивший в своё распоряжение новую рогатку, выкрикнул «ариец» и, уверенными движениями, принялся перерезать верёвки.
Но тут на нём загорелись брюки.
- Чё-ё-ёрт! — плюясь слюной и завывая, Третьяков продолжал пилить.
Павел сорвал с себя куртку, размашисто сбил огонь с брюк «арийца». Ненадолго. Огня вокруг скопилось так много — столько огненных ручейков слились в одно огненное озерцо, — что сопротивляться стихии было бессмысленно.
Но, наконец, верёвки упали. Третьяков подхватил тело девушки, перебросил его через плечо.
Зал пылал.
Люди-пауки уже не корчились, не голосили — они воняли жжёным мясом.
Но эта вонь едва ощущалась — она забивалась другими: горячего лака, бензина, едкого дыма.
- Он сбежал через кулисы! — выдохнул Павел. Никто не спросил, кого управдом имел в виду.
- Единственный путь! Туда! Вслед за ним! — подавившись дымом и прокашлявшись, просипел Третьяков.
На сей раз через лужицы огня первым поскакал богомол. За ним двинулся «ариец» с ношей. За ним — боец в чёрном. Второй боец по-прежнему придерживал под локоть алхимика. Павел, убедившись, что процессия — в порядке и способна двигаться, поспешил было за первыми из команды, но тут сеньор Арналдо тихо вскрикнул.
Павел стремительно обернулся.
За щиколотку алхимика схватила обгорелая рука.
Оказалось, в зрительном зале ещё были живые. Доживавшие. А может, мёртвые, чьи тела двигала ярость.
На сцену, как дохлую рыбу, выкинуло паука.
Паук горел — и пытался утянуть сеньора Арналдо за собой, в огонь.
Чёрный боец попытался делать два дела сразу: бить ногой по изувеченной конечности паука и поддерживать алхимика. Но у него получалась лишь нелепая раскоряка: сектант, обгорев практически до костей, упрямо цеплялся за жертву, продолжал тащить её в огненный ад.
Павел подскочил. Помог тянуть алхимика прочь от огня в зале.
Боец благодарно кивнул, сосредоточился на сектанте. Оторвал цепкое палёное мясо от щиколотки Арналдо. Но забыл о тыле.
Из огня высунулось ещё одно рыло. Обгорелое, безглазое.
Подкралось. Подластилось. Незаметно втекло на дощатое покрытие сцены.
Обхватило бойца за ноги — и резко дёрнуло на себя.
Это заняло — доли секунды.
Павел не успел помочь, всё было кончено.
ДК «Молодость» сожрал человека.
Одного человека — и несколько десятков мертвецов в белых одеждах.
- Скорей! — раздражённо поторопил Третьяков.
И Павел потащил алхимика за кулисы.
Горело всё. Вспухали от жара и сухо трескались, как кости, доски пола. Пылал занавес. С громкими хлопками взрывались лампы прожекторов.
Однако путь из огня был очевиден. Старец бежал не по тайному лазу — по широкому служебному ходу.
Всего лишь четыре пролёта вниз по узкой, пахнувшей старым цементом, лестнице. Кто сказал, что цемент не имеет запаха? Для чумоборцев он благоухал жизнью.
Третьяков обогнал богомола, гневно зыркнув на того слезившимися от дыма глазами.
Сеньор Арналдо передвигал ногами сам. Он был не так уж слаб — Павла радовало это.
ДК полыхал. Скручивалось, трескалось раздавленное жаром стекло фасада.
Площадь перед домом культуры была пуста.
А Людвиг…
Что там было — а что привиделось?
Юный латинист, верхом на огромной птице — на загривке архангела, — улетел в рай?
Павел прислонил алхимика к высокому тополю — в ближайшем придомовом дворике, с видом на ДК.
Сердце стучало отчаянно.
Он никак не мог отдышаться.
- Меня зовут Тася, — раздалось позади. — А вы кто? Зачем вы меня спасли?
- Долгая история, — отозвался Третьяков. — Лучше будет рассказать её не здесь.
- А куда нам? — подал голос управдом. — Куда нам теперь?.. после того как Овод…
- Ко мне домой! — быстро выговорил, будто только и ждал такого вопроса, Третьяков. — У меня дом — полная чаша. Чем не штаб революционной борьбы с Чумой!
- Это далеко, — нахмурился Павел. — Это же чёрт знает, где.
- Ага, — «ариец» прищурился, проморгался от дыма, — Но уж мы-то — доберёмся. Уж мы-то! К тому же, нам помогут — подбросят на транспортном средстве. Я видел: наш малокомфортный лимузин — уцелел. — Он обратился к чёрному бойцу. — Ведь верно? Мы сможем использовать его?
Чёрный чуть подумал, и вдруг — размашисто припечатав ладонь ко лбу, — сорвал с лица непроницаемую маску. Под ней обнаружилось конопатое лицо сельского на вид, простоватого, парня лет двадцати пяти.
- Сделаем, — буркнул парень. — Кстати, я — Сергей. Будем знакомы. Можно Серго. Для своих.
Симон, по прозванию Кифа, всё ещё имел над прочими необъяснимую власть. Отрекшись троекратно от учителя, он сперва горевал, рвал на себе одежду и захлёбывался стыдом. Но затем его голос — окреп, взгляд — посуровел, во все черты лица вернулось всегдашнее упрямство. Первым из учеников он научился жить без покровительства святого слова. Пока другие тщетно пытались оправиться от замешательства и тоски, проводили бессонные ночи и дни, кто — в бесплодной молитве, а кто — в слезах, — Симон вычерчивал в уме путь, которым собирался идти прочь от горы Голгофы — путь служения. Он был полон решимости сохранить в себе разгоревшийся однажды огонь. Отринув всё, что грозило помешать в пути, он наполнился верой в неизбежность будущей миссии — и как будто окаменел для мира и людей. Ни слезы, ни горького вздоха. Только расчётливая уверенность в предназначении. Недаром Учитель нарёк его Петром — камнем.
Иоанна завораживала сила, наполнявшая Симона. Завораживала, притягивала и пугала. Он внутренне соглашался с ним: так и следует жить. Так и следует служить. Но не мог заставить себя мыслить, как Симон — мыслить, как камень. Для Иоанна, со смертью Учителя, всё завершилось. Он вовсе не был среди сомневавшихся. Уверовал в воскресение немедленно, как только увидел погребальные пелены в пещере, но не увидел мёртвого тела, какое те должны были обвивать. Мария Магдалина передала ученикам слова ангела: ждать воскресшего Учителя в Галилее. И Иоанн не усомнился, как некоторые другие. Он не усомнился: так и было, так и будет — Мария Магдалина беседовала с ангелом, а Учитель встретит своих учеников в Галилее. Но что-то продолжало мучить Иоанна. Как будто прежде, когда он преломлял с Учителем хлеб и пил с ним из одной чаши вино; когда сопровождал его в восхождении на гору Фавор и в прогулке по Гефсиманскому саду, всё было по-настоящему, а после распятия сама реальность сделалась зыбкой, призрачной. Реальность стала сном. Немного слащавым, умиротворяюще ласковым, но грустным, как грустен бывает любой сон, в котором понимаешь, что спишь.
Фома Стрелец требовал доказательств воскрешения Учителя. Многие другие в глубине души хотели того же. Для них казалось важным — знать. Знать, что тот, кого они звали Господом, не лгал им. Что все его обещания — истина. Что до сих пор существуют тело, и дух, и лик, и разум того, кто был распят на кресте. Для Иоанна это знание стоило недорого. Иоанн любил Учителя — только и всего. Бога ли, праведника ли, говорливого ли плотника, или непревзойдённого чародея — не так уж важно. Он любил его. Если б твёрдо знал, что Учитель — всего лишь человек, то и тогда бы пошёл за ним, как только тот позвал в путь за собою. Иоанн не раз размышлял: а поступили бы так другие ученики? Или для них куда более важным представлялось божественное, замурованное во плоти? Может, именно поэтому — чтобы не видеть кровавых ран на истерзанном человеческом теле — чтобы не усомниться в том, что служили Господу, а не обману, — они побоялись присутствовать на казни? Только женщины были там — и он, Иоанн. Не затем, чтобы, с дотошностью летописца, следить, как умирает Сын Божий, а затем, чтобы проститься с человеком и другом.
Не придумать прощания страшней. Но как насчёт него — распятого? Если он — и впрямь Божий сын, — у него в запасе — вечность. У него в рукаве — всеведение. А если человек — как отобрать у человека право на последний взгляд? И Учитель, умирая, не отводил глаз от своей матери и Иоанна. Он мог бы поднять глаза к небу — не смотреть на лица йерушалаимских зевак, обезображенные злобой или любопытством, но, вместо этого, искал в толпе то Марию, то Иоанна. После нескольких часов на кресте сосредоточиться ему сделалось сложно — часто его взгляд бессмысленно блуждал по толпе, — но, каждый раз, в итоге находил в ней мать и самого кроткого ученика — и, на короткое мгновение, просветлялся. И каждый раз, отвечая Учителю взглядом на взгляд, Иоанн пытался передать тому часть собственной силы, крупицу мужества. То немногое, что у него самого ещё оставалось. Часть силы и крупицу мужества, в которых нуждался человек, но не нуждался бог.
Для Иоанна было немыслимым оставить учителя. Живой, мёртвый, или обратившийся в призрак, тот вёл его за собой. Симон Пётр, несмотря на своё троекратное отречение, тоже не помышлял об этом. Но по иной причине. Он был убеждён, что Учитель — Господь. А значит, его учение — и есть истинная драгоценность. Не тело, изувеченное страшным кнутом-скорпионом во время римского бичевания, не сердце, пронзённое копьём, — мысль, облечённая в слова проповедей. Симон отрёкся не из трусости — из верности учению. Ему ведь — и никому иному — взращивать, отстраивать Церковь. Не на небе — на земле. Не станет строителя — не восторжествует и Церковь. Симон был камнем — весомым, неразрушимым, не ведавшим сомнений. Симон был воином, Иоанн — плакальщиком.
Потому Иоанн, вместе с братом, Иаковом, с готовностью отправился в Галилею вслед за Симоном и ни разу не оспорил верховенство последнего над собою. Четверо других учеников, решившихся на это путешествие, тоже подпали под влияние Симона. А тот, ощущая это, то и дело начальствовал, указывал, как и кому поступать. Впрочем, указания почти всегда походили на просьбы, а то и на добрые советы: из Симона со временем мог получиться отличный пастырь — стоило лишь ему научиться обуздывать гнев и держать меч в ножнах.
Добрались до моря Киннереф, когда заходило солнце. Все утомились в дороге. Симон Пётр, Фома, Нафанаил, сыновья Зеведеевы — Иаков и Иоанн, — и ещё двое. Все — еле на ногах держались. А Симон, не дав отдыха, возьми да и позови — рыбу ловить. Вот и пойми, что лучше — голод или усталость. Тут и прояснилось: слушали Симона, верили ему — даже в таком деле — верили. Отправились рыбачить, на ночь глядя.
А рыба в сети не шла. Иоанн бы смирился, Симон — нет. Вроде и зла в нём не было, а что ни слово — гвоздь. Словно бы пригвоздил всех к лодке. Сам же, как у печи, разгорячился — даже разделся до хитона, хотя ветер по морю гулял сильный: холодил спины рыбакам, поднимал волны. К полуночи и вовсе разошёлся. Иоанн продрог. Остальные рыбаки тоже зябко ёжились. И всё же никто не завёл разговор о возвращении на берег — о возвращении с пустыми сетями, ни с чем. Как будто каждому сделалось стыдно — не перед Симоном — перед собою. Хотя всем было ясно: якорь, удерживавший лодку вдали от берега, на волнах моря Киннереф, — Симон Пётр — Симон Камень — и никто иной. И ни что иное.
На спор с сильным ни у кого не оставалось сил. Да и убеждённости в правоте — не оставалось. Ночь словно примирила их, семерых, друг с другом. Лодка раскачивалась, луна временами пробивалась сквозь облака, но чаще — едва серебрила их своим светом, холодный ветер, насыщенный мельчайшими частицами влаги, оглаживал своей тяжёлой ладонью людям щёки и лбы. Сети всё ещё волочились за бортом, будто дань чему-то простому, понятному, — тому, с чем так просто было когда-то жить. Но за уловом уже никто не следил. «Что делаете вы здесь?» — если бы спросил так любой обитатель здешних мест — хотя бы какой-нибудь любопытный мальчишка из Капернаума, — они бы ответили: «Ловим рыбу, чтобы насытиться самим, а излишек — продать». И это бы значило: они всё ещё способны на простое. Не только на сопричастность великим чудесам и великой скорби — но и на рыбную ловлю, как когда-то. Иоанн знал: им всем это казалось важным. Делать что-то, что зависело бы от них самих, а не от того, кто был распят и в третий день воскрес, согласно пророчеству. Иначе, без него, они — неприкаянны, они — сироты. Они, семеро, ловили рыбу в тёмных глубинах моря Киннереф, — но понимали, что обманывают себя. Им уже никогда не сделаться прежними. Не снискать радости в простых делах и заботах. Даже время теперь для них текло по-иному. Мысль поедала время.
Луна проглотила всю долгую ночь, целиком, как хрусткую лепёшку. Человеческая мысль проглотила Луну. А солнце, едва показав острый край своего диска над волнами, проглотило раздумья.
С восходом солнца семеро зашевелились, расправили затёкшие плечи, переглянулись, едва решаясь смотреть друг другу в глаза. Меж ними воцарилось вдруг странное единодушие — пожалуй, и единомыслие тоже. Хотя оно не походило на единство мысли и души влюблённых, или членов дружной семьи, или хороших приятелей. Скорей, напоминало круговую поруку головорезов после клятвы, данной на крови. Как бы там ни было, они, семеро, научились обходиться без слов, понимать друг друга — без слов. Не сговариваясь, выбрали пустую сеть, повернули к берегу. Фома и Нафанаил орудовали вёслами, как дубинами, но лодка всё ж двигалась в верном направлении. Иоанн заметил: ветер и волны отнесли её за ночь от длинной песчаной косы, от какой начиналось плавание. Теперь рыбаки приближались к берегу тёмному, глинистому, усеянному крупными камнями. А над берегом клубился туман. Странный туман, в котором словно бы роились пчёлы и проблёскивали крохотные молнии. Его не было нигде, кроме того места, к какому стремилась лодка. Зато там, где он был, он был жив, подвижен, походил на тесто, постоянно менявшее форму. Туман как будто не мог успокоиться, решиться навсегда замереть, оборотиться в зверя, птицу, или чудовище. А потом — из него выступил человек.
- Дети, есть ли у вас какая пища? — проговорил он. Лица говорившего было не разглядеть — только одежду: длинную, светлую, до земли. Зато голос разносился над водами моря Киннереф легко, будто имел птичьи крылья.
- Нет ничего, — откликнулся Симон мрачно. В отличие от человека из тумана, Симону пришлось напрячь горло, чтобы извлечь звук, способный долететь до берега.
Иоанн изумлённо оглядел шестерых ближних. Шестерых учеников Его.
Даже привстал, чтобы заглянуть в лицо Симону.
Происходившее тревожило и потрясало его. Никто из шестерых — никто из верных — не признал в видении Учителя. Как такое могло быть? Да различали ли они и туман, из коего выступил тот? Вот же: и берег — светится, и камни на берегу сделались легче пушинок, и истина поселилась в сердце. Как будто горькую чашу сполоснули под родниковой струёй, а затем смазали по краям мёдом. И голос, говоривший с ними — разве не звучал тот сразу — в голове, в воде и на небе?
- Закиньте сеть по правую сторону лодки — и поймаете, — прозвенело, прошелестело всюду в подзвёздном мире. А Симон словно бы впервые заподозрил неладное: поднял голову, с внимательным прищуром пригляделся, через расстояние и тихие волны, к советчику. Но так и остался слеп. А ещё — нахмурился, начал наполняться гневом. Пожалуй, и дал бы отповедь человеку на берегу, если б не плеск.
- Глядите-ка, диво! — Фома перегнулся через борт лодки. Остальные последовали его примеру, едва не перевернув хлипкую посудину. За бортом — как раз там, где указал советчик, — бороздили воду плавники, забавлялись игрой мелкие рыбёшки и крупные рыбины, в три ладони длиной.
Лодку как восторгом окатило. Сеть бабочкой слетела на воду — и тут же отяжелела, наполнилась живым серебром.
Иоанн подобрался поближе к Симону: неужто тот впрямь слеп и глух? Радость иная должна была поселиться в рыбаках — радость не от мира сего. А поселилась — малая, преходящая. Радость от доброго улова. Как будто взрослых людей сделали детьми и предложили им детское — что-то, в чём нет и не было страдания и смерти. Но Иоанн не обманулся насчёт Симона: Симон Пётр сомневался; его лоб прорезала тонкая морщинка. Словно он вспоминал, вытягивал из памяти давно позабытое.
- Это Господь, — шепнул Иоанн Симону, одними глазами показав на человека, вышедшего из тумана.
Он и не ожидал, что сильнейший из них поведёт себя отчаянно. А тот огорошил всех: дёрнулся, как по щеке ударенный; вскочил со скамьи, едва не перевернул лодку. Это он позабыл, что почти наг, и бросился подбирать одежду, опоясываться. И всё это — балансируя на носу посудины, будто ярмарочный акробат. Безрассудство — молчаливое и внезапное — и после этого не утихло; оно даже расцвело; сорвало Симона с места. Тот, в мгновение ока, сделался похож на жалобного пса, чьи глаза видят хозяина на другой стороне пропасти, но чьё сердце — колеблется: устремляться ли в прыжок, бросаться ли через пустоту.
Симон Пётр, как был, в одежде, вдруг зажмурился — и сиганул за борт. Брызги не просто окатили лодку — умыли её и всех рыбаков. Те ошалели, замерли, потом принялись шарить глазами по волнам.
- Плывёт! — сообщил Фома.
Симон и вправду размашисто, шумно, плыл к берегу. Там было недалеко: рукой подать, чуть более двухсот локтей. Однако волны относили его от цели — от пятачка земли, укрытого серебристым туманом. Он сопротивлялся волнам, двигаясь, при этом, судорожно, угловато — может, и замёрз в воде. Наконец, отплёвываясь и со свистом, загнанно, дыша, Симон выбрался на берег — почти выбросился на него, прямо на острые камни, прямо в глину. Поднялся, отряхнул одежду — попробовал разом избавиться и от воды, лившейся с него ручьём, и от грязи. Он казался испуганным и счастливым одновременно. Он молчал, стоя лицом к лицу с Учителем — по виду, разрывался между желанием броситься перед тем на колени и приветствовать того, как равного. Молчали и остальные шестеро рыбаков. Они удержались от того, чтобы последовать за Симоном: взяли в руки вёсла, направили к берегу лодку.
В голове у Иоанна звучала музыка. Торжественная и трогательная сразу. Антифоном пели хоры — мужской и женский; кимвалы отбивали ритм, а еле слышная лира словно бы лила священное масло на прекрасные ангельские голоса. Точней, масло превращало человеческую речь — в ангельский напев. Иоанн оцепенел. Хотя лодка уже ткнулась носом в глинистый берег, и до Учителя отсюда было не более двух десятков шагов, Иоанн никак не мог разглядеть его лица. Каждый раз, как ученик пытался сделать это, на лицо Учителя падала тень: будто облачко набегало на солнце. Но зато из музыки, из гимна, звучавшего давным-давно и позабытого ныне — гимна, каким священнослужители приветствовали Господа в храме Соломона, — выступало лицо человека, которого Иоанн отчаянно и горько любил.
Ученики торопливо высыпали на берег. Бегом бросились к Учителю. Но тот повёл рукою, словно очертил перед собою круг, — и на границе очерченного поспешавшие замерли, присоединились к Симону, в чьём взгляде преданность, раскаяние и надежда торжествовали попеременно.
А Иоанн и здесь не дерзал встречаться с Учителем взглядом. Не дерзал. Боялся обмануться в вере. Был ли Учитель жив — так, как сам Иоанн и шестеро прочих? Когда те подошли, рассеялся туман. На месте тумана теперь потрескивал костёр, от него струился аппетитный аромат жареной рыбы и свежего хлеба.
- У меня хватит пищи. Но если я делюсь всем, принесите и вы, что поймали, — произнёс человек, в хитоне из мягкого, тонкого верблюжьего волоса — том самом, какой соткали для него руки его матери много лет назад. Иоанн понял: этот голос для остальных прозвучал, как голос, — и только в его, Иоанна, голове говорила музыка.
Симон будто очнулся: бросился к лодке, подхватил тяжёлую сеть и в одиночку попытался выволочь её на берег. Это у него, конечно, не вышло: сеть была наполнена рыбой — звонкой, гладкой, весёлой. Иоанна удивило, что улов не разорвал сеть. Иаков и Фома принялись считать рыбин поштучно. И насчитали сто пятьдесят три. Они развеселились, их лица наполнились радостью и ожиданием чуда. Словно их простили за прегрешения, вернули им однажды утерянный рай. Они не замечали: Учитель как будто выцвел, побывав в тумане. Его теперь окружало не сияние — грусть. Светлая, песочного, как хитон, цвета, — но всё же грусть. И Иоанн понял: от Учителя не стоит более ожидать чудес; нужно ему самому подарить чудо. Тот столько роздал, со стольким расстался, что теперь нуждался в даре и встрече.
Как только улов доставили к костру, все расселись на камнях и прямо на плешивой траве и сделались похожи на прилежных школяров раввинской школы: готовы ловить слово наставника, каким бы оно ни было; готовы внимать. В голове у Иоанна защекотало: музыка нарисовала улыбку, иронический прищур. Учитель взирал на эти приоткрытые рты, преданные глаза, напряжённые плечи и вытянутые шеи с улыбкой. Учитель улыбался, но этого, похоже, не видел никто; ощущал и слышал улыбку — только Иоанн.
- Вкушайте! — человек в песочном хитоне широким долгим жестом обвёл ароматную рыбу, хлеб, костёр. Всего одно слово: приглашение к трапезе. А ждавшие ожидали иного: откровений. Но всё же не рискнули ослушаться: разобрали поджаренных рыбин, поделили между собою пшеничные лепёшки, начали есть. Постепенно голод возобладал над смятением: Фома поглощал пищу жадно и быстро, Нафанаил слегка причмокивал от удовольствия. Музыка в голове Иоанна засмеялась. А сам Иоанн — испугался. Он вдруг уяснил: Учитель — не един для всех. Каждый из рыбаков, проведших ночь на море Киннереф, заслужил своё. И теперь — не будет откровений, не будет поучения; будет — проверка. Время — отдавать, не получать. Ценность каждого из семи определится ныне. Потому испугался Иоанн: а чего удостоится он, которому Учитель открывается иначе, чем прочим. А человек в песочном хитоне забавлялся нерешительностью рыбаков. Те молчали, отказывались выговаривать важное, зарывались по самые уши в рыбу, лепёшку, — в пустяки. «Сколько рыбы — столько душ, — прошелестело ветерком над Иоанном. — Так ли, боанергес, — так ли, сын грома?»
Иоанн оглянулся. Никто не слышал ветерка. Хотя прозвище, данное Учителем обоим сыновьям Зеведеевым, Иакову и Иоанну, было известно многим. Так нарёк он их, когда те, по любви, ревности и вспыльчивости, призывали огонь небесный на головы самаритян, отказавшихся добром встретить Учителя в захолустной деревне.
Но никто не слышал ветерка. Зато вздрогнул Симон, услышав обращённое к нему: