Стычка с водителем джипа слегка отрезвила Павла. По крайней мере, он стал следить за сигналами светофоров и, время от времени, смотреть под ноги. Когда на один из перекрёстков, встретившихся по дороге, словно не замечая пешеходной «зебры» и завывая сиреной, выскочили две неотложки, Павел переждал их на тротуаре. Фургоны скорой, не соблюдая никаких правил и дорожного этикета, промчались куда-то в сторону Курского вокзала.
В целом же управдому удалось добраться до Серебрянической набережной без особых проблем. Он твёрдо решил приступить к наблюдению за клиникой без промедления, но не учёл, что на Москву уже стремительно падали сумерки. Темнело. В домах зажигался свет, наполняя душу управдома щемящей тоской. В эти минуты он прекрасно понимал Адама, наказанного за грехопадение: каково это — стоя в булькающей тьме, в промозглой бесприютности, через замочную скважину заглядывать в чужой рай, бывший ещё недавно таким привычным и твоим.
Уличное освещение включалось постепенно. Павел пристроился под ярким фонарём — обманным ночным солнцем; ему даже показалось, что электрический свет — согревает. Впрочем, громадным волевым усилием, он вскоре заставил себя сменить дислокацию: клиника Ищенко оставалась неосвещённой, значит, он — в свете фонаря — был бы для её служителей и обитателей — как на ладони, а вот входные двери особняка ему, наоборот, не удавалось бы толком разглядеть.
Павел переместился за высокий мусорный контейнер, стоявший во дворе по соседству. Отсюда вход в элитную психушку просматривался куда хуже: вектор обзора резко сужался, приходилось вести наблюдение как бы из-за угла, — зато и опасности быть разоблачённым управдом совершенно не ощущал. Он попытался настроить театральный бинокль. Тот, вроде бы, делал своё дело: приближал объекты довольно толково, не размазывая контуры, — но выпуклые, ничем не защищённые, окуляры постоянно покрывались каплями мороси, так что приходилось их протирать с регулярностью в три минуты.
Во дворе, защищённый от ветра и мусорным контейнером, и стенами окрестных домов, Павел слегка согрелся. Согревшись, принялся наблюдать за клиникой с удвоенным вниманием.
Из всех окон здания, свет горел едва ли в каждом пятом. То ли в заведении Ищенко так рано ложились спать, то ли с пациентами было не густо. Яркая лампа — почти корабельный прожектор — зажглась, наконец, и над парадным входом. И тут же в дверях — впервые за вечер — показался человек. Он выходил из особняка на улицу. Приземистый, плотный, лица не разглядеть. Может, охранник, оттрубивший дневную вахту? Вслед за ним, минут через пять, из двери выскользнул ещё кто-то. Стройная фигурка, длиннополый плащ. Похоже, девушка или молодая женщина. Раскрыла над головой купол зонтика и быстро, невесомо, упорхнула в сторону ближайшего метро.
Павел сплюнул на грязный асфальт под ногами, выругался непечатно. Что толку в такой слежке? Он может видеть, как люди покидают клинику; возможно, увидит и тех, кто постарается попасть внутрь (в конце концов, в штате наверняка есть и охранники, и медсёстры, и даже дипломированные врачи, работающие в ночную смену). Но как отличить злодея, пришедшего по душу Струве, от повара или уборщицы? Вынос бездыханного тела, если, конечно, он состоится, незамеченным не пройдёт. А что если кто-то решит причинить вред пациенту клиники прямо в её стенах? Павел, вооружённый театральным биноклем, вряд ли вовремя примчится на помощь. Увидеть угрозу он не сможет, шестым чувством — не обладает.
Управдом — открытой ладонью — ударил по шершавому металлическому боку контейнера. Тот загудел, как будто был сделан из звонкой начищенной меди. И вдруг, тоненько, деликатно, этот медный бас перебило чьё-то плаксивое причитание. Чей-то всхлип.
Павел насторожился. Костяшками пальцев постучал по металлу. Тихо вопросил: «Кто здесь?»
Сперва ответом ему была лишь тишина. Но, когда управдом уже уверил себя, что стал жертвой разыгравшегося воображения, из недр контейнера снова раздался не то всхлип, не то стон. А ещё это слегка походило на мяуканье новорожденных котят. «Так и есть, — Подумал Павел. — Какая-нибудь любвеобильная мурлыка принесла потомство, а её хозяин, не желая ни растить кошачью малышню, ни топить её в ванне, отправил весь выводок в мусорное ведро».
А всхлипывавший не унимался. Казалось, он дышал всё глубже, всё вольнее, и, с каждым вздохом, впускал в себя холод, а наружу отпускал — боль. Один из вдохов оказался настолько огромным для страдальца, что тот поперхнулся воздухом и разразился долгим писклявым кашлем.
Павел не выдержал. Выпрямился в полный рост, попытался заглянуть в контейнер. Как назло, тот был каким-то нестандартным, рассчитанным не то на великанов, не то на ужасных грязнуль, мусорных королей. Даже встав на цыпочки, управдом едва доставал подбородком до верхнего края конструкции.
Павел попробовал раскачать металлическую глыбу. Безуспешно. Она стояла, как влитая. Тогда он отважился на гимнастический экзерсис, подобного которому не выполнял со времён своего бесноватого институтского ученичества: пружинно оттолкнулся от асфальта, удержался на кромке контейнера на одних руках и, словно бы смещая центр тяжести относительно рук-опор, начал осторожно переваливаться всем телом в контейнер. На мгновение ощутил гордость: есть ещё порох в пороховницах! Однако Павел не учёл, что изрядно пополнел, распрощавшись с докучливым физкультурником, тиранившим весь истфак. Мусорный контейнер, не поддавшийся толчку плеча управдома, всё же не устоял, когда тот навалился на его железную стенку всем телом. Изделие заскрежетало, потеряло устойчивость, накренилось и, едва позволив Павлу отпрыгнуть в сторону, шумно завалилось на бок.
И тут же тайна недр мусорного контейнера — раскрылась. Звук, тайну породивший, сам же сорвал с неё покровы. В куче разнокалиберного хлама, среди подгнивших помидор и старых обоев, заливался плачем младенец.
Никто иной не мог бы сообщить о своём присутствии столь голосисто. Ещё не выкопав из строительного мусора и кухонной гнили крохотное человеческое существо, Павел твёрдо знал, какой будет его находка. Случилось, как ожидалось. Глубоко копать не пришлось. Свёрток выкатился из перевернувшегося контейнера почти под ноги управдому.
Ребёнок — совсем крошечный, вероятно, новорожденный, — был укутан в зелёный плед. Под этой грубоватой тканью с забавными рюшечками дрожало абсолютно голое тельце — ни пелёнок, ни распашонок. Впрочем, и следов недавно прошедших родов Павел не увидел: ребёнок — худосочный лупоглазый мальчик — был обмыт и обсушен, а уж потом — отправлен на свалку.
Управдом осторожно покачал найдёныша. Бесполезно: рёв не прекращался. Все планы Павла летели к чёрту, его шпионство закончилось, едва начавшись. Мелькнула мысль: броситься с крикливым свёртком к дверям клиники Ищенко. В конце концов, там работают медики. Психиатрия далека от акушерства, но психиатр, в отсутствие акушера, всё ж-таки лучше, чем ничего. Может, пока клиника будет стоять на ушах, удастся проникнуть в здание и добраться до комнаты Струве?
Павлу сделалось стыдно. Использовать младенца в личных целях — это уж слишком, даже для циника, в которого управдом, похоже, стремительно превращался. Впрочем, некоторую выгоду из ситуации всё-таки извлечь было можно. Павел, удерживая ребёнка на одной правой руке, левой вытащил Айфон и набрал короткий номер скорой помощи. Сейчас он сообщит, куда подъехать медикам, чтобы забрать найдёныша: укажет тот самый адрес, по которому располагается клиника Ищенко. Будет шум. Вполне возможно, вслед за скорой приедет полиция. Если у Струве и впрямь имеется личный враг, точащий на него нож в ночи, вся эта суматоха вспугнёт его. Хотя бы на ближайшую ночь он оставит профессора в покое.
- Вы позвонили в московскую городскую службу неотложной медицинской помощи, — Раздалось в трубке. — К сожалению, в настоящий момент ни один из операторов не может ответить на ваш звонок. Оставайтесь, пожалуйста, на линии.
Что за бред! Павлу, отчего-то, всегда казалось, что экстренные службы — неусыпно на связи. Как, скажите на милость, оставаться на линии человеку с острым приступом аппендицита или сердечным? Такие ведь только и сумеют, что выкрикнуть в трубку: «Помогите! Помираю!»
Младенец властным движением крохотных ручонок распахнул уголок пледа и, выставив на холод ягодицу, закашлялся. У Павла, прижимавшего трубку к уху, никак не получалось одной рукой закутать его по новой.
Управдом ожидал, что голос оператора скорой вот-вот облегчит ему жизнь. Однако минуты утекали, а трубка то молчала, то наигрывала какую-то успокоительную мелодию. Казалось, даже удерживать позвонившего на линии у технарей московской неотложки получается через пень-колоду: музыка лилась с перерывами, потрескиваниями; на её фоне проскакивали чьи-то фразы, слышались встревоженные, порою на грани паники, голоса.
Павел, наконец, решился положить телефон на край перевёрнутого контейнера и поправить на младенце плед. Крохотный крикун, словно в благодарность за заботу, слегка успокоился; теперь он не кашлял и не орал — только всхлипывал чуть слышно, как, наверное, делал это, когда Павел услышал его впервые.
Вернув трубку к уху, управдом встретился всё с той же какофонией звуков, что раздражала его пару минут назад. Скорая отказывалась выходить на контакт вот уже на протяжении четверти часа. Ещё через минуту умерла музыка. Совсем. Больше не оживала. Потрескивание и далёкие голоса, однако, остались.
- У него кровь в глазах, а взгляд — добрый, всё понимает. Зовёт с ним идти. В сад или в ад — не разберу: губы сгнили.
- Бригада выехала. Сохраняйте спокойствие. Ни в коем случае не прикасайтесь к гнойным массам и язвам.
- Господь с вами, как же не обмыть. Он же муж мой.
Павел взглянул на Айфон, как на редкого ядовитого скорпиона, — словно надеялся отыскать и вырвать у того жало. Чудится? Опять эти рай, ад, сад… Может, революционеры захватили телефон, телеграф, и неотложку? Может, какие-нибудь компьютерные чудики маются дурью и шуткуют с людьми? Может, он, Павел, попал в автокатастрофу, когда мчался на встречу с Еленкой и Татьянкой в Домодедово, и теперь прохлаждается в причудливой, богатой на видения, коме?
- Неотложная медицинская помощь. Слушаю вас. Что у вас случилось? — Павел еле различил за шумом помех живой и усталый человеческий голос.
- У меня… подкидыш… младенец. — После столь долгого молчания управдом как будто позабыл родной язык. — Нашёл его в мусорном баке. Наверное, ему холодно, он кричит… — Павел перевёл дух. — Заберите его скорей, — закончил он. — Я диктую адрес…
- К сожалению, мы не сможем послать к вам машину в ближайший час.
- Это в центре… Неподалёку от Хитровки… Простите, что вы сказали?
Павел настолько сосредоточился на своём блестящем плане — по привлечению внимания к ищенковской клинике, — что сперва и впрямь не расслышал перебившего его оператора.
- Я сказал: машина подъехать не сможет.
- То есть как? — Павел не верил собственным ушам. — Вы же скорая? А у меня младенец на руках. Он может замёрзнуть. На дворе, знаете ли, не Ташкент.
- Я всё знаю. — Оператор не выказывал ни сочувствия, ни раздражения, в его голосе слышалась лишь усталость. — Все медицинские бригады — на выездах. Если желаете — я поставлю вас в лист ожидания.
- Так что же мне делать? — Растерянно выдавил Павел. — Бросить этого крикуна там, где подобрал?
- Не знаю. — Вымученно проговорил оператор. Повисла пауза. Управдом даже подумал, что собеседник повесил трубку, но усталый голос в мембране ожил. — Почему бы вам не отнести младенца в ближайшую больницу самому?
- Самому? — Тупо переспросил Павел.
- Ну конечно. — Было не похоже, чтобы оператор шутил или издевался. — Мыслите здраво: младенец — он младенец и есть. Сколько он весит? Четыре-пять кило; если недоношенный — того меньше! Вы что-то говорили о Хитровке? Там рядом, на Яузском бульваре, подстанция скорой. Неужели не справитесь, не донесёте?
- Вот чёрт! — Не выдержал Павел.
- Да успокойтесь, дело житейское. Если хотите, я предупрежу подстанцию, чтобы вас ожидали. Тогда не придётся ничего объяснять — сэкономите время.
- Ну… хорошо… только обязательно предупредите… — Павел ощущал себя так, будто лукавый шулер только что надул его в карты; отлично понимаешь: без обмана не обошлось, — но придраться, вроде бы, и не к чему.
- Договорились! Удачно вам добраться. Записывайте адрес.
- Это моя реплика, — буркнул управдом. — Театр — дерьмо, режиссёра — на мыло.
Но связь с оператором уже оборвалась.
Павел горестно выдохнул: «дожили!» Ни кормилицей, ни нянькой, бывать ему до сих пор не доводилось. Практически со всеми Татьянкиными насущными нуждами Еленка справлялась в одиночку.
Он прислушался к дыханию подкидыша. Оно казалось спокойным, разве что, слегка сиплым: не исключено, младенец успел подхватить на холоде бронхит.
Павел вспомнил, как обижался на Таньку, когда та говорила ему: «Пап, не тупи!» Устраивал дочке выговоры: что за жаргон! Но сейчас он именно тупил, чего-то ждал, не трогался с места. Наконец, усилием воли удалось сдвинуть на шажок замёрзшие неповоротливые ноги. Дальше дело пошло быстрее: управдом принял решение — и взялся претворять его в жизнь.
Собственно, как-то особенно ломать голову и не пришлось: оператор скорой всё решил за Павла. Яузский бульвар действительно находился в двух шагах от двора и контейнера, где тот нашёл младенца. Точней, до бульвара предстояло пройти чуть более полукилометра. Домчать лёгкую ношу до подстанции неотложки — и вернуться к клинике, на наблюдательный пост. На всё про всё не уйдёт и часа.
Павел, неловко обнимая младенца, отправился в путь. Прохожие на улицах почти не встречались. С редкими вечерними гуляками, попадавшимися навстречу, удавалось разминуться, не обменявшись ни взглядом. Люди явственно сторонились и Павла, и друг друга. Практически половина из них вышагивали в марлевых повязках.
Выбравшись на Яузский бульвар, управдом слегка заплутал. Снова, как и утром, расслышав шёпот листвы Бульварного кольца, ожил, встрепенулся. Ощутил себя некровожадным охотником, выгуливавшим в осеннем подмерзшем лесу старую собаку. Младенец — умолкший, забывший о капризах, словом, само очарование — на пса, конечно, не тянул, — разве что, по весу, на рюкзачок с термосом и ужином. Павел так увлёкся мнимой свободой, что едва не позабыл адрес, продиктованный хитроумным оператором. А тот был не прост: включал дробь и номер корпуса, — так что управдом углубился во дворы.
Там правила бал пустота.
Павел почувствовал, как его окатило не холодом — одиночеством. На бульварах и улицах оно казалось относительным, арифметическим, поддававшимся пониманию и учёту; во дворах — абсолютным. Как будто оттуда выкачали весь воздух и оставили эту часть города на вечное хранение в вакууме. Как будто дома и люди внезапно превратились в бутафорию, в декорации давно сыгранного спектакля. Даже шаги здесь разлетались гулким эхом на километры и столетия. Павел вдруг всерьёз испугался, что, сам не заметив, как и когда, остался один на всём белом свете. Без добавок: «фигурально выражаясь» или «образно говоря». Всерьёз. Один — и точка! Он чуть не смалодушничал, не позвал на помощь. Удержало его от этого, пожалуй, одно лишь опасение разбудить угомонившегося младенца.
- Это полиция. Оставайтесь на месте. Проверка документов.
Голос разорвал тишину, размозжил кузнечным молотом её хрустальные стены, прогрохотал по крышам лавиной. Он нисходил сразу отовсюду. Упал Павлу на голову, как проклятие или метеорит. Бросился под ноги, словно голодная злая крыса. Голос показался управдому гласом божьим. Так и не разглядев, где прятались полисмены, и сколько их было в засаде, Павел бросился бежать.
Здравый смысл не отказывался служить ему, но превратился в беса, оседлавшего плечо и наслаждавшегося скачкой. Тот отпускал комментарии вроде: «ну и куда ты бежишь?», или: «а стоило так срываться?» Но ноги жили собственной жизнью, и лёгкие умудрялись справляться с олимпийской нагрузкой.
Павел юркнул в какую-то щель. Проскользнул между мусорными баками и лопастями винтов огромного промышленного кондиционера. Мимо полуподвала, залитого изнутри белым флуоресцентным светом. Успел заметить на бегу, что в нём, на грязных металлических столах, были разложены десятки свиных туш, или чего-то, очень похожего на будущее мясо. Наступил в липкую слизь, вдохнул застарелый аромат мочи, вспугнул крысу и кота, уяснив, кто здесь кто, по пронзительному писку и обиженному мяуканью. Наконец, добежал до какого-то деревянного короба с крышкой — похожего на деревенский погребок — и, в изнеможении, опустился на его скошенный угол. Павел загнанно и тяжело дышал. Самое главное — дышал непозволительно громко. Ему казалось, это, с присвистом, дыхание слышали пешеходы, спешившие, на ночь глядя, вдоль по Бульварному кольцу. И уж тем более не могли его не слышать загонщики. Только сейчас Павел впервые попытался понять, люди или черти гнались за ним по пятам. Да и гнались ли?
Если гнались — дело управдома было плохо: он, по сути, сам загнал себя в ловушку. Деревянный короб с дверцей, закрытой на замок, подпирал кирпичную стену какого-то пищеблока — судя по неприятному запаху забродивших дрожжей, доносившемуся из вытяжки. Весь первый этаж здания был тёмен; только дежурные рубиновые лампы сигнализации тускло светили кое-где. Толстые прутья железных решёток защищали каждое окно. По левую руку от Павла стена изгибалась под углом и смыкалась со стеною соседнего здания. Когда-то между домами, вероятно, имелся узкий проход, но теперь его место, скалясь рыжими кривыми зубами, заняла свежая кирпичная кладка. До того, чтобы биться головой о стену, управдом пока не дозрел. По правую руку Павел мог наблюдать столь же грустную геометрию — только прямой непроходимый угол образовывали две стены одного и того же здания, а не двух соседних. Впрочем, здесь имелась обитая драной клеёнкой дверь, а над дверью даже светилась крохотная лампочка. Управдом разочарованно выдохнул: дверь оказалась без ручки, на низком пороге перед нею выросла зелёная плесень; было видно, что этим входом, куда бы он ни вёл, не пользовались очень давно. Павел всё-таки подёргал за край клеёнки, но безуспешно.
По сути, стены зданий располагались покоем, а беглец с найдёнышем на руках был загнан под самую верхнюю перекладину этой буквы «П» — этой угловатой подковы.
Павел прислушался к звукам ночного двора. Что-то прошуршало в куче пластикового мусора, неподалёку от нелепой двери. Должно быть, крыса. Странный тихий звон — словно кто-то пошевелил велосипедную цепь — раздался за деревянным коробом. Управдом, удерживая на вытянутых руках младенца, отдалился от всех углов и плоскостей этого удивительного двора-колодца. Замер в его центре. Он не мог отделаться от ощущения, что из тёмных окон на него уставились нелюди с ружьями… с аркебузами, вроде той, коллекционной… Они держат его на прицеле. Ждут лишь команды, чтобы нажать на курки.
Стоило ли бежать от полиции? Что он, Павел, выгадал, убежав? Мысли путались. Руки устали держать живую ношу. Живую ли? Даже в этом управдом уже не был уверен, а проверить — страшился.
Где-то вдали, похоже, в самом начале тернистого тупикового пути, преодолённого Павлом, раздался дробный топоток. Он быстро приближался. Казалось, это аккуратная смышлёная крыса перебегает от укрытия к укрытию. И вдруг сгустившуюся тишину — скорей, полушёпот — разорвала трель полицейского свистка. Ни голосов, ни скрипа форменных ботинок — только трель, а за ней — вновь жуткая тишина. И в ней — опять мелкий топоток. А потом, на очередном шажке, дробное, рассыпчатое «стук-стук-стук» изменилось на «клац-клац-клац». Словно тот же самый ходок, вместо крысиной лапки, отрастил волчью мускулистую конечность и когти. Зверь был уже рядом. Павлу показалось, он чует кислый запах мокрой шкуры.
Так кого он увидит через пару минут? Оборотня в погонах? Усмехнуться не получалось.
А за спиной сгустился воздух.
За спиной выросла тень.
Павел уловил движение краем глаза. Похолодел.
Всё самое страшное приходит сзади, как в том пошлом анекдоте?
Управдом обернулся, сдавленно вскрикнул, заслонился тельцем найдёныша, как щитом; Павлу было не до благородства. Над ним нависал контур, силуэт, фантом человека, высотою в полтора его собственных роста. Казалось, кто-то вырезал эту фигуру из чёрного траурного крепа и закрепил на картонном каркасе — настолько плоским выглядело чужеродное тело, настолько нереальным.
- Дверь от-кры-та, — певуче и медленно выговорил тёмный гость. В голове Павла мелькнула нелепая мысль: тёмный привык петь, потому разговор для него — мучителен. Эта мысль была инородной, вещественной. Была лёгкой и короткоживущей, как слюдяная стрекоза.
Управдом не мог сказать точно, хотел бы он рассмотреть великана детальней, или наоборот — предпочёл бы не увидеть лишнего — такого, во что отказался бы поверить. Он и выбрал нечто среднее: посматривал на незнакомца исподлобья, как застенчивая гимназистка на учителя. Павлу казалось, перед ним — просто темнота. Причудливой формы облако. Чёрный непроницаемый туман, в конце концов. В то же время, разум подсказывал выход: это всего лишь высокий человек. Не так уж мало их на белом свете. Павел вспомнил о боксёре-супертяже, заседавшем в государственной думе. Для него, по слухам, изготовили кресло на заказ, потому как в обычное он не помещался. Вряд ли парламентарий имеет обыкновение забредать в тупики московских дворов по ночам, но кто-то, ему подобный, вполне мог себе это позволить. Правда, скрипа отпираемой двери Павел не слышал. А разве не через дверь люди попадают из помещения — на улицу? Да и сумрак, окутывавший верзилу, был слишком уж удивителен. Он скрывал не только его лицо, но и детали одежды, причёску, фигуру. Никак не получалось определить, стар великан или молод, строен или полноват. Павел был почти уверен, что тот облачён в плащ или длиннополое пальто и держит руки в карманах. Больше никаких наблюдений произвести не удавалось: над незнакомцем словно бы горел этакий антифонарь; если обычный фонарь, закреплённый над головой человека, создал бы вокруг себя круг света, эта противоположность светильника окутывала носителя тенью, и тень — двигалась вместе с ним.
- Я знаю вас? — Неожиданно выпалил Павел, проглотив, вместе с комом в горле, страх. — Вы уже помогали мне?
- То-ро-пись. — Вывел верзила по слогам. И, вместе с приручённой темнотой, шагнул на Павла. Тот отскочил, запнулся за что-то пяткой, едва не упал. Тут же выдохнул облегчённо: незнакомец не собирался причинять ему вреда; он мягко, бесшумно, прошёл мимо и отправился навстречу топотку и клацанию когтей. Павел успел заметить: сбоку верзила казался горбатым; двигался, сильно прогнувшись вперёд, как пенсионер, мучимый радикулитом. Горб у него за спиной был непомерно велик. Управдома посетила неожиданная мысль: не рюкзак ли это? А может, того чище, парашют?
Неожиданно темноту в дворовом тупике всколыхнул мигающий голубой свет. Проблесковый полицейский маячок? Павел отказывался верить в реальность происходившего. Ни одна машина не могла бы проехать там, где недавно пробежал он с младенцем на руках. Может, мотоцикл? Московские полисмены, с недавних пор, рассекали на таких по столичным проспектам, и даже дорожные пробки им не были помехой. Но Павел — сам водитель — хорошо знал, как ревели их могучие движки. Сейчас же мигалка работала в абсолютной тишине.
И вдруг это безмолвие пронзил долгий, тягучий собачий вой. Тут же из тьмы, в сторону Павла, метнулся ослепительный луч прожектора. Этот световой меч едва не поразил управдома, но верзила оказался проворней: он широко расставил руки, распахнул плащ и словно бы прикрыл человека с ребёнком распрямившимися складками. На фоне белого молока, в которое превратилась ночь под лучами прожектора, Павел видел, что контуры плаща незнакомца очень похожи на очертания огромных распахнутых крыльев. Верзила пошатнулся. Наверное, закрылся от светового луча одним крылом.
Управдом не стал ждать развязки. Он бросился к единственной двери в тупике. Та и вправду была теперь распахнута настежь.
Павел вбежал внутрь здания. Оказался в тесном вонючем коридоре: бетонные грязные стены наполовину выкрашены облупившейся синей эмалью, наполовину просто побелены — наверняка в прошлом веке, при царе горохе. Здесь пахло прогорклым растительным маслом, железной стружкой, затхлостью. Странное сочетание, если вдуматься. Но управдому было не до размышлений. Он перебегал от одной тусклой дежурной лампы — к другой, молясь, чтобы не растянуться на скрипучем деревянном полу. Прямо по коридору — метров тридцать. Потом поворот. Только не упасть!
Павел завернул за угол — и - шарах! — буквально вляпался в нормальную суету нормальной человеческой жизни.
Он замер, ошеломлённый.
Контраст между кулисами разорившегося балаганчика ужасов, за которыми он только что побывал, — и широкой площадкой, на которой воняли бензиновыми выхлопами автомобили и ворчливо перекрикивались между собою люди, был колоссальным.
Нормальная суета нормальной жизни? Как бы ни так! Жизнь здесь била ключом, переливалась через край вскрытой ампулы и иногда — утекала в песок. А как иначе, если в поле зрения управдома попали бригады скорой помощи: возвращавшиеся с выезда, собиравшиеся на выезд, — взмыленные и злые?
Павел выбрался на освещённое пространство. Как же мелодично, певуче, урчали движки неотложек! Слушая их, не верилось, что в ста шагах отсюда творилось что-то запредельное: схватка зверя и птицы, война миров… «Не верилось» — точное словесное сочетание. Управдом, возвратившись к реальности, сразу освоился в ней — словно накинул на плечи привычный домашний халат, — и ни разу не обернулся на ветхий коридор, который вывел его к гаражу.
- Молодой человек, вы кто? Откуда? Как здесь оказались?
Павел обернулся на голос. Перед ним стоял медик: лет шестидесяти, голова с залысиной, на носу — очки с толстыми стёклами, халат — слегка грязноватый. Управдома так давно не называли молодым человеком, что он поначалу смутился — и даже оглянулся по сторонам, уясняя, точно ли ему принимать это на свой счёт.
- Да, я к вам обращаюсь, — раздражённо подтвердил медик. — Это служебная территория. Вам тут делать нечего.
- Я пришёл оттуда, — Павел кивнул на кирпичное здание. Он поискал глазами дверь, или дверной проём, но, к своему удивлению, увидел только сплошную стену. Казалось, дверь в ней вовсе не предусматривалась; окна же — когда-то имелись, но сейчас были заложены кирпичом.
- Откуда — «оттуда»? — Доктор недоверчиво прищурился. — Из бывшего исправительного дома? Так в него отсюда не попасть, если не умеете проходить сквозь стены. Да и с Николоворобьинского — не попасть: заколочено, замуровано. Внутри — развалины. Даже бомжам не интересно. А вы не похожи на бомжа. Что у вас за свёрток? Уж не новорожденный ли?
- Не знаю. — Павел разозлился на грубоватого медика. — Я его подобрал в мусорном контейнере. Подобрал сегодня — это как пить дать, — а когда он родился — мать его знает, и только она.
- Подкидыш? — Доктор заинтересованно приподнял край зелёного пледа. — Так что же вы держите его на улице? Несите в тепло!
- Если подскажете, где здесь тепло, — немедленно туда отправлюсь, — в тон собеседнику буркнул Павел.
Медик обернулся — вероятно, поискал взглядом машину, на которой ему предстоял выезд. Даже приподнялся на цыпочки, чтобы лучше видеть. Потом, нервно махнув рукой, выпалил.
- Идите за мной, покажу!
И рванул с места так резво, что Павел едва не потерял его из виду. Завернув за угол приземистого здания, управдом понял, отчего привлёк внимание медика своей скромной персоной. Заблудиться и оказаться случайно на площадке, куда подъезжали неотложки, было практически невозможно: к ней вела отдельная дорога, перегороженная шлагбаумом и подконтрольная охраннику в стеклянной будке. Тот — даром, что старикан, — проводил Павла весьма заинтересованным взглядом. Но, поскольку управдом имел провожатого «из местных», вопросов не задал. Ещё одна мистификация? Только кто кого дурачит — Павел работников скорой помощи, или верзила в тупике — Павла?
- Давайте в дом, — медик, с бодростью, удивительной для без пяти минут пенсионера, одним широким шагом преодолел две ступени крыльца. — Сейчас оформим. У вас документы с собой?
- Документы? — Управдом занервничал. — А зачем они?
- Ну как же! — Медик распахнул перед Павлом тонкую грязную дверь, сбитую, казалось, из простой фанеры. — Надо оформить младенца как положено. Бюрократия в этом вопросе у нас — о-го-го; мы же не в Германии — это там: подходишь к роддому, кладёшь подкидыша в лоток, вроде как поддон у холодильника, нажимаешь кнопку звонка — и идёшь себе на все четыре. У нас — не так. Предупреждаю: ещё и полиция вас побеспокоит. Но это позже — снимут показания.
- Зачем? — Павел похолодел.
- Ну, вроде как, чтобы попытаться найти мать, — медик пожал плечами. — С этими кукушками нам-то всё понятно, а вот закон — делает вид, что не понимает. Может, мать избавилась от ребёнка в состоянии аффекта. Потом одумалась — вернулась, а он уж в больнице: добрые люди постарались, вроде вас.
- Он в мусорке лежал, — я же сказал. Как думаете, мать вернётся за ним, если оставила не на лавочке в сквере и не у дверей роддома, а в мусорном контейнере?
Управдом окинул взглядом помещение, в которое попал: низкие потолки, низкие потёртые диванчики с обивкой из кожзама — вдоль стен, лампы дневного света — настолько яркие, что слепят глаза. Гамма медицинских ароматов, ударивших в нос, наверняка порадовала бы токсикомана, и вызвала ужас у парфюмера.
- Присядьте, — медик указал на ближайший диванчик. — К вам подойдут.
Павел, на деревянных ногах, послушно протопал, куда было сказано, и опустился на кожзам. Он чувствовал, что попал из огня да в полымя. Что если полиция озаботится снятием показаний немедленно? Чёрт! Почему он не избавился от паспорта? В его положении — уж лучше никакого, чем подлинный, отягощавший карман, — выписанный на имя бандита с большой дороги и похитителя катафалков.
Младенец на руках кашлянул, потом пискнул. И вдруг — с места в карьер, без разгона и разогрева голосовых связок, — оглушительно заревел.
Медик, уже повернувшийся к Павлу спиной, посмотрел на ревуна через плечо, тяжело вздохнул и вернулся.
- Вы его неправильно держите. — Сообщил он управдому. И добавил решительно. — Дайте сюда.
Павел без сожаления расстался с зелёным пледом и его обитателем. Медик же достал из кармана халата огромный носовой платок, аккуратно развернул младенца и начал протирать тому пахи и попу, придерживая за спинку.
- Он же у вас описался. — Сделал Павлу выговор.
На лице медика появилась лёгкая улыбка. Он её пытался скрывать, «подавлять профессионализмом», но она всё-таки то и дело просачивалась из глубин души — на краешек губ. Наверняка он сам был отец, а может, уже и дед, — из числа тех, кому возиться с детьми — не в тягость, скорее — в радость.
- Звонкий какой! — Прокомментировал медик вопли мальчугана. — Есть хочет — парень ведь, прожорливый!
Неожиданно носовой платок в руке медика прекратил лёгкой бабочкой порхать над тельцем малыша.
- А это что такое? — Доктор склонился над младенцем.
Улыбка не просто сошла с его лица — слетела стремительной птицей. Черты исказились, даже морщины изогнулись, словно под пыткой.
- Этого не может быть! — Выдохнул медик и уставился на Павла, как будто ждал, что тот подтвердит: «конечно, не может».
- Что случилось? — Вместо этого пролепетал управдом.
- Гнойное образование. В паху. Вторая стадия Босфорского гриппа. — Доктор, похоже, проговаривал всё это для себя, не особенно интересуясь, слушает ли его собеседник. — Это невозможно. У новорождённого. Внутриутробное заражение? Нам ничего об этом не известно. Надо позвонить…
- Доктор! — Павел повысил голос. — Вы слышите меня?
- Что?.. А, да, конечно! Вы разворачивали ребёнка, прикасались к нему? — Медик пытался взять себя в руки.
- Я его даже не открывал, — соврал управдом. — Чтобы не замёрз.
- Это всё равно! — В голосе медика послышалось отчаяние. — Сидите здесь. Слышите — ни шагу отсюда! Это в ваших же интересах!
Доктор вскочил; уложил на согнутую в локте руку нагое тельце малыша и бросился вдаль по коридору.
Павел огляделся. Слышал ли кто-нибудь ещё тревожные восклицания медика? Станут ли препятствовать, если он попробует покинуть здание подстанции скорой помощи? Вокруг сновали десятки людей, но ни одному из них до Павла, похоже, не было дела. Он постарался сымитировать безразличие к суете, насупился, как будто тоже куда-то спешил, и решительно шагнул к двери.
- Мужчина, одну минутку! — Ударило в спину.
Павел замер. Заметил, как его догоняет приземистый немолодой охранник в форменной одежде. Мелькнула нелепая мысль: что ж они все тут лысые, потрёпанные жизнью, в этой скорой помощи?
- Вы забыли. — Охранник протянул управдому зелёный плед. Медик, унося младенца в недра подстанции, вероятно, был так взволнован и напуган, что не потрудился укутать его даже в этот жалкий кусок ткани. А может, доктор посчитал плед — негигиеничным.
Управдом кивнул охраннику, выдавил: «спасибо», — и, зажав пропитавшуюся мочой зелёную тряпку в кулаке, хлопнул входной дверью.
На улице Павла встретила ночь. Поздний вечер, с остатками серого света в облаках, сменился темнотой, пока управдом совершал путешествие от клиники Ищенко до подстанции скорой помощи. Час, не больше — так ведь? Ровно столько времени закладывал он на дорогу туда-обратно. Но он совсем забыл, что не в ладах со временем, пространством, здравым смыслом. Что же он натворил? Лишний раз отметился в чьей-то памяти — на сей раз, в памяти этого чадолюбивого медика? Тот, конечно, сообщит о Павле, куда следует. Хотя бы из лучших побуждений. Если управдом прикасался к зачумлённому младенцу — значит, сам потенциально и заражён, и заразен. Во всяком случае, так подумает доктор. Надо торопиться, убираться подальше от скопления неотложек.
Шагая прочь от подстанции, Павел ни на секунду не успокаивался, не расслаблялся. Не чувствовал себя ни пешеходом, ни сыщиком, ни добрым самаритянином. Скорее воином, поднявшимся в штыковую атаку. Он подсознательно настраивался на долгий путь к ищенковской клинике — на опасность, на преследование, на попадание в чёрную дыру, да на что угодно. Однако, уже через пару минут, вышел на хорошо освещённый Яузский бульвар. Видимо, именно этот путь и был правильным. Предположение подтвердилось, когда, буквально через пятнадцать минут, Павел добрался до Серебрянической набережной. Правда, он вышел к Яузе неподалёку от Астаховского моста: дал небольшой крюк. Пришлось немного прогуляться вдоль тёмной речной воды. К клинике управдом подобрался со стороны фасада. Словно не веря, что всё обошлось, остановился прямо напротив яркого фонаря, освещавшего вход. Место для слежки — донельзя дурное. Павел раздумывал, вернуться ли ему к мусорному контейнеру, где обнаружил малыша, или подыскать более подходящий наблюдательный пост. Управдом всё ещё предавался размышлениям, когда рука, пытаясь согреться, юркнула в карман и нащупала там театральный бинокль. Павел вытащил недавнее приобретение. Видимо, переворачивая контейнер, он повредил оптику: на одном из окуляров отчётливо виднелась не то глубокая царапина, не то трещина. Что тут сказать: глупая покупка — глупая потеря. А может, бинокль ещё на что-то сгодится? Павел, для проверки, навёл его на трёхэтажный особняк психушки.
Сперва он подумал, что изувеченная оптика — обманула. Плюнул на приличия и угрозу разоблачения, трусцой подбежал шагов на тридцать поближе к фонарю. Теперь, невооружённым взглядом, он отчётливо видел парадный вход особняка, и, если на бинокль ещё получалось попенять, собственным глазам приходилось верить: дверь клиники была распахнута; из дверного проёма сочился свет.
Павел изумился и испугался одновременно, и не только дверь нараспашку послужила тому причиной. Он попытался разобраться в своих чувствах. Ему казалось, что-то во внешнем облике особняка успокаивало, что-то иное — внушало страх. Павел сосредоточился, закрыл на мгновение глаза — и тут же ответ нашёлся. Свет! Электрический свет! Он сразу и внушал спокойствие, и пугал. Так уж устроен человек, что свет означает для него безопасность, а темнота — угрозу. В клинике Ищенко горел свет. Значило ли это, что в здании — всё хорошо; живые люди заняты обыкновенными человеческими делами? Ведь мертвецы и призраки не нуждаются в электричестве. Но Павел сделал пугающее открытие: света в клинике было слишком много. Неведомые иллюминаты раскочегарили, похоже, абсолютно все светильники, что имелись в особняке. Управдом вспомнил: во всё время предыдущей слежки, так внезапно закончившейся с первым младенческим криком, едва ли пятая часть окон клиники была освещена. Теперь же яркий свет полыхал в здании всюду — от холла до чердака. Павел нахмурился: может, у него разыгралось воображение? Может, электричество включают по просьбам особо пугливых пациентов? Если бы не распахнутая дверь…
Управдом осторожно подобрался к ближайшему окну особняка. Заглянул внутрь.
Вспомнились манёвры, которые он устраивал под окнами подмосковного чумного дома. Вспомнилась картина, увиденная в библиотеке-мертвецкой. По телу пробежала дрожь: омерзение, ужас, тошнота, — нахлынуло всё сразу. Впрочем, ищенковская клиника страшных аналогий не порождала: первый этаж неплохо просматривался сквозь полуприкрытые занавеси; интерьер, после утреннего визита Павла, ничуть не изменился. Хотя безлюдный холл, уставленный антикварной мебелью и залитый ослепительным светом, выглядел слегка сюрреалистично.
Управдом скользнул в дверной проём. Попытался довольствоваться зазором, оставленным кем-то до него. Не сумел, плечом задел дверь. Она шевельнулась беззвучно — только с виду дореволюционная и ветхая, а в действительности — изящный новодел, посаженный на хорошо смазанные петли с пневматическим эффектом.
- Добрый вечер! Я был здесь сегодня утром. По-моему, забыл… зонт. — Ничего умнее Павлу в голову не пришло. Да и не так-то это просто — придумать повод для проникновения в чьи-то частные владения за пару часов до полуночи. Подавляя неловкость, управдом постарался говорить громко, отчётливо: если дверь открыта нараспашку по случайности — охранник услышит незваного гостя и, может, отреагирует на его появление не слишком воинственно.
Волнения были напрасны: на призывы управдома не откликнулась ни одна живая душа, первый этаж особняка казался вымершим. Что касается электричества — его здесь и впрямь не жалели: вовсю полыхали светильники, стилизованные под газовые рожки; скрытые под потолком цепочки светодиодов создавали эффект розового рассвета; даже раскрытый бар-глобус сиял изнутри собственной подсветкой.
Павел вспомнил о пункте охраны, спрятанном под лестницей. Двигаясь по стенке, на цыпочках, проскользнул к «аквариуму». Высунулся из-за перил и, через стекло, обозрел его внутренности. Получилось забавно — как если бы он играл в прятки и выскочил из-за угла на водившего. Не хватало только выкрикнуть: «Бу!» Дверь хрупкой конструкции была открыта, как и входная дверь особняка. Внутри — никого. Только мерцали мониторы, показывавшие статичные картинки больничных интерьеров. Две из них казались одинаковыми: длинные безлюдные коридоры, расчерченные белыми прямоугольниками запертых дверей. На одном мониторе с такой картинкой красовался жёлтый стикер «Второй этаж», на другом — «Третий этаж». Ещё два монитора показывали — соответственно — уличное крыльцо парадного входа и холл изнутри. Они не были подписаны. Наконец, на последнем отображалась маленькая дверь, которая куда больше подошла бы строительной бытовке, чем роскошному особняку. К двери вели ступени; камера смотрела на них сверху вниз. Павел решил, что, вероятно, перед ним — тот самый чёрный ход в клинику, в существовании которого он сомневался не так давно, — либо вход в подвал, где держат в цепях наиболее буйных больных. Хех. Чёрный юмор — лучше, чем никакой. К тому же, он истребляет страх.
Управдом поочерёдно вгляделся в каждый из мониторов. Рассмотреть картинки детально оказалось не так-то просто: руководство клиники, видимо, сэкономило на профессиональной системе видеонаблюдения; качество изображения оставляло желать лучшего. Павел подумал: может, помимо этого наблюдательного пункта, в психушке есть ещё один — оборудованный получше. Когда утром Ищенко провожал его в палату Струве, он приказывал кому-то заблокировать выход в коридор. Да и коммуникационное устройство, установленное в предбаннике палаты, вряд ли было автономным и предназначалось исключительно для санитарки.
Павел вглядывался в изображения на мониторах нехотя: картинки были нечёткими, рябили; да и в глаза — будто насыпали песка. Управдом устал и оголодал. Он усмехнулся: против Босфорского гриппа у него, похоже, иммунитет, но чума всё-таки способна справиться с ним — уморить голодом и недосыпом.
Под мониторами располагался столик, большую часть которого занимало устройство, напоминавшее микшерский пульт или рабочее место ди-джея. Наверное, ручки настройки позволяли включать в камерах режим зума и менять углы обзора, но Павел не отважился поиграть с управлением. Зато его отваги хватило, чтобы позаимствовать пачку овсяного печенья со стола. Он с удовольствием захрустел сухими сахарными кругляшами.
На одном из мониторов мелькнула тень. Павел насторожился. Движение в кадре не повторялось. Да и было ли оно? А если было — то где? Управдом взглянул на стикер: «Третий этаж». Тот самый, где обитал Струве. Павел наморщил лоб. Палата профессора — в самом конце длинного коридора. Просматривается ли с камеры коридор целиком? Ответить на этот вопрос однозначно не получалось. К тому же, пространство в кадре странно кривилось; Павел не мог понять, дефект ли это изображения, или домовой постройки. Он, отдавая себе отчёт в бессмысленности деяния, всё-таки постучал подушечками пальцев по корпусу монитора. Кто ж не знает народного рецепта: барахлит телевизор — стукни его, и электродруг вернётся в тонус.
Эффект оказался выше всяких ожиданий.
Сперва изображение на экране задёргалось, замельтешило.
Потом — разом — вырубилась вся великолепная пятёрка мониторов. Только что мерцали — худо-бедно справлялись с обязанностями, — и вдруг — пришла темнота.
А потом — был вопль, скорее визг.
Тонкий, однотонный, он нарушил тишину. Не разорвал, не уничтожил — лишь нарушил, смутил. Павел расслышал его еле-еле, да и то только потому, пожалуй, что обладал почти музыкальным слухом. Ещё немного — и звук бы упорхнул за границы восприятия, остался вещью в себе, вещью для себя. Но сейчас — Павел воспринимал его на свой счёт. Павел боялся его. Кто и как только не пугал управдома на протяжении вот уж нескольких дней кряду. Как там люди-то говорят? Пуганая ворона куста боится? Но визг, раздавшийся в клинике за два часа до полуночи, не просто пощекотал нервы. Он ничего не добавил в мироощущение Павла «от себя»: ни страшного образа, ни угрозы. Но он вытащил из глубин памяти одно омерзительное воспоминание.
Так визжал многоцветный мохнатый паук, которого Павел, будучи семилетним хулиганистым пацаном, поджарил каплей горящей пластмассы. Всё — в обход указаний матери: не пачкаться, не играть с огнём, не соваться в муравейник. Малолетний хулиган был себе на уме. Обожал поджигать хрусткие одноразовые стаканчики, фасовочные полиэтиленовые пакеты, расчёски — и потом, изображая пилота стратегической авиации, бомбить вредных садовых муравьёв. Но муравьи — цели ничтожные. Паук — другое дело. Тяжёлая, мерзкая Агриопа Брюнниха, с жёлтыми полосами на брюхе, похожая на уродливый инопланетный танк. Павел вспомнил тот день, когда изловчился и обрушил на паучину свой игрушечный напалм. И вспомнил, как паук завизжал. На одной ноте, долгим страшным визгом. Невинная отвратительная тварь словно из последних сил выдавливала из себя: «Убийца!», — обличала Павла.
Уже потом, неделю спустя, Мишаня Жигайло, двенадцатилетний обормот и «настоящий разбойник», как называли его соседские старушки, высмеял Павловы страхи. «У него шкура горела мокрая — вот и свистела. У пауков нет рта, они не могут кричать, даже если им больно», — сообщил Мишаня, в доказательство оторвав три из восьми лап у нелепого, им же пойманного, косиножки. Но малолетний Павел, в целом доверявший суждениям Мишани, так и не научился справляться с тоской, наваливавшейся на сердце при воспоминании о пластмассовой бомбардировке. Он думал: что, если он причинил пауку такую немыслимую боль, что даже немой — возопил?
Тогда, в детстве, Павел услышал один единственный крик паука. Одинокий вопль, который не повторился. Теперь, в клинике, звук тоже умер без возврата.
Управдом пересилил слабость и страх, выскочил из «аквариума» и, перемахивая через ступени (утренняя беготня, дубль два?), бросился наверх. Как же велик был соблазн сорваться из фешенебельной психушки ко всем чертям! С той же скоростью метнуться в ином направлении, улепетнуть прочь из особняка. Но Павел даже не притормозил — не пожелал обдумать своё положение. Здравомыслие наверняка сослужило бы дурную службу. Безоружный, голодный, продрогший на осеннем ветру и усталый, — вряд ли управдом мог прийти на помощь тому, кто, в этих стенах, в ней всерьёз нуждался. Но всё-таки он торопился наверх. Так сильно, что едва не проскочил «следы».
«Следы» — так, в семейном фольклоре Глуховых, именовались всяческие загадочности и подозрительности. Особенно много «следов» оставляла после себя Танька. Разбросанная по всей кухне гречка и заляпанные пластилином обои в прихожей могли считаться «следами» явными, не требовавшими расследования. Табурет, поставленный четырьмя ножками на четыре томика из собрания сочинений Льва Толстого; отпечатки собачьих лап на линолеуме — были «следами» посложней. В первом случае выяснилось, что Танька доставала сгущёнку с верхней полки кухонного шкафа, во втором — что она привела домой подкормиться огромную дворнягу с улицы.
«Следы» на втором этаже ищенковской клиники были почти никакими: длинная борозда, прочерченная на перилах лестницы будто бы зубцом граблей; небольшое мокрое пятно на стене — почти высохшее, но ещё заметное. Пожалуй, всё. Павел не объяснил бы и себе самому, почему зацепился за эту мелочёвку взглядом. Но, пройдя пару шагов по коридору, в сторону, не охваченную вниманием видеокамеры, обнаружил ещё кое-что. Гранёный стакан. Самый обыкновенный. С остатками чёрной чайной жижи и заварным пакетиком внутри. Стакан стоял прямо на полу коридора. Возле двери. Возле необычной для этой клиники двери, маскировавшейся под обычную. Если предположить, что палата Струве являлась типовой, значит, двери палат обладали следующими особенностями: были деревянными, высокими, белыми, открывались наружу. Дверь, возле которой стоял стакан, казалась значительно ниже прочих в коридоре; была сделана из полированного металла, хотя и выкрашена в типовой белый цвет; и главное — она открывалась вовнутрь. Павел поразился: как он умудрился не заметить этого с первого взгляда? Низкая дверь была приоткрыта, — совсем как дверь парадного входа в клинику, совсем как стеклянная дверца «аквариума» охраны под лестницей. Приоткрыта призывно: заходи, кто хочет, бери, что захочешь.
Управдом прикинул, кем лучше притвориться — случайным гостем или шпионом. Понял, что, и в той и в другой роли, не выдерживает критики. Разозлился на себя — и, пока не отпустила эта злость, весомо, размеренно, несколько раз стукнул кулаком в дверь. Та плавно и медленно распахнулась, будто только этого и ждала. Павел вошёл, собрался осмотреться.
Он не успел.
Первый же взгляд — прямо перед собой — натолкнулся на встречный: на невидящий взгляд широко распахнутых в ужасе глаз. Гигантские зрачки, утонувшие в слезах — словно плотоядная топь на болотах: один шаг к ним — и нет человека. Нет Павла.
Управдом, инстинктивно прикрыв глаза рукой, шарахнулся прочь, назад, вывалился спиной в коридор и растянулся на полу. Едва не бросился бежать на четвереньках, по-собачьи, не разгибаясь. Но генетическая гордость прямоходящей обезьяны взяла-таки своё: Павел встал на ноги. А поднявшись, поразился окружавшей его тишине. Как же тихо было в доме долготерпения! Ни звука часов, ни голоса, ни дыхания! Тишина! Она что-то значила. Павел ухватился за эту мысль, чтобы не поддаться страху и не сойти с ума. Ну конечно: не раздавалось ни топота человеческих ног, ни цокота копыт рогатого чёрта, ни даже мягких шлепков, с которыми, в фильмах ужасов, передвигаются лешие и змеелюди. За Павлом никто не гнался.
Он постарался разобраться, что же видел за дверью. Фотографическая память, будь она неладна, немедленно и услужливо нарисовала картину. Молодой парень, в белом халате технаря или медика, лет тридцати, сидит на полу; прислонился спиной к одноногому офисному креслу; голова — на боку, нелепо вывернута; но главное — глаза: те самые, залитые не то слезами, не то водой, похожие на два чёрных колодца, открытые нараспашку, не мигающие.
Павел тряхнул головой, отогнал видение. Осторожно подобрался к распахнутой двери.
На сей раз ужаса не было. Управдом увидел ровно то, что и ожидал увидеть. И ещё немного.
Самым неприятным открытием стало то, что, помимо парня, в помещении обнаружились ещё два человека. Два мужчины, возрастом постарше, один слегка бородатый, другой, наоборот, лысый, как коленка. Один лежал на полу, раскинув руки, другой — казался уснувшим на рабочем месте: задом оставаясь в кресле, переломился в поясе и растянулся на столе. Вся троица была облачена в белые халаты, каждый из трёх напоминал плохо сделанную куклу. «Три трупа», — мысленно подвёл итог Павел. Но вскоре выяснил, что ошибся.
Он признал ошибку, когда преодолел отвращение и пощупал у «мертвецов» пульс. Если б тот оказался прерывистым, нитевидным, да и просто слабым, Павел бы, почти наверняка, обнаружить его не сумел — не настолько он был хорош в роли санитара. Однако пульс у всех «кукол» прощупывался хорошо; сердца бились часто, но ровно.
Управдом выдохнул с облегчением. Предпринял несколько попыток привести двух «старших» в чувство: деликатно похлопал их по щекам, обрызгал им лбы минералкой, найденной в маленьком холодильнике под столом. Усилия оказались тщетны. Ни лысый, ни бородатый, не повели даже бровью. Подступиться к молодому парню Павел так и не решился. На лице у несчастного была написана такая мука, словно его пытали изуверы не один час. Казалось, этот человек пережил страдание, какого не пожелаешь заклятому врагу. Павлу опять вспомнилась смерть агриопы; подумалось, что есть боль, которая немых заставляет говорить, а мёртвых — плакать.
Отчаявшись добудиться бесчувственных, управдом изучил помещение, где оказался. Перед ним полукругом изгибался настоящий Центр Управления Полётами. Во всяком случае, высокотехнологичная стена, составленная из нескольких десятков особо тонких современных мониторов, недвусмысленно намекала, что космос и психиатрия, в исполнении Ищенко, — явления одного порядка. Должно быть, Павел находился в той самой, основной, комнате контроля, по сравнению с которой подлестничный «аквариум» охраны смотрелся жалко. Отсюда можно было подглядывать за обитателями всех палат клиники. Номера читались на медных пластинках, прикрученных к каждому монитору. Правда, чтобы разобраться в нумерации, требовалось знать местные реалии, но Павлу одного утреннего визита хватило с лихвой. Монитор с табличкой «3-12» — почти наверняка покажет палату Струве…
Если, конечно, его включить.
Если включить всю эту шпионскую стену.
Около трёх десятков окон в чужую жизнь были закрыты. Всё панно, собранное из дорогих видеоигрушек, — обесточено.
Павел не слишком удивился этому. Он понимал: отключение мониторов в «аквариуме» случилось неспроста. Техническими проблемами тут и не пахло. Постарался кто-то, вполне материальный, двурукий и двуногий. По-видимому, тот, кто натворил дел и в ищенковском ЦУПе. Павел не исключал даже, что мониторы охраны отключались именно из ЦУПа. Он раздумчиво уставился на высокие стойки, выстроившиеся в ряд у дальней стены и имевшие по рубильнику — на каждой. Увы, в отличие от местных мониторов, здоровенные рубильники с отполированными деревянными ручками подписаны не были. Павел догадывался: ручки, поднятые вверх, находились в положении «включено», вниз — «выключено». Если он не ошибался в умозаключениях, на текущий момент были отключены два рубильника из имевшихся в ЦУПе шести.
Управдом ещё немного пожеманничал сам с собою, поразмышлял, не вызовет ли скандала, а то и локальной катастрофы, если примется экспериментировать с рубильниками. Но, переведя взгляд на парня, чьё лицо оставалось правдоподобнейшей в мире маской страха и муки, решил, что хуже уже вряд ли будет.
Павел решительно взялся за ручку первого из двух отключённых рубильников, и, не без натуги, повернул её на сто восемьдесят градусов. Между клеммами сверкнула яркая синяя искра. Натужно загудел скрытый где-то трансформатор.
Удача улыбнулась управдому. Вот так, запросто, с первой попытки. Это было удивительно: Павел даже приятно усомнился на секунду, что он — вечный невезучий.
Мониторы засветились. В цвете, в деталях, перед изумлённым зрителем предстала вся подноготная здешней жизни.
Ищенко лукавил, заявляя, что его пациенты — вольные птахи. Теперь Павел видел: с некоторыми из них в клинике обходились весьма жёстко. Вот обитатель палаты «2-08»: закутан в смирительную рубашку, извивается на койке, словно гусеница на раскалённой сковороде. Рубашка, конечно, белоснежна, да и по фасону — куда модерновей, чем та хламида, из которой пришлось извлекать «арийца». Но суть дела от этого не меняется: пациент остаётся на излечении отнюдь не по доброй воле. А вот молодая женщина — «2-11». Её руки пристёгнуты наручниками к изголовью кровати. Картинка — просто-таки из кинофильма для взрослых. Если б не жёлтое пятно на ночной сорочке, в районе промежности: дама обмочилась.
А что же Струве? Что там — в палате «3-12»?
Павел отыскал взглядом нужный монитор.
Тот по-прежнему был мёртв, как, впрочем, и несколько других.
Управдом наверняка задумался бы, хороший это признак или дурной, если бы рассматривал монитор издалека. Но он приблизился к устройству вплотную, и немедленно заметил, что монитор отключен не программно, а, так сказать, физически: индикатор готовности мигал красным, как если бы кто-то отжал кнопку «вкл.» Павел включил монитор.
Картинка появилась, два раза дёрнулась и застыла. Казалось, она статична: не сцена с участием живых людей, а странная открытка.
Профессор Струве лежал на полу. Вокруг были разбросаны подушки, одеяло исчезло, белым порванным парусом свисала с кровати простыня. Везде угадывались следы отчаянной борьбы. Над тщедушным Струве нависало существо. Павел поначалу не признал в нём человека. В его позе, в изгибах его тонких рук и ног, чудилось что-то от насекомого. Этакая смесь паука и богомола. Управдому вдруг показалось, конечностей у существа — превеликое множество. Струве ждёт незавидная судьба: быть запелёнатым в кокон, а потом — выпитым до костей. Существо как будто желало обнять жертву, подарить ей поцелуй. Длинная яйцеподобная его голова была повёрнута к Струве и слегка наклонена на бок. Павла одолело жуткое предчувствие: он знал, что, если существо обернётся, посмотрит в камеру сетчатыми огромными глазами хищника — этот взгляд сожжет мир, и каждую живую душу в нём. Управдом зажмурился. Костяшками пальцев надавил на веки. Вскрикнул от боли. Перед глазами поплыли огромные жёлтые круги.
Наваждение прошло.
Теперь Павел видел на экране человека. Очень тощего, высокого, со странными паучьими повадками, в грязном плаще, похожем на солдатскую шинель, в грязных узконосых ботинках, — в общем, удивительного и неуместного в больничной палате, но — человека. Хотя способен ли человек, опираясь на носы ботинок и пальцы рук, удерживаться над распластанным телом другого так долго, без движения? Может, монитор поймал картинку — и завис? Может, он и выключен был из-за технического сбоя?
Голова, — точь в точь огромное яйцо — дёрнулась и начала поворачиваться к Павлу. Тот отпрянул, захотел упасть ниц, растянуться на полу, лицом вниз, к монитору — затылком!
Паукообразный человек или человекообразный паук — кем бы он ни был, он передумал. Он не стал приветствовать камеру. Вместо этого — метнулся к лицу профессора Струве. Поцелуй состоялся. Бедняга поцелованный выгнулся колесом, засучил руками и ногами. Павел не сомневался: профессор отдаёт концы. Но что именно творит богомол? Пьёт кровь из горла зачарованного врага?
Управдома как будто мокрой тряпкой огрели по губам. Он не стал ждать появления крови в кадре. Той самой лужицы, переходящей в озерцо. Той самой, живой, ртути, выкрашенной в благородный цвет бордо. Он вырвался в коридор. Он затопотал по лестнице. Он побежал: прочь, прочь от ЦУПа, подальше от юнца с распахнутыми глазами. И только, начав запыхаться, с удивлением понял, что торопится — на третий этаж клиники, на выручку Струве.
Это было безумием. Полнейшим и неоспоримым. Павел не имел ни плана действий, ни оружия, ни даже крупицы отваги. И всё-таки приближался к богомолу. Он взлетел на третий этаж, свернул налево по коридору. Топая, как гиппопотам, промчался мимо запертых белых дверей. За пять шагов до палаты «3-12» в голове наступило что-то вроде минутного прояснения. Управдом заставил себя притормозить, перейти на шаг. Мера явно запоздалая: дышал он так заполошенно, что не услышать его сопения было невозможно. Во всяком случае, Павлу казалось именно так. Пару секунд он потоптался на месте. Нелепое чувство: будто стоишь перед дверью экзаменатора и не знаешь, как лучше поступить, чтобы не вызвать его недовольства — постучаться или дождаться вызова.
Управдом осмотрел дверь палаты Струве. Она была приоткрыта, но не распахнута. Собственная дыхалка восстановилась, и Павел неожиданно начал различать чьё-то повизгивание, доносившееся изнутри. Казалось, за дверью скулит щенок, или плачет котёнок.
Павел на цыпочках добрался до дверного проёма, аккуратно ухватился за дверь рукой — чтоб ненароком не скрипнула. Словно опасаясь, что его поджидает снайпер, качнул головой, как маятником — раз — туда, два — обратно, — заглянув внутрь предбанника палаты одним глазом. Для того чтобы задействовать второй глаз, амплитуда движения оказалось недостаточной — в прямом смысле слова. Впрочем, ни выстрела, ни удара не последовало, — и Павел решился «качнуться» туда-сюда ещё раз, помедленней.
Говорят, человек ко всему привыкает. Даже к вещам, за пределами реальности и здравого смысла. Говорят, на большой войне солдаты в окопах прикрывались мертвецами от осколков и ветра, использовали тела, как обеденные столы: вскрывали сухие пайки и поедали с холодных животов галеты и консервы.
Заглянув в открытую дверь, Павел почти не испугался. Он привык к страху и устал от него. На место страху пришла наблюдательность.
Медсестра — забилась в угол, тонко скулит, подвывает, закрывается руками не то от электрического света, не то от нежданных гостей; жива. Охранник — похоже, с первого этажа, из «аквариума». Лежит на боку, глаза закрыты, руки слегка подёргиваются, изо рта идёт обильная пена, как у эпилептика во время припадка; жив.
Павел сделал примерно такие наблюдения, ещё не переступив порога палаты.
- Мама, нет! Не по лицу! Я не буду! Никогда-никогда больше… Мама! Мама, миленькая, пожалуйста!
«Так вот оно что — не «мяу», а «мама», — Со странным, каким-то чужим, цинизмом, отметил управдом.
Внутренняя дверь, ведшая из предбанника палаты в обиталище Струве, скрипнула. Начала открываться.
- Стоять, полиция! — Истошно заорал управдом.
Он едва понимал, что творит. Со зверской гримасой и на голубом глазу он сейчас готов был прицелиться в злоумышленника из указательного пальца и прокричать: «пиф-паф!» И эта безголовость, похоже, пошла Павлу на пользу. Во всяком случае, кто бы ни стоял за дверью, он испугался: дверь не только не открылась полностью — она захлопнулась с громким стуком. И тут Павла опять сдёрнула с места, повлекла вперёд какая-то странная решимость. Он подскочил к двери и рванул её на себя. Ощутил сопротивление изнутри. Но ярость, обуревавшая управдома, преодолела преграду. Дверь распахнулась.
Павел успел заметить, как, в дальний угол палаты, отпрыгнул кто-то неуклюжий, нескладный, тонкий, будто вязальная спица. Должно быть, богомол пытался вытащить Струве в коридор, потому что тело профессора лежало перед самой дверью. Черты его лица казались оплывшими, размазанными, словно Струве, как восковую фигурку, случайно поднесли слишком близко к разожжённому камину. Управдом не мог понять, жив ли профессор. Тело лежало неподвижно, глаза были закрыты, но под веками угадывалось движение: глазные яблоки дрожали, двигались. Как будто в глазницах Струве копошились по крупному таракану — в каждой.
- Не подходи к нему! — Павел всё-таки прицелился в тощее тело богомола из пальца. И именно в этот миг впервые разглядел лицо своего врага.
Тот, вне всяких сомнений, был человеком, хотя вполне мог бы играть в театре роль огромного насекомого. Пожалуй, ещё больше, чем на паука-косиножку, он походил на высохшее дерево: без листвы, без корней, без права на весеннее пробуждение. Его глаза и впрямь отличались от миллиардов других глаз на планете. Нет, Павел не увидел перед собой восьмиглазого монстра или существо с парой фасеточных глаз осы. Но в зрачках незнакомца мерцала, колыхалась чёрным бархатом космическая пустота. Такой тоскливый мрак, такая вечная ночь царили в двух жутких провалах, что Павел едва удержался от крика, заглянув в них. Так ли уж легко заглянуть в глаза человеку, находящемуся в пяти метрах от тебя? Много ли удастся высмотреть в двух крохотных звёздах? Враг Павла был страшен тем, что как бы и не существовал. Его глаза казались искусственными, неживыми, лишёнными выражения и особых примет. И в то же время они приковывали к себе внимание мгновенно и властно. Управдом едва ли описал бы лицо врага. Разве что, совсем уж общо: волевой подбородок, длинный череп с высоким лбом, короткая стрижка.
Глаза!
О боже — из глаз начал сочиться мрак!
Павел инстинктивно отвернулся, заставляя себя не смотреть, — и тут же его оглушил удар по голове.
Это было странно. Невероятно странно. Даже шатаясь от нахлынувшей слабости, будучи уверен, что череп его — пробит, управдом не переставал удивляться: как так? Как незнакомец, отстоявший от Павла на пять шагов, не сдвинувшись с места, сумел нанести удар?
Та-дам! Колокольная канонада. Оплеуха великана. Что ещё — больней и страшней?
Дважды, трижды, четырежды!
Враг бил Павла без сожалений. Выбивал дух. Челюсть богомола странно подёргивалась, но никаких других телодвижений он не совершал.
Все мысли вылетели из размозжённой головы управдома; осталась одна — бежать! Однако, последним усилием воли, последним напряжением всех телесных сил, он попробовал прихватить из палаты тело Струве. Намерения Павла, конечно, не представляли тайны для богомола. Так же, как и его слабость. Подбеги враг на несколько шагов, отвесь управдому пинка — и странная драка закончилась бы; Павел распластался бы на полу рядом с сумасшедшим профессором. Но, по непонятной причине, нескладный длинноногий человек продолжал наносить удары на расстоянии, опасался сближаться с полумёртвым Павлом. А у того как будто вырос панцирь на голове, — или всего лишь огромный синяк. А может, управдом оказался тем самым человеком, который привыкает ко всему; который притерпелся к смертельным ударам? Возможно, всё было именно так, но Павлу казалось, его соперник внезапно ослаб. Удары теперь походили на жестокие пощёчины, не больше. Впрочем, и у самого управдома сил практически не осталось. Голова горела и туманилась. Наверное, со стороны это противостояние выглядело забавно: один человек, щёлкая челюстью, прижался к зарешеченному окну, полуприсел на тонюсеньких ногах, замер в балетном деми-плие; другой напоминал забулдыгу, решившего во что бы то ни стало доставить к жене собутыльника. Павла штормило — ох, как штормило! Между этими двумя не было ничего общего. Никаких точек соприкосновения. Их дуэль обходилась без толчков, пинков, плевков друг в друга, даже без взаимных оскорблений. И всё-таки они вели битву — до последних крови и вздоха.
Вдруг серия ударов прервалась. Может, богомол выдохся, устал обрушивать на голову управдома невидимую колотушку? Павел не горел желанием это выяснять. Он похерил деликатность в обращении с телом Струве. Ухватил профессора за ворот пижамы и, по-бурлацки упираясь в пол, упрямо двинулся к выходу. По его шее струилось что-то горячее. Не то кровь из рассечённого затылка, не то пот.
Не сейчас! Не обтирать! Потом, там, за порогом!
Мысли Павла были крохотными, как лилипуты. Черепная коробка, в которой они кружились, — тоже крохотной. Усохшей. И ещё — управдому хотелось спать. Как же смертельно он устал! Спать!
- Мама, пожалуйста, миленькая, я не при чём! Дядя Валера… папа… он сам… — На Павла, огромными заплаканными глазами, смотрела девочка-подросток лет двенадцати, в порванной мальчишеской майке и коротких шортах. На её щеке горела широкая красная полоса — след от удара чем-то хлёстким.
- Я стрелял в лося! Это же охота! Понимаете? Братан — он вперёд ушёл. Откуда же я знал, что он меня справа обойдёт и кусты заколышет? Когда я… выстрелил… он не крикнул даже — охнул только. А потом у него лоб был… дырявый… И мозги — я их раньше только в магазине видел. Бараньи. Парные. А тут — кудрявые, как губка, с кровью, с костным ломом. Тоненькие такие косточки — как спички. А я Марьяне позвонил — жене его, значит, — и сказал: «Что хочешь тебе отдавать буду — руку мне режь, сердце — режь, машину забери, дочь забери, вместо своей, нерождённой. Я мужа твоего убил!»
Справа от девочки, словно бы видимый в другом окне деревенской избы, на низком табурете сидел бормотавший невнятицу мужчина средних лет. Перед ним возвышалась ученическая парта. Павлу казалось, черты лица бормотуна были ему знакомы. А ещё больше — знаком гранёный стакан, с заварным пакетиком на дне. Со второго этажа клиники стакан переместился на парту в чудной избе о тысяче окон.
- Я сплю? — Спросил Павел у девчонки. Та не отвечала.
- Вы мне снитесь? — Крикнул Павел в окно, за которым горевал мужик.
Окно захлопнулось. Изба развалилась по бревнышку — и тут же сгинула в болоте, в двух чёрных зрачках, — космических чёрных дырах, — светившихся на чьём-то великанском лице.
- Нет, я не снюсь, — громовым басом возвестило лицо. — А ты сейчас вырубишься. До выхода доплетёшься? Справишься?
- Я… а вы?.. кто?..
Зрение управдома словно бы раздвоилось: перед глазами мельтешили сразу две картинки — стены ищенковской клиники кривились и шатались на переднем плане; на заднем — мелькали какие-то лица, тёмные палисадники, слёзы, города. И где-то посередине между картинкой и картинкой стоял он — великан. Он не поражал ни статью, ни плечистостью, ни даже ростом, но всё же оставался для Павла великаном. Потому что он проникал в оба мира, присутствовал в них равно. И у этого великана было имя, знакомое Павлу: Валтасар.
- Я — Третьяков. Вениамин Третьяков. Память отшибло? Беги!
На управдома словно вылился холодный душ. Зрение вдруг прояснилось — и сонливость отступила. Павел понимал: ненадолго. Так страдалец, мающийся с больным зубом, заговаривает боль, твёрдо зная: у него будет пять минут между болью и болью; хочешь — по телефону болтай, хочешь — суп вари, хочешь — успевай на покаяние.
Третьяков! Бывший Валтасар. Бывший Стрелок. А коллекционер? Похоже, тоже бывший. От рафинированного интеллигента, надменно косившего глазом в монитор, не осталось и следа.
Третьяков был одет в подобие охотничьего комбинезона. Да и вёл себя, как заправский охотник или лесник, — нахраписто, грубовато. Обращение «на ты» в его устах звучало не столько панибратски, сколько вызывающе. Другие — могут, он — нет, — Так полагал Павел. Но Третьяков был полон сюрпризов.
- Что это за тварь? — Деловито выкрикнул он, вытаскивая из-за пазухи пистолет. Управдом не понял, ему ли адресован вопрос. Он опять начал выпадать из реальности.
«Клик-клок», «клик-клок», — Проклацал жвалами богомол за спиной. Чудовищное насекомое, готовое к прыжку и полёту.
Павел не выдержал. Он обернулся.
Он увидел, как зелёный мерзкий прыгун оторвался от пола и устремился ему навстречу. «Ариец», превратившийся в ковбоя Мальборо, шагнул навстречу летучей угрозе и выпустил в богомола шесть пуль. Тот завизжал; пули развернули его в полёте и оторвали ногу. Существо покатилось по палате, разбрызгивая зелёную кровь и когтя подушки. Палату наполнил летучий пух.
- Убирайтесь отсюда — сколько можно повторять! — «Ариец» ухватил Струве за руку и — одним сильным рывком — буквально выбросил тело в предбанник. Павел, налегке, поковылял за ним.
Богомол, казалось, бился в конвульсиях, но вдруг развернул одну из оставшихся зубчатых конечностей тонким серпом и взрезал комбинезон Третьякова. Брызнула красная человеческая кровь — и тут же смешалась с зелёной пеной, истекавшей из насекомого. Ариец вскрикнул, выронил пистолет, зажал здоровой рукой рану. Поднырнул под богомола — проскользнул между стригшими воздух серпами, как между шальными маятниками — и вонзился головой в яйцеподобную голову врага.
Скорлупа треснула. Желток — настоящий яичный желток — потёк по груди и конечностям насекомого. «Ариец» откатился в сторону. Прижимая раненую руку к рёбрам, бросился в предбанник и с размаху захлопнул за собой дверь. Загремел замками, запирая богомола в палате.
- Быстрей, быстрей, — подгонял он Павла.
Управдому казалось, он идёт по реке. Перешагивает через лёгкие барашки волн, босыми ногами распугивает смешных серебрянок.
- Я — как бог, я — не боюсь, — со смехом поделился Павел со спутником. — Вода — как дорога.
- Иди, иди, — успокоительно поддакивал «ариец». — Только не останавливайся. Хоть по воде, хоть по керосину, — только иди. У этой мрази, которую я запер, похоже, способность взрывать мозги. Если б ты его не ослабил — он бы и меня вырубил. Но он и сейчас — живей всех живых! Он может нас нащупать. Иди!
Павел, словно Афродита в мужском обличии, вышел из речного тумана на пляж, залитый лунным светом.
- Я присяду… — Ладонью он ощутил прохладу гладкого камня-валуна, утонувшего в серебряном песке.
- Да, давай на первое сиденье, — пропыхтел Третьяков. — Твоего психа я сам назад закину. Ну и тяжелы вы, братцы.
Заработал двигатель. А Павлу показалось, что запела свирель.
За шестнадцать дней, проведённых в палате святого Людовика, человек не научился ничему. Иные, искушённые в наслаждениях плоти, обучались там боли — он, всякого повидав на своём веку, не нуждался в уроке. Другие напитывались под госпитальными сводами злобой — он оставался смиренным. Наконец, были и те, кого Чёрная Смерть перековывала из неугомонных в терпеливцев — человек же и прежде был терпелив и умел ждать.
Вазари не солгал — дважды в день обитателей палаты кормили через узкие окна. На еду жаловаться не приходилось: иногда давали даже жареное мясо и вино. В первые дни заточения человек готовился к худшему — к тому, что еды не хватит на всех. Едва заслышав стук поварского черпака о подоконник, он вскакивал и, разыгрывая из себя кабацкого скандалиста, безжалостно тесня плечом и живых, и призраков, первым выхватывал из рук раздающего двойную порцию похлёбки, или баранины с луком. Свою половину съедал быстро и жадно. Ту, что предназначалась супруге, есть не смел, хотя женщина оставалась безмолвной и бездыханной. Похлёбку пытался вливать несчастной в горло, давил ей на подбородок, чтобы разомкнуть плотно сжатые зубы. Была ли от этого польза — человек не знал. Зато вскоре уяснил, что спешить к окну — не стоит; еды хватало. Это удивляло: палата святого Людовика была переполнена смрадными телами. Однако приблизительно треть больных не могли подняться на ноги, чтобы доковылять до окна; они оставались без пропитания. Немалое число обитателей палаты святого Людовика были попросту мертвы. За мертвецами приходили единожды в неделю — четверо плечистых мортусов и один чумной доктор в полном облачении, — а до того они занимали место в палате наравне с живыми, но в пище, ясное дело, не нуждались.
Человек понял, что смерть от голода ему не грозит. Не пугали его и взгляды страдальцев, чьи грязные подстилки располагались по соседству. В палате святого Людовика любопытство было не в чести. Каждый, казалось, жил и умирал здесь в одиночку. Да и как иначе: служители больницы не заботились о чумных, а у последних не оставалось ни сил, ни воли, ни времени на заботу друг о друге. Никто не завидовал соседу, чьё тело бубоны и петехи уродовали менее прочих. Все знали: чума справедлива. Никто не подносил пищу обезножевшим от слабости. Смерть здесь ожидали, как дорогого гостя. Изредка слышалась молитва, но чаще — стоны и возгласы пребывавших во бреду. Здесь царил странный порядок — словно обитатели палаты освоили ремесло страдания и теперь трудились на совесть, ожидая похвалы от нанимателя — от ласковой девы-Чумы. Они были прилежными ремесленниками — не болтали попусту, не отлучались слишком часто по нужде, не приятельствовали и не склочничали между собою. Трудились — и ничего больше.
Человека порадовало, что новая капелла была пристроена к госпитальным зданиям с умом — так, чтобы все больные, даже прикованные к постели, имели возможность принимать участие в литургии. Впрочем, с исповедью и причастием всё было куда сложней. Местный священник неохотно спасал души обитателей чумной палаты; надевал при этом хламиду, похожую на клювастый костюм докторов-шарлатанов, и грубые перчатки. Многие отходили к Господу и вовсе без покаяния и отпущения грехов. Человек не хотел такой участи для своей бедной жены. В первый же день заточения он отыскал помятый медный таз — такой медики использовали для кровопусканий, — и решил, что призовёт священника, громыхая медью о камень стен, как только посчитает, что верный час пробил. Однако Господь и Чума судили иначе.
На третий день пребывания в палате, человек, пытаясь, по обыкновению, накормить жену похлёбкой, вдруг ощутил, как затылок её дрогнул. Тут же она разразилась хриплым кашлем, выплёвывая гороховую жижу. Человек, не веря глазам, принялся оглаживать женины волосы и плечи, вытирать рукавом её перепачканные в похлёбке губы. Жена открыла глаза. Сначала её взгляд был пустым и блёклым, затем сделался знакомым, — таким, к какому привык человек за годы супружества.
- Жива, — выдохнула страдалица, и слёзы потекли по её щекам.
С этого дня женщина пошла на поправку. У неё спал жар. Бубоны сделались похожи на обыкновенные синяки, и человек, вспоминая, как поколачивал жену в дурные годы, иногда отводил взгляд и ощущал горечь и стыд. В такие минуты он порывался сделать для жены что-нибудь доброе: укрыть её от чужого взгляда, пусть и равнодушного, растереть ей холодные и немевшие руки, накормить посытней. Человек осмелел настолько, что, при раздаче еды, требовал теперь себе тройную порцию, — и получал её.
Шестнадцать дней и ночей провели в палате святого Людовика человек и его жена. Они мало говорили, но много смотрели друг на друга, будто видели друг друга впервые. Оба были слишком мало искушены в медицине, чтобы понять, насколько чудесно выздоровление женщины и насколько чудеснее его то невнимание, которым чума наградила человека. Тот так и не удостоился сестринского поцелуя чёрной девы, не обзавёлся ни единым чумным знаком на коже. На семнадцатую ночь, когда человек и его жена спали, в палату святого Людовика явился странный гость.
Человек никогда не жаловался на слух. Спал он чутко. Побывав, в ребячестве, в шкуре подмастерья, он хорошо усвоил, что безмятежный сон вреден для боков: мастер запросто пустит в ход кулаки, а то и на пинок расщедрится, если подмастерье не явится по первому его зову. Так что человек едва ли мог бы не расслышать, как грохочет засов на дверях чумной палаты; как скрипят дверные петли; как гремят каблуки того, кто шагает, в ночной больной тишине, по каменному полу. И всё-таки — пришелец с воли не разбудил его. Его разбудила собака — огромная чёрная собака с короткой шерстью, высокими стоячими ушами, вытянутой мордой, на длинных и тонких лапах. Она ткнулась холодным носом человеку в затылок, зловеще и тихо зарычала и, словно игривый жеребёнок, отпрыгнула в сторону, спружинив всеми четырьмя лапами сразу. Человеку понадобилось лишь мгновение, чтобы увидеть и осознать угрозу. Его тело пришло в движение. Он первым делом отгородил собою спящую жену от псины. А уж потом, поверив, что та не собирается немедленно нападать, осмотрелся.
Сделать это было не так просто: редкие светильники, выставленные вдоль стен, едва теплились. Масло, служившее им топливом, на первосортное никак не тянуло: над каждым огненным язычком клубилось облако удушливого чада, почти скрывавшее огонь. И всё-таки ночного гостя — хозяина собаки — человек разглядел. Тот был высок, хорошо сложён и — с головы до пят — залит алой кровью. Так показалось человеку на первый взгляд. Незнакомец беззвучно приблизился на несколько шагов, замер у одного из светильников — и человек понял, что обманулся. Гость был облачён в красную мантию с капюшоном — всего-то. Впрочем, вместо того чтобы успокоиться, человек испугался. Испугался всерьёз. Испугался за супругу и собственную душу. Ему показалось, незнакомец явился, чтобы отнять у него то и другое.
Капюшон красной мантии — вот что пугало пуще прочего. Глухой островерхий капюшон, полностью покрывавший голову чужака. В прорезях для глаз плескалась ночь. Человек заметил это — и сердце его едва не оборвалось. А в голове теснились мысли: кто позволил незнакомцу переступить порог чумной палаты? Знает ли привратник о том, что это случилось? Ведает ли об этом Вазари? Ночной гость слишком статен, слишком уверен в себе, чтобы почитать его за зачумлённого. А уж пса причислить к больным не выйдет и подавно.
А незнакомец вдруг поднял руку и обратил чёрный взор на человека.
- Приветствую тебя, Валтасар, дитя Божье, — громогласно возвестил он. Голос прошёлся по смрадной палате штормовым ветром. Голос поколебал язычки пламени в светильниках. Но голос не пробудил ото сна ни живых, ни мёртвых в палате святого Людовика.
- И ты здравствуй, — хрипло ответил человек. — Здравствуй, кем бы ты ни был.
- Ха, — Хорошо сказано, — незнакомец воздел к небу уже обе руки. — А хотел бы ты знать, Валтасар, с кем ведёшь беседу?
- Ты — демон? Палач? Чумной доктор, для которого не нашлось подходящего платья?
- Ха-ха-ха, — зычно расхохотался гость. — Сколько домыслов — один чудней другого! Даже в страдании люди тщеславны! Ты не лучше прочих: первым по старшинству назвал демона. Почему ты полагаешь, что достоин визита почётного гражданина Ада? А ведомо ли тебе, что по соседству с Пистойей, во Флоренции — славнейшем городе на земле — о мертвецах заботится Общество Милосердия? И все его члены — добродетельные и богобоязненные горожане — носят точно такую одежду, какую ты видишь сейчас на мне?
- Так ты из Флоренции? — Сбитый с толку, переспросил человек.
- Это зависит от того, жив я или мёртв, — со смешком процедил чужак. — Если мёртв — то уж наверняка из Флоренции. Флоренция теперь — город мертвецов. Там трупами усеяны улицы, и вонь от них стоит такая, что ангелы, посмевшие кружить над городом, мрут в полёте. Там кончились гробы, и мёртвых хоронят на досках, или в пыльных мешках, или попросту сталкивают, в чём есть, в обширные ямы. Там сыты собаки, потому что жрут мертвечину, пока не лопнет брюхо.
Человека, слушавшего слова незнакомца, вдруг смутили хруст и чавканье, донёсшиеся слева. Он обернулся и обомлел. Словно в доказательство правоты флорентинца, огромный пёс грыз ногу покойника не далее чем в десятке шагов от ложа жены человека.
- Что это? — Более не сдерживаясь, прокричал человек. — Зачем? Так невозможно!
- Э, брось, — незнакомец словно бы и впрямь дивился горячности собеседника. — Ты хочешь оставить моего пса без ужина? Этому бедняге — бывшему венецианскому таможеннику, прибывшему в Пистойю навестить сестру — не помочь. Чума его уже съела, бог с ангелами — доедят. Если что и достанется псу — осьмушка голени. Разве это так уж много в сравнении с бессмертной душой? Я смотрю, ты совсем разучился веселиться, Валтасар. Ты ввязался в весёлую драку — в драку с чумой, — но отвешиваешь ей оплеухи с хмурой гримасой. А вот она просила передать, что приглашает тебя на бал. Вместе с твоей дражайшей супругой, разумеется. И он начнётся прямо сейчас!
Незнакомец громко хлопнул в ладоши. Но звук хлопка едва долетел до ушей человека. Этот звук заглушили стоны, раздавшиеся одновременно со всех концов, изо всех вонючих углов палаты святого Людовика. Как будто незнакомец разбередил сотню ран сразу.
Зазвучала тихая музыка. Ей неоткуда было взяться в ночном госпитале, но она, накатывая, казалось, сразу отовсюду — с пола, от потолка, от холодных стен, — слышалась всё отчётливей, приобретала танцевальную ритмичность. Гость в красной мантии начал забавно кривляться, подтанцовывать в такт. Его движения убыстрялись; сперва не чуждые грации, они постепенно превращались в резкие, угловатые, а затем и вовсе сделались вульгарны. Человек заворожённо наблюдал за диким танцем ночного гостя. А тот вдруг присел на четвереньки, мотнул головой — и растёкся по полу красной волной. Казалось, прямо из-под мантии выдавили всю плоть, — и одеяние, украсившись замысловатыми складками, безжизненно свалилось на пол.
Человек изумлённо оглянулся по сторонам. Ночной гость исчез, вместе со своей огромной собакой. Но жизнь в палате святого Людовика только пробуждалась.
По всей длине этого мрачного пристанища словно бы образовался муравейник. Сотни ног и рук одновременно пришли в движение. Конечности сгибались и разгибались, но их владельцы поначалу оставались прикованными к подстилкам: сучили пальцами в воздухе, словно жуки, перевёрнутые на спину. Потом, один за одним, они начали учиться ходьбе. С ужасными стонами переворачивались на живот, пытались поставить себя на ноги, оттолкнувшись от подстилок худосочными руками. Не у всех это выходило: некоторых болезнь ослабила настолько, что мышцы и мускулы рук отказывались им служить. Тогда они упирались в подстилки лбами, согнутые в колене ноги просовывали под живот, и делали новую попытку. Когда и это не помогало, худосочные подкатывались к соседям, опирались друг о друга, о стены и резные стулья и — многоногим пауком — умудрялись-таки подняться. Поднявшись, они уж не поддавались слабости. Уродливые человеческие конструкции не рушились на пол, как того следовало ожидать. Они внимали музыке — и пытались танцевать.
Это была страшная картина: десятки людей словно бы впали в предсмертную агонию. При этом они стойко держались на своих двоих, ни один не повалился мешком на пол. Они танцевали танец смерти. Некоторые выкидывали уморительные коленца, будто заправские шуты. Другие, облапив друг друга и раскачиваясь, как корабль в непогоду, кружили в медленном танце. Третьи дёргали нелепо плечами, волочили ноги и казались марионетками под водительством пьяного кукловода.
Вдруг музыка грянула сильней. Взревела, оглушила. И смешала танцевавших в одно общее варево, в один мерзкий хоровод. Будто вороньё закружилось под сводами палаты святого Людовика. И этот чёрный тайный круг начал приближаться к человеку и его жене — единственным, кого не затронуло безумие.
Женщина, проснувшись, с ужасом наблюдала за танцорами. Она не проронила ни звука — лишь попыталась отодвинуться, забиться в дальний тёмный угол палаты. Человек же поднялся, загородил собою жену и выкрикнул:
- Господи, помоги мне!
В ответ послышались смешки, шепоток, ропот. Вся палата святого Людовика возмутилась просьбой человека. Шепоток, будто тонкий червь, вполз в ушную раковину, пробрался человеку в голову и загремел там детской песенкой:
Сперва сплетали мы венки
Из алых роз и лилий.
Потом воскликнули: «Апчхи!», -
И навзничь повалились.
Люди — или то, что от них осталось — надвинулись на человека и его жену. Первые толчки были похожи скорее на ласковые прикосновения. Бессильные тела давали ими знать о себе. Человек же не гнушался больничной стряпнёй, потому был полон сил. Он оттеснял обитателей чумной палаты плечом, отталкивал их руками, наконец, пустил в ход кулаки. Он надеялся ослабить напор человечьего стада. Но, с каждым пинком или зуботычиной, которые щедро раздавал человек, масса грязных изъязвленных тел, их получавшая, казалось, становилась сильней и настырней. Человек вскоре перестал помышлять о спасении. Он смирился со скорым концом и рассчитывал теперь лишь на то, что сумеет отвлечь безумных от женщины, скорчившейся в углу. Человек превратился в демона, в душегуба, в солдата, получившего на разграбление пленённый город. Он размахивал кулаками от души, наносил страшные удары по щекам, глазам, кадыкам и рёбрам зачумлённых. Но те, раскачиваясь пугалами на крестьянском поле, умудрялись удерживать равновесие и вновь осторожно, мягко, оттесняли человека на полшажка, на шаг, на два шага от жены.
Человек слишком поздно понял, что он не интересует безумных. Они хотели только женщину. Они дрожали от похоти — невероятной для этих полутрупов. Когда воронье кольцо сомкнулось вокруг несчастной — та страшно закричала.
- Муж мой! — Расслышал человек. — Муж мой, где ты? Не оставь меня!
Кулаки кровоточили, костяшки пальцев оставляли на язвах и одежде бесноватых кровавые следы. Но всё было тщетно: тёмная масса тел накрыла женщину, как муравьи накрывают лягушку, которой злые дети переломали лапы, чтобы бросить, ради забавы, в муравейник.
Человек бросился к двери. Начал биться о склизкое дерево всем телом. За дверью слышались встревоженные голоса стражников, но отодвигать засов они не спешили.
- Позовите Вазари! — Выкрикнул человек. — Скорей, позовите Вазари!
Он не слишком надеялся, что стражники, или другие служители больницы, исполнят его просьбу, но вовремя сумел понять, что крик: «На помощь!» подвигнет их к действию ещё меньше. Человек обернулся — и едва не потерял рассудок от увиденного.
Его несчастная жена, неподвижная, истерзанная, лишившаяся одежды и чести, плыла на вытянутых руках пританцовывавших обитателей палаты святого Людовика. Они уносили её всё дальше и дальше. И светильники гасли сами собой, когда мимо них проходила жуткая процессия, — словно чумная палата получала удовольствие от мерзости и поощряла творившееся изуверство.
За спиной человека загремел засов. Музыка же, терзавшая уши, напротив, смолкла.
В дверях стоял Вазари — всклокоченный, заспанный, с красными, как у кролика, глазами. За ним теснились несколько стражников и чумных докторов — все вооружены яркими факелами. В руке у самого Вазари масляно блестел изысканный боевой клинок; с ним, облачённый в свою ветхую хламиду, он смотрелся нелепо.
- Чёртовы хореоманты! — Прорычал Вазари. — Дьяволово отродье! За что мне эта новая докука!
Человек не верил глазам, не верил ушам: у него отняли жену, отняли радость и веру в божью любовь вместе с нею, а святой безумец Вазари способен, по этому поводу, испытывать лишь досаду?
Человек потянулся к клинку. Управитель Ospedale del Ceppo слишком поздно разгадал его намерение. А человек уже успел ударить управителя под дых и выхватить короткий меч из его руки.
Человек бросился в темноту. За ним поспешали стражники с факелами, — впрочем, едва ли после обиды, нанесённой управителю, они горели желанием осветить обидчику дорогу — скорей, обезоружить его. А человек не нуждался в помощи. Он споткнулся о чьё-то тело. Наклонился над падшим, наугад полоснул клинком по тёмному контуру фигуры. В свете приблизившихся факелов разглядел другого насильника, хрипло выдыхавшего из горла чёрную кровь, — всадил тому меч под ребро. Третий враг был, вероятно, из новичков в чумной палате — не просто держался на ногах, но и сумел увернуться от удара человека. Замешкалась лишь его рука — она отчего-то висела плетью вдоль тела. И тут же четыре её пальца из пяти отсёк короткий меч.
- Держите бешеного! — Громыхнул позади Вазари. — Повалите его! Только не калечьте!
На плечах человека повисли несколько амбалов. В нос ударило винными парами. Кто-то выбил меч; тот тонким и юрким ужом скользнул в сторону.
- Покажите мне её! — Кричал человек, извиваясь в объятиях стражников. — Покажите мне мою жену! Она жива? Быть может, она ещё жива?
- Послушай меня, — тёмной глыбой навис Вазари над впавшим в отчаяние. — Женщину ты не спасёшь. Но отомстить за неё сможешь. Я научу тебя! Слышишь? Научу! Точней, отыщу для тебя учителей! Я отправлю тебя в один монастырь в Апулии. У них есть оружие — им нужен был лишь оруженосец! Ты отомстишь не им. — Управитель обвёл рукой бесноватых. — Не этим жалким хореомантам. А самой Чуме! Теперь-то ты знаешь, какова она. Теперь ты веришь, что ядовитые миазмы — не при чём! Успокойся, бедный человек! Поспи, Валтасар Армани, забудься! Твой карантин закончен. Ты — здоров. Навеки здоров!
Слова грубияна Вазари упали на благодатную почву. Человек умолк. Он вдруг подумал, что не хочет видеть тело жены: не такое, каким оно стало после поругания; не разрушенное, как храм, который раскатали по камню сарацины. Человек мысленно прочёл новую молитву.
- Господи, не дай управителю Вазари отступиться от меня. Я хочу мстить — во славу твою, Господи, и во славу невинных праведников твоих!
Павел открыл глаза — и тут же усомнился, что освободился до конца от средневековых видений. Обстановка комнаты, в которой он очутился, словно бы целиком была позаимствована из павильона «Мосфильма», меблированного для киносъёмок по мотивам прозы Пушкина или Дюма. Управдом возлежал на кровати, украшенной роскошным бархатным балдахином и массивными выпуклыми вензелями на спинке изголовья. Кровать подошла бы какому-нибудь толстопузому русскому барину, или обжоре Портосу: она казалась массивной, прочной; этаким деревянным слоном на низких устойчивых ногах. Перед кроватью высилось трюмо с мутным зеркалом. Оно выглядело поизящней, но тоже старорежимно и даже ветхо. Вероятно, такое впечатление создавалось как раз из-за зеркала. Его поверхность была белёсой, неровной, как мятая фольга. Несмотря на то, что Павел попытался посмотреться в него буквально с пяти шагов, он различил в зеркальном овале только белое пятно своего лица и тёмные контуры — волосы, ворот рубашки.
Рубашка! Управдом уставился на странную коричневую пижаму, свободно повисшую на плечах. Одеяние, в котором приличные люди отходят ко сну, на Павле смотрелось, как на пугале, и было ему откровенно велико. Вот так номер: кто-то раздел его донага и переоблачил вот в это! С каким-то детским страхом управдом пошарил под пижамой в поисках трусов. Те оказались на месте, причём собственные, без подмены — и Павел слегка успокоился. Тем не менее, он по-прежнему полнился решимостью призвать к ответу похитителя верхней одежды, едва того увидит.
Он поднялся. Опустил босые ноги на мозаичный паркетный пол. Ступни обдало приятным теплом: похоже, пол здесь был с подогревом. Слева от кровати, закрытое тяжёлой гардиной, угадывалось высокое окно. Оттуда через пыльную ткань сочился дневной свет. Справа кто-то установил картонную ширму: картинки с японскими мотивами — девушка в кимоно и с зонтиком склонилась над ручьём; розовые цветы облетают с низкорослой сакуры. Павел сперва хотел обойти ширму — посмотреть, что та скрывает. Но голова слегка закружилась, и он решил попросту отодвинуть крайний сегмент, примыкавший к изголовью кровати.
Что-то не рассчитал. А может, гигантский складень оказался слишком уж неустойчив.
Конструкция, с шумом, напомнившим шум проливного майского дождя, повалилась на пол.
Павел сначала притих, как нашкодивший кот, затем перевёл взгляд на стену, которую минуту назад закрывала ширма, — и обомлел.
Вдоль всей стены выстроилась флотилия высоких дубовых шкафов. Резчик, их украшавший, наверное, был в душе моряком. На створках и боковых стенках в изобилии встречались парусники, глобусы, альбатросы и якоря. Но не эта тонкая работа поразила Павла. Его поразило содержимое шкафов. За стёклами, идеально чистыми, не отражавшими световых бликов, покоились на деревянных подставках и шёлковых подушках десятки образцов оружия самых разных форм и размеров. Смерть на любой вкус. Зловещие и, одновременно, изящные безделушки.
Нескольких секунд управдому хватило, чтобы понять: перед ним не арсенал современного киллера. Оружие, выставленное на полках, было архаичным, музейным. Пистолеты с колесцовыми замками, кремневые ружья, даже некоторое количество кинжалов с тонкой гравировкой.
- Знакомитесь с моей коллекцией? — «Ариец» вошёл в комнату бесшумно и теперь с порога наблюдал за Павлом, скрестив руки на груди. Он снова был в ипостаси Вениамина Третьякова — даже его бордовый халат, слегка похожий на королевскую мантию, подчёркивал образ.
- Зачем вы меня переодели? — Довольно грубо осведомился Павел.
- Затем, что от вас дурно пахло — я бы сказал: несло помойкой, — немедленно ответил коллекционер. — Впрочем, успокойтесь: ко мне женщина приходит — делает уборку дважды в неделю. Это она вас переодела по моей просьбе. Если вам так легче — считайте, что были переодеты женщиной. Совсем ещё не старой и вполне миловидной.
- Я… бредил? — Уточнил управдом.
- Вот вы мне и расскажите, что это было, — отрезал «ариец». — Бред? Галлюцинации? Наркотики? Фокус?
- Психбольница… Струве… Богомол… Это мне не привиделось? — Павел заглянул Третьякову в глаза, не то с надеждой, не то с испугом. Тот медленно покачал головой.
- Увы, нет. Я там был.
- Тогда не знаю. — Павел растерялся. Он казался сам себе каким-то невнятным, нескладным в эту минуту и ненавидел себя за это. Вдруг он вспомнил. — Мой телефон! Где он? Я должен позвонить. А Струве? Он жив? Струве… Тот человек… Тот, второй, не богомол…
- Успокойтесь! — Прикрикнул на управдома Третьяков. — Полагаю, нам лучше разбираться во всём по порядку. Уж раз вы втянули меня в историю — я должен представлять, с чем имею дело. Это справедливо, не так ли?
- Пожалуйста… — Просительно пробормотал Павел.
- Хорошо, я отвечу на ваши вопросы, — процедил «ариец». — Ваш телефон в порядке, он исправен, но воспользоваться им вы, скорее всего, не сможете: мобильная связь в городе с утра не работает. Тот человек, которого вы пытались спасти в клинике, жив. Он в соседней комнате. Учится говорить по-русски и, если я не ошибаюсь, все юные вундеркинды мира ему в подмётки не годятся: за утро его вчерашний лексикон юродивого превратился в лексикон одарённого первоклашки. Я догадался познакомить его с компьютером — запустил учебные курсы русского языка для иностранных студентов. Ваш Струве — так, кажется, вы его называете? — уже на тридцать пятом уроке из пятидесяти. Это всё, что вы хотели знать?
- Ещё одно, — Павел тряхнул головой: усвоить столько информации сразу, спросонья, оказалось не легко. — Как долго я был в отключке?
- В общей сложности часов пятнадцать. — Усмехнулся Третьяков. — Горазды вы спать, уважаемый. А теперь давайте пройдём на кухню — вы подкрепитесь и ответите на мои вопросы. Если не позабыли — мы с вами недавно беседовали об одном предмете из моей коллекции. Пропавшем предмете. Его судьба меня, представьте, до сих пор волнует.
Павел кивнул. Спорить с коллекционером не хотелось, собачиться — тоже. Да и скрывать от него — ни правду, ни собственные предположения, ни даже фантазии Людвига, внезапно пришедшие на ум, — управдом не намеревался. «Ариец» прав: они в одной лодке, даже если Валтасар Армани покинул тело и разум Вениамина Третьякова навсегда.
Поедая гусиный паштет, суховатые булочки, Тирольский суп со шпиком, помидорами и чесноком, Павел, с некоторым злорадством, ошарашивал «арийца» подробностями недавних событий. Изумлял того, а может, и ранил, едва ли не каждым произнесённым словом: про подвал, про ружьё, про смирительную рубашку, про лимузин-труповоз. Разговор завязался. Набрал силу. Зазвенел драматическими нотами. «Арийцу» было нелегко — пожалуй, ещё тяжелей, чем Павлу в первые часы и дни светопреставления.
Через час этого разговора многое изменилось. Сама диспозиция изменилась: Третьяков утратил всю напускную спесь, Павел, напротив, успокоился и наелся. Он настоял на том, чтобы переодеться. Третьяков выдал ему одежду, выстиранную и благоухавшую чем-то вроде лаванды. А из гостиной слышался бубнёж Струве, повторявшего за диктором учебного курса: «Вчера я впервые посетил Большой Театр. Опера «Евгений Онегин» произвела на меня сильное впечатление».
Сюрреалистичная картина.
А телефоны и вправду молчали: Третьяков не солгал. Зато сам он исходил словами, а в них — странной, не вполне понятной Павлу, тоской.
- Ты не понимаешь, каково это, — захлёбываясь словами, рассказывал он, как и давеча в психушке, перейдя «на ты». — Каково это — исчезнуть из жизни на несколько дней, а потом очнуться на московской кольцевой, посреди переполоха и чёртовой перестрелки. Я раньше до конца не верил, что все эти ребята — лунатики, маразматики, или те, что с болезнью Альцгеймера, — реально существуют. То есть, конечно, знал, что потеря памяти — не выдумка; знал, что такое случается, — но представить себе, примерить на себя, вообразить — не мог. Как же так: живёшь, читаешь газету, слушаешь радио, помнишь все, важные для тебя, номера телефонов и даже номер банковского счёта, — и вдруг — пустота. Ничего этого нет. А потом ты — снова ты, но от этого жить ещё страшней. Получается, у всех у нас можно украсть день, или год? Как бы ни контролировал ты каждый свой шаг, — тебя можно просто выключить, как надоевший радиоприёмник. А потом включить.
- Это Босфорский грипп, — невразумительно вставил Павел. — Когда он закончится, ничего подобного с тобой не повторится. Но сейчас — нам нужен тот, другой, Третьяков. Валтасар Армани, стрелок из города Пистойи.
- Слушай, отвали, — коллекционер решительно поднялся с невероятного дизайнерского табурета, состоявшего, казалось, из одних кривых линий. — Давай лучше выпьем. За знакомство. — В руке Третьякова блеснула пузатая бутылка мексиканской текилы. — Говори, что хочешь, но меня ты не получишь. Да я и не знаю, как мне стать этим Валтасаром Армани.
- Никто не знает, — пробурчал Павел, — Но как-то же ты им стал однажды.
- Ничем не могу помочь, — коллекционер разлил текилу по высоким узким рюмкам с массивным донышком. Поставил на стол блюдце, на котором лежал апельсин, разрезанный на полукольца. Рядом поместил фарфоровую чашку, наполненную чем-то вроде речного песка.
- Это сахар, смешанный с корицей, — он постучал ухоженным длинным ногтем по чашке. — Посыпь этим дольку апельсина — и получится отличная закуска к текиле; по мне — так куда лучше, чем лайм с солью.
- Мой приятель, Людвиг, — я тебе рассказывал о нём, — считает, что люди, на которых пал выбор… перевоплотившиеся… они не зря попали под раздачу. Они приспособлены для этого. Их нынешний образ жизни, профессия, может, даже черты характера послужат на пользу делу, — Павел удостоил Третьякова такого тяжёлого взгляда, что тот поперхнулся текилой, закашлялся. — Могу я тебя спросить, чем ты занимаешься?
- Хм, — «Ариец» улыбнулся. Улыбка вышла горькой — так показалось управдому. — Я коллекционирую хорошие вещи. Разве не понятно?
- На какие шиши? — Вскинул брови Павел.
- Завидуешь? — Вопросом на вопрос ответил Третьяков.
- Ты же знаешь, что нет.
- Ну хорошо, — «Ариец» сделался серьёзен. — Для простоты скажем так: некоторое время тому назад я работал за рубежом. Работа закончилась, но её плоды я пожинаю до сих пор. Стригу купюры. Получаю дивиденды. Используй любой эвфемизм, который тебе больше нравится. По чести говоря, я — заправский бездельник с деньгами. Это ты хотел услышать?
- В тебе как будто живут два разных человека. — Задумчиво протянул Павел.
- Ты опять? Пытаешься склонить к перевоплощению, или как его там?
- Да нет же, — управдом поморщился. — Я о том, как ты общаешься. То ты аристократ, то мужик, похваляющийся, что умеет пить текилу. Разговариваешь то «на ты», то «на вы». То джентльмен, то водитель трамвая, а то и мусорщик.
- Издержки работы, — «Ариец» налил себе ещё; Павлу не предложил. — Той, что была, да вся вышла.
- Я понимаю, ты не хочешь рассказывать, — протянул управдом. — А если угадаю? Признаешься?
Третьяков равнодушно пожал плечами.
- Ты имеешь отношение к медицине? Что-нибудь знаешь про эпидемии, вакцины, может, про биологическое оружие?
- Ну и фантазии, — добродушно рассмеялся коллекционер.
- У тебя есть доступ к закрытой информации?
- Доступ к закрытой информации время от времени получает каждый человек. — Дал Третьяков странный ответ.
- Ты знаешь, что сейчас происходит в Москве? Насколько сильно распространился Босфорский грипп? — Спросил Павел напрямик.
- Думаешь, это тайна за семью печатями? Думаешь, нужно быть посвящённым первого уровня, чтобы это знать? — «Ариец» опрокинул в себя рюмку единым духом. На сей раз не только не поперхнулся — даже не поморщился. — Что, не можешь напрячь мозговые извилины и сложить два и два?
- Ты о чём? — Павел почувствовал себя глупо.
- Я тебе расскажу, что происходит. — Третьяков вскочил с табурета, вытащил из кармана спичечный коробок, мятую пачку, с огромными буквами на этикетке: «Курение убивает!». Закурил что-то удушливое — не иначе, «Беломор» (хотя Павел сомневался, что тот всё ещё продаётся в табачных киосках). — Так вот. Происходит катастрофа. Когда появились первые сообщения об опасном Босфорском гриппе — никто не хотел бить тревогу. У нас ведь не древняя Греция: гонца с дурными вестями — не убивают. А вот того, кто всполошит людей чиновных без причины — вполне могут отправить на пенсию, или куда подальше. Но турки и греки испугались новой заразы всерьёз. Следом, с драконовским карантином, подтянулись европейцы, американцы. Раскачались и наши. Но всерьёз в возможность эпидемии всё ещё не верили. Поставили кое-где карантинные посты, спешно напечатали постеры: «Мойте руки перед едой!», — и угомонились. Но грипп-то не уговоришь прилечь отдохнуть. Его на перекур не отправишь. Число больных начало расти в геометрической прогрессии. Уже не тех, что отлавливали на границах. Больных в городе! В огромном мегаполисе, где только местных жителей — пятнадцать миллионов, не считая транзитников и приезжих. Зараза пошла в народ — а это конец!
- Почему? — Выдавил Павел, потрясённый мрачностью картины.
- Потому что никто не знает толком, что делать, если средневековая эпидемия придёт в современный город. В истории нового времени такого ещё не бывало.
- Я не верю, — прошептал управдом. — Должны же быть предусмотрены на такой случай какие-то мероприятия. Меры. Может быть, жёсткие… Тотальный контроль… Если всё так, как ты говоришь, почему не перекрыты въезды в Москву? Я добрался сюда на обычной электричке… С другой стороны, какая польза в том, чтобы отключить телефонную связь? Босфорский грипп этим не излечишь!
- Паника! — Назидательно проговорил «ариец». — Знаешь, что это такое? Ты представляешь, как будет выглядеть многомиллионный город, охваченный паникой? Она и так уже пробивается через весь бетон наших джунглей… даёт первые ростки… Но пока это всего лишь очаги. Где-то ворвались в закрытую аптеку и разнесли её по кирпичу. Где-то забили насмерть камнями бригаду скорой помощи. Дай волю панике — и завтра же число её жертв в тысячу раз превысит число жертв эпидемии. Потому молчат телефоны и ходят электрички. В нынешних условиях это правильно. Ты говорил про тотальный контроль? Каким, по-твоему, он должен быть? Где взять столько медбригад, чтобы проверить каждую городскую квартиру? Где взять столько сотрудников полиции, чтобы перекрыть каждую улицу? Или, может, попросить армию поднять по тревоге всех солдат, вывести их на МКАД и приказать им взять друг друга за руки: пускай водят хороводы по кольцевой? В конце концов, куда девать всех заболевших — пусть даже их удастся выявить? Если, конечно, помнить о гуманности — не расстреливать их массово и не закапывать там же, наспех, бульдозерами. В Москве попросту нет такого числа правильно оборудованных больничных палат. Босфорский грипп уже не удержать в карантине. Единственное, что можно сейчас сделать — вылечить его.
«Ариец» выдохнул, как будто пробежал стометровку.
- Ты преувеличиваешь. — Павел, без спроса, потянулся за бутылкой, налил себе и выпил без закуски, без гурманства, без апельсина и корицы. — Если бы эпидемия была в самом разгаре — это не получилось бы скрывать.
- Хм. — Третьяков прищурился. — А это уже из области математики. Нужен точный расчёт. Сколько дней назад Босфорский грипп был занесён в Москву? Дней семь-восемь, не больше, — верно? В первые дни говорили о нескольких десятках заражённых, которых поместили в карантин. Потом — в основном в сети, — появлялись непроверенные сведения о трёх-четырёх тысячах больных. Давай представим себе, что сейчас их… — Третьяков чуть задумался. — Ну, пусть, сто тысяч. Это меньше одного процента горожан, не считая приезжих. Понимаешь, тут есть одно противоречие. В большом городе куда легче скрыть нечто масштабное, в том числе эпидемию. С другой стороны, даже ничтожный процент заболевших от общего числа жителей мегаполиса — это уйма людей, разносящих заразу.
- Откуда ты всё это знаешь? — После долгого молчания спросил Павел. — Не по телевизору же такое сказали?
- Телевизора не держу. Узнал отсюда, — Третьяков постучал себя длинным пальцем по макушке. — Всего лишь проанализировал информацию, которая мне доступна. Никаких секретов. Люди давно уже привыкли жить, не размышляя, не складывая два и два. Я живу по-другому.
- Зачем? — Тоскливо выдавил управдом. — Обманываться — легче.
- Знаю. — Третьяков, с серьёзным видом, кивнул. — Но меня так научили… на работе…
Коллекционер замолчал. Павел тоже примолк. В наступившей тишине было отчётливо слышно, как Струве, вслед за электронным учителем, бубнил: «Я гулял в парке и встретил своего друга. Гуляя по парку, я встретил своего друга. Во время прогулки в парке я встретил своего друга».
- Ты пойдёшь со мной? — Наконец осмелел Павел.
- Перевоплощаться? — Скептически хмыкнул «ариец».
- Нет. Помогать мне… Нам… В качестве коллекционера Третьякова, а не стрелка Армани.
- Ты серьёзно?
- А похоже, что я шучу?
«Ариец» покачал головой — не то с укоризной, не то с сочувствием. Не присев, склонился над сидевшим на табурете Павлом, пристально глянул тому в глаза.
- Нет, извини, это не для меня.
- Без тебя может ничего не получиться. — Произнёс управдом. В его голосе не осталось энергии, — только усталость. В эту минуту он был не способен убеждать.
- Я отвезу тебя… Вас обоих. — Третьяков покосился на дверь, из-за которой слышался заунывный голос Струве. — Отвезу, куда скажешь. И всё.
- Тогда зачем ты явился в клинику? Зачем помогал мне? — Павел продолжал ощущать себя говорящим автоматом: механизмом без эмоций и интонаций.
- Мне надо было знать: куда исчез кусок моей жизни. Кто и зачем позаимствовал его. Ты рассказал. Что до всего остального…у тебя слишком сильные враги. — «Ариец» скорчил странную гримасу — не то презрения, не то затаённой боли. — Во всяком случае, один из них.
- Ты о том существе, из клиники? — Управдом нашёл в себе силы удивиться; он отчего-то полагал, что на испуг Третьякова не возьмёшь.
- Это человек. — Коллекционер сделался задумчив. — Хотя таких, как он, я прежде не видел. Поверь мне на слово: я не прочь подраться. И вытерпеть боль — тоже смогу. Но этот тип умеет залезать в голову. Голова — для меня святое, — Третьяков выдавил ироничную усмешку.
- Что ты сделал с ним? — Павел неожиданно вспомнил свои галлюцинации: ковбой Мальборо разряжает верный «кольт» в чудовищного богомола. — Убил? Ранил?
- Вообще ничего не помнишь? — Нахмурился коллекционер. — Я стрелял из обычного травмата, может, слегка поцарапал ему руку. А он попробовал полоснуть меня ножом. И тоже едва задел. Думаю, сейчас он жив и здоров. И, конечно, чертовски опасен! Особенно для таких, как я, — с хрустальной головой.
- С чем? С какой? — Путано переспросил удивлённый управдом.
- Не важно. — Отмахнулся «ариец». — Так куда вас отвезти? Моя машина у подъезда.
- На вокзал. — Павел пожал плечами. — У меня выбор не велик. Я должен добраться до своих. До своей семьи.
- А он? — Третьяков кивнул в направлении Струве. — Пойдёт с тобой?
Павел задумался. Он не ожидал, что события станут развиваться таким образом, потому ощущал растерянность. В самом деле, как быть с маститым эпидемиологом? Да какое там: наука — в прошлом; кто он теперь? Средневековый алхимик? Удастся ли с ним объясниться? Убедить следовать за собой и не открывать прилюдно рот? Может, фантастическая способность к изучению языков помогла бывшему профессору стать хоть немного вменяемым? Может, теперь он способен понимать русскую речь? По словам Третьякова, Струве старается в этом преуспеть. Даже сейчас что-то бормочет. «Мы встречаем гостей хлебом-солью, головой болью. Наши гости будут жить в голове. Наши гости близко. Наши гости уже в дверь стучат, в череп стучат…. Мы встречаем гостей хлебом-солью…»
- Это из курса? Считалка? — Павел ещё продолжал говорить, когда «ариец» переменился в лице, ногой распахнул дверь комнаты, приютившей Струве, ворвался внутрь.
Эпидемиолог, хоть и одетый поприличней, чем Павел в момент пробуждения — не в пижаму, а в толстовку и объёмные домашние шаровары, которые, при желании, можно было принять за спортивные штаны, — выглядел жалко. Слёзы струились по его щекам. Очки упали на компьютерный стол. Волосы были взъерошены, а под левым ухом краснела ссадина. Впрочем, её Струве вполне мог заработать в клинике, во время противостояния с богомолом. Резко контрастируя с внешним обликом профессора, его голос, повторявший ерунду, звучал чётко, громко и даже, пожалуй, выразительно. Третьяков подскочил к Струве, обхватил его голову обеими руками и повернул к свету; приподнял тому веки.