Посреди огромной и пустой фабричной хоромины гордо воздвигалась громада новой доменной печи. Все пришедшие задрали головы, озирая её снизу доверху: от фундамента из бутового камня до сужения колошника. Колошником назывался колодец в макушке домны, через который в утробу печи рудовозы засыпали из тележек шихту — смесь для выплавки чугуна.
— Какова домна высотой? — деловито осведомился Татищев.
— Девять сажен и три аршина, — голос Гриши Махотина звучал гулко.
— Воистину царица печей, — признал Татищев.
Обычные доменные печи были пониже на две-три сажени.
— Даже мост с плотины пришлось в подъём делать, — не удержавшись, похвастался Гриша и тотчас густо покраснел.
С фабрики мост не был виден — на колошнике смыкались треугольные скаты шатровой крыши. Один скат был наполовину разобран: там на лесах каменщики достраивали дымовую трубу. В распахнутом проёме виднелось облачное небо, внутрь фабрики сеялся снежок. Белёсый зимний свет озарял угрюмое кирпичное чело ещё не пробуждённой Царь-домны: в бутовом основании — дыры продухов; плотная кладка толстых, как в крепости, стен; вдоль углов — ряды чугунных шайб на концах стяжек; развёрстая арка устья с перекладиной темпельного камня в глубине; квадратный ствол дымохода.
Полюбоваться на Царь-домну и послушать Гришу Махотина вместе с Татищевым и Демидовым явилась целая толпа: Родион Набатов, Степан Егоров, доменный приказчик Лысков, плавильный мастер старик Катырин, механик Никита Бахорев, плотинный мастер Леонтий Злобин и заводской шихтмейстер Чаркин. Конечно, Савватий тоже пришёл — наверняка его будут спрашивать об устройстве мехов и водобойных колёс. В толпу бочком затесался и Васька Демидов; попадая под взгляд Акинфия Никитича, он с готовностью улыбался дядюшке — простодушно и заискивающе.
— Дуть в две фурмы давно предлагали, — сказал Махотину Татищев. — Но оное только жар по шихте гоняет и плавление замедляет.
— Это если в разницу хода, господин управитель, — возразил Гриша. — А у меня оба меха на одно колесо насажены и дуют в лад.
— Колесо не подымет два меха, — усомнился Татищев.
— Я его барабаном сделал и лопасти корытами, — пояснил Савватий.
— И распар внутри печи в сечении под косую круглость, — перебил его Гриша; воодушевлённый, он хотел говорить сам. — Так на две фурмы будет полный охват воздуху, вся шихта продуется насквозь, без свалки в середину.
— Гриша толк знает! — втиснулся в разговор Васька Демидов.
— На текучесть шихты куда больше в колоши песка с известью пойдёт, — буркнул мастер Катырин. — Чугун уменьшится, а «сока» прибудет.
— На десятую долю, — согласился Гриша. — Оно в малость. А горн я повыше наметил — девять футов и двенадцать дюймов. Всё уместится.
Савватий вдруг понял, что — или кого — напоминает ему доменная печь. Демона. Его пока ещё не оживили: ещё не зажглись адским огнём его глаза-фурмы, не задвигались широкие крылья клинчатых мехов, из раззявленной пасти не потёк жидкий чугун, и в чёрной горловине лётки застывшей слюной бугрился лёд. Но люди уже готовы были служить чудовищу.
Татищев хмыкнул, прикидывая работу домны:
— Всё равно не верю, что на внутренность печи хватит теплоты.
— Должно хватить! — Гриша разгорячился, и глаза его обиженно заблестели. — Заплечики под колошником я круче загнул, не бутылкой, а как «паруса» на церковном своде. Они будут жар обратно внутрь отражать, а не пыхать им вверх из колошника! На таком жаровом скопе плавка и основана!
Татищев явно был впечатлён.
— Ты где геометрию учил, Махотин? — поинтересовался он.
— Я ему книгу от генерала давал, — за Гришу важно сообщил Бахорев.
Акинфий Никитич слушал вполуха и думал о своём. Сейчас Татищев поневоле напоминал ему верхотурского воеводу Калитина. Тридцать два года назад, когда Демидовы только приняли от царя убогий Невьянский завод, Калитин полюбил заявляться похозяйничать. Он заботился лишь о казённых заводах — о Каменске, Алапаевске и Уктусе, а завод Демидова был для него тем местом, где можно что-то урвать для казны. Калитин надменно ездил на коне, как татарский баскак, охотно сёк плетью рудовозов с тачками, нагло вышибал двери амбаров. Как-то раз Акинфий не выдержал бесчинства, дал в зубы одному из воеводских слуг — и Калитин разгневался: уволок Акинфия в Верхотурье, заковал в железо и кинул в темницу. При этом воспоминании у Акинфия Никитича до сих пор сжимались кулаки.
Батюшка был терпелив, не пёр на рожон, удачу отгрызал по крошкам и сильным не перечил, но той осенью, осенью 1703 года, его проняло. Не зная грамоты, он надиктовал Акинфию письмо в Сибирский приказ: пускай казна подавится Невьянском, не нужен он Демидову, отдайте Тульский завод, обмен отменяется! Для убедительности батюшка решил покинуть Невьянск. Они с Акинфием побросали пожитки в телеги, и обоз двинулся в Россию.
Ни батюшка, ни Акинфий не хотели терять Невьянский завод. Всё здесь было как от бога подарок — леса, реки, руды… Но Калитин душил любое начинание. Требовалось напугать Сибирский приказ. Это означало, что придётся прокатиться от Невьянска до Тулы, потом обратно. Адская морока.
Обоз тащился два месяца. Дотащился. И дьяки в Сибирском приказе заметались, как курицы. Виданное ли дело — царский любимец обиделся!.. А дома Акинфий понял, что его тянет в Невьянск. Тянет до тоски. И батюшка, не дожидаясь конца зимы и решения начальства, отправил его назад.
Сибирский приказ тогда уступил. Весной воеводе Калитину выслали грамоту, чтобы во всём помогал Невьянскому заводу и не сердил хозяина. Батюшка одолел своего врага. Этот урок Акинфий запомнил навсегда…
Татищев оборвал воспоминания Акинфия Никитича:
— А ты, Никитин, чего такой снулый сегодня? Ничем не похвастаешься?
— Гриша за меня уже всё сказал, — ответил Акинфий Никитич.
— Почему сипишь? — прищурился Татищев. — Простыл, что ли?
Шея у Акинфия Никитича была обмотана полотенцем, чтобы скрыть синяки, оставшиеся на горле после ночной драки с раскольником.
— Простыл.
Татищев хмыкнул.
— Может, отпустишь своего мастера ко мне? — спросил он. — Эй, Махотин, пойдёшь на казённые заводы? Платить буду по плакату, поменьше, чем здесь, но я много домен построить намерен — есть где разгуляться.
Гриша растерялся и разволновался.
— Демидовские мастера от Демидовых не уходят! — отвечая за Гришу, влез Васька, племянник Акинфия Никитича. — Мы и у себя делами в избытке!
Татищев скривил рот, демонстрируя сомнение.
Мастер Катырин, похоже, заревновал, что его, старого плавильщика, горный начальник к себе не переманивает, и гневно затряс бородёнкой:
— Куда Гришке в Екатеринбурх?.. У него при первой же плавке в домне «козёл» намертво сядет, и надо будет всю печь до темпеля ломать! Ему за то хозяину отрабатывать по самую старость придётся!..
— Зачем говоришь такое, Михал Михалыч?! — пылко, едва ли не до слёз обиделся Гриша. — Не будет у меня «козла»! Я добрую домну построил!
— Добрая — по старине, как моя! — Катырин ткнул пальцем в направлении второй доменной фабрики. — Неча новую лепить, коли прежняя работает! Да ещё и орясину такую, что, прости господи, за неделю не оплевать!
— Жизнь вперёд надо двигать!
— Один двинул уже! С его тычка полдержавы по лесам разбежалась!
— Ты косое с кислым не мешай, дед, — одёрнул мастера Демидов.
Но старика уже было не унять.
— Ересь у тебя! — крикнул Катырин Грише, развернулся и ринулся прочь.
Пока доменщики ругались, к Савватию подошёл шихтмейстер Чаркин.
— Глянь, — негромко сказал он, подавая какую-то деталь. — Твоя? Давеча я из шихты её достал. Кто выбросил — не ведаю, но из твоего ведь хозяйства.
Шихтой называлась смесь из дроблёной и обожжённой руды, древесного угля и разных добавок вроде извести, песка соляных варниц, колчедана или глины. Шихтмейстер составлял шихту на рудном дворе и грузил её в колоши — в короба на колёсах; работники катили колоши на плотину, с неё по мосту — к домне и затем высыпали в огнедышащее жерло колошника. В шихту часто бросали всякий ненужный чугунный и железный лом.
Савватий повертел деталь в руках. Это был железный брусок длиной в локоть и с глубокой плотной насечкой на одной грани.
— Не моё, — сказал он.
— Ну и не моё, — ответил Чаркин. — Забирай, потом выяснишь, что такое.
А Татищев, удовлетворённый осмотром, направился к воротам фабрики, и его спутники потянулись вслед за ним.
* * * * *
Невьяна смотрела на свой бывший дом издалека, от проулка. Большие хоромы на три окна со ставнями, самцовое чело, тесовая кровля на потоках, охлупень с резным петухом, высокое крыльцо на два входа, мощный заплот из лежачих полубрёвен… Новые хозяева этого дома, как и прежние, жили богато: из трубы уже в полдень дым идёт, в хлеву мычит корова, из ворот выставляется задок гружёных саней, баба властно ругает кого-то во дворе…
Меркул Давыдов, отец Невьяны, был мужиком с деньгами, но счастья для дочери от того не прибавилось. Отец бил её, и братья тоже поддавали, а безропотная мать боялась слово сказать поперёк. Отец считал, что девка — это чужое брюхо, он кормит работницу в хозяйство будущего мужа, и потому дочь — напрасная трата. Дармоеды ему не нужны. Меркул немного смягчился лишь тогда, когда Танька приглянулась купцу Куликову, с которым можно составить хорошее кумпанство. Однако на пути у неё, у Невьяны, появился Савватий Лычагин, красивый и добрый… Не таким уж и добрым он оказался.
Невьяна понимала, что её побег взбесил отца. Меркул Давыдов одолел бы свою злобу от ущерба, если покарал бы дочь и её соблазнителя: взял бы сынов и ночью поджёг бы Лычагиным дом, подперев двери. Но отомстить Акинфию Демидову Меркул не мог. И вынести унижение тоже не мог. Тогда он забрал семью и уехал из Невьянска куда-то в Сибирь. И сейчас Невьяна хотела своими глазами увидеть, что ненавистного отца больше нет. Она знала: это глупо. Ну кто станет врать ей, что Меркул уехал с концами?.. И всё же ей надо было самой убедиться. Вот, убедилась. И отныне прежние страхи не будут её терзать, не будут прятаться в её душе, как черти на потолке.
Дом Меркула Давыдова находился на окраине Невьянска, недалеко от казённого кабака при Шуралинской дороге. За проулком начиналась слобода Елабуга, а дальше, за Собачьим логом, — слобода Кокуй. Невьяна не спеша пошла обратно по Шуралинской улице. Оделась она неприметно: выпросила драную шубейку у стряпухи; голову повязала чёрным платком и по раскольничьи заколола его булавкой на горле. Впереди над крышами усадеб торчало остриё башни, а за ним расползалась серая туча заводских дымов.
Навстречу шагал Васька Демидов — в расстёгнутом зипуне и без шапки. Узнав Невьяну, он разулыбался так широко, словно перегородил всю улицу.
— Невьянушка! — воскликнул он. — А я всё ищу, как тебя выловить одну!
Он тотчас развернулся и потопал вместе с Невьяной обратно.
— Я к знакомцам попёрся, а теперь тебя провожу! — пояснил он.
— Чего тебе надо, балбес? — с притворной строгостью спросила Невьяна.
Васька вовсе не был балбесом — наоборот, был душевным и весёлым. Ровня по годам, к Невьяне он относился словно к старшей сестре. По всяким нуждам своего отца деятельный и неугомонный Васька не раз приезжал в Питербурх и жил в доме дядюшки под командованием Невьяны.
— Дак чего? — сказал Васька. — Уговори дядю Акинфия Никитича меня в милость вернуть! Он же тебя слушает!
Невьяне даже стало жалко Ваську.
— Ох, Васенька, — вздохнула она. — Не в тебя ведь всё уткнулось.
— А в кого? — искренне изумился Васька. — В батюшку моего? В деда?
Невьяна искоса глянула на Ваську — молодого, сильного, здоровенного. Незачем его щадить. Незачем обманывать ложной надеждой.
— Весь ваш род демидовский такой — на куски разлетается. Все врозь.
— Ты про дедовское завещанье? — догадался Васька.
Он имел в виду наследство Никиты Демидыча. Своим царством тот распорядился несправедливо. Григория, среднего сына, и Никиту, младшего, он выделил задолго до смерти, и почти все заводы достались Акинфию. Но иначе и быть не могло. Григорий впадал в запои, а Никита, Васькин отец, хоть и вёрткий, был слабоват, и никто его не уважал. Крепкие руки были только у Акинфия. Тот и по жизни шёл с отцом плечом к плечу, без споров.
— Дед, конечно, не поровну порешил, но не обидел никого! — горячо возразил сам себе Васька. — Дядя Гриша Верхотулицкий завод унаследовал, а батюшке дед на Дугне завод выкупил! На розыгрыш всем хватило!
Невьяну давно уже удивляло, какой Васька нежадный — будто и не сын Никиты Никитича. Васька и вправду считал, что дед поступил по совести. В том и была Васькина беда. Он не видел спеси своего отца и природной злобы дяди Григория, не понимал, что дядя Акинфий исповедует особую веру.
— Не в дедушке твоём причина, — мягко сказала Невьяна. — Вы, Демидовы, все на единый лад скроены. Вы лишь гордыне своей служите, потому и нет вам мира ни с собой, ни друг с другом, ни с белым светом.
— Ты о чём? — честно озадачился Васька.
Они шли прямо посерёдке расчищенной улицы; санный проезд буро блестел от конского навоза, растёртого полозьями. Навстречу попадались то баба с коромыслом, то пьянчуги, что тащились в кабак, то солдат на лошади, то растопыренные дровни. Над крышами домов тихо и тяжко плыло белое небо, плотно слепленное из перегруженных снегами облаков.
— О Прокофии, к примеру, говорю, — сказала Ваське Невьяна.
Было дело: Прошка, старший сын Акинфия Никитича, однажды загулял с приятелями, гоняя перепелов на полях под Тулой, и, пьяный, из пистолета застрелил прохожего, который отругал охотников, что топчут посевы.
— Прошка — просто озорник! — пылко ответил Васька. — Он не со зла! Он потом у меня на груди плакал, что душу невинную загубил!..
Васька не врал. Он дружил с двоюродным братом. Он вообще со всеми дружил. Обширное семейство Демидовых соединяли только две вещи: богатство Акинфия Никитича и неистребимая добросердечность Васьки.
— Ну, а Танюша?.. — осторожно напомнила Невьяна.
— Да что же ты говоришь, Невьянка! — рассердился Васька. — Ведь бабьи наговоры повторяешь! Не убивал батюшка Таньку! Сама она умерла! Был же казённый розыск — всё доподлинно выспросили!
Невьяна не стала спорить. Батюшка проломил голову Васькиной сестре — как тут что-то доказать Ваське, если он обоих любил всей душой?
— А дядя твой Григорий — покойный? Не гордыня ли Иваном-то двигала?
Иван, другой двоюродный Васькин брат, убил отца. Пришиб из ружья. На дознании сказал, что боялся, как бы отец — по примеру деда — не завещал свой заводишко дочерям Акулине и Анне, оставив сына-пьяницу без гроша.
Васька запустил пятерню в кудлатые кудри и яростно поскрёбся.
— Ну, с дядей-то Григорьем и с Иваном-то несчастным ты права… Да только, прости господи, какие они Демидовы? Мы, Демидовы, ежели и пьём, дак только пробуем… Знаешь, как царь Пётр деда по губам шлёпнул?
Невьяна засмеялась. Акинфий ей рассказывал. Царь Пётр в Туле пришёл в гости к Никите Демидычу, и тот поставил на стол дорогое вино. Пётр взял да и дал хозяину по роже: «Ты — кузнец, тебе такое вино не по чину! Угощай меня простяком, как тебе и должно!» А дед ответил: он вина-то совсем не принимает никакого, а дорогое вино для гостя дорогого купил. Царь был доволен и заявил: ну, одни уста огорчил, так другие порадую! — и поцеловал бабку Авдотью Федотовну, она ведь не бабкой тогда была, а красавицей…
— Дядя с Иваном всю честь демидовскую прокутили, — добавил Васька.
— С ними-то всё ясно, — вздохнула Невьяна. — А что потом пошло?
А потом Акинфий и Никита начали бесстыжую свару за наследство Григория. Верхотулицкий заводик Григория стоял на речке Тулице прямо над родовым Тульским заводом Акинфия. Закрывая затворы плотины, он мог управлять прудом Тульского завода. Акинфий не желал, чтобы брат Никита получил власть над его хозяйством. И вся Тула со злорадством следила за долгой дракой Демидовых: летели доносы; чиновники магистрата весело взламывали сундуки в поисках каких-то бумаг; голосили Анна с Акулиной — дочери Григория; металась по улицам вдова, изгнанная Акинфием из дома… В конце концов Никита опустошил кошель на взятки и проиграл все суды. Акинфий же, победив, вскоре спихнул заводик Акулине. Так что дело было не в деньгах. Никита Никитич жаждал первенствовать в Туле над братом, но Акинфий Никитич не хотел сгибать выю. Гордыня сшиблась с гордыней.
Васька шагал по улице и смотрел себе под ноги.
На пустыре старого пожарища играли детишки: вопили, кидали снежки, боролись. Вокруг детей скакали и восторженно лаяли бездомные собаки.
— Всяко случается меж близкими людьми, Невьянушка, — сказал Васька. — И дерутся, и хулят друг друга понапрасну… Но копни поглубже — всё одно там любовь братская. Батюшка ведь по дяде себя мерит — разве то не любовь?
Невьяне отчего-то стало горько — за Ваську, за Акинфия, за свою жизнь.
— Я, Невьянушка, преобразился душой, — с наивной важностью заявил Васька. — У меня ведь в Шайтанке полгода сама Лепестинья жила. Я с ней и сейчас в сердечном сообщении, она меня слушает, я приверженец её стал…
— Ты, Васька, приверженец у девок, что за Лепестиньей табуном бегают.
— Девки делу не помеха, — согласился Васька. — Но Лепестинья мне глаза открыла. Научила любовь во всём искать. И эту любовь я у дяди Акинфия вижу, хоть он суров бывает и орёт, как труба ерихонская… Потому и прошу тебя заступиться, слово обо мне ему замолвить. Нынче он мне очень нужен.
Невьяна долго не отвечала. Ваську трудно было вразумить.
— А что тебе Акинфий Никитич, Вася? — наконец спросила она.
— Почитаю его. На него походить хочу. На дружбу его уповаю.
Перед Невьяной вдруг встали картины вчерашней ночи… Озверевший, оскалившийся Акинфий, сжимая в руке подсвечник, идёт в подземелье на раскольника с топором… И потом Артамон заворачивает окровавленное тело в рогожу, чтобы сбросить его той же ночью в пылающее жерло домны…
— Васенька, — печально улыбнулась Невьяна, — ты хороший парень… Но шагай по жизни сам, один, без дядюшкиной помощи. Прими мой совет, не приближайся к Акинфию Никитичу. Погубит он тебя.
Она подумала: любит ли она Акинфия? Конечно любит. Но её Акинфий, свирепый и нежный, способен на всё. К чёрному злу он не стремится, однако и добрым его не назвать. У него свой бог и вместо заповедей — заводы.
* * * * *
К ночи распогодилось: облака унесло и в звёздной небесной тьме засиял морозный осколок луны. Лунный свет выстудил всё вокруг — щербатый бок Лебяжьей горы, ровное белое поле пруда, свежий снег на кровлях домов. К седьмому перезвону курантов приказчик пильной мельницы наконец-то закрыл створку водяного ларя, колёса остановились, санки с пилами замерли и Акинфий Никитич засобирался домой. Он проверял, хорошо ли работают старые полотнища пил с прикованными новыми зубьями из уклада. Пилы работали исправно: лесины в поставах покорно распадались на доски.
От мельницы Акинфий Никитич поднялся на плотину и остановился возле караульной избы у вешнячного прореза. Внизу, в заледеневшем бревенчатом канале, текла вода, быстро плыли рыхлые комья шуги. Могучий затвор, сколоченный из плах и обитый железными полосами, был поднят в стойках; чугунные шестерни затворного механизма плотинный мастер заклинил шкворнями. От порога — от «мёртвого бруса» — начинался длинный сливной мост, из-за уклона его называли понурным. В его коробе с крепкими бортами журчал и взблёскивал чёрный поток; поперечные перекладины креплений моста понизу, будто мхом, обросли стеклянным инеем.
Но Акинфий Никитич смотрел на завод за понурным мостом. И завод казался ему каким-то чудом, кремлём демонов из подземного мира — мрачной и дивной сказкой. Во тьме, как в пещере, углами и решетчатыми стенами сгрудились фабрики; багряно тлели ряды окон над откосами крыш; пламя калильных горнов изнутри озаряло здания золотом — это было видно сквозь распахнутые ворота; везде горели костры, обогревающие лари-водоводы; в доменной фабрике выпускали чугун, и над кирпичной трубой рвался вверх огненный факел с искрами. Акинфий Никитич слышал смутный шум, что обволакивал завод как облако: грохот молотов, лязг металла, скрип водяных колёс. А вокруг во все стороны и вверх до сверкающих небес простирался нерушимый, вечный мрак стылой зимней ночи. Но завод спокойно и упрямо переливался светом, словно в толще мрака медленно билось горящее сердце.
Акинфий Никитич подумал, что он сам — как завод. Если он приведён в действие, то уже никто и ничто его не остановит: ни Бирон с Татищевым, ни судьба, ни страх божий. Что было начато, будет и завершено, аминь.
Он не заметил, как рядом появился какой-то человек — словно беззвучно вытаял из темноты. Акинфий Никитич отпрянул, и его рука метнулась под полу тулупчика за оружием: после нападения раскольника Акинфий Никитич носил с собой пару заряженных пистолетов. Но человек не пошевелился.
Это был вогул. Невысокий, ладный, снаряжённый для охоты: меховой гусь с колпаком, штаны и кожаная обутка — няры; заплечный мешок, лук и колчан со стрелами. С плеч свисали две косы в накосниках. Тёмное скуластое лицо и светлые глаза. Акинфий Никитич узнал вогулича. Стёпка Чумпин.
— Какого дьявола подкрадываешься? — рыкнул Акинфий Никитич, опуская пистолет. — Ты не в лесу, а я тебе не зверь!
Чумпина в Невьянск привезли полтора года назад — весной 1734-го. В кабинете Акинфия Никитича он достал из оленьей сумки и выложил на медный стол тяжкие желваки самородного магнитного железа, лучшего в мире. Акинфий Никитич был изумлён. И Стёпка рассказал свою историю.
Он жил в крохотной вогульской деревушке на речке Баранче — верстах в пятидесяти от Нижнего Тагила. Отец у Стёпки, Анисим, был шаманом. Он хранил священную гору Шуртан, на вершине которой торчат утёсы из вот такого липучего железа «кер эльмынг». Недавно Анисим помер, и Стёпка решил продать гору: всё равно бог, который сидел на ней в идоле, обиделся, что Анисим со Стёпкой покрестились, сделался жадным и помогал плохо. Стёпка заломил огромную цену — четыре рубля, и деньги сразу. Акинфий Никитич сделал вид, что Чумпин ввергает его в нищету, и заплатил. Потом Степан Егоров отправил на Шуртан рудознатцев, и те донесли, что гора и вправду сложена из доброго железа, и его так много, что оно прёт наружу, будто каша из горшка: среди ёлок корячатся уродливые магнитные скалы.
— Пасия, Акин-па, — спокойно поздоровался Чумпин. — Много дыма тебе.
— А тебе что надо? — хмуро спросил Акинфий Никитич. — Зачем пришёл?
— Деньги ещё давай, — сказал Чумпин. — Деньги другие давай.
Прошлой весной Акинфий Никитич не стал подавать начальству заявку на гору Шуртан. Генерала де Геннина тогда уже отстранили, а Татищев, новый командир, не позволил бы Демидову завладеть таким богатством. Акинфий Никитич предпочёл до поры скрыть известие о рудоносном сокровище. Чумпин получил ещё десять рублей — чтобы никому не выдавал свою гору. Однако Акинфий Никитич ошибся во всём. И Татищев на Урале задержался надолго, и Чумпин не сберёг тайны Шуртана.
— Какие деньги тебе, Стёпка? — возмутился Акинфий Никитич. — Ты меня обманул, пёс ты брехливый! Теперь на твоей горе Татищев копается!
Гору Шуртан Татищев и назвал Благодатью. Акинфий Никитич со странной горечью подумал: только тот, кто влюблён в заводы, мог дать такое райское имя этой страшноватой горе с её скалами, буреломами и гнусом.
— Степан своим ртом молчал, — непроницаемо возразил вогулич Демидову. — Яшка Ватин своим ртом не молчал.
— Что за Яшка?
Чумпин поднял оба указательных пальца и свёл их воедино:
— Степана дом, Яшки дом. Ваши люди приехали, начали жить у Яшки. Яшка украл у Степана кер эльмынг, продал. Люди уехали. Луна, луна была много раз. Люди приехали. Говорят Яшке: веди на гору, где кер эльмынг взял. Яшка не знал, где Шуртан, испугался, к Степану привёл. Людей много, Степан один, Яшка не друг, Акин-па далеко. Что Степану делать?
Акинфий Никитич понял, о чём рассказывает вогул. Егоров описывал ему эти события в промемории, но невнятно, а теперь всё стало ясно.
Татищев разрешил Ваське Демидову устроить рудники на речке Баранче возле деревни вогулов. Размечать делянки на Баранчу отправились приказчик Мосолов от Васьки и шихтмейстер Ярцев от казны. Это было в мае. Ярцев и Мосолов остановились в доме вогула Яшки Ватина. И Яшка продал им куски магнитного железняка, украденные у Стёпки. Через шихтмейстера Ярцева до Татищева и добралась весть о богатствах Шуртана. И сразу из Екатеринбурха на далёкую Баранчу стремглав помчались горный офицер с геодезистом; им-то Яшка Ватин и выдал Чумпина. А вскоре лесной смотритель, рудничный мастер и горные ученики уже подыскали место для казённых разработок и разведали короткую дорогу до Чусовой. Стёпке Чумпину за потерю родовой вотчины Татищев заплатил два рубля сорок копеек.
— Ладно, ты не виноват, — согласился с Чумпиным Акинфий Демидов. — Но и я тебе ничего не должен, Степан. У меня-то прибыли ни на грош.
Татищев понимал, что Шуртан слишком велик даже для казны: его надо делить на всех, как под Алапаевским заводом разделили Точильную гору, где все заводчики имели свои рудники по добыче горнового камня. Татищев созвал совет казённых офицеров и частных приказчиков. И гору поделили, как пирог. Кусочек отрезали Ваське Демидову под завод на Баранче, кусочек — Гавриле Осокину под завод на речке Салде; завод на Салде собирался строить Родион Набатов. Что-то досталось Строгановым, но лучшие угодья Татищев прибрал в казну. Акинфий Никитич ничего не просил — в то время он пропадал в Питербурхе, его трепало следствие, — ему ничего и не дали. Словом, эту битву Акинфий Никитич проиграл.
В сентябре Татищев сам покатил на Шуртан. Там он размахнулся во всю ширь и распланировал даже два завода — на речках Кушве и Туре, а Шуртану — вроде как в честь государыни Анны Иоанновны — дал название Благодать: имя Анна означает «благодатная». В вогульской деревушке к Татищеву сунулся Яшка Ватин и принялся требовать награду за Шуртан. Татищев опросил всех свидетелей и установил: гору показал Чумпин, и сваре конец.
— Твой человек Шуртана взял, — упрямо пояснил вогул. — Ты деньги дай.
— Гора теперь казённая. С Татищева мзду тряси.
— Гора не тот Шуртан. У меня другой. Бог. Сялыголн, из серебра. На горе у бога дом был. Твой человек увидел, унёс. Ты деньги отдай за бога.
— Ничего не понимаю! — опять обозлился Акинфий Никитич, но быстро сообразил: — Идола, что ли, у тебя забрали?
— Да, бог, — кивнул Чумпин. — Сялыголн, из серебра. Анисима бог.
— Не мой человек взял, — отрёкся Акинфий Никитич. — Я бы знал.
— Твой человек. Я, Степан, здесь его видел глазами. За бога деньги дай.
— И кто же этот вор? — заинтересовался Акинфий Никитич.
Чумпин не ответил — он тревожно и внимательно смотрел куда-то за спину Акинфия Никитича. Акинфий Никитич оглянулся.
Темнота. Луна. Мост через канал вешняка. Столбы затвора. Караульная изба. Заснеженная дорога по гребню плотины. Широкое ледяное поле пруда. Глухая громада Царь-домны. За ней внизу — фабрики с длинными крышами и светящимися окнами. Левее — островерхая башня с блистающей под луной «ветреницей» над шпилем; просторный двор замыкают господский дом и заводская контора… В чёрной тени у караульной избы что-то шевельнулось.
Акинфий Никитич знал, что караульная изба сейчас пустая: сторожа сидят в ней только при свободной воде, следят, чтобы прорез и затвор не сломало напором потока. Возле избы прятался кто-то чужой, не работник…
Тонко свистнуло, и скулу Акинфия Никитича обдуло. Акинфий Никитич даже не поверил: неужто это стрела, как в прадедовскую старину?.. А Стёпка Чумпин за его плечом негромко охнул. Стрела, трепеща опереньем, торчала у вогулича из груди. Ноги у Чумпина подогнулись, и он упал спиной в сугроб.
Акинфий Никитич бабахнул в сторону караульной избы. Пуля вырвала щепку из бревна в стене. Акинфий Никитич бросил дымящийся разряженный пистолет на дорогу и побежал к мосту через вешняк. На ходу он вытаскивал другой пистолет. Он не сомневался, что злодей нападал именно на него.
Мост, ограда, в деревянном ущелье под ногами — текучая вода… Возле караульной избы не было никого, лишь снег сплошь истоптан. Злодей исчез. Акинфий Никитич покрутился возле избы, подёргал дверь, вышел на плотину — ни души. Вдали не видно даже рудовозов с тачками, которые должны загружать домну шихтой, — наверное, загрузке пока не время.
Тяжело дыша, Акинфий Никитич пошагал обратно. Что с Чумпиным?..
Вогулич тоже исчез. Столб затвора с подъёмным механизмом, тропинка вдоль вешняка, пистолет, воткнувшийся дулом в снег, измятый сугроб — и больше ничего. Только луна и Большая Медведица над Лебяжьей горой. Акинфий Никитич перекрестился. К чёрту все эти мороки!
* * * * *
Когда куранты на башне сыграли в восьмой раз, переливчато отбивая полночь, Ванька, подмастерье Савватия, начал ныть:
— Дядь Сав, ну хватит, ей-богу, а? Ноги не держат, руки вянут…
Савватий и Ванька чинили меха у малого горна Воздвиженской фабрики — меняли кожаную полость. Фабрику загасили на праздники от Рождества до Крещения, наступал сочельник, и Савватий не хотел оставлять недоделку.
— Ладно, Ваньша, иди, — согласился он. — Без тебя справлюсь.
Ванька умчался. В опустевшей полутёмной фабрике Савватий домазал жиром швы на сшитых полотнищах, убрал инструменты в колёсную камору, где располагался его хозяйственный ларь, и присел на снятые и перевязанные кожи. Не спеша он догрыз горбушку и допил из кувшина молоко — обед ещё днём принесла ему Алёнка, дочь Кирши Данилова. Он тянул время, ожидая, когда приказчик уйдёт, а сторож потихоньку приткнётся спать.
Из старых кож, пересушенных, покоробленных и треснувших по сгибам, на заводе кроили фартуки-запоны для молотобойцев и доменных. А Савватий решил эти кожи украсть. Авось приказчик после праздников не вспомнит о них. Старые кожи Савватий хотел передать раскольникам в тюрьме. Кормили арестантов терпимо, а вот от холода они спасались только соломой. Кожи будут получше. То, что Савватий увидел в казематах острожной стены, та мёртвая баба с мёртвым младенцем, — это страсти Господни. Так нельзя с людьми. Савватий не мог думать ни о чём другом. У него душу вывернуло.
Взвалив свёрнутые кожи на плечо, он вышел из фабрики через неприметную дверку за колёсной каморой. Узкая, как щель, тропинка в сугробе вела на подъём — к балаганам, где лежало готовое железо, и к дороге вдоль острожной стены. Небо льдисто сияло, но внизу, на земле, всё было остро нарезано тенями строений. Савватий беззвучно нырял из света во тьму.
У выхода к дороге он замер на полушаге. Помогать пленным строжайше воспрещалось, однако Савватий рассчитывал упросить сторожей, чтобы те приоткрыли дверь какого-нибудь узилища, а он просто сунет свёрток внутрь. Караул был на прежнем месте — у костра, и караульных солдат по-прежнему было двое… Но костёр странно преобразился.
Он вырос до пугающих размеров — вдвое выше человеческого роста, будто горел огромный стог сена, — и мрачно озарял всё вокруг: двери тюрем в бревенчатых срубах, навес над сложенным железом, заднюю стену фабрики и скат её кровли. Снег на дороге таял, чёрная вода багрово блистала. Пламя костра напряжённо билось, яростно вихрилось, клочьями рвалось ввысь, гудело и трещало. А в глубине, в струях огня, словно плясала тёмная женщина: она крутилась, извивалась и прыгала, точно обезумевший шаман на камлании. Оба караульных стояли перед костром как заколдованные.
Савватия самого вдруг властно потянуло к огню — но и обдало ужасом воспоминания. Точно так же его недавно манила в зев печи Лепестинья… Савватий отвернулся, пригибаясь, отчаянно встряхнул головой, сбрасывая наваждение, и краем глаза увидел человека сзади на дороге.
По дороге к костру шла Невьяна.
…После разговора с Васькой Демидовым весь вечер её угнетали тяжкие мысли. Простодушный Васька верил, что Демидовы любят друг друга, но на деле любви к родным людям в них не набралось бы ни на каплю. Демидовы друг другу были врагами: они обманывали, обделяли, убивали своих же… Да и собственная её, Невьяны, семья мало чем отличалась от семьи Акинфия… А тот раскольник в подземном ходе, молодой мужик, любил безоглядно… Он впал в неистовство от горя, что у него умерли жена и дитё… Сердце и разум у него сокрушились… Да, он хотел рубануть Акинфия топором — и рубанул бы… Но Невьяна раскольника не винила. Не находила в себе гнева на него. Он заплатил за всё. Онфим безжалостно зарезал его, и тело скинули в доменную печь. А тоска обездоленного человека осталась Невьяне.
Там, в казематах, сидят другие узники — такие же, как погибший. И они тоже теряют мужей и жён, отцов и матерей, сынов и дочек… Их никто не выручит. И Акинфий Никитич не выручит. Нет, не потому, что боится злить Татищева… И не потому, что душа у него откована из железа. Он не зверь. В нём есть добро. Но какое-то очень особенное… Невьяна понимала: беглые раскольники для Акинфия Никитича ещё как бы не были полностью людьми. Вот когда они придут на заводы — тогда людьми и станут, и Акинфий Никитич ринется за них в самую жестокую драку. А сейчас — нет…
Акинфий Никитич спал, сжимая во сне кулаки и глухо бормоча, а Невьяна не сумела уснуть. Ей хотелось что-то сделать наперекор порядкам Демидовых. Может, это вернёт Акинфия к божьему образу? Или её саму вернёт?.. Она оделась, пошла в поварню, запихала в мучной мешок весь хлеб, что напекли на утро, и в сенях разбудила Онфима, который уже запер двери. Онфим открыл ей замок и ни о чём не спросил. И она отправилась к тюрьме.
Она издалека увидела высокий костёр сторожей и даже удивилась: зачем им такое полымя?.. А потом, подойдя поближе, уже не могла отвести глаза от огня. И караульные стояли столбами, тоже вперившись в огонь. Там, в самом пекле, что-то двигалось, мерцало, изгибалось, как рыба в солнечном речном перекате. Невьяна обомлела. Дивная женщина, тихо смеясь, махала ей рукой и звала к себе… Это была Лепестинья. Это было ускользнувшее счастье её, Невьяны, юных лет, и милосердная Лепестинья обещала всё вернуть, увести Невьяну обратно в те годы и подарить то, что не захотела подарить судьба… А караульные, качнувшись вперёд, медленно шагнули прямо в костёр, и Невьяну пронзила обида, что солдаты возьмут то, что приготовлено ей, израсходуют на себя чужое счастье, и надо поторопиться, догнать их…
Крепкий удар сшиб Невьяну с ног и уронил в холодный сугроб. Чья-то пятерня принялась тереть ей лицо пригоршней снега. Освобождаясь, Невьяна оттолкнула кого-то, но подавилась талой водой, всхлипнула и очнулась.
Над ней склонился Савватий.
— Не смотри туда! — выдохнул он, загораживая собою дорогу к тюрьмам.
Невьяна всё равно дёрнулась и выглянула.
Два солдата стояли в костре, в головнях, на коленях. Стояли и горели. Огонь окутывал их спины, плечи, треуголки. Но солдаты не ощущали ни боли, ни ужаса — они с восторженным упоением ждали, когда сгорят дотла.
— Там Лепестинья была… — прошептала Невьяна.
Савватий снова принялся тереть её лоб снегом.
— Не знаю, кто там был, — угрюмо ответил он. — Морок. Смерть.
Костёр полыхал и колотился, словно некая сила распирала его изнутри и он жаждал взлететь. В обычных дровах не таилось столько жара, чтобы огонь взвивался с такой яростной мощью и на такую высоту. В костре, в его недрах, будто разверзлась дыра в пекло, и пламя выносилось оттуда, из-под земли. А может, это демон пировал и бесновался на двух погубленных душах. Багровые отсветы победно скакали по тающей дороге, по оседающим сугробам, по дощатым дверям в тюремных срубах острожной стены. Небо тускло почернело, и луна исчезла.
Люди в костре повалились в угли ничком. Они ещё неловко ворочались, словно поудобнее устраивались спать на мягкой травке в цветущем райском саду, а жгучее пламя уже пронзало их насквозь, точно ветошь в топке.
Невьяна глянула на Савватия. Он — здесь и сейчас?.. Неужто Лепестинья воистину отдала ей утраченное?.. Это же её, Невьяны, Савватий: всегда ясное лицо в короткой русой бороде, внимательный взгляд, бережные руки…
— Какая ты красивая стала, Невьянушка, — тихо сказал Савватий.
На дороге в костре над двумя мертвецами ликовала неведомая огненная нежить, а Савватий ничего не замечал у себя за спиной. Невьяна снова была рядом. Она полулежала перед ним в снегу, платок свалился, тёмные волосы высыпались на разгорячённое и мокрое лицо, и не было ни холода, ни страха, ни прошедших напрасно пустых лет с их горестями и потерями.
Высокий огонь в костре вдруг упал, как с оборванной верёвки падает сырое и тяжёлое бельё. Савватий обернулся. Мелкие языки пламени мышами врассыпную бегали по двум трупам с торчащими выгнутыми рёбрами.
— Демон ушёл, — догадался Савватий.
— Демон?.. — хрипло переспросила Невьяна.
Савватий промолчал. Он поднялся на ноги и протянул ей руку:
— Вставай, Невьянушка. Не след тебе сюда приходить было…
Слова Савватия окатили отчуждением, и Невьяна не приняла помощи.
— Какой демон? — упрямо повторила она.
— Народ говорит, демон у нас рыскает, — неохотно пояснил Савватий. — Людей в огне губит. Вот солдатов сжёг…
До Невьяны еле дошло, что она и вправду видела нечто дьявольское.
— Надо командирам донести!..
— Не надо, — твёрдо возразил Савватий. — Лучше иди домой и забудь.
Невьяна смерила его почти враждебным взглядом:
— Почему гонишь?
Савватий потоптался, раздумывая:
— Караула теперь нет. А я беглых на волю выпущу.
— Зачем? — поразилась Невьяна. — Ты в раскол перекинулся?..
— Разве только в старой вере добрые люди остались?
Невьяна почувствовала, что её снова умыли снегом:
— Коли поймают, тебя под плети кинут. Насмерть захлещут…
— Авось не поймают, — спокойно пожал плечами Савватий. — А ты ступай к себе, моя милая. Не соединяйся с моим грехом.
Невьяна растерянно молчала.
— Вторая встреча у нас, и опять не в лад, — грустно улыбнулся Савватий.
Невьяна повернулась и двинулась по дороге обратно — к Господскому двору. В снегу валялись краюхи хлеба, что выкатились из её мешка. Невьяне казалось, что она случайно попала внутрь непонятной ей жизни и её мягко отстранили: не вмешивайся, это не твоё. На полпути она всё-таки оглянулась. Савватий уже выволок засов и открывал ворота в тюремном каземате.
Такого Савватия Невьяна не знала.