Когда Василию исполнилось двенадцать лет, отец, флота капитан-лейтенант Сергей Петрович Сидоров, подарил ему толстую-претолстую книгу. На кожаном потертом переплете было вытиснено давно потускневшим золотом «Histoire des naufrages».
Василий поцеловал руку отца, Потом без особой радости в голосе прочел: «История»… «История»…
Незнакомое слово показалось мальчику скучным и тяжелым, как булыжник мостовой.
— «История кораблекрушений». В двух французских словах заблудился! Я чуть постарше тебя был — в Лондоне, Лиссабоне, Марселе мог понять любого встречного, даже пьяного… Неучем растешь!
Взяв растрепанный словарь, мальчик сел у окна. «Разве можно судить о знаниях человека по одному случайному слову?» Василий поглядел на стекла, затянутые морозными узорами, и со вздохом самоотречения раскрыл «Историю».
…Может, это был тот особенный день, когда многое способно оставить в душе глубочайший след и даже изменить привычное течение жизни, а может, и сама «История» обладала удивительной, колдовской силой. Она то говорила с мальчиком лаконичным, четким языком корабельных журналов, то как будто тянула заунывную матросскую песню; от слов этой песни, чужих и ярких, сладко замирало сердце. А то вдруг в тихую комнату, где в печке уютно потрескивали дрова, врывался крик боли и отчаяния, раздавался вопль о помощи. Напрасный призыв, постепенно замиравший…
Отрываясь от пожелтевших страниц, Василий с удивлением смотрел на мутное, льдистое стекло — ведь только сейчас перед ним расстилался песчаный берег, раскаленный солнцем, только сейчас он видел буревестников, легко, словно призраки, бегущих по волнам…
Когда умирала мать Василия, Сергей Петрович клятвенно обещал ей никогда не рассказывать сыну о своих плаваниях. Он сдержал слово. Он даже сделал больше. Чтобы навсегда оттолкнуть Василия от моря, он познакомил его со страшной стороной жизни моряка, с бедствиями, грозящими каждому, кто вверяет свою судьбу волнам и ветру. Так в чем оке вина капитана, если мальчишка, едва дочитав «Историю», убежал из дому и только перед самым отходом был обнаружен в трюме корабля, направлявшегося в Вест-Индию? После этого оставалось одно: уступить Василию и отдать его в Кронштадтский морской корпус, где в свое время учились его отец и дед.
Три года кадетских классов, три года гардемаринских — как будто совсем немного. Но моряки говорили, что человека, выдержавшего эти шесть лет, в дальнейшем очень трудно чем-либо испугать.
Единственным и горьким утешением избалованного сына Сергея Петровича в корпусе было чтение на ночь «Жития святых великомучеников»: кадетам в тумбочке у кровати разрешалось держать лишь какую-нибудь священную книгу.
Немного привыкнув к окружающему, Василий решил воспринимать все как первое в жизни кораблекрушение и считать увенчанное башней здание корпуса плотом, на котором в бурном житейском море терпят бедствие несколько сот кадетов и гардемаринов.
Зимой в корпусе царил страшный холод, и кадеты по ночам добывали дрова на соседних складах. Василий Сидоров внес в опасные ночные операции романтику, придумав бить поленья гарпуном, взобравшись на высокий забор. Гарпун требовалось вонзить так, чтобы тяжелые поленья не срывались с зазубренного острия, когда их тащили через забор.
Хуже было с голодом. Его приходилось просто терпеть. И когда на уроках кадеты хором твердили нараспев: «Це-ле-бес, Те-не-риф, Мин-да-на-у-у-у», — преподаватель географии сердито морщился.
— Опять завыли, голодные волки! Откуда «у-у-у» взяли? Мин-да-на-о!
Повторяя как заклинание эти звучные имена, уже хорошо знакомые по «Истории кораблекрушений», Василий думал: «Все равно я вас увижу, Минданао, Целебес, Тенериф…».
Подвиги юного Сидорова стали известны воспитателям. Однажды, когда он по обыкновению погрузился в «Житие», дежурный офицер тихо подошел и заглянул через плечо кадета, поведение которого так плохо вязалось с увлечением описаниями скорбной жизни великомучеников. Подозрения опытного воспитателя оправдались: в постной обложке «Жития» уютно устроилась «История кораблекрушений»…
Василий с отличием окончил корпус и был в чине мичмана направлен в голландский флот на практику и для совершенствования в иностранных языках. Здесь чары старой книги, определившей его судьбу, сказались с особой силой.
Обычно моряки не любят бродить по «морским кладбищам», где уныло догнивают старые корабли — одни на приколе, другие — безжалостно вытащенные на сушу. Даже самых закаленных людей это наводит на грустные размышления. А Сидоров мог часами лазить по закоулкам трюма, залитого застоявшейся водою, или сидеть в одиночестве в угрюмой каюте, навсегда оставленной моряками.
Он писал, рисовал, чертил, не обращая внимания на угрожающее бульканье воды, на подозрительный треск старых балок, на миазмы, таящие, быть может, опасные болезни далеких стран. Мичман пытался восстановить прошлое несчастного корабля, разгадать историю его крушения. Он и сам не мог бы ответить, зачем это ему, пока не попал в один из запущенных уголков роттердамских доков, где, словно зачумленный, гнил на суше бриг «Алиса Бремон».
Его нашли далеко в океане брошенным командой и привели в док. Груз «Алисы» — тюки чая лучших сортов — был продан с аукциона. Потом в газетах появились заметки, что чай имеет сильный трупный запах, так как команда судна погибла от неведомой болезни. Ведь трупы валялись и среди тюков чая. Но у компании «Золотой якорь», которой принадлежал бриг, нет вообще ничего святого, и уж, конечно, она не посчиталась со свойством чая быстро впитывать любые запахи.
Заметки оказали свое действие: компания «Золотой якорь», разбогатевшая на перевозках чая, пошла ко дну, даже не успев пустить пузыри…
Когда Сидоров приехал в Роттердам, шум вокруг «Алисы Бремон» уже затих.
Чуть наклонившись на правый борт, бриг стоял, глубоко увязнув в мелком желтом песке, покрытом сухими водорослями. Возвышающаяся на носу женская фигура из розового дерева смотрела на мичмана широко расставленными, лукавыми глазами. Не то скульптор, не то ветры и морские брызги, а может, просто и фантазия мичмана придали ее лицу странное выражение: «А я многое знаю, но ничего не скажу…».
Суеверный страх охранял такие суда лучше любого сторожа: никто из прибрежных жителей даже гвоздя из корпуса не вытащил. Мичман облазил все закоулки трюма, в которых еще до сих пор царил терпкий залах чая, обошел каюты. Кубрик был пуст, матросы унесли свое имущество. Нет, не болезнь опустошила бриг! Мичман снова и снова обходил одну каюту за другой. И вдруг его поразило, что в помещении капитана и двух его помощников почти все осталось на месте, словно они только на время сошли на берег. Значит, судьба капитана и его помощников была особой. Эта мысль заставила Сидорова еще раз осмотреть каюту капитана. В стене над изголовьем койки Сидоров заметил две дыры. Лезвием ножа он извлек из них то, что ожидал, — пистолетные пули. Одна сидела очень высоко, как будто того, кто стрелял, толкнули под локоть. Пистолетные пули, выпущенные даже в упор, не могут пробить человеческое тело. Следовательно, дыры в стене — следы промахов. Мешала целиться штормовая качка! Но кто убивает капитана в бурю?
Мичман вспомнил, что капитан «Алисы» пользовался недоброй славой. Не уменьшая парусности «Алисы» даже в сильнейшие штормы, «Сумасшедший Иоганн» не раз обгонял своих соперников.
Мятеж — вот что было причиной гибели «Алисы Бремон»…
Здесь же, за столом в капитанской каюте, мичман набросал историю последнего плавания «Алисы Бремон» такой, какой она ему представлялась… Кренясь то на один, то на другой борт, бриг несется по волнам. Гулко хлопают паруса — команда не успевает справляться с маневрами. Где-то в самых дальних закоулках судна — кучка мокрых с головы до ног, смущенных матросов. Испуганные и злые глаза в последний раз проверяют готовность пистолетов…
Нельзя сказать, чтобы читатели голландской «Морской газеты» с большим доверием отнеслись к новому варианту истории «Алисы Бремон», опубликованному каким-то мичманом.
Но когда матрос, арестованный в портовом кабаке за чересчур удачный удар ножом, вдруг сознался, что плавал на «Алисе Бремон» и вместе с другими после бунта во время шторма покинул бриг, Сидоров сразу сделался героем дня.
За разгадку тайны «Алисы Бремон» голландское научное общество «Океан» присудило Сидорову золотую медаль. Однако женщина из розового дерева все еще имела основания насмешливо улыбаться. Проницательный мичман так и не узнал одной довольно существенной подробности: бунт начали матросы, подкуп ленные конкурентами «Золотого якоря», ненавидевшими «Сумасшедшего Иоганна» и его слишком быстроходный корабль.
Описание последнего рейса «Алисы Бремон» стало началом большой рукописи Сидорова «История кораблекрушений, свершившихся в 1780–1785 годах».
Переведенная на многие иностранные языки, книга быстро принесла Сидорову известность. Однако на продвижение ее автора по служебной лестнице это обстоятельство повлияло очень мало.
У Сидорова было свое отношение к матросам, сложившееся, вероятно, в результате углубленного изучения тех критических моментов в жизни корабля, когда стирается грань между матросом и офицером, и только личные качества — мужество, способность пожертвовать собой ради спасения других — определяют ценность человека.
Сидоров не делал секрета из своих взглядов, да они и так были видны по его обращению с матросами. Вот почему Василий Сергеевич дольше других носил погоны лейтенанта флота. Впрочем, это его не огорчало. В деньгах он не нуждался, а свободных часов у лейтенанта было гораздо больше, чем у капитана. Молодой моряк с увлечением работал над новой рукописью — «История кораблекрушений, свершившихся в 1785–1795 годах».
Второй том «Истории» Сидоров писал и во время коротких отпусков на суше и в далеких плаваниях. Ему хотелось создать теперь нечто совершенно новое. Это должен быть не грустный реестр судов, которых больше не увидит ни одна гавань в мире, а полезное для всех моряков руководство. Сидоров не просто описывал кораблекрушения, какими они представлялись команде и пассажирам, но объяснял их причины, исследовал ошибки капитанов и других морских офицеров, старался установить, как можно было избежать трагической развязки. В сущности, рукопись была уже закончена, когда нежданно-негаданно пришлось вписывать в нее новую главу — «Плавание „Отважного“».
«Отважный» снялся с якоря из Кронштадта 30 июля 1795 года и направился к юго-западному побережью Африки. В первый раз командир «Отважного» флота капитан-лейтенант Петров уходил в море, словно контрабандист или работорговец: в ночной темноте, без торжественных проводов. Время отправления стало известно только в последнюю минуту. Погрузку вели по ночам. В тусклом свете корабельных фонарей большие тяжелые ящики, обшитые промасленной парусиной и покрытые государственными печатями, выглядели странно и зловеще.
Почему именно Петрова выбрали для этого непонятного рейса? В своей рукописи Сидоров ответил на этот вопрос вполне определенно: Петров был не только опытный моряк, — во всем военном и коммерческом флоте России трудно было найти человека более исполнительного. Если бы капитану приказали везти груз прямо в ад, он только потребовал бы точных указаний, как туда поскорее добраться.
Единственного пассажира «Отважного», Константина Константиновича Кириллова, на бриг привез сам адмирал Волков.
— Из-за него все ваше плавание, капитан. За безопасность его и груза вы отвечаете передо мною, — только и сказал адмирал.
Нескольких небрежно брошенных слое Волкова было достаточно, чтобы Кириллов занял на бриге особое положение, хотя сам он предпочел бы совсем не привлекать к себе внимания.
Внешность его была странной. Смотришь слева — обыкновенное лицо среднего чиновника: бледное, немного пухлое, глаз — неопределенного цвета, потускневший от бесконечного разглядывания скучных бумаг. А справа — шрам, на шраме, и само существование правого глаза кажется невероятным. Как он, бедняга, уцелел среди вихря ударов, обрушившихся когда-то на это лицо?..
Вначале Кириллов плохо переносил качку, но упорно боролся с собою. И примерно через месяц после выхода в море его высокую, чуть сгорбленную фигуру можно было увидеть на палубе даже в сильный шторм.
Всегда и со всеми он был очень предупредителен, даже приветлив. И тем не менее на окружающих Кириллов производил мрачное впечатление. Однажды, когда «Отважный» пробивался сквозь клочья тумана, повисшие над океаном, первый помощник капитана оказал, поглядывая на черную печальную фигуру на носу корабля:
— Похож на больного баклана.
Капитан Петров, любивший абсолютную точность не только действий, но и выражений, недовольно хмыкнул:
— А вы когда-нибудь видели больного баклана?
— Да где же его увидишь? Дичайшая птица. Так представляю себе.
— А если никогда не видели, то не к чему и говорить. Что, ежели ваши слова услышал бы кто-нибудь из матросов? Разве вам до сих пор неизвестно, что баклан садится на корабль перед несчастьем? Уместен ли подобный разговор, когда буря гонится за нами?
В обычное время капитан Петров не обратил бы внимания на замечание своего помощника, но в последние дни трудно было сохранять ровное настроение. Бури, словно сговорившись, одна за другой обрушивались на бриг, заставляя его все дальше и дальше уклоняться от намеченного курса и уходить от мыса Доброй Надежды к Южной Америке.
Причудливая линия, которую выводил на карте капитан Петров, отмечая движение «Отважного», оборвалась у 20° южной широты и 25° западной долготы. Здесь бриг застыл на месте.
Первое время штиль был как будто заслуженной наградой после перенесенных бурь. Но дни шли за днями, а паруса висели по-прежнему безжизненно, и офицерам невольно вспомнились слова «Лоции», предупреждавшей, что не бури, не штиль страшнее всего в этих местах. Океан выглядел жидкой пустыней: ни птиц, ни рыб.
— Хотя бы акулы появились, — говорили матросы.
Редко-редко высоко в небе проплывал альбатрос. С тоской следили за ним моряки, прикованные к маленькому бригу, заброшенному непонятно зачем в самый центр океана. Поддаваясь гипнотическому действию полной неподвижности и тишины, люди и сами начали двигаться медленнее, тише говорить. Резкий стук или внезапный окрик заставлял их болезненно вздрагивать. Тогда капитан Петров приказал производить по утрам артиллерийское ученье. Когда по команде «Орудия зарядить ядрами! Прицел пять кабельтовых… Огонь!» загремели выстрелы, «Отважный» словно начал бой с тишиной, с самим штилем, окружившим его кольцом блокады… Но выстрелы: замолкали, дым пороха медленно рассеивался, и тишина воцарялась снова. Только еще более гнетущая…
Бури расшатали весь корпус «Отважного». Морская вода проникла и в винный трюм для мокрой провизии и в брот-камеру, где хранились сухари. Грибки накинулись на запасы. С оглушительным шумом взрывались бочки с кислой капустой — средством против цинги. Началось новое бедствие, грозил голод.
Приходилось урезывать ежедневный рацион.
И всякий раз Петров обязательно делал в корабельном журнале запись об этих вынужденных изменениях рациона и об их причинах. Это был отчет перед кем-то еще неизвестным, отчет, который капитан считал важнейшим делом чести. Каждое новое уменьшение порций производилось после изучения всех запасов и было плодом сложных математических расчетов со многими неизвестными. Самым важным неизвестным было время.
Появились в корабельном журнале и записи о болезни, которую Петров весьма произвольно назвал меланхолией. Так меланхолией можно было бы назвать и чахотку, и холеру…
Пришел день, и перед капитаном лег маленький листок разлинованной бумаги, на котором было написано: «солонины три пуда, вина две бочки», и как будто в насмешку: «перцу четыре мешка». Больше ничего. Для пятидесяти человек экипажа — на десять-пятнадцать суток провизии, подсчитал капитан.
В этот именно день капитан вызвал к себе в каюту Сидорова. Он протянул лейтенанту листок со своими расчетами.
— Что скажете, Василий Сергеевич? Вы, пожалуй, лучше всех других на корабле разбираетесь в этих делах. Выскакивал кто-нибудь отсюда с таким запасом провизии?
Лейтенант посмотрел на изможденное, совсем больное лицо капитана. Его глаза, обведенные черными кругами, как будто сами подсказывали ответ.
— Не один раз! Фрегат «Мария», шлюп «Немезида», корвет «Зеленый мыс» имели при выходе из штилевой полосы даже меньший запас провизии.
Слишком бойкий ответ Сидорова не понравился капитану: чувствовалось, что лейтенанту ничего не стоит назвать еще с десяток никогда не существовавших кораблей.
— Ну, раз вы так уверены в благополучном исходе плавания, я поручаю вам вести корабельный журнал. Сам я чувствую, что свалюсь не сегодня-завтра. Никакого уныния не должно быть в журнале до самого последнего дня. Понимаете? До выхода из полосы штиля, конечно. А может быть, вы напишете и историю нашего плавания? Воспользуйтесь для этого моими записями в журнале, поговорите с каждым человеком из команды. «Отважный» заслужил, чтобы его не забыли. Какие люди, черт меня побери! Ни ропота, ни стона… Жаль только одного: гибнем не в бою, а оттого, что нет сухарей, кислой капусты… Но это между нами. Так, случайно вырвалось. Болен я все-таки.
Лейтенант почтительно принял из дрожащих рук толстую книгу в плотном холщовом переплете. Красный шелковый шнур прошивал страницы журнала вверху и внизу. Сургучные печати намертво прикрепили концы шнура к переплету: не вырвать ни листа.
Так лейтенант Сидоров начал писать последнюю главу своей «Истории» — «Плавание „Отважного“».
Прямые обязанности лейтенанта Сидоров выполнял, стараясь, где можно, применить опыт людей, терпевших штилевые бедствия в разных частях океана. Перебирая в памяти бесчисленные случаи кораблекрушений, он выискивал среди них то, что могло пригодиться команде «Отважного». В корабельном журнале появились новые записи:
«Сегодня все матросы и офицеры в полдень обливались морской водой. Потом было легкое, неутомительное ученье. Вечером вызвали песенников».
Лейтенант не написал, как жидко и печально звучали голоса еще недавно лихих песенников, затянувших любимую песню матросов «Плакала, рыдала».
— Что завели панихиду! — крикнул первый помощник капитана. — Давай плясовую!
Но плясовая оказалась еще страшнее. И когда лучший плясун, боцман Латышев, выполняя трудное колено, упал и не сразу поднялся, помощник поторопился отдать приказ:
— Команде отдыхать!
Очень многое написано о бурях, о ветрах. Сидоров великолепно знал, как следует убегать от центра тайфуна, увлекающего корабль к гибели, словно сквозной ветер пушинку. Ему было известно, когда и как надо в шторм уменьшать поверхность парусов, зарифливая их. И многое еще знал лейтенант Сидоров. Но никто не научил его, что делать в штиль, в такой проклятый штиль, в какой попал «Отважный».
Единственное, что еще было в распоряжении команды, — это морская вода. И матросы по нескольку раз в день полоскали рты для укрепления десен, промывали воспаленные глаза. Окатывали водой палубы «Отважного» и трюмы. Тяжелый запах разлагавшейся воды, попавшей в бриг во время бурь, наполнял корабль, словно сам он медленно гнил.
Работа над журналом была для Сидорова совсем легкой и помогала ему убивать свободное время, которого было на бриге гораздо больше, чем нужно. Иначе обстояло дело с «Плаванием „Отважного“».
Лейтенант скоро понял, почему так мало попадалось ему дневников, оставленных людьми, повествующими об истории собственной гибели. Описания кораблекрушений, всякого рода несчастий на море многим неплохо удаются на берегу, в удобном, тихом кабинете.
Сидоров не относился к таким людям. Не раз он хладнокровно продолжал писать в сильнейший шторм, в мучительные часы приближения тайфуна. Но когда без всякой надежды сидишь на бриге, застрявшем в океане вдали от всех корабельных путей, — это уже совсем другое дело. Весьма трудно спокойно говорить о страданиях, которые с каждым днем будут страшнее.
Сидоров сумел справиться с собою. Но с тех пор как он углубился в последнюю главу своей рукописи, он чувствовал себя как будто другим человеком. Жил-был лейтенант Василий Сидоров, плавал по морям и океанам, много перенес, бывал счастлив, выпадало на его долю и горе. Потом погиб. С честью, мужественно выполнив все, что считал своим долгом. А теперь его теле живет, вернее доживает, кто-то другой, и единственной связью двух этих людей служит рукопись, в которой имя Сидорова, впрочем, упоминается только на титульном листе.
Порою, забывшись, Василий Сергеевич обдумывал планы будущих книг. Работы над ними хватило бы на несколько лет. Надо, например, написать о том, почему, отправляясь в плавание, моряки рассчитывают обязательно на благополучный исход. В бедствии на море люди так беспомощны, как будто это происходит в первый раз на земном шаре. В недрах моря кишит жизнь, во всех водах есть живые твари, растения. Разве они не годятся в пищу? Надо только заранее задумываться об этом, идя в плавание, запастись особыми удочками, может быть сетями.
Нет, не удастся лейтенанту Сидорову написать такой книжки. Не хватит ни времени, ни материала. Надо постараться хотя бы рукопись, над которой он сейчас работает, дополнить всевозможными полезными сведениями.
Разве не заслуживает упоминания ловля акулы, на которую отправились боцман Латышев с несколькими матросами-добровольцами? Боцман утверждал, что акула хватает добычу и только потом начинает соображать, стоило ее глотать или нет. Поэтому отсутствие наживки — совсем не беда. Он привязал на конец длинного каната куски железа и дерева и огромный крючок, изготовленный корабельным мастером.
Шлюпка с рыбаками тихо-тихо скользила вокруг брига. С палубы за ней, замерев, следила команда, словно страстные рыболовы за движениями поплавка на сонной поверхности речной заводи. А когда лодка, вдруг сильно дернувшись, сначала высоко задрала корму, потом закачалась с борта на борт и, наконец, перевернулась, десятки людей испустили горестный вопль. Охотники спаслись, но снасть пропала вместе с добычей.
Эта попытка, однако, ободрила матросов, и на ловлю стало выходить по нескольку шлюпок. Но, видно, только один какой-то подводный бродяга забрался в эти дебри. И по вечерам матросы все чаще говорили, что не в добрый час бриг вышел из Кронштадта, что проклятие лежит на черных ящиках с казенными печатями: море не пускает таинственный груз дальше.
Сказочник и фантазер, марсовый Сусликов в тихую лунную ночь так ярко нарисовал перед собравшимися в кружок матросами, как Кириллов будет бродить по опустевшему бригу, охраняя проклятый груз, что незаметно подошедший боцман с остервенением плюнул и воскликнул:
— Ну и сатана ты, Сусликов! По линькам соскучился?
Не только матросы, но даже офицеры относились к Кириллову со сдержанным недоброжелательством. Его считали вольным или невольным виновником злополучного рейса.
Сначала Сидоров думал, что Кириллов просто один из прихлебателей всесильного Волкова, слепой исполнитель его воли. История создания аппарата для получения питьевой воды из морской несколько изменила взгляды лейтенанта. Знания и способности, проявленные Кирилловым при постройке этого сложного устройства, изумили Сидорова. Он подробно описал весь аппарат и даже начертил его в своей «Истории».
Эта штука пригодится многим.
И все-таки, размышляя над известной только Кириллову целью рейса, Сидоров пришел к выводу, что таинственность его вряд ли объясняется благовидными причинами.
Как-то, сделав очередную запись в корабельном журнале, Сидоров задумался над картой. «Отважный» застрял в мертвом пространстве, почти в середине гигантского угла, образуемого курсами кораблей, направляющихся к Южной Америке и к мысу Добрая Надежды. Кого еще занесет сюда? В лучшем случае другой корабль, терпящий бедствие. На осьмушке же фунта солонины долго не протянуть.
Люди, не знающие истории кораблекрушений так глубоко, могли еще на что-то надеяться. Но в памяти Сидорова одна за другой вставали картины трагических событий, происходивших примерно в этих же местах… Здесь капитан корвета «Устрица» нашел «Город Лондон». Мертвый штиль в течение двух месяцев держал на привязи корабль, на котором не осталось даже крысы живой. Кровавым бунтом закончилось плавание «Мечты». Где-то неподалеку попыткой людоедства опозорили себя моряки «Золотого берега».
Нет, никакой надежды больше не могло быть!
Сидоров перевернул страницы рукописи и, вычеркнув из названия главы слово «плавание», вписал вместо него другое.
Цинга, начинавшаяся воспалением десен и болями в костях, потом по-разному расправлялась с людьми на «Отважном». Одни опухли и походили издали на здоровяков, объедающихся даже здесь, среди океана. Другие высохли, как скелеты. Но все одинаково подолгу и в самое необычное время спали. И часы, и солнце утверждали, что настал полдень, а на «Отважном» все было погружено в сон, когда Кириллов вышел на палубу.
Океан, как всегда, был недвижим. По стеклянной его поверхности бежали облика, торопившиеся убраться подальше от горячих солнечных лучей.
Кириллов стоял, вцепившись в край борта. Но вот он оторвал взгляд от слепящей водной массы и медленно перевел его на свои руки. Как будто только в первый раз увидел он, во что превратились его пальцы: сухие, желтые, они походили на когти какой-то огромной птицы. Поднеся левую руку поближе к глазам, он разглядывал каждый палец, как ученый рассматривает в лаборатории колбы и пробирки с химическими веществами, когда реакция идет явно не так, как хотелось бы.
— Нет. Не верю. Не может быть… — попытался отбросить он мысль, на которую навели его собственные руки; лотом пошел, высоко поднимая колени, странно хрустевшие при каждом шаге.
Дверь каюты лейтенанта Сидорова была полураскрыта, хозяин ее спал, опираясь лбом о самый край стола. Малейший толчок — и спящий свалится на пол. Но на этом мертвом корабле не бывает ни толчков, ни сотрясений. Здесь можно спать хоть стоя на голове. Кириллов в задумчивости остановился. Вот человек, который ему нужен: бесстрашный, даже сейчас подтянутый и, главное, знающий точно, осталась ли хоть какая-нибудь надежда.
Кириллов вошел в каюту и сразу увидел рукопись, отодвинутую на другой край стола. «Гибель „Отважного“», — прочел он название главы.
«Ну вот, уже и некролог готов», — Кириллову показалось, что он стоит над большой мраморной плитой и сквозь легкий, непрестанно наплывающий туман читает одну за другой фамилии моряков «Отважного».
Он сел в кресло. Да, совершенно ясно теперь, что надо что-то делать с грузом. И Сидоров как раз такой человек, которому можно довериться. Кириллов всматривался в сидевшего перед ним лейтенанта. Лившийся из иллюминатора отраженный океаном свет окрашивал изможденное, постаревшее лицо Сидорова в мертвенно-зеленые тона.
— Лейтенант… — с невольным страхом окликнул его Кириллов.
Сидоров открыл глаза, глянул на гостя и, поудобнее подложив руку под голову, снова задремал. Он принял Кириллова за одну из тех галлюцинаций, которые часто посещают пленников океана.
— Лейтенант! — Голос прозвучал громче и повелительней.
Подчиняясь тону команды, Сидоров вскочил.
— Простите, господин Кириллов. Устал я что-то.
Лейтенант растерянно смотрел на Кириллова, не понимая, зачем этот неприятный человек забрел в его каюту.
— Не случайно зашел я к вам, Василий Сергеевич, — сказал Кириллов, словно прочтя мысли Сидорова. — У меня к вам дело, связанное с порученным мне грузом. Но сначала скажите откровенно: видимо, дела наши совсем плохи?
— Совершенно. У меня нет больше никаких надежд… Тем, у кого осталось дома имущество, следовало бы написать завещание.
— Думаю, что на бриге у нас найдется и другая работа. Могли бы вы, господин Сидоров, помочь мне, полагаясь лишь на мою честь?
Сидоров молча смотрел через иллюминатор на океан, как будто ничего не слыша.
— Вы молчите? Не согласны? А ведь вопрос идет о сохранении государственной тайны.
— Государственной или Волкова и вашей? — бесстрастным тоном спросил Сидоров, не меняя позы.
— Не понимаю вопроса, господин лейтенант. Поскольку я и Волков знаем эту государственную тайну, она и наша. Если вы соглашаетесь помочь, только узнав ее, — вы ее узнаете. У меня, очевидно, нет выхода.
Цинга лишает человека способности краснеть или бледнеть. Но когда Василий Сергеевич отвернулся от иллюминатора, ему показалось, что цвет лица Кириллова изменился. И хотя говорил Кириллов по-прежнему спокойно и устало, в тоне его сквозило теперь не то разочарование, не то презрение.
— Нет… — решился Сидоров. — Не надо. Я сделаю все, что смогу.
— Ну, отлично. Я очень прошу вас помочь мне. Задача неприятная. Однако долг велит выполнить ее. Капитан уже несколько дней без сознания. Придется нам все сделать самим. Команда не должна ничего знать. Надо уничтожить весь груз. Но нас двоих маловато… Есть у вас на примете надежный, твердый человек? Лучше помоложе, более или менее сохранивший силы. Груз требует очень осторожного обращения.
— Самый подходящий — мичман Плаксин.
— Хорошо. Он помогал мне при постройке аппарата для опреснения морской воды. Будем действовать, не теряя времени. Придется работать только ночью, когда все крепко спят. Зовите Плаксина, а я отправлюсь за ключами.
Мичман Плаксин был единственным человеком на бриге, сохранившим признаки румянца. Цинга, хотя бы по внешнему виду, пощадила его. Впрочем, и душевная бодрость никогда его не покидала.
Друзья говорили о Плаксине, что, даже задумав стреляться, он, наверное, забыл бы о своем намерении, если бы ему попался пистолет новой, незнакомой системы. Он разобрал бы его до последнего винтика, собрал снова и с увлечением занялся бы усовершенствованием механизма.
Трудно сказать, насколько все это соответствовало истине. Но сейчас, во всяком случае, Плаксин был поглощен усовершенствованием корабельной лампы. Беглого взгляда на лампу в кают-компании корабля «Бретань» было для лейтенанта достаточно, чтобы и у себя на бриге применить удивительную новинку — центральную трубу, увеличивающую тягу вокруг фитиля и кончающуюся коротким стеклянным цилиндром. Внутри ровным венчиком дрожало пламя горящего масла.
Не каждый бриг мог похвастать подобным освещением! Лейтенанту уже пришла мысль, что внизу, на стеклянной трубе, обязательно нужно сделать «пузырь» — как раз там, где пламя. Жаль, что изобретатель лампы француз Аргон не догадался попробовать это!
Может быть, Плаксин додумался бы до весьма серьезных усовершенствований лампы Аргона, но как раз в этот миг в каюту вошел Сидоров. Услышав, что от него требуется, мичман без размышлений согласился и злорадно потер руки.
— Наконец-то мы узнаем тайну этого дьявольского Кириллова! Интересно, что окажется в черных ящиках? Из-за чего мы, собственно, очутились здесь?
— Это и теперь для вас так важно? — многозначительным тоном спросил Сидоров.
— А как же? Неужели выбросить весь груз, так и не узнав, для чего мы везли его за тридевять земель?
Сидорову не хотелось, чтобы с Кирилловым повторился разговор, который оба считали законченным. И он, не думая, ответил:
— Если вами так овладел бес любопытства, могу доложить: в ящиках новые взрывчатые ядра. Действуйте поэтому очень осторожно…
— Ядра? — в изумлении протянул Плаксин. — Но какого же черта мы тащили их на край света?
— А вот в этом и заключается государственная тайна: они совершенно необычного устройства.
Да и как могло быть иначе? Догадка Сидорова в мгновение превратилась в уверенность. Становилось ясно, почему Кириллов так хорошо справился с конструированием аппарата для опреснения морской воды: сопровождать столь опасный груз должен человек, обладающий большими знаниями. Что другое стоило везти в такое время, когда-то в одном, то в другом углу земли вспыхивали костры войны, грозившие слиться в огромный пожар?
— Идем, — протянул Плаксин, — я согласен таскать даже морской песок, если вы говорите, что это нужно…
…У люка, ведшего в водяной трюм, где хранился секретный груз, сидел, прислонясь к борту, вахтенный матрос.
Нельзя сказать, что дисциплины на «Отважном» больше не существовало. Матросы беспрекословно исполняли любое приказание командиров. Но когда стало очевидным, что едва тлеющий огонек жизни уже не разжечь никакими учениями, никакими специальными мерами, было решено всячески сберегать силы, не делать лишних движений. Вахту в конце концов совсем отменили. Охранялся только вход в трюм, но вахтенный не стоял, а сидел или даже лежал, когда наступала ночь.
Сейчас нужно было отослать его в кубрик.
Сидоров коснулся плеча спящего, быстро положил ему руку на лоб.
— Мертв!
Лейтенант вспомнил этого матроса в ночь отправления брига — тогда его лицо точно так же вырвал из темноты луч фонаря.
Молодой красивый силач смеялся над чем- то. Теперь его остекленевшие глаза в упор уставились на трех человек, застывших над ним в горьком молчании.
Кириллов сорвал с люка печать и шагнул в темноту.
В трюме было душно, пламя свечи в фонаре у Сидорова тотчас съежилось, покраснело. В тусклом свете ряды черных ящиков как будто смотрели на вошедших сердито вытаращенными глазами больших сургучных печатей.
— Приступим, — тяжело вздохнув, сказал Кириллов. — Действуйте как можно осторожнее.
Матросским ножом он разрезал парусину обшивки на ближайшем ящике и приподнял лезвием крышку.
Сидоров осторожно просунул внутрь руку, нащупал слой соломы, раскидал его пальцами. Под рукой было что-то округлое, тоже завернутое в солому. Лейтенант окончательно убедился: взрывчатое вещество!
Конечно, если взорвется хоть одна такая штука, последует всеобщий взрыв, и от брига следа не останется. Может, это было бы не так уж плохо. Не все ли равно, когда наступит неизбежный конец? И все- таки при одной этой мысли холодок пробежал по спине. Стараясь не наклонять неведомого предмета, Сидоров вытащил его из ящика.
— В море! — глухо сказал Кириллов.
Прижимая груз к груди, лейтенант поднялся на палубу. Соломенный сверток почти беззвучно исчез в воде. Прежде чем большие ярко светящиеся круги, разбежавшиеся по поверхности океана, погасли, появился Плаксин. Затем — Кириллов.
Так, гуськом, один за другим, ходили они вверх и вниз, и была в этом однообразном движении усыпляющая ритмичность, подчиняясь которой они не чувствовали ни бега времени, ни особой усталости.
Утрой Сидоров намекнул первому помощнику капитана, что вахту у люка в водяной трюм лучше совсем снять: людям будет мерещиться мертвый вахтенный. Матросы были очень довольны этим. Им казалось, что смерть подкрадывается в темноте к одиноким. Обессиленные голодом и болезнью, они жались в кучку на жилой палубе, в кубрике. Здесь они считали себя в большей безопасности.
Семь ночей подряд Сидоров, Плаксин и Кириллов бросали груз за борт «Отважного». Они сами удивлялись, откуда у них взялось столько сил.
Бриг, освобожденный от тяжести, сидел теперь выше: вдоль бортов, образуя черную траурную кайму, сохли водоросли. Только старший помощник капитана обратил на это внимание. Он долго с удивлением смотрел за борт, низко свесив голову. Но, так и не найдя объяснения происходящему, сердито плюнул и выругался. Начиналась чертовщина, над которой лучше не задумываться.
На восьмую ночь Кириллов со своей ношей упал без сознания у самого трапа из трюма. Сидоров и Плаксин инстинктивно отскочили в сторону. Сейчас ослепительный столб пламени, конец…
Но ничего не случилось. На полу вокруг разорванного соломенного свертка растекалась лужа какой-то жидкости, поблескивали куски стекла. Мучительно знакомый запах наполнил трюм. Плаксин быстро подошел к луже, откинул носком сапога солому и, наклонившись, вонзил нож в темный предмет, валяющийся среди осколков, поднес его к носу. Мичман шумно, словно дельфин, втягивал воздух.
— Мясо! — воскликнул он. — Эта штука пахнет чистейшим мясом. Как лучшее жаркое…
С ножом в руках Плаксин сделал несколько шагов к медленно поднимавшемуся Кириллову.
— Что это значит? Под предлогом государственной тайны вы заставили нас участвовать в безумно подлом деле! Окруженные умирающими от голода, мы выбрасывали мясо за борт. Почему? Говори, негодяй!
— Успокойся!.. Сейчас мы все узнаем… Итак, господин Кириллов, мои подозрения, очевидно, имели какое-то основание. — Сидоров старался говорить бесстрастно, спокойным тоном судьи, уверенного в правильности своего приговора. — Вы обязаны все объяснить.
— Ну что ж!.. Я думал вас же уберечь от тяжелого испытания, — устало произнес Кириллов. — Но раз вы хотите знать — знайте.
Он опустился на ящик и жестом предложил офицерам сделать то же:
— Садитесь, отдохните. Оттого, что вы все узнаете, работы не убавится… Пожалуй, она станет для вас еще труднее.
Уже в начале плавания я заметил, что ко мне относятся с недоверием и подозрительностью. Это было тем более естественно, что я не имел права объяснить, кто я. почему послан на бриг.
Я читал курс химии в Московском университете и никогда не предполагал даже, что придется мне отправиться на военном бриге бог знает куда! Все случилось из-за профессора зоологии Ивана Никифоровича Иванова. Это был очень талантливый человек, но странный, и его не любили в университете. — Кириллов криво усмехнулся. — Вроде как меня на «Отважном»…
Лабораторию свою Иванов устроил в Мытищах и никого туда не допускал. Последние годы он усиленно занялся изучением гниения.
— Чем? — переспросил Плаксин с испугом.
— Гниением. Это было вызвано необходимостью сохранять коллекции животных, насекомых, растения.
Он часто обращался ко мне за помощью по поводу различных отравляющих и сильнодействующих веществ. Между нами установилось что-то похожее на дружбу, а потом и настоящая дружба. Однажды Иванов поделился со мной сокровенной мечтой. Он утверждал, что, если тело животного или растение обработать особым образом, не допустив при этом воздействия окружающей среды, гниение никогда не наступит. Но самое главное — он распространял эту свою догадку и на пищу. Я не соглашался с его мнением, и мы очень часто и резко спорили. Но меня, как химика, интересовали опыты Иванова, и я охотно помогал ему, хотя твердо верил, что в конце концов наши усилия только докажут мою правоту. Большие средства Иванова позволяли продолжать исследования, несмотря на взрывы и пожары, то и дело случавшиеся во время опытов и уничтожавшие наши приборы. Видите шрамы на моем лице? Это память об одном из неудачных опытов. Наконец мы добились своего и словно остановили время: куски мяса, овощи и фрукты спустя месяцы оставались такими же, как в день приготовления.
Я считал это просто доказательством могущества химии и отнюдь не связывал наш успех с какими-либо практическими возможностями. Но тут как раз стало известно, что во Франции обещано двенадцать тысяч франков золотом тому, кто найдет способ изготовления пищи, годной в течение очень длительного времени. Нужно было средство борьбы со скорбутом[1], который опустошает армию и флот во время дальних и долгих походов. Иванов торжествовал: его идея нужна, ведь сама жизнь требует ее осуществления!
Он сразу превратился в другого человека. Исчезли его замкнутость и надменность. Он готов был каждого посвятить в свои дела, чтобы тот разделил его радость. Я никогда не предполагал, что суровый и молчаливый Иванов может говорить с таким вдохновением, с таким подъемом. Он сумел заинтересовать своими работами даже адмирала Волкова, своего дальнего родственника. А этого человека, по-моему, вообще трудно чем-нибудь удивить или поразить. Адмирал обещал широкую поддержку опытам с «вечной пищей», если она выдержит придуманное им испытание: дальний рейс в жаркие страны.
Сам Иванов считал все испытания пустой формальностью — он не сомневался в успехе.
Его слепая убежденность раздражала меня все больше. И однажды в пылу спора у меня вырвались необдуманные слова: «Если вы так уверены в „вечной пище“, почему не попробуете ее сами?»
Как мог я сказать это человеку, которого знал не хуже себя? Не знаю… Легче всего мы наносим удар тому, кого любим, чьи слабости и больные места нам отлично известны.
Я тут же отрекся от своего безумного предложения, уверяя, что это лишь глупая шутка. Пытался испугать Иванова. Напоминал, что до сих пор опыты давали преимущественно отрицательный или сомнительный результат: животные, на которых мы испытывали «вечную пищу», как правило, погибали.
Но было поздно! Иванов словно только и ждал подобного вызова. Напрасно я убеждал его выполнить наш план без отклонений: закончив путешествие, намеченное Волковым, испытать годность пищи на обезьянах, собаках и других животных. Если хотя бы часть животных выдержит длительное питание ею — значит, задача в какой-то мере разрешена.
Тогда, говорил я, мы можем вместе рискнуть и нашей жизнью. Все было тщетно! Иванов выбрал из наших запасов банку, хранившуюся около шести месяцев, и уселся за стол с видом лакомки, добравшегося до любимого кушанья.
Кириллов замолчал, уставившись в темный угол трюма, как будто ожидая, что сейчас оттуда кто- то выйдет и подтвердит своим свидетельством его рассказ.
— Иванов умер у меня на руках в страшных мучениях. Смерть его, явившаяся трагическим подтверждением его заблуждения, положила конец нашим работам.
Но адмирал потребовал довести опыт до конца. Оказывается, он и сам размышлял о том, что следует искать новые виды провизии специально для дальних путешествий. Еще молодым человеком он ввел во флоте некоторые средства против скорбута: крепкий чай, клюквенный сок, фрукты, сваренные в густом сахарном сиропе. «То, что задумал Иванов, — дело большой государственной важности, — сказал мне Волков. — Надо обязательно выяснить, чего еще не хватает, почему хорошие продукты превращаются в яд…».
Я подчинился, ибо только я мог предупредить какие-либо еще более безумные затеи. По настоянию Волкова была изготовлена специальная партия «вечной пищи». Я старался действовать с особым тщанием и применил даже новый состав для заливки пробок — испытание должно было стать последним и окончательным доказательством невозможности создать «вечную пищу». Остальное вы сами знаете. Напомню только еще раз: рискнувшего отведать хотя бы ложку того, что хранится в трюме, ждет участь Иванова. Жертвы отравления постепенно слепнут и в нечеловеческих муках умирают. Мы не имеем права подвергать несчастную команду «Отважного» еще и этим предсмертным страданиям.
Я прошу вас помочь мне уничтожить содержимое ящиков, пока у нас еще есть некоторые силы. К тому же этого требует государственная тайна. Ведь неизвестно, в чьи руки может попасть бриг, когда… словом, когда все кончится.
Ни малейшего сомнения не закралось в душу Сидорова, когда он слушал рассказ о «вечной пище». Ведь это его собственная мечта!.. Победа над скорбутом, над ужасами голода в океанских пустынях! То, что не удалось сегодня, может, удастся завтра, через месяц, год, пусть даже через десять лет! Важно, что уже наметился какой-то путь.
Он подошел к одному из ящиков, вытащил округлый предмет, сорвал соломенную обертку и с некоторым разочарованием стал рассматривать стеклянный сосуд. Так вот как выглядит таинственная «вечная пища»! Вот и вся тайна брига «Отважный».
Банка, обыкновенная банка, и в ней что-то очень похожее на суп с большими кусками вареного мяса.
Кириллов бегло глянул на банку.
— В этих ящиках баранина. А здесь… лучшая свинина. — его дрожащая от слабости рука вытянулась влево. — В ящиках прямо перед нами — костромская говядина. Тут, ближе к деку, овощи: горошек, капуста, огурцы, редька, сладкий лук…
Голос Кириллова делался громче, торжественней, как будто он называл не обыкновенные продукты, а нечто таинственное, созданное им в секретнейшей лаборатории. Расписывая содержимое банок, он незаметно для себя впал в состояние настоящего экстаза.
Слушая Кириллова, снова и снова оглядывая ящики с лучшими продуктами, которые нельзя есть, Сидоров почувствовал, что его желудок будто наполнила обжигающая кислота. Мысль о том, что тут, рядом, сколько хочешь вареного мяса, кружила голову. Лейтенант посмотрел на Плаксина. Тот скорчился на ящике, переживая те же самые ощущения.
Надо действовать немедленно, не то…
— Так будем продолжать, пока есть силы, — произнес Сидоров.
И они снова потянулись с банками один за другим вверх по трапу трюма.
Прошло еще две ночи. Банки с «вечной пищей» как будто становились все тяжелее и тяжелее, и работа шла все медленнее.
Светало, когда Плаксин вышел на палубу с последней на сегодня банкой. Он занес ее над водой… и вдруг как будто кто-то схватил его за руки. Что, если взять банку в каюту, чтобы только рассмотреть ее содержимое? Ведь это чрезвычайно интересно! А потом он все бросит в море.
Мичман зажал ношу под мышкой, и с неожиданной для себя самого быстротой прошмыгнул в каюту. Там он поставил банку на стол, вытащил нож и начал торопливо сбивать плотную массу, заливавшую пробку. Но чем ближе подходило дело к концу, чем ощутимее становился запах пищи, тем нерешительнее действовал Плаксин. Он чувствовал, что не найдется силы, которая сможет удержать его, когда банка будет открыта.
— Нет! — он сунул банку под койку. — Выброшу вечером…
Целый день не входил в каюту мичман. И где бы он ни был, как привидение преследовала его банка с мясом.
А когда наступила ночь и вновь пришлось, падая от усталости, с бешено вращавшимися огненными кругами перед глазами выносить одну за другой банки из трюма, Плаксин заговорил, стараясь не смотреть на товарищей:
— Вот что мне, господа, пришло в голову… Начатую работу надо закончить. Иначе зачем же мы столько трудились? А силы наши исчерпаны. Между тем источник этих сил тут же, вокруг нас… Если мы закусим сейчас, мы успеем расправиться со всеми банками, прежде чем их содержимое начнет расправу с нами. Блестящая идея! — закончил он, как будто убеждая самого себя.
— Нет. Не согласен… — Кириллов покачал головой. — Вы не видели, как умирал Иванов, а я видел. Не представляете себе, что это такое.
— Крепись, Плаксин! Ты же все время держался молодцом. Что теперь сдаешь? — увещевал его Сидоров.
Плаксин молча вынес еще несколько банок. Потом, поддержав опять едва не упавшего Кириллова, тихо сказал:
— Я уже спрятал одну банку в моей каюте… Боролся с собою весь день и хотел бы послушаться вас. Но ничего не выходит. Все-таки я сегодня поем. Будь что будет.
Сидоров с грустью смотрел на мичмана. Немногим больше прожил Василий Сергеевич на свете, но и эти годы сейчас казались ему словно отнятыми у Плаксина. Плаксин — воспитанник того же Кронштадтского корпуса. Значит, еще шесть лет долой — вычеркнуть из жизни. Остается совсем ерунда. И вот теперь единственная мечта юного мичмана — наесться досыта. Нечего сказать, достойное завершение пути моряка.
Он представил себе банку в каюте Плаксина. Вот мичман открывает ее, вытаскивает мясо. Много мяса, гораздо больше, чем нужно одному человеку. Режет на мелкие кусочки. Зубы-то теперь у всех ходуном ходят… Да, поесть досыта… Разве это еще возможно? Разве есть люди, у которых пищи сколько угодно?
— А может быть, Плаксин и прав? — начал в раздумье Сидоров. — Наверное, нам уже не к чему терзать себя голодом. Ведь у нас нет выхода. Работать мы не можем, прекратить начатое дело нельзя… Откуда же взять необходимые силы?
Кириллов, поглядывая на силуэты молодых людей, видел, как они то раздувались, вырастали чуть не до потолка, то, скорчившись, превращались в маленькие безобразные фигурки. Чувствуя, что, пожалуй, он сейчас упадет и вряд ли поднимется, Кириллов не стал спорить.
— Будем кончать… Ладно! Но раз так, устроим последний пир по-настоящему. Обед из многих блюд. С закусками и сладким.
Кириллов оживился. Даже глаза его прекратили свои оптические фокусы.
— Вскрывайте этот ящик. Потом тот, направо… Теперь вон тот. У меня в каюте есть немного спирта, мы подогреем на нем еду… Но помните, друзья, не проклинайте потом ни меня, ни Иванова.
— У нас есть причины для такого поступка. Команду же губить мы не должны. Нельзя обрекать людей на мучительное самоубийство. Все нужно проделать в тайне, заперев двери, закрыв иллюминатор, чтобы из него не разносились запахи. Обоняние у всех теперь, наверное, острее, чем у гончей, — сказал Сидоров.
Вечером, отнеся находившемуся в беспамятстве капитану свои пайки солонины и накормив его, участники «заговора» собрались в каюте Кириллова.
Давно не сидели они за таким столом. Яркие блики горели на хрустале и серебре. В бокалах искрилось вино (у Кириллова чудом сохранилась бутылка).
Хозяин каюты открыл небольшую фарфоровую миску.
— Для начала надо обязательно съесть понемногу крепкого бульона. Это лучшая подготовка к дальнейшему. Мы должны есть медленно, медленно. Ведь мы столько времени голодали!
Кириллов налил в тарелки по нескольку ложек густой золотистой жидкости.
— Прошу, господа офицеры!.. Мичман Плаксин! Вообразите, что рядом с вами барышня, в которую вы влюблены, и что еда для вас только печальная необходимость… Не торопитесь! Барышня искоса следит за вами…
Когда с бульоном было покончено, — а на это, несмотря на увещевания Кириллова, потребовалось катастрофически мало времени, — ученый торжественно снял крышку с большого блюда.
— Итак, тушеная говядина с горошком.
Не уговариваясь, все держались так, словно это обыкновенный дружеский обед.
— Мое любимое! — воскликнул Плаксин.
— Ум отказывается верить. Ведь сохранился даже аромат горошка. Вместо всё убивающего вкуса соли и ощущения, что жуешь старую подошву, называемую солониной, наслаждение жарким из свежей говядины, — голос Сидорова звучал громко и даже восторженно.
Вино и пища произвели свою работу. Друзья ощущали, что иначе бьется сердце, яснее видят глаза, легче дышит грудь. И все, что лишь час назад они считали решенным, неизбежным, постепенно вырастало перед ними в настоящем свете: для них больше не наступит завтра, никогда больше они не будут испытывать ни голода, ни жажды, не будут надеяться утолить их. Не увидят ни родной земли, ни моря. Они трое были одни на бриге в целом мире, и четвертой за столом с ними сидела смерть.
Кириллов понимал, что испытывают сейчас моряки. Да он и сам чувствовал то же. Вместе с силами возвращалась жажда жизни.
Он торопливо наполнил бокалы.
— Пейте, друзья! Прочь печальные мысли! Вот земляника, собранная на рассвете. Иванов уверял, что она сохраняет даже аромат утренней росы.
— Да, друзья, — заговорил Сидоров, — нам привелось как бы заглянуть в далекое будущее. Вот так же будут моряки наслаждаться в дальнем плавании пищей, приготовленной для них много месяцев, а может быть, и лет назад, и все-таки свежей, и вкусной. Когда это будет? Может, через сто лет, может, через двести. А то и через двадцать пять, пятьдесят…
— Увы, Василий Сергеевич. — перебил Кириллов. — думаю, что мечта эта никогда не осуществится, несмотря на всю ее соблазнительность…
— Вы совершенно не допускаете мысли, что Иванов в какой-то мере был прав? Что не вся пища ядовита? — В голосе Плаксина звучала почти мольба. Теперь, когда он снова чувствовал себя юным и сильным, ему так не хотелось умирать!
— Увы! Нет! Не допускаю. Это ведь не только мое мнение. Французские газеты не так давно писали о якобы удачных опытах Жана Франсуа Аппера. Он был поваром королевы Марии Антуанетты и особенно прославился пирожными «маркиза». Всю жизнь занимавшийся изготовлением пирожных, годных лишь несколько часов, Аппер мечтал о вечной пище для моряков: его единственный сын погиб от голода на французском военном корабле, потерпевшем бедствие в океане.
После революции бывший пирожник королевы истратил все свое состояние на то, чтобы найти способ сохранения мяса и овощей для дальних плаваний. Бедняга имел наивность обратиться за помощью к химикам. Один из них публично отчитал Аппера за невежество и заявил, что люди, старающиеся найти способ сохранения пищи на неограниченный срок, уподобляются безумцам, создающим вечный двигатель.
Поздно ночью Сидоров, Кириллов и Плаксин принялись за разгрузку. Скоро последняя банка была за бортом.
— Итак, все, — прошептал Кириллов. — Мы сделали все, что было в человеческих силах. Пожалуй, даже несколько больше. А теперь простимся. Ложитесь спать. Усталость, еда и вино навеют глубокий сон. Прощайте!.. — Кириллов пожал руки офицерам и, не оборачиваясь, пошел в каюту.
— Простимся и мы… — Друзья обнялись, пытаясь в темноте разглядеть друг друга. Потом, словно боясь словом или восклицанием выдать свои чувства, еще раз молча пожали руки и бросились прочь с палубы.
Уныло тянулся плоский голый берег. С глухим ровным шумом набегали на него грязно-серые волны, подкатывались к длинному валу из черных, зеленых, багрово-красных, фиолетовых водорослей. По сырому песку, пронзительно крича, бродили чайки, смело подлетали к ногам Сидорова. Их крики были как смех.
Вдруг Сидоров заметил высокую тонкую фигуру. К нему приближался молодой человек с красивым смуглым лицом, которое искажала гримаса страдания.
— А, лейтенант Сидоров! — воскликнул незнакомец.
— Вы знаете меня?
— Ну еще бы! Мы старые знакомые. А вы знаете про меня больше, чем я сам, — сердито проговорил молодой человек. — Я напомню вам кое-что. Я командовал корветом, который разбился о подводные скалы у африканского берега несколько севернее, чем находится сейчас «Отважный». Словно для увеличения наших страданий, с нами было несколько женщин и детей. Мы высадились на берег и пошли голыми песками. Без воды, без пищи… Когда мы оставили первого изнемогшего, лейтенанта Александра Беллерта, садилось солнце. Отойдя, мы видели, как на фоне огромного красного диска на желтом бесконечном песке поднималась и опускалась черная фигура товарища, казавшаяся нам гигантской, уже нечеловеческой.
На холме, где начинался лес, мы в последний раз обернулись в сторону берега. Беллерт встал во весь рост и, словно прощая нам все, помахал рукою. С одною из женщин сделалась истерика. Вопли ее вдруг по-своему подхватили большие пестрые птицы…
— Постойте, — перебил Сидоров. — африканский берег, разбитый корвет, лейтенант Беллерт… Я что-то припоминаю. Сейчас…
— О, вы вспомните все! Мы голодали много дней в этом негостеприимном лесу. Потом нам попались ягоды, имевшие весьма аппетитный вид и сладковатый вкус. Я запретил есть их сырыми и приказал сварить нечто вроде густой похлебки. Люди с жадностью поели ее. А примерно через два часа одни с воинственными криками бросились в атаку на кусты, другие выстроились очередью для получения хлеба, приняв небольшой холмик за палатку маркитанта. Все, кроме меня, погибли, а я остался в живых, словно для того, чтобы понести возмездие.
— Вы командир корвета «Ля Сардин» капитан Дезобри!
— Да, я капитан Дезобри. И это вы, господин Сидоров, описав мои злоключения в вашей «Истории», поучали, что мне следовало сначала испытать ягоды на одном-двух людях, может быть на самом себе, и только потом разрешить их есть всем… Мудрый совет! А что сделали вы сами? Как рискнули вы бесценное сокровище выбросить за борт брига, не произведя как следует испытания? — голос капитана Дезобри стал совсем суровым, и Сидоров застонал.
От стона он и проснулся. На полированном потолке каюты, у самой его середины, переливалось световое пятно — отражение солнечных бликов на поверхности воды. Значит, уже около одиннадцати часов. Мысль, что случилось непоправимое, наполняла мозг Василия Сергеевича.
Ему это особенно непростительно. Он, столько лет изучавший чужие ошибки, бравший на себя смелость осуждать других, указывать, как надо было поступать в самых запутанных случаях, погубил собственными руками столько пищи. Почему благоразумие изменило ему, когда дело пошло о собственной судьбе, о судьбе подчиненных и товарищей?
Влияние чужого большого авторитета? А может быть, в результате долгого голодания он просто потерял правильное представление о действительности, временно лишился способности рассуждать логически? Теперь, после хорошей еды, когда силы вернулись к нему и сознание прояснилось, он отчетливо видит весь ужас содеянного.
В каюте Кириллова Сидоров застал Плаксина.
— Первой моей мыслью, когда я проснулся сегодня, чувствуя себя сильным и здоровым, было схватить пистолет и казнить себя за тяжкое преступление, совершенное мною из-за собственной самонадеянности, — начал Кириллов. — Я виноват не только перед командой «Отважного» и перед памятью моего друга, но перед человечеством. Я погубил вверенную мне тайну. Никто даже не узнает о судьбе одного из самых замечательных открытий. Адмирал Волков, наверно, отслужил панихиду по капитану Петрову и все забыл…
Он замолчал, низко опустив голову, а потом, набравшись сил, продолжал:
— Мы брали пищу из многих банок и чувствуем себя отлично. Значит, только в некоторых банках содержались ядовитые вещества. В тех, при заполнении которых совершена неведомая ошибка… Что делать нам, друзья? Сообщить команде о моем тягчайшем проступке, чтобы понести заслуженное наказание?
— Ни в коем случае! — воскликнул Плаксин. — Подумайте, как подействует на людей мысль о том, что они столько дней страдали от голода, а трюм был набит отличной пищей. Зачем к их терзаниям прибавлять новые? Мы обязаны молчать!
— Господа! — лицо Сидорова немного просветлело. — Мы теперь можем поголодать. Я предлагаю отдать наши пайки капитану. Надо попытаться поднять его. На бриге стало гораздо унылей с тех пор, как Петров слег.
— В моей каюте остался бульон. Я разварю в нем на спиртовке солонину. Капитану хватит на несколько дней, — добавил Кириллов.
Вернувшись к себе, Сидоров открыл «Историю кораблекрушений». Писать «Гибель „Отважного“» заново? Для чего? Нарушить государственную тайну и сказать все, как было, он не мог.
Схватив толстую тяжелую рукопись, лейтенант хотел швырнуть ее в иллюминатор. Он представил себе, как она, распушив листы, медленно опускается на дно недалеко от того места, где громоздятся выброшенные из трюма банки.
Нет, пусть книга живет. Пусть расскажет она о злосчастной судьбе мужественной команды «Отважного». А история Сидорова, Кириллова и Плаксина так и должна остаться тайной.
Очнувшись, капитан Петров увидел на краю стола стакан с какой-то жидкостью и жадно выпил ее. Удивительно вкусно! Неужели кок приготовил это из последних запасов? Вряд ли… Хорошо известно, к сожалению, какие это запасы. Но странно, что чувствует он себя гораздо лучше, чем прежде. Даже, пожалуй, можно встать? Правда, голова кружится, пол уплывает из-под ног, но ничего, пройдет!
Капитан глянул на календарь, и его словно обдало горячей волной. Сколько же времени он провалялся! Что, ежели на бриге раздобыли откуда-то пищу? А быть может, бриг вырвался из полосы штиля и сейчас находится уже у берегов населенных стран?
Петров с надеждой склонился над столиком, где по-прежнему лежала карта с курсом «Отважного». Нет, все то же. А может быть, забыли нанести изменения на карту капитана? Считали его уже дохлой собакой, не нужной никому?
Петров так долго смотрел на пестро раскрашенный лист плотной бумаги, что море на карте стало оживать, шевелиться, на нем появились волны… Капитан закрыл глаза, оперся о край стола. Потом выпрямился и вышел на палубу.
Было еще совсем рано. Вдали над океаном стлалась тоненькая пелена голубоватого тумана. Металлические части брига, покрытые крошечными капельками росы, выглядели матовыми. Выступившая из пазов смола, растопившаяся к вечеру и еще не затоптанная ничьими ногами, тянулась через палубу ровными черными линиями, как на ученической тетради. Пусто. Мертво. Все как было.
Вот таким будет «Отважный», когда никого не останется в живых. Пустым. Чистым. И очень тихим. Еще более тихим, чем сейчас. Ведь на нем столько живых людей! Они дышат, шевелятся, что-то бормочут во сне… И, быть может, проклинают его, капитана Петрова, за то, что он завел бриг в это чертово место, погубил и команду, и прекрасный корабль. Бури… Да что бури? На то он и капитан, чтобы уметь бороться с бурями. А он не сумел!
Петров мрачно смотрел вдаль. Перед самыми его глазами уходила вверх медная полоска, укреплявшая край двери. Поверхность металла, обращенная к западу, была блестящей и сухой, хотя на противоположной стороне ещё сохранялись капельки росы. А полагалось бы наоборот. Почему же так происходит? Ветер! Ветер, еще неуловимый ни приборами, ни телом, сушит росу!..
Капитан повернулся лицом к западу, стараясь уловить признаки изменения погоды.
Ветер! Увидев на шкафуте высокую плечистую фигуру, не то качавшуюся от слабости, не то сохранявшую и сейчас морскую походку вразвалку, Петров крикнул:
— Свистать всех наверх!
Ему казалось, что его голос разносится по всему бригу, долетает до офицеров, оглушает матросов в кубрике, гулко отдается в трюмных помещениях. А на самом деле человек на шкафуте уловил неразборчивый шепот и поспешил к капитану, насколько позволяли спешить непослушные ноги: наверное, капитану совсем плохо, и он зовет на помощь…
Подчиняясь команде, через несколько минут на палубу вышли все, кто еще мог передвигаться.
То, что происходило сейчас на бриге, напоминало сцену из морской легенды о корабле с командой мертвецов. Молча полз на четвереньках боцман Латышев, все пытался и никак не мог встать на ноги. Ему бы только выпрямиться, засвистеть в свою дудку. Виданное ли дело, чтобы боцман брига свистел на четвереньках?
Кто-то оставшийся в кубрике карабкался по трапу на палубу, обрывался, снова карабкался, то умоляя помочь, то проклиная всех и все на свете.
Взялся за непривычную работу и Кириллов. Ломая хрупкие от болезни ногти, он впивался пальцами в тяжелые канаты, повисал вместе с матросами над палубой, чтобы там, где не хватало сил, подействовать хотя бы весом собственного тела. С завистью и изумлением смотрел он, как высоко среди снастей работают Плаксин и Сидоров. И казалось ему сейчас, что, быть может, напрасно было все, что он делал в прошлом, чем увлекался. Вот так прожить бы жизнь, простую жизнь моряка…
Нелегко досталось приведение брига в готовность к плаванию. На другой день тела двух моряков, зашитые в парусину, скользнули в океан. Не раз потом в угрюмом молчании собирались матросы, чтобы проводить товарищей в последний путь.
Сидоров, Плаксин и Кириллов всегда были рядом, словно поклялись никогда больше не расставаться. Странная дружба соединила трех таких различных людей. Если один из них брался за какое-нибудь дело, остальные тотчас приходили ему на помощь. Когда Плаксин задумал ловить медуз, которых он по неведомым соображениям зачислил в съедобные, друзья чуть не утонули в поисках этих причудливых существ, за которыми они отправились на маленькой парусной шлюпке.
Казалось, они все трое стараются уйти от воспоминаний о ночах, проведенных в трюме «Отважного», о мучительном пробуждении на другой день после пиршества. Только один раз Кириллов заговорил о недавнем прошлом.
— Если нам все-таки суждено спастись, вернувшись, я пойду прямо к Волкову. И пусть меня потом повесят на мачте вниз головой, как вешали нарушителей карантинных правил, но я расскажу все, что произошло на «Отважном» с «вечной пищей». И я столько передумал, вспоминая шаг за шагом наши опыты в лаборатории Иванова, что, кажется, начинаю понимать, почему в одних банках пища сохраняется, а в других превращается в яд.
— Ну? — одновременно воскликнули Сидоров и Плаксин, сидевшие на свернутом в огромную бухту толстом канате.
— Воздух! Вот что разрушает пищу. Воздух, если он остается в банках во время их кипячения в котле или проникает через плохую пробку; он портит мясо, овощи, фрукты. Это сейчас лишь догадка. Но я не успокоюсь, пока не проверю ее…
Как только бриг оставил позади пустынную, лишенную жизни полосу океана, опять начались попытки поймать акулу «на блесну». Одна из них увенчалась успехом, и стосковавшийся по своей работе кок из небольшой акулы умудрился сделать восемнадцать различных блюд. Но все же никогда бы не увидеть команде родной земли, если бы не встреча с фрегатом «Мадагаскар», имевшим большой запас провизии и средств против цинги.
Через три месяца маленький сухонький человек, сменивший внезапно умершего Волкова, с небрежным видом прочел секретную докладную записку, составленную Кирилловым. Еле заметно зевнул и со злорадством подумал: «Конец всем волковским фантазиям! И памяти о его делах не должно остаться…».
Адмирал поднял мутные, как льдинки в талой воде, глаза на трех человек, стоявших перед огромным столом:
— Чепухой больше заниматься не будем. Не те времена. До свидания, господа!..
Плаксин услышал, как Сидоров достаточно громко, чтобы попасть на каторгу, пробормотал:
— Подлец!..
Мичман торопливо закашлял; никто ничего не говорил, просто был у Плаксина неожиданный приступ кашля, мало ли что могло послышаться?
Бледные уши адмирала налились кровью, словно весь удар оскорбления достался им одним. Он резко вскинул голову и закричал:
— Благодарите бога, что ваша докладная не пойдет дальше корзины в моем кабинете! И то только потому, что перенесенные бедствия лишили вас рассудка.
На набережной друзья остановились. Спускались сумерки, было очень холодно. Внизу неспокойно струилась к морю Нева. Чайки носились над водою, садились на парапет совсем рядом с людьми — так близко, что было видно, как сильный ветер раздувает перья и пух, между которыми синеет кожа в мелких пупырышках.
— Вот и конец истории несчастного груза «Отважного», — медленно и тихо начал Кириллов. — Немало перемен произошло в Петербурге, пока мы торчали в океане. Злой рок преследует нас. Бури, штиль… А тут сама смерть. Нет больше сил! Брошу все. Займусь только честной, простой химией.
— Не бросите, — покачал головою Плаксин. — Уж если я чувствую, что никогда не смогу отделаться от мыслей об этих банках, как же вы это сделаете?
Сидоров смотрел на грязно-серые волны, на чаек, носившихся над ними с пронзительными криками, похожими на горький смех. Ему казалось, что все это он уже когда-то видел: и волны и слишком смелых чаек… Но где? Когда? Так и не вспомнив, он тихо засмеялся:
— Да, господин профессор, Плаксин прав: не бросите. Так же, как и я сам. И, может быть, совершенно необходимо, чтобы кто-то никогда не бросал своего дела вопреки всему, даже доводам здравого и холодного рассудка.
Желто-красный зимний закат заливал недобрым светом огромный кабинет в старинном здании адмиралтейства. Два человека в морских офицерских шинелях стояли у большого стола, заваленного картами, документами, книгами.
— Мы пригласили вас, Иван Никанорович, как крупнейшего специалиста по консервированной пище, — сказал старший офицер, обращаясь к старику, сидевшему перед столом.
— Хм! Крупнейшего! Если вы хотите знать, лучший в мире специалист — профессор Кондрашев.
— Но ведь он погиб еще во время одной из первых бомбежек Ленинграда! А нам нужно заключение о состоянии консервов, найденных в одном из подвальных складов. Я просил бы вас, Иван Никанорович, пройти туда вместе с Владимиром Петровичем.
В тоне офицера звучало сомнение. Ему показалось вдруг, что Иван Никанорович Глебов не сможет даже подняться со стула. Он сидел, закрыв глаза, и его бледное, опухшее лицо было совершенно мертвым.
Но вот Иван Никанорович широко открыл глаза:
— Ведите… Вниз?
— Вниз.
— Это я еще могу.
…Огромное помещение с низким потолком наполняли ящики, корабельные бочки, какие-то почти истлевшие мешки. На полках — позеленевшие навигационные приборы.
— Груз фрегата «Гекла», собиравшегося в полярное плавание. Плавание, намеченное на 1806 год, было почему-то отложено. Потом происходили сборы в 1808 и 1811 годах. Но дело этим и ограничилось. В ящиках только консервы. Сначала мы хотели их уничтожить, но кто-то сказал: «А вдруг они еще годятся?» Тогда решили обратиться к вам, Иван Никанорович. Хотя мне кажется…
— Разумно! Разумно! Хорошо, что не уничтожили. Вы удивляетесь, что они могут быть годны в пищу? Но уже установлено, что правильно законсервированные продукты, если герметичность укупорки не нарушается, могут храниться неограниченно долгий срок… Все дело в том, кто и как их делал.
Иван Никанорович оживился. Расчистил место на одном из ящиков и, словно хирург, размещающий свой инструмент, разложил на чистых листах бумаги целый набор пипеток, пробирок, крошечных баночек, колбочек. В зеркале небольшого микроскопа затанцевал синий огонек спиртовой горелки.
— Давайте на выбор десять банок…
Молодой офицер с изумлением и почтением смотрел на старого, тяжело больного человека. Ученый победил в нем слабость немощного тела. Иван Никанорович доставал пинцетом из открытых офицером банок куски мяса, овощи, фрукты. Клал на стекло, медленно и аккуратно отрезал в разных местах кусочки, опускал их в реактивы, разглядывал в микроскоп.
И, пожалуй, самым удивительным было то, что этот человек, умирающий от голода, совершенно равнодушно относится к тому, что перед ним пища. Сейчас она была для него лишь объектом научного исследования.
«Конечно, все это ни к чему… — думал молодой офицер. — Шутка ли, 130 лет! 1811–1941 год…».
— Консервы годны в пищу. Состояние их безукоризненное, — сказал Иван Никанорович, потушил спиртовку и начал укладывать свою походную лабораторию в маленький чемоданчик.
— Никогда не думал, что еще сто тридцать лет назад уже делались консервы, — неуверенно произнес молодой офицер.
— Горячий способ приготовления «вечной пищи» открыт свыше ста пятидесяти лет назад в России и совершенно самостоятельно Аппером во Франции…
Профессор, как будто израсходовав последние силы, сидел на табурете сгорбившись, закрыв глаза. Может быть, ему в этот миг казалось, что ничего особенного не случилось, что он снова на одной из своих лекций и глухой шум вокруг — привычный шум огромной аудитории.
— История консервной банки полна драматизма. Многое представляется без нее сейчас немыслимым. Путешествия, например. А победа ей далась нелегко, очень нелегко. Сначала ее пытались применить там, где людей можно было принуждать есть то, что им вовсе не хотелось. Начали с тюрем. Потом пробовали в армии, во флоте.
Не раз здесь были настоящие консервные бунты, когда матросы и солдаты отказывались от «противоестественной пищи», приготовленной неизвестно из чего. Однако постепенно предубеждение против консервов слабело. А после поражения южных штатов в гражданской войне в Америке военачальник южан генерал Ли сказал: «Разве северяне победили нас оружием? Нет! На их стороне воевали проклятые консервные банки, которых у нас, к величайшему несчастью, не было…».
И надо все-таки заметить, что не всегда консервные бунты не имели под собой почвы и не всегда консервные банки воевали за ту сторону, которой принадлежали. После испаноамериканской войны статистика установила, что недоброкачественные консервы погубили американских матросов и солдат больше, чем пули и снаряды испанцев.
— А кто ж у нас занимался впервые консервированием, кто его открыл в России?
Профессор, словно очнувшись, посмотрел на офицера и стал медленно, с трудом подниматься.
— Известно только, что консервы делались у нас горячим способом уже в конце восемнадцатого и самом начале девятнадцатого века. Перед войной были найдены консервы, тоже приготовленные для экспедиции еще в те времена. Об этом немало писалось даже в иностранной прессе.
— Почему же более или менее широкое их производство у нас было налажено гораздо позже?
— Видимо, как-то сказалась война 1812 года. Кто знает, какая судьба постигла их изготовителей, где находился их завод, что он вообще представлял собою?
— Значит, можно просить разрешения использовать консервы «Геклы» и сослаться на вас?
— Да. Но каждую банку проверять! По моему способу это может сделать любой врач, любой биолог, провизор.
…Однажды в подвал, освещая дорогу фонарем, забрел сторож, охранявший здесь неизвестно что. Ящиков с консервами уже не было, и только рваная парусина да множество бумаг валялись на полу. Сторож собрал большой ворох бумаги и, волоча опухшие ноги, с трудом добрался до своей комнаты с железной печью посередине. Он вытащил из шкафчика крохотную кастрюльку с остатками консервов «Геклы», полученных как паек, поставил на печку и разжег ее бумагой.
Сырость и время давно стерли все написанное на старых документах, и только когда они уже коробились от сильного жара на бумаге начали проступать очертания букв. Наслаждаясь короткой лаской пламени, сторож смотрел прямо в печь. Вот один из листов поднялся почти вертикально, сверху на нем можно было угадать обрывок слова: «…щение». А внизу на уже почерневшей бумаге тянулись ряды других слов. Если бы сторож обладал остротой зрения орла и способностью читать с молниеносной быстротой, он разобрал бы несколько строк извещения, полученного капитаном брига «Гекла» сто тридцать лет назад: ночью 11 июля 1811 года при внезапном взрыве и пожаре погибли К. Кириллов, В. Сидоров и П. Плаксин. Поэтому требование о добавочной присылке особого провианта для «Геклы» выполнить некому…