Нехти повернулся к нему, отпуская циновку. Рукоять заткнутой за пояс булавы, с которой десятник теперь не расставался, описав замысловатую кривую, зацепила кувшинчик, поставленный маджайкой на полочке при входе. Тот нехотя пошатался и как-то неторопливо упал на убитый-утоптанный до каменной крепости глинобитный пол, где и раскололся с влажным кракающим чпоканьем. «Точь-в-точь как затылок Ренефсенеба, — подумал Хори, — и зачем я его булавой бил? Он же не обратился. Наверное, лучше бы было его отпустить на тростниковые поля кинжалом». И вдруг он почувствовал страшную слабость. Ужас то ледяной, то кипящей волной стек по позвоночнику в ноги и по плечам в руки, и словно растворил в себе все находящиеся в них кости и суставы.
Ренефсенеб был первым человеком, которого он убил своими руками. Но не осознание того, что он отнял чью-то жизнь, потрясло вдруг молодого неджеса. Он, в конце концов, не был белоручкой из семьи семера, который с удовольствием ест мясо, но теряет сознание при виде крови. С детства он бывал на охоте, добивал раненых зверей и свежевал их, и к самому факту отъема чьей-то жизни, в том числе и человеческой, относился весьма спокойно. Больше того, он готовил себя к этому с тех пор, как втянулся в учебу у Иаму (вернее, Иамунеджех умело и ненавязчиво готовил его), и охота была частью этой подготовки. Досадно, конечно, что первый, принявший смерть от его руки, был его собственным солдатом, но тут уж ничего не поделать.
И также вовсе не страх смерти догнал его на следущий день после боя. Он был в меру богобоязненным, а иногда, как любой молодой человек, так и вовсе мог показаться вольнодумцем. Скажем так — он верил и почитал богов, но вот в святость и близость к богам многих жрецов не верил решительно. Они, скорее, казались ему чиновниками в Доме Бога, да еще, судя по их лоснящимся лицам — чиновниками вороватыми. Опять таки, разнузданная жизнь некоторых из них в маленьком городке с трудом могла быть скрыта, и верить в благость человека, вчера предававшегося пьянству и блуду не получалось вовсе. Кроме того, от него не ускользали и разночтения в происхождении мира и самих богов в толкованиях самих жрецов. Что-то здесь было не так, не могли же боги словами своих жрецов и служек выхвалять себя и принижать других богов, ну не купцы же они, выставляющие у своего места на торгу жрецов, подобно ярмарочным зазывалам — расхваливать свой товар и чернить чужой. С доугой стороны, товар-то есть и у того, и у другого, и ты уж сам должен понять — чей лучше для тебя и за какую цену. Иногда у него мелькала мысль, что сами боги, некогда напрямую правившие Та-Кем, устали от людей и отдалились от них, занятые своими, неведомыми людям и более важными божественными делами — равновесием и порядком в мире. И их споры и ссоры между собой, богами, тоже непонятны людям и недоступны их разумению. Вот Гор и Сет — они непримиримо бились друг с другом, но каждую ночь они стоят на ладье Ра вместе в битве с Апопом. Как такое может быть? Ведь, если верить жрецам Гора, то, Гор, несомненно, прав — гибель отца требовала отмщения. Но то, как он искалечил Сета — и как же они после всего этого могут биться плечом к плечу? С другой стороны, если послушать жрецов Сета — так кто кого покалечил и победил? Да и со смертью Осириса и его нежной кротостью не все так просто, похоже, что у Сета и выбора не было, кроме как убить его… Как-то похоже на рассказы охотников — чем дальше от угодий и загонов, тем дичь больше и победа величественней. Наверное, все как-то было и вовсе иначе, а что до рассказов и поучений жрецов… И впрямь боги отдалились от мира. А взаимоотношения их, богов, с людьми прибрали себе жрецы, как приказчики, которым хозяева дали больно много воли в лавке. Но, не смотря на это, он никогда не позволил бы себе войти в храм, не совершив ритуального омовения — жрецы это жрецы, а боги это боги. Помимо важных ритуалов, которые только жрецы и могут провести, у каждого человека свои отношения с богами. Если уж он, входя в дом, омывает руки и ноги, дабы соблюсти себя в чистоте и не оскорбить хозяев и домашних духов, если он всегда делает это перед трапезой, из уважения к хлебу и дающим его, то как можно пренебречь этим, входя в дом бога, пусть и управляемый взявшим себе слишком много воли его приказчиком? Сам Ра каждое утро, прежде чем взойти на небосвод, совершает очистительное омовение в Озере шакалов на Тростниковых полях, и Хор трет и освежает его тело, а Тот — ноги. Сами звезды, когда они не видны, совершают очищение в этом Озере обитателей Дуата. Нет худшего проступка, чем войти в храм нечистым и неочистившимся, и не важно, что так говорят жрецы — это все и так понимают. И все понимают и другое. Хотя и говорится жрецами любого бога в возвышенных проповедях, что прошедший суд Маат будет жить жизнью истинной, настоящей, когда он станет жить не как мертвый, а как живой, а все ж от последнего презираемого свинопасв до великого царя в молитве повторяют: «это так же истинно, как то, что я люблю жизнь и ненавижу смерть». Любой в Та-Кем с детства готовил себя к смерти, но ненавидел ее и боялся всего, что она несет с собой.
Но не из-за смерти плоти. Дурные дела на весах Маат легко могут перевесить легкое перышко меры ее прощения, ибо слаб и несовершенен человек. И тогда души судимого будут пожраны Аммут и вечно будет страдать то, что останется от несчастного. Смерть в бою или во благо людей не страшна. Любимая поговорка любого десятника: «Чем тежелее жизнь солдат, тем легче мера их грехов». И она права, ведь страдавшим простится, а погибшим либо пострадавшим во благо многих простится вдвое. Но вот то, что его души будут пойманы в капкан и не дойдут даже до суда в Палате взвешивания… Такое посмертие ещё хуже доли тех, кто не выдержал испытание взвешиванием душ. И он, безрассудно кинувшись в бой сам и отправив туда своих людей, едва не навлек на них всех эту беду!
Ужас, острый, животный, обрывающий ледяной рукой вниз желудок и внутренности и выталкивающий наружу кислую обжигающую лаву желчи гнал его бездумно — куда угодно, прочь, подальше! Но он же, облив все тело липким и остро-вонючим потом, превратил его руки и ноги в медуз. Хори рухнул на подушки. Его сотрясала крупная дрожь, он не мог пошевелиться. Больше всего он боялся сейчас, при Нехти, обмочиться.
Маджай удивленно оглядел его, хмыкнул, и налил воды в глиняный стакан. Затем, не говоря ни слова, помог напиться, придерживая и стакан, и голову Хори, клацавшего зубами так, что казалось удивительным — почему он не отгрыз край посудины.
— Эк тебя скрутило… Я еще ночью удивлялся — как ты легко и достойно все принял и не растерялся во время схватки. Это ведь твой первый бой? А Ренеф — первый, которого ты взял?
— Д-да. Н-но н-не в эт-т-т-ом дело. Й-й-йа не б-б-боюсь. Я, — он отхлебнул, уже самостоятельно, и наконец избавился от заикания, — вдруг понял, что мог не просто погибнуть, а умереть окончательно, потерять души и стать измененным. А сама смерть не страшна!
— А, вот оно что… Ну, тут не мудрено испугаться. Я сам, когда впервые увидел измененного, был еще совсем сопливым. И как-то враз повзрослел. Ну, этого стесняться нечего.
— Скажи, а ты не боишься? Вообще, почему ты со мной возишься? По-хорошему, отрядом и крепостью надо было бы командовать тебе. И тут вдруг какой-то мальчишка, которому ты теперь должен подчиняться, хотя командовал бы намного лучше.
— Во-первых, боюсь. Но Львиноголовый[180] знает всех воинов и их воинский путь. Я верю, что буду достоин его милости, и он проведет мои души в Дуат. И я знаю, что это в силах его, ибо псы, шакалы, лисы и многие иные — обращаются в Измененных, а дети Апедемака, коты, львы, леопарды — нет!
Во-вторых, у тебя пока вроде неплохо получается. Но, раз уж ты начал разговор без чинов, то сразу скажу — для начинающего командира. Не зазнавайся — на настоящую войну тебе пока рано. Сам знаешь свои ночные ошибки или назвать? Вижу — знаешь. Но со временем — ты будешь очень хорошим командиром. Со временем!
В-третьих — а с чего ты взял, что я хочу большего? Я очень даже НЕ хочу идти дальше десятника. Там начинается не служба, а виляние хвостом. И либо надо прорываться до командира отдельного отряда или начальника гарнизона, а у меня нет важных родственников, чтобы помочь в этом родичу, или же придется стачивать клыки в борьбе с глупцами за глупости. Там надо вовсе не воевать, а уже заниматься выстраиванием отношений и хозяйством. А мне нравится — воевать. Я нехсиу, хотя в армии я — часть армии. Мне не нравится думать о беззопасной торговле, урожае и настроении жены начальника. Я люблю пустыню, а, скорее всего, стань я на ступеньку выше, меня отправят вниз[181], и буду я под рукой чати гонять дубинкой нарушителей покоя, брать мзду у торговцев в базарные дни, и топить свои вечера в вине. А зачем? Счастье человека — стремиться вперед и вверх, но остановиться на ступени, где ты хорош и незаменим и где тебе — хорошо. Чем выше, тем трудней видеть людей и быть с ними таким же, как они или как они заслуживают. У тебя не станет друзей. Браслеты и перья станут между вами. Зато появятся лизоблюды и завистники, и иногда это будут одни и те же люди.
Анхи не был из моего старого десятка, а Ренефсенеб — был. Но переживаю я их смерть одинаково. Тут быстро становишься другом и врагом и быстро привыкаешь, что друг может уйти, а врага можно уничтожить. Но тут — воля и мощь богов так рядом, что стоит лишь поднять к небу руку. Ты ведь и сам это понял, глядя на небо. Тут все просто и понятно. Друг — это друг, враг — это враг.
— Да, но разве не может так статься, что завтра Великий направит тебя против возмутившейся деревни, с воинами которой ты вчера был союзен, бился рядом и подружился?
— Может. И направлял. Я даже был в походе против своего клана и бился с другом детства. И мы друзья и поныне. Война — этот как сила природы, вроде разлива Хапи, человек не может ей противостоять. Он может либо быть ей раздавлен, либо стать ее частью, быть с ней, стараясь не пострадать от ее буйства и получить ее дары. Не в обиду тебе будь сказано, но мы, маджаи и нехсиу, лучше слышим голос Монту[182] и Апедемака, понимаем природу войны и умеем жить в ней. Вся жизнь мужчины у нас — война. За воду, пастбища, скот, поля… Сегодня ты можешь отбивать набег того, с кем вместе год назад ходил в набег на кого-то еще. А еще есть «Война голода», когда убивают без мести, чтобы сократить число ртов. Это жизнь, наша земля может прокормить стольких, сколько может. И если есть лишние рты — им лучше умереть в бою, а не от голода. Война — дело молодых, лекарство против морщин. И в каждом поколении должна быть своя. Не набег, а война. Иначе у юношей будет в голове глупое а в душе ненужное. Война — река, и, если ее долго сдерживать плотиной, то, если она прорвет заплот, то унесет много больше жизней за раз, чем ежегодные разливы. Потому что вымрут от старости те, кто помнил, что такое половодье, как при нем жить и что делать… Утратятся навыки и привычки, растеряются инструменты. Когда долго нет львов рядом, пастухи забывают, как надо оберегать стадо. Война — огонь. Надо держать его в очаге. На слишком малом огне, не говоря уж про потухшие угли, еды не сготовишь. А слишком большой, шагнув наружу, сожжет всю траву, людей и зверей. И тут я могу следить за огнем и беречь стадо от львов. А внизу… Кем я там буду?
— Почему внизу? Разве ты не можешь стать начальником отряда тут, в Куше?
— А ты разве не знаешь? Командиров отрядов, особенно не имеющих крепкой руки поддержки, стараются отправить подальше от дома… А я так смотрю, тебя уже отпустило вроде?
— Ну… Как-то да. Только теперь я знаю, что мне нужно обязательно спросить у госпожи.
— Боюсь, не сейчас, отец мой, — сказал Нехти, вновь переходя на официальный тон, — Нам, всем, кто был в башне, надо пройти обряд очищения, как и башне, иначе и совет провести нельзя. Пойдем очищаться!
И Нехти, протянув руку, помог командиру встать, а затем подал ему булаву.