Глава XIV. Верховная Жрица

Дорога. Запах лошадиного пота. Перебранка на шорском за спиной, где едут стражники Гвидо и сам медик. Трава, такая высокая, что щекочет голые икры. Неудобная шнуровка на льняном платье, выкрашенном в ляпис-лазури. Привкус дыма, означающего домашний очаг. Вот-вот она услышит собачий лай и меканье овец.

До Ан-Шу оставалось меньше дня пути. Путешествие туда — это маленькое желание свободной женщины до того, как она примет решение, вот так это было спрошено у Гвидо, и он, конечно, согласился. Да так быстро, что малефика пожалела, что не потребовала сразу паланкин, украшенный павлиньими перьями.

Чонса тогда поняла, что попроси она Гвидо Лорку чистить ей виноград от кислых шкурок и занять в постели место брата, тот только рад был услужить, лишь бы малефика согласилась на сумасшедший план.

— И что такое ихор на самом деле? — спросила Чонса.

Она волновалась, словно возвращалась домой — в последний дом, что у неё остался — и поспешила заглушить грохот в груди пустыми разговорами. Гвидо поравнялся с ней. Хвала богам, что чудные лохматые лошади остались с Нанной в той преисподней, куда та провалилась, из Сантацио они ехали на высоких тонконогих скакунах гнедой масти. Шли они гладко, будто плыли по морю зеленой травы, которой заросла нехоженая дорога, будто стянулась рана.

Гвидо пропел:

— Влага чище чем горный ручей, что струится у жителей неба счастливых!

Чонса хмуро глянула вверх. Сквозь рваное небо проглядывали жиденькие лучи солнца, рыжие, как в «золотой час». Счастливых жителей не было рядом, но стражи бдительно держали на коленях короткие луки, готовые к нападению химер.

— Мы не знаем, каков их мир, — мечтательно продолжил Гвидо, — возможно, они живут своими законами, и вовсе не демоны, какими мы их считаем. Просто иные. Ты знала, что химеры — поразительные существа? Попав в нашу среду, они легко смогли продолжить размножение здесь. Я прозвал их химерами, потому что они способны мешаться с нашим миром!

— Восхитительно.

— Да! Как жеребец покрывает ослицу, тигр — львицу… Я думаю, что малефики… По крайней мере, дальний-дальний предок каждого, кто родился с малефецием, некогда произошел из слияния этих существ с людьми.

Брови у Чонсы поднялись. Она ответила чуть резче, чем хотела:

— О, теперь ты разделяешь мнение церкви. Мы — порождения демонов?

— Как грубо. Нет. Нет же! Существ из иных планов! Как знать, может, мы все — всего лишь эксперимент кого-то очень одинокого из поднебесья, и малефеций просто пробуждается у кого-то, пока спит у других.

— Тебе нужно было становиться городским сумасшедшим и сказочником, а не медиком. Тем, что на площади собирает детишек и пугает их до поноса в исподнее.

— Зато теперь ты понимаешь, почему бринморские вознесенцы выгнали меня из своей ортодоксальной юдоли. Берегли исподнее.

Чонса хмыкнула. Перед ними развернулась долина. Еще немного, забраться бы вот на эти камни, гигантские, скатившиеся с гор, и стала бы видна скала в виде головы ястреба. Интересно, в таверне еще варят еловый грог? Конечно варят. Быстрее бы упиться им до беспамятства.

— А ихор — это? Ответь.

— Не кровь. Один из её сегментов… Не знаю, как пояснить. Ихор можно раздобыть лишь в самой свежей крови путем её… Хм…

Гвидо смолк, подбирал слова.

— Ну же. Я умнее, чем кажусь.

— Я изобрел машину, которая делает витальные жидкости чище. Ты заливаешь туда гумор, она крутится, и гумор распадается на части… Ну, если просто. Одна из частей — красная у крови, другая — желтая, это у людей. Я заметил, что у малефиков вторая светлее, как будто золотые частицы в ней плавают. А у химер такая чистая, что светится изнутри! Но самое главное — в спинном мозге малефика…

Такую яркую картинку воображал себе медик, что отголоски красок не могли не найти разум малефики. Чонсу резко и сильно замутило. В мыслях у Гвидо, в его воспоминаниях восторга было столько же, сколько крови на тонких и ловких руках в перчатках из тончайшей кожи. Мясник.

— Довольно, — Чонса отвернулась, — ты говоришь о моем племени, а не о каком-то…скоте.

Поняв ошибку, Гвидо трогательно подогнул бровки и глянул в лицо малефики своими мальчишескими глазами, серыми, как сталь его медицинских ножей.

— Нет же, послушай! Послушай, это ведь правда. В летописях Шормаару, в священных текстах и посланиях героического эпоса воспевается ихор. И там говорят, что кровь богов так чиста, оттого что они не едят гнилого мяса и гранатового вина. Понимаешь, эта глупая присказка была искажена вознесенцами! Они считают, что если скормить малефику ягненка, он быстрее придет к безумию, а на самом деле это из древних обычаев! О, боги, — он был так восторжен, что подскакивал в седле неугомонным мальчишкой, мерин под ним недовольно фыркал, — о боги, клянусь, когда покончим с этим делом, запрусь в библиотеке и напишу такой трактат!

Открытия Гвидо не вызвали у Чонсы радости. Она сомневалась, что в ней вообще осталась радость. Думается, последние её крохи уплыли вместе с черноглазым мальчишкой на юг. Удивительно, что кто-то может строить планы на времена, которые придут потом, как будто за этим безумием возможен простой мир, где кому-то есть дело до научных трактатов, библиотек… Как будто где-то останутся малефики.

Кому они нужны? Что потеряет этот мир, когда они исчезнут? Эта долина все так же будет благоухать терпким запахом живучего полевого цикория. Пронзающие землю тут и там камни останутся стоять, острые, словно горные тролли пытаются прогрызть почву из недр. Луна продолжит вызывать приливы, а люди — воевать. Некоторые вещи неизменны, иные — остаются лишь в легендах, вроде того убитого великана, рана которого породила самую широкую и длинную реку всего континента.

Чонса грустно качнула головой.

— Напиши свой трактат, Гвидо. Пусть хотя бы в нем останется память о моем народе.


Усталость. Блики пламени на плечах от фонарей, что тащат за собой дозорные. Мир раскачивается вместе с иноходью кобылки. Сколько она уже без сна? С тех пор как уехал Джолант. Бросил её прямо как Дани, как Феликс и сам чертов Добрый Ключник со всеми его апостолами и пророками. К черту их всех. Она найдет способ исцелить свои раны: зароется руками в землю, посмотрит, как вырос хмель на склонах владений Самсона, будет слушать птичий щебет, что тянется за малышкой Лилибет, как тень, а мячик Миндалю станет бросать до тех пор, пока выздоровевшее плечо не отвалится вместе с шестипалой кистью. Насобирает трав, что посадила ранней весной. Уйдет ночью, проберется к постели Тито и задушит его во сне, до того узнав, что стало с её мальчиком.

Картинка плывет. Небо такое красное, что от этого назойливого света и цвета болит башка. Запах дыма. Вкусный, домашний. Кажется, кто-то зажарил барашка.

Будто почувствовав скорое избавление от своей ноши, тонконогая лошадь перешла на рысцу, и страже пришлось очнуться от дремы и дать шпор коням, нагоняя вырвавшуюся вперед девушку. По мере приближения к горам их путь уже не пролегал по полю или приморскому скошенному ландшафту, но становился вокруг стенами, словно чьи-то огромные копыта выбили сланцевую породу и сотворили тоннель меж скал с открытым верхом. Чонса свернула раз, другой, и вот — Ан-Шу!

Их встретила пронзительная тишина. Она вытекала из разверзнутых окон и дверей, сбегала по канавкам к ногам Чонсы, когда та спрыгнула и медленно побрела вперед. Благоухали высаженные в бочках ночные фиалки. С каждым шагом мир выцвел, сузился, и остался лишь этот сладкий цветочный запах. Все такое знакомое, но поблекшее. Пустой дом. Один. Другой. Толкнувшаяся в горло тошнотой паника, напомнившая ей о Нино. Но нет. Ни следа химер и их отходов. Дверь в хлев. Напуганные, грязные овечки, такие тощие, что на свет лишь повернули головы и не смогли подняться. Околевшая корова. В корыте пусто, только паутина. Где люди? Черт, этот сладкий запах!

От осознания скрутило желудок. Чонса вышла из хлева на улицу, пробралась мимо халуп, заметила лишнее, то, что здесь никогда не стояло — столбы, белые от пепла, и прогоревший хворост у основания, и запах… Чертовски сильный запах жареного мяса. В огарках невозможно было разобрать останков, головешка могла оказаться чьим-то скукоженным лицом, а могла — поленом, но Чонса знала, что это были люди. Никто не разводит костры посреди пустого селения, не зарывает в землю эти голые белые столбы, чтобы погреться. Лишь раз она видела такое — в северной деревеньке, где самодуры казнили «ведьм».

Она прошла мимо, не задерживаясь и не замечая, что край платья испачкался в золе, и теперь тянулся за ней скорбным саваном. Гвидо отстал, натужно блюя в пустое корыто.

Дорога к дому. Таверна «Еловый грог» оставила в память о себе чернеющую дыру в крыше и сломанную клетку ребер вместо чердака. Уцелела одна стена. Чонса увидела, что окна были заколочены. Изнутри тоже пахло готовкой, словно в котле подгорел гуляш. Порожек заскрипел под её шагом и башмак прошел сквозь ступени, что рассыпались в тлен. Чудом удержалась, схватилась шестипалой ладонью за балку, качнулась вперед сильнее, увидев запекшуюся руку, торчащую из-под завала. Она была красная и чёрная, но больше чёрная, и почти наверняка хрустела бы, реши малефика её коснуться.

Чонса дернулась, услышав отголосок смеха, неприятного, лающего, режущего уши — её смеха, когда Джолант как-то глупо пошутил, здесь они пили грог и говорили до утра.

Не может быть. Недопустимо.

Она прошла по следам, застывшим будто в глине. Когда в последний раз шел дождь? И дождь ли это был, или потоки крови? Красная глина. Красная кровь. Запах фиалок и горелой плоти, нет, тления — сладкий и с горечью в глотке, ну прям тёмный каштановый мед. Или еловый грог? Следы вели её домой. Хорошее каменное здание, огороженная территория, забор, поросший виноградом так, что лоза перекинулась на крышу и оплетала печную трубу. Чуть дальше — поле, где она играла с лопоухим пастушьим щенком, и чучела, в которые стрелял Джолант. Зверобой, чёрная морковь, мелисса и подорожник, что высадила Чонса своими руками, оказались наполовину затоптаны, на другую — покрыты багровыми пятнами, похожими на ржавчину. Малефика знала, что увидит, зайдя в своё убежище, но все-таки зашла.

Щенки быстро растут. В долговязом и неловком псе-подростке Чонса едва могла узнать своего Миндаля, но эти уши! Но этот оскал… Он давно умер. Шерсть потускнела, живот ввалился, потроха распались на орду личинок и уже уставших сыто жужжать мух, глаза вытекли и ссохлись коркой. Чонса отметила только его ощеренные зубы, метнулась взглядом к фигурке, прятавшей лицо в загривке зверя. Лилибет любила всех зверей, и обещала присмотреть за псом малефики. Черные волосы, задранный до самого пояса подол, голые ноги, странно скрученная фигура — тёмным треугольником лона вверх, лицом вниз. Пёс умер, защищая хозяйку? Хозяйка умерла, оплакивая пса? У Миндаля — пробита голова, у Лилибет — перерезано горло.

Самсон нашелся на втором этаже. Он страшно распух, если бы не украшения в его лохматых косах и очки, разбитые на толстой переносице, девушка бы его не признала. В грудь местного хозяина было вбито надломленное копье. На древко привязано послание, чернила размыла кровь, но девушка смогла прочесть первые слова:

«Указом Святейшего Отца…»

И ни следа химер. Всё это сделали люди. Зачем? Уже неважно. Ничего неважно. Всё было кончено — для Самсона и певчей птички Лилибет, для Миндаля и той бабки, что подарила ей накидку из овчины, и для тех отощавших овец, и для ночных фиалок, и для Чонсы — тоже.

Она не смогла прочесть, что было дальше в послании от Тито, потому что ослепла от горя и ярости, удивительно спокойной, но сильной, как прилив. Это было неотвратимо, неизбежно, так повелела судьба. Каждое из событий прошедшего полугода клало на весы её терпения маленький камень, и теперь за ними уже не было видно чаш. То не камни были — отрубленные головы, воющие на пиках часовен волы, оскаленные морды щенков, те, что поменьше — мертвые глаза, в которые заглянула Чонса, прозрачные и розовые, зеленые с тёмной крапинкой возле зрачка, звериные и янтарные, и опустевшие старческие веки, и такие чёрные, что чернее только сама тьма за краем всех миров, глаза зверей, людей, химер и тех, кто между. Не камни это были, но кости.

Чонса подняла голову. Она ослепла, но видела живой огонь на небе. Пора было признать: дверь в иной мир манила её, как манит детей подвал, чердак, покинутое здание, кладбище ночью.

Это был священный огонь. Живой огонь, облаченный в когти и клыки.

Не химеры сделали всё это, а люди. Тито. Весь Бринмор, ведь здесь прошел не один человек. Они бросают нас в огонь и чинят самосуд.

Не демоны, а небесные жители, создания иного плана. Кто-то одинокий сделал их. А может быть, и нас.

Кровь богов. Какая она на вкус, раз Данте алкал её, даже сойдя с ума?

Представь, какая мощь, Чонса. Ты можешь отправить их в небо, чтобы оно закрылось. А можешь заставить утопиться. Но зачем? Чем они виноваты?

Погладить пса. Поправить платье Лилибет, укрыв срам разодранным, кровавым подолом. Выйти к заросшему лозой забору. Уткнуться взглядом в ржавчину на подорожнике.

Когда она копалась в огороде тысячи лет назад, случилось залюбоваться мелкими зелеными ростками. В аптекарском саду при малефикоруме запрещено выращивать что-то «для красоты», все должно приносить пользу, даже цветы должны были нести службу. А тут — вьюнок. Маленький, с нежными белыми бутонами, распустившимися не по сезону рано. Ей было десять или около того, в Дормсмуте гостил Тито, он наблюдал за ней и подошел, и приказал вырвать цветок.

— Зачем? — непокорно спросила маленькая Чонса, — он ведь такой красивый и никому не причинит вреда!

— Стоит дать ему волю, — ответил Тито, — как он пустит корни. Они такие длинные и глубокие, что погубят другие капризные цветы.

— Но ведь вьюнок полезен! Я читала. Из него можно готовить отвары от кашля…

Тито не стал слушать. Он вырвал зелёный побег, длинный корешок легко вынулся из сырой земли. Священник отбросил в ведро сорняк и вытер руки о тунику.

— Когда вред превосходит выгоду, заразу лучше вырвать с корнем, — сказал он.

Вырвать заразу с корнем. Выжечь её священным огнем небес, ключи от которых даст ей Гвидо и серебряная кровь богов.

— Пошли, — спрыгнула девушка с крыльца и стерла запах падали о желтеющие соком побеги молочая. Её движения были быстрыми, резкими, на бледных губах дрожала улыбка, и она прятала мокрые глаза. — Пошли, Гвидо! Здесь уже не у кого гостить. Кроме того, так мерзко пахнет! Тебе этот запах тоже показался похожим на баранье жаркое?

Гвидо растерянно кивнул и его снова вырвало. Чонса со смехом обняла несчастного за плечи. Дозорные остались по ранее данному приказу хоронить трупы, а медик и малефика нашли коней и тронулись в пещеры под Йорфом, где всё началось.

Чонса в предвкушении кусала губы до тех пор, пока слюна не стала красной и соленой. Потом пустила коня галопом.


Пещеры. Узкие переходы. Качается всё, качается, плывет, Чонса — пьяная, Чонса пляшет, скользит над оскаленной пропастью, будто по грани своего безумия гуляет чёрной кошкой. Она прозрела! Она видит во тьме! Тянет за руку Гвидо, как тянула за собой в подсобку Данте, когда была наглой, молодой, с горячей кровью. Пошли, мальчик! Я покажу тебе небеса. Небеса! Ха-ха-ха!

Катятся под стопой камни. Нет, не камни! Костяные головы, костяные глаза мертвецов с чаш её терпения, но весы не возвращаются в точку баланса, они сломаны, она сломана, мир сломан, камни сломаны, кости, всё сломалось, это сделали люди! Люди! Люди! С ней это сделали люди! С небесами это сделали люди! Люди, люди, люди! Сломанные люди. Хрустят под пальцами подгоревшей корочкой, если тронешь. Не могут встать с изгвозданного дерьмом хлева, накинув овечьи шкуры, и глупо скалят свои маленькие жемчужные зубки с глупой лопоухой морды! Шерсть клоками и задран подол. Чёрные глаза, короткое это «да». Долг! Долг, говоришь, да? Да? Да.

Глаза слипаются. От Гвидо пахнет кислой рвотой, а у неё живот урчит. Когда Гвидо чуть не падает с обрыва, она сначала долго-долго-долго смотрит, думает, а потом подхватывает. В сумке, которую медик всегда с собой таскает, звенят колбочки, баночки, серебряная кровь богов.

— Чонса, давай передохнем.

У самого — глаза блестят от восторга. Как же, дорвался, победил, вот она, Чонса — перед ним на ладошке, поняла, наконец, величие замысла, реснички золотые опускает, прячет хищный кошачий зрачок.

— Давай еще немного, — просит она, — скоро выйдем к нашей старой стоянке.

И где проклятая Нанна, владычица подземного царства? Где она была, когда убивали её старого друга Самсона? Неужели кости великанов важнее живой плоти? Не думать. Всё решено. Все заплатят.

Дни пути. Чонса — двужильная, а Гвидо спотыкается на обе ноги и у каждого истока останавливается наполнить опустевшую флягу. А малефика тянет его, как ребенок на ярмарке: ну пошли; так, будто сама ведет его. Медик слеп, не замечает. Всего лишь человек, заносчивый и глупый, как и все они. Кружка крови, кости, катящиеся с чаши её весов, та самая тоненькая, подключичная, что падает на хребет лошади и ломает его. Чонса не спит — лежит на каменном полу и скрипит зубами в ожидании. Не замечает боли, забывает о простуде, её греет ярость, такая спокойная, выстраданная, она как море родовых вод обволакивает её и заменяет воздух, холодный и затхлый здесь, под землей, в великаньем чреве. Каждый изгиб пещеры видится ей вратами храма, Чонса проходит мимо вековых скал, опустив в поклоне голову и пряча улыбку и грешной огонь в глазах. От собственной спекшейся крови губы у неё красные, как запретный гранат для детей богов из сказок Гвидо. Кто же будет ягненком? Белым, как одеяния Святого Отца.

Желобки под ладонями складываются в линии жертвенника, табличка на древнем языке нечитаема, от языческой постройки разит заклятиями великих прорицателей и сладким, тлетворным запахом ночной фиалки. То собачку, то козочку находят. Так говорил пивовар, когда наливал ей в кружку зелье забвения. Когда Чонса садится на камень, бедра задевают оплывшие свечи. Они кажутся ещё теплыми. Гвидо поджигает их от своего фонаря и устало опускается возле, оглядываясь.

— Сильное место, — замечает он. Чонса кивает.

Протянутые руки — это предложение разделить ложе, но вместо перин — багровый камень жертвенника, и не семя в неё войдет, а нечто гораздо более едкое. Давай же, ну. Чего ты медлишь? Пошли со мной, мальчик, я покажу тебе небеса.

— Мне нужна лаборатория… — говорит Гвидо, но его слова уносит шум Танной, ломающей в ущелье скальные шипы. Ну же. Малефика мычит сквозь зубы:

— Ты не справишься. Наверняка снаружи нас ждут. Нам не выйти к Йорфу.

Гвидо недолго сомневается. Готовится. Чонса ложится на спину и смотрит в потолок, между соляными сосульками спят летучие мыши, или они живут на дне её зрачков и копошатся, копошатся, копошатся? Гвидо дает ей что-то и девушка давит кашель вместе со смехом. Отвар из мака. Хул гил, которым поила Джо горная ведьма, когда злая река съела его ногу. Скинула ли Нанна убогую конечность в Танную? Или выварила, чтобы достать кости?

— Будет больно, — предупреждает Гвидо, но больно не было.

Но Чонса почему-то кричит. Один укол, впрыснувший в перетянутую, взбухшую вену серебряную жидкость, и вместе с ней всё её существо затопил огонь. По оголенным нервам промчалась не боль, о, это была не боль, это было что-то, выжигающее их с корнем, как сорняк в ведерке, в которое Тито сбросил нежный вьюнок. Всё должно приносить пользу и иметь цель. Служить. Служить Чонсе. Её заколотило так, что Гвидо лег на девушку плашмя, лишь бы она не разбила о каменный жертвенник голову. Пена на губах. Вкус мяса и крошащихся зубов. Не больно! А вот и не больно! Больно — когда тебя бросают. Больно — когда ты рожаешь, а тебе говорят, что ребенок умер. Больно — когда убиваешь мальчишку, которому пела колыбельные. Больно — видеть лицо наставника, изъеденное плотоядными мухами. Боль — это чёрные глаза и пылающий кораблик c трупами, плывущий в недра чужого моря.

Остальное можно перетерпеть.

Это длилось бесконечно. А прекратилось резко, как грудь у старика замирает во сне, раз — и всё.

Мир — странная штука. Теперь Чонса это видит. Не было тьмы и света. Огонь свечей не кажется ей больше янтарным и теплым. Человек перед ней не знаком, не ходячее мясо с грустными серыми глазами, он распадается на чистую энергию. Чонса видит его мысли и чувства, как если бы те заменили ему лицо. Она смотрит на свои руки, чтобы убедиться, что это не сон, и не ощущает своего тела. Касается лица и видит отблески света на своих грязных ногтях. Ей больше не нужно скрывать дикий блеск на дне зрачков, её глаза целиком затопил потусторонний небесный свет. Он не алый, как свежая рана, но серебряный, как кровь богов. Ногти скользят по коже лица и Чонса чувствует такое могущество, что она может снять с себя кожу вместе с погаными татуировками рабства, только подумав об этом. Но она не делает это.

— О, великая Тамту! — в восхищении восклицает Гвидо.

Она думает:

— Подчинись, — и поднимает острый подбородок. Сначала тихо. Потом гулкие залы её подземного королевства топит шелест крыльев. Сорвавшиеся с насестов летучие мыши складываются в древние письмена, в формы, в символы по воле её мысли, и Гвидо смотрит на это, разинув рот, потом Чонса моргает, и на их вскинутые лица льется кровь. Она захотела, чтобы мерзкие летучие грызуны разодрали себя в кровь — и те даже не сомневались, что это их собственная мысль.

Она думает громче:

— Подчинись!

И земля дрожит. Будь живы великаны, они бы вскинули ладони и вытолкнули Чонсу к небу, но великанов никогда не было на этих землях, лишь сказки, а дети небес — живые и настоящие, и они заполняют пещеры (ихор — шприц) беспокойным потоком клыков, изогнутых позвонков, шипов, зубов, жал, горящих внимательно и ярко глаз, прозрачных, как горный ручей.

Девушка поднимается на ноги. Гвидо затих в её ногах, готовый внимать приказу, но почему-то подсказывает ей шепотом:

— Ты можешь приказать им вернуться. Они больше не будут убивать невинных. Не будут жрать детей, не будут…

— Невинных не осталось, — думает Чонса, не размыкая губ, и голос её грохотом разбился о скалы. В этих словах ни грусти, ни мстительного шипения — лишь констатация факта.

Она касется полупрозрачного крыла ближайшей твари, и та жмется ей под плечо, как готовый играть щенок. Тепло. Покидаем мячик? Как его звали? Такое смешное имя.

Божественные дети были прекрасны. Те звуки, что они издавали, оказались осмысленным щебетом, но Чонса никак не могла разобрать, о чем они говорят, будто слышала свой же язык, но позабыла его звуки.

Ничего не осталось. Ни памяти, ни горя. Только знание: заразу надо вырвать с корнем. Она уже слишком глубоко пустила корни. Только ярость, такая мягкая, такая сочная, что, учуяв её, божественные посланцы защебетали.

— Подчинитесь, — думает она и обращает лицо на север.

И они на крыльях выносят её на свет из пещер. Перед ними — Бринмор. Земля злых людей, крепких цепей и ошибок. Её дом, принесший только горе. Чонса любуется горными пиками, далекими огоньками, дымом из чьего-то дома там, внизу, у Дарры. Химера по-кошачьи толкает её в локоть и подставляет крылатую спину. Чонса перебирает чешуйки кончиками пальцев и говорит:

— Сожрите всё. Убейте всех. Сравняйте всё отсюда до северных морей с землей.

Чонса улыбается и смотрит, как в небо поднимается воронка крыльев и клыков. Затем и малефика отрывается от земли. Совсем не страшно. И небольно. Она смеется, и смех катится с гор лавиной вместо с полчищами её голодных детей.

Небеса оказались так близко, стоило лишь отдаться безумию.

Загрузка...