Дуайт Кливленд Монтроуз был гибким сухощавым мужчиной с обветренным и загорелым лицом, багровый цвет которого подчеркивали белоснежные волосы, блестящие седые усы, густые, похожие на восклицательные знаки брови над яркими бледно-голубыми глазами. Он выпрямился на стуле, оттолкнув вылизанную до блеска тарелку, вытер салфеткой усы и отодвинулся от стола.
— Ну, как сегодня наша картошка? — спросил он.
— Я закончил прополку, — ответил Кашинг. — Думаю, это последняя. Можно оставить ее в покое. Теперь засуха ей не очень страшна.
— Ты слишком много вкалываешь, — сказала Нэнси. — Нельзя так.
Она была броской миниатюрной женщиной, похожей на птичку; годы иссушили ее, превратив в милую старушенцию. При свете свечи она влюбленными глазами смотрела на Кашинга.
— А мне работа в охотку, — сказал он ей. — Мне нравится. Я, наверное, даже немного горжусь ею. Всяк человек в своем деле мастер. Я, например, выращиваю хорошую картошку.
— А теперь, — резковато сказал Монти, поглаживая усы, — ты, наверное, уйдешь?
— Уйду?
— Том, — проговорил он, — сколько ты уже с нами? Шесть лет, правильно?
— Пять, — ответил Кашинг. — В прошлом месяце исполнилось.
— Пять лет, — повторил Монти. — Пять лет. Достаточно, чтобы узнать тебя. При том, как мы все были близки. А последние месяцы ты нервничал, как кошка. Я никогда не спрашивал тебя почему. Мы с Нэнси никогда не спрашивали почему. Что бы ни происходило.
— Да, никогда, — согласился Кашинг. — Хотя порой со мной, наверное, было трудно…
— Никогда, — оборвал его Монти. — Никогда, сэр. Вы знаете, у нас был сын…
— Недолго, — вмешалась Нэнси. — Шесть лет всего. Будь он жив, вы сейчас были бы ровесниками.
— Корь, — произнес Монти. — Корь, будь она неладна. В прежние времена люди знали, как бороться с корью и предотвращать ее. Раньше о кори, бывало, и не слыхал никто.
— Еще шестнадцать человек умерло, — сказала Нэнси, вспоминая. — Семнадцать, считая Джона. И все от кори. Это была жуткая зима. Самая страшная на нашей памяти.
— Мне очень жаль, — сказал Кашинг.
— Время скорби прошло, — ответил Монти. — Точнее, ее внешних проявлений. Внутри-то у нас она останется на всю жизнь. Мы очень редко говорим об этом, потому что не хотим, чтобы ты думал, будто мы любим в тебе его.
— Мы любим тебя, потому что ты — Томас Кашинг, — сказала Нэнси. — Томас Кашинг и никто другой. Ты, наверное, смягчаешь наше горе. Часть былой скорби улетучилась благодаря тебе. Том, мы не можем выразить, как обязаны тебе.
— Мы обязаны тебе достаточно многим, чтобы говорить то, что мы говорим, — заявил Монти. — Немного странные речи, право. Но это становится невыносимым. Ты молчал, потому что боялся натолкнуться на наше непонимание, держался нас из чувства ложной преданности. По твоим поступкам мы поняли, что у тебя на уме, и тем не менее ничего не говорили: по нашему мнению, нам не следовало заводить разговор о твоих мыслях. Мы боялись заводить об этом речь, поскольку ты мог подумать, что мы хотим, чтобы ты ушел, а ведь ты знаешь: мы никогда не желали этого. Но эта глупость зашла слишком далеко, и теперь, думается, настала пора сказать тебе, что мы любим тебя достаточно сильно, чтобы отпустить, если ты чувствуешь, что должен идти или просто хочешь уйти. Если ты должен покинуть нас, уходи без чувства вины, не думай, что ты нас бросаешь. Мы наблюдали за тобой последние несколько месяцев. Ты хотел нам сказать, но робел и не мог. И нервничал, будто кошка. Рвался на волю.
— Нет, тут совсем не то, — сказал Кашинг. — Я не рвался на волю.
— Это все Звездный Город, — проговорил Монти. — Видимо, в нем дело. Я бы, наверное, тоже туда пошел, будь я помоложе. Хотя не уверен, что смог бы заставить себя. Думаю, века превратили жителей университета в психов, боящихся открытых пространств. Мы столько просидели в этом городке скопом, что никто уже и не думает никуда уходить.
— Могу ли я понять из ваших слов, — спросил Кашинг, — что в записках Уилсона, по вашему мнению, что-то есть? Что Звездный Город действительно может существовать?
— Не знаю, — сказал Монти. — Не буду даже гадать. С тех пор как ты показал мне записки и сообщил, как нашел их, я ломаю над этим голову. Не просто какие-нибудь романтические размышления о том, как было бы здорово, будь на свете такой город. Я пытался взвесить все «за» и «против». Мы знаем, что люди выбрались в Солнечную систему, были на Луне и Марсе. В свете этого следует задаться вопросом: могли ли они удовлетвориться Луной и Марсом? Не думаю. При возможности они покинули бы Солнечную систему. А располагая временем, можно добиться такой возможности. Мы не знаем, добились ли они ее, поскольку последние столетия перед Крушением скрыты от нас. Именно упоминания об этих столетиях изъяты из книг. Люди, совершившие погром, хотели вытравить их из нашей памяти, и мы не знаем, что произошло за этот длинный отрезок времени. Но, судя по развитию человечества в известные нам периоды, — в те, о которых мы можем прочитать, — я почти уверен, что люди умели проникать в глубокий космос.
— Мы так надеялись, что ты останешься с нами, — сказала Нэнси. — Думали, это у тебя просто блажь, которая со временем пройдет. Мы с Монти говорили об этом, и не раз. И в конце концов убедились, что есть какая-то причина, вынуждающая тебя уйти.
— Меня беспокоит одна вещь, — проговорил Кашинг. — Вы правы: я пытался набраться храбрости и сказать вам. Я гнал все эти мысли прочь, но всякий раз, решив не уходить, слышал какой-то внутренний зов, повелевавший мне идти. Меня беспокоит то, что я не понимаю — почему. Я говорю себе, что дело в Звездном Городе, а потом задаюсь вопросом: нет ли тут какой-то еще, более глубинной причины? Может быть, во мне по-прежнему бурлит волчья кровь? Ведь прежде чем постучать в ворота университета, я три года был лесным бродягой. Кажется, я вам про это рассказывал.
— Да, — ответил Монти. — Да, рассказывал.
— Но это и все. Вы никогда не расспрашивали меня. Не понимаю, почему я ничего не говорил вам.
— Ты и не должен нам ничего говорить, — сказала Нэнси. — Нам незачем знать.
— Но мне хочется рассказать, — ответил Кашинг. — Это короткая история. Нас было трое: моя мать, дедушка — отец матери — и я. Был и мой отец, но я его не помню. Разве что совсем чуть-чуть. Здоровяк с черными бакенбардами, которые кололись, когда он целовал меня…
Он уже много лет не думал об этом, заставлял себя не думать, но тут вдруг воспоминание ожило в нем яркой как день вспышкой… Маленький глубокий овраг у Миссисипи, бегущей через нагромождение холмов, которые лежали на юге, на расстоянии недельного перехода. Узкий и мелкий ручей с песчаным дном, текущий по пастбищам, стиснутым меж отвесными утесами, питаемый сильным источником, который бил из песчаника в начале оврага, где его сжимали горы. Возле источника стоял дом — маленький, посеревший от старости деревянный дом, сливавшийся с тенью холмов и деревьев так, что его нельзя было заметить, не налетев на стену, если не знаешь, что он тут. Неподалеку стояли еще две серые хибарки, такие же неприметные: ветхий сарай, дававший приют двум вороным клячам, трем коровам и быку, и курятник, который уже развалился. За домом был сад и картофельная делянка, а в небольшой долине, ответвлении оврага, — маленькое кукурузное поле.
Здесь он прожил первые шестнадцать лет и мог припомнить за все это время не больше десятка людей, приходивших в гости. Близких соседей у них не было: дом стоял поодаль от троп, по которым шли через долину кочевые племена. Устье оврага было похоже на устья точно таких же многочисленных оврагов, только еще меньше, и вряд ли могло привлечь внимание тех, кто проходил мимо. Это было тихое место, погруженное в многолетнюю спячку, но живописное; тут росли дикие яблони и сливы, цвели вишни, каждую весну окутывая дом мягкой шубкой. А по осени дубы и клены полыхали неистовым желто-красным огнем. Иногда холмы покрывались фиалками, ландышами, гвоздиками. В ручье можно было рыбачить, и на реке тоже, если только не полениться пойти в такую даль. Но в основном в ручье, где можно было без особого труда выловить мелкую вкусную форель. Вокруг водились белки и кролики, а если уметь бесшумно подкрасться и метко пустить стрелу, то можно было добыть тетерева и даже перепелку, хотя перепелки слишком шустры и мелковаты для охоты с луком. И все же Томас Кашинг иногда приносил домой перепелов. Он взялся за лук и стрелы, едва научившись ходить, а обучал стрельбе его дед, настоящий дока в этом деле. По осени с холмов спускались еноты, чтобы обобрать кукурузное поле, и хотя им удавалось сожрать часть урожая, они дорого платили за это. Мясо и шкурки были куда ценнее съеденной кукурузы. В хижине всегда были собаки — иногда одна или две, иногда много. И когда приходили еноты, Том с дедом брали собак и шли на охоту. Псы либо ловили енотов, либо загоняли их на деревья, и тогда Том влезал на дерево, держа в руке лук, а в зубах — две стрелы. Он лез медленно, выискивая енотов, которые прятались в ветвях где-то наверху. Карабкаться и стрелять было трудно, приходилось держаться за ствол. Иногда енот уносил ноги, иногда нет.
Дед, как казалось Тому, запомнился ему лучше всех. Седовласый, белобородый, остроносый старикан с бегающими подленькими глазками. Он был подленьким человеком, но с Томом не подличал никогда. Старый, суровый, коварный мужик, знавший леса, горы и реку. Неграмотный, грязно ругавшийся из-за боли в суставах, клявший свою старость, не терпевший глупости и чванства ни в ком, кроме себя самого, фанатик во всем, что имело отношение к орудиям труда, оружию и домашним животным. Он мог без умолку бранить лошадь, но никогда не бил ее кнутом и не оставлял без ухода, поскольку найти ей замену было нелегко. Конечно, лошадь можно было купить, если знаешь где. Или украсть. Причем украсть бывало легче, чем купить. Но и то и другое требовало уймы времени и трудов. И было небезопасно. Нечего зря бряцать оружием. Нечего без пользы пулять стрелами. Стрелять можно только в мишень, чтобы отточить свое искусство. И еще в одном случае — когда надо убивать. Нужно учиться как следует пользоваться ножом и ухаживать за ним, ибо раздобыть нож трудно. То же касалось инвентаря. Закончил пахоту — вычисти, отполируй и смажь плуг, а потом положи на чердак в сарае, ибо плуг должно беречь от ржавчины: он послужит не одному поколению. Конская упряжь всегда была смазана, подлатана и содержалась в исправности. Кончил тяпать — вымой и высуши тяпку, прежде чем спрятать ее. Накосил сена — отчисти, наточи и смажь косу, а уж потом вешай на место. Никакой небрежности и забывчивости. Это — образ жизни. Обходись тем, что есть, извлекай пользу, сберегай имущество, используй по назначению, чтобы ничему не принести вреда.
Отца Том помнил очень смутно. Он привык считать отца исчезнувшим, потому что именно так ему сказали, когда он вырос и начал что-то понимать. Однако никто, похоже, не знал, что именно случилось с отцом. Однажды весенним утром он, как говорят, отправился к реке с острогой и мешком на плече. Было время нереста карпа, и рыба шла в пойму реки, в болота и озера, чтобы отложить и оплодотворить икру. В разгар нереста карп ничего не боится и становится легкой добычей. Каждый год отец Тома отправлялся к реке. Возможно, не раз. Домой он приходил, согнувшись в три погибели под тяжестью мешка, набитого карпами, опираясь на острогу, перевернутую наконечником кверху. Дома карпа чистили, потрошили и коптили, чтобы почти все лето не беспокоиться о пропитании.
Но однажды он не вернулся. К вечеру мать Тома и его старый дед отправились на поиски. Дед нес Тома на плече. Вернулись они поздно ночью, так никого и не найдя. На другой день дед опять пошел искать и на этот раз обнаружил острогу возле мелкого озерца, в котором еще играл карп. Неподалеку валялся мешок. Отец Тома исчез, и непонятно было, что с ним случилось. Он пропал без следа, и с тех пор о нем больше не слыхали.
Жизнь потекла, в общем-то, так же, как прежде. Немного тяжелее, поскольку земледельцев стало меньше. И все равно они неплохо управлялись. Всегда была еда, всегда были дрова и шкуры. Их дубили и шили одежду и обувь. Одна лошадь околела от старости, и дед ушел. Его не было десять дней, а вернувшись, он привел с собой двух лошадей. Он не сказал, как добыл их, да никто его и не спрашивал. Должно быть, украл, поскольку, уходя, не взял с собой ничего такого, на что мог бы их купить. Они были молодые и сильные, и хорошо, что их оказалось две, потому что вскоре сдохла вторая старая кляча, а для пахоты требовалась пара лошадей, как и для доставки дров и сена. Том уже вырос и стал помощником. Ему было около десяти лет. Он очень ясно помнил, как помогал деду свежевать двух дохлых лошадей. При этом он ревел и прятал слезы от деда. А потом, уже один, горько расплакался, потому что любил лошадей. Но не снять с них шкуры было бы расточительством, а при такой жизни расточительство недопустимо.
Когда Тому исполнилось четырнадцать, заболела мать. Была страшная суровая зима, с глубоким снегом, с нескончаемыми буранами, ревущими в горах. Мать слегла, она задыхалась и хрипела. Том с дедом ухаживали за ней; хитрый сварливый старик превратился в образец нежности. Они смазывали ей горло гусиным жиром, склянка которого хранилась в шкафу на всякий случай; обертывали ее шею драгоценным байковым шарфом, чтобы гусиный жир лучше действовал. В ноги клали горячие камни, стараясь держать ее в тепле, а дед варил в печи луковый отвар и хранил его там же, чтобы не остывал. Однажды ночью Том, утомленный дежурством, задремал. Дед разбудил его. «Мальчик, — сказал он, — твоей матери больше нет». С этими словами старик отвернулся, чтобы Том не видел его слез.
Ранним серым утром они вышли из дома и разгребли лопатами снег под старым дубом, где мать любила сидеть и смотреть на овраг. Они развели костер, чтобы земля оттаяла и можно было выкопать могилу. По весне они с трудом привезли на лодке три больших валуна, и дед водрузил их над могилой, чтобы отметить место и уберечь останки от волков, которые могли попытаться выкопать их из оттаявшей земли.
И опять жизнь пошла своим чередом, хотя Тому казалось, что дед уже не тот. Он по-прежнему бранился, но без былого пыла. Все больше времени он проводил в качалке на крыльце, а главную работу теперь делал Том. Казалось, деду хотелось поболтать, будто разговорами можно заполнить пустоту, вдруг воцарившуюся в его жизни. Они с Томом часами сидели на крыльце и разговаривали, а холодными зимними ночами устраивались у пылающего очага. Говорил в основном дед. Ему было почти восемьдесят, и он знал много страшных историй. Наверное, иной раз он и привирал, но каждый случай, похоже, имел в основе своей действительное событие, которое и само по себе, без всяких прикрас, было достаточно интересно. История про то, как дед пошел бродить на западе и убил ножом подраненного стрелой гризли; о том, как его надули при покупке лошади; о громадной рыбине, с которой он бился три часа, прежде чем смог вытащить на берег; о том, как во время странствий он стал участником короткой войны между двумя племенами, враждовавшими без всякой на то причины, просто так. И наконец, история об университете (что это такое — «университет»?), расположенном далеко на севере, окруженном стеной и населенном странным народцем, который пренебрежительно звали «яйцеголовые». Том рискнул предположить, что люди, употреблявшие это слово, тоже не понимали его смысла, а просто пускали в ход презрительное прозвище, доставшееся им от дремучего прошлого. Слушая деда долгими днями и вечерами, Том начинал мысленно видеть другого человека, гораздо более молодого, который вдруг выглядывал из телесной оболочки старого хитреца. Может быть, он видел, что подленькие бегающие глазки — всего лишь маска, призванная облегчить существование в старости, в которой он видел последнее большое унижение, выпадающее на долю человека.
Но так продолжалось недолго. Тем летом, когда Тому исполнилось шестнадцать, он вернулся с кукурузного поля и увидел старика распростертым на крыльце возле кресла-качалки. Тот не испытывал больше никаких унижений, кроме унижения смерти — если ее можно считать таковым. Том выкопал могилку и похоронил деда под тем же дубом, что и мать. Он натаскал валунов, на этот раз меньшего размера, потому что ему приходилось управляться с ними в одиночку, и сложил из них надгробие.
— Ты быстро повзрослел, — сказал Монти.
— Да, наверное, — ответил Кашинг.
— А потом ты ушел в леса?
— Не сразу, — сказал Кашинг. — Оставалась ферма и скотина. Я не мог бросить скотину. Она во всем зависит от человека, так что нельзя просто взять и уйти. На кряже в десятке миль от нас жила одна семья, я слышал о ней. Им было туго. По весне, если было мало снега, они ходили за водой за целую милю. Земля у них была скудная и каменистая — плотная глина, которую трудно обрабатывать. Они жили там из-за дома, который давал тепло и кров, но больше там почти ничего не было. Дом стоял прямо на кряже, продуваемый всеми ветрами; урожаи были скудными, да и любая бродячая шайка могла разрушить дом, ведь тот был как на ладони. Вот я и пошел к этой семье, и мы заключили сделку. Они забрали мою ферму и скотину, а я выговорил себе половину прироста урожая, если будет какой-то прирост и если я когда-нибудь приду и потребую свое. Они перешли к оврагу, а я отбыл. Я просто не мог остаться: слишком мучили воспоминания. Видения и голоса стольких людей… Мне нужно было какое-то занятие. Я мог остаться на ферме, конечно, и работа там нашлась бы, но недостаточно много, чтобы избавить меня от размышлений. И воспоминаний. И созерцания этих двух могил. Не думаю, что тогда я все это осознавал. Я просто знал, что надо уйти, но прежде хотел убедитъся, что за скотиной присмотрят. Можно было попросту отпустить животных на волю, но это было бы неправильно. Они стали бы гадать, что стряслось. Они привыкли к людям и надеются на них. Без людей они пропадут.
Да и о том, чем заняться после ухода с фермы, я тоже не задумывался. Просто отправился в леса. Я знал лес и реку, я там вырос. Это была дикая вольная жизнь, но поначалу я следил за собой, привыкал. Я был готов на все, лишь бы уйти за много миль и заняться делом. Но в конце концов я успокоился и побрел куда глаза глядят. Я ни за что не отвечал, мог идти, куда хочу, делать все, что хочу. К концу первого года я сошелся с двумя другими лесными бродягами, такими же молодыми парнями, как и я. Команда получилась что надо. Мы ушли далеко на юг, поболтались там и вернулись. Провели часть весны и лета возле Огайо. Там хорошие места. Но со временем мы разошлись. Я хотел на север, а они — нет. Мне в голову лезла эта дедова история про университет, и меня разбирало любопытство. Судя по обрывкам слухов, там можно было выучиться грамоте, и я подумал, что это здорово. Не просто долдонить Библию и проповеди, а уметь читать.
— Наверное, ты был доволен своей жизнью, — сказал Монти. — Она тебе нравилась. И помогала избавиться от воспоминаний. В какой-то степени загоняла их под спуд, может быть, смягчала…
— Да, — Кашинг кивнул, — житуха была что надо. Я и сейчас вспоминаю, причем только хорошее. Ведь не все было гладко.
— А теперь тебе, наверное, хочется вернуться к ней, чтобы наконец оценить, насколько она была хороша. Так ли хороша, как твои воспоминания о ней. Ну и Звездный Город, разумеется.
— Звездный Город не дает мне покоя с тех пор, как я отыскал записки Уилсона, — ответил Кашинг. — Все время спрашиваю себя: а что, если такое место и правда есть и никто его не ищет?
— Значит, ты уходишь?
— Да, пожалуй. Но я вернусь. Я не навсегда. Только найду Город. Или выясню, что его невозможно найти.
— Твой путь лежит на запад. Ты бывал на западе? — Кашинг покачал головой.
— Там совсем не то, что в лесах, — сказал Монти. — Пройдя около ста миль, ты окажешься в открытой прерии. Там придется смотреть в оба. Не забудь, нам говорили, будто бы там что-то творится. Какой-то помещик собирает племена и уходит в набеги. Они, должно быть, отправятся на восток, хотя как знать, что взбредет в голову кочевнику.
— Я буду смотреть в оба, — пообещал Кашинг.