Глава 2

Томас Кашинг весь день рыхлил мотыгой картофельную грядку на узкой полоске берега между рекой и стеной. Грядка была хорошая. Если ее вдруг не поразит какая-нибудь немочь и не стрясется никакой другой беды, то потом удастся накопать немало мешков картошки. Томас в поте лица трудился ради этого урожая. Он ползал на четвереньках меж рядов, сбивая маленькой палкой с ботвы картофельных жучков и подхватывая их на лету берестяным кузовком, который держал в другой руке. Он ловил их на земле, чтобы снова не влезали на картошку и не лакомились листьями. Ползая на карачках, он чувствовал, как ноют натруженные мышцы, как немилосердное солнце молотит его лучами, и ему казалось, что он тащится сквозь ядовитую удушливую дымку поднятой им же пыли, наполнявшей неподвижный знойный воздух. Время от времени, когда берестяной кузовок наполнялся копошащимися жучками, растерянными и обиженными, Томас втыкал в землю палочку, отметив то место на грядке, где он остановился, и шел к реке. Там он садился на корточки и тщательно вытряхивал кузовок в поток как можно дальше от берега, отправляя жучков в путешествие, в котором выживут немногие, а оставшиеся, в живых окажутся далеко от его картофельной грядки.

Иногда он мысленно разговаривал с жучками. «Я не желаю вам зла, — говорил он им, — я делаю это не из вредности, а чтобы защитить себя и себе подобных. Иначе вы сожрете ту пищу, на которую мы рассчитываем. Вот я вас и убираю». Он просил у них прощения и оправдывался, чтобы смирить их гнев, как древние охотники просили прощения у медведей, которых убивали для своих пиров.

Даже в постели, прежде чем уснуть, он снова думал о них, снова видел их — полосатую золотистую пену, подхваченную водным потоком и быстро уносимую навстречу непонятной судьбе, неизвестно как и почему постигшей их, бессильных и отвести ее, и избежать.

В конце лета, когда наступала засуха и из синего котла безоблачного неба лились палящие солнечные лучи, Томас носил воду из реки ведрами на коромысле. Носил, чтобы напоить жаждущие растения. Целыми днями он карабкался по крутому склону от реки к полоске земли, таща воду своим росткам. Потом опять спускался вниз, чтобы набрать очередные два ведра. И так — без конца, чтобы кусты росли и становились пышными, чтобы можно было запасти картошки на зиму.

Мы платим за свое существование дорогую цену, думал Томас, мы ведем бесконечную и тяжелую борьбу за выживание. Не то что в старые времена, давным-давно описанные Уилсоном, попытавшимся нащупать и воссоздать прошлое, которое кончилось за много веков до того, как он взялся за перо. Он вынужден был экономить бумагу, отчего писал на обеих сторонах листов, мелко и убористо. И этот его микроскопический, страдальческий почерк, благодаря которому он пытался втиснуть на бумагу все слова, которыми кишел его разум… Вновь и вновь он настырно повторял, что его «История» основывается скорее на мифах и легендах, нежели на фактах. Это неизбежно, поскольку фактов почти не осталось. Однако он был убежден в необходимости написать свою «Историю», прежде чем немногие оставшиеся факты забудутся совсем, а мифы и легенды пополнятся новыми небылицами. Ему казалось необходимым оценить эти мифы и легенды. Он снова и снова задавался мучительными вопросами: о чем писать? Что обойти вниманием? Ибо он упоминал не обо всем. Миф о Звездном Городе, к примеру, Уилсон из своей «Истории» исключил.

Но довольно об Уилсоне, сказал себе Кашинг. Пора снова браться за мотыгу. Сорняки и жучки — враги. Сушь — враг. Слишком жаркое солнце — враг. И так думал не только Кашинг, но и другие земледельцы, растившие кукурузу и картофель на таких же делянках выше и ниже по течению, достаточно близко к стенам, чтобы иметь какую-то защиту от случавшихся время от времени набегов из-за реки.

Том весь день промахал мотыгой, и теперь, когда солнце наконец ушло за маячившие на западе крутые берега реки, он присел у воды и стал смотреть на противоположный берег. Выше по течению, примерно в миле, стояли каменные быки разрушенного моста. Части пролетов еще были целыми, но для переправы мост не годился. Еще дальше торчали две огромные башни, где некогда жили люди. В старых книгах они назывались «высотками». Существовало два вида таких строений: обычные высотки и высотки для пожилых людей, и Том удивился, зачем нужно было такое разделение по возрасту. Сегодня ничего подобного не было. Не существовало различий между стариками и молодежью. Они жили вместе и нуждались друг в друге. Молодые были источником силы, старики — мудрости, и все вместе трудились на общую пользу.

Он увидел это, впервые придя в университет, и почувствовал на себе, когда его взяли под покровительство Монти и Нэнси Монтроуз. Это покровительство со временем стало чем-то большим, нежели простая формальность, потому что Том жил с ними и по сути дела стал их сыном. Университет — и больше всех Монти и Нэнси — дали ему ощущение добра и равенства. За последние пять лет он превратился в неотъемлемую частицу университета, словно тут и родился, и познал ту особую радость, которая была неведома ему в годы странствий. Сейчас, сидя на речном берегу, он признался себе, что эта радость смешана с чувством вины и досады, что его держит здесь любовная преданность этой пожилой чете, принявшей его в дом и сделавшей частичкой самих себя. Пять лет, прожитые здесь, дали ему немало: он научился читать и писать; он познакомился с некоторыми книгами, что рядами стояли на полках в библиотеке; он стал лучше понимать, что такое мир, чем он был когда-то и чем стал. Здесь, под защитой Стен, у него появилось время на раздумья и выводы. Но, хотя он много размышлял, ему по-прежнему было не совсем понятно, чего он хочет от себя и для себя.

Он снова вспомнил тот дождливый день ранней весной, когда сидел за столом у библиотечных стеллажей. Он уже забыл, что делал там. Возможно, просто читал книжку, которую в должное время снова поставит на полку. Но теперь ему с пугающей ясностью вспомнилось, как в какой-то праздный миг он выдвинул ящик стола и нашел в нем тонкую стопку вырванных из книг титульных листов с записями, сделанными мелким неразборчивым почерком. Он вспомнил, как сидел, застыв от изумления, ибо этот корявый убористый почерк нельзя было спутать ни с каким другим. Он перечитывал «Историю» Уилсона много раз, он был странно зачарован ею и теперь не сомневался, что это и есть записки Уилсона, оставленные тут, в ящике, ждущие, когда их найдут — спустя тысячу лет после того, как были написаны.

Дрожащими руками Том извлек их из ящика и с благоговением разложил на столе. При тусклом свете дождливого дня он медленно читал записки, находя в них много знакомого материала, который в конце концов пробился в «Историю». Но тут была и страничка с замечаниями (точнее, полторы странички), которая не пошла в свое время в дело. Это был миф, настолько мятежный, что Уилсон, должно быть, решил в конце концов не включать его в свой труд. Миф, о котором Кашинг никогда не слыхал, о котором, как он выяснил в ходе последующих осторожных расспросов, никто никогда не слыхал.

В записках говорилось о Звездном Городе, расположенном где-то на западе. Просто «на западе», без дальнейших уточнений его местонахождения. О нем говорилось очень туманно, и было похоже скорее на миф, чем, на быль. Это слишком ошеломляло, чтобы быть правдой. Но с того дождливого дня именно мятежностью своей миф неотступно и непрестанно преследовал Кашинга, не желая оставить его в покое.

На противоположном берегу широкой бурной реки над водой круто поднимались утесы, увенчанные густыми рощами. Река, клокоча, стремилась вперед; торопливый поток бурлил и с мощным ревом сметал все на своем пути. Река — штука сильная, и она словно осознает и ревниво оберегает свою силу, хватая и увлекая все, что может достать: кусок плавника, листик, картофельных жучков или человеческое существо, если оно попадется. Глядя на нее, Кашинг трепетал, чувствуя какую-то угрозу, хотя вряд ли именно он должен был ее чувствовать. На реке, как и в лесу, он был дома. И понимал, что ощущение угрозы порождено его нынешней мимолетной слабостью, проистекающей из нерешительности и замешательства.

Уилсон, подумал Кашинг. Не будь этих полутора страничек, он бы сейчас ничего не чувствовал. Или чувствовал? Только ли в записках Уилсона дело? Или в стремлении бежать от этих стен обратно в леса с их ничем не ограниченной свободой?

Этот Уилсон, немного сердито сказал себе Кашинг, превращается в наваждение. С тех пор как он впервые прочел «Историю», этот человек прочно занял место в его мыслях и никогда надолго не покидал их.

Что же чувствовал Уилсон, думал Кашинг, в тот день почти тысячу лет назад, когда впервые сел за стол, чтобы начать свою «Историю», когда его неотступно терзали мысли о ее неточности? Шептались ли тогда на ветру листья за окном? Оплывала ли свеча (ибо, как он считал, писали всегда при свечах)? Ухала ли на улице сова, словно высмеивая труд, за который взялся этот человек?

Какой она была, та давняя ночь Уилсона?

Загрузка...