Процветало царство Лукоморское и ширилось под мудрым управлением царя тамошнего Вавилы. Паслись на лугах тучные стада, колосились на полях ржаные и пшеничные колосья, кладовые ломились запасом, наливались соком в садах яблоки и груши. Богатела царская казна серебром да золотом. Да и других богатств в Лукоморском царстве хватало.
Люд простой, что жил в Городище стольном Лукоморском, царя-батюшку любил и славил. Жили лукоморцы в мире да довольствии. И боязни к воинственным соседям – ордам тмутараканской и хызрырской – народ лукоморский не испытывал. Знал люд простой, что славные войска под началом воеводы Потапа любой налет супостатов отобьют, еще и вдогонку кинутся, чтобы в другой раз нападать неповадно было.
Если на Городище сверху посмотреть, то все равно будто на колесо от телеги глянуть. Дома окружены ободом крепостных стен, в центре терем царский стоит, сверкая позолоченными куполами, а от терема улочки, что спицы колесные, к стенам расходятся. Большим Городище не был, но и маленьким его тоже назвать язык не поворачивался.
Люд в нем жил мастеровой, охочий до дела рабочего. Славилось Лукоморье своими плотниками и резчиками по дереву. Далеко за пределами страны посуда да утварь деревянная, расцвеченная кружевной резьбой, спросом пользовались. И кузнечного дела мастера тоже были непросты – такие чудеса из железа ковали, что диву даться можно, а уж оружейное дело так вообще в совершенстве изучили. Мечи да сабли, луки да стрелы, сделанные в Лукоморье, у степных соседей, беспрестанно воюющих меж собой, были в большом почете. Долго ремесла, что в Лукоморье процветали, перечислять можно. Тут и ткачество, и кружевное дело, и малярный промысел, и художественный, и прочее народное творчество присутствовали.
В лесах, что Городище окружали, много дикого зверья водилось: лисы и медведи, соболя и куницы, – охота была знатная. Не только дичью лес радовал людей, сбор грибной и ягодный тоже обилен был. С полными корзинами возвращались из леса девки и бабы.
Реки и озера в изобилии превеликом рыбой баловали.
А все потому, что царь Вавила не побрезговал да в надменности царской не проигнорировал местную нечисть. Договорился он и с Водяным, и с Лешим о взаимовыгодном сотрудничестве и товарообмене. Потому люд лукоморский себя вольготно и чувствовал, что соблюдался договор тот свято. Уважение к соседям лесным, да водяным, да луговым было большое.
Сам царь Вавила ростом невысок был, телом плотен, но скорее толст, чем могуч. Сложением богатырским царь точно не отличался. Зато он обладал умом недюжинным, и не было ему равного в государственных делах.
Одевался царь-батюшка просто. Рубаху носил домотканую, вышитую местными мастерицами. Порты простые, холщовые. Сапоги мягкие сафьяновые, потому что на ногах у него от большого веса телесной массы – особенно изобильной эта масса в районе живота была – случались отеки, и к вечеру усталость ломала и крутила ноги.
Когда прибывали гости или послы заморские, накидывал Вавила царскую мантию, расшитую, как у всех правителей тогда в моду вошло, горностаевыми хвостами. На макушку корону царскую нацеплял, но не рогатую, как у королей английского или французского, а больше похожую на шапку, украшенную каменьями самоцветными и жемчугами морскими.
Лицом царь лукоморский прост был. Носом курнос, глаза навылупку, синие, а щеки румяные. Весельем да радостью обычно лицо царское расцвечивалось, пока не померла царица Ненила. Тогда Вавила стал мрачным и хмурым, скорбел он безутешно.
Долго тосковал царь Вавила по усопшей жене, но тоска эта со временем стала светлой, пронизанной благодарностью. Благодарностью за детей, оставленных ему в утешение. Подрастали красавицы-дочери, радовал успехами в ратном деле сын-богатырь.
Старшую дочь царь Вавила назвал Василисой, а когда царевна подросла, к ее имени добавилось прозвище Премудрая. Василиса раньше сестер и брата, уже на первом году жизни, научилась говорить, и утро у нее начиналось обычно с вопроса «почему?». А вопросы Премудрая задавала такие заковыристые, что и сам отец, и бояре терялись, не зная на них ответа. Учителей для царевны собрали со всего света. К четырем годам знала Василиса и грамматику с математикой, и языки французский да английский, и в астрономии да механике с физикой дюже сильна была.
Стены царского терема были расписаны задачками, которые старшая дочь, когда у нее кончились берестяные дощечки, решала прямо на стенах, записывая ответы вечным самописным пером.
Царь со вздохом посмотрел на эти каракули, стараясь разглядеть под ними узорчатую роспись, цветы диковинные и петухов с лебедями, что раньше украшали стены горниц, и не смог. Но закрашивать их строго-настрого воспретил. А ну как понадобится Василисе какая важная задачка, а ее нет? Вот и сидели тридцать и три писца, строчили гусиными перьями, копируя Василисины каракули да перенося их на бумажные китайские свитки. Такую диковину, прознав про беду царя Вавилы, доставил с оказией купец Садко, и назывались те свитки бумазеей. Дорого отдал за бумазею царь, полказны отвалил предприимчивому дельцу, но не жалел о том. Главным было для царя Вавилы то, что доченька больше не озоровала да стены не портила, все на бумаге записывала. А как только писцы последнюю буковку перепишут со стен, можно будет снова маляров пригласить да петухами и лебедями любоваться. Если, конечно, получится закрасить те чернила, которыми вечное перо самописное заправлено.
И перо это, и чернила к нему приготовила вторая его дочь – Марья Искусница. Руки у средней царевны были золотые, взгляд внимательный, до всякого непорядка доглядный. Царь вспомнил, что еще в годовалом возрасте няньки да мамки на Марью надышаться не могли. Та только и делала, что шила да вышивала, пряла да ткала.
Забеспокоился царь Вавила, когда о Марьюшке с восторгом начал говорить шорник. Проверил. Действительно, царевна лошадиную сбрую справила куда лучше знатного мастера, который на все Лукоморье работой славился. Когда же о Марье Искуснице заговорил плотник, научивший ее бревна обтесывать, рамы оконные ладить да крышу крыть, царь всполошился. Не женское это дело, подумал тогда царь Вавила и дал строгий наказ: дальше рукоделья дочь среднюю не учить. Но было уже поздно. Поздно потому, что к моменту выхода указа Марья Искусница открыла для себя кузнечное дело и теперь осваивала его семимильными шагами. Тут царь схватился за голову и решил проявить твердость, но Марья Искусница такой рев закатила, что любящий отец не смог вынести и махнул рукой. И вот сейчас сидел царь на троне, к которому Марьюшка зачем-то приделала колеса, и боялся пошевелиться. Трон начинал ездить от малейшего сотрясения.
Зато младшая дочь радовала. Младшенькая ни науками не интересовалась, ни ремеслами. Самое большое ее достижение – пуговицы пришивать научилась. И то с большим трудом. Но расценивала сама Елена это достижение как величайший трудовой подвиг.
Царь Вавила улыбнулся, вспомнив, как принимал английских послов, не зная, что его царский кафтан на спине расшит сплошь пуговицами всех цветов и размеров. А когда заметил – поздно было. Теперь, говорят, в Англии мода – спины на камзолах пуговицами расшивать. Но на пуговицах рукоделье Еленино и закончилось. Уколола царевна пальчик и от этого потрясения зареклась прикасаться к игле. Заставить и не пытались – один раз попробовали, так младшенькая такой визг устроила, что у царя и бояр потом неделю в ушах звенело.
А в остальном Елена была просто золотой. Как в переносном смысле, так и в самом что ни на есть прямом. Царь досадливо вздохнул – дня не проходило, чтобы Еленушка не выпросила денежку. То ей на ленты надо, то серьги новые понадобились, то платье по французской моде всрочности сшить приспичило, а то шляпку купить, на английский фасон сделанную, какие тамошние бабы носят. Так и проводила дни, крутясь перед зеркалом да примеряя одну одежку за другой. О том, что к грамоте у Елены тоже никаких способностей нет, царь Вавила не переживал. К чему младшей дочери при ее-то красоте еще и ум? Елена была диво как хороша, и за красоту ненаглядную звали Еленушку Прекрасной.
Но больше, чем дочерьми, гордился царь Вавила сыном – Власием-царевичем. Тот рос не по дням, а по часам. И воевода Потап, наставник царского сына по ратным делам, нарадоваться на него не мог. У царевича была склонность к любому оружию. Одинаково ловко махал Власий и булавой, и тяжелым мечом, и легкой сабелькой. И когда сходились молодцы в потешном рукопашном бою, не было Власию-царевичу равных, несмотря на его нежный возраст. И на коне царевич скакал так, что ветер за ним угнаться не мог, вот только кони быстро под ним падали. А в остальном это был для царя-батюшки просто мальчишка. И относился к нему царь с такой же нежностью, как и к его старшим сестрам.
Баловал царь деток своих, любое озорство приветствовал и оправдывал. Бояре пытались и шуметь, и усовестить царя Вавилу они тоже пытались – бесполезно. Своим детям Вавила разрешал делать все, что только ни придет в их буйные головушки, к чему только ни потянет их юные душеньки.
А у Власия-царевича душенька тянулась к разному зверью. Сейчас-то уже попривыкли, а вот поначалу, найдя под крышкой блюда щуку не зажаренной, а живой, трепещущей, пугались и сердились. Точно так же мог спрыгнуть с блюда хорошо проваренный в меду да травах барашек или взлететь под потолок терема гусь, только что лежавший на тарелке запеченным и в яблоках. Такие шутки кого угодно могли до греха довести, только не царя. Бояре пытались нашептывать, что сын-де его, Власий, с силой нечистой дружит, но Вавила строго пресекал такие слухи. Вот и терпели. Зато охотники без царевича на охоту не отправлялись. Знали: если Власий с ними поедет, то добыча будет богатой. Да воевода Потап с восторгом рассказывал, как во время объезда пограничных постов Власий в одиночку справился с разбойниками. Просто свистнул – и кони разбойников на землю посбрасывали да к Власию со всех ног понеслись. А разбойники – те, кто смог подняться, – наутек бросились.
А уж те жители Лукоморья, к кому царский сын имел расположение, и вовсе нарадоваться на царевича не могли. Скот у них на подворье тучнел и множился, и болезни скотьи те дворы стороной обходили. Зато уж если невзлюбит кого Власий-царевич – бывало и такое, – так жди беды, вмиг вся живность со двора разбежится, поди верни потом. Время, свободное от дел, ратных занятий и детских игр, проводил царский сын в коровнике. Почему-то именно к коровам испытывал он любовь сыновью. Любовь куда большую, нежели к покойной матушке, породившей его, и к отцу родному.
Незаметно утекло пятнадцать годков. Так и росли дети царя Вавилы, и смотрел он на них затуманенным от любви взором. И только один обитатель царского терема, а если сказать точнее, то и не обитатель даже, а хозяин – старый домовой – видел царевых детей такими, какие они есть на самом деле. Может, потому и видел, что сам незаметен был?
– Ну и кого ты из них воспитываешь? – говорил он царю, когда случай выдавался на крыльце вечерком посидеть. – Дети должны берега какие-то видеть. А они у тебя совсем безбашенные сделались – чего на ум придет, то и творят!
– Так то и хорошо, – возражал Домовику царь Вавила. – Зачем же деток с малолетства неволить, приказами да окриками детство их безоблачное омрачать?
– А ежели они вред своими забавами кому причинят? Ведь большие ужо, в пятнадцать годов, поди, не детки будут, а отроки, понимать должны многое, ибо не одни они на белом свете живут! – продолжал настаивать Домовик. – Вон, Марья Искусница натерла полы какой-то гадостью скользкой – и что вышло из этого?
– А что вышло? – заоправдывался царь, почему-то почувствовав себя виноватым. – Блестели полы паркетные аки зеркало!
– А то, что порасшибались многие да травматизьму подверглись, ибо паркет скользким сделался, – то как расценивать?
– Да как то расценишь? Так и расценивать, что с чувством равновесия у бояр да нянек напутано!
– Да ты, царь, глаза разуй и на деток своих внимательнее взгляни, ибо любовь родительская глаза тебе застила, дальше носа собственного и не видишь ничего!
Многое мог бы рассказать Вавиле Домовик о детках его, но царь только отмахивался да на своем стоял:
– Чем бы дитя ни тешилось – все для развития ума да характеру отчаянного полезно. И пугать детей опасностью да бедами не позволю! Ребятишки свободными должны быть аки ветер в поле!
Тут Марья Искусница с крыши свалилась, да прямо в царский пчельник. Вавила с места взвился и понесся на помощь ненаглядной доченьке. Домовик только сплюнул в сердцах. Ну не дело это, не дело! Пусть Вавила и царь, и деткам этим батюшка, а все одно не дело так детей распускать! Да где ж это видано, чтобы царская дочка по крыше лазала?! Да разве для царевны такое дело – позолоту на куполах обновлять?! А уж то, что девица пятнадцати годов от роду – невеста уже на выданье – в мужских портках по Городищу шастает, и вовсе неуважение всех обычаев!
Да, Домовик многое мог бы рассказать царю, если бы тот хоть один раз прислушался. Он-то хорошо знал, чем детки царские занимаются, когда думают, что их никто не видит. Мужичок с локоток вообще был в курсе всех дел и событий в Лукоморье. Получал он известия как от птиц и мышей, так и от своей многочисленной родни, рассеянной по всей стране, по домам и сараям, по лесам и колодцам. Вся нечисть в ближнем или дальнем родстве между собой состояла.
Сегодня стоял теплый летний день, и в тереме никого не было. Домовой, пользуясь отсутствием домочадцев, вылез из укромного угла и сидел на высоком крыльце, греясь на солнышке. Он ждал гостя – Дворцового из хрустального дворца, что на Стеклянной горе высится. Уж сколько лет прошло, как Кощей сгинул, а дворец тот народ так Кощеевым логовом и называет да объезжает стороной. А Дворцовому и на руку это обстоятельство. Боится, как бы кто его воспитанника не увидел да вреда тому не причинил. И сколько Домовик ни втолковывал родственнику, что надо сначала разум потерять, чтобы такому страшилищу рискнуть навредить чем-нибудь, тот не слушал. Еще и обижался, что собрат его малыша обзывает словом поганым. А кто ж он, спрашивается? Змей о трех головах и есть страшилище. Но Дворцовый будто ослеп, что росту в его приемыше уже метра четыре в холке будет, все величал змея дитятком да чадом неразумным.
Дворцовый немного запыхался – бегом бежал. Он поздоровался с Домовиком и присел рядом, опустив перед хозяином мешок, туго набитый драгоценными каменьями.
– Вот, – сказал он, – на муку обменять хочу. Да сметанки бы надобно и яичек. Блинов сыночка захотел.
– Ох, Дворцовый, и что ты с ним нянчишься? – проворчал Домовик, но мешок развязал, жадно разглядывая сокровища. – Зубы-то у твоего любимца какие, да крылья мощные – самому уже пропитание добывать пора.
Дворцовый посерел лицом, живо представив воспитанника на охоте.
– Что ты, как же он сможет животину жизни лишить? Это совсем неприемлемо, ибо душа у него нежная, а потому впадет он в состояние стрессовое, для психики преизрядно вредное! Да я только представлю, что он переживет, почувствовав на зубах хруст позвонков, а на языках вкус теплой сырой крови, так мне совсем плохо становится! А если и того страшнее, клюнет его птица какая или зверь лесной укусит? Что ты, какая охота, это же опасно!
– И что, до старости нянчить будешь? – спросил Домовик, неодобрительно поглядев на гостя.
– И буду. – Дворцовый отстаивал свое упрямство, да не просто так, а аргументами подкреплял. – И нечего ему из дома даже выглядывать!
– Так не усидит ведь, – выдвинул предположение Домовик. – Молодой он, кровь горячая – вылетит из дворца.
– Усидит, не ослушается, – ответил Дворцовый. – Я им сказки о мире страшные рассказываю.
Надо сказать, что не зря говорил Дворцовый о Змее Горыныче во множественном лице. Дело в том, что еще во младенчестве Дворцовый каждую голову змея называл отдельным именем. Головы Змея Горыныча привыкли отзываться на эти имена, и теперь каждая считала себя отдельным существом. Так и повелось. Правая голова звалась Умником и была младшей, левая звалась Озорником и считалась средним братом, а центральная голова отзывалась только на прозвище Старшой и присвоила звание старшего брата, а заодно и лидерство в этой компании.
– Сказки, – передразнил Дворцового Домовик. – Знаю я те сказки. Что ты ему плетешь, будто дворец хрустальный – это весь мир, а за ним – места страшные, адово Пекельное царство? А не думал ты, что, когда он за стены дворца попадет, откуда знать будет, что здесь и как? С кем дружить надо, а с кем враждовать? А о жизни он что знает? А о частной собственности? А уму-разуму где научится?!
– Из книг ученых, – ответил непоколебимый в своей уверенности и родительской заботе Дворцовый. – Их от Кощея цельная библиотека осталась. Вот пущай он в энтих книжках и живет. Вот подрастет, прочтет все и наукой начнет заниматься. А в том, чтобы мыслить, беды нет. Тут на него богатырь не налетит да головы не отрубит, да и зверь никакой лютый не нападет. Опять-таки, ежели из дворца выходить не будет, я переживать не буду, что на него дерево упадет, бурей вырванное, или, того страшнее, палец о камушек зашибет. А ты знаешь, какие у него коготки на лапках? Изумрудные! Да чешуя стала меняться, цветами радужными переливается. Ох, неспокойно мне что-то. Болит сердце, будто беду каку чует, ибо сердце-то мое не простое, а родительское. А ты знаешь, малыш-то мой недавно…
И тут Дворцовый пустился в пространный рассказ о красоте, уме да талантливости своего сыночки. Домовик сплюнул с досады – он рассказ этот слышал уже раз сто и, казалось, знал Змея лучше, чем тот сам себя знал. Он встал и пошел на кухню собирать провизию, какой у него, царского домового, было запасено в достатке.
Когда Дворцовый ушел, сгибаясь до самой земли под тяжелым мешком, Домовик долго сидел на крыльце в раздумьях. Он размышлял о том, что любовь родительская – для детей вещь опасная. Ибо нет меры в ней.
Царь Вавила своим детям все разрешает, каждое желание их выполняется, а что желания те могут вред соседям причинить, объяснить царевым деткам некому. Да и остерегаться их не научили. Вон, когда Василиса порох изобрела – полгорода спалила и сама едва жива осталась. А Марья птицу летательную сделала да с сосны на землю рухнула, расшиблась вся. Елена нянек совсем измучила – поди туда, поднеси то, не думает даже «спасибо» сказать. А уж Власий, тот вообще всякую животину превыше человека ставит, а над боярами так подшучивает, что оторопь берет. Вот, к примеру, когда поросенок молочный прямо в руках воеводы Потапа ожил, как раз когда тот зубы в бок вонзил, шуму сколько было?! Потапа потом часа три отхаживали.
Ничего не боятся и никого не чтут царские детки. А царь Вавила и видеть этого не хочет. Не замечает, ослепленный родительской любовью.
Домовик мог бы много порассказать. Особенно о том, как царевич Власий по ночам волком перекидывается да в лес убегает.
А Дворцовый в другую крайность кинулся. У него приемыш, который зовет его тятей, только что собственной тени не боится. От всего огорожен, от всего обережен. Осталось в сундук положить да травами посыпать, чтоб моль не почикала. Вот только вопрос резонный: а сколько он в том сундуке проживет? От бед и боли убережен будет, и родителю приемному спокойно, да только в сундуке не вздохнешь, не повернешься.
Домовик вздохнул и подумал о том, что вряд ли когда заведет семью.
В огороде бабы затянули тягучую, под стать жаркому дню песню. Домовик прислушался и одобрительно хмыкнул – хорошо выводят, на голоса. Он с сожалением взглянул на заходящее солнце и подумал, что мысли философские думать – оно, конечно, правильно, но работу справлять тоже надо. И маленький хозяин вернулся в терем. А работа ему предстояла ответственная – стучать и греметь в горенке царского сына Власия. Тот как всегда спал сном богатырским. А что ему, спрашивается, не спать без задних ног, если он опять всю ноченьку в волчьем обличье по лесам шастал?
Просыпаться царевич не хотел. Он недовольно бормотал и даже запустил в домового подушкой. Но тот был настойчив – прекратил топать и ухать, только когда детинушка продрал глаза.
Глаза у Власия были большие, круглые и такого желтого цвета, что глянешь – оторопь берет, будто волчище матерый желтоглазый на тебя смотрит. Лицом Власий был бел да румян. Буйные кудри вились черными кольцами, словно из железа кузнецом выкованные. В плечах косая сажень, даром что из отроков еще не вышел. Если сейчас, в пятнадцать годов, в двери наклонясь проходит да бочком, то что будет, когда заматереет, замужичится?
Соскочил царевич с лавки, выпил заботливо приготовленную нянькой ендову молока и, схватив меч, с которым никогда не разлучался, выбежал вон. Так уж повелось – во сколько времени бы ни проснулся, сразу к пруду лесному бежал искупаться и сон смыть.
Из терема Власий отправился через слободу, потом в обход прямой тропы полем к лесу. А там и до пруда рукой подать. Обходной путь Власий выбрал не зря: опасался отца встретить да угодить на заседание боярской думы. Или сестер, что того хуже. Как пристанут, надоеды, не отвяжешься!
Но сегодня обычный маневр оказался зряшным. Только выбежал царевич на опушку леса, так сразу на одну из сестер и наткнулся. Он сердито сплюнул и хотел было ретироваться, но поздно – Елена Прекрасная его уже заметила.
– Власечка! – прокричала она, вскакивая.
Юбок на Елене было много надето, из-за чего она постоянно спотыкалась и падала. Власий едва успел подхватить сестру, иначе она упала бы и непременно нос расквасила. Утешай потом нескладеху полдня!
– Власечка, поиграй со мной, – просюсюкала Елена Прекрасная, вытянув кончик носа и сложив губки трубочкой. – Ну пожалуйста, будь добрый!
– Дело ли молвишь, сестрица?! – возмутился Власий, нахмурив густые брови, сросшиеся на переносице темной стрелой. – Не нянька я, воин!
– Знаю я, какой ты воин о четырех лапах! – Царевна головку набок склонила да искоса на братца взглянула. И личико ее при этом стало таинственным да загадочным.
– О чем толкуешь, не разумею, – ответил царевич, тщась придать лицу равнодушное выражение.
Но шантажистка, точно зная, что зацепила за больное место, хитренько прищурилась и, радостно блестя глазами, добавила:
– А когда ты волком перекидываешься, то дела непотребные творишь. Думаешь, я не знаю, кто ночью нынешней овечку стащил да съел? А?!
– Ну во что играем? – скрипя со злости зубами, процедил Власий.
Каким-то невероятным образом Елена Прекрасная умудрялась все обо всех знать. Ей достаточно было только намек на что-то узреть, а остальное царевна сама додумывала, и ведь не просто додумывала, а угадывала. Да так точно, будто своими глазами видела.
– В купи-продай играть будем! Я продаю, а ты, братец, будто в лавку пришел и торгуешься. – И Елена уселась на расстеленную в траве дерюжку.
Она разложила перед собой мотки ниток, иглы, корзинку. Хотела было положить и зеркальце, да передумала. С зеркалом Елена Прекрасная не расставалась никогда. Даже на горшке сидючи в него заглядывала, собою любовалась. Хотя что от той красоты в отхожем месте оставалось – никому не ведомо, потому как даже самая распрекрасная красота на горшке всю романтику теряет.
Власий указал мечом на моток ниток и буркнул:
– За это сколько денежек просишь?
Елена Прекрасная состроила жеманное личико и, гундося на английский манер, произнесла:
– Молодой человек, с оружием в лавку нельзя.
– Ну тады я пошел! – И Власий, развернувшись, припустил в глубь леса.
– Куда?! – воскликнула Елена Прекрасная.
– Оружие сдавать! – ответил царевич, не оборачиваясь.
Бежал Власий так, будто за ним гнались.
– Вот ведь дура-то неисправная! – восклицал он, выплескивая раздражение. – И не скажешь, что пятнадцать весен уже встретила, ведет себя так, будто все еще дитя малое!
Такая тоска на него напала, что сердце молодецкое будто обручами стянуло. Царевич взмахнул мечом и закричал, разрывая тоскливые те обручи.
Слова сестрицыны о том, что она углядела, как он в зверя волка перекидывается, больно Власия оцарапали. И хоть боялся царевич, что прознает о его беде батюшка, а от того, чтобы в зверье перекидываться, удержаться не мог. Нужно это было Власию, и не просто нужно, а как дышать естественно. А против естества-то не поборешься, не повоюешь с ним, с естеством-то. Оно от природы заложено.
Крик его богатырский протяжнее стал да надрывнее, и скоро уже не кричал царевич Власий, а выл. И так был этот волчий вой страшен, что смолкло все зверье на много верст вокруг, попритихло, по норам да дуплам попряталось. Подпрыгнул высоко царский сын, кувыркнулся через голову, и опустился на лапы мощные зверь лесной – волчище матерый.
Замер серый волк, правую переднюю лапу поджал, весь в струночку вытянулся – вот сейчас полетит стрелой спущенной! Недвижно стоял, только ноздри подрагивали, впитывая лесные запахи. Мир для Власия не только запахом наполнился, но и в цвете увеличился, и в звуках да шорохах расширился, заговорил на много голосов, позвал, поманил. И так тот зов сладок был, так правилен, что не удержался царевич, откликнулся. Сорвался он с места и понесся, куда чутье звериное потянуло.
Под лохматой шкурой перекатывались тугие, сильные мышцы. Тело перестало быть неудобным чужим кафтаном. Будто рубаху исподнюю надел, сшитую для него. Издали отмечал царский сын, как когти острые мох лесной пропарывают. И так холодит тот мох лапы, так обдает влажностью, что каждая шершавинка на жесткой коже чувствуется.
И душа Власия запела. Было для серого волка в мире все правильно, а сомнениям и метаниям в мире том места не было. Все стало спокойно и радостно, потому как мир живет по Единому Закону и нет в нем двойного чтения, как у бояр думских. Един для всех Закон – и для зверя матерого, и для пичуги мелкой, и для дерева бессловесного, и для дождя, что с неба падает. А потому мир вокруг стал для Власия надежным и спокойным. Нет среди зверей кривды и вражды нет. И не убивают звери, а охотятся, ибо съесть ты можешь только ту тварь дышащую, коей сам глотку перегрыз. И ни один зверь лесной или гад морской не будет убивать по баловству или по злобе, только жизни ради – для еды. А не можешь – так траву грызи да грибы-ягоды. Каждому свое.
Послышались в лесу голоса да ауканье. Замер серый волк, уши навострил. Прижался к земле-матушке и сквозь кусты к краю лесной поляны подполз.
На полянке той двое отроков расшалились, корзинки с ягодой в сторону отставили. Совсем еще младые, годов десяти, а то и того меньше. Чуть поодаль девица на коленках ползала, ягоду в траве высматривала.
Встала на загривке жесткая шерсть у серого волка, вздыбилась. Губа поползла вверх, обнажила клыки. Ноздри вздулись, собрав морщинами шкуру на носу. Живот свело лютым голодом, и не люди сейчас были перед Власием, а еда славная, добыча законная.
Тут мир потерял покой и правильность, потому что взбунтовалась человеческая душа Власия волчьей природе. Знал он откуда-то, что в человека только до первой крови перекинуться может. До первой человеческой крови. А как только раз попробует человечины, так навсегда зверем останется, забудет и имя свое, и дом родительский. И потеряет навеки лицо человеческое.
Так эта буря в душе была сильна, что зарычал серый волк страшно. Мальчишки в испуге друг к другу прижались, замерли, глаз от зверя отвести не могут. А сестрица их старшая, что вместо отца с матерью их воспитывала, подбежала к братьям и руки раскинула, закрывая собой мальчишек.
– Уходи, волк, не тронь нас, как мы тебя не трогаем! – тихо попросила девушка, не сводя глаз со зверя.
Глаза эти темными были, что редкость большая в Лукоморском царстве, где люд как один синеглаз да русоволос. И давно уж черноглазая красавица запала Власию в сердце. Вот только батюшка, прознав о его увлечении, впервые в жизни воспротивился сынову желанию. Сказал, чтобы присватывался к дочке владыки Тридесятого царства, а сирота безродная в царский терем невесткой не пойдет. Чином, видите ли, не вышла. Звали эту красавицу Дубравой.
Отступил под защиту кустов Власий-оборотень, скрылся с глаз Дубравиных. Подпрыгнул серый волк, снова царевичем стал. Побежал Власий прочь, так понесся, будто от себя убежать хотел. А разве оно получится? Себя-то Власий с собой захватил, на той лесной полянке не оставил.
Но быстрый бег успокоил душеньку молодецкую, позабыл в себе царский сын лютого зверя, юркнул его зверь глубоко в сердце да притаился там, спрятался.
И снова почувствовал Власий силу немереную, что перекатывалась под кожей железными мышцами да грудь распирала. Сила та богатырская, а деть-то ее и некуда. В Лукоморском царстве давно тихо и спокойно, ни тебе войны, ни злодеев-ворогов, ни чудищ поганых. Даже Кощей и тот куда-то сам сгинул, уж он, Власий, силушкой бы с выродком мерзким потягался!
Царевич остановился, тяжело дыша больше от нерадостных мыслей, нежели от быстрого бега. Он огляделся и вдруг словно проснулся – так бывает, когда глаза уже человек открыл, а сон в них еще не кончился.
Места вокруг странные, незнакомые. Лес перестал быть светлым да радостным, нарядные ели сменились буреломной чащей. Кругом сплошь все паутиной затянуто, да такой, что птица крупная в ней запутается и не вырвется.
– Господине Леший, хозяин зелен, побалуй, потаскай да перестань глаза отводить, – пробормотал Власий и поклонился.
Он обругал себя за то, что не попросил разрешения, когда в лес ступил, не почествовал лесного хозяина. Так на сестрицу был зол, что Закон нарушил.
Но молодая душа Власия ликовала, дождавшись наконец-то приключения. Он взмахнул мечом раз, прокладывая дорогу в буреломной чаще, взмахнул другой – и вышел на темную полянку. Деревья на другом конце поляны росли редко, а сквозь них сияние виделось, будто солнце жаркое на землю спустилось да задумалось на минутку. То горел на дневном свету хрустальный дворец.
Полянка тоже не была пустой. Посреди ее стоял сруб колодца, да такой широкий, будто озеро кто огораживал, но без журавля и без мотовила, а на другом краю, переминаясь с одной курьей ноги на другую, раскачивалась изба. Подошел Власий к колодцу, через край свесился и внутрь заглянул. Не было воды в том колодце, только лютая темень. Да такая, что завораживала, разум мутила. Так и смотрел Власий, не находя сил от края отпрянуть. И только руки мертвой хваткой в замшелые бревна сруба вцепились, будто тело царского сына отдельной жизнью от него вдруг зажило, само думать да действовать стало.