Он стоял, высоко подняв красивую горбоносую голову. Большие уши, слегка наклоненные вперед, улавливали приближающийся шорох, страшный шорох от многих лап. Это смерть несется за ним по снегу уже несколько часов. Нельзя было останавливаться ни на минуту, нельзя, но лось чувствовал, что если он хоть немного не утолит голод, то не сможет долго выдержать погоню. Быстро скусывая тоненькие веточки осинки, он ясно слышал приближение большой стаи волков.
Один за другим, как призрачные серые тени, они появились на полянке, где у одинокой осинки стоял старый лось.
Высунув языки, опустив длинные острые морды, они жадно хватали снег. На впалых боках, прикрытых взлохмаченной шерстью, выступали ребра. В вечерних сумерках глаза волков светились желтовато-зеленоватыми огоньками. Громкое, прерывистое дыхание зверей нарушало настороженную тишину зимнего вечера.
Вожак стаи стоял впереди. Вытянув короткую шею, наклонив голову, слегка присев на широко расставленных ногах, весь напружинившись, он исподлобья смотрел на неподвижно стоявшего лося. Их разделяло всего три больших прыжка. Три прыжка… Но как ни быстры будут эти прыжки, громадный, еще полный сил зверь встретит нападающих смертельными ударами копыт.
Вожак был опытен. На своем веку он не раз водил стаи на этих больших высоконогих зверей, у которых такое сочное, вкусное мясо.
Волк облизнулся, вздохнул и лег, положив голову на вытянутые лапы. Глаза же продолжали напряженно следить за лосем. Но тот стоял неподвижно, как изваяние. Его большие уши, которые шевелились даже тогда, когда он спал, сейчас были тоже неподвижны.
Истощенная до предела волчица продвинулась вперед и легла бок о бок со старым вожаком. Остальные нетерпеливо топтались на месте, не спуская жадных глаз с громадного куска мяса. Оно было близко, совсем рядом, и так вкусно пахло. Искушение было настолько сильным, что двое из них, забыв о железной выдержке, которой обучали их старые волки, бросились к лосю.
Это не было сигналом к нападению. Это было неожиданностью для всех. Сигнал должен был подать вожак, но молодые волки, коротко и злобно взвыв, прыгнули за первыми. Вскочили и старые. Они знали о том, что произойдет в следующий момент, но удержать молодых волков уже не могли.
Лось не ударил копытами. Нет. Он только чуть привстал на задних ногах и будто слегка ткнул копытами передних ног нападающих. Два волка с размозженными черепами, перевернувшись через голову, остались неподвижно лежать на снегу.
В тот же миг, повернувшись на месте, лось бросился в тайгу, но один из подоспевших волков все же успел мертвой хваткой вцепиться в него. Лось уже мчался. Сбоку его тащился хищник, не в силах разжать челюсти. После удара о дерево, мимо которого вплотную пронесся лось, челюсти разжались.
Тут только почувствовал лось жгучую боль в левом боку, но это не приостановило его бега.
Кровь сочилась из раны. Капли, падая на снег, застывали маленькими комочками. Как будто кто-то рядом с его следом сыпал спелую бруснику.
Лось был стар. Осенью он выдержал бой, жестокий бой с молодым, полным сил лосем. Был момент, когда он почувствовал, что его большой опыт и сила могут не устоять против натиска слепой ярости и молодой силы. Но эта ярость и погубила противника.
Он был очень смелым, этот молодой бык. Он не убежал, как, бывало, делали другие, а бился до конца, до смерти…
И долго топтался старый лось около поверженного на землю. Злобно фыркая, он поднимал для удара окровавленные копыта, но бить уже было некого. Молодой зверь спокойно лежал на зеленовато-белом сочном моховом покрове, подогнув под себя передние и вытянув стройные, сильные задние ноги, откинув голову с большими красивыми рогами. В широко открытых глазах, подернутых пеленой смерти, застыло выражение немого упрека. Такие глаза бывают у маленьких, незаслуженно обиженных детей. Мох, на котором так спокойно лежала голова лося, медленно окрашивался в темно-красный цвет.
И понял старый лось в ту осеннюю ночь, что это был его последний бой, но по закону тайги он, победитель, должен еще и еще звать на бой других лосей. Роя копытами землю, зверь поднял голову. Глухой, короткий рев раскатился по распадкам, поймам, сопкам. Но ответа не было. Еще раз заревел старый бык, и опять никто не ответил ему.
Косясь налившимися кровью глазами на неподвижно лежащего лося, он, пошатываясь, пошел от места поединка…
Наступила зима. Пришло время сбрасывать грозное оружие — рога. И почему-то старый лось вернулся в тот бор, где произошла смертельная схватка. Там сбросил он один рог. Другой еще крепко держался. Через много дней сбросил и второй, но уже далеко от этого места.
Утром, когда он и две его подруги лакомились молодыми побегами осинок и ивняка, лось услыхал отдаленный шорох снега. Услышали и лоси-коровы. Все трое замерли. Шорох приближался. И поняли они, что по их следам бежала большая стая волков.
Лось-бык вышел навстречу врагам. Какой-то миг стояли неподвижно друг перед другом волки и старый лось. Их было много, он один. Силы явно были неравны. Опыт жизни подсказывал, что надо делать. Высоко вскидывая ноги, выбрасывая комья снега, лось побежал, уводя за собой волков в противоположную сторону от своих подруг.
Три волка. Не такой уж плохой завтрак для оставшихся семи живых. Облизывались. Глотали снег. Но терять времени было нельзя. Впереди них бежало много мяса, очень много. Не то что кости да кожа, чем они сейчас подкрепились. Главное — не давать передышки старому лосю, не давать есть, не давать спать… Тогда он скоро выбьется из сил и…
Волки бежали крупной рысью, а где снег был глубже — большими махами. Трудно было передовому прокладывать путь, и когда он уставал, то отскакивал в сторону. Стая, не прекращая движения, проносилась мимо, а бывший передовой пристраивался сзади, где бежать было несравненно легче. Так, сменяя друг друга, они продвигались вперед.
Около куртины молодых осин на возобновляющейся гари лось остановился и начал жадно скусывать тоненькие веточки. Лишь бы успеть немного поесть и совсем чуточку полежать, дать отдых старым ногам. Только несколько минут имел в своем распоряжении лось.
…А совсем недавно часами бродил он по тайге, переходя от деревца к деревцу, выбирая самые лакомые вершинки веток. Потом в укромном местечке, в густом пихтаче, примяв своим громадным телом снег, ложился на отдых и лежал, и спал долгие часы.
Когда кончал кормиться он, кончали есть и его подруги. Когда шел на отдых, они покорно следовали за ним и ложились в снежные постели вблизи него…
Лось грузно опустился на снег. Слабость охватила его. Голова склонилась, и он уснул.
Тяжело дыша, остановился передовой у кромки гари. Грудью раздвигая снег, подошел вожак и встал рядом. Стоял, слушал. Медленно поднимал и опускал голову, принюхиваясь. Потом тихо пошел вперед, но не по следу зверя, а целиной, напрямки, туда, откуда доносился до него запах лося.
Все тише, все медленнее шел вожак. За ним след в след двигалась вся стая. Теперь уже близко. Вот у тех осинок виднеется в снегу темная масса. Секундная остановка — и волки, крадучись, начали охватывать полукругом спящего лося.
Да, лось спал. Но не спали у него уши. Белая пушистая кипень вскинулась над тем местом, где мгновение назад лежал лось. И только лежбище с влажным, подтаявшим снегом, сохранившим запах ускользнувшей добычи, досталось стае таежных разбойников.
Всю ночь гнали волки старого лося. Гнали упорно, настойчиво, не давая передышки ни на одну минуту. Лось должен был лечь, должен, а все не ложится, не падает могутный зверь.
Золотисто-розовые лучи солнца скользнули по вершине сопки, поросшей громадными лиственницами. Заискрилась изморозь на ажурных ветках — руках лесных великанов. Окухтелые кроны — шапки сосен — разрумянились, и золотом блеснула кора на их стройных стволах.
Длинные, дробные трели дятлов неслись со всех сторон. Весело переговариваясь мелодичными голосами, пролетела стайка синичек. Шорохи и страшные крики, раздававшиеся в ночи, уступили место ясным звукам, говорящим о радости жизни. Наступил новый день.
Лось, хрипло дыша, еще шел. Изредка опускал большую голову и хватал мягкими, бархатистыми губами снег. Ласковые березки, стыдливые осинки протягивали свои веточки к беспомощно качающейся голове, но лось не чувствовал их нежного прикосновения и не видел их. Сделав еще несколько шагов, он остановился, покачнувшись на широко расставленных ногах. Но не упал он и на этот раз, а так и остался стоять задом к врагам, не в силах даже повернуться. Он презирал их, и не было страха перед неизбежным… Без последнего боя он не сдастся.
Волки давно выбились из сил. Они не шли. Они ползли и даже не делали попыток подняться на ноги. Так и ползли друг за другом, и не сменялся больше передовой. Будь у них даже побольше сил, они все равно не решились бы напасть на лося сзади, ибо нет страшнее и сильнее удара копытами задних ног.
В пойму таежной речки еще не проникла солнечная радость родившегося дня, и сумрачно, тихо, по-ночному настороженно было в ней.
Юркая белочка, увидев зверей, быстро вскарабкалась на кедр, перевесилась через ветку и испуганными глазами смотрела на них. Бесшумно перепархивая от дерева к дереву, коричневато-дымчатая любопытная кукша наконец уселась на большой ветке и молча, с интересом поглядывала то на волков, то на лося. Ее головка с блестящими глазками беспрерывно поворачивалась то в одну, то в другую сторону.
Медленно, очень медленно двинулся с места лось, даже не оглянувшись на лежавших совсем близко от него врагов. Он шел к хорошо знакомой ему излучине речки. Маленький мыс с обрывистыми берегами. Не один раз в летнюю пору он спокойно отдыхал на этом мыске. Вот сюда и стремился лось, чтобы обезопасить себя от нападения с боков и чтобы успеть отдохнуть, набраться сил, и тогда…
Он шел, еле переставляя ноги, отказывающиеся подчиняться ему. На расстоянии немногим больше двойной длины его тела ползла за ним беспощадная серая смерть.
Вот и излучина. Лось вошел на мысок, медленно повернулся головой к волкам и опустился на снег.
Перешеек мыска был так узок, что на нем еле-еле, вплотную, улеглись волки. Там, где лежал лось, он был несколько шире, но ни один из хищников не решился хоть немного продвинуться вперед. Так и лежали они друг против друга. Лежали долго.
Когда солнце поднялось над сопкой и сквозь густые ветви кедров и елей послало свои ласковые лучи на излучину речки, они отыскали большую красивую голову смертельно уставшего зверя, задержались на ней, отдавая тепло, ласку, животворную силу солнца ему, старому лосю.
Лось приподнял выше голову. Лучи еще плотнее прильнули к ней. Тепло коснулось его больших ушей. И почувствовал лось, что это не лучи солнца, нет, это теплые, нежные губы матери ласково прикоснулись к его не окрепшим еще ушам, и он не старый лось, стоящий на границе жизни и смерти, а маленький-маленький теленочек.
Упорхнули лучи, и нет уже больше ласки матери… С большим трудом поднялся лось. На его горбе дыбом встала шерсть. Бок уже не болел. Это ли рана!
Вытянув шею, наклонив голову, лось пристально посмотрел в сторону волков. Один прыжок. О, если бы мог он сделать его! Тогда смертоносные копыта в один момент превратили бы в кровавое месиво эту кучку врагов. Но не было сил для этого одного прыжка.
Чуть слышно заворчал вожак, показав свои желтые, громадные клыки. И встали семеро против одного.
Еле-еле переступая лапами, они начали приближаться к лосю, готовясь к одновременному нападению. Бок о бок серой стеной подходили все ближе и ближе. Ждали только сигнала старого волка.
Лось приготовился к решительной схватке. Он сам ускорил развязку. Стремясь найти более прочную точку опоры, переступил, и тут задняя нога скользнула в узкую береговую промоину. Он на мгновение потерял устойчивость и слегка осел назад.
Этого момента не пропустил старый волк, и стая бросилась на лося. Невероятным напряжением мускулов только одной задней ноги лось приподнял свое тело и ударил передними ногами в налетевших на него волков. Теряя равновесие, падая, он ударил еще и еще.
Оставшиеся в живых вцепились в лося, срывающегося с обрыва. Волчица рвала горло, жевала его, путаясь зубами в шерсти. Вожак своими страшными клыками, как ножом, полоснул по артерии.
Падая на лед речки, лось плечом прижал извивающееся тело волчицы, и она, выпустив из зубов его горло, отползла, захлебываясь своей кровью.
Старый лось больше не встал. Он сделал еще попытку приподняться, но ноги не нашли опоры на скользком льду, и он повалился на бок. Вместе с яркой кровью, что дымящимися струями текла из глубоких смертельных ран, уходила из него дорого обошедшаяся его врагам жизнь.
Волчица истекала кровью. Царапая лапами лед, она повернулась так, чтобы видеть стоящего недалеко от нее и жадно хватающего снег вожака, отца многих ее детей, из которых осталось в живых только двое. Она так пристально смотрела на него, что волк почувствовал этот взгляд и повернулся к ней. Его глаза встретились с глазами волчицы, прожившей с ним много лет.
Легкий трепет пробежал по телу волчицы, чуть шевельнулись ноги, и судорожно ударил по снегу пушистый хвост. Она так и осталась лежать с открытыми глазами, устремленными на старого волка.
И старый волк завыл. Страшно завыл. Он никогда еще не выл так. В его хриплый, тоскующий голос влились еще не окрепшие голоса двух молодых волков — его детей…
Эхо не повторило этих звуков. Окухтелая тайга умела молчать. И тайга угрюмо молчала.
Это становилось невыносимым. Ночь не приносила отдыха. Уже с вечера не стало покоя. А он так необходим после напряженного дня работы в тайге. Что может лучше крепкого сна восстановить силы? А тут не стало сна. До этого просыпался только оттого, что в избушке становилось прохладно и надо было подложить в печурку дрова. Бывало, подложишь дровишек, ляжешь на немудреную таежную постель и моментально уснешь.
А теперь не успеешь заснуть, как тут же просыпаешься. Вскакиваешь, садишься на нары и вновь засыпаешь, а через несколько минут, да какое там минут, секунд опять просыпаешься. Не успеешь закрыть глаза, как по ногам, рукам, по груди, по лицу начинают бегать, нет, не бегать, а носиться лесные мыши, рыжие полевки, землеройки и другие, как часто говорят исследователи, «ближе не определенные».
Что их согнало сюда, к этой таежной избушке, установить не удалось. Может быть, голод, а может быть, эта была массовая миграция.
Вначале, когда их было не так много, я просто не обращал внимания. Это было вполне обычно. И как всегда, остатки еды, крошки я ссыпал в чумашок и выносил на кормовой столик, укрепленный снаружи, у самого окна. Выносил для маленьких пернатых обитателей тайги.
Вскоре стал замечать, что на этом кормовом столике появлялось больше следов мышевидных, чем птичьих. Вечером, когда я зажигал небольшую лампочку и свет через окно падал на столик, я наблюдал, как по нему сновали мыши и полевки, проделывали в снегу туннели и дрались из-за крошек и корочек хлеба или за смерзшийся комок каши. Но зверьков с каждым днем становилось все больше и больше, и остатков от моего скромного ужина им, конечно, не хватало. Они обнаглели.
Что в избушке делалось днем, не знаю. Днем меня в ней не бывало, но, стоило только что-нибудь из съедобного не прибрать, они прибирали так, что не оставалось и следа.
Как назло, не было лабаза, и приходилось всячески ухитряться, чтобы как-нибудь сохранить продукты. Но мыши, полевки и землеройки проявляли изумительные акробатические способности, кажется, стали ходить по потолку и прыгали на подвешенные мешочки, котелки, чумашки.
В избушке я обнаружил мышеловки-ловушки Геро. Они остались с того времени, когда проводился учет мышевидных. Расставил их. Мышеловки работали исправно, но что значили десятки попавших в ловушки в сравнении с той массой, которая осаждала избушку!
При свете лампы они вели себя по-разному. Мыши и полевки стремглав проносились по освещенным участкам пола и скрывались под нарами, в темных углах. Землеройки были очень нахальными и совершенно не боялись ни света, ни меня. Медленно, спокойно, с частыми остановками они тщательно обследовали каждый дециметр пола и, найдя что-нибудь для себя съедобное, не схватывали воровато найденное, как это делали мыши, и не скрывались в укромное местечко, а тут же начинали закусывать.
Они позволяли даже гладить себя, но при этом недовольно вертели головками, а выскользнув из-под пальца, приподнимались на задних лапках и шевелили узким хоботообразным черным носиком.
Когда я сажал их на ладонь, землеройки замирали неподвижно. И жалко мне было их, и зло брало. Того и гляди, оголодят меня.
Я уже начинал подумывать о том, что надо выходить из тайги в ближайший населенный пункт, находившийся более чем в сорока километрах от избушки, выходить за… кошкой. «Надо применить биологическую защиту, иначе добра не будет», решил я, проснувшись чуть ли не в двадцатый раз, тряся головой и выпутывая из волос землеройку.
Но утро было такое хорошее для работы, что я не пошел в деревню, а отправился в очередной заход по тайге.
Вернувшись, обнаружил, что мыши проникли в чуман с крупой, основательно подкрепились ею, а оставшуюся есть мне уже было нельзя. Сахарный песок, хранившийся в котелке, постигла та же участь. А что они наделали с солью!
Короче говоря, с этого дня мое и без того простое меню упростилось до предела. Кипятил в воде сухарики и ел «сухарницу», запивая ее чаем. Сдобрить «сухарницу» было нечем, так как жиры были уничтожены пришельцами в первые же дни нашествия.
Чай носил с собой в полевой сумке. Говорят, что мышевидные не едят чай, но кто их знает? Проверять экспериментальным путем, что они едят, а что нет, мне уже надоело. Так и не знаю, едят ли они чай. Просто я не дал его им, пил сам крепкий-крепкий.
Через несколько дней я должен был закончить работу и поэтому решил «дотерпеть» до конца. Но чтобы мыши не оставили меня и без сухарей, стал уносить их из зимовья и недалеко от него подвешивать на дерево. Однако они удивительно быстро обнаружили этот временный склад. Пришлось носить сухари с собой. Хорошо, что их было не так уж много. А в последние дни пребывания в тайге сухарики хранил в сооруженном примитивном лабазе. Не мог только уберечь одного — сна и начинал уже дремать на ходу, а это в конце концов к добру бы не привело.
И вот в одну ночь мыши, полевки, землеройки и другие «ближе не определенные» как будто взбесились. По мне, спящему, с громким писком пронеслось не знаю уж сколько, но очень много всей этой «нечисти». Вскочил с постели. Зажег лампу. После этого, как бывало и прежде, наступила тишина. Но на этот раз она была необычно продолжительной. Мыши не обнаруживали своего присутствия. Потом послышался тихий писк и под нарами что-то зашуршало.
«Ну, начинается опять свистопляска», — с тоской подумал я, так и не найдя причины непродолжительной, но чрезмерной активности мышей. Ответ на этот вопрос пришел совсем неожиданно.
Вдруг белой ленточкой мелькнул под нары маленький зверек. Вновь послышался писк, и все стихло.
Я сидел неподвижно. Вскоре Белая Ленточка, как назвал я этого зверька, выскочила на освещенный участок пола и замерла. Потом приподнялась, как будто для того, чтобы лучше разглядеть меня. Но тут ее внимание привлек слабый шорох, доносившийся из темного угла. Один грациозный прыжок — и Белая Ленточка уже там.
Остаток ночи я первый раз за много суток спал спокойно и крепко. Мой сон охраняла Белая Ленточка. Я даже не вставал подтапливать печурку, боясь потревожить и напугать ее. Укрылся поплотнее походной тужуркой, сжался в комок и так проспал до утра.
Уходя в маршрут, я достал из полевой сумки мешочек с чаем и положил его на стол. Доверил Белой Ленточке единственное богатство, оставшееся у меня. Обидно было, что нет у меня ничего такого, что бы мог оставить ей как лакомство.
На обратном пути я подстрелил для нее кукшу. Шел быстро. Хотелось поскорее отдать ей гостинец, и в то же время с тревогой думалось: «А вдруг ушла?»
Но Белая Ленточка не ушла. Когда отворил двери, она соскочила со стола и скрылась под нарами.
Положил кукшу на пол около двери и тихо сказал: «Белая Ленточка, это я. Не бойся». Но она не вышла из своего укрытия.
Подтопил печурку. Подкрепился «сухарницей». Напился чаю. Потом зажег лампу. Тихо, непривычно тихо было в избушке. Не слышно ни писка, ни возни.
Увлекся обработкой полевого материала, но раздавшийся легкий шорох заставил настороженно взглянуть в сторону дверей. Белая Ленточка сидела на пороге и теребила мой гостинец. Я стал незаметно наблюдать за нею. Она спокойно продолжала свое дело, изредка приподнимаясь и поглядывая на меня.
Я каждый день приносил ей что-нибудь вкусное. И мне стало казаться, что она ждет моего возвращения. Отворяя дверь, всегда заставал ее сидящей на столе, но теперь она соскакивала с него не так стремительно, как это было в первое время.
Так прошло несколько дней. Мы подружились. Обычно вечером я, после того как заканчивал хозяйственные дела: заготовку дров, натаивание из снега воды, приготовление обеда-ужина, садился за стол, а она — на своем излюбленном месте, на пороге. Когда я говорил с нею тихо, медленно выговаривая слова, Белая Ленточка прислушивалась к незнакомым ей звукам и изредка приподнималась. В эти моменты мне казалось, что она кивает маленькой головкой с блестящими глазками-бусинками.
Если я подходил к двери, Белая Ленточка неохотно покидала порог и скрывалась за чурбаном, на котором стояло ведро с водой, поглядывая оттуда на меня. Она перестала бояться меня, и я уже подумывал о том, как поймаю ее и унесу с собой домой. Пусть проживет остаток зимы в довольстве и холе, а весной отнесу ее обратно в тайгу и выпущу у родных мест. Это все, чем мог бы я отблагодарить Белую Ленточку.
Два дня осталось мне работать в тайге. Я теперь хорошо высыпался, чувствовал себя бодро, и работа спорилась. Шел в избушку с гостинцем — кедровкой, шел и думал: «Приду, положу пичугу у чурбана и скажу: „Вот и я, моя Белая Ленточка“. А она будет сидеть на столе и не спрыгнет с него до тех пор, пока я не подойду к нему. А потом возьмет гостинец, утащит его на порог и станет лакомиться, поглядывая черными глазенками на меня, а что не доест (она удивительно мало ела), унесет в свой угол, где она сделала „склад“, и зароет остатки в таежное сено, принесенное специально для нее».
Но Белая Ленточка не сидела на столе. Она не появилась и поздно вечером. Не пришла и ночью. А я долго-долго ждал ее.
И лежала нетронутой кедровка возле чурбана.
Давно не было мне так грустно и так одиноко, как в тот вечер, в ту ночь и в те два последних дня пребывания в тайге.
Тихо и спокойно было в избушке, но мне так не хватало Белой Ленточки, этого маленького, грациозного зверька в белой шубке, с коротеньким, таким же белым хвостиком, с черными, блестящими глазками.
Не хватало моей избавительницы — маленькой ласки.
Предрассветный туман прильнул к темной воде, и мерцающая россыпь звезд, отражавшаяся в тихой речной протоке, потухла. Сонно всплеснулась большая рыбина. Очнувшись от сладкой утренней дремоты, маленький куличок протяжно, тихонько свистнул, и опять все стихло.
Послышались чьи-то торопливые шаги. Они сопровождались шелестящим звуком. Ондатра, проплывавшая вблизи берега, насторожила маленькие ушки, прислушалась и повернула к нему. Неуклюже карабкаясь на кочку, она уже ясно слышала хруст песка под ногами кого-то, но никак не могла догадаться, кто же это подходит к ее владениям.
За свою жизнь старая ондатра давно научилась разделять шаги на «добрые» и «злые». Но эти нельзя было отнести ни к тем, ни к другим. Это были не легкие прыжки горностая или колонка (злые), это не осторожные прыжки зайца-ушкана (добрые), это не крадущаяся походка рыси, не тяжелая поступь медведя и не лось-сохатый шел по берегу. Это были звуки совершенно незнакомые, не слышанные никогда.
Шаги приближались. Ондатра даже приподнялась на задние лапки, и в предрассветных сумерках увидела то, что заставило ее немедленно бесшумно соскользнуть в воду и так же бесшумно нырнуть.
На середине узкой протоки она выставила из-под воды только часть мордочки, взглянула на берег и замерла. К той кочке, на которой она только что сидела, подходили два существа в несколько раз больше ее. Они не задержались на берегу, а смело вошли в воду и поплыли. В тот же момент что-то очень громко шлепнуло.
Ондатра молниеносно нырнула, и, усердно перебирая лапками, поплыла к своей норе и скрылась в ней.
А пришельцы, так напугавшие старую ондатру, плавали, ныряли, шлепали хвостами по воде и оживленно лопотали друг с другом на своем, только им понятном языке.
Выдра, абориген здешних вод, довольно облизываясь, медленно спустилась с пологого берега «столовой» в темную воду. Она только что сытно позавтракала и собиралась отдохнуть на мягкой водяной постели, но ее внимание привлекли громкие всплески, доносившиеся из-за поворота протоки.
Выдра приподняла голову, прислушалась и быстро погрузилась в воду. На поверхности остались только глаза и кончик носа. В следующий момент она уже стремительно неслась вниз по протоке. Ей совсем не хотелось есть, но эти всплески неудержимо манили ее, искусного рыболова. Вода, тихо журча, разбегалась двумя длинными лучами. На повороте резко затормозила. Совсем близко она увидела двух крупных зверьков, легко и быстро плывущих к видневшемуся в разрывах тумана островку. Они изредка ныряли и при этом сильно ударяли хвостами о воду. Эти звуки и приняла выдра за всплески большой рыбы.
Проводя блестящими глазами незнакомцев, скрывшихся под нависшими над водой кустами, она всплыла на поверхность, удобно легла на воду, раскинув свои короткие лапы, и тихое едва заметное течение медленно понесло ее, ставшую похожей на плывущий обрубок дерева.
А лагерь спал. Заснул даже дежурный. Он добросовестно крепился, борясь со сном. Потом прилег. Долго смотрел в огонь, подперев голову рукой, и… заснул.
Огонь костра красновато-золотистыми бликами отражался в струях реки. Тишину ночи нарушали треск горевших дров, мирное похрапывание нескольких человек, спавших под открытым небом у гостеприимного таежного огонька, да легкий шорох, доносившийся со стороны, где стояли клетки с переселенцами бобрами.
Крепко спали люди, утомленные плаванием по быстрой, порожистой реке. Спали так крепко, что не слышали, как рвался на свободу крупный самец-бобр.
Кое-где проржавевшее железо транспортной клетки не устояло перед его резцами, а добравшись до деревянной обшивки, бобр с каждой минутой расширял маленькое отверстие, в которое вначале еле-еле вошли мощные резцы. Этими резцами, когда он был на воле, в своей родной Усманке, перекусывал, как отрубал, за один прием толстые ветки ивняка.
Возможно, расширять отверстие в клетке бобру помогала его подруга — самка в красивой черно-коричневой шубке.
Костер прогорал. Проснулся дежурный. Наступало августовское прохладное утро…
Вскоре все участники бобровой экспедиции были подняты по тревоге. «Сбежали два бобра», — только и твердил дежурный.
Следы рассказали, что, покинув клетку, бобры не пошли через лагерь к реке, а, обойдя его, свернули напрямик к речной протоке. На берегу ее, у большой кочки, следы зверьков обрывались.
В полевом дневнике начальника экспедиции появилась короткая запись: «Ночью самец и самка номера 5115 и 5108 „самовыпустились“ в Пудорминскую протоку реки Чуны. Назначать на дежурство по два человека».
Дорога, если так можно назвать недавно прорубленную просеку в тайге, была труднопроходимой. Лошади то и дело останавливались. Большие колдобины-рытвины, пни, корни, крутые подъемы, спуски, таежные ручьи, речки, которые надо было переезжать, — вот путь обоза с бобрами.
Весь отряд экспедиции был распределен по обозу. Каждому было поручено следить за двумя подводами, на которых размещались шесть клеток. Часто объявлялся «аврал», и тогда все спешили к той подводе, которая терпела бедствие.
Брод через речки разведывался тут же на месте. Не раздумывая, люди лезли в воду, выискивая удобные места для проезда подводы. Брались за лопаты и в обрывистых берегах устраивали пологие спуски и подъемы. Часто подпрягались к лошадям, когда те выбивались из сил.
Крепко доставалось и людям, и лошадям, но больше всех мучались бобры. Их бросало в клетках от одной стенке к другой. Утомленные, ослабевшие во время многодневного пути по железной дороге (многие бобры почти отказались от еды), они очень трудно переносили последний маршрут.
Часто делались остановки, чтобы дать возможность передохнуть не столько лошадям, сколько бобрам. Высказанная кем-то мысль о том, что «замотаем» бобров до смерти, удручающе действовала на всех, но выхода не было. Впереди десятки километров все такой же «дороги».
Трогательно было видеть, как заботились бобры, сидевшие в клетках парами, друг о друге. Если падал от сильного толчка телеги один, другой спешил к нему на помощь. Стараясь приподнять упавшего, падал сам. Обхватив друг друга лапами, они катались по клетке, накренявшейся то в одну, то в другую сторону. Выбрав момент, приподнимались, схватывались за решетку лапками, так похожими на маленькие руки, и, прижавшись плечом к плечу, что-то быстро и невнятно «говорили». Многие из нас не выдерживали такой картины и истошно кричали: «Сто-о-ой!». Обоз останавливался. Большие, печальные глаза зверьков смотрели на людей…
После непродолжительной остановки трогались дальше. Но вот телеги опять начинало бросать из стороны в сторону. Опять слышалось «Сто-о-ой!». Было отчего прийти в отчаяние.
Не помню теперь, кому из нас пришла счастливая мысль вложить в клетки осиновые палки, закрепив их неподвижно в ячейках сетки, которой были обиты клетки.
Радостно было видеть, как бобры, приподнявшись на задних лапках, уперлись широкими, мускулистыми хвостами в пол клеток, а передними лапами-руками схватились за эти палки. Цепко схватились. И с этого момента не так уже «болела душа» за них.
Только изредка, при очень больших толчках, какой-нибудь зверек выпускал из лапок спасительную палку и падал. В тот же миг другой бросался к нему, помогал добраться до опоры, и так, поддерживая друг друга, они и совершили это последнее, самое трудное для них путешествие.
Когда на землю опустились густые осенние сумерки, мы остановились на ночевку у речки Амута. До первых участков, где были намечены места выпуска бобров, оставалось уже недалеко, километров восемь.
Лошади спутаны и отпущены на прибрежный кочковатый луг. Клетки со зверьками сняты с подвод. Бобры напоены и накормлены. Ярко горит костер. Быстро напились чаю, и вскоре дружное похрапывание подтверждало, насколько крепко уснули люди, сильно уставшие за этот день.
Только два дежурных сидят у огонька и тихо разговаривают. Разговаривать, по правде сказать, совсем не хочется, но и молчать нельзя. Мигом навалится сон.
В эту ночь вахту держать должны были все. Смена дежурных назначена была через каждые два часа. Но спать долго никому не пришлось. Бобры как будто почувствовали близкую свободу и начали рваться из клеток. Дежурные сперва самоотверженно «сражались» одни. Сбились с ног, перебегая от клетки к клетке. То там, то здесь раздавались звуки, говорившие, что все бобры готовятся к побегу.
И опять: «Тревога!». Со всех сторон слышался скрежет резцов по железу, треск отдираемого дерева и лопотание зверьков, возбужденное и совсем не мирное.
Быстро разложены дополнительные костры. Под наблюдение взята каждая клетка и ведутся бесконечные разговоры со зверьками. Было замечено, что человеческий голос, раздающийся поблизости от бобров, заставляет их прекращать грызть стенки и обшивку клеток и бобры начинают прислушиваться к голосу. При этом они забавно наклоняют головы то в одну, то в другую сторону, как будто для того, чтобы лучше слышать. Некоторые зверьки принимаются сами что-то бормотать.
Казалось, что никогда не кончится эта ночь. Охрипшие, качающиеся на ногах от усталости, мы все же встретили первые лучи солнца песней. Какую тогда пели песню, не помню, но, несомненно, она была очень хорошая и радостная. Про то, как она была исполнена, умалчиваю. Во всяком случае, бобры, услыша ее, окончательно успокоились и тихо сидели в клетках, подложив под себя большие, мясистые хвосты.
Конечно, не хоровое пение сыграло успокоительную роль: просто-напросто наступил день, а днем бобры менее активны.
Кое-кто из товарищей не был согласен о этим, убежденный в том, что только наша дружная песня окончательно успокоила зверьков. Разубеждать не стали. Было не до того. Перед нами речка. Опять надо лезть в воду, искать брод. Переправиться нужно поскорее. На том берегу отряд разделится на две группы. Дальней предстоит еще проделать длинный путь на речку Модышева, где также будет проведен выпуск бобров. Только там измученных дорогой зверьков нашей группы ждет долгожданная свобода.
Последний участок пути по сравнению с «дорогой» до Амута, по выражению отвозчиков-сибиряков, был «еще тошней». Если то, что мы прошли, назвать «цветочками», то тут с первых шагов начались «ягодки». Зверьков окончательно заматывала эта дорога. Бобры испытывали большую жажду. А тут, как назло, маршрут проходил по безводной тайге. Зверьки отказывались даже от любимых веточек осины, которые мы давали им на каждой остановке. А остановок было очень много.
Особенно плохо чувствовал себя крупный самец-одиночка. Его подруга погибла еще во время транспортировки по железной дороге. Бобр тяжело дышал. В его глазах застыло выражение неуемной тоски.
Если бы попал на этом участке хотя бы один ручей, мы бы выпустили его. Но ручья не попадало и оставалось одно: как можно быстрее добраться до речки. До минимума были сокращены остановки. Вперед отправлены возчики с пилами и топорами, чтобы на ходу улучшить дорогу.
Только в сгустившиеся лиловые сумерки мы спустились с увала и вышли на берег Модышевы. Быстро распряжены и отпущены на луг стреноженные лошади. Невдалеке от пылающего костра под густыми елями поставлены клетки. В поилки налита вода. Принесены веточки осины и тальника. Но нет среди бобров обычного вечернего оживления. Бессонная ночь и дорога дали о себе знать не только зверькам. Люди не стали ни пить, ни есть. Постелив на землю плащи, легли и моментально заснули.
Мы с Николаем Трофимовичем Грудининым, старым охотоведом и изумительным товарищем и человеком, подтащили клетку с самцом поближе к речке и открыли дверку. Пусть выходит на волю. Это шло вразрез с инструкцией, которая требовала производить выпуск бобров только в подготовленную заранее искусственную нору, но как найти хоть одну нору в темную августовскую ночь, а тут погибает зверюшка. До инструкции ли было нам!
Но бобр не выходил. Взяли его на руки, поднесли к речке и положили у самой воды. Когда несли, забыли про всякую осторожность, забыли о том, что нас предупреждали остерегаться резцов бобра, которыми он может нанести страшные раны.
Зверек чуть-чуть подвинулся. Сделав два-три глотка воды, неуклюже переместился повыше, к кусту тальника. Приподнял голову. Большими тусклыми глазами, в которых играли красноватые отсветы костра, долгим, каким-то запоминающим взглядом посмотрел мне в глаза. Я не выдержал.
— Пойдем, Николай Трофимович. Пусть он останется наедине с природой.
Мы отошли к костру.
— А ты заметил, как он взглянул на меня? — почему-то шепотом спросил меня товарищ.
— Он и на меня глядел, — тоже понизив голос, ответил я. — Эх! Сколько муки вынес звереныш, и вот…
Мы долго оба молчали. С большим трудом удалось уговорить Николая Трофимовича прилечь хотя бы ненадолго. Эту ночь решили дежурить вдвоем, сменяя друг друга через два часа.
Достал книжку. Удобно устроившись у костра, попытался читать, но вскоре отложил ее в сторону. Как-то подозрительно тихо вели себя в клетках бобры. Несколько раз подходил к ним. Менял и без того чистую воду, добавлял корм. Зверьки не спали, но и не рвались на свободу. Они внимательно следили за всеми моими движениями, и в их глазах также играли отсветы пламени.
Один раз, когда послышался шорох в той стороне, где лежал бобр, я подошел к нему. Он лежал в той же самой позе, что и раньше. Положил к голове тоненькие веточки тальника, тихонько погладил его и вернулся к костру.
Прошел час, другой. Не хотел будить товарища, но он проснулся сам. Взглянул на часы, покачал головой и молча пошел умываться на речку.
— А наш-то жив! Не горюй! Он даже веселее выглядит, — радостно сказал Николай Трофимович, подходя к костру. — А вода-то какая! Невозможно смыть мыло, уж очень мягкая, — говорил он, вытираясь мохнатым полотенцем. — Ну а теперь спать, спать. И без всяких отговорок, — обратился он ко мне и добавил, кивнув на спящих товарищей: — Вот как убаюкала дорожка-то! Ложись на мое место, на нем так хорошо спится!
— Да мне что-то не хочется. Как видно, разгулялся. Вот с вечера ой как хотелось спать.
— Ложись, ложись!
— Смотри, разбуди меня ровно через два часа, — сказал я товарищу, лег, повернулся спиной к огню и… проснулся.
Всходило солнце. Рваные клочья тумана скользили над темной водой. Взглянув на стоящего у костра Николая Трофимовича, все понял без слов. Пошел к речке. Да! вода в Модышеве была действительно очень мягкая. Долго ополаскивал лицо, шею, грудь и думал: «Как тяжело, когда чувствуешь себя невольным виновником его гибели». А из прохладных струй этой далекой таежной речки как будто взглянули на меня глаза умирающего бобра. Долгий, запоминающийся, полный немого укора взгляд…
Изумительно красивым было это осеннее утро. Солнце еще не успело осушить росу, и ее капельки сверкали так, как не сверкал и не «играл» ни один бриллиант в коронах королей. Наверное, потому, что этот бриллиант «роса» был отшлифован самой природой и вставлен в корону той же великой природы, в оправе трав, кустов, деревьев, речного песка, гальки и скал.
Даже не верилось, что так может сверкать крохотная капелька росы. Вот кроваво-красный луч вспыхнул на краю темного камня, что короткой лапой протянулся из-под обрыва берега и повис над водой.
Знаю, что это только капелька росы, но все же пошел проверить, и, конечно, нет никакого бриллианта, ни рубина, а приютилась на камне маленькая-маленькая росинка.
Смотрю вдаль… Длинный плес. Глаз не различает границу берега и воды. Сказочный зеленый коридор. Деревья, кусты, небо и вверху и внизу. И только когда большая рыба всплеснулась, не стало зеркальной глади и пропало очарование.
Пора за работу. Пока не прошла утренняя прохлада, пока не налетел сибирский гнус и только назойливо пищат комары, надо успеть выпустить бобров.
Осторожно устанавливаем клетки со зверьками в лодки. Последний раз сверяемся с картой-схемой, на которой обозначены искусственные норы. За время дороги так привыкли к бобрам, что даже не остерегаемся их резцов, когда берем зверьков из клеток и подносим к входу в нору.
— Да разве они укусят нас, — смеется Николай Трофимович, смело вытаскивая восемнадцатикилограммового почти черного самца, и, наклоняясь через борт лодки, спускает его в воду у самого входа в нору: — Зафиксируем сейчас, но только не положение рук на зверьке, как это предусматривает инструкция, а номер его «сережки». — И, достав из кармана записную книжку, записывает, говоря вслух: — Самец номер 5123.
Вечером с Николаем Трофимовичем осторожно и тихо подошли к заранее сделанному скрадку — наблюдательному пункту. Он был устроен еще в первое посещение мной этих мест, когда подготовлялись норы. Между четырьмя большими елями, что росли в метрах шести от берега речки, он был почти незаметен. На другом берегу против скрадка была нора. Днем выпущенные бобры не подавали признаков жизни, и мы с нетерпением ждали вечера. Комаров было очень много. На руках рукавицы (верхонки), лицо защищает накомарник (в то время и не слышно было ни о диметилфталате, ни о репудине, ни о других средствах защиты от сибирского гнуса).
Прошло более получаса, как мы сидим в скрадке и неотрывно смотрим на речку. Изредка всколыхнется вода на середине ее или пойдет рябь от берега, но все это не от бобров, а от рыб, которых так много в реке.
Солнце вот-вот закатится. Уже погрузился в глубокую тень противоположный берег и угрюмой стала до этого такая приветливая тайга.
Сидим молча. Разговаривать нельзя. Я смотрю вверх по речке, Николай Трофимович — вниз. Не знаю, о чем тогда думал товарищ, а я вспоминал о том, что столетия назад во многих реках и речках Сибири обитали бобры и было их много. Но в погоне за красивым, очень носким, прочным и дорогим мехом, в погоне за ценным кастореумом (бобровой струей) бобры были истреблены почти повсеместно, и только после Октябрьской революции, после окончания гражданской войны начались работы по реакклиматизации этого ценного зверька. Были созданы заповедники, заказники…
Мои думы были прерваны довольно бесцеремонным толчком товарища. Повернув голову, взглянул на его участок речки. Бобр плыл быстро. Была видна только голова. Поравнявшись со скрадком, он неожиданно всплыл на поверхность и теперь неподвижно лежал на воде, распластав большой широкий хвост. Послышался какой-то неразборчивый звук. Он шел от противоположного берега, от кустов, нависших над речкой. Почти в тот же момент около первого бобра показалась голова второго. Зверьки одновременно «заговорили» и бесшумно нырнули.
Мы давно сидели неподвижно. Ноги затекли. И когда бобры скрылись под водой, решили воспользоваться этим и первым делом несколько раз глубоко и шумно вздохнули, переменили положение ног, поправили накомарники, предварительно выгнав из них забравшихся комаров. Успели даже улыбнуться и подмигнуть друг другу, что должно было означать: «Смотри, брат, теперь в оба». Поговорить не успели. С сильным всплеском, с фонтаном брызг, как выпущенный из катапульты, взлетел бобр. Изогнувшись дугой, он шлепнулся в воду и шумно ударил хвостом. Так же стремительно из глубины речки вылетел второй. И началась невиданная и неизвестная до сего времени игра бобров. Она длилась не более пяти минут. Зверьки быстро носились друг за другом, молниеносно скрывались под водой, взлетали вверх столбиком. После нескольких прыжков начинали плавать по спирали и, достигнув центра, с силой ударяли хвостом по воде и ныряли, а через секунду-другую опять стремительно вылетали из глубины.
Раздвинув ветки елей, я выполз из скрадка, решив запечатлеть на пленку это редкое зрелище, но, как выяснилось потом, из моей попытки ничего не получилось. Бобры так увлеклись игрой, что не обращали внимания на берег, а мы, чтобы лучше видеть, сняли накомарники и даже отмахивались ветками от наседавших на лица бесчисленных полчищ комаров. Но ничего не замечали разыгравшиеся зверьки.
Вдруг один бобр куда-то отплыл. Оставшийся продолжал нырять, но уже без особого увлечения. От противоположного берега появилась мырь — мелкие частые волны. Немного левее мыри была искусственная нора, в которую утром мы пустили эту пару бобров. По всей вероятности, нора не понравилась им, и кто-то из них, самец или самка, начал рыть свою.
Когда и второй зверек, перестав играть, поплыл к норе, мы отползли в глубь прибрежной тайги и встали на ноги только тогда, когда были уверены, что бобры нас не увидят.
Последняя ночь в бобровом лагере. Все хлопоты, связанные с выпуском бобров, закончены. Товарищи стали задумчивыми и неразговорчивыми. Сказалось переутомление последних дней. Спать легли рано и уже не на плащи, как в прошлую ночь, а на мягкие, душистые ветви пихты.
Засыпая, слышал, как налетел ветерок, как зашумели вершины лесных великанов, как зашумела тайга, и в этом шуме мне послышался ласковый, родной привет матери-тайги когда-то отнятым, а теперь возвращенным детям.
Дверь упорно не хотела открываться. Как будто кто-то держал ее изнутри.
После многокилометрового похода по тайге, по глубокому снегу на лыжах так хотелось отдохнуть. Поесть, попить чаю в этой маленькой таежной избушке, до которой добрался с таким большим трудом.
И вот изволь, кто-то или что-то не пускает. Вспомнился давно слышанный рассказ о том, как медведь вместо берлоги облюбовал охотничью избушку, решив переспать в ней длинную сибирскую зиму.
Подумалось и о том, что, может быть, старый охотник, поселившийся в этой избушке с осени, почувствовал себя плохо и, не успев выйти на свежий воздух, упал около двери и своим телом прижал ее.
Но что бы ни было, а дверь я отворить не мог. Раздумывать долго было некогда. Я изрядно вспотел, и теперь меня начал пробирать крепкий морозец. Сделав безуспешную попытку рассмотреть что-либо через маленькое оконце-бойницу, решил уже изо всех сил навалиться на дверь, а если и на этот раз она не поддастся моим усилиям, тогда взять топор, с которым в таежных заходах никогда не расстаюсь.
Дверь чуточку приоткрылась. Прислушался. Тихо. Еще раз нажал — и дверь отворилась ровно настолько, чтобы я мог боком пролезть в избушку. Там было темно. Не сходя с места, чиркнул спичку. При слабом свете успел только разглядеть кучу чего-то лежащего у самой двери, на полу. Но это не было ни медведем, ни человеком.
Я шагнул. Под ногами что-то зашуршало. Обойдя кучу, добрался до нар. Хотел сесть и не мог. На нарах тоже лежало что-то.
Тогда я опять зажег спичку, вторую, третью. Сено, самое настоящее таежное сено было на полу и на нарах. Все стало понятным. Это сено накосили и принесли сюда не обычные косцы, а маленькие таежные зверьки-пищухи, или, как их еще называют, сеноставки.
Безобидные зверьки в серовато-охристой шубке, с большими полукруглыми ушками затратили так много труда, заготавливая его.
Срезанную острыми резцами траву они раскладывали на камни, уступы скал, сухие колодины. Работали весело, дружно, с мелодичными пересвистами. Трава подсыхала медленно. Зверьки старательно переворачивали ее — ворошили. И не раз, когда часть сена готова была к уборке, раздавался предостерегающий, тревожный свист. Он слышался с разных мест. Тревога! Приближается дождь. И тогда поднималась суматоха, но в сплошной авральной работе зверьки не мешали друг другу.
Схватив в рот пучки еще не просохшей травы, они стремительно бежали под камни, в глубокие расщелины скал, бежали туда, где можно было бы сохранить от дождя свой труд.
Ни на один листочек, ни на одну травинку не упала капля дождя. Уплывала туча, напоив землю, умыв тайгу. Под горячей лаской солнца обсохли камни, скалы, колодины. И вновь раздавался мелодичный свист, но уже не было в нем тревожных ноток.
Как из-под земли — а оно так и было — снова появлялись зверьки. С пучками травы бежали к нагретым солнцем камням и вновь расстилали ее для просушки. Несомненно, бывали дни, когда несколько раз приходилось пищухам носить траву то в укрытие, то обратно в «сушилку». А каждый вечер еще до росы зверьки уносили в укрытие непросохшую траву, и каждое утро, если не предвиделось ненастья, надо было вытаскивать, досушивать ее.
По мере готовности сена, душистого, зеленого, зверьки перетаскивали его по маленькому пучочку в эту почему-то ими облюбованную и, как видно, давно не посещаемую охотниками избушку.
И вот большой запас для целой колонии пищух сделан. Не залили его осенние дожди, не разбросал штормовой ветер, не завалил снег. На всю зимушку запасен корм.
Обычно сеноставки хранят свое сено в глубоких расщелинах скал, в каменных пещерках, под большими камнями. Реже хранят в таежных условиях, в маленьких, искусно сложенных копешках высотой около полуметра.
Я не обидел этих славных зверьков. Не выбросил из избушки ни одной травинки. Сделав метелочку, только подмел в зимовье.