Рис. Н. Абакумова
История, которую я собираюсь рассказать, началась, подобно десяткам, если не сотням других историй, со старых бумаг, найденных на чердаке старого дома. Правда, нам не пришлось подниматься за ними со свечой в руках по ветхой лестнице на ветхий захламленный чердак: мне позвонили из геолого-географического отделения Академии наук и попросили зайти вместе с моим товарищем Березкиным. Во дворе Президиума Академии, слева от главного здания, стоит двухэтажный флигелек, окрашенный в желтый цвет. Мы вошли в него и поднялись на второй этаж. Нас принял сотрудник отделения Данилевский, уже немолодой человек, чуть располневший, с седеющими висками. Мы не знали, зачем нас вызвали, и не пытались угадать: у нас с Березкиным давно вошло в привычку правило не мучить себя домыслами, если через некоторое время нам все равно откроют истину.
Данилевский извлек из ящика письменного стола две тонкие, сильно потрепанные с ржавыми подтеками на обложках тетради и положил их перед нами.
— Вот, — сказал он и легонько пододвинул тетради к нам, — Из-за них мы вас и пригласили. Эти тетради полтора месяца назад переслали в адрес Президиума из Краснодарского краеведческого музея. В сопроводительном письме директор музея сообщил, что тетради были обнаружены на чердаке какого-то полуразрушенного дома на окраине Краснодара. Бумагам все-таки повезло: они пережили и гражданскую войну, и фашистскую оккупацию…
— Вы полагаете, что они такие старые? — спросил я.
— В этом нет никакого сомнения. Краснодарцы определили, что первая запись относится к дореволюционным годам, а последняя сделана в 1919 году. Разобрать, что там написано, очень трудно. Но в тетрадях содержатся сведения о полярной экспедиции Андрея Жильцова…
— Жильцова? — удивился я. — Но эта экспедиция бесследно исчезла!
— Вот именно. Впрочем, можете прочитать сопроводительное письмо…
Из письма мы не узнали ничего нового, кроме фамилии автора записок: по предположению работников краеведческого музея тетради эти принадлежали непосредственному участнику экспедиции Зальцману. Но сопроводительное письмо уже не интересовало нас. Мы с нескрываемым любопытством посматривали на тетради, не решаясь взять их в руки.
— Кажется, вас заинтересовало это дело, — сказал наблюдавший за нами Данилевский, — Не согласитесь ли вы взяться за его расследование?
— Вы хотите сказать — расшифровку записей?
— Не знаю. Может быть, и не только за расшифровку… По крайней мере Президиум Академии готов помочь вам.
— Но почему вы обратились именно к нам?
— Для этого более чем достаточно оснований, товарищ Вербинин. Насколько нам известно, вы уже несколько лет занимаетесь историей освоения Севера и недавно опубликовали книгу… Кроме того, вы писатель, а это такая загадочная история… Наконец, ваше с товарищем Березкиным изобретение — хроноскоп…
«Да, в этом-то все дело, — тотчас подумал я. — Хроноскоп! Верно, что я занимаюсь историей Севера и сам много путешествовал, верно, что я писатель, но мало ли людей, занимающихся исследованием полярных стран, мало ли писателей, близких к географии! Дело прежде всего в хроноскопе, в изобретении Березкина!»
— Будем точны, — сказал я Данилевскому, — Хроноскоп изобрел Березкин. Лишь идея хроноскопа родилась у нас одновременно. Услышав это, мой молчаливый друг заерзал в кресле, но я не обратил на него внимания, — А кто изобрел — в данном случае неважно. Беда в том, что хроноскоп еще не прошел необходимых испытаний, — тут я взглянул на Березкина, ожидая с его стороны поддержки, — Нет никакой гарантии, что он полностью оправдает надежды…
— Нет гарантии, — повторил за мной Березкин; невысокий, широкоплечий, коренастый, с крупной головой, с развитыми надбровными дугами и тяжелой нижней челюстью, он производил впечатление неповоротливого тяжелодума, неспособного к быстрой и точной умственной работе; взглянув на него, никто не подумал бы, что перед ним талантливейший математик и изобретатель…
— Собственно говоря, — сказал Данилевский, — нас сейчас интересует не столько хроноскоп, сколько пропавшая экспедиция. Решайте сами, можете вы взяться за расследование или нет.
Я ответил, что мы должны подумать, и Березкин, соглашаясь со мной, слегка кивнул. Данилевский не возражал, но предложил нам взять с собой тетради и ознакомиться с ними.
Бережно завернув тетради и спрятав их в полевую сумку, мы вернулись домой…
Но тут, пожалуй, следует прервать последовательное описание событий и рассказать, что такое хроноскоп и что такое хроноскопия. Предложение расследовать историю исчезнувшей экспедиции совпало с окончанием предварительных работ над хроноскопом. Мы готовились подвергнуть аппарат всестороннему испытанию, чтобы потом сделать заявку в патентное бюро. В душе каждый из нас полагал, что хроноскоп — подлинное совершенство, но когда Данилевский предложил нам прямо использовать его, мы немножко испугались и поспешили отступить… О хроноскопе уже давно ходили различные слухи, а кое-какие сведения даже проникли в газеты. Но почти все относились к нашему изобретению с явным недоверием. Это и понятно. Ведь на всем белом свете существует лишь два хроноскописта — Березкин да я, — и успехи хроноскопии еще совершенно ничтожны…
Строго говоря, история, которую я рассказываю, началась не в тот день, когда мы впервые увидели старые потрепанные тетради, и даже не в тот день, когда их нашли на чердаке полуразрушенного дома… История эта началась значительно раньше, темной звездной ночью, в глухой тайге, началась в тот час, когда родилась идея хроноскопа…
Наша небольшая географическая экспедиция работала в Восточном Саяне. Весь день, с утра до вечера, шли мы по вьючной тропе и вели маршрутные наблюдения: описывали рельеф, растительность, изменения в характере долины реки Иркут. На третий день пути, покинув долину Иркута, мы стали подниматься на перевал Нуху-дабан (в переводе с бурятского это означает «перевал с дыркой»). Все мы давно уже слышали и читали об этом странном перевале, и теперь каждому хотелось поскорее увидеть его. Подъем был очень крут и труден, и, хотя через перевал шла торная, по местным понятиям, тропа, своеобразный жертвенник у выхода на перевал убедил нас, что и привычные к горным условиям скотоводы и охотники относятся к перевалу с некоторой опаской. Я осмотрел этот жертвенник, расположенный под крутой скалой: жертвоприношения состояли в основном из цветных ленточек, привязанных к веткам лиственницы, а также монеток, ниточек стеклянных бус и даже рублей, свернутых в тугие трубочки… Едва ли люди, принесшие эти жертвы, всерьез надеялись, что они помогут им преодолеть перевал, но такова была традиция, так поступали из века в век, и обычай этот сохранился до наших дней. Мы тоже, хоть и не верили ни в какие потусторонние силы, оставили у жертвенника монетки и, настроившись на торжественный лад, продолжали нелегкий подъем… Наконец, мы увидели Нуху-дабан: справа от тропы возвышалась известняковая скала со сквозным отверстием; лишь несколько маленьких лиственниц цеплялось за ее острые зубчатые края. Я поднялся к скале и на одном из ее выступов обнаружил боевой металлический, шлем. Не знаю, кто, для чего и когда поставил его там. Но и трудный, овеянный легендами перевал, и жертвенник, и, наконец, старинный шлем — все это настраивало на романтический лад; потом, когда мы спустились в долину реки Оки и остановились на ночлег, долго еще продолжались разговоры о прошлом края, об истории вообще…
Шлем я унес с собой. При свете костра мы с Березкиным внимательно осмотрели его. Был он непомерно велик, словно некогда принадлежал гиганту: ни одному из нас он не подходил по размеру даже приблизительно. Сделан он был из восьми склепанных стальных пластин, снизу скрепленных металлическим ободом; спереди имелся небольшой козырек, а наверху кружок со вставленной в него трубочкой (видимо, в нее втыкались украшения — пучки конских волос или еще что-нибудь).
Тихая ночь, река, журчащая меж камней, холодные волны ветра, катившиеся с перевала, снопы багряных искр, летевшие в темноту, ущербная луна над горами — все это подхлестывало нашу фантазию, давало дополнительную пищу воображению, и уж всем нетрудно было представить, как много лет назад проезжал по перевалу Нуху-дабан могучий монгольский витязь в полном боевом облачении, как пал он, пораженный меткой стрелой… И кто-то из нас — потом мы никогда не могли вспомнить, кто именно, — высказал сожаление, что нельзя воочию увидеть события, происходившие за десять, сто, триста лет до наших дней, что нельзя приблизить их, как приближают при помощи телескопа предметы, удаленные от нас на многие тысячи, а то и миллионы километров…
Вот тогда и родилось это слово — «хроноскоп». Оно было сказано в шутку, по аналогии с телескопом. Телескоп приближает предметы, удаленные от нас в пространстве, а хроноскоп… хроноскоп мог бы приблизить предметы, удаленные во времени, сделать зримыми события, оставившие лишь смутный след.
Мое собственное воображение сделало для меня бывшего обладателя шлема настолько реальным, что я совершенно серьезно сказал:
— Такой прибор давным-давно существует.
Все с удивлением посмотрели на меня.
— Это мозг, — пояснил я. — Человеческий мозг. Разве он не способен проникать сквозь толщу веков и воскрешать события далекого прошлого? Разве мы не воссоздаем по сохранившимся предметам обихода быт наших предков, по их вооружению — способы ведения войны? Разве мы не верим историческим романам или картинам, в которых повествуется о делах давно минувших дней?
— Ты не про то говоришь, — возразил мне один из наших товарищей, — Человек может представить себе, допустим, что находится на Марсе. Но это же не заменит телескопа…
— Так же, как ни один телескоп не заменит человеческого мозга, — не сдавался я, — Если речь идет о том, чтобы дополнительно вооружить мозг…
— Не только вооружить, — вмешался в разговор молчавший до этого Березкин; в те годы он был еще студентом-математиком Московского университета и из любви к странствиям устроился к нам в экспедицию рабочим, — Не только вооружить, — повторил он, — Конечно, ни телескоп, ни самый хитрый хроноскоп никогда не смогут мыслить, но разве не усилится способность человека к мышлению, если в его распоряжение поступят новые неожиданные факты?.. Осмыслить прошлое сможет только мозг, но помочь ему в этом, воскресить ускользнувшие от человеческого разума и глаза факты мог бы хроноскоп… Верно, у каждого из нас в мозгу проносятся разные фантастические картины, мы можем населить Марс марсианами, объявить тектонические трещины системой орошения, но только телескоп открывает нам подлинную природу Марса… В истолкование исторических событий тоже всегда вносится много домысла, много субъективного, а если бы хроноскоп смог приблизить их к нам в неискаженном историками виде…
— Это привело бы к перевороту и в истории, и в археологии, — вырвалось у меня, — Возможности человеческого познания беспредельно расширились. Я убежден, что хроноскоп оказал бы огромное влияние на все общество, заставив людей строже относиться к своим поступкам!
— Хроноскоп, хроноскоп! — саркастически заметил кто-то, — И не надоело вам болтать?.. Все равно нельзя создать такой прибор.
— Можно, — возразил Березкин. — Не в виде трубы с системой увеличительных стекол, но все же…
— Что же это будет? — спросил я, почувствовав, что Березкин говорит серьезно, что идея, пришедшая нам в голову, имеет хоть и непонятную мне, но реальную основу.
— Обыкновенная электронная машина, — Он подумал и поправился: — Ну, не совсем обыкновенная, но сделанная по типу вычислительных машин, машин-переводчиков и тому подобных. Они способны решать сложнейшие математические задачи, переводить с иностранного языка тексты, «запоминать» множество самых разнообразных вещей… Достижения кибернетики уже настолько велики, что можно представить себе и такую электронную машину — хроноскоп… Допустим, на шлеме имеется пробоина. Мы помещаем шлем в хроноскоп и формулируем требование — объяснить происхождение пробоины. С колоссальной быстротой, в течение нескольких секунд, машина перебирает сотни, тысячи, а если нужно и десятки тысяч вариантов и останавливается на одном из них, самом вероятном… При помощи фотоэлементов этот вариант переснимается, а затем проектируется на экран. И тогда…
— И тогда на экране ожило бы прошлое! — прервал я размечтавшегося Березкина, — Мы увидели бы монгольского богатыря, медленно поднимающегося на перевал Нуху-дабан, увидели бы, как, притаившись среди скал, поджидает его враг, как мгновенным рывком выгибает он лук и метко посланная каленая стрела поражает беззаботного богатыря!..
Все сидевшие у костра засмеялись, и даже мы с Березкиным не выдержали — так фантастично все это прозвучало…
Немало лет прошло с того вечера, и вот хроноскоп готов. Едва ли стоит сейчас подробно рассказывать, каким долгим и трудным путем шли мы к своему изобретению, сколько пришлось пережить неудач и разочарований, сколько раз одолевали нас сомнения… Теперь все это в прошлом, и, как это обычно бывает после благополучного завершения долгих трудов, все пережитое кажется нам окрашенным в розовые тона… Нами двигала большая идея, мы хотели создать прибор, способный служить окном и в далекое, и в близкое прошлое, прибор, при помощи которого по мельчайшим вещественным доказательствам можно быстро и точно восстановить картину человеческого подвига или преступления, восстановить честь оклеветанного и разоблачить клеветника; мы еще не знаем всех возможностей нашего детища; может быть, со временем он позволит палеонтологам воочию увидеть давно вымерших обитателей нашей планеты; может быть, с его помощью археологи сумеют изучить трудовые навыки первобытных людей, а историки — восстановить эпизоды Бородинского сражения или «битвы народов» под Лейпцигом…
Короче говоря, мы верили, верим и будем верить, что хроноскопии — искусству видеть прошлое — принадлежит великое будущее!
Однако до того момента, как на нашем столе появились старые тетради из Краснодара, похвастаться достижениями хроноскопа мы еще не могли, хоть и восторженно относились к своему изобретению. Конечно, это радостно, что хроноскопу удалось восстановить по старому письму моей жены, обстановку, в которой она его писала…
Но для официального признания хроноскопа прибор необходимо было подвергнуть серьезной всесторонней проверке…
Теперь вы понимаете, как своевременно попали к нам тетради Зальцмана…
Сейчас, когда я пишу эти строки, работа наша уже закончена, картины прошлого восстановлены и запечатлены в нестареющей «памяти» хроноскопа. Их можно в любой момент вновь увидеть на экране. Разумеется, я прекрасно помню, как шла наша работа, как мы с Березкиным настойчиво распутывали сложно переплетенный узел человеческих судеб… И вот теперь, когда обо всем этом можно уже написать, передо мной встает вопрос: о чем писать?.. Не удивляйтесь. Ведь можно написать о том, как мы испытывали хроноскоп. А можно написать о людях, судьбы которых воскресли перед нами на экране, да и не только на экране… Мы очень любим с Березкиным наше детище — хроноскоп, но еще дороже нам люди, их горе и их радости… Чем Дальше продвигалось наше расследование, тем меньше мы Думали об испытании хроноскопа и тем настойчивее стремились до конца раскрыть тайну исчезнувшей экспедиции.
Вот об этом, пожалуй, я и буду рассказывать — о том, что мы узнали. А хроноскоп… но дело в конце концов не в хроноскопе…
Вернувшись из Президиума Академии наук ко мне домой, мы с Березкиным решили все трезво взвесить, прежде чем принять окончательное решение: ведь неудача с расследованием могла бросить тень и на самую идею хроноскопа.
— Вот что, Вербинин, — сказал мне Березкин, устраиваясь на своем любимом месте у края письменного стола. — Риск, конечно, благородное дело. Но сначала расскажи, что тебе известно об этой экспедиции. Ты сам знаешь, я не очень силен в истории географических открытий, а браться за дело, о котором не имеешь представления…
Он не договорил, но я прекрасно понимал его. Рисковать репутацией хроноскопа мы могли лишь в том случае, если дело того стоило. Но на этот счет у меня не было сомнений. Если речь действительно шла об экспедиции Жильцова, то заняться расследованием, безусловно, следовало…
Не отвечая Березкину, я встал и прошелся по комнате. Уже вечерело, за день мы оба устали, и я попросил жену заварить нам крепкого чая. Пока она возилась на кухне, я достал с полки несколько книг и сложил их стопочкой на письменном столе.
— Видишь ли, — сказал я Березкину, — об этой экспедиции достоверно известно лишь то, что она была организована, ушла на Север и бесследно исчезла…
— Немного, — усмехнулся Березкин, — Но все-таки, почему экспедицию организовали, кто такой Жильцов — неужели этого нельзя узнать?
— Можно, — ответил я, — Андрей Жильцов — наш крупный гидрограф-полярник, участник знаменитой экспедиции Толля на «Заре»…
— Рассказывай все по порядку, — перебил меня Березкин, — О Толле я слышал, знаю, что он погиб, но подробностями не интересовался… А сейчас как раз нужны подробности, без них ничего не поймешь.
— Да, без подробностей не обойтись, и об одном любопытном обстоятельстве я вспомнил. Но сначала об экспедиции на шхуне «Заря». Ее организовала Академия наук для исследования Новосибирских островов и поисков «Земли Санникова». Теперь ты спросишь, что такое «Земля Санникова»?
— Не спрошу, — Березкин чуточку обиделся. — Сто раз писалось, что в начале прошлого века эту землю будто бы увидел с острова Котельного промышленник Санников… Потом ее искали, искали, но так и не нашли…
— Верно, не нашли. Но землю эту видел не только Санников. Ее несколько раз видел эвенк Джергели, да и сам Толль. В 1886 году он вместе с полярным исследователем Бунге изучал Новосибирские острова и, так же как Санников, заметил землю к северу от острова Котельного… Толль был настолько уверен в существовании «Земли Санникова», что даже сделал попытку по форме гор предсказать ее геологическое строение. Открытие этой земли стало для Толля главной целью в жизни. Вот почему экспедиция на «Заре» в 1900 году отправилась к Новосибирским островам. А через два года Толль погиб вместе с астрономом Зебергом и двумя промышленниками — эвенком Дьяконовым и якутом Гороховым. Он работал на острове Беннета в архипелаге Де-Лонга, и туда за ним и его спутниками должна была зайти «Заря». Но шхуна, сделав две попытки пробиться к острову, вернулась к устью Лены. Ледовые условия в тот год были тяжелыми, но все-таки известно, что гидрограф Жильцов требовал продолжать попытки пробиться к острову Беннета, а командир «Зари» Матисен не рискнул пойти еще на один штурм… Кто из них был прав — теперь трудно судить. Но отступление «Зари» стоило жизни Толлю и его товарищам… Жильцов позднее писал, что гибель Толля произвела на него очень тяжелое впечатление и он твердо решил завершить дело, начатое трагически погибшим исследователем… Вот причина организации экспедиции Жильцова. Ей поручалось найти и описать «Землю Санникова», а затем выйти через Берингов пролив в Тихий океан… Экспедиция началась в канун первой мировой войны, она вышла из Якутска…
— И бесследно исчезла, — закончил Березкин.
— Да, бесследно исчезла. До сих пор самым вероятным считалось предположение, что экспедиция в полном составе погибла либо во льдах Северного Ледовитого океана, либо на пустынном побережье. Подобных случаев известно немало. Так пропала экспедиция Брусилова на «Святой Анне», экспедиция Русанова на «Геркулесе», одна из партии экспедиции Де-Лонга после гибели «Жаннетты»… Но если Зальцман спасся и в девятнадцатом году жил в Краснодаре… Один он спастись не мог, это почти исключается.
Жена налила нам крепкого, почти черного чая и, чтобы не мешать, устроилась в сторонке, на тахте. Мы выпили по стакану и продолжали разговор.
— По твоему тону я догадываюсь, что ты склонен взяться за расследование, — сказал мне Березкин. — Точнее, уже начал расследовать.
Прозорливость Березкина меня не удивила: мы достаточно хорошо знали друг друга и умели угадывать многое из того, что не говорилось вслух.
— Мне понятны твои сомнения, — ответил я Березкину, — Хроноскоп должен служить высоким человеческим целям. Но, повторяю, это именно тот случай, когда стоит рискнуть…
— У меня уже не осталось сомнений.
— И очень хорошо. Не думаю, чтобы этой экспедиции удалось совершить крупные открытия, но что мы имеем дело с актом высокого мужества — это бесспорно. Если эти люди пали в неравной борьбе с природой — а может быть, и не только с природой, — наш с тобой долг рассказать об их подвиге!
— А не проще ли взяться за тетради? Вдруг ваш хроноскоп не потребуется? — не без иронии спросила моя жена; после истории с ее письмом она относилась к хроноскопу с некоторым предубеждением или, точнее, с опаской; в самом деле, если ты на собственном опыте убедился, что почти каждый день, прожитый тобой, может быть просвечен и изображен на экране, то невольно начинаешь задумываться над своими поступками, даже если ты в общем честный человек…
Мы последовали мудрому совету и бережно, страничку за страничкой перелистали обе тетради. Попорчены они были действительно очень сильно, и не случайно работникам Краснодарского краеведческого музея удалось узнать из них так немного. Мы могли поступить двояко: или, прибегнув к помощи криминалистов, заняться кропотливой расшифровкой и восстановить в тетрадях все, что поддается восстановлению, или довериться хроноскопу… Совсем отказываться от первого пути мы не собирались, но все-таки больше устраивал нас второй, позволяющий и сэкономить время, и проверить аппарат. Начать хроноскопию тетрадей мы решили с последних страниц второй тетрадки. Эти почти не пострадавшие страницы были исписаны крайне неразборчиво рукой слабеющего, быть может умирающего, человека. Строки часто прерывались, потом Зальцман, словно собравшись с силами, возвращался к ним опять… У нас создалось впечатление, что на последних страницах Зальцман, теряя остатки сил, стремился записать нечто очень важное, такое, что он ни в коем случае не имел права унести с собой в могилу. Мы не сомневались, что расшифровка этих страниц позволит узнать главное: что случилось с экспедицией и сохранились ли результаты ее исследований…
Уже собираясь уходить в институт к Березкину, я вспомнил, что в одной из тетрадей имеется список участников экспедиции Жильцова.
Я быстро нашел его и прочитал:
1) Жильцов, начальник экспедиции, гидрограф,
2) Черкешин, командир корабля, лейтенант,
3) Мазурин, научный сотрудник, астроном,
4) Коноплев, научный сотрудник, этнограф и зоолог,
б) Десницкий, врач,
6) Говоров, помощник командира корабля.
— Забавно, — только и смог сказать Березкин, — Зальцмана нет и в помине!
Березкин смотрел на меня, очевидно полагая, что я должен немедленно все объяснить ему, но я сам ничего не понимал.
— Вот что, не будем зря ломать голову, — предложил я, — Хроноскоп чем-нибудь да поможет нам. Пошли в институт.
Хроноскоп стоял в отдельном помещении, в рабочем кабинете Березкина. Настроить его было делом нескольких минут. Я устроился в удобном кресле напротив экрана (по молчаливому уговору хроноскопом распоряжался Березкин) и приготовился смотреть. Я немножко нервничал, мне хотелось, чтобы как можно быстрее было дано задание хроноскопу, но Березкин как назло медлил; он тоже волновался и в десятый раз проверял самого себя. Наконец, он тяжело опустился на стул и сказал:
— Посидим, — он улыбнулся чуть смущенной улыбкой и добавил:
— Как перед дальней дорогой.
Потом он выключил свет. Несколько мгновений, показавшихся нам бесконечно долгими, экран оставался совершенно темным; затем он просветлел, но изображение получилось не сразу, а когда получилось — мы увидели человека, валявшегося на соломе; человек, прикрытый серой шинелью, метался в жару, и губы его шевелились — видимо, он бредил; в руке человек держал тетрадь — ту самую, страницы из которой попали в хроноскоп и позволили восстановить картину времен гражданской войны. «Тиф», — подумал я и хотел сказать это вслух, но внезапно раздался глухой голос. Он прозвучал так неожиданно, что я невольно вздрогнул; у меня создалась полная иллюзия, что говорит больной, но говорил, конечно, не он: хроноскоп произносил расшифрованные строчки… «Нельзя предать забвению… Мучения… Совесть… Все должны знать… Обре-ли на гибель… Спаситель… — равнодушно выговаривал металлический голос хроноскопа, и снова: — Совесть… Со--… Правы или нет?.. Кто скажет?.. Так нельзя больше жить… Правы или нет?.. Спас, он же всех спас…» Когда хроноскоп старательно выговаривал последние слова, за которыми, в этом не приходилось сомневаться, скрывалась какая-то трагедия, не высказанная ранее боль, измучившая душу, человек на экране раскрыл тетрадь и неповинующейся рукой сделал какую-то запись; потом он с трудом спрятал тетрадь у себя на груди под шинелью и больше уже не шевелился: все проблемы мироздания, даже последняя, самая жгучая, перестали для него существовать. А хроноскоп еще раз повторил: «Правы или нет?» И вдруг, после короткого перерыва, произнес имя: «Черкешин». Изображение на экране исчезло. Звукоусилительная установка выключилась. Хроноскоп сделал все, что мог.
Некоторое время мы с Березкиным продолжали сидеть в темноте. У меня перед глазами по-прежнему стояло тонкое лицо исхудавшего, измученного болезнью и сомнениями человека, его растрепанная седеющая бородка, спутанные, некогда черные волосы… Я знал, что мы видели Зальцмана. Быть может, в его изображении не было точного портретного сходства с оригиналом, но хроноскоп, который в задании получил имя человека, а по почерку и тексту смог «составить» о нем кое-какие дополнительные впечатления, перебрав тысячи вариантов, остановился на таком, что мы «узнали» Зальцмана…
— Умер он или впал в забытье? — спросил Березкин, зажигая свет.
— Сыпняк, наверное, — ответил я, — Штука серьезная…
Каждый из нас в этот момент думал не о самом Зальцмане, не о первом удачном испытании хроноскопа — нас волновала тайна, которую стремился передать людям тяжело больной человек; но мы были сломлены колоссальным нервным напряжением, понимали, что так, сразу, не сможем разгадать тайну, и разговор наш скользил по поверхности, не затрагивая самого главного…
— Все-таки выживали, — не согласился со мной Березкин. — Кто был в девятнадцатом году в Краснодаре? Деникин? Что там мог делать Зальцман?
— Все что угодно, — я пожал плечами, — И жить, и воевать, и скрываться…
— Да мы же ничего не знаем о нем… А вдруг он жив? Ведь тетради могли пропасть!
— Зальцман умер. К сожалению, это бесспорно. Иначе он рассказал бы про экспедицию.
Березкин согласился со мной. Мы ушли из института и по тихим ночным улицам Москвы побрели домой.
— А хроноскоп здорово сработал! — с гордостью сказал Березкин.
— Здорово, — подтвердил я.
Когда мы прощались, Березкин спросил:
— Почему он вспомнил одного Черкешина? Уж не из-за него ли весь сыр-бор затеялся?
— Постараемся выяснить это завтра, — ответил я. — Видимо, история исчезнувшей экспедиции сложнее, чем это представлялось мне с самого начала. По крайней мере последние страницы дневника Зальцмана ровным счетом ничего не прояснили…
— Запутали даже.
— Придется нам завтра же взяться за расшифровку записей в первой тетрадке. Мы с тобой немножко погорячились. Нужно идти по цепи последовательно, не пропуская ни одного звена.
Дней через пять, когда значительная часть записей Зальцмана была уже прочитана нами, в моем кабинете раздался телефонный звонок:
— Товарищ Вербинин? — спросил незнакомый голос, — Данилевский вас беспокоит…
Данилевского интересовало, беремся ли мы за расследование, и я ответил, что да, беремся и сделаем все от нас зависящее, чтобы выяснить судьбу экспедиции. Я сказал это бодрым тоном, но оснований для оптимизма пока у нас было очень мало.
Расшифровка тетрадей Зальцмана подвигалась сравнительно успешно, непрерывно возрастало количество карточек с прочитанными и перепечатанными строками, но и меня и Березкина не покидало странное чувство неудовлетворенности — словно мы читали не то, что надеялись прочитать. Это было тем более необъяснимо, что наши сведения об экспедиции постепенно пополнялись, мы уже знали, как попал в экспедицию Зальцман, что стало с доктором Десницким, что делала экспедиция в Якутске, кто такой Розанов, и все-таки…
Как-то неконкретно он пишет, — сказал мне Березкин. — Будто с чужих слов… Может быть, прихвастнул он? услышал от кого-нибудь и записал?
Березкин сам тут же отказался от этого предположения: оно было слишком неправдоподобно.
— Вот что, — не выдержал я. — Пусть хроноскоп проиллюстрирует нам записи. Зрительное восприятие, знаешь ли… И потом, раз уж аппарат существует…
Березкина не пришлось уговаривать. Мы опять заперлись у него в кабинете, и хроноскоп получил задание. В ожидании новых волнующих сцен мы пристально вглядывались в экран, но… хроноскоп отказался иллюстрировать записи, «окно в прошлое» упорно не открывалось. Впрочем, я не совсем точно выразился: «окно в прошлое» приоткрылось, но не так, как мы рассчитывали. Записи, которые должен был оживить хроноскоп, трактовали о разных событиях, а на экране сидел и писал худой человек с острыми лопатками… Березкин вновь и вновь повторял задание хроноскопу, подкладывал ему новые страницы, десятки раз производил настройку, но результат получался один и тот же. Мы промучились до вечера, и в конце концов Березкин сдался.
— Чертова машина, — устало сказал он и опустился в свое кресло. — Никуда она еще не годится. Ее надо совершенствовать и совершенствовать, а мы за расследование взялись.
— Мне почему-то кажется, что дело тут не в хроноскопе, — возразил я, чтобы немножко успокоить и поддержать Березкина.
— Думаешь, в тетрадях?
— И это не исключено.
— На зеркало пеняем…
— Возникло же у нас с тобой при чтении чувство неудовлетворенности. Тут вероятна взаимосвязь…
Березкин быстро взглянул на меня и бросил папиросу в пепельницу.
— Все-таки мы работаем не с первоисточником, — сказал он.
— Я бы сформулировал это иначе. В том, что перед нами подлинные записи Зальцмана, а Зальцман участник экспедиции, я не сомневаюсь. Но это не экспедиционные заметки. Видимо, уже в Краснодаре Зальцман по памяти восстанавливал события прошлых лет.
Березкин облегченно вздохнул.
— Не могли сразу такого пустяка сообразить! — он любовно погладил корпус хроноскопа, — Стыд! А машинка ничего, работает. Вот тебе, мигом отличит подделку от подлинника!
— Мы еще не научились как следует понимать хроноскоп, — поддержал я Березкина, — А когда научимся!..
Мы снова верили в неограниченные возможности нашего хроноскопа и покинули институт в прекрасном расположении духа.
Вскоре мы закончили расшифровку записей Зальцмана и прочитали все, что поддавалось прочтению. К сожалению, многие страницы выпали из тетрадей и пропали, другие так сильно пострадали, что даже с помощью криминалистов удалось восстановить лишь отдельные слова; немалое количество страниц, к нашему огорчению, было заполнено рассуждениями Зальцмана, не имевшими прямого отношения к экспедиции; быть может, не лишенные сами по себе интереса, они, однако, ничем не помогали нам в расследовании; разве что мы полнее сумели представить себе характер их автора; судя по всему, Зальцман был типичным представителем старой либерально настроенной интеллигенции, со склонностью к самоанализу и рефлексиям, с обостренными представлениями о долге, совести, о благе отечества; он умудрялся переводить в плоскость моральных проблем почти все, чего касался в записках; к этому его, видимо, побуждала конечная цель: он хотел рассказать о чем-то таинственном, ужасном, по его представлениям, и подготавливал к этому своих вероятных читателей. Зальцману не удалось довести своих записей даже до середины: они обрывались на рассказе о прибытии экспедиции в устье Лены. Затем следовала запись, сделанная во время болезни и разобранная с помощью хроноскопа. Кроме того, в первую тетрадь был вшит лист, по качеству бумаги, по смыслу и стилю написанного резко отличавшийся от всего остального; только почерк был один и тот же — почерк Зальцмана…
Отложив тетради, мы решили подвести итоги. Итак, вот что теперь мы знали.
Жильцов и все другие участники экспедиции прибыли в Якутск уже после начала первой мировой войны, осенью 1914 года. Конечно, в далеком Якутске о войне знали лишь понаслышке, но все-таки экспедиция Жильцова показалась местным властям явно несвоевременной, относились они к ней с прохладцей и если не чинили препятствий, то и не помогали. Жильцову и Черкешину пришлось приложить немало усилий, чтобы выстроить небольшую шхуну и получить необходимое снаряжение и провиант. Они добились своего, причем, если верить Зальцману, особенно энергично и успешно действовал Черкешин. Сам по себе этот вопрос нас с Березкиным не очень занимал, но для себя мы решили особенно Зальцману не верить: Черкешин интересовал его с какой-то особой точки зрения, и он все время выдвигал командира шхуны на первый план. Немалую помощь Жильцову и Черкешину в подготовке экспедиции оказали политические ссыльные, которых в то время немало жило в Якутске. Они, узнав о задачах экспедиции, добровольно являлись на верфь работать, а двое из них — Розанов и сам Зальцман — позднее даже приняли участие в экспедиции.
В своих записках Зальцман отвел немало места и себе и Розанову. Мы узнали, что Зальцман, студент-медик, за участие в студенческих волнениях был выслан в Якутск на поселение и прожил там несколько лет. У нас сложилось впечатление, что никаких определенных политических взглядов у него не было; будучи честным человеком, Зальцман негодовал по поводу порядков, существовавших в царской России, мечтал о свободе, о равенстве и верил в прекрасное будущее. Иное дело Сергей Сергеевич Розанов. По свидетельству Зальцмана, он был членом Российской Социал-Демократической Рабочей Партии, профессиональным революционером-большевиком, человеком с четкими и ясными взглядами на жизнь. В своих записках Зальцман нигде прямо не полемизировал с Розановым, но упорно подчеркивал его непреклонность и твердость. Сначала мы не могли понять, для чего он это делает, но потом у нас сложилось впечатление, что из всех участников экспедиции Зальцмана больше всего интересовали Черкешин и Розанов, что он противопоставляет их и сравнивает. Впрочем, мы могли и ошибиться, потому что записи Зальцмана оборвались слишком рано. Розанов, находившийся под строгим надзором полиции, работал вместе с другими на верфи, когда там строилась шхуна, названная в честь судна Толля «Заря-2». Как Розанов попал в экспедицию — Зальцман почему-то не написал. Его самого Жильцов пригласил на место тяжело заболевшего Десницкого, и он охотно согласился.
Экспедиция покинула Якутск весной 1915 года, сразу после ледохода. Неподалеку от устья Лены на борт были взяты ездовые собаки и якуты-промышленники, не раз уже бывавшие на Новосибирских островах… Затем «Заря-2» вышла по Быковскому протоку в море Лаптевых…
Вот и все, что удалось нам узнать. Как видите — до обидного мало. Самого главного Зальцман рассказать не успел. Разочарованные, огорченные сидели мы у обманувших наши надежды тетрадей.
— Как это Жильцову разрешили взять с собой ссыльных? — спросил Березкин.
Я ответил, что в этом нет ничего необыкновенного. Политические ссыльные нередко занимались научными исследованиями в Сибири. Например, немало сделали для изучения Сибири поляки, сосланные после восстания 1863 года, — Черский, Чекановский, Дыбовский…
— Но Жильцов, конечно, помнил, что и в экспедиции Толля работали политические ссыльные, — добавил я, — Когда весной 1902 года умер врач Вальтер, его заменил политический ссыльный из Якутска Катин-Ярцев, а во вспомогательной партии, возглавлявшейся Воллосовичем, участвовали двое ссыльных: инженер-технолог Бруснев и студент Ционглинский. Вероятно, они зарекомендовали себя с самой лучшей стороны, и Жильцов тоже охотно пополнил свою экспедицию умными и честными людьми.
— Так и было, наверное, — согласился Березкин; он смотрел на тетради, как бы соображая, нельзя ли из них еще чего-нибудь выжать, — Понять Жильцова нетрудно. И политических ссыльных тоже можно понять. Все-таки экспедиция дело живое, интересное. Но мы сегодня так же далеки от раскрытия тайны экспедиции, как и в тот день, когда впервые увидели тетради…
Мог ли я что-нибудь возразить своему другу?
Дня два мы занимались посторонними делами, не имеющими никакого отношения к судьбе экспедиции Андрея Жильцова — нам хотелось немножко отдохнуть и отвлечься. Не знаю, как Березкину, а мне отвлечься не удалось. Судя по тому, что на третий день рано утром мрачно настроенный Березкин явился ко мне домой, у него тоже судьба экспедиции не выходила из головы.
— Что будем делать? — спросил он, — Нельзя же сидеть сложа руки!
— Нельзя, — это я понимал ничуть не хуже своего друга, — А вот что делать… Не запросить ли нам архивы?
— Я тоже думал об этом. Вдруг сохранился еще какой-нибудь документик?
Увы, мы отлично знали, что на это нет почти никакой надежды, что мы цепляемся за соломинку и успокаиваем ДРУГ друга.
— Все-таки попробуем, — сказал я, отгоняя сомнения, — Мы ничего не теряем…
— Кроме времени, — возразил Березкин.
— Постараемся и время не потерять, — бодро сказал я. — Будем действовать!
— Действовать? Что же мы предпримем?
Так мы вернулись к тому, с чего начали.
— По-моему, у нас есть хроноскоп, — не без иронии напомнил я.
— Как же! Мы можем вдоволь насмотреться на тощую спину Зальцмана, — в том же тоне ответил Березкин.
Мы послали от имени Президиума Академии запрос во все архивы, а сами все-таки вернулись к хроноскопу. Березкин, правда, предлагал вылететь в Якутск, но я отговорил его: разумнее было сначала получить ответы из архивов. Пока же, совершенно не рассчитывая на успех, мы решили подвергнуть хроноскопии все остальные листы тетрадей: и расшифрованные, и те, которые нам не удалось расшифровать. Просматривая первую тетрадь, мы вновь обратили внимание на вшитый лист, отличавшийся и качеством бумаги, и характером записи от всех остальных. Ранее мы пытались прочитать его, но разобрали только цифры, похожие на координаты: 61°21′, 03 и 177°13′, 17. Если эти цифры действительно были координатами, то отмеченное ими место находилось на Чукотке, где-то в верховьях реки Белой, впадающей в Анадырь… Зальцман мог попасть туда, если «Заря-2» погибла у берегов Чукотки… Но для чего ему потребовалось отмечать именно эту долину? И что могла означать вот такая запись: «Длн. чтрх. кр. (далее шли координаты), сп. н., птрсн. слч., д-к спртн: пврн, сз, 140, р-ка, лвд., пвлн. тпл., крн!!!» Видимо, Зальцман зашифровал нечто важное для себя, но что — мы не могли понять, а на хроноскоп не надеялись: мы думали, что опять увидим лишь пишущего Зальцмана. Мы ошиблись, и ошибку нашу извиняет только неопытность нас как хроноскопистов. Именно потому, что вшитый лист отличался от остальных, его и следовало подвергнуть анализу в первую очередь.
Теперь Березкин предложил начать с него. Сперза мы дали хроноскопу задание выяснить, как была вырвана страница. Портрет Зальцмана хранился в «памяти» хроноскопа, и поэтому он тотчас возник на экране. Но с ответом хроноскоп, к нашему удивлению, медлил дольше, чем обычно. Потом на экране появились руки — худые, с обгрызенными ногтями, перепачканные землей; руки раскрыли тетрадь, секунду помедлили, а затем торопливо вырвали лист, уже испещренный непонятными значками, сложили его и спрятали: мы видели, как Зальцман запихивал его в боковой карман. Экран погас.
— Три любопытные детали, — сказал я Березкину, — Изгрызенные ногти, перепачканные землей руки, торопливые движения. Зальцман зарывал какую-то вещь и боялся, что его могут заметить. Изгрызенные ногти, если только это не старая привычка, свидетельствуют о душевном смятении…
— Это не привычка, — возразил Березкин, — И вот доказательство.
Он переключил хроноскоп, и на экране вновь появился умирающий Зальцман. Руки его — худые, но чистые и с ровными ногтями — сжимали заветную тетрадь…
— Дадим новое задание хроноскопу, — предложил Березкин, — Может быть, он сумеет расшифровать запись.
И хроноскоп получил новое задание. Ответ пришел немедленно. Мы увидели на экране человека — широкоплечего, плотного, подтянутого, совершенно не похожего на Зальцмана; портрет был лишен запоминающихся индивидуальных черточек, но все-таки у нас сложилось впечатление, что человек этот требовательный, жесткий, скорее даже жестокий; он сидел и писал, и мы видели, что тетрадь у него такая же, как та, которую прятал Зальцман. В полной тишине зазвучали странные слова: «Цель оправдывает средства. Решение принято окончательно, осталось только осуществить его. И оно будет осуществлено, хотя я и предвижу, что не все пойдут за мною…»
Березкин протянул руку и выключил хроноскоп.
— Недоразумение, — сказал он, — Придется повторить задание. Он повторил задание, и вновь на экране возник широкоплечий, плотный, подтянутый человек с жестоким выражением лица. «Решение принято окончательно…» — услышали мы металлический голос хроноскопа.
— Что за чертовщина! — изумился Березкин, — Ничего не понимаю…
Он снова хотел выключить хроноскоп, но я удержал его.
— Мы ж условились верить прибору. Давай послушаем…
Металлический голос продолжал: «…не все пойдут за мною. Придется не церемониться…»
И вдруг изображение смешалось, а голос забормотал нечто совершенно непонятное.
Березкин выключил хроноскоп.
— Что-то неладно, — сказал он, — Определенно, что-то неладно… Никто же не трогал прибор! Он должен работать исправно!
Березкин нервничал, он хотел еще раз повторить задание, но я попросил его вынуть лист из хроноскопа.
— Для чего он тебе нужен? — не скрывая раздражения, спросил Березкин, — Мы его вдоль и поперек изучили!
Я все-таки настоял на своем, хотя и не знал еще, что буду делать со страницей. Я долго рассматривал ее, а Березкин стоял рядом и торопил. Он почти убедил меня вернуть ему лист, когда мне пришла на ум неожиданная мысль.
— Послушай, — сказал я, — ведь хроноскоп исследует страницу с верхней кромки до нижней, не так ли?
— Так.
— Теперь обрати внимание: строки, написанные рукой Зальцмана, расположены почти посередине страницы…
— Но выше ничего нет!
— Есть. Мы с тобой этого не видим, а хроноскоп заметил…
— Тайнопись, что ли?
— Не знаю, но что-то есть. Постарайся уточнить задание. Можно сформулировать его так, чтобы хроноскоп пока не анализировал строчки 8альцмана и сосредоточил внимание только на невидимом тексте?
— Сформулировать можно, но что получится?
— Попробуй.
— Ты думаешь, изображение и звук смешались из-за того, что одно нашло на другое?
— По крайней мере эта мысль пришла мне в голову.
— Гм, — сказал Березкин, — Рискнем.
Он довольно долго колдовал около хроноскопа, а я с волнением следил за его сложными манипуляциями: мы приблизились к раскрытию какой-то тайны, и если хроноскоп не подведет…
Березкин сел рядом со мной, и в третий раз на экране появился плотный подтянутый человек с жестоким лицом, и в третий раз зазвучали одни и те же слова. Когда металлический голос произнес: «Придется не церемониться…» — я невольно взял Березкина за руку, но голос, не изменяясь, продолжал: «Кто будет против, тот сам обречет себя на гибель вместе с чернью. Замечаю, что кое-кто забыл, кому все они обязаны спасением. Придется напомнить. Только бы справиться с этим… Никогда не прощу Жильцову, что он взял его…»
Голос умолк, изображение исчезло.
Мы с Березкиным удовлетворенно переглянулись: хроноскоп выдержал еще одно сложное испытание.
— Все это мило, Вербинин, но я ничего не понимаю, — возвращаясь к делам экспедиции, сказал Березкин, — Откуда взялся этот тип? Впрочем, не будем пока гадать. Пусть хроноскоп сначала проиллюстрирует и расшифрует строчки Зальцмана.
То, что мы увидели через несколько минут, повергло нас в еще большее удивление. Металлический голос четко и бесстрастно произнес: «Долина Четырех Крестов». Мы надеялись увидеть на экране долину, но хроноскопу это оказалось не под силу: неясное изображение быстро исчезло, и на экране возник Зальцман. Он сделал какую-то запись в тетрадке, и мы тотчас узнали какую: «Спасения нет, потрясен случившимся, дневник спрятан…» Потом Зальцман начал вышагивать, придерживаясь все время одного направления, но откуда он шел и куда — мы никак не могли понять. Хроноскоп молчал, а по экрану проходили странные зеленоватые волны, и у нас сложилось впечатление, что электронный «мозг» хроноскопа столкнулся с задачей, которую не может разрешить. Наконец, металлический голос медленно, словно нехотя, выговорил: «Поварня».
— Ну, конечно! — воскликнул я, — Так называют избушки на севере!
Но хроноскоп, видимо, этого «не знал» — изображение избушки не появилось на экране.
Березкин выключил хроноскоп и разъяснил в задании, что такое «поварня». После этого на экране возникла небольшая плосковерхая избушка, и Зальцман начал свой путь от нее. «Северо-запад, — выговорил хроноскоп, — сто сорок». А Зальцман все шагал и шагал, и мы поняли, что 140 — это количество шагов. Затем прозвучали слова: «Река, левада». Зальцман в этот момент остановился и сделал в открытой тетрадке запись. Очевидно, он записал цифру и эти слова. На экране появилось смутное изображение реки, а потом и леса. После некоторой паузы металлический голос сказал: «Поваленный тополь, корни», и мы увидели огромный тополь, вывернутый бурей вместе с корнями.
— Бред, — категорически заявил Березкин. — Действие происходит севернее полярного круга, в тундре, а тут — украинские левады, гигантские тополя! Придется повторить задание.
— Нет, задание повторять не придется, — возразил я. — Хроноскоп с удивительной точностью восстановил картину. Зальцман спрятал дневник в ста сорока шагах к северо-западу от поварни, в леваде, у корней поваленного бурей тополя!
— Да нет же там никаких левад и тополей! На Чукотке-то!
— Есть, и это известно всем географам: в долине реки Анадырь и некоторых ее притоков сохранились так называемые островные леса. И к югу и к северу от бассейна Анадыря — тундра, а в долинах рек растут настоящие леса из тополя, ивы-кореянки, лиственницы, березы… Это как раз и служит доказательством, что хроноскоп точно расшифровал запись и правильно проиллюстрировал ее!
— Все это похоже на чудеса, — задумчиво произнес Березкин, — Знаешь, когда я закрываю глаза, мне порой кажется, что никакого хроноскопа не существует, что все это мы где-нибудь прочитали или услышали, или сами нафантазировали… Настала пора действовать энергично. Данилевский обещал нам помощь. Затребуем самолет и вылетим на Чукотку. Согласен?
— Конечно.
Но, прежде чем вылететь на Чукотку, мы передали подвергнутую хроноскопии страничку на исследование специалистам. После тщательного анализа они подтвердили, что, помимо хорошо видимого текста, на ней имеются очень слабые следы другой записи, вдавленные в бумагу: кто-то писал на предыдущей странице, и текст отпечатался на той, которая попала к нам. Мы не обратили бы внимания на эти следы, но электронные «глаза» хроноскопа разглядели их и расшифровали. Специалисты частично восстановили для нас запись, и мы убедились, что она сделана почерком очень твердым, жестким, совершенно не похожим на почерк Зальцмана… Более того, страничку подвергли дактилоскопическому анализу, и было установлено, что наряду с нашими отпечатками пальцев сохранились отпечатки пальцев еще двух людей.
О первых результатах расследования мы сообщили Данилевскому, а он доложил о них на Президиуме Академии наук. Мы присутствовали на заседании и высказали свои соображения о дальнейших планах. Наши предложения были приняты, и через некоторое время в распоряжение хроноскопической экспедиции предоставили самолет. Мы могли вылететь на Чукотку немедленно, но из-за хроноскопа задержались почти на месяц. Кажется, я не говорил, что хроноскоп, несмотря на сложность и почти невероятную чувствительность, по размерам совсем невелик?.. Проектируя его, Березкин сразу поставил целью сделать хроноскоп, если так можно выразиться, портативным. Конечно, носить его с собой в буквальном смысле слова никто из нас не мог, но перевезти на самолете или автомашине можно было без особого труда. Однако за стенами Института вычислительных машин хроноскоп нуждался в помощи некоторой дополнительной аппаратуры. Монтаж ее и задержал нас в Москве.
Жалеть о задержке нам не пришлось. Во-первых, наступило лето. А во-вторых… Во-вторых, мы получили неожиданные известия из Иркутска. Один из сотрудников краеведческого музея, прекрасный знаток Сибири, которому показали запрос Академии в городской архив, в частном письме сообщил нам, что об экспедиции Жильцова он ничего не знает, но зато ему хорошо известно имя Розанова — большевика и красногвардейца, сражавшегося за советскую власть, против Колчака. Если это тот самый Розанов, который принимал участие в экспедиции Жильцова, писал наш Добровольный помощник, то о нем мы сможем получить в Иркутске точные сведения.
Вот почему наш экспедиционный самолет, на борту которого был установлен хроноскоп, совершил специальную посадку в Иркутске.
Энтузиаст-краевед встретил нас на аэродроме. Горисполком предоставил нам машину (почему-то полуторку, видимо товарищи решили, что мы немедленно перегрузим на нее хроноскоп), и наш помощник предложил поехать к Розанову. Он сказал это так, как будто Розанов был жив.
— Нет, к сожалению, — ответил краевед, когда я переспросил его, — Жив он только в памяти сибиряков.
Было еще очень рано, около шести часов утра; машина прошла по тихим зеленым улицам Иркутска — и город остался позади. Дорога, описав дугу, прижалась к Ангаре и больше не отходила от нее. Небо было затянуто неплотным, но сплошным слоем облаков, а над темной быстрой Ангарой клубился белый туман, и казалось, что река дышит, и дыхание ее — холодное, влажное — долетает до нас. Я сидел в кузове между Березкиным и краеведом. Разговаривать никому не хотелось. Машина проносилась мимо березовых с примесью сосны лесков, мимо вытянувшихся вдоль реки селений, и я вспоминал, что скоро на их месте раскинется новое водохранилище. Туман над рекой постепенно рассеивался, и сквозь пелену проступали очертания темных рыбачьих лодок. Машина попадала то в теплые струи воздуха, то в холодные, но становилось все теплее, проглядывало солнце. Теперь мы хорошо видели лесистые сопки по левому берегу Ангары, узкую полоску железнодорожного полотна, прижатую к самой воде… Неожиданно река, а следом за ней и шоссе сделали крутой поворот, и между двумя мысами показалась широкая светлая полоска воды — Байкал.
Мы остановились в селе Лиственничном, и краевед повел нас на заросший сосной и кедром склон сопки. Торная тропа круто поднималась вверх, и мы еще издали заметили высокий белый обелиск, поставленный над братской могилой… Среди многих имен, высеченных на мраморной доске, мы нашли знакомое нам имя: С. С. Розанов…
— Он был членом Иркутского комитета РКП(б), — сказал краевед, — и одним из руководителей восстания против колчаковцев. Погиб в январе 1920 года под Лиственничным на берегу Байкала…
…Мы стоим, сняв шапки. Утренний бриз чуть колышет волосы. Байкал затянут полупрозрачной голубой дымкой, он спокоен, величествен и прост. От пирса уходит в голубую даль небольшой буксирный пароход… А у самого берега лежит большое село с крепкими, надолго срубленными домами, и по длинной улице движутся к школе маленькие фигурки детей…
В Иркутском городском архиве документально подтвердили все, что мы узнали со слов краеведа о Розанове. Но полученные нами сведения относились к последнему, вероятно самому славному, короткому периоду в жизни одного из наших героев — к борьбе за советскую власть в Восточной Сибири. Сведения эти подтверждали достоверность записок Зальцмана. Да, Розанов, вольный или невольный участник полярной экспедиции Жильцова, был профессиональным революционером, настоящим коммунистом и до конца жизни сохранил верность своим идеалам. Он прожил трудную героическую жизнь и пал смертью храбрых в бою с колчаковцами… Образ этого человека до конца прояснился, он стал близок и дорог нам, но от решения основной задачи (узнать судьбу экспедиции) мы были по-прежнему далеки.
Правда, появление Зальцмана в Краснодаре уже не удивляло нас, он спасся не один, Розанов тоже добрался до крупных городов. Но что стало с остальными? О какой таинственной истории пытался рассказать умирающий Зальцман? Сохранились ли документы? Ни на один из этих вопросов мы по-прежнему не могли ответить. Все наши помыслы сосредоточились на Долине Четырех Крестов…
За три дня по сложной трассе мы долетели до Чукотки и приземлились на аэродроме в селе Нырково. Экспедицией нашей сразу же заинтересовались все местные жители — и новоселы, и старожилы, но о Долине Четырех Крестов никто никогда не слышал.
— Залив Креста знаем, — сказал нам начальник аэропорта, — Крестовый перевал тоже. Но Долина Четырех Крестов… понятия не имею.
— На Колыме еще всякие «кресты» есть, — поделился своим опытом марковский агроном, — Нижние Кресты, Кресты Колымские…
— Все не то, — ответили мы, — Наша долина находится в верховьях реки Белой. Там должна стоять поварня…
— Это еще не примета, — возразили нам, — Мало ли поварен на севере!
Много, — согласились мы, — Но по реке Белой их же не сотня… И потом, нам известны координаты, мы знаем, где искать.
И мы начали поиски. На второй день самолет полярной авиации поднялся с аэродрома и взял курс на север (мы не могли рисковать хроноскопом, и поэтому наш самолет остался в Маркове, в аэропорту). Сначала мы летели над болотистой Анадырской низменностью, испещренной цепочками небольших тундровых озер, соединенных между собой протоками-висками, потом местность стала выше, и самолет пересек неширокую холмистую гряду; сверху холмы казались серыми, безжизненными, лишь кое-где на них зеленели пятна стелющейся черной ольхи. Совершенно иная картина открылась нам, когда холмистая гряда осталась позади. Теперь самолет шел над долиной реки Белой; сильно извиваясь, то и дело меняя направление, река неспешно текла между низкими берегами, заросшими лесами; они жались к реке, эти леса, и узкая полоска их с внешней стороны оконтуривалась кустарниками; а дальше расстилалась тундра — серая, заболоченная, с редкими пятнами снежников, летующих в затененных местах.
Чем севернее забирался самолет, тем выше становились холмы вокруг Белой, прямее долина реки, уже полоски прибрежных лесов; вскоре пилоту пришлось набрать высоту: теперь под нами лежали горы, тоже серые и тоже с редкими зелеными пятнами ольхи; пятен этих становилось все меньше, и, наконец, они исчезли совсем; зато все чаще попадались белые летующие снежники; они лежали в долинках, и из-под них вытекали ручьи; деревья встречались лишь небольшими группами и с каждой минутой полета все реже и реже. За все время я лишь однажды заметил кочевье оленеводов — несколько островерхих яранг и загон для оленей — и один раз одинокое зимовье, как мне показалось — пустое (дымок над ним не вился).
Штурман предупредил, что скоро мы выйдем в заданную точку.
— Смотрите в оба, товарищ Вербинин, — сказал он мне. — Не так-то легко заметить с воздуха ваши кресты, — Он подумал и добавил:
— Если они вообще существуют.
Долина Белой становилась все уже. На севере отчетливо виднелись вознесенные в поднебесье вершины Анадырского хребта. Больше всего меня смущало то, что совсем исчезли галерейные леса; ведь в шифровке Зальцмана упоминались левада и поваленный тополь; и хроноскоп так убедительно изобразил нам все это… Я почувствовал на себе внимательный взгляд Березкина и оглянулся; он выразительно приподнял брови и кивнул в сторону окна. Очевидно, расстилавшаяся под нами картина смущала его не меньше, чем меня…
Я еще раз посмотрел вниз и понял, что в указанной точке мы не найдем Долину Четырех Крестов. Я пришел к такому заключению не потому, что вдруг усомнился в точности астрономического определения — мы давно подозревали что оно лишь приблизительно указывает местоположение долины; привел меня к нему физико-географический анализ местности. Северные ветры могли беспрепятственно разгуливать по долине реки Белой, которая становилась все выше и выше; тополя здесь выжить уже не могли. И я пришел к выводу, что где-то поблизости должна находиться замкнутая почти со всех сторон, хорошо защищенная от северных ветров горным хребтом небольшая долинка одного из второстепенных притоков Белой, в которой и сохранился островок леса — быть может, самый северный на Чукотке… Древесную растительность на севере губит не холод, не жестокие морозы, как это обычно думают. В районах Верхоянска и Оймякона, в пределах «полюса холода» северного полушария, где температура опускается почти до семидесяти градусов мороза, растет тайга и деревья чувствуют себя вполне нормально. Главная причина безлесья тундры в низких летних температурах и в иссушении растений. Да, на севере растения нередко гибнут от засухи, стоя «по колено» в воде. Очень опасны для деревьев весенние ветры: деревья начинают пробуждаться от зимнего оцепенения, влага испаряется, а новая не поступает, потому что почва еще не оттаяла и скована мерзлотой… Но даже когда почва оттает — деревья могут погибнуть от засухи, так как очень холодная вода корнями не усваивается; это называется «физиологической сухостью».
— Прибыли, — сказал штурман.
Под нами расстилалась арктическая пустыня, и никаких признаков жизни невозможно было заметить сверху. Я высказал штурману свои соображения и попросил взять немного восточнее: насколько я мог судить, Анадырский хребет там лучше защищал прилегающие к нему долины.
Самолет лег на новый курс и стал набирать высоту: зеленый оазис леса все равно не ускользнул бы от нашего внимания.
Мой прогноз подтвердился: минут через двенадцать с большой высоты мы разглядели темнеющее посреди серых гор пятно оазиса. Постепенно снижаясь, самолет пошел к нему и начал кружить над маленькой, прижатой к массивному склону хребта долинкой; к неширокой речке примыкал там крохотный клочок леса, виднелась прямоугольная поварня, а по соседству белел снежник. Сверху нам долго не удавалось разглядеть крестов, но при последнем заходе и Березкин и я все-таки заметили один из них — наверное, самый высокий.
Никто не сомневался, что найдена Долина Четырех Крестов. Штурман определил ее местоположение, нанес долину на карту, и мы полетели обратно.
Во время полета к Долине Четырех Крестов пилот и штурман, как выяснилось, внимательно изучали местность и установили, что нигде поблизости нет посадочной площадки, на которую смог бы приземлиться наш самолет с хроноскопом. Это сразу же усложнило задачу. Первой нашей мыслью было выброситься на парашютах без хроноскопа, произвести рекогносцировку в Долине Четырех Крестов, а затем в походном порядке выйти к ближайшему населенному пункту. Но летчики, вместе с нами обсуждавшие этот вариант, категорически запротестовали и предложили запросить у руководства вертолет. Не очень надеясь на успех, мы послали радиограмму в Анадырь и почти тотчас получили ответ: один из вертолетов был выслан в наше распоряжение.
Несколько дней ушло у нас на монтаж хроноскопа и вспомогательной аппаратуры в вертолете. Электронные машины — приборы, как известно, тонкие, и мы с Березкиным натерпелись немало страха, прежде чем убедились, что монтаж завершен благополучно и хроноскоп работает.
Мы уже готовились вылететь, как вдруг зарядили дожди. Рыхлые серые облака спустились почти к самой земле, перекрыли все «небесные дороги», и начальник аэропорта упорно не давал нам «добро». Что это было за мучение сидеть в нескольких часах полета от заветной цели, тосковать, проклинать все на свете и смотреть, смотреть, смотреть, как беспрерывно сочатся из облаков тонкие дождевые струи, как набухают тундровые болота, а ручьи становятся все полноводнее и полноводнее. На Анадыре стояли белые ночи, и круглые сутки все было серо и уныло. Даже большущие мохнатые комары подохли с тоски — по крайней мере они не появлялись.
Наконец, погода прояснилась. Мы вылетели рано утром и вскоре увидели темный оазис леса посреди арктической пустыни.
Вертолет опустился в стороне от поварни, за снежником. Когда выключили мотор и несущий винт, сделав последний оборот, неподвижно застыл в воздухе, ничем не нарушаемая, безжизненная, как выразились мы, тишина обступила нас. Испытывая легкое волнение, мы выбрались из вертолета и огляделись. За нашей спиной, защищая долинку от ветров с Северного Ледовитого океана, монолитной стеной возвышался Анадырский хребет; небо лежало прямо на его спокойных округлых вершинах и, как козырьком, прикрывало и нас, и маленькую долинку с снежником и левадой. Серые потоки щебня распадались у наших ног на мелкие застывшие ручейки, и тут же рядом серебрились припавшие к земле пушистые ивы, каждую из которых можно было накрыть двумя ладонями, цвела куропаточья трава, тянулись к хмурому небу тонкие в зеленых чешуйках стебельки шикши, белели причудливые, как кораллы, кустики ягеля — оленьего моха, а среди камней виднелись проволочные мотки черного жесткого лишайника алектория.
По пути к поварне мы пересекли снежник; у меня было такое ощущение, что снежник этот — часть внезапно застывшего озера; дул ветер, ходили по озеру волны, а потом, как по мановению волшебной палочки, оно застыло, и волны замерли с вознесенными вверх гребешками… Напуганные вертолетом суслики-евражки вылезли из норок и тревожно свистели, глядя на нас.
Безыменный приток Белой, начинавшийся где-то на склонах Анадырского хребта, был не очень глубокой, но зато широкой рекой. Над водой выступали гладкие темные спины многочисленных валунов. Поварня стояла на левом берегу реки, а небольшая тополиная рощица ютилась на правом.
Неподалеку от поварни мы и увидели четыре креста: три высоких и один небольшой, похожий на обычный могильный крест. Два крайних, стоявших особняком, сразу же показались нам очень старыми; еще издали заметили мы, что черное потрескавшееся дерево иссечено ветрами, а внизу поземка «подгрызла» кресты, и они вот-вот могли упасть. Никаких надписей на этих крестах не сохранилось, а может быть их никогда и не было. Они возвышались посреди арктической тундры, как безмолвные памятники всем, кто жил, боролся и погиб на Севере. Наверное, их водрузили здесь еще во времена землепроходчества над могилами павших товарищи по скитаниям, водрузили — и ушли дальше, затерялись где-то в просторах Арктики, канули в небытие, а кресты над безыменными могилами все стояли, широко раскинув черные перекладины. А потом рядом с ними появилось два новых креста. На одном из них, высоком, мы прочитали еще хорошо сохранившуюся надпись:
Жильцов Андрей Павлович.
Русская полярная экспедиция.
1914–1916
Мы расследовали историю экспедиции, исчезнувшей сорок лет назад, и, конечно, никого из ее участников не надеялись застать в живых. И все-таки, когда на маленьком кресте мы с трудом разобрали имя астронома Мазурина, всех нас охватила глубокая тоска, и руки сами потянулись к шапкам.
Низенькая старая поварня казалась глубоко вросшей в землю. Прежде чем войти в нее, нам пришлось срыть грунт перед порогом; видимо, поварня уже очень давно никем не посещалась…
Мне трудно передать сейчас свое первое впечатление от всего, что мы увидели внутри поварни, а увидели мы странную картину: пол был завален порванными и порезанными листами из тетрадей и путевых журналов, а посреди этого хаоса лежали останки человека… Мы радостно вздохнули, когда снова вышли наружу, почувствовали прикосновение холодного ветерка, услышали шум реки и шелест листвы в леваде; мир показался нам особенно чистым, сквозным, просторным, и уже с совершенно иным чувством смотрели мы и на неяркие цветы куропаточьей травы, и на чешуйчатые стебельки шикши, и на ватные головки пушицы, качавшиеся над болотцем…
Долго молчавший Березкин сказал:
— Отсюда Зальцман начал отсчитывать шаги, — и махнул рукой в сторону левады.
Это замечание вернуло всех нас к действительности. Мы возвратились в поварню, обходя скелет с остатками одежды, тщательно собрали все бумаги, а пилот нашел у стены сильно поржавевший охотничий нож и тоже захватил его с собой. Со всем этим багажом мы отправились к вертолету, чтобы там привести в порядок найденные бумаги и вообще разобраться в своих впечатлениях.
Пилот признался, что посадил вертолет так далеко от поварни, боясь повредить какие-нибудь «вещественные доказательства», как он выразился. Теперь же, произведя первое обследование, мы решили перебазироваться и разбить лагерь у тополиной рощи. Поставив палатку и наскоро перекусив, мы при живейшем участии пилота и штурмана занялись разбором бумаг. Все они были перепутаны, многие выцвели, стали ломкими, но все-таки успех нашего предприятия теперь зависел от этих листочков, исписанных неразборчивыми незнакомыми почерками. Как и все современные люди, с раннего детства приученные читать и писать, мы подсознательно больше всего и охотнее всего верили письменным документам, слову. И даже сейчас, обладая первым в мире хроноскопом, прибором, способным объективнее и точнее воспроизводить картины прошлого, чем любое письменное свидетельство, неизбежно отражающее симпатии и антипатии автора, мы все же засели за бумаги, и не подумав прибегнуть к помощи своего чудесного аппарата… Пренебрежительное отношение к хроноскопу и заставило нас потратить некоторое количество времени на совершенно нелепые домыслы.
Пилот и штурман, довольные, что им тоже позволили разбирать бумаги, и чувствовавшие себя по меньшей мере Шерлок Холмсами, на чем свет стоит бранили «негодяя» (выражение принадлежит штурману), изрезавшего и расшвырявшего в непонятном приступе ярости дневники участников экспедиции.
— Занесло лешего! — сказал пилот, — Надо же такому случиться! Уж кажется в такой глуши стоит поварня! Даже оленей чукчи не пасут поблизости.
— А по-моему, его не занесло, — возразил Березкин, — По-моему, все произошло в шестнадцатом году, и именно об этой трагической истории хотел сообщить умирающий Зальцман. Видимо, один из участников экспедиции сошел с ума и его пришлось…
Березкин не договорил, но мы поняли его. Хаос, царивший в поварне, не оставлял сомнений, что там побывал буйно помешанный.
— После всего пережитого, — сказал штурман, — всякое, конечно, могло случиться…
Больше он не бранил «негодяя».
Разбор старых, выцветших, ломающихся в руках бумаг все-таки требует определенных навыков. В этом деле я обладал несравнимо большим опытом, чем Березкин и наши помощники — пилот и штурман. Поэтому постепенно я их оттеснил на второй план, им пришлось почти все время сидеть сложа руки, а сидеть сложа руки, как известно, занятие очень скучное. Вероятно, поэтому мысли пилота и штурмана возвратились к вертолету и находящемуся там хроноскопу; нам вежливо напомнили, что мы обещали в первый же день показать, как работает хроноскоп.
— Вот, — сказал штурман, осторожно приподнимая с пола заржавленный нож, принесенный из поварни пилотом, — Провентилировали бы вы эту штучку.
Симпатии Березкина при всем его уважении к письменным документам тоже принадлежали хроноскопу; от дела я его отстранил, и он решил, очевидно, не без тайного умысла, поразить пилота и штурмана совершенством хроноскопа, уступить их просьбе.
— Дай какой-нибудь документик, — попросил он у меня, — Познакомлю ребят с хроноскопией.
Просьба мне не понравилась: пока бумаги не разобраны и не систематизированы — лучше их не трогать. Я замялся и пробормотал, что сейчас мне может понадобиться любая из этих страничек.
Штурман, выручая меня и испугавшись, что им не покажут хроноскоп в работе, снова помахал перед нами ножом.
— Можно же эту штучку…
Теперь загорелись глаза у Березкина. До сих пор мы ограничивались хроноскопией письменных документов, а тут представлялась возможность испытать хроноскоп на совершенно ином материале.
— Пошли, — сказал он штурману и пилоту, — Пусть Вербинин тут один командует.
Меня больше всего интересовали дневники начальника экспедиции Жильцова. Сопоставив разные тексты и почерки, я, наконец, обнаружил записи самого Жильцова. Они пострадали сильно, в душе я тоже проклинал безумца, порезавшего и порвавшего дневники, но все-таки работа успешно продвигалась вперед, и я надеялся дня за два закончить предварительную разборку материалов.
По времени давно уже наступила ночь, я трудился, радуясь, что на Чукотке сейчас стоит полярный день и короткие сумерки сгущаются лишь в полночь. Я был настолько поглощен своими делами, что, услышав крик Березкина, не обратил на него внимания, он просто не дошел до моего сознания.
Березкин, а следом за ним и пилот ворвались в палатку.
— Ты что, заснул? — нетерпеливо спросил Березкин. — Кричим тебя, кричим! Быстрее, быстрее! Совершенно неожиданный результат!
Он потащил меня за собой, но я сначала тщательно прикрыл документы и лишь потом вышел из палатки.
— Что случилось?
Березкин и пилот, не отвечая, волокли меня к вертолету, ко более непосредственный штурман, выскочивший из вертолета нам навстречу, крикнул:
— Нож заржавел от крови! — он глотнул воздух и тихо добавил — Самоубийство, — Потом уже совершенно другим тоном, не скрывая восхищения, сказал, имея в виду хроноскоп: — Ну и аппаратик! Чудо просто!
— Серьезно… самоубийство? — останавливаясь, спросил я.
— Увы! Трижды повторял задание, по-разному формулировал его, — ответил Березкин, — а результат один и тот же.
— На кого похож человек.
— Портрет, к сожалению, очень неопределенен. Ни на Зальцмана, ни на того с жестоким лицом не похож…
— Зальцман! Зальцман умер в Краснодаре…
Березкин поморщился.
— Как будто об этом можно забыть! Просто на экране возник этакий обобщенный образ человека…
— И он… — я сделал выразительное движение большим пальцем в сторону собственного сердца.
— Вот именно, — вздохнул Березкин.
— Кажется, у Зальцмана действительно были основания мучиться и спрашивать — «правы или нет?»
— Не знаю. Что-то совсем непонятное, — честно признался Березкин, — И неясно, когда это произошло.
Эпизод этот, уже запечатленный в «памяти» хроноскопа и вновь продемонстрированный, произвел на меня очень тяжелое и неприятное впечатление, мне даже не хочется описывать, как все выглядело на экране. Отмечу лишь, что, если верить хроноскопу, покончивший с собой находился в состоянии буйной ярости. Всем нам подумалось, что он и порезал документы. Я согласился подвергнуть хроноскопии некоторые особенно сильно пострадавшие страницы, и хроноскоп подтвердил наше предположение: мы увидели на экране разъяренного человека, бессмысленно режущего, рвущего и разбрасывающего дневники. Человек орудовал охотничьим ножом — тем самым, которым покончил с собой.
Однако мы не могли понять, что вызвало приступ ярости, как отнеслись ко всему другие люди, а если безумный был один, то куда делись все остальные; наконец, мы не знали, чем объяснить, что именно экспедиционные документы привлекли внимание человека. Наблюдая за мечущейся по экрану фигурой мужчины, останки которого лежали в поварне, я думал, что ярость его — странная ярость, что она не от бешенства сильного, идущего напролом человека, а скорее от отчаяния, от безысходности и безвыходности… Впрочем, все это могло мне просто показаться.
По просьбе пилота и штурмана мы продемонстрировали им все, что хранилось в «памяти» хроноскопа и имело отношение к экспедиции, а потом подвели итоги, расположив все известные нам факты по порядку. Итак, вот что мы знали:
1) в Якутске к экспедиции Жильцова присоединились политические ссыльные Розанов и Зальцман;
2) экспедиция вышла в океан, и через два года некоторые из ее участников оказались в поварне в Долине Четырех Крестов, где двое из них, Жильцов и Мазурин, погибли;
3) в Долине Четырех Крестов в поварне полярные исследователи почему-то оставили документы и ушли, причем какой-то человек, скорее всего один из участников экспедиции, попытался уничтожить документы, а потом покончил жизнь самоубийством;
4) Зальцман добрался до Краснодара и умер там от тифа; перед смертью его жестоко мучили угрызения совести, он пытался ответить самому себе, правильно ли они поступили или неправильно, а в записках явно противопоставлял политссыльного Розанова командиру шхуны Черкешину;
5) Розанов погиб в боях с Колчаком, борясь за советскую власть в Восточной Сибири, и прах его покоится в братской могиле на берегу Байкала…
Сначала я подумал, что в поварне лежат останки Черкешина, хотя сейчас я не берусь объяснить, почему именно так подумал. Но Березкин стал доказывать мне, что, судя по запискам Зальцмана, Черкешин сильный человек, наделенный несгибаемой волей, безусловно мужественный, и предположение, что он покончил с собою, — просто абсурдно.
— Если хочешь знать, — говорил Березкин, — так мог поступить человек с характером Зальцмана, но никак не с характером Черкешина…
— Но Зальцман… — начал я.
— Да, Зальцман выдержал испытание, и я склонен думать, что это был кто-то другой…
Мы решили оставить вопрос открытым и зря не ломать себе голову: ведь документы должны были многое прояснить нам.
Все сохранившиеся страницы дневника Жильцова мы прочитали без особого труда, лишь изредка прибегая к помощи хроноскопа. Жильцов писал обстоятельно, четко, очень доброжелательно по отношению ко всем участникам экспедиции и почти не упоминая самого себя — то есть так, как писало большинство отечественных путешественников. Этим он сразу расположил нас к себе, и мы, читая его дневники, верили каждому его слову. Записки других участников экспедиции, прочитанные позднее, позволили нам составить полное представление о Жильцове. Он принадлежал к прекрасной школе русских военных моряков — высокообразованных, гуманных, преданных науке, к числу людей с широким кругозором, ясным умом и твердой волей. Такими были Крузенштерн и Лисянский, Лазарев и Беллинсгаузен, Коцебу и Нахимов, Литке и Седов. В дневнике Жильцова почти отсутствовали отвлеченные рассуждения, но весь строй его мыслей, проскальзывающие в записках симпатии и антипатии позволили нам заключить, что он хоть и не был революционно мыслящим человеком, но, безусловно, был прогрессивно настроенный ученый. В этом убеждали нас и факты — в частности, отношение Жильцова к Розанову и Черкешину. Судьбы этих трех людей с разными убеждениями и разными характерами завязались в сложный узелок сразу же, как только экспедиция покинула Якутск.
В дневнике Жильцова содержалась подробная, заметно выделяющаяся по стилю запись. Мы назвали ее «оправдательной», хотя в прямом смысле слова Жильцов не оправдывался. Просто вскоре после выхода из Якутска, когда «Заря-2» уже шла вниз по Лене, он написал в своем дневнике, что экипаж шхуны недоукомплектован и что где-нибудь по пути придется нанять еще одного матроса; Жильцов подробно аргументировал это, а через страничку мы обнаружили короткую, из двух строчек справку о том, что на борт шхуны взят в качестве матроса С. С. Розанов. Нам показалось странным, что Жильцов сам нанял матроса — экипаж обычно комплектует капитан или командир корабля. И Жильцов далее добросовестно отметил, что лейтенант Черкешин решительно протестовал против взятия на борт еще одного политического ссыльного. Однако Жильцов настоял на своем.
Эпизод этот сразу прояснил многое. Во-первых, мы помнили, что Розанов работал вместе с Зальцманом на верфи в Якутске и, следовательно, мог наняться в экспедицию там. Видимо, что-то помешало этому. Мы все склонились к мысли, что за Розановым в отличие от Зальцмана был более строгий надзор и местные власти отказали ему в разрешении уехать с экспедицией: как-никак, экспедиция намеревалась выйти к берегам Америки. Но Розанов стремился попасть в экспедицию, и Жильцов, который не мог не знать о мнении властей, сочувствовал ему и помог: Розанов присоединился к экспедиции уже в пути, несмотря на протест лейтенанта Черкешина…
Выйдя из устья Лены в море Лаптевых, «Заря-2» взяла курс прямо на Новосибирские острова. Море уже очистилось ото льдов, и шхуне попадались лишь редкие, изъеденные морем льдины, легко крошившиеся под форштевнем.
Через несколько дней «Заря-2» подошла к острову Васильевскому, что расположен на пути к Новосибирским островам. Этот остров открыл еще в 1815 году якут Максим Ляхов, который шел по льду из устья Лены на остров Котельный, но сбился с пути. Вероятно, Жильцов этого не знал, но к острову Васильевскому в 1912 году подходили суда Русской гидрографической экспедиции «Таймыр» и «Вайгач» и подробно описали его. В дневнике Жильцова тоже имеется характеристика острова, отмечено, что он невелик размером и невысок, сложен песчано-глинистыми породами и льдом, и волны энергично разрушают его берега… Не задерживаясь у этого острова, «Заря-2» пошла дальше, к острову Котельному, и, воспользовавшись благоприятными ледовыми условиями, сделала попытку обойти Новосибирские острова с севера. Это ей удалось, и «Заря-2» прошла на север дальше, чем все другие суда до нее. Но однажды Жильцов заметил на облаках характерный отблеск льдов, и на следующий день тяжелые паковые льды преградили шхуне дорогу. Некоторое время «Заря-2» лавировала у кромки льда, надеясь дождаться разводьев, но потом вынуждена была отступить и взять курс на остров Беннета, еще в прошлом веке открытый Де-Лонгом и ставший последним пристанищем Толля и его спутников…
«Заря-2» побывала в тех местах, где предполагалась «Земля Санникова», и… не обнаружила ее. Жильцов посвятил этому несколько страниц своего дневника — очень любопытных страниц. Он приводил факты, доказывающие, что «Земля Санникова» не существует, но… он верил людям, видевшим эту землю, и поэтому считал, что вопрос по-прежнему остается открытым. Нам было приятно читать запись в его дневнике, в которой он утверждал, что нет ни малейших оснований сомневаться ни в честности Санникова, менее всего помышлявшего о том, чтобы приписывать себе не сделанные открытия, ни в научной добросовестности Толля. Они, как и многие другие исследователи Арктики, писали то, что наблюдали, и не писали того, чего не наблюдали, — так почти дословно сказано в дневнике Жильцова.
И меня и Березкина очень заинтересовали характеристики участников экспедиции, сделанные Жильцовым; мягкие, доброжелательные, а потому, безусловно, достоверные, они помогли нам понять взаимоотношения между участниками экспедиции, а позднее уяснить и причину трагических событий в Долине Четырех Крестов…
Черкешин — командир корабля, лейтенант… Опытный моряк, отличный навигатор, уже принимавший участие в нескольких арктических плаваниях; но особенно, с некоторой тревогой подчеркивал Жильцов следующие его свойства: умен, смел, настойчив и заносчив, требователен до жестокости, сторонник крутых мер, неприязненно относится к младшим чинам и якутам.
Мазурин — научный сотрудник, астроном… Человек мягкий, доброжелательный, легко подпадающий под чужое влияние, но прекрасный знаток своего дела; в полярной экспедиции участвует впервые.
Коноплев — научный сотрудник, этнограф, зоолог… Величайший энтузиаст своего дела, человек ясного ума и большого сердца, склонный во всех людях видеть своих братьев; Жильцов сделал небольшую дополнительную приписку: часто бывает излишне резок в разговорах с командиром корабля.
Характеристика Зальцмана вполне совпала с мнением, сложившимся у нас после ознакомления с дневниками; чуть шутливо Жильцов называл его «совестью» экспедиции.
Говоров — помощник командира корабля… Молод, горяч, честен, ревностно относится к службе, но большого опыта не имеет.
Ни боцмана, ни матросов Жильцов в своем дневнике, к сожалению, не охарактеризовал; ни слова не было сказано специально и о Розанове; имя его всплыло неожиданно на других страницах дневника.
Вскоре после выхода в океан командир шхуны лейтенант Черкешин приступил к осуществлению далеко идущего плана. Сначала все выглядело естественно: командир требовал строгого соблюдения дисциплины, жестоко взыскивал за малейшие явные или кажущиеся провинности. Матросы, да и все участники экспедиции работали на совесть, но Черкешина это мало интересовало; он ввел на шхуне режим военной казармы, добивался, чтобы люди работали как автоматы, слепо выполняя его распоряжения, глушил всякую инициативу, идущую не от него; презрительное отношение к нижним чинам делало обстановку особенно гнетущей, тяжелой… Неизвестно, как развивались бы события, не будь на шхуне политического ссыльного Розанова, человека, посвятившего свою жизнь борьбе с угнетателями всех мастей. Он быстро сплотил вокруг себя команду, и когда Черкешин попробовал ввести на шхуне телесные наказания, матросы во главе с Розановым выступили против него.
Первоначально Розанов один явился к Жильцову и от имени всех матросов высказал ему свои требования. Жильцов не удивился и не возмутился — оказалось, что он давно Уже разгадал планы Черкешина и готов пойти на обострение конфликта, чтобы пресечь их. Причина конфликта четко сформулирована самим Жильцовым: в море за судно отвечает командир корабля, или капитан, и Черкешин, ловко используя это, решил оттеснить начальника экспедиции на второй план и захватить всю власть в свои руки; Умный человек, Черкешин понимал, что осуществить это он сможет лишь при безропотной покорности всей команды, поэтому он и стремился забить, запугать людей. Но попытка совершить экспедиционный переворот не могла застать врасплох и обескуражить Жильцова. И не только потому, что он был достаточно наблюдателен, чтобы вовремя заметить опасность, и достаточно решителен, чтобы не растеряться в трудный момент, но и потому, что однажды такие события уже происходили на глазах у Жильцова…
Увы, история повторяется. В экспедиции Толля в 1902 году командир «Зари» лейтенант Коломейцев попытался сделать то же, что и лейтенант Черкешин. «Заря» стояла тогда у берегов Таймыра, и Толль, проявив достаточную энергию и решительность, сместил сторонника телесных наказаний и властолюбца Коломейцева, отправил его с почтой в Енисейский залив, а на его место назначил Матисена…
Вот почему Розанов и Жильцов стали союзниками в борьбе против Черкешина. Ждать им пришлось недолго: как все авантюристы, Черкешин быстро зарвался, и тогда против него выступили все: и начальник экспедиции, к матросы, и научные сотрудники. Переворот не удался. К сожалению, Жильцов не имел возможности избавиться от Черкешина: судно находилось в открытом море. Но Черкешин признал, что поступал неправильно; новых попыток захватить власть или ввести палочный режим он не делал. Жильцов с искренней радостью записал в дневнике, что Черкешин глубоко осознал свои ошибки и, конечно, больше не повторит их…
Эпизод этот прояснил нам причину разногласий между Жильцовым и Черкешиным из-за Розанова; Жильцов, предвидевший осложнения с Черкешиным, нуждался в Розанове, как в человеке, способном противостоять командиру шхуны; а Черкешин, замышляя переворот, понимал, что Розанов может помешать ему… И Жильцов, и Черкешин были умными людьми и не ошиблись в своих предположениях.
Вскоре после этих событий с борта «Зари-2» заметили на севере «водяное небо» — на облаках лежал мутно-серый отсвет чистой воды. Черкешин предложил пробиться к полынье. Жильцов дал согласие, и шхуна начала трудный путь среди льдов. Внезапно переменившийся ветер увеличил разводья, «Заря-2» забиралась все дальше и дальше, как вдруг ветер снова изменился — и ледяные поля стали сдвигаться… Жильцов сделал в дневнике лаконичную запись: «Герой нынешнего дня — Черкешин; лишь его искусство избавило экспедицию от больших неприятностей».
К концу арктического лета шхуна «Заря-2» подошла к острову Беннета — самому крупному в архипелаге До-Лонга, гористому, необитаемому… За тринадцать лет до этого с острова Беннета по непрочному ноябрьскому льду ушел в последний поход полярный исследователь Толль, так и не дождавшийся своей шхуны «Зари»… «Заря» догнивала на берегу бухты Тикси, а у скал острова Беннета стояла другая шхуна — «Заря-2», экипаж которой продолжал дело, начатое Толлем…
Несколько участников экспедиции переправились в шлюпке на остров и, разделившись на две партии, занялись его исследованием. Коноплев, Зальцман и Мазурин пошли в одну сторону, а Жильцов с якутами Ляпуновым и Михайловым и матросом-гребцом Розановым отправился искать хижину, построенную Толлем.
Небо помутнело незаметно, и лишь когда внезапный порыв ветра хлестнул Жильцова по лицу, он понял, что надвигается буря и необходимо срочно вернуться на шхуну. Жильцов, Розанов, якуты Ляпунов и Михайлов поспешно двинулись обратно, к месту высадки. Жильцов шел первым. Они переходили небольшой, круто спадающий к морю ледник, когда сильнейший порыв ветра сбил Жильцова с ног. Начальник экспедиции покатился к обрыву, и лишь трещина спасла его от гибели. И Розанов, и якуты кричали сверху, но Жильцов не отзывался и лежал неподвижно… Буря все усиливалась, шквальный ветер не давал подняться, людей вот-вот могло сбросить в море. Но никому и в голову не пришло покинуть Жильцова в беде. Розанов и Ляпунов остались наверху страховать, а маленький ловкий Михайлов спустился на веревке к Жильцову. Он был жив, но сам идти не мог. Ежесекундно рискуя жизнью, выбиваясь из сил, якуты и Розанов вытащили начальника экспедиции и на руках понесли его туда, где надеялись еще застать шлюпку… Шлюпку они застали, и всех остальных высадившихся на берег — тоже, но «Заря-2» исчезла: она не могла оставаться в бурю у скалистых берегов острова…
Уже через несколько часов на море появились льды. Ветер продолжал бушевать, но волны утихли. Никого это не обрадовало. Льды ползли с севера и неодолимой преградой вставали на пути между островом и шхуной, штормовавшей где-то в открытом море… И тяжело пострадавший Жильцов, и все другие участники экспедиции, оставшиеся на острове, понимали, что их ждет неминуемая гибель, если «Заря-2» не пробьется сквозь льды за ними. Толль, оказавшийся в таком же положении, имел теплую одежду, питание, все его спутники были здоровы… И все-таки они бесследно исчезли среди льдов… А у людей, сидевших в маленькой палатке вокруг Жильцова, где не было ни запасов еды, ни теплой зимней одежды… И конечно же, каждый из них в эти дни думал: пробьется Черкешин или отступит, как отступил Матисен?..
Прошел первый день, второй, третий. Вокруг острова лежали льды, и даже на горизонте не было видно «водяного неба»… Здоровье Жильцова не улучшалось. Мысленно он готовился к смерти, хотя Зальцман уверял его, что ушибы не опасны. Но Жильцов думал о другом; он думал, что ему придется самому уйти из жизни, чтобы не отнимать у товарищей последней надежды на спасение…
Неизвестно, чем кончилось бы двухнедельное пребывание на острове, если бы не удачная охота якутов на оленей… А потом на горизонте появился едва заметный дымок: это «Заря-2» пробивалась к острову. Черкешин не подвел… К самому острову шхуна подойти не смогла, и пострадавшие по льду пошли к ней. На полпути их встретили товарищи, и вскоре экспедиция в полном составе собралась на борту шхуны… Осунувшийся, измученный бессонными ночами Черкешин сдал вахту помощнику и, не слушая благодарностей, ушел к себе в каюту спать.
«Заря-2» продолжала плавание…
«Мы все, и я в особенности, обязаны жизнью Черкешину», — записал в дневнике выздоравливающий Жильцов,
…Погода портится. Сухая снежная крупа стучит по туго натянутому тенту палатки. Не слышно свиста евражек — они попрятались в норы. Низкие, но неплотные облака проносятся над нами на юг. Откуда-то прилетела крупная полярная чайка; она кружит над Долиной Четырех Крестов и жалобно кричит — обижается, что нет поблизости моря или озера; потом она круто взмывает вверх и уносится на юго-восток. Мы тоже могли бы взмыть вверх и улететь на юго-восток, в Марково. Но и мне, и Березкину кажется, что хроноскоп еще может пригодиться нам здесь, в долине, и что вообще мы используем его мало и неумело…
— Между прочим, еще не доказано, что хроноскоп правильно раскрыл историю с этим человеком, — говорит Березкин, имея в виду погибшего в поварне, и смотрит то на штурмана, то на пилота.
Штурман и пилот протестуют, а Березкина охватывает приступ самобичевания: упрямо склонив крупную тяжелую голову, он нудно перечисляет и действительные, и выдуманные недостатки хроноскопа. Меня это раздражает, но потом я начинаю понимать, что Березкин устал. Я тоже устал. Уже несколько месяцев мы идем по следам экспедиции, ищем, сопоставляем, думаем. Мысли об экспедиции не покидают нас ни днем, ни ночью. И вот теперь, когда мы близки к цели, наступила вызванная утомлением реакция. Надо бы отвлечься, поговорить о чем-нибудь постороннем или побродить с ружьем по горам, но говорить о постороннем не хочется, а бродить по горам — значит бродить там, где за сорок лет до нас прошла экспедиция Жильцова…
Я вышел из палатки. Ветер усиливался, снежная крупа секла лицо. Тополя натужно гудели, вершины их упруго клонились к земле, а каждый листик рвался вверх, стремился улететь, но улететь удавалось лишь немногим, и те падали неподалеку — либо в реку, либо на сухие россыпи щебня, где уже скапливались белые линзы снежной крупы… Заблудший лемминг, маленький, бурый, с тоненьким писком шмыгнул у меня между ног и юркнул в норку. А мне вдруг захотелось найти место, где Зальцман спрятал какую-то тетрадь. Находки в поварне на некоторое время отвлекли нас от Зальцмана, но теперь мои мысли вновь и вновь возвращались к нему. Почему он так странно вел себя? Ведь часть экспедиционных материалов была сознательно оставлена в поварне. Почему же он прятал свою тетрадь?… Я перебрался через реку к поварне, встал лицом на северо-запад и, отсчитывая шаги, упрямо пошел навстречу ветру; за рекой углубился в леваду и, когда количество шагов приблизилось к ста сорока, подошел к старому поваленному дереву. Ствол могучего тополя еще сохранился — на севере деревья гниют медленно, — и я остановился как раз там, где Зальцман прятал тетрадь… Потом отправился за лопатой.
В палатке шел разговор о «Земле Санникова». Пока меня не было, штурман, еще молодой и недавно работающий на севере парень, высказал предположение, что экспедиции Жильцова все-таки удалось найти «Землю Санникова». Штурману очень хотелось, чтобы так было, и поэтому казалось, что так могло быть. Березкин и пилот смеялись над ним, но штурман не сдавался.
— Эх вы! — не без презрения говорил он, когда я подошел к палатке. — Жильцов почти полвека назад жил, и то верил в людей, в их честность верил, а вы… — штурман махнул рукой и отвернулся.
— Спроси у Вербинина, если нам не веришь, — сказал слегка задетый Березкин. — Если б «Земля Санникова» существовала, ее бы давно нашли. Весь тот район и ледоколы избороздили, и самолеты облетали… Ее ж специально разыскивали.
— Значит, врали и Санников, и все другие?
— Ошиблись люди, — сказал пилот, — С кем этого не случается. Особенно в Арктике.
Штурман с надеждой посмотрел на меня.
— Я тоже верю всем, кто видел «Землю Санникова», — сказал я, — И самому Санникову, и эвенку Джергели, и Толлю. Жильцов глубоко прав — то были люди, которые писали, что наблюдали, а чего не наблюдали — не писали. Подумайте сами, с какой целью Санников мог врать? В надежде получить царскую милость?.. Нет, он не рассчитывал на нее, он и не подумал сообщить в Петербург о своих открытиях, как сделал, например, купец Иван Ляхов: ведь сама Екатерина Вторая дала его имя двум островам — Большому и Малому Ляховским — и предоставила предприимчивому купцу монопольное право на добычу мамонтовой кости!.. Или возьмите эвенка Джергели. Его желание побывать на «Земле Санникова» было очень велико, и однажды он сказал Толлю, что готов отдать жизнь за право хоть один раз ступить на эту землю!.. Нет, такие люди не могли кривить душой!
— Патетично, но неубедительно, — возразил Березкин. — Нельзя же увидеть то, чего нет…
— Мираж, — сказал пилот.
— Нет, не мираж, — возразил я, — «Земля Санникова» существовала, а если и не существовала, то все-таки… все-таки ее могли видеть…
Пилот фыркнул, и даже штурман, мой союзник, улыбнулся.
— Короче говоря, существуют две гипотезы, объясняющие загадочную историю с «Землей Санникова». Помните, в дневниках Жильцова упоминается остров Васильевский?
— Помним, — сказал пилот.
— Верите вы, что Жильцов видел этот остров?
— Конечно!
— А между тем, нет такого острова на белом свете — Васильевского…
— То есть как?
— Очень просто. Нет, и все. Проверьте по картам, если хотите.
— Не мог же Жильцов соврать!
— А Санников мог? — вставил торжествующий штурман.
— Остров Васильевский видели и якут Михаил Ляхов, и участники Русской гидрографической экспедиции на «Таймыре» и «Вайгаче», и Жильцов со своими спутниками… Но в 1936 году советское судно «Хронометр», получившее задание еще раз обследовать остров, не нашло его… Остров растаял. На его месте оказалась банка глубиной всего в два с половиной метра. А совсем недавно, уже в сороковых годах, точно так же исчез остров Семеновский…
— Растаял, — недоверчиво повторил пилот.
— А вы забыли, что он был сложен ископаемым льдом и глинисто-песчаными отложениями?.. Арктика сейчас охвачена потеплением, ископаемые льды тают и… острова исчезают. Первая гипотеза и утверждает, что «Земля Санникова» существовала, но растаяла. И анализ морских грунтов к северу от Новосибирских островов будто бы подтверждает это.
— А вторая гипотеза? — спросил штурман.
— Вторая гипотеза объясняет все иначе.
Более десяти лет назад в Северном Ледовитом океане были открыты дрейфующие ледяные горы — гигантские айсберги. Они дрейфуют по эллипсам и время от времени заходят в район Новосибирских островов.
— Какая же из них правильна?
— Вероятнее всего, по-своему обе правильны. Не исключено, что к северу от Новосибирских островов раньше существовали небольшие островки, которые потом растаяли. Но все, кто видел «Землю Санникова», утверждают, что она гориста. И поэтому мне кажется, что за землю были приняты именно айсберги… Их видели, когда они приплывали, и не могли найти, когда они уплывали.
— Значит, Жильцов так и не открыл «Землю Санникова», — вздохнул штурман; мой рассказ его разочаровал.
— Увы…
Я взял лопату и двинулся к выходу.
— Ты куда? — спросил Березкин.
— За тетрадью Зальцмана. Надо ее выкопать.
Все отправились следом за мной, а у полусгнившего тополя пилот и штурман быстро оттеснили нас с Березкиным, и наше участие в раскопках свелось к руководящим указаниям. Пока пилот осторожно снимал слои грунта, а штурман торопил его, требуя лопату, я пытался угадать, сохранилась ли тетрадь и если сохранилась, то в каком состоянии. У меня были серьезные основания для опасений. Весь север Сибири, как известно, охвачен вечной мерзлотой: местами на несколько сот метров в глубину грунт скован холодом и никогда не оттаивает; за короткое полярное лето прогреваются лишь самые верхние горизонты, которые называют «деятельным слоем»; мощность этого деятельного слоя часто не превышает полуметра и лишь в долинах крупных рек Увеличивается метров до двух. Этот деятельный слой действительно очень «деятелен»: летом он оттаивает, насыщается водой, а осенью начинает замерзать с поверхности; верхний слой льда давит на жидкий грунт, он вспучивается, прорывает ледяную корку, вырывается наружу… Зальцман наверняка спрятал тетрадь в пределах деятельного слоя; если даже он тщательно запаковал ее, все равно надежды найти ее в хорошем состоянии у нас почти не было.
К сожалению, я не ошибся. Пакет мы нашли, но в плачевном состоянии. Мы бережно перетащили его остатки к себе в палатку, но что делать с ними дальше — никто не знал. Мы решили хотя бы просушить их.
На следующий день я вновь засел за дневники Жильцова. Его экспедицию постигла участь многих других экспедиций. В Восточно-Сибирском море «Заря-2» вошла в тяжелые льды, которые внезапно за несколько часов смерзлись… Шхуна попала в ледовый плен, вырваться из которого не удалось. Начался медленный дрейф в восточном направлении… Вскоре наступила полярная ночь… Судя по дневникам Жильцова, продовольствием экспедиция была снабжена хорошо. Однако к середине зимы у многих появились признаки цинги… Это не удивительно, потому что в то время о витаминах еще почти ничего не знали.
Сильнее других страдал от цинги Жильцов, не успевший оправиться после сильных ушибов. Он крепился, старался как можно больше находиться на свежем воздухе, двигаться, принимал участие в малоудачной охоте на тюленей. К цинге прибавился еще какой-то недуг, но какой — никто не знал… Последняя запись, сделанная уже под диктовку Жильцова, содержала обращение в Академию наук и несколько теплых слов к родным, которые так и не дошли до них… Жильцов понимал, что умирает, сознание его до последней минуты оставалось ясным, а воля твердой… Все участники экспедиции, дневники которых мы прочитали позднее, свидетельствовали это. Все они преклонялись перед умирающим начальником и все с тревогой думали о будущем: без Жильцова, который сумел всех сплотить вокруг себя, оно рисовалось смутным, тревожным… Задень до смерти Жильцов созвал у себя в каюте всех научных сотрудников экспедиции и пригласил командира судна. Прощаясь с ними, он сказал, что передает свои права лейтенанту Черкешину.
— Он самый опытный среди вас, — пояснил Жильцов, — Он доведет экспедицию до конца.
Жильцов слабо шевельнул рукой, и Черкешин, правильно поняв его, взял руку умирающего и тихонько пожал.
— Экспедиция выполнит свою задачу, — коротко сказал Черкешин, — Я обещаю вам это…
Жильцова похоронили среди торосов, неподалеку от шхуны. Значит, мы ошибались, думая, что его могила находится в Долине Четырех Крестов…
Через месяц умер боцман. На этом скорбном событии все найденные нами дневники обрывались. Далее с перерывом в неделю-полторы следовали лишь лаконичные записи, извещавшие о гибели шхуны: льды раздавили ее неподалеку от берегов Чукотки…
Разумеется, мы заранее знали, что шхуна погибла — иначе люди едва ли покинули бы ее. Знали мы также, что все участники экспедиции, оставшиеся в живых, двинулись на юг, благополучно достигли материка, перевалили через Анадырский хребет и пришли в Долину Четырех Крестов… Но все это было лишь внешней стороной событий, все это не объясняло нам, почему в Долине Четырех Крестов разыгралась трагедия, почему всю жизнь стоял перед Зальцманом вопрос, правильно они поступили или нет… Хроноскоп не мог оказать нам никакой помощи, а дневники молчали — измученным людям было не до анализа взаимоотношений, они боролись за свое спасение…
— На тебя, Вербинин, вся надежда, — сказал мне Березкин.
— На меня?
— Да, на тебя. Однажды ты рассказывал мне, чем отличается работа писателя от работы следователя. Помнится, ты выразился так: «следователь идет от событий к характерам, а писатель от характеров к событиям».
Мы действительно как-то беседовали на подобную тему с Березкиным. Не помню, почему об этом зашел разговор, но я сказал ему, что творческий процесс делится на два этапа. Писатель — хозяин положения, пока он выбирает своим героям характеры и предлагает им определенные обстоятельства. Но как только характеры сложились и автор столкнул их в конкретной обстановке — писатель как бы превращается из творца в наблюдателя: герои его начинают действовать самостоятельно, в соответствии со своими внутренними свойствами, в воображении писателя они подобны живым людям, над которыми никто не имеет власти. Я давно уже пришел к выводу, что вымышленные герои действуют в воображении писателя точно так же, как и живые люди с такими же характерами и в такой же обстановке. Конечно, я имею в виду лишь логику поведения, но ведь это самое главное.
— К чему ты клонишь? — спросил я у Березкина, уже догадываясь, на что он намекает…
— Займись-ка творчеством, — сказал он, — Нам известны характеры людей и обстановка, в которую они попали. Ты должен догадаться, как они повели себя… Это тот самый случай, когда ни одна электронная машина не может заменить человеческого мозга… Помнишь, в Саянах ты заявил, что мозг и есть самый настоящий хроноскоп?
Я все помнил, но художественное творчество, — а именно к этому призывал меня Березкин, — требует особой внутренней подготовки, особой душевной настроенности.
— Что ж, настройся, — с улыбкой, но категорически потребовал Березкин.
Проанализировав все известное нам, я понял, что задача не так уж трудна, как показалось в первый момент. И характеристики, оставленные Жильцовым, и описание первого конфликта, и отрывочная последняя запись умирающего Зальцмана, поставившего слово «спаситель» и фамилию «Черкешин» почти рядом, позволяли разобраться в событиях, которые произошли после гибели шхуны «Заря-2» и привели к изгнанию лейтенанта Черкешина из экспедиции… Да, изгнанию. Об этом очень коротко, но все-таки с указанием причин сообщалось в записке, найденной нами среди бумаг в поварне…
Вот как рисуются мне события последних месяцев.
…Искрошенная льдами шхуна полярной экспедиции Жильцова исчезла в пучине океана. Потрясенные случившимся, растерявшиеся люди видели, как сомкнулись над черной полыньей торосы. Все понимали, что произошло нечто непоправимое, ужасное и надеяться на помощь не приходится. Я не оговорился, сказав, что люди растерялись. Ни астроном Мазурин, ни этнограф Коноплев, ни врач Зальцман, ни матрос Розанов никогда раньше не участвовали в арктических экспедициях, не имели опыта перехода по полярным льдам… Лишь самый опытный из всех лейтенант Черкешин сохранил хладнокровие; он чувствовал себя главным действующим лицом, человеком, от которого зависит спасение всех остальных, и это при его гордом и властолюбивом характере питало его собственное мужество. Я не сомневаюсь, что именно Черкешин сумел ободрить и поддержать людей, вернуть им надежду на спасение и способность бороться… И он повел потерпевших кораблекрушение к далеким пустынным берегам Чукотки…
Люди шли за ним, и Черкешин все более проникался сознанием своей власти и своей значительности, постепенно он переставал понимать, что сознательная дисциплина и рабская покорность — это не одно и то же, он словно забыл, что лишь совместная борьба может обеспечить спасение, и мысленно приписывал себе все, что делалось его спутниками и товарищами по несчастью, а поэтому относился к ним все с большим презрением… Однако вскоре в поведении его появились новые черточки: он стал мягче держаться с научными сотрудниками экспедиции, со своим помощником Говоровым, но начал придираться к матросам и якутам, грубить им, дошел до зуботычин. И, конечно же, против этого восстал Розанов. Но на этот раз он не встретил общей поддержки. Роковой принцип «разделяй и властвуй» дал свои результаты и здесь. Обласканные Черкешиным люди (и среди них астроном Мазурин, врач Зальцман) молчали, а привыкшие к помыканию, сломленные непривычной обстановкой матросы и якуты утратили способность сопротивляться… Черкешин не замедлил воспользоваться этим, и на следующем переходе вся самая тяжелая работа легла на плечи якутов и матросов…
Розанов разгадал далеко идущий замысел Черкешина: тот решил спасти одних за счет других; точнее, он решил прежде всего спастись сам; но Черкешин знал, что одному не спастись; поэтому он мысленно обрек на гибель матросов и якутов, а остальным сберегал силы… Особенно нетерпимо относился он к якутам, и это позволило Розанову обрести первого надежного союзника — этнографа Коноплева. Ни большевик-революционер Розанов, ни честный ученый-этнограф не могли смириться с проявлением расизма. И когда однажды Черкешин пустил в ход кулаки, погоняя измученных якутов, Розанов и Коноплев заступились за них… Зальцман и Мазурин сочувствовали якутам, но у них не хватило смелости восстать вместе с Розановым и Коноплевым против Черкешина, уже однажды спасшего им жизнь, а Говоров, помощник командира погибшей шхуны, постарался сгладить конфликтно сгладить его было невозможно. Маленькую группу людей, затерянную среди льдов океана, по-своему раздирали те же противоречия, что и всю страну, в которой уже назревала революция. И здесь одни пытались угнетать других, используя и классовые, и националистические предрассудки. И здесь зрел протест. Неравенство, насаждавшееся Черкешиным, становилось слишком ощутимым. Особенно распоясался он, когда вывел людей на материк…
Измученные, голодающие люди в труднейших зимних условиях перевалили через Анадырский хребет и вышли в небольшую долину, где обнаружили пустую поварню и два высоких креста, поставленных задолго до них… Вероятно, кресты эти многих навели на невеселые размышления: уходили силы, кончались съестные припасы, почти не было надежды спастись, и самые впечатлительные уже представляли себя погибшими среди снегов…
В поварне Черкешин решил сделать короткий отдых. Первые же дни омрачились смертью Мазурина. Он не казался слабее других, но, заснув с вечера, утром не проснулся… Могилу ему вырыли неподалеку от двух старых крегов, и тогда же Розанов вырубил крест в память трагически закончившейся полярной экспедиции Андрея Жильцова…
Смерть Мазурина словно подхлестнула Черкешина. Через два дня разыгрались события, приведшие к роковым последствиям: Черкешин обвинил якутов Ляпунова и Михайлова и матроса Розанова в похищении продуктов и потребовал изгнать их без всяких припасов из экспедиции. Это означало обречь людей на верную смерть, но таким способом Черкешин рассчитывал спастись сам… И тогда случилось то, чего Черкешин не мог предвидеть из-за ненависти и презрения к людям: все снова выступили против него. Без особого труда удалось обнаружить, что продукты спрятал сам Черкешин. Бывший командир шхуны схватился за оружие, но его связали, прежде чем он пустил револьвер в ход… В тот же день над Черкешиным состоялся товарищеский суд. Розанов предложил снабдить Черкешина продовольствием на равных правах со всеми, а затем изгнать из экспедиции. Против выступил один Зальцман. Он говорил о заслугах Черкешина, напоминал, как пробился он на шхуне к берегам острова Беннета, как вел всех по льдам к материку, но и Розанов, и Коноплев, а вместе с ними и все другие остались непреклонными.
В присутствии Черкешина все продовольствие поделили на равные части и одну из них отдали ему… Зальцман снова взывал к справедливости, и тогда Розанов предложил ему идти вместе с Черкешиным. Зальцман испугался и перестал спорить. На следующий день Черкешин покинул Долину Четырех Крестов.
Надежды на спасение были очень слабы и у всех остальных. Поэтому Розанов предложил часть дневников оставить в поварне: кто-нибудь посетит поварню, найдет дневники и перешлет их в Петербург. Так и было сделано, а потом все ушли дальше, но что случилось с ними — нам узнать не удалось. Лишь судьбу Розанова и Зальцмана мы проследили до конца.
А Черкешин… Черкешин вернулся Б поварню. Труднее всего сохранять мужество наедине с самим собой, и этого испытания Черкешин не выдержал. Вероятно, он пришел с повинной — сломленный, неспособный бороться даже за свою жизнь, — никого не застал в поварне, в бессильной ярости изрезал и расшвырял дневники, а потом… Впрочем, что случилось потом, мы уже видели на экране хроноскопа.
Так представились мне события, происшедшие после гибели шхуны. Быть может, не все рассказанное абсолютно точно в деталях, но и Березкин, и пилот, и штурман согласились, что главное подмечено верно, они поверили мне.
Готовясь к отлету в Нырково, мы, не надеясь на успех, решили все-таки подвергнуть хроноскопии подсохший пакет, некогда спрятанный Зальцманом. Хроноскоп долго отказывался отвечать на задания, и Березкин повторял их вновь и вновь, по-разному формулируя.
Наконец, на экране мелькнула расплывчатая фигура.
Мы тотчас вспомнили плотного человека с жестоким выражением лица — однажды он уже возникал на экране.
— Неужели он? — спросил Березкин.
— По-моему, он, — ответил я.
Березкин еще раз уточнил задание, изображение стало немножко яснее.
— Черкешин, — сказал Березкин. — Уверен, что это он. Зальцман прятал не свою тетрадь. Помнишь слова: «придется не церемониться», «цель оправдывает средства» и тому подобное?.. Это писал Черкешин, задумавший свою авантюру. А когда она провалилась, он из каких-то соображений оставил тетрадь Зальцману, единственному, кто сочувствовал ему. Видимо, он считал, что у того больше надежды спастись. Но Зальцман предпочел спрятать тетрадь.
Предположение это показалось мне убедительным, я согласился с Березкиным. А потом Зальцмана, который так и не узнал, что случилось с изгнанным Черкешиным, до конца дней мучили угрызения совести, он не мог решить, правильно они поступили с Черкешиным или неправильно. Дневники свои он потерял, добираясь уже после революции до Краснодара, но решил по памяти восстановить события прошлого, чтобы всем рассказать о случившемся.
…В тот же день под вечер наш вертолет поднялся над Долиной Четырех Крестов, последний раз мелькнул под нами крохотный лесной оазис, затерянный среди арктической пустыни, и вертолет взял курс на Нырково.
Мы сделали все. что могли, мы выяснили судьбу исчезнувшей полярной экспедиции. А хроноскоп… Хроноскоп прошел первое испытание. Он немало помог нам с Березкиным, и мы надеялись, что в дальнейшем он будет помогать еще лучше.