У стенки грузового причала в Константинополе стоял пароход. На его черном борту с облупившейся краской, на облезлых спасательных кругах и рассохшихся шлюпках было написано по-английски и по-русски имя средневекового философа: “Спиноза”. Ниже замазан старый порт приписки судна — Одесса и надписан новый — Ливерпуль. Трубы не дымили. По опустевшей палубе прохаживался часовой, русский казак с винтовкой.
Вдруг часовой остановился, приставив приклад к ноге. Матросы в брезентовых робах поднимали на верхнюю палубу носилки с мертвым телом, накрытым с головой клеенчатым плащом. Поверх плаща лежала капитанская фуражка.
Носилки с телом капитана “Спинозы” пронесли по пустой палубе и по трапу вынесли на пирс. По традиции его следовало проводить гудком. Но для гудка у “Спинозы” не было пара. Даже легкого дрожания нагретого воздуха не ощущалось над обрезом его непомерно высоких труб. Пароход стоял с холодными котлами: он находился под арестом в иностранном порту. Капитана сегодня утром нашли в каюте с простреленной головой. Ни письма, ни записки при нем не обнаружили. Следователь так и записал в протоколе: “Покончил с собой, не оставив письменного свидетельства”.
Но это было не совсем так. Когда тело капитана погрузили на арбу и возница-турок погнал лошадь по крутой каменистой улочке вверх, капитанская фуражка стала сползать по скользкой клеенке плаща, и сопровождавший тело человек в белой курточке — стюард со “Спинозы” спрятал ее под своей курточкой. Вскоре арба остановилась у дома, где размещалось представительство “Русского каботажного бюро” в Константинополе.
Эта контора, возглавляемая безработными адмиралами, бежавшими из России от большевиков, сдавала внаем русские пароходы, угнанные вместе с экипажами при отступлении белых из Одессы, Новороссийска и прочих захваченных красными портов. Русские пароходы и их проданные на чужбину экипажи плавали теперь под иностранными флагами в чужих морях. А некоторые, как, например, “Спиноза”, ходили к берегам Крыма, где окопались остатки белогвардейщины, подбирали удирающую от красных публику, грузили на борт имущество крымских фабрикантов и содержимое казенных складов, принадлежавшее, до того как белые захватили Крым, Крымской Советской Республике, и вывозили в Турцию. Здесь были жизненно важные вещи: одежда, медикаменты, провиант. Белые не оставляли ничего: ни хлеба, ни лекарств…
Стюард сдал тело капитана представителю бюро, получил расписку и пошел… в букинистический магазин. Там они вместе с букинистом подпороли подкладку фуражки и вынули письмо…
“Милая Настенька!
Не вини ты меня, ради бога! Вини их. Ты знаешь, кого… Сперва они меня с родиной разлучили, когда угнали за границу русский торговый флот, потом впутали в бесчестное дело: принуждали вывозить из Крыма продовольствие, чтобы кормить белые корпуса, которые формируются за границей на помощь Врангелю. А в России дети пухнут с голоду… Так, мало того, теперь они сами же отдали меня под суд. Предъявили следователю фальшивые документы, по которым выходит, будто я принял на борт “Спинозы” продовольствие с казенных складов в Феодосии. Но я в этот рейс, уж ты-то можешь мне поверить, Настенька, кроме пассажиров да оборудования табачного производства и давильных прессов с парфюмерной фабрики, что в Судаке, ничего не грузил. Так что, естественно, продовольствия по прибытии в Константинополь на борту не оказалось. Хотя со складов, как выходит по документам, господа из белого интендантства под надзором контрразведки этот груз якобы взяли и переправили на пароход. Теперь чем хочешь клянись — не докажешь, что ты не украл. Если даже в тюрьму не посадят, все равно не то капитаном — кочегаром не возьмут ни на одно судно. Тем более — в чужой стране… Так что единственный, кто нас рассудит, — это тот никелированный револьвер, который я тебе, Настенька, не велел трогать. Помнишь?.. Он нас с тобой, родненькая, разлучит. Теперь уж навсегда…”
Букинист несколько раз перечитал письмо.
— Весьма ценный документ, — сказал он, — весьма! Если продовольствие не попало на борт “Спинозы”, значит, оно осталось в Крыму: спрятано где-то в районе Феодосия — Судак… Письмо капитана поможет нам его отыскать.
— Капитан просил меня передать письмо его жене в Крыму.
— Вот мы и передадим. Сами-то вы попадете в Крым не скоро. “Спиноза” крепко застрял в Константинополе. Пока идет следствие, наложен арест на фрахт. А других рейсов на Крым сейчас нет.
— А как же вы переправите письмо? Посуху?
— “Джалитой”.
— С контрабандистами?.. Да если контрабандисты прочитают письмо, они сами разыщут спрятанное продовольствие. Это же хлеб! А в России — голод. Представляете, сколько сейчас стоит в России пуд муки?!
Букинист улыбнулся:
— Об этом не беспокойтесь: на “Джалите” поплывет свой человек.
— Поплыть-то он поплывет, — покачал головой стюард, — а вот доплывет ли? Ноябрь наступает. В ноябре Черное море потопит парусник.
— “Джалиту” не потопит, — ответил букинист убеждение. — “Джалита” хитрый бот. Очень хитрый!..
7 ноября 1920 года в горах за Новороссийском родился бора — губительный северо-восточный ветер. Но море еще не ощутило его дыхания — лежало ленивое, штилевое. Короткий широкий ботик, сверху похожий на жучка, казалось, уснул на синем щите моря, хотя полз он под всеми своими косыми парусами. Гафельный грот на его единственной мачте, фока-стаксель и кливера над бушпритом вяло морщинились от дохлого ветерка, а то и вовсе бессильно обвисали.
Ботик был чуть побольше шлюпки, но с палубой, на которой сейчас находился весь его международный экипаж: двое небритых молодчиков, медлительных и грязных, как их посудина, хозяин судна — турецкий грек из Трапезунда и Гриша, русский, в “вышиванной” украинской сорочке и берете английского матроса, с помпоном.
— Ветерку бы-ы, — мечтательно протянул Гриша.
Грек посмотрел с тревогой на задымленный горизонт:
— Осень. Плохой ветер бывает: бора.
— А если дизель качнуть?
Под палубой “Джалиты” был спрятан дизель-мотор с компрессором. Обычно катера таможенной охраны легко догоняли парусники контрабандистов. С “Джалитой” этот номер не проходил: в нужный момент включался двигатель. Кабы не двигатель, грек ни за что бы не решился пересекать Черное море в такое негостеприимное время года.
— Ну так качнуть дизель? — переспросил Гриша.
— Берег близко, — ответил наконец грек. — Мыс Мысхак, Новороссийск. С парус мы маленький турецкий контрабанда: чулочка, лифчика, кокаинчика. А мотор услышат — спросят: кто такой? Красный, белый? Становись к стенке.
Гриша снял берет с помпоном, почесал затылок:
— Да-а!.. С вами влипнешь… А если я сам по себе? Так не бывает?..
— Не бывает. Все русские поделились: белая — красная.
— А я выделился… в отдельное государство. Что, не может быть? Свой государственный флаг! — Гриша размотал засаленный шарфик и помахал им в воздухе. — Герб тоже свой! — Задрав рубашку, он продемонстрировал наколку на груди: русалка в кольцах удава.
Грек окинул Гришу критическим взглядом:
— Голоштанный твой государство.
— Что есть — то есть, — без спора согласился Гриша. — Министр финансов ходит без портфеля. Поэтому я и нанялся на вашу “Джалиту”, господин Михалокопулос… Тьфу, чуть язык не вывихнул. Давай по имени: ты меня просто Гриша, я тебя просто…
— Ксенофонт.
— Так вот, Сеня… финансы у нас с тобою скоро будут, потому что вот это пока работает. — Гриша деликатно постучался в свой собственный лоб, словно там шло заседание. — Министерство иностранных дел!
Грек не выдержал — улыбнулся, крепкие молодые зубы сверкнули под усами:
— Значит, у вас, как это говорится, “министерская голова”?
— В самую точку, — согласился Гриша. — Ты когда-нибудь видел Крым на географической карте — той, что в школе? С виду это такой кошелечек, ридикюль, куда российская толстопузия сложила сейчас всю монету, какую только успела свезти в Крым, удирая от большевиков…
Грек, не слушая, смотрел на море: вдали уже обозначилась потемневшая полоса волн с барашками пены. Ветер, налетая, срывал барашки. Гриша перехватил взгляд:
— Не бора это, просто свежачок. Ты слушай: когда большевики возьмут Перекоп, они, можно сказать, развяжут кошелечек, и мы с тобой начнем грести золото совковой лопатой — за место на “Джалите” желающие драпануть из Крыма отвалят больше, чем мы сможем увезти. У меня даже есть на примете один пассажир, вернее сказать, пассажирка…
В этот момент сизая полоса волн с барашками добежала до ботика, сильный порыв ветра накренил суденышко.
— Ай, говорил, бора! — закричал грек. — Грот убирай! Стаксель! Кливер! (Гриша с трудом убирал хлопающие паруса). Качай дизель!
Гриша раздраил люк, добрался до дизеля и схватился за пусковой рычаг. Застучал двигатель, палуба задрожала. Чихая нефтяными парами, оставляя мазутные пятна, ботик взобрался на волну и дал ход. Грек и Гриша вдвоем вертели штурвал. Вода то и дело окатывала обоих. Ботик, стуча дизелем, вползал на водяные горы, несущиеся наперегонки с тучами, и, срываясь с их пенистых вершин, зарывался чуть ли не вместе с мачтой. Иногда под кормой обнажался винт. Его лопасти свистели в воздухе среди брызг и пены…
Вдруг дизель чихнул — грек и Гриша прислушались. Снова чиханье и всхлип. Потом мгновение тишины; только слышно, как вода скатывается с палубы.
Грек увидел, как побледнел его моторист.
— Хан, дизель скис, — прохрипел Гриша.
Волна развернула ботик, другая, как кувалдой, ударила в пузатый борт, грек и Гриша уже не могли держать суденышко носом к волне. Потерявший управление ботик несло боком. Палуба все круче накренялась. Темная морская глубь глядела прямо в глаза… И вдруг среди грохота волн Гриша услышал голос грека:
— Коммерция не должна пропадать.
Гриша не поверил своим ушам, нашел время говорить о коммерции!.. Может, показалось?.. Но грек говорил в самое ухо:
— Кто живой доплывет до Крыма, будет делать, как я скажу. Слушай и запоминай…
Бора длится обычно не более суток. И вот уже вновь как ни в чем не бывало катятся ласковые волны к берегам вожделенного Крыма. В бирюзовом ожерелье прибоя лежит полуостров. На юге в эту пору осени солнце еще исправно освещает выходы известняка и можжевеловые заросли Яйлы, ветер треплет листву дубово-буковых рот на склонах гор. Внизу, где полоса пляжей, маленькие крабики взбегают на гладкие теплые камни. А на севере срывается по ночам ледяная изморозь, порой падает и тает снег. Там, у перешейков, где решалась судьба Крыма, шла тяжкая работа войны: по белесой воде Сиваша, заткнув за поясные ремни подобранные полы шинелей, брели красноармейцы.
На траверсе Севастополя, Феодосии, Керчи подпирали дымами небо суда пяти государств — английская, французская, итальянская, турецкая и греческая эскадры. Дрожали бронепалубы от гула беспрерывно работающих машин. Антанта тянула к Крыму пятерню.
— Ожидается высадка союзников! — кричали мальчишки-газетчики на набережных крымских городов. — Большевики не войдут в Крым!
Но в силу союзников уже никто не верил. Высаживались они и в Одессе, и в Новороссийске… даже в Архангельске, а большевики одержали верх и вошли во все эти города. Вот и сейчас армии Фрунзе неумолимо надвигаются, как бора в ноябре. И, хотя еще не было приказа об эвакуации, дорога, сбегавшая серпантином по склонам Яйлы к морю, была забита беженцами. Подпирая друг друга, извозчичьи пролетки, линейки, брички двигались вниз черепашьим шагом. Время от времени с криком и руганью их оттесняли вооруженные люди, требуя пропустить военные обозы. Зеленые двуколки казенного образца и мобилизованные гражданские телеги, платформы ломовиков, даже арбы были с верхом завалены ящиками, мешками и кулями, покрытыми рогожей, мешковиной, брезентом. Груз тщательно охранялся: за телегами шли не в ногу усталые солдаты в обмотках и английских бутсах, побелевших от крымской известковой пыли. Солдаты обросли бородой и даже офицеры были небриты.
Телеги проезжали мимо некогда щеголеватых, ныне облупившихся ворот. На арке сохранилась лепная надпись:
КЛИМАТИЧЕСКАЯ СТАНЦИЯ
За этой аркой начиналось как будто бы другое царство: царство причудливых парковых растений, клумб, ваз, беседок и мраморных львов с кольцами в зубах. От арки аллея крымских туй вела к веранде, увитой диким виноградом. Здесь стояла плетеная санаторная мебель. Сидя в белом ивовом кресле, доктор Забродская Мария Станиславовна беседовала с заграничным коммерсантом.
— Господин… — Мария Станиславовна запнулась, — простите, очень трудная фамилия… Ми-ха-ло-ко-пу-лос…
— О, можно просто Ксенофонт!
— А?.. Ну да! — вспомнила Мария Станиславовна. — Был такой древнегреческий полководец. Учили в гимназии. — Теперь она уже не могла без смеха смотреть на потомка древних греков, одетого одесским пижоном: кургузый обдергайчик — короткий пиджачок в талию — и брюки-дудочки, которые он то и дело поддергивал, чтобы не сминались на коленях, заодно демонстрируя штиблеты — лак с велюровым верхом. Только на голове вместо традиционной шляпы канотье возвышалась красная турецкая феска. Как будто господин Михалокопулос по забывчивости надел на голову цветочный горшок.
Товар, который рекламировал грек, был еще более странным, чем его одежда. Вынимая из саквояжика, он раскладывал перед Марией Станиславовной красочные картинки на глянцевой бумаге: коралловые острова с тонконогими пальмами, белая вилла и такая же белая яхта, перевернутая в зеркале лагуны.
— Сколько стоит такая вилла?
— Миллион.
— Вместе с островом?
— Это называется атолл.
— Яхта тоже входит в эту сумму?
— Яхта?
— Ну да, тут написано. Я еще не разучилась читать по-французски: “Яхта “Глория” с кают-компанией и…”, пардон, “…гальюном”.
— Яхта от другая вилла.
— Тогда сочувствую вам, господин Ксенофонт. Вы зря пересекли Черное море. Надеюсь, не очень качало?
— Самая чуточка… А почему зря?
— Потому что без яхты за всю вашу экзотику в России сейчас и фунта муки не дадут. А вот за место на пароходе, пусть на палубе, в угольной яме, снимут с себя последнюю рубашку или норковый палантин.
— Вы можете покупать совсем маленький бунгало с банановой рощицей. Это будет стоить совсем не миллион.
— Какая разница, если белая яхта “Глория” не ожидает в гавани?
— Кто вам сказал — не ожидает? Очень ожидает! Но только не “Глория”, а “Джалита” — дизельный бот.
“Кажется, этот грек существует на самом деле, — подумала Мария Станиславовна. — Не сон, не романтический бред…”
— Почему вы решили, что я хочу уехать из России?
— Богатые люди убегают от революции.
— А кто вам сказал, что я богатый человек?
— Я знал вашу семью, госпожа Мария: вашу мамашу, вашу папашу, сторож Никита и мерин Сивый, на котором Никита возил бочку.
— А я — то думаю: где я вас видела?!.. Ну, конечно! Когда-то до революции к нам приходил коммивояжер фирмы “Зингер”, тоже с картинками… швейных машинок. Мама еще была жива. Ну да! Он вот так же, простите, поддергивал брюки, чтобы не пузырились на коленях. Значит, теперь вы уже швейные машинки не предлагаете? — Марии Станиславовне вновь стало смешно. — Теперь вы коммивояжер по продаже коралловых островов с банановыми рощицами.
— И белыми яхтами. Лишь бы это вас развеселяло.
Охота смеяться вдруг пропала.
— Вы ошиблись адресом, к нам больше не ходят коммивояжеры.
Грек сложил руки на животе и сочувственно вздохнул:
— Я все знаю, госпожа Мария: прочитал газету в Трапезунде. Наверно, сам бог нуждается в хорошем докторе, если он позвал ваш папа. Но я не думаю, что профессор Забродский оставил свою дочь без всякого средства. Станислав Казимирович имел достаточную практику. Богатые люди со всего света привозили к нему свои дети с больные легкие. Конечно, он был состоятельный человек, если на свой капитал купил здесь, в Крыму, виллу с парком над морем и открыл климатический курорт.
— Пойдемте, — она встала, — я вам покажу деньги профессора Забродского, если интересуетесь.
И пошла, не оборачиваясь, вдоль каменных перил веранды. На ней был белый докторский халат. И поскольку ее собеседник был моряк, он не мог отделаться от ощущения, что она плывет, как парусная лодка. Она даже кренилась, как лодка, потому что шла в старых туфельках на сбитых каблучках.
В столовой санатория сидели дети, мальчики и девочки, в белых панамках. Они, видимо, собирались пить чай. Стаканы сгрудились в стороне на подносе, и двое старших — паренек лет четырнадцати, с лицом, чуть тронутым оспой, и девочка того же возраста, с виду совсем уже барышня, — разливали чай.
Перед каждым лежал ломтик хлеба не больше спичечной коробки и бумажка с каким-то белым порошком. Дети, должно быть, отказывались принимать порошки: в столовой стоял галдеж, который сразу оборвался, как только вошли Мария Станиславовна и грек.
— В чем дело, Рая? — спросила Мария Станиславовна у девочки-барышни, разливавшей чай. — Почему шум?
— Революция, Мария Станиславовна. Они нас свергают: меня и Колю.
Младшие загалдели с новой силой:
— Они неправильно делят сахар!
Только теперь грек понял, что порошок на бумажках не лекарство, а сахарный песок в микроскопических дозах.
— Когда-то в России были соляные бунты, — сказала Мария Станиславовна, — а у вас, значит, сахарный? — она рассмотрела все бумажки. — Абсолютно одинаковые порции!
— Нет, не одинаковые! — возразил мальчишка лет десяти, видимо, главный застрельщик бунта. — Мы посчитали крупинки!
Мария Станиславовна взглянула на грека: понял ли он, что происходит?
Грек сделал вид, что рассматривает дерево. Посреди столовой росло дерево. Оно выросло такое высокое, что для него специально в стеклянной крыше столовой пришлось проделать дыру, и теперь дерево проходило сквозь крышу, его крона шумела над павильоном.
— Хорошо, Сережа, — сказала Мария Станиславовна, — я сама буду развешивать сахар. Коля! — обратилась она к пареньку, которого собирались свергнуть. — Принеси аптекарские весы.
Пока Коля бегал за весами, Рая поставила перед греком стакан подкрашенной водицы — здешний чай.
Коля принес весы и длинный ящичек с гнездами мал мала меньше для гирек. Гирьки Мария Станиславовна брала пинцетом.
— Чтобы на гирьках не оставался жир от рук, — объяснила она и, окончив взвешивать, присела за стол рядом с греком. — Дальше пусть делят сами. У них свой способ.
Способ оказался простым:
— Олюня, отвернись, — распорядился Коля.
Самая маленькая девочка послушно повернулась лицом к двери.
— И не подглядывай! — закричала другая девочка.
Коля коснулся пальцем одной из бумажек с сахаром:
— Кому?
— Андрею!
Андрей схватил свою долю.
— Кому?
— Райке!
Девочка-барышня тоже получила.
— Кому?
— Сереже!
Застрельщик бунта с достоинством взял свою порцию.
— Кому?
— Катюше!
— Кому?
— Дяде.
Грек оглянулся…
— Вам, вам, — сказала Мария Станиславовна.
Грек испуганно отодвинул стакан:
— Нет, нет! Дяде не надо. Дяде доктор запретил кушать сладости… слишком много, — физиономия господина Михалокопулоса стала красней его фески. — Дядя лучше покурит на свежий воздух.
Наталкиваясь на столы и стулья, грек выскочил из столовой и по первой же попавшейся аллее углубился в санаторный парк…
Навстречу греку из зарослей одичавших изломанных и увядших табаков вышла дама. Дама самая натуральная: вся, в кружевах и рюшах, как парижский зонтик. Ее кукольное личико утопало в страусовом боа. Серьги с подвесками раскачивались на ходу и, чудилось, издавали мелодичный звон. Но из крошечного ротика, похожего на цветок львиный зев, вырывался боцманский бас:
— Это ваша “Джалита” болтается у рыбачьей пристани?
— Наша.
Значит, это вы из Константинополя? А где “Спиноза”? Уже на неделю опаздывает!..
— “Спиноза” не будет. Совсем присохнул в Константинополь, у стенка стоит, котлы холодные.
— Чего же они ждут? Пока красные возьмут Крым?..
Грек только руками развел:
— Мы человек маленький, пароходом не управлял. Мадам оглядела грека снизу вверх: от штиблет до фески.
— Слушай, как тебя там…
— Ксенофонтос Михалокопулос.
— Длинновато для короткого разговора. Сколько?
— Нисколько.
— Вам дают не бумажки, а золото!
— Пассажиров не берем.
— Половина сейчас, половина в Константинополе.
— Не берем пассажиров.
— Все сейчас! Сразу! Тут же!
Дама стала отстегивать серьги с подвесками…
— Нет, нет, мадам. Ваше золото легкое, а вы тяжелая: много чемодан. “Джалита” совсем маленький ботик.
— Контрабандистская лайба! Вроде я не знаю. У самой муж моряк. Капитан! Понял? Был бы он здесь… Ну да черт с тобой! — из бархатного ридикюля, расшитого несортовым жемчугом, дама вынула золотой портсигар, нажала кнопочку — полированная крышка откинулась, осыпав грека солнечными зайчиками, машинка внутри портсигара сыграла первые такты ноктюрна Шопена. — В нем без малого фунт золота, — сказала она, — можешь взвесить.
— Не интересуемся.
Ее глаза, узкие, “в японском стиле”, сузились еще больше:
— Может, ты не коммерсант? Прикидываешься? А? — дама отступила шага на два, как бы фотографируя грека. — Интересный сюжет для контрразведки!
Грек протянул руку за портсигаром:
— Подумать надо.
— Подумай, пока думалка на плечах.
Грек взвесил портсигар в руке, внимательно рассмотрел его и даже обнюхал.
— Что ты там ищешь? Пробу?
Но грек читал надпись на крышке.
— Вы сказали, ваш супруг капитан?
— Дальнего плаванья.
— А здесь написано — генерал. — Грек довольно сносно, хотя и медленно, читал по-русски: — “Генералу медицинской службы, профессору Санкт-Петербургской военно-медицинской академии Станиславу Казимировичу Забродскому от друзей и коллег в день…”
— По-твоему, у дочери Забродского могло удержаться золото в доме? — прервала она чтение.
— Мария Станиславовна очень дорожит память папа.
— Ей не приходится дорожиться! Интересно, как бы она прокормила целый выводок кухаркиных детей?
— Это все дети кухарки? — не понял грек.
— Ну, так говорится… У нее сейчас и кухарки-то нет. Старшие дети все делают: Рая и Коля. А вообще-то там всякие есть: Рая вон внучка статского советника, а Колю при красных привели, при Крымской Республике, Сережу — тоже…
Грек, подумав, сунул портсигар в карман обдергайчика.
— Будем считать — это задаток. Вы где живете?
Дама указала в конец аллеи, где виднелась ограда санатория:
— Тут, по соседству, за заборчиком. Но твое дело телячье — ждать на пристани. И ни с кем больше не договаривайся. Понял? Кто меня обманет, тот долго не проживет. — Она наклонилась к самому уху грека так, что он чуть не задохнулся от запаха розовой эссенции и вина. — Знаешь, кто у меня сейчас на веранде сидит, угощается белым мускатом? Не знаешь? Так вот, не приведи бог тебе узнать!..
Заскрипел ракушечник аллеи — дама исчезла в зарослях табаков. Запах вина и эссенции долго не выветривался там, где она прошла. Грек пошел по ароматному следу дамы и уткнулся в решетчатую ограду. За оградой был, видимо, чей-то хозяйственный двор. В загончике хрюкала свинья. Мужик в клеенчатом фартуке приволок эмалированную кастрюлю и вывалил свинье в корыто остатки пищи.
— Здравствуйте, — заулыбался грек. — У вас табачочек не найдется? У нас весь выкурился. — Грек вытащил золотой портсигар — аванс дамы, нажал кнопочку. По лицу мужика запрыгали солнечные зайчики, заиграла музыка. — Немного пустует. Правда?
— Ух ты! — мужик, как младенец, потянулся к игрушке. — Живут же люди!
— У вас свинки живут не хуже, — заметил грек. — Картофель фри кушают.
— Так ведь у нас пансион мадам-капитан.
— Дама-капитан?!
— Муж у нее капитан, а сама мадам пансион содержит: господа живут, которые больные, нуждаются в поправке. Я сторожем при них. — Сторож не сводил глаз с портсигара. — А сколько, к примеру, тянет этот портсигар?
— Два пуда сахар.
— Ну уж и два!..
В столовой санатория дети уже допили чай и составляли стаканы на поднос, когда вошел грек. Он нес объемистый бумажный куль с казенной лиловой печатью. Куль был не полон, но достаточно тяжел. Грек поискал глазами, куда бы пересыпать содержимое, увидел большой стеклянный шар, видимо, бывший аквариум без воды и рыбок, опрокинул над ним куль, потекла струйка сахарного песка. Струйка становилась струей, сосуд наполнялся сахаром. Дети смотрели как зачарованные.
— Мимо ваших ворот молочный речка течет с кисельный бережочек, — сказал грек загадочно и вышел из столовой.
Мимо ворот климатической станции по-прежнему под охраной солдат катились возы, груженные ящиками, мешками и кулями. На них лиловели такие же казенные печати, как на том куле с сахаром, который грек принес из пансиона мадам-капитан.
В Москве в это время уже выпал снег. От снега слегка посветлели улицы. А больше, собственно говоря, освещать их было нечем: кое-где горели одиночные неразбитые фонари, да у извозчиков за фонарными стеклами колыхались желтые язычки огня. Свет гасили рано: спешили лечь спать, зарыться под одеяло, потому что в домах было холодно, топить нечем. Долго не гасли лишь окна учреждений: в те времена работали чуть ли не до утра. На фасаде Наркомата здравоохранения желтели ряды окон. В приемной подшивала бумаги бессменная секретарша.
— Нарком у себя? — спрашивали все, кто входил в приемную.
И всем она отвечала одинаково:
— Товарищ Семашко на совещании в Отделе лечебных местностей.
Совещание только начиналось.
— Уважаемые коллеги, — говорил Николай Александрович Семашко, народный комиссар здравоохранения, прохаживаясь вдоль длинного стола для заседаний, уставленного стаканами жидкого чая в солидных дореволюционных подстаканниках. — Хочу вам напомнить, что еще в прошлом, 1919 году постановлением Совнаркома от 4 апреля все лечебные местности и курорты, где бы таковые на территории России ни находились, переходят в собственность республики и используются для лечебных целей. Подчеркиваю: где бы ни находились! В том числе и в Крыму, где мы уже приступили в свое время к национализации курортов, но, к сожалению, нам помешали деникинский десант и врангелевщина. — Нарком быстро оглядел собравшихся здесь врачей, одетых весьма разномастно: кто в кителе царского еще образца, кто в новой форме врача Красной Армии, а кто, как и сам нарком, в пиджачной тройке. — Сейчас, когда Красная Армия вновь вступает в пределы Крыма, я прошу вас, русских курортных врачей, мобилизовать все свои силы и знания. В Крыму мы наглядно осуществим лозунг о переселении бедноты из хижин во дворцы богачей. — Семашко взглянул на бородатого профессора, о котором знал точно: профессор терпеть не может лозунгов. — Мой совет вам, профессор, безотлагательно затребовать под тубсанаторий царскую дачу в Ливадии.
— У кого затребовать? У Врангеля?
— Пока соответствующие учреждения рассмотрят вашу просьбу — это при нашей-то канцелярской волоките, — от Врангеля в Крыму и следа не останется, — заверил нарком.
— Это не совсем точно, — сказал негромко человек, сидевший в стороне от всех, возле шкафа с делами Отдела лечебных местностей. — От врангелевщины останется довольно глубокий след.
Никто, кроме наркома, не расслышал его слов, а Николай Александрович подумал: “Где-то я уже встречал этого товарища. На редкость домашний, уютный человек. Пристроился себе в уголочке и что-то черкает в тетрадке, слюнявя химический карандаш. Смешно: на нижней губе у него отпечаталась фиолетовая риска…”
Когда совещание окончилось, нарком подошел к нему:
— Вы от Дзержинского?
— Именно так.
— Пройдемте, пожалуйста, в мой кабинет…
В кабинете Семашко выключил верхний свет, включил настольную лампу.
— Где-то я вас видел, — сказал он, рассматривая собеседника при свете лампы, — а где, не припомню.
— В Париже, — ответит тот. — Вернее в Лонжюмо В 1911 году. Вы были тогда секретарем партийной школы, а я приезжал связным… Грузчик.
— Теперь вспомнил. Все тогда посмеивались над вашей конспиративной кличкой. Грузчик должен быть атлетом по телосложению.
— Дело в том, что я действительно работал грузчиком, — сказал Грузчик. — Правда, по-моему, — наилучшая конспирация.
— А настоящая ваша фамилия?
— Степанов, Степан Данилович Степанов-Грузчик… через черточку. Уполномоченный ВЧК по Крыму.
— Ах, вот как! По Крыму. Феликс Эдмундович прислал именно того, кого я просил. Мы, к сожалению, не можем обойтись сейчас без помощи ВЧК и КрымЧК, — Семашко вынул из ящика стола документ, заранее подготовленный для этого разговора. — Вот список курортов, национализированных Советской властью еще в девятнадцатом году при Крымской Республике.
Грузчик приблизил бумагу к самому носу, стал читать.
Свет в кабинете наркома замигал, потом совсем погас. Степанов-Грузчик встревоженно потер глаза и шумно выдохнул воздух.
— Это свет погас или я перестал видеть?
— Свет, свет! — успокоил его Семашко. — Опять что-то на электростанции. — А у вас, голубчик, куриная слепота. Плохо питаетесь. Я вам как врач выпишу рыбий жир.
— Не дадут, Николай Александрович.
— А я как нарком здравоохранения наложу резолюцию. Пусть попробуют не дать.
Секретарша внесла керосиновую лампу.
— При лампе вы тоже не сможете это прочитать, — сказал Семашко, — возьмите с собой. Дело ведь не в перечне санаториев, а в том, о чем просил товарищ Ульянов. Я говорю о Дмитрии Ильиче Ульянове, брате Владимира Ильича.
— Я так и понял. Кто лучше Ульянова знает крымские курорты!
— Безусловно! Прежде всего, он врач. Причем крымский врач. Был земским врачом не где-нибудь в Нижнем Новгороде, как я, к примеру, а в Крыму, в Феодосийском уезде. Более того, он возглавлял Советское правительство Крыма — то есть, в сущности, это он создавал первые советские курорты, о которых мы с вами говорим.
В лампочке вновь накалились угольки — включился электросвет. Секретарша унесла керосиновую лампу.
— Так вот, — продолжил нарком, — товарища Ульянова тревожит продовольственная база. Чем с первого же дня, после ликвидации врангелевщины, мы будем кормить курорты? Насколько мне известно, белые вывозят из Крыма все, что могут вывезти, включая продовольствие.
— Мы им не очень-то позволяем. У нас довольно сильное подполье в Крыму и партизаны, — сказал Грузчик, — но дело в том, что они не только вывозят. Часть продовольствия они прячут.
— Прячут? Для кого?
— Этого не знает даже врангелевская контрразведка.
— А вы, значит, знаете, что знает и чего не знает их контрразведка?
Впервые за весь разговор Степанов-Грузчик улыбнулся:
— Вы же опытный конспиратор, товарищ Семашко, даже поопытней меня.
— Ладно, не будем вдаваться в подробности. — Николай Александрович приложил ладони к заварному чайнику, принесенному секретаршей. Так было теплее. — Если прячут, значит, надо найти, но не дать им задушить голодом наши курорты. И второе, о чем… точнее, о ком просил позаботиться доктор Ульянов. О врачах, которые работают в крымских санаториях сейчас, при белых. Среди них есть просто подвижники! Взвалит мешок на плечи и отправляется пешком через горы куда-нибудь в Ялту, чтобы обменять свои личные вещи на еду и лекарства для больных детей. Но, боюсь, когда Фрунзе займет Крым, мы недосчитаемся некоторых из них. Многих уже потеряли безвозвратно. Как, например, профессора Забродского.
— Вы имеете в виду генерала Забродского?
— Я знаю, что вы не жалуете генералов. Но Забродский был генералом медицинской службы, профессором Санкт-Петербургской военно-медицинской академии, из которой вышли лучшие русские врачи. Те, которые потом умирали и на фронтах рядом с солдатами, и в холерных бараках во время эпидемий.
— Мы знаем Забродского. Ему принадлежал климатический детский курорт в Судаке.
— Значит, вам известно, что, выйдя в отставку, он на свои средства открыл туберкулезный санаторий для детей и не обиделся, когда санаторий национализировали, а остался в нем главным врачом…
Степанов-Грузчик слушал не перебивая.
— Но Станислав Казимирович Забродский умер, — продолжал нарком, — санаторий сейчас содержит его дочь Мария Станиславовна, тоже врач-фтизиатр И если она или кто-либо из ее коллег, курортных врачей Крыма, в ближайшие дни сбежит с белыми — эмигрирует из России, мы с вами будем виноваты.
Степанов-Грузчик задвигался в кресле, встревоженно, как тогда, когда погас свет. При всякой неясности он испытывал какое-то болезненное неудобство.
— Я хотел бы вас понять, Николай Александрович.
— Разъясню на примере того же санатория Забродской. Я его знаю лучше других. Пока этот курорт был частной лечебницей, родители платили за содержание и лечение своих детей. Естественно, это были люди состоятельные. А в девятнадцатом году, когда санаторий стал советским, туда поступили также больные из неимущих классов: дети рабочих, крестьян, красноармейцев. Вы понимаете? Теперь, когда Крым отрезан от всей страны, в санатории Забродской сошлись дети, чьи родители либо воюют друг с другом, либо погибли в гражданской войне, умерли от голода и тифа. И можете не сомневаться, среди детей санатория тоже идет своя… своеобразная… классовая борьба.
— Ясно, — сказал Грузчик. — Но какую позицию занимает дочь Забродского, пока неизвестно.
— Известно. — Николай Александрович произнес это с некоторым раздражением. — Конечно, известно! Позицию врача! Если она действительно дочь Забродского! Для врача они все больные дети, и всех надо лечять. Если бы доктор Забродская рассуждала иначе, она бы давно сбежала за границу, бросив больных детей на произвол судьбы.
Степанов-Грузчик вновь задвигался в кресле:
— Не понимаю… Зачем ей бежать с белыми, если она все так правильно понимает?
— Она не понимает только одного: понимаете ли это и вы? Она сейчас дрожит над каждым ребенком, ночами ходит с поильничком, кутает им ноги, поддувает легкие, рискуя сама заразиться ТБЦ, а вы придете и устроите чистку: выгоните детей эксплуататорских классов, оставите только детей рабочих и крестьян.
— Вот теперь я понял. — Грузчик по-прежнему не улыбался, но был весьма доволен. — Мы постараемся разъяснить всем врачам, что Советская власть не собирается делить больных на чистых и нечистых.
— Вот именно об этом я и хотел вас просить. Этим вы сбережете для нас и врачей, и санатории.
— Понятно! — Степанов-Грузчик аккуратно уложил список крымских санаториев между страничками своей тетрадки, попрощался и ушел. Лиловая риска от чернильного карандаша так и осталась на его губах.
…Как только грек вышел из санатория, от арки ворот отделился человек в офицерском кителе с пустым рукавом и устремился за ним.
Вынырнув из зарослей можжевельника, дорога вывела на карниз, нависающий над обрывом. Здесь грек остановился. Далеко внизу, в котловине, над голубой полусферой залива ютился типичный крымский городок, сбегающий к морю террасами виноградников и табачных плантаций. Был он пыльный и грязный, весь — глина и булыжник, но на набережной, по обводу бухты, среди привозной субтропической зелени белели античным мрамором и дразнили мавританскими стрельчатыми формами дворцы и особняки.
Грек смотрел на городок, щурясь, потом заморгал покрасневшими веками, казалось, он вот-вот заплачет, но не заплакал, а лишь шмыгнул по-мальчишечьи носом и начал спускаться к городку.
На набережной к греку подошел пацан с голым пузом. Суконные матросские брюки сползли вниз, а рубашонка, наоборот, задралась кверху, и пуп торчал “винтиком”.
— Давно с Туреччины? — поинтересовался голопузый, глядя на феску грека.
— Немножечко недавно.
— А шо привезли? — он приглядывался к саквояжику.
— Кремешки для зажигалки.
— Много?
— Два кило. Хватит?
— На весь Крым.
Голопузый оглушительно свистнул. Грека со всех сторон обступили такие же голопузые.
— Ось воны, — голопузый указал на грека, — торгуют оптом, а ось воны, — он указал грязным пальцем на свою голопузую команду, — обеспечивают розничный сбыт.
— А комиссионные?
— Какой прцент? — залопотали голопузые.
Сдвинув на глаза феску, грек поскреб в затылке:
— Я буду подумывать, господа коммерсанты.
Он думал об этих огольцах: от детей из санатория они отличались, как краснокожие от бледнолицых. Эти не пропадут, думал грек, а тех жалко.
— Думайте швыдче, — поторопил предводитель голопузых, — бо времена меняются: скоро будет мировая революция. Большевики отменят усе границы, и конец контрабанде. Шо тогда робить будете?..
— А вы?
— Нам шо? Мы бычков ловим и усики — креветку.
— Вот и мы будем ловить бычков.
На грека посмотрели как на ненормального:
— Тю, скажете! Вы же грек!
— А разве грек только рака ловит? — возразил грек. — Как это… “шел грек через рек, сунул рук — цапнул рак”?
— Ну-у, вы взрослый.
— А из чего взрослый грек получается? Из маленький греческий пацанчик.
Вдруг все разом обернулись. По набережной, не спеша, сохраняя свое собачье достоинство, шла шотландская овчарка, наверно, самое красивое в городе существо: рыжая с черной спиной. В затемненной витрине турецкой кофейни отразился ее изысканный экстерьер. В зубах собака несла детскую плетеную корзиночку.
— Курит, — сказал кто-то.
Грек уставился на пацанов.
— Кто курит?
— Собака. А кто же еще?
— Собака?!
— Ну да. Она табак покупает.
— Но, может, она хозяину покупает?
— Хозяин как раз не курит.
Грек рассмеялся, ткнул пацана пальцем в прожаренный животик и нырнул в кофейню. Вслед за ним вошел в кофейню человек в офицерском кителе с пустым рукавом.
Вход в кофейню был задернут полосатой шторой, которую ветер забрасывал чуть ли не на крышу, и в дверном проеме светился залив. В шкатулочном нутре кофейни, расписанном турецкими узорами, сидели в основном офицеры. Чашечки и бокалы перед ними то и дело подпрыгивали от грохота проезжающих по набережной телег.
— Уже нашлись предусмотрительные отцы-командиры, — сказал один офицер. — Свозят потихоньку в порт все, что подороже.
В железном ящике мангала томился кофе в закопченных джезвах. Буфетчик то и дело поглядывал в сторону столика, за которым сидел грек — господин Михалокопулос. Грек, видимо, очень дорожил своим костюмом и, оглядев критически несвежую скатерку на столике, подтянул повыше рукава обдергайчика, обнажив накрахмаленные манжеты сорочки. В манжетах блеснули дорогие запонки.
Буфетчик подошел:
— Скатерть сменить?
При этом он рассматривал запонки грека. Это были морские запонки: два рубиново-красных якорька.
— Главное не скатерть, а что на скатерти, — сказал грек.
Буфетчик принес кофе, маслины, сухарики… И снова уставился на запонки грека: якорьки были выложены по золоту из мелких рубинов. Грек перехватил взгляд:
— Хорош?
— Штучная вещь.
— Фирма плохой не держит. Хорош запонка — хорош товар, хорош товар — хорош клиент.
Человек в офицерском кителе — он устроился за соседним столиком — прислушивался к разговору. Грек стрельнул глазами в его сторону.
— Пардон, — извинился тот, — я лишь хотел обратить внимание — местная достопримечательность. — Он указал на проход между столиками.
Собака которую грек видел на набережной, уже обошла несколько магазинов и вошла в кофейню. В детской корзиночке, которую она держала в зубах, уже лежали кое-какие покупки и деньги. Собака и покупала, и расплачивалась, и получала сдачу.
Кто-то из офицеров протянул руку — погладить ее. Собака, слегка ощерившись, вежливо предупредила: не тр-рожь.
— У шотландских овчарок колли мертвая хватка, — сказал человек с пустым рукавом, — похлеще бульдожьей. Ее хозяин завел специальные стальные клещи: разжимать челюсти.
Кофейня уважительно притихла. А буфетчик как ни в чем не бывало протянул руку к корзиночке, взял ее из собачьих зубов и поставил на прилавок. Деньги переложил в кассовый ящичек красного дерева, из застекленного шкафа вынул пачку “капитанского” табака расфасовки Стамболи в фольге, повертел ее в руках и сказал:
— Без бандерольки не возьмет. Дрессированная, черт.
Офицеры в кофейне дружно засмеялись:
— Не поощряет, значит, контрабанду!
Буфетчик с пачкой в руке ушел в комнатушку позади стойки. Пока он отсутствовал, однорукий успел переселиться за столик грека:
— Простите, не имел чести знать…
— Ксенофонт Михалокопулос.
— Очень приятно… — он пробормотал что-то, точнее, проглотил свою фамилию — грек так и не расслышал — и вернулся к рассказу о собаке. — Чистопородная колли! У себя на родине в Шотландии эти колли не только овец пасут, но и детей нянчат, А у ее хозяина, механика Гарбузенко, было очень много детей, В городе говорили: “Самая большая семья в Европе”. В маленьких городках всегда находится что-нибудь самое большое в Европе. Но пока Гарбузенко, он в прошлом судовой механик, где-то плавал, тут вся семья вымерла. Тиф скосил. Да-а… Возвращается хозяин, открывает калитку — двор пуст. Только собака навстречу катит пустую колясочку… Эта колясочка до сих пор лежит у него во дворе вверх колесами. Вы никогда не бывали у Гарбузенко?
— Не бывался.
— Жаль. У него вывеска на заборе тоже, говорят, самая длинная в Европе, а может, и в Азии.
Буфетчик тем временем у себя в комнатушке достал из ящичка бандерольку — бумажную полоску с казенными, еще царскими печатями (когда-то без этих бандеролек не дозволялось продавать привозной табак во избежание контрабанды) и написал на оборотной стороне: “Грек в городе”. Полоской он опоясал табачную пачку и вернулся к стойке.
Собака ждала. Как только буфетчик положил в корзиночку пачку с бандеролькой, она сдвинулась с места… Офицеры проводили ее аплодисментами. Грек тоже похлопал в ладоши. Не аплодировал только человек в офицерском кителе: у него была одна рука.
Свернув с набережной в переулок, собака прошла вдоль дувала — забора из разнокалиберных камней вперемешку с глиной и навозом. Дувал тянулся столько, сколько тянулся переулок, и столько же тянулась надпись, выведенная дегтем по камням:
“Г-н Гарбузенко, механик по бензиновым аппаратам: судовым, автомобильным, аэропланным, и чистка примусов!”
В конце этого предложения была калитка, наверное, самая маленькая в мире. В нее не то что аэроплан — примус протискивался лишь в одном случае: если его нести впереди себя на вытянутых руках.
Собака нажала лапой на металлический рычажок и открыла калитку. Во дворе под навесом коптила целая шеренга примусов. Г-н Гарбузенко касался примусной иглой горелки — примус почтительно замолкал, подносил огонек — вспыхивал синим венчиком и весело пел. Мастер энергично подкачивал медные насосики.
— Пришла, Весточка, — сказал Гарбузенко с грудной украинской ласковостью, обтер руки ветошью, принял корзиночку из собачьих зубов и обратился к клиентам: — Извиняйте, люди добрые. Обед у нас — хозяйка пришла.
Вместе с Вестой он прошел в свою мазанку с громадным турецким ковром, который свисал со стены, перекрывая широкую тахту. Здесь Гарбузенко игрушечным кинжальчиком вскрыл бандерольку и прочитал на оборотной стороне бумажной ленты: “Грек в городе”. Новость ему, видимо, понравилась, он поцеловал собаку в нос:
— Спасибо, Веста, ласточка.
Потом вынул из духовки чугунок с борщом, из буфетика — стопку тарелок будянского фаянса с узором в виде листьев и ягод земляники и все тарелки расставил по столу, как для большой семьи. Фотографии всех Гарбузенок, больших и маленьких, занимали в мазанке целый угол. Механик посмотрел на фотографии, вздохнул и убрал тарелки обратно в буфетик, а из кухонного шкафчика вынул два грубых “полывянных полумыска” — такие глубокие тарелки продавали гончары из Опошни — и одну ложку.
— Дай-ка я тебе, золотце, борщику насыплю, — сказал он собаке и зачерпнул ей погуще, с куском мяса.
Собака не спеша, солидно, принялась за еду. Гарбузенко же, наоборот, спешил: через пять минут он уже выходил из калитки…
Как раз в это самое время человек в офицерском кителе с пустым рукавом спустился по каменной лесенке к пляжу. Пляж был пуст. Только у самой воды среди гниющих водорослей стоял вестовой солдат: охранял одежду офицера контрразведки. Виден был черный череп на рукаве гимнастерки. В руке у солдата были часы с открытой крышечкой.
— Давно купается? — спросил однорукий.
Солдат взглянул на часы:
— Уже минуту.
Купальщик, лиловый, трясущийся, выскочил из воды на берег.
Без мундира он был похож на семинариста — борода, грива…
— Кто же купается в ноябре, господин Гуров? — сказал однорукий.
— У меня с-своя с-система з-закаливания организма. — У купальщика зуб на зуб не попадал.
Вестовой подал одежду. Гуров натянул гимнастерку с черепом на рукаве и воззрился на однорукого:
— Ну?..
— На климатической станции был посторонний, грек с “Джалиты” Ксенофонт Михалокопулос. Больше часа проторчал.
— Пансионом интересовался?
— Не знаю. Я у арки ждал. Вы не велели попадаться на глаза докторше.
— Та-ак… Не велел. — Гуров приблизил свою бороду к лицу однорукого. — Дыши на меня!.. Кто пил мускат у мадам-капитан?!
— Мускат я пил в кофейне Монжоса. После санатория грек пошел туда.
— С кем встречался?
— Говорил с буфетчиком.
— О чем?
— О запонках. Запонками похвалялся: купил, говорит, в армянской антикварной…
— Кого знает в городе?
— Вроде бы никого — даже механика Гарбузенко не знает…
— Та-ак… — Гуров застегнул новенькие английские краги, полюбовался своими икрами, затянутыми в блестящую желтую кожу, забрал у солдата часы, захлопнул крышку. — Все?
Однорукий затоптался на песке:
— А что еще?
— Таких, как ты, расстреливают в военное время без суда и следствия.
— За что?
— За то, что снял наблюдение! — Гуров мотнул головой, словно полоснул однорукого клином бороды. — Ты знаешь, кто такой этот грек? Связной Крымревкома!..
Истерзанный в бора ботик “Джалита” приткнулся среди шаланд за городом у рыбачьего поселка. Как килевое судно он стоял на глубине, пришвартованный к дырявым мосткам на полусгнивших сваях. На пристани, на мостках, на палубе “Джалиты” не было видно ни одного человека. Только на мгновение откинулась крышка люка, высунулась красная феска грека — и в ту же секунду по мосткам гулко застучали бутсы: к ботику быстро шли солдаты с карабинами. Впереди — однорукий в офицерском кителе, позади — ротмистр Гуров с черным черепом на рукаве. Грек поспешно выскочил на палубу, захлопнул за собой люк.
— Здравствуйте, господин Михалокопулос, — раскланялся однорукий.
— Проверить трюм! — распорядился Гуров.
Солдат в фуражке с голубым околышем оттолкнул грека, который стоял на люке, и полез в трюм. Гуров тем временем совал свою бороду во все закоулки, простукивал борта, мачту, спасательный круг… и вдруг ловким движением разнял его на два круга. На палубу “Джалиты” посыпались разноцветные кружевные лифчики “Парижский шик”.
Грек воздел руки к небу:
— Ах, подлец-турок! Какой круг продавал! Чтоб ты утонул совсем с этим кругом, контрабандист проклятый!
— Напрасно расходуете свой актерский талант, — поморщился Гуров, — мы и не думали принимать вас за контрабандиста. — И обернулся к однорукому: — Ну что он там копается в трюме?
Однорукий наклонился к люку:
— Заснул, Горюнов?..
И вдруг упал на спину, грохнувшись головой о фальшборт — снизу его дернули за ноги. Из люка выскочил человек в шинели солдата, в его фуражке с голубым околышем и, прикрывая лицо рукавом, прыгнул за борт. Его тело вонзилось в воду почти без брызг. Ударили карабины, запрыгали по воде пулевые фонтанчики.
— Погодите, сказал Гуров. — Что зря тратить порох? — И щелкнул крышечкой часов. — Больше двух минут никто еще не просидел под водой, даже я…
Всплыла фуражка, пробитая пулями.
— Царствие небесное, — сказал Гуров, — вернее, морское. — И захлопнул крышечку часов.
Из рубки выволокли солдата. Он был раздет и связан собственным ремнем, вращал белками глаз и, задыхаясь, мычал: рот был законопачен промасленными концами.
Однорукий вытащил кляп:
— Говори: какой он был?
— Черный.
— Негр, что ли?
— Черный, а там темно, как в преисподней.
— Ладно. Выудим труп — разберемся, — буркнул Гуров и повернулся к греку: — А может, вы нам расскажете, кто у вас побывал в гостях?
Грек вместо ответа снял феску и перекрестился, глядя на море. Там плавало нефтяное пятно, будто утонул не человек, а подводная лодка.
Однорукий дернул его за рукав:
— Прошу, господин Михалокопулос.
— Не понимаю.
— Вы арестованы.
Гуров быстро сунул руку за широкий пояс грека и вытащил кривой турецкий ножик.
По дырявым мосткам застучали бутсы. Гуров с подручными уходил, уводя арестованного. Все смотрели только на грека, а если бы поглядели вниз, увидели бы сквозь щели мостков среди желтой пены и плавающего мусора запрокинутое лицо. Глаза у беглеца были открыты, он видел подбитые гвоздями подошвы, желтые краги Гурова и туфли господина Михалокопулоса…
Обычно Гарбузенко устраивал баню по субботам и тогда же — постирушку. Но сегодня он изменил своим обычаям: в пятницу среди бела дня искупался в ночвах — деревянном корыте и уже заодно вымыл Весту. Купая, он с ней беседовал:
— Ты когда-нибудь бачила такого дурня? Все люди приходят домой скрозь калитку, а он через забор. Это раз. Второе: все люди сперва стирают — потом выкручивают. А он с себя все снял, выкрутил — потом уже выстирал. И повесил сушить не на солнышке, как все люди, а в темном сарайчике. Такой дурень… Хотя и не дурее за других людей. Человек прыгнул в море — они и стреляют в море. А зачем человеку плыть в море, когда он может плыть до берега? Глупо и не умно. Что, нельзя поднырнуть под днище и вынырнуть под мостками? Воно же не пароход, что под него не поднырнешь. Воно такое же корыто, как это, только заместо собаки в нем дизель стоит. — Гарбузенко задумался. — Слухай! А что, если в случае чего мы скажем, что я ремонтировал дизель? Га? Я ж таки правда ремонтировал дизель на “Джалите”, когда они пришли… А что я еще там делал, кого интересует? Да-а… но почему тогда прыгнул в море, если только ремонтировал дизель? Что бы ты ответила на такой вопрос, если бы тебя спросили? Измазался в мазуте — хотел помыться?..
Может, Веста и нашла бы что ответить, если бы ее спросили, но странный посторонний звук прервал монолог Гарбузенко. Это было кваканье автомобильного клаксона. Поспешно вытерев руки, Гарбузенко стащил с вешалки парадный бушлат, оставшийся еще от морской службы, мичманку и выскочил на улицу.
У дувала, под гарбузенковской вывеской, стоял открытый автомобиль с красными кожаными сиденьями, никелированными фарами, откинутым гармошкой верхом. Местная пацанва густо облепила авто.
На грушу клаксона жал офицер в кожаном реглане. На флотской фуражке красовались автомобильные очки.
— Вы не тот, за кого себя выдаете, Гарбузенко, вы не механик, — офицер вышел из машины и рукой в огромной перчатке приподнял капот. — Это, по-вашему, ремонт?
Пацанва, открыв рты, разглядывала автомобильные внутренности.
— Киш! — прикрикнул Гарбузенко. — Саранча! — захлопнул капот и сел в машину вслед за офицером. — Дайте газ. Проверим клапана.
Машина поехала, пацаны побежали сзади, но скоро отстали…
— Так кто кого поймал, Вильям Владимирович? — улыбнулся Гарбузенко. — Может, я нарочно того-сего не докручиваю, чтоб вы приезжали.
— Получается: я, офицер морской контрразведки, у вас на побегушках?
— Не у меня, а у своего автомобиля… По-моему, стучит во втором и третьем цилиндре…
Автомобиль выехал на набережную, стал пробираться среди телег с военными грузами, пугая клаксоном лошадей. О чем еще говорил Гарбузенко, расслышать в уличном шуме и грохоте было невозможно. Но чем больше он говорил, тем больше мрачнел его собеседник.
Автомобиль остановился у особняка в стиле провинциального модерна.
— Займитесь клапанами, — сказал старший лейтенант, — а я поговорю с Гуровым.
Гарбузенко откинул капот, стал копаться в моторе, а старший лейтенант прошел в кабинет Гурова, громадный, с модерными окнами разной величины и формы. Посреди кабинета на паркетном полу с виноградным орнаментом стояла кухонная табуретка. На табуретке сидел грек, господин Михалокопулос.
— А-а, Дубцов! — обрадовался Гуров. — Ты-то мне и нужен. Ты ведь еще в восемнадцатом году служил в морской контрразведке. Ну-ка взгляни. Узнаешь? Выдает себя за грека. Присмотрись. Хорошо, что я еще не успел разбить ему морду.
— Вы будете извиняться перед турецкий консул! — возмутился грек.
— А-а! Он турок!
— Он такой же турок, как и грек! Французский матрос — вот он кто! В восемнадцатом был арестован вами же, морской контрразведкой, в Одессе за большевистскую агитацию на французском транспорте.
— Не помню, чтобы мы арестовывали французов из экспедиционного корпуса.
— Да какой он француз?!
— Уже и не француз?
— Он болгарин!
— Еще и болгарин?
— Среди матросов французского транспорта были болгары, тебе ли не знать. И этот — болгарин, без дураков, натуральный. — Гуров усадил Дубцова на диван, такой же громадный, как все в этой комнате, и уселся рядом. — Поздравь меня, Виля, я жар-птицу поймал. Это Райко Христов — болгарский коммунист, моряк по профессии. Большевики его используют как связного между бюро Коминтерна в Константинополе и Крымревкомом.
Грек схватился за голову и закачался на табурете:
— Если вы не доверяете документы, спросите турецкий консул!
— Как раз документам я и доверяю, — Гуров повернулся к Дубцову. — С последним рейсом “Спинозы” приезжал один человек из Константинополя — там видели Райко Христова с документами на имя грека Михалокопулоса, — Гуров наклонился к арестованному. — Эти документы ваш смертный приговор! — Гуров снова подсел к арестованному. — Поэтому буду с вами откровенен, мертвые ведь умеют хранить секреты: у нас в контрразведке пытают зверски. Так что уж лучше не тянуть с ответами. Кто прятался в трюме “Джалиты”, когда мы пришли с обыском?
Дубцов встал с дивана. Настроение у него было препаршивое.
— До чего вы мне надоели… оба, — сказал он. — Никакой он не болгарин, не грек, не француз, а самый элементарный русский.
Гуров обиделся:
— Ну знаешь, Виля… Чтобы так говорить, надо…
— Уметь читать. На нем написано. — Дубцов шагнул к арестованному. — Руки! Руки на стол!
На каждом пальце растопыренной пятерни можно было различить старую татуировку — шалость детских лет, крохотные зеленые буковки: “г”, “р”, “и”, “ш”, “а”.
— Гриша, — прочитал Гуров.
— Гриша, — повторил Дубцов, — а не Ксенофонт и не Райко.
Итак, это был Гриша. Второй член экипажа “Джалиты” Гриша-моторист. Разоблачение пришлось ему как раз кстати, под видом грека его вполне могли поставить к стенке в белой контрразведке. Теперь он честно рассказывал, как нанялся к греку в мотористы.
— А где тот болгарин? — Гуров так и впился глазами в Гришу. — Где болгарин, который выдавал себя за грека? Это он прыгнул за борт?..
— Не знаю, грек он или болгарин, но только он вообще не дотянул до Крыма — в бора погиб. Под это время, вот господин старший лейтенант не даст соврать, бора срывается с гор.
Гуров посмотрел на Дубцова, — он никогда не видел его таким мрачным.
— Да, — процедил Дубцов, — были сводки, в районе Туапсе — Новороссийск свирепствовал северо-восточный ветер.
— Кабы не дизель, мы бы оба потонули, — продолжал Гриша. — Вы же видели, на “Джалите” дизель-мотор стоит. А погиб он из-за того же дизеля. Форсунка засорилась, я бросился прочищать, но не дополз и до люка — шарахнуло волной о фальшборт. — Гриша снял феску грека, показал ссадину на затылке. — Вот он и сунулся сам в трюм. Но он же не моторист. Поднял фланец с двигателя, а оттуда так и хлынуло — пары отработанного мазута скопились под фланцем. Я оклемался — нет его. Полез в трюм, а он уже все — надышался.
— Отравление парами бензола, — сказал Дубцов после долгой паузы. — Случай на флоте не единичный.
— А зачем ты переоделся греком?
— Так ведь сам просил. Еще на траверсе Мысхака, как сорвался бора — договорились, если из нас двоих я один дотяну до Крыма, должен взять его бумаги и разный там шурум-бурум из сундучка: феску, запонки… Иначе, он сказал, вся коммерция прогорит…
— И куда пойти? С кем встретиться?
— Он сказал, ко мне сами подойдут, если признают за грека.
— По-твоему, один грек на всем Черном море?
— А запонки? Он сказал, таких запонок других нет.
— Ну-ка, отстегни.
Гриша отстегнул и положил на зеленое сукно стола рубиновые якорьки.
— Значит, это пароль? Интересно. Ну и что ты должен был передать?
— Только, что “Спиноза” не вышел в рейс. В Константинополе на приколе стоит, котлы холодные. Капитана под суд отдали за то, что “Спиноза” из Крыма в Константинополь пришел без груза.
— Хватит! — Гуров вскочил. — Ври да не завирайся!
— Пусть говорит, — впервые за все время допроса Дубцов заинтересовался. — Что значит — без груза?
— Ну не вообще, а без продовольствия с военных складов: ни муки, ни сахара, ни масло-какао. Он сказал: если продукты остались в Крыму, с ними тут можно делать коммерцию. А от коммерции кто откажется?..
Дубцов бросил на Гурова вопросительный взгляд.
— Да ну-у… Это какая-то панама, Виля, — пожал плечами Гуров.
— Но “Спинозы” действительно нет.
— Скорей всего, его задержали коммунисты. Их там полно в Константинополе: и турки, и греки, и французы, и болгары. По всему свету звонят в газетах, что мы у детей вырываем последний кусок из глотки.
Гриша на минуту забыл, что его допрашивают, так его заинтересовал этот разговор.
— Ты нам не нужен, — вдруг сказал Гуров Грише. — Тебя под видом коммерции втравили в политику. Назови человека, который прятался в трюме “Джалиты”, когда мы пришли, и я даю тебе слово дворянина…
— Не знаю. Я сам только перед этим пришел. Может, он и от меня прятался. Поищите в бухте.
— Мы всю бухту обшарили. Господин Дубцов даже баркас нам выделил с водолазом, но утопленник куда-то смылся.
— Я тем более не водолаз.
— Это исправимо. Мы с тобой будем искать вместе: мы — в городе, а ты — на рифах.
— Как это?..
— Ну, рифы видел? Камни на выходе из залива.
— Знаю.
— Вот на этих камнях и посидишь, пока не вспомнишь.
На лбу у Гриши выступил пот:
— Да вы что, господин офицер?! Может, шутите? Не лето… Сами знаете, какая на рифы накатывает волна. Меня там накроет с головой.
— Вот ты и будешь… водолаз! Если не вспомнишь.
Гуров поймал плюшевого чертика, который свисал с потолка на шелковом шнуре, и дернул. Звякнул звонок — вошел однорукий.
Когда Гришу провели мимо Дубцова, офицер прочитал в его взгляде целый монолог: “Как вам не совестно, господин старший лейтенант, носить флотский мундир после этого? Вы же все знаете про эти рифы!”
Дубцов отвернулся к окну. Там, внизу, Гарбузенко копался в моторе. Расстегивая на ходу кобуру, Дубцов выбежал из кабинета.
Гарбузенко уже закрывал капот.
— Вот что, Гарбузенко, — сказал Дубцов, вынимая из кобуры браунинг, — придется мне вас арестовать. Гришу повезли на рифы. Там из него все равно вытянут, кто гостил на “Джалите”… Ну, что вы на меня смотрите? Так будет лучше для вас и для Гриши тоже.
Сдав Гарбузенко под расписку дежурному офицеру, Дубцов уехал и вернулся к Гурову через полчаса. За это время в вестибюле контрразведки построился взвод солдат в походном снаряжении: шинели в скатку и вещмешки за плечами.
— Совсем оголили контрразведку, — пожаловался старшему лейтенанту дежурный офицер с черепом на рукаве. — На фронт гонят. Видно, плохи дела на Перекопе.
Дубцов, не отвечая, прошел в кабинет Гурова. В руке у него был лакированный портфель, которым Дубцов, видимо, очень дорожил: усевшись на диван, положил на колени.
Ввели Гарбузенко.
— У меня к вам вопрос, Гарбузенко, — начал Дубцов.
— У меня тоже: драндулет теперь сами будете ремонтировать?.
Гуров рассмеялся:
— В России легче царя свергнуть, чем того, кто ремонтирует автомобили.
Дубцов даже не улыбнулся.
— Давайте по-деловому, Гарбузенко, — только ответы на вопросы.
— Та что я, премьер-министр? Ответы, еще и на вопросы! Это ж какую голову надо иметь?!
— Вопрос всего один: откуда вы знаете грека с “Джалиты”?
— Не знаю никакого грека.
— Он как Сократ, — сострил Гуров, — знает, что ничего не знает.
— А я и того Сократа не знаю. Он что, тоже грек?
— Представьте себе, да! — расхохотался Гуров. — Как раз Сократ грек настоящий!
— Что-то мне сегодня везет на греков.
Дубцов резко прервал этот никчемный разговор:
— Вы большевистские газеты читаете?
Гарбузенко сразу стал серьезным, слегка побледнел.
— Вы, правда, думаете, Вильям Владимирович, что я большевик?
— Значит, я большевик! Я регулярно читаю большевистские газеты. А ротмистр Гуров — тот уж точно большевик. Он из них статейки вырезает и в альбомчик вклеивает. — Из лакированного портфеля Дубцов вынул газету, потрепанную, но аккуратно подклеенную, протянул Гурову. — В твоем архивчике позаимствовал, ты уж извини.
Гарбузенко всем туловищем повернулся к Гурову, пытаясь заглянуть в газету…
— Для вас там — ничего нового, — одернул его Дубцов. — Ограбление красного гохрана Новороссийска. Государственного хранилища! Похищены ценности, конфискованные большевиками у буржуазии. “Угро”, как всегда, всех выловил, приговор, как всегда, приведен в исполнение. И только главный сукин сын, организатор и вдохновитель всего этого дела, сбежал на греческой контрабандистской лайбе с похищенными ценностями… Конфискованными у буржуазии. Кличка — Гарбуз… Бывший судовой механик.
Гуров, отложив газету, с интересом разглядывал Гарбузенко:
— А ведь верно — Гарбуз. Как я не подумал?
— Есть такое, что ли, присловье, — сказал Гарбузенко, — “Гарбузовы родичи”… Ну вроде… седьмая вода на киселе. У гарбуза много семечек, из каждой семечки, если дуже захотеть, может вырасти Гарбузенко.
— И уплыть на греческой лайбе, которая называется “Джалита”… Пошутил и хватит! — Дубцов подошел к столу и поднял салфетку, которой были прикрыты запонки грека. — Что вы скажете об этих запонках?
— Что они без мотора. Я по моторам механик, а не по запонкам.
— Чьи это запонки?!
Гарбузенко зажмурился в ожидании удара, но Дубцов только расстегнул портфель. Из портфеля он на этот раз извлек фотокарточку, по всей видимости из семейного альбома. На ней был изображен молодой Дубцов. Поясной портрет со скрещенными на груди руками.
— Посмотри на это фото, Гуров, если ты Шерлок Холмс. Внимательно!
Гуров схватил увеличительное стекло и увидел на фотографии те же запонки в виде якорьков:
— Это твои запонки?
— А то чьи же? Мне их отец подарил по случаю производства в лейтенанты. Ювелир Рутберг по заказу делал: выложил из рубинов по золоту якоря.
Гуров тщательно сквозь лупу рассмотрел запонки:
— Есть клеймо ювелира.
— Я не сомневался. Потом эти самые запонки ЧК изъяла при обыске на моей квартире в Новороссийске, а вы, господин Гарбуз, — повернулся он к Гарбузенко, — спереть изволили из красного гохрана заодно с прочими ценностями, “конфискованными у буржуазии”!
— Та як бы я знав, господин старший лейтенант, что воно ваши запонки.
— Знал бы — соломку подстелил. А теперь нам с ротмистром Гуровым все понятно. Вы отдали запонки греку — контрабандисту Михалокопулосу, который вывез вас тогда из Новороссийска на своей “Джалите”. — Дубцов повернулся к Гурову. — Так что этот грек был контрабандист самый настоящий. Он знал, что его другу Гарбузу хорошо знакомы эти запонки, потому и передал их Грише на случай, если сам погибнет в бора. Так и получилось. Увидев на Грише запонки, вы, Гарбузенко, поспешили явиться на “Джалиту”, где вас чуть не застукал господин Гуров. — Дубцов дернул чертика, звякнул звонок, вошел однорукий. — Отведите в соседнюю комнату, — распорядился Дубцов. — Пусть там напишет признание.
Когда однорукий возвратился в кабинет Гурова с бумагой, исписанной каракулями Гарбузенко, Дубцов еще был там. Схватив бумагу, он запер ее в свой заветный портфель.
— Теперь он у нас на крючке: за эту бумаженцию выполнит любое задание. Красные ему не простят ограбления гохрана — это он понимает.
— Ты что? Предлагаешь его выпустить?! — удивился Гуров.
— А что, солить? Ты какие получил инструкции относительно уголовного элемента? Оставить красным в наследство всю заразу, что притащилась за нами в Крым: воров, налетчиков, спекулянтов.
— К Гарбузу это не относится. Он у красных не останется.
— Почему?
— По твоей же логике так получается: если ему красные не простят…
— Логика — это у тебя. Ты у нас Шерлок Холмс. А у меня — психология. Ты был когда-нибудь у Гарбузенко дома? Видел собаку да колясочку из ивовых прутиков — все, что осталось от его детей?
— Проверял. Действительно у него жена и дети — все погибли.
— Так вот: нас с тобой, хоть мы и не воры, Россия вскоре начнет забывать потихонечку. А этот старый орел от разбитого гнезда не отойдет.
Гуров запустил пальцы в бороду и стал ходить по кабинету.
— Ты еще скажи, отпустить Гришу.
— А Гриша тут вообще ни при чем.
— Ну знаешь, я не Иисус Христос.
— А я думал, наоборот, ты Христос! Он ходил по воде, как посуху, а ты тоже пойдешь пешком по. волнам до самой Турции?
— Не рано ли разогнался?
— Я слов на ветер не бросаю, Гуров, ты меня знаешь, — Дубцов проверил, плотно ли закрыта дверь, и склонился к самому уху Гурова: — Я получил сведения по морскому телеграфу: наши сдали Турецкий вал и откатились к Ющуньским позициям. А на причале тысячи беженцев ждут прихода “Спинозы”. Но “Спиноза” не придет — это ты, надеюсь, понял: И нам с тобой для спасения собственной шкуры остается только дизельный бот “Джалита” с мотористом Гришей да механиком Гарбузенко, который должен отремонтировать на ней двигатель. Словом, ты как хочешь, а я не намерен становиться к стенке в КрымЧК только лишь потому, что, по твоим непроверенным данным, под видом грека на “Джалите” плыл покойник… болгарин Христов Райко, которого я, кстати сказать, в восемнадцатом году лично уничтожил. То есть сдал французам и получил расписку, что он расстрелян в их плавучей тюрьме по приговору военного суда.
— Что же ты раньше молчал?
— Хотел посмотреть, как ты ловишь коммунистов. Поучиться, — Дубцов мягко, даже как-то нежно улыбнулся.
Призрачными островами темнеют в море рифы. Будто сутулые циклопы сошлись в кружок и угрюмо плещутся среди моря. Вода колышет зеленые юбочки водорослей вокруг бедер великанов. В морщинах скал кишит морская живность: хозяйничают крабы, погибают медузы.
С приходом осенней штормовой погоды рифы все чаще и чаще накрывает волна.
Гриша сидит на уступе рифа. Его ноги связаны, руки примотаны к туловищу телефонным проводом. Провод пропущен сквозь кольцо, вмурованное в скалу. Моргая воспаленными веками, Гриша смотрит на море, откуда неумолимо надвигается холодная водяная стена. На то, что штормить не будет, надежды нет. Морю все равно, на кого работать, море не разбирает: красный — белый или вообще ни при чем. Сколько людей контрразведка уже возила на эти рифы. Не хочешь закладывать себя и других — сиди жди, пока сомкнётся над головой морская гладь. Время тебе дается на размышления.
А о чем тут размышлять? Выдать Гарбузенко? Сказать, что это он прятался на “Джалите”, когда пришел Гуров? Ведь так оно и было: Гарбузенко явился на “Джалиту”, потому что ему, а не кому-то другому, грек вез сведения об исчезнувшем продовольствии… Но тогда вместо Гриши здесь будет сидеть Гарбузенко. связанный телефонным проводом. Спасти свою шкуру — утопить другого? Как потом жить? И как смотреть в глаза одной женщине? Гриша даже наедине с собой боялся назвать ее по имени. Кто он этой женщине и кто она ему? Такие женщины только в книжках бывают. И только мужчины из книг — чистые, честные, образованные и в белых костюмах — имеют право глядеть им в глаза, а не те, кто, со страху обмаравшись, закладывают других…
Первая волна, навалившись, прижала Гришу к камням и откатилась… Стало нестерпимо холодно, ноги — как не свои. А кто, собственно, такой Гарбузенко? Почему его надо жалеть? Они с греком Михалокопулосом задумали разыскать спрятанное продовольствие со “Спинозы”. Для чего? Для своей коммерции. А рядом голодают дети. Дети, которые посчитали крупники сахара и даже ему, Грише, выделили порцию. Как Олюня сказала: “Это дяде”. Нет уж! Пусть Гарбузенко сидит на рифах. Это его место!
Под ударами волн Гриша извивался на камнях, пытаясь перетереть провод, которым был связан. Где же они, подручные ротмистра Гурова? Может, и не думают приезжать за Гришей? Может, им вообще не до него? Да мало ли на их совести загубленных людей? Одним больше, одним меньше. А у него, у Гриши, жизнь одна. Но какое им дело до его жизни? Кто такой Гриша, чтобы его беречь больше, чем других? “Заплюйвокзал”. Да, было время, когда прилипло к нему это прозвище: Гриня Заплюйвокзал. Мало кто знал его настоящую фамилию. Заплюйвокзал, да и только! А почему именно Заплюйвокзал, тоже уже никто не помнил. Кроме Гриши. Самое чистое место в городе — вокзал. Туда гулять ходили, как на бульвар, кавалеры с барышнями. Дежурный в белоснежном кителе и красной шапке звонил в надраенный медный колокол: “Господа, поезд отправляется!” Вот Гриша и взялся на спор перед всем городом, на глазах станционного жандарма и начальника станции посреди перрона… плюнуть. И плюнул.
— Тьфу! — Гриша выплевывал заливавшую рот соленую воду. — Тьфу!
Вот это и был, Гриня, твой первый и последний подвиг. Теперь уж ясно, что ничего лучше этого тебе уже в жизни не совершить. Жизни-то осталось от силы полчаса. Что можно сделать за полчаса жизни?
Волна накрыла его с головой и не спешила откатываться. Неужели так и остаться в зеленой могиле, как муха в бутылочном стекле?.. Но в глаза вновь глянуло небо. Только невыносимый холод сковал тело. Нет! За полчаса еще многое можно сделать: предать человека и умереть предателем или не предать и умереть человеком. Кто бы ни был Гарбузенко: контрабандист, спекулянт, налетчик, — но когда Гриша его спросил: “Что бы вы хотели иметь от коммерции с продовольствием?” Гарбузенко ответил: “Только с долгами расплатиться. Покойный профессор Забродский Станислав Казимирович моих малых лечил — денег не брал ни грошика, а теперь его дочка Мария Станиславовна с чужими детьми мается”. И Гриша не пожалел тогда, что передает ему, а не кому-то другому, матросскую флягу-манерку с упрятанным в ней письмом капитана “Спинозы”. Более того, Гриша показал Гарбузенко пустой куль из-под сахара с лиловой казенной печатью! “У докторши дети, как галчата, голодные, а рядом в пансионе мадам-капитан сторож откармливает свинью”. — сказал он.
По сути, они, Гриша и Гарбузенко, договорились подбросить Марии Станиславовне с детьми харчишки. Разве не так? И значит, предав Гарбузенко, Гриша предает и Марию Станиславовну, и эту маленькую — она показалась ему прозрачной — Олюню… Чем она больна и в чем виновата? Наверное, этого Грише не узнать никогда…
Волна, которая ринулась на рифы, была выше всех своих сестер: она закрыла небо…
Вдруг где-то близко застучал мотор. Огибая рифы, шел баркас, в баркасе сидели солдаты с карабинами и однорукий.
— Ну, надумал? — спросил однорукий.
Гриша не ответил. Он даже не слышал вопроса. Вода залила уши, и в ушах пело море.
Солдаты стали втаскивать Гришу на борт баркаса. Вахмистр обнажил шашку…
“Нет уж, лучше море, — подумал Гриша, когда металл клинка коснулся тела, — родней как-то…” — И потерял сознание…
Вахмистр шашкой перерезал провод, которым был обмотан Гриша.
— Везучий парень, — сказал однорукий. — Если не сдохнет, будет жить.
Гриша очнулся, когда солдаты, вытащив его из баркаса, швырнули на палубу “Джалиты”. Он не увидел в море рифов. На этом месте плясали волны — шторм вовсю разыгрался, и призрачные острова исчезли…
Однорукий оставил на “Джалите” часового. Поглядев, как Гриша ползает по палубе, раскорячась подобно крабу, часовой беспечно уселся у фальшборта в обнимку с карабином. Руки “для сугреву” он спрятал в рукава.
А Гриша, цепляясь за принайтованные детали оснастки, заполз в жилую рубку, где сразу задвигался живей, отыскал свой разграбленный сундучок: все вещи переворошили при обыске, но, слава богу, не изъяли то, что искал Гриша, — клеенчатый водонепроницаемый кисет…
Часовой стерег лишь тот борт “Джалиты”, что примыкал к мосткам. Он не мог себе представить, что Грише еще не надоело купаться. Да Гриша и сам бы не поверил, что у него хватит на это духу. Но вдруг он вспомнил старую уличную погудку “Мокрый дождя не боится”, и на мгновение ему стало даже смешно.
Часовой чиркнул спичкой, укрыл пламя от ветра в лодочке из ладоней и стал прикуривать. В этот момент он видел только уютно освещенную лодочку ладоней, огонек, кончик цигарки, ощущал тепло и вкус махорочного дымка, а Гриша, преодолевая дрожь, сползал в ледяную воду с противоположного борта…
День этот был ветреный, но солнечный. Мария Станиславовна вывела детей на прогулку. В санатории оставался только Коля. Тот самый паренек, с лицом, тронутым оспой, которого чуть не свергли при “сахарном” бунте. Коля оставался за всех: и за сторожа, и за дворника, и за посудомойку. Зато остальные могли гулять. Они шли вдоль моря по мелкой гальке пляжа. Шли чинно парами, держась за руки. У всех шеи бережно закутаны кашне.
— Не надо спешить, — говорила Мария Станиславовна, — дышите ровно. Сережа, не подходи близко к морю — ноги зальет. Олюня, дыши только носом. Сережа! Я тебя в другой раз не возьму на прогулку!
От запаха моря и йода у Марии Станиславовны закружилась голова. А может, и от того, что она ограничивала себя в еде: детям не хватало. Мария Станиславовна присела на обкатанный морем камень, который откололся от большого валуна, скатившегося с горы в незапамятные времена. Теперь он лежал наполовину на пляже, наполовину в море, похожий на серого мешковатого бегемота.
Дети разбрелись по пляжу. Они искали камешки. Олюня нашла камень с дырочкой.
— Это куриный бог, — объяснил ей Сережа. — Надень на ниточку и носи на шее.
— Да, — сказал Андрей, — куриный бог от всего помогает.
— Кроме болезни, — возразила Олюня, — от болезни помогает только Мария Станиславовна.
“Если бы, — подумала Мария Станиславовна, — если бы это было так”.
Вдруг из-за валуна — “бегемота” выскочила Райка, старшая девочка, ее постоянная, верная помощница. Она в волнении жадно хватала ртом воздух:
— Там… там…
— Не смей дышать ртом! — закричала Мария Станиславовна. — Ноябрь месяц!
— Там утопленник!
Мария Станиславовна бросилась за угол валуна.
— Я сама! Никому не подходить!
Но все уже были там. Человек в мокрой одежде лежал под нависшим краем валуна — под брюхом “бегемота”, уткнувшись носом в гальку пляжа. Клочья водорослей и мелкие ракушки запутались в его волосах.
Мария Станиславовна, присев рядом, подняла и положила к себе на колени тяжелую руку, стала нащупывать пульс.
— Не надо, — пробормотал “утопленник”, — я живой.
Гриша открыл глаза и увидел огненный венчик в стеклянном пузыре под белым эмалированным абажуром.
Лампа на сложной системе блоков и шнуров с противовесами проплыла в воздухе и зависла под Гришиным изголовьем.
Гриша увидел лицо Марии Станиславовны и зажмурился: сверкающий диск на ее лбу ослепил его.
Металлической лопаточкой она разжала Грише рот, солнечный зайчик осветил горло.
— Скажите “а”.
— А-а-а…
Мария Станиславовна сдвинула одеяло, обнажив Гришину грудь с его “государственным гербом”: русалкой в кольцах удава. Она приложила стетоскоп к животу русалки:
— Дышите!
Дыхание у Гриши было мощное и чистое: как будто море перекатывает гальку пляжа.
— Не дышите!
Трубочка была деревянная, короткая. Голова Марии Станиславовны почти касалась Гришиной груди, и от этого сердце стучало округло, громко.
— Малярией болели?
Гриша болел тропической малярией.
— Д-да…
— Ну вот: спровоцировали приступ. Температура подскочила. Даже бредили. Но организм у вас!.. — Она сунула Грише градусник под мышку и бережно, как археолог античную статую, укутала Гришин выпуклый торс. — Кто же купается в ноябре?
— Кто вам сказал, что я купался?
— В волосах была тина, как у утопленника. Еле вычесали.
— Где мои вещи?
Гриша поспешно сел, свесив на пол голые ноги. Мария Станиславовна открыла тумбочку:
— Вот. Рая все высушила, даже отгладила… Но вам еще следует лежать.
Гриша стал быстро одеваться. В кармане пиджака нащупал свой клеенчатый кисет: слава богу, цел.
— Решайте, Мария Станиславовна, вы уходите со мной на “Джалите” или нет?
— С кем это с вами я должна уходить? Вы ведь не тот, за кого себя выдавали, не грек Михалокопулос, не торгуете коралловыми островами, даже разговариваете без акцента.
— Да уж нечего темнить. Помните, как вы жили на даче в Кореизе? Сандалики у вас тогда были из лосиной кожи с дырочками. Не помните?.. И ворону не помните? Ручную ворону с перебитым крылом? Она клевала вам ножки сквозь дырочки, а вы слезами садик поливали… Значит, не помните меня? Гришей меня звали. Гришуней, Гриней, Грицком. Из-за палисадничка бросал в ворону палку.
— Ворону вспомнила. Ужасная птица.
— А меня забыли, значит? Где уж тут запомнить! Ваш папаша профессор и генерал, а я был рыбацкий хлопец. Ходил босой, бычков к вам носил продавать вяленых.
— С тех пор, значит, и пристрастились к коммерции?
— Коммерции? — Гриша не сразу понял. — А-а… Так то грек был коммерсант, а не я.
— А кто нам достал сахар? Сразу целый мешок! Дети забыть не могут. У вас это как в цирке получилось: фокус-покус!
Гриша невесело усмехнулся:
— Такой коммерции меня жизнь научила, Мария Станиславовна. Она еще и не тому научит. А вообще какой я коммерсант? Я матрос. Был русским моряком. Плавал на пароходах русского торгового флота. А где они теперь, пароходы?.. Где “Добрфлот”? Где Черноморо-Балтийское пароходство? Где суда частных фирм? “Мишурес и сыновья” из Одессы — и те обмишурились. Последний их пароход “Спиноза” в Константинополе к стенке присох. Белые угнали русские пароходы за границу. А экипажи заблудились в иностранных портах, и я с ними. Все, что нам осталось от России, — “Русское каботажное бюро” с конторами в Ливерпуле и Константинополе, биржа морских извозчиков “кому, что, куда”.
— А почему бы вам не вернуться в Россию?
— Кем я тут буду без флота? “Матрос с разбитого корабля”? Такая дразнилка была у пацанов, если помните. Кому я здесь нужен, когда голод и холод, тиф и война?
— Я вот, женщина, прожила здесь самое трудное время, а вы — мужчина, моряк.
Гриша смотрел в сторону. Он явно что-то не договаривал.
— Ну ладно, — сказал он наконец. — Я моряк. А знаете, что для моряка в жизни главное? Думаете, море?
— Берег.
— Нет. Кто на берегу! Вот я и выдумал себе такую сказку, вроде у меня есть кто-то на берегу.
Гриша развязал свой клеенчатый кисет и вынул фотографию, наклеенную на картон с выдавленной виньеточной надписью: “Фотоателье Коржъ. Крымъ. Судакъ”.
Мария Станиславовна сразу узнала себя.
— Это я! В год выпуска из гимназии.
— Да. Фотограф вашу карточку выставил в витрине, а я, извиняюсь, стибрил. Вы меня в ту пору вплотную не видели: вас тогда разные умники с книжками окружали, как забор. А я издали поглядывал: ну такая красивая, что смотреть больно, как на солнце. И не смотрел бы, — вдруг добавил Гриша с какой-то совсем новой интонацией, — но почему-то мне вас и сейчас как-то… ну жалко, будто вас до сих пор клюет ворона.
— Так оно и есть, — сказала она тихо. — Я долго не могла… стать взрослой, что ли, все мне казалось, кто-то подойдет и ударит, если рядом не будет папы.
— То-то и оно. Я как прочитал в газете в Трапезунде, что вы теперь одна остались, так и понял: самой ей не выехать — затрут. А я возьму да и отвезу голубку к теплым морям. В России ей сейчас не выжить: красные не больно жалуют генеральских дочек. Вот я и нанялся к греку мотористом. Ои рассчитывал взять из Крыма пассажира, вот бы и взял пассажирку.
— А что пассажирка не согласится, вы подумали?
— Только об этом и думал, можно сказать, всю жизнь: ни за что не согласитесь. Кто я? Матрос! А сейчас должны согласиться. Революция! Революция всех сравняла. Вы — женщина, я — матрос, матросу нужен кто-то на берегу, и вам надо к кому-то пришвартоваться.
Странно, но даже это словечко, с которым матросы на бульваре знакомились с модистками: “Разрешите к вам пришвартоваться”, не показалось Марии ни смешным, ни грубым. А что? И “пришвартовалась” бы. Ведь все так тревожно: все бегут куда-то к морю. И вдруг из-за палисадника выходит Гриша и бросает в ворону палку…
А вслух Мария сказала:
— Так сложилась жизнь, Гриша, что между нами ничего не может быть…
Гриша ожидал это услышать.
— Потому что я матрос, — сказал он. — Ясно!
Марии стало обидно за него.
— Зачем вы так? Что тут стыдного? Меня вынянчил матрос — папин вестовой. Я родилась, когда папа был корабельным доктором, и выросла среди моряков. Вы моряк! Вот вы кто! И не надо унижаться перед генеральскими дочками, Гриша. Когда в мире — мир, а в доме — отец, мы млеем перед интеллектуалами. Пока не очнемся в открытом море на обломках родительского дома. Вот тогда мы предпочитаем моряков. Я говорю о мужчинах, на которых можно опереться.
Гриша не слушал, что она говорит: в конце концов все это слова и слова, а он ее любит. И вся его жизнь была бы, как стоячая вода без соли, если бы не эта, пусть несбыточная, мечта.
— Я бы полюбила моряка, — вдруг дошел до Гриши ее голос, — только моряка и полюбила бы, если бы не полюбила моряка.
— Так вы уже?..
— Да. Он тоже моряк.
Все было кончено.
— “Он” — это совсем другое дело, — сказал Гриша. — При “Нем” мне, конечно, нечего делать. — И направился к двери. Но уйти не мог, никак не мог. — А где же он плавает, этот ваш “Он”, что не видит, как вы тут бедствуете?..
— Еще не хватало, чтоб я к нему обращалась с просьбами!
— Ко мне вы тоже не обращались.
— Но он даже не знает, как я к нему отношусь. И ради бога, я вас умоляю, ни словом, ни намеком не проговоритесь ему! Этот человек — просто друг. Он мне только друг, вы понимаете?!
— “Он” здесь?
— В том-то и дело! Вдруг ни с того ни с сего приехал!
Мария Станиславовна раздернула шторы. Окно амбулатории выходило во двор. Во дворе санатория стоял автомобиль Дубцова. Дети, онемев от восторга, разглядывали никелированное чудо.
— Сейчас я вас ему представлю, — сказала Мария. — Где же вы?
Гриша исчез. Мария беспомощно оглядывалась по сторонам: его нигде не было.
Старший лейтенант Дубцов в полной форме — фуражка с белым верхом, китель с золотыми шевронами на рукавах и наградной кортик с темлячком на анненской ленте — стаскивал с заднего сиденья автомобиля коробки конфет и корзины с фруктами.
— Помоги-ка, дружок, — подозвал он Колю и подал картонную коробку.
Коля донес коробку до крыльца, швырнул в сердцах на ступеньки и ушел в аллею. Там его догнала Райка:
— Зачем ты какао бросил?
— Не надо мне вашей какавы.
Коля даже не замедлил шаг.
— Почему нашей? Ну почему?
Коля остановился:
— А ты спроси офицера, кому он эти сласти привез — сыну машиниста или внучке статского советника?
— Ах вот как ты думаешь?
— Как все!
— Значит, когда красные придут, тебя будут шоколадом кормить, а меня отсюда вообще выгонят! Да? Ну, что молчишь? Я буржуйка? А то, что я ноги малышне мою, и горшки за ними выношу, и ем вдвое меньше тебя, не считается. Да?
Коля, насупившись, молча ковырял носком ботинка ракушечник аллеи.
Вдруг что-то зашуршало в кустах. Райка вздрогнула:
— Ой!
— Не бойтесь, пацанята, — прошептал чей-то голос. — Это я. — Из-за кустов вышел Гриша. Он только что благополучно вылез из окна амбулатории, где поначалу спрятался за шторами, и теперь держал путь к забору, чтобы исчезнуть навсегда.
— Куда вы? — спросила Рая. — Обратно в Турцию?
— Может, и в Турцию.
— Да он не турок, — сказал Коля.
— Значит, в Грецию.
— И не грек. Теперь уже ясно — русский, и никуда не поедет.
— Нет уж, пацанята. Отдаю кормовой.
Коля насупился.
— Значит, вы из этих… из буржуев, раз тикаете от революции.
— Это я — то из буржуев?
— Ну уж не из трудящих. Все трудящие себе счастье добывают, а вы тикаете.
Гриша невесело усмехнулся:
— “Трудящие”… А кто знает, что оно такое счастье и с чего его едят?
— У дедушки был толковый словарь, — сказала Рая. — Там написано: “Счастье, счастья, множественного числа нет. Ощущение полноты жизни”.
— Как? — Гриша заинтересовался. — Так и написано?
— “Ощущение полноты жизни”.
— Нет! Что множественного числа нет — написано?
— Написано.
— Я так и думал: множественного числа нет. Больше, чем на двоих, не выдается. Третий — уже лишний. — Гриша посмотрел на Колю. — А говоришь “трудящие”. Я, хлопчик, сам по себе, где хочу; там и живу. Могу вообще себе устроить отдельное царство-государство. Назову его, скажем, Гришия. Меня Гришей звать.
— Лучше Гришландия, — посоветовала Рая.
— Так еще красивше, — согласился Гриша. — Островок с банановым садочком посередке океана я уже приглядел. Так что, территория будет. Население? Хотел там одну барышню поселить… — Гриша бросил грустный взгляд в сторону дома, из которого ему пришлось постыдно бежать. — Ну да ладно. Чем нас меньше, тем у нас меньше забот — армии не надо, если населения всего один человек и тот уклоняется от службы в армии. Полиция тоже ни к чему — у нас не воруют, только перекладывают из кармана в карман. И революции устраивать некому: когда человек один, кому он мешает? Никому от него ни холодно, ни жарко, — Гриша безнадежно махнул рукой. — Прощайте, трудящие, дай вам бог счастья.
Он направился к забору санатория, но Рая схватила его за рукав:
— Возьмите меня с собой, — заговорила она сквозь слезы. — Я вам буду еду готовить и белье стирать. Я всему научилась в санатории — мне за няньку приходится быть при малышах. Возьмите, пожалуйста! Все равно он говорит, меня при красных из санатория выгонят, Потому что дедушка мой — статский советник. Возьмите, если у вас там не сыро. При сырости мне совсем нельзя жить.
— Ну….. ну… Зачем же сырость разводить, если нельзя? Давай вытрем. — Гриша руками размазал слезы по ее лицу и сказал грустно: — Нет у меня там сырости. Ничего у меня там нет. — И посмотрел на Колю, ища сочувствия.
— Все равно вы буржуи, — сказал Коля, — и паразиты! Райка первая. Она ему будет готовить и стирать! Слыхали? А у докторши вон сколько ртов голодных! Олюне совсем худо стало. Лежит в изоляторе. Даже бредит и то едой: “Упу надо! Упу надо!” Это она супу просит, — Коля круто развернулся и пошел к дому. — Крупу добывать надо, а не с вами разговаривать!
Гриша очень хорошо понял Колю, лучше чем Коля — его, потому что Коля ни разу не был в Гришиной шкуре, а Гриша в Колиной не раз уже побывал.
— Чудак, — сказал он Коле. — Ну где ты крупы достанешь? Украдешь с воза на дороге — так конвойный тебя пристрелит, того и жди!
Коля, не оборачиваясь, уходил по аллее. Гриша поймал его за полу курточки:
— Ну постой… Ну пойми ты, наконец: кто я такой вашей докторше, чтобы в ее доме оставаться?
Коля посмотрел на него с презрением.
— Был бы я взрослый, вот как вы, женился бы на Марии Станиславовне.
— Вообще это мысль. Но пришла не в ту голову.
— Вы думаете, она на вас не позавидует?..
Рая даже испугалась:
— Не слушайте его — он дурак!
— Ну, значит, будете сестрой, — решил, наконец, Коля. — Может, братом?
— Я вам дело говорю: сестрой-хозяйкой. При больных легких надо досыта есть — это вам каждый скажет. А с такой сестрой-хозяйкой, как вы, мы бы каждый день ели от пуза. Жри — не хочу! Думаете, забыли, как вы сахар принесли?
Гриша в этот момент охотно бы сгреб в охапку и пацана, и дивчину, прижал бы их голова к голове на своей груди и утешил: “Ладно, не горюйте, пацанята. Где нашелся сахар — найдется и крупа”. Но вместо этого он схватил Колю за лацканы курточки из чертовой кожи и тряхнул так, что швы затрещали.
— Если ты, сепельдявка, будешь девочек обижать, близко ко мне не подходи никогда больше! Понял?!
Коля был счастлив.
— Я натуральная свинья, — говорил старший лейтенант Дубцов, сидя в плетеном кресле на веранде санатория. — Уже почти месяц в этом городишке, видел вас мельком, но ни разу не заехал, не поинтересовался, как, на какие средства вы живете.
— Я не обижалась, — успокаивала его Мария Станиславовна, — знала, что вы не можете сюда приезжать. Вам вовсе незачем пятнать свой белый мундир предосудительными связями.
— Не понял… Что вы называете “предосудительными связями”? Я никогда не скрывал, что обязан жизнью вашему папе: сам был вот таким же тщедушным мальчиком в белой панамке, как эти зеленые гороховые стрючки, что и сейчас слоняются по двору санатория.
— Значит, вы не знаете, что я на подозрении у контрразведки?
— Вы? Это становится интересным! — Дубцов поплотнее устроился в кресле. — Рассказывайте, Маша, что здесь произошло?
— Ротмистр Гуров потребовал истории болезни. Ему надо было знать, кто чей ребенок и при какой власти поступил. Я отказала: для меня нет детей красных или белых — только больные и здоровые.
— Вы правы. Мы с детьми не воюем.
— Гуров сказал то же самое: “Мы с детьми не воюем”. Но если придут красные, — сказал он, — они мигом выявят детей офицеров, дворян и в лучшем случае выгонят из санатория, а в худшем — будут ловить на этот крючок их родителей, чтобы расправиться с ними, как с врагами Советской власти.
— И вы показали ему истории болезни.
— Нет. Я не верю Гурову. Большевики, при том, что они забрали у папы санаторий, кормили детей, снабжали медикаментами, бельем. Они последнее отдавали. Чего никак нельзя сказать о вашей власти. Вы даже, уходя, увозите все с собой. Мимо наших ворот день и ночь возят в порт продовольствие. Вы обрекаете нас на голод, милый благородный старший лейтенант.
Дубцов улыбнулся.
— Вы так и сказали Гурову?
— Кроме последних слов. Вот уж кого не назовешь благородным. В городе рассказывают такие ужасы о зверствах контрразведки… Вы слышали о рифах?
На этот вопрос Вильям Владимирович предпочел не отвечать.
— Я вас внимательно слушаю, — сказал он вместо этого.
— Ну вот… Гуров меня выслушал и сказал: “Вы большевичка и выполняете декреты Совнаркома”.
— Только и всего?
— Не смейтесь. Это действительно так: Советы объявили все курорты народным достоянием и подчинили Отделу лечебных местностей комиссариата здравоохранения. В девятнадцатом году, при красных, мы с папой из хозяев курорта превратились в служащих. Нам прислали детей из неимущих классов. Из них тоже кое-кого не успели забрать родители. И возможно, эти родители — комиссары, но я не намерена выдавать их Гурову.
— Значит, Гуров ушел несолоно хлебавши?
— Плохо вы знаете Гурова.
— Возможно, с вашей помощью узнаю получше.
Он действительно ушел, а назавтра прислал своего помощника… однорукого… с целой командой каких-то людей в штатском, военном и полувоенном. Они переселили меня с детьми на пустующую дачу с пауками, где мы провели две ночи, пока они устраивали здесь обыск.
— И все-таки изъяли истории болезни.
— Они к ним даже не прикоснулись. Они вообще искали не в доме.
— А где же?
— В погребах. Прежний владелец имения вырыл под домом большие винные погреба. Но папа купил только половину имения, вторую часть приобрел капитан, муж мадам, и погреба ее собственность. Вход в них со стороны пансиона.
Дубцов встал, прошелся по веранде:
— Вы не хотели бы, Маша, прокатиться на авто?
— Покатайте ребят.
— Все не поместятся. А выбирать?.. Вы же сами говорите — они все равны.
— Хорошо. Только до моря.
Дети смотрели с завистью, как Мария Станиславовна усаживается в автомобиль. Некоторые из них еще ни разу в жизни не катались “на моторе”.
Автомобиль остановился возле каменной лестницы, которая вела к пляжу.
Выйдя из машины, Мария Станиславовна вместе с Дубцовым спустилась к морю.
Здесь Дубцов заговорил откровенно:
— Я не хотел бы, чтобы вы меня путали с Гуровым, Машенька! Мы с ним занимаемся одним и тем же делом, но мы разные люди, и не исключено, что между нами проходит линия фронта.
— Как это понять?
— Достаточно, если вы поймете: Гурову безразлично, как вы к нему относитесь, а мне — нет.
— Это не помешает вам уехать вместе с Гуровым.
На это Дубцов ничего не сказал, но Мария решила добиться ответа.
— Когда вы уезжаете, Виля, завтра, послезавтра?
— Никто не знает, что будет завтра. Пока идет война, я буду выполнять свой долг.
— Это не ответ, а отговорка. Вместо правды — красивое слово. “Долг”. Папа всегда морщился от подобных выражений: “врачебный долг” и все такое прочее. “В слове “долг” есть что-то принудительное, — так он говорил. — Я лечу, потому что люблю лечить людей”. Но вы же не любите убивать людей. Я знаю, не любите. Вас просто втянуло в этот кровавый водоворот. Вот именно втянуло какой-то безличной силой. Знаете, как солдаты в госпиталях говорят… Мне ведь пришлось поработать в госпитале… Они не говорят, кто их ранил. Они говорят: “ранило”. Вот и вас ранило — а говорите “долг”.
Они дошли до валуна — “бегемота”.
— А вот и “бегемот”! — обрадовался Дубцов. — По-моему, я первый когда-то заметил, что этот камень похож на бегемота.
— Почему вы все время переводите разговор?
— Потому что это все политика, а вы, сколько я вас помню, всегда смотрели в себя: вокруг война, революция, но вам был интересен только свой внутренний мир.
— А вы уверены, что это так называется, — спросила она, — “внутренний мир”? Может, это была “внутренняя война”? Революция — в душе девочки! А вот вы как раз были пришельцем из того… внешнего мира. Каждый раз, когда вы по старой памяти нас навещали, я видела на вас не только новые звездочки или шевроны, но какое-то отражение того, что происходит там. Правда, только отражение. Это отражение меня обмануло.
— Насколько помню, я вам никогда не лгал.
— Отражение лгало. Не знаю, как это объяснить… Помните, у нас в гостиной висела картина. Морская баталия. Ночью в неподвижной воде отражаются горящие фрегаты. Тихо. Таинственно. Как свечи, тонущие в черноте рояля. Но ведь на фрегатах горели люди. Живьем! А я любовалась. Пока эти ваши войны и революции не ворвались сюда сами, без вас, без белого кителя и золотых вензелей. С гнойными ранами, газовой гангреной, тифозной горячкой и голодной пеллагрой, пожирающей истощенных детей!..
Дубцов молча поглаживал серо-зеленый бок “бегемота”.
— А знаете, — сказала Мария, — здесь нашелся один человек, который предложил мне сбежать от всего этого на коралловые острова. Он даже показывал картинку: зеркальная лагуна, белая яхта…
— Вот кто действительно лгал, как его картинка!
— А вы? Почему вы, Виля, не предлагаете мне помощь? Уж для вас-то найдется место на пароходе. Почему вы не берете меня с собой?
Наконец-то Мария поставила свой вопрос прямо, без обиняков. Дубцов не мог не ответить, но он не спешил отвечать. Некоторое время они с Марией шли молча вдоль полосы прибоя по космам гниющих водорослей. Волна беспрерывно перекатывала гальку пляжа.
— Никуда вы не уедете, — сказал Дубцов. — Я вырос в вашем доме, уж я — то знаю, если к вам забредала кошка или приблудная грязная собачонка, она меняла все планы семьи: откладывались выезды, переезды… А тем более — больные дети. Вон вы даже на автомобиле не хотели ехать без них.
Она посмотрела на него потемневшими от слез глазами:
— И сейчас не поеду на вашем автомобиле. Мы с вами прощаемся… навсегда.
И пошла вдоль моря по космам гниющих водорослей обратно в санаторий пешком.
Дубцов догонять не стал. Он посмотрел на часы и поспешил к машине.
Подъезжая к городку, он еще издали заметил над особняком, где размещалась контрразведка, столб дыма.
“Свершилось”, — подумал Дубцов и прибавил скорость. Действительно, солдаты выносили из дверей особняка папки с делами и жгли их во дворе.
Гуров в своем кабинете тоже поспешно перебирал бумаги: одни совал в портфель, другие швырял в камин, в котором тоже пылал огонь.
— Красные полностью овладели перешейками, — сообщил он Дубцову, — взяли Перекоп, Чонгар, прорвали Ющуньские позиции и наступают на Джанкой. Врангель подписал приказ отходить к портам Крыма.
У ворот Феодосийского порта казачья цепь сдерживала толпу беженцев. Некоторые из них уже давно ждали погрузки и сидели на чемоданах, баулах, тюках с подушками. Закусывали разными припасами из кошелок с торчащими бутылями молока.
Какие-то господа наседали на казачьего офицера, который дежурил у пулемета, повернутого рыльцем к толпе.
— Почему вы не берете людей?
— Неслыханно! Люди ночуют на пристани.
— Чего вы ждете? Большевиков?!
Офицер с трудом их перекрикивал:
— Господа! Все уедут, господа! Но сперва — грузы.
Решетчатая ограда порта сменялась красной кирпичной стеной, над которой торчали ржавые железные буквы вывески: “Слесарные мастерские Феодосийского порта”.
Внутри царило запустение, с балок потолка свешивались закопченные бороды паутины.
Один слесарь лениво водил рашпилем, извлекая из железа звук, от которого болят зубы. У других станков и верстаков никого не было: обед. Четверо сидели в закутке среди железного хлама, уминали из одного чугунка толченую картошку.
— Ты бы, Денис Петрович, туда сметанки запустил, — говорил один из них, заглядывая в чугунок-, — хотя бы для конспирации.
— Ешьте, товарищ Радчук, что дают. Мы вас слушаем, товарищ Баранов!
— Решение Крымревкома, — сказал Баранов, — суда не выпускать, сорвать белым эвакуацию, а значит, и вывоз продовольствия.
— Можно песочку в золотники, а можно и масло выпустить, — посоветовал Радчук.
— Кустарщина. — Баранов взял горбушку хлеба и стал натирать ее чесноком.
Четвертый отложил ложку, достал чернильный карандаш, послюнил и что-то отметил на клочке бумаги. На его нижней губе от чернильного карандаша отпечаталась лиловая риска. Только по этой риске, пожалуй, и можно было узнать обросшего седоватой щетиной Степанова-Грузчика. Уполномоченный ВЧК по Крыму переправился позапрошлой ночью из Новороссийска на катере “Аджибей”, доставившем боеприпасы и оружие партизанам для решающей схватки с белыми.
— Я вот тут отметил для резолюции, — сказал Грузчик, — русские пароходы, те, что в крымских портах, надо задержать во что бы то ни стало. (Для посторонних эта запись выглядела так: “Забрать у прачки бязевые кальсоны”.) Существует декрет Советской власти о национализации торгового флота. Значит, суда наши. Почему белые адмиралы в Лондоне и в Константинополе должны торговать русскими моряками на всех морях и океанах? Пароходы надо вернуть Советской России в целости и сохранности.
— Ну и как же мы это сделаем? — спросил Радчук.
Грузчик покосился на слесаря, который водил рашпилем по железу. Баранов подошел к слесарю:
— Так не работают, а саботируют. На станке точи!
Слесарь подмигнул — понял.
Со звоном и визгом заработал станок.
— Вот теперь нас никто не услышит, — сказал Грузчик. — Сообщаю главное: по общему плану восстания мы захватываем город, а значит, и порт. Сигнал к началу восстания — взрыв артиллерийских складов на железнодорожной станции. После взрыва берем тюрьму, мастерские и порт с пароходами. А партизаны в это время захватывают Судак и перерезают белым дорогу на Феодосию. Придется им, не сворачивая к морю, катиться прямиком на Керчь.
Вбежал парнишка в замасленной спецовке:
— Петрович! До инженера.
Денис Петрович вышел вслед за парнишкой и очень скоро вернулся.
— Депеша от Гарбузенко, — сообщил он, улыбаясь.
— Как?! — удивился Баранов. — Разве он не арестован?
— Выходит, не арестован, раз у них там работает собачья почта…
Степанов-Грузчик взял Дениса Петровича под руку, как барышню, и сказал:
— Передайте, пожалуйста, по этой вашей почте — пора заняться санаториями.
Веста с корзиночкой в зубах толкнула лапами вертушку двери и вошла в шкатулочное нутро кофейни Монжоса. В кофейне было пусто, буфетчик переворачивал стулья. Взяв деньги, он положил в корзиночку пачку табака и, когда собака ушла, прошел в подсобку, где подержал кредитку над огнем, пока не выступили буквы… Прочитав, вышел во двор.
Во дворе кофейни стояла платформа ломового извозчика. Несколько парней с фабрики эфирных масел сгружали ящики с надписью: “Кофе мокко”.
— Все, хлопцы, — сказал им буфетчик, — несите их в дом. Хлопцы затащили ящики в кофейню, там распечатали.
В ящиках были патроны. В этот момент за дверью, завешенной полосатой шторой, хлопнул выстрел… Один… другой…
— Ша, — сказал буфетчик, — без паники. Это всего-навсего драндулет.
По набережной, фырча и стреляя синими выхлопами, катился автомобиль Дубцова. Старший лейтенант в автомобильных очках, в кожаном реглане сидел за рулем, рядом — ротмистр Гуров. Один из парней вытащил из-под стойки ручной пулемет Гочкиса:
— Засмолить бы!
Буфетчик отвел в сторону ствол пулемета:
— Еще попадешь…
— В кого?
— В кого не надо.
Парень с удивлением оглядел улицу: кроме Дубцова и Гурова, не было видно ни одной души. Ветер гнал по булыжнику клочки бумаги, смятые папиросные пачки и прочий сор — следы поспешного бегства. А со стороны гор, подступавших к морю, уже слышалась пальба.
— Красно-зеленые, — сказал Гуров, — партизаны. Как бы не перерезали дорогу.
— Ничего, мы пройдем морем на “Джалите”, — успокоил Дубцов, — там сейчас Гарбузенко чинит мотор да твой часовой сторожит моториста Гришу.
Автомобиль скатился с горы к рыбачьей пристани. “Джалита” была на месте, но что-то в ней явно изменилось.
Ни часового, ни Гарбузенко, ни Гриши не было видно. Безжизненная “Джалита” под всеми парусами маячила у мостков.
— Сбежали, сволочи! — ругнулся Гуров.
Он занес ногу, чтобы прыгнуть на борт “Джалиты”, и чуть не свалился в море — причальные канаты были обрублены. Легкий береговой ветерок относил “Джалиту” к выходу из бухты. На палубе так никто и не показался.
Автомобиль с Дубцовым и Гуровым, рыча и отплевываясь бензиновым дымом, вновь вскарабкался на гору. Отсюда открывался вид на подкову городка. Дубцов резко потянул на себя ручку тормоза.
— Смотри!
Над мавританской башенкой особняка, где прежде размещалась контрразведка, бился на ветру кумачовый флаг.
— Красные в городе? — Гуров не поверил своим глазам. — Когда они успели?
— Долго ли умеючи? Подпольщики впустили партизан, — Дубцов развернул машину и стал съезжать с горы. — Попробуем пробиться на Феодосию, авось не перережут дорогу.
…А “Джалиту” несло ветром в сторону рифов. Неуправляемое суденышко плыло боком, купая паруса. Навстречу, со стороны моря, шла рыбачья шаланда. Видно, возвращались с лова. В садках поблескивала кефаль. Дед-рыбак дремал, сидя на корме. Его внуки, совсем еще хлопчики лет двенадцати — четырнадцати, гребли и посмеивались, глядя на потухшую цигарку, вывалившуюся из раскрытого рта. Цигарка лежала на груди деда.
— Эй! На паруснике! Э-ге-ге-гей! — закричали хлопцы. — Чи е хто? Отзовись!
Никто не отзывался. Только слышно было, как по палубе парусника перекатывалось, гремя, пустое ведро.
Хлопцы растолкали деда:
— Диду! Там парусник сам собою плыве. Без матросов. Гукалы — никто не видгукнувся.
— Мабуть, пьяные?
— Ни, диду. Никого нема!
— Ну-у… Значить, то, хлопци, летючий голландець.
— А шо воно таке?
— Летючий голландець? — Дед сам затруднялся с ответом, долго лизал, заклеивая, свою цигарку. — Воно то, чего нема и не може буты, але люди бачили.
— Фу, черт! — Дубцов потянул на себя ручку тормоза. — Не везет так уж не везет. — Он вышел из машины, вынул пробку радиатора — пошел пар. — Возьми там ведерко, Гуров, набери воды.
Дубцов поднял капот, приблизил ладони к разогретому мотору, прислушался к бульканью и потрескиванию в автомобильных внутренностях, а Гуров, вытащив ведро из багажного ящика, стал спускаться с дорожной насыпи в глубокую промоину, образованную ливневыми потоками, стекавшими с гор. Чтобы вода не размыла дорогу, под насыпью, на дне промоины была проложена каменная труба. Из трубы вытекала какая-то желтоватая водичка. Гуров подставил ведро. Вода затарахтела по дну.
Дубцов захлопнул капот и подошел к краю промоины. Гуров заметил, что правую руку Дубцов держит за бортом реглана.
— Что это у тебя, Виля, за наполеоновский жест?
Дубцов не ответил и руку из-за борта реглана не вынул.
— По-моему, вы не очень торопитесь, ротмистр, — сказал он хмуро.
— Прикажи воде течь быстрее.
Вода текла тонкой, как ниточка, струйкой. Ведро наполнялось почти незаметно. Но Дубцова все это вроде бы не касалось:
— А по-моему, вы нарочно хотите опоздать на пароход.
— Почему ты вдруг перешел на вы?
— Можно и на ты. Я с тобой свиней не пас. Я офицер флота, плавал юнгой, окончил школу гардемаринов, а ты хам: мараешь белое дело, терроризируешь Марию Станиславовну, интеллигентную женщину, которой ты в лакеи не годишься, скотина!
Гуров схватился за кобуру. Дубцов вынул руку из-за борта реглана. В руке был браунинг.
Вдали громыхнул взрыв, второй, третий. Затем целая серия взрывов. Дубцову почудилось, что камни под ногами дрогнули. И действительно, с дорожной насыпи скатился камешек, за ним потянулась струйка известковой пыли.
— Артиллерийские склады взорвали на станции Феодосия, — сказал Гуров. — Это конец, Виля. Понимаешь? Всё! Слышишь выстрелы? — вслед за взрывами стали раскатываться двойные винтовочные хлопки. — Офицеров вылавливают. Сюда тоже скоро прискачут и порубят нас с тобой обоих, как белых шкур! Бежать надо!
Гуров начал выбираться из промоины, на ходу расстегивая кобуру. О браунинге Дубцова он как будто забыл.
— Руки! — скомандовал Дубцов. Гуров поднял руки. — Вот теперь кругом. — Спорить с браунингом было бесполезно. Гуров покорно повернулся спиной к Дубцову. — Кобуру расстегнули, весьма любезно с вашей стороны. — Спрыгнув в промоину, Дубцов вынул револьвер из кобуры Гурова. — Вот теперь побеседуем. Сядьте… Сесть! Это допрос! — Гуров присел на край трубы, из которой вытекала вода — уже набралось полведра, — Дубцов сел напротив. — Я вас не задержу до прихода красных, Гуров. Пока наполнится ведро, окончится и суд, и дело. — Дубцов вынул из кармана реглана матросскую флягу — манерку, отвинтил крышку, выудил из фляги свернутое трубочкой письмо капитана “Спинозы” и протянул Гурову…
— Зачем вы погубили человека, Гуров? — спросил Дубцов, когда Гуров кончил читать. — Ведь вы же оформили документы о погрузке продовольствия на “Спинозу”, а фактически его не погрузили. И капитан, которого обвинили в краже, пустил себе пулю в лоб.
— А если он действительно украл? Где у вас доказательства, что продовольствие осталось в Крыму?
— Допрос поручено вести мне, а не вам, — я и задаю вопросы. Каким образом к сторожу пансиона по соседству с Марией Станиславовной попал куль сахара, за который вы, Гуров, лично расписались на складе?
— Откуда у вас такие сведения?
— У морской контрразведки тоже есть свои люди, как вы понимаете…
— Ну-у… мало ли… Конвойный продал по дороге один мешок.
— Ведро наполняется, Гуров. Я залью радиатор и уеду. Но вас я тоже не оставлю красным. Так что, не стоит тянуть. Зачем вы установили слежку за климатической станцией, убрали оттуда Марию Станиславовну с детьми и двое суток вели какие-то таинственные работы в винных погребах?
— Там нет никаких погребов.
— Погреба находятся под домом. Но вход со стороны пансиона — и сторож оттуда потихонечку тащит мешки с казенными печатями. Те самые, которые вы там сложили.
— Ты меня оскорбляешь, Виля, — Гуров улыбнулся, хотя ему было не до смеха. — Я, по-твоему, не только вор, а еще и дурак: украл и закопал, как собака кость, а сам уехал за море. Что ж, я из Турции буду приторговывать этими харчишками?
Дубцов тоже усмехнулся:
— Наконец-то в вас заговорила логика. Я так и понял — никуда вы не собираетесь уезжать от этих харчишек. Вам и здесь будет неплохо. Потому что вы либо купленный предатель, либо агент ЧК.
Гуров вздрогнул не столько от этих слов, сколько от того, что вода, переполнив ведро, выплеснулась ему на ноги.
— Напрасно надеетесь, — заговорил он, — что, отделавшись от меня, вы скроете от ЧК свои собственные дела, господин Дубцов. Там, уверяю вас, известно, что вы белый палач, а не заблудший, интеллигент. Достаточно одного фокуса, который вы проделали с болгарским коммунистом Райко Христовым. Эту. историю я слышал только вчера из ваших уст. Сам не убил — так отдал французам на растерзание, еще и расписку получил! Иуда взял расписку на 30 серебреников! Так что, еще неизвестно, кто из нас предатель. Время покажет, кто из нас кто, господин Дубцов, кого Россия помянет добрым словом: тех, кто удирает, или тех, кто здесь остается!
Выстрел раскатился и отдался эхом в горах… Стреляли из винтовки. Один, два, три выстрела… С горы катились, дребезжа, телеги с одуревшими от гонки лошадьми. Повозочные, прыгая с телег, сбегали с дороги в кусты. Дышло передней пароконной упряжки ударило прямо в радиатор автомобиля. В облаке известковой пыли проскакал верховой казак.
— Назад! — заорал казак, поравнявшись с автомобилем. — Вороти оглобли, ваши благородия! Партизаны дорогу перерезали. — Он соскочил с коня, стал его расседлывать. — Я с-под Феодосии скачу. Там восстание! Большевики артиллерийские склады рванули, тюрьму взяли, в порт прорвались.
Казак расседлал коня, поцеловал его в ноздри и, взвалив на плечи седло, скрылся в зарослях можжевельника. Выстрелы участились, застучал пулемет, ухнули разрывы гранат…
Мария Станиславовна обходила кровати в палате девочек, собирала градусники и ставила в стакан с розовой сулемой. Стакан с пучком тонких градусников стоял на стеклянном столике, столик дрожал, и градусники звенели.
— Стреляют, — прошептала Олюня, когда Мария Станиславовна подошла к ее кроватке, — я боюсь.
— Не бойся, Олюня, — успокоила Мария, — это далеко.
Но это было очень близко. Мария разделила надвое челочку, мешавшую девочке смотреть, и вышла на крыльцо. Бой шел, казалось, совсем рядом, на дороге: Даже в санаторном парке появились какие-то люди, со стороны арки слышался нарастающий топот. “Красные, — подумала Мария. — Это значит, Дубцов уже далеко”. Уронив голову на каменные перила, она заплакала. А топот ног в санаторном парке тем временем приближался. Когда она подняла голову и отвела рукой волосы, прилипшие к мокрым щекам, — она увидела в глубине аллеи Дубцова и Гурова… Мундиры на них были истерзаны: погоны, шевроны вырваны “с мясом”.
— Ничего не спрашивайте, — прохрипел Дубцов. — Спрячьте нас.
Над морем в осенней дымке вставало солнце. Розовые блики заплясали на окнах просыпающегося города. Выйдя из хозяйственного флигелька, где он пристроился на ночлег, Гриша взглянул на море — бесконечная водяная стена отгораживала, казалось, землю от неба. По этой стене еще вчера проползали пароходы. Но сегодня что-то было не так: горизонт был- пуст. Дымы броненосцев Антанты уже не подпирали небо.
Гриша перевел взгляд на город. Утренний бриз развернул флажок над мавританской башенкой. Флаг был ярко-алый. “Все, — подумал Гриша, — белым в Крыму делать нечего. Вряд ли остался хоть один. Можно гулять свободно”.
Скрип ракушечника в аллее заставил Гришу отпрянуть. Со стороны летней кухни к санаторию шел мужчина в гражданском пальто и шляпе. Гриша не сразу разглядел его лицо, но… манера держаться! “Офицер! И не сухопутный: те будто швабру проглотили, а этот движется вольно, как оперенная парусами мачта при попутном ветре. Дубцов! Не удрал, сволочь! Неужели не понимает, что красным и пять раз его поставить к стенке будет мало?! Не может не понимать. — Гриша стал рассовывать по карманам свое немудреное имущество. — Прощайте, Мария Станиславовна! Видать, и вправду любит вас ваш “Он”, если рискнул жизнью — остался с вами…”
— Дядь Гриша!
Гриша обернулся. Со стороны санаторного корпуса к нему бежал Коля. “Его еще не хватало. Попробуй теперь уйти по-английски, не попрощавшись”.
— Ну что тебе?
— Что сегодня на завтрак готовить? Совсем ничего нет.
“Спроси у другого дяди, — хотел бы сказать Гриша, — у Дубцова Вильяма Владимировича”. Но сказал он другое:
— Что-нибудь придумаем, — и повернул… к ограде пансиона мадам-капитан.
А Коля пошел будить Раю, что-то она сегодня заспалась. Но Рая не спала. Она лежала, уткнувшись лицом в подушку, и наволочка была мокрой от слез.
— С чего бы я ревел, — сказал Коля, — наши уже в городе! Сам видел флаг!
Она как будто не слышала. Коля постоял, постоял и дернул за плечо, стараясь оторвать ее голову от подушки.
— Ну, может, тебя не выгонят. Подумаешь, дедушка статский советник. Он же не офицер, а библиотекарь, с книжками воевал.
— Не библиотекарь, а ученый библиограф — смотритель университетской библиотеки.
— Ничего, — успокоил Коля, — заработает прощение, если хорошо будет себя вести.
Гриша тем временем дошел до ограды пансиона, ловко, как обезьяна, вскарабкался по решетке вверх, перелез на дерево, пристроился среди ветвей. Перед Гришей, как на ладони, был весь пансион. Господа в осенних пальто, с теплыми кашне на шее гуляли по аллейкам. Какой-то дяденька раскачивался в гамаке. Другой, совсем уж дряхлый, возлежал в кресле-качалке, накрытый клетчатым шотландским пледом. Третий… Гриша чуть не свалился с дерева… Третий был однорукий! Филер контрразведки, который возил его, Гришу, на рифы и обратно. “Ротмистра только не хватает до полного комплекта”, — подумал Гриша, и, как по заказу, он увидел, что с веранды пансиона по каменным ступеням спускается Гуров. Гриша даже усомнился: может, не Гуров? Нет, он. В сером демисезоне с бархатным воротником. Без бороды. Морда голая, как колено.
Пока Гриша слезал с дерева на забор, мысль его работала на всех оборотах: “Ясно, откуда у сторожа пансиона оказался мешок с казенных складов. Эта компашка заблаговременно запасалась харчами. Придется поделиться, господа, с детьми. Так будет по-божески”. Гриша спрыгнул с забора не в парк санатория, а на хозяйственный двор пансиона и осторожно приоткрыл дверь флигелька, в котором, должно быть, жил сторож… Жил он, прямо скажем, не по средствам. В его каморке стояли роскошная кровать из орехового дерева и трельяж с разными дамскими цацками: пудреницами, флакончиками для духов, баночками с кремами и румянами.
— Входи, — сказал знакомый боцманский бас. — Чего царапаешься, как кот?
Вместо сторожа во флигельке жила теперь мадам-капитан. Туровская компания вытеснила ее из собственного дома.
— А-а! Бывший грек, коммерсант-неудачник!
Гриша понял: мадам уже знает, Гуров ей успел объяснить, что здесь отирался Гриша-моторист с “Джалиты” под видом грека.
— А я думал, вы уже уехали! — сказал он с наивным видом.
— Как? Верхом на палочке?
— На метле.
— Он еще острит! А кто обещал меня вывезти? Кто взял золотой портсигар?
— Ну я… Только меня самого взяли ваши, между прочим, знакомые.
Мадам сделала вид, что не расслышала.
— А портсигарчик к тому же ворованный, — добавил Гриша.
Мадам окаменела от такой наглости, но через мгновение ее прорвало:
— Слушай, ты! Отчаливай отсюда! И чтоб до завтра твой поганый след смыло с песка! Когда я воровала? Я брала у Марии вещи и обменивала их на продукты.
— Продукты тоже ворованные. В казенной упаковочке. Но вы не беспокойтесь, я никому не скажу, если вы мне скажете, где у вас склад.
Мадам захлопала глазами, как магазинная кукла, что, кстати, очень шло к ее кукольному личику:
— Какой склад?
— Тот самый, где спрятаны продукты.
— Какие продукты?
— Которые в порт возили с казенных складов. Сахар, мука, галеты, ветчина в банках, бекон, сало, шоколад.
— Шоколада захотел?
— Голод и не к тому принудит.
— Ах, голод! Так бы сразу и сказал. Я женщина жалостливая, — мадам огляделась по сторонам, плотно прикрыла дверь и поманила к себе Гришу: — Пригнись-ка.
Гриша приблизил ухо к ее губам и от молниеносного удара головой опрокинулся на пол. Сидя на полу, он размазывал по лицу юшку, а мадам как ни в чем не бывало поправляла прическу.
— Ну, как, молодой человек? Вы удовлетворили ваше любопытство?
— Да! Теперь я кое-что понял: в том припортовом пансионе, где ваш муж-капитан откопал себе супругу, не было вышибалы, вы работали за него.
Острым каблуком высокого ботинка мадам-капитан прицелилась Грише между глаз.
— Вы можете сделать из меня половичок, постелить на пороге и вытирать ботики, — сказал Гриша, — но я не отвяжусь — я должен кормить детей Марии Станиславовны!
— Ты?! — мадам удивилась настолько, что даже убрала ногу. — Ну-ну!.. Ты что ей, муж?!
— Сестра!
Мадам отошла на почтительное расстояние и внимательно оглядела Гришу.
— Что он грек, еще можно было поверить. Но что оно — сестра!
Гриша встал с пола, уселся в кресло у трельяжа и, рассматривая себя в трех зеркалах, стал не спеша разъяснять:
— С вами разговаривает сестра-хозяйка советского санатория. На дворе Советская власть! Вы не заметили? А от кого же прячете продовольствие? От какой власти?
Мадам растерялась:
— Братишка! Ты что думаешь — это мой склад? Мне только бросают мешок — другой… за хранение.
— Кто? Кто вам “бросает”?
— Ты что, моей смерти хочешь? Да этот… ну тот… только сегодня меня расстрелять грозил за разглашение. Прибежал, как смерть, бледный. “Из-за вашей неосторожности, — говорит, — Виля заподозрил меня в большевизме!”
— Гуров!
— Почему Гуров? Я сказала Гуров?
— А с чего бы я взял? Брякнули. Язык вас доведет!.. Либо Гуров ликвидирует, либо Дубцов пристрелит, либо красные поставят к стенке.
Мадам села на свою ореховую кровать, подперла пухлыми ручками кукольные щечки и заговорила плачущим голосом:
— Теперь ты понимаешь, матросик, почему я хотела уехать от них всех. Но ты же сам первый меня обдурил. Хотя не ты последний — союзники тоже. Три военные эскадры, обдурили: английская, французская, еще и греческая. Чем я их только не подмазывала! Розовое масло, его наперстками меряют, бидонами таскала! Монастырский жемчуг граненым стаканом, как семечки на базаре, сыпала в карманы боцманов! И что? Миноносцы только хвостиком вильнули и уплыли в синее море! Что же мне теперь, за вероломство союзников у стенки стоять?
— Это все вы расскажете в ЧК.
При слове “ЧК” мадам обмерла.
— Я вам полчаса вбиваю в голову, продолжал Гриша, — за пособничество контрреволюции и укрывательство народного добра, а также спекуляцию продовольствием никто вас по головке не погладит.
Гриша встал и направился к двери. Мадам немедленно выскочила и перегородила ему дорогу.
— Бодайтесь, — сказал Гриша, втягивая голову в плечи и наклонясь вперед, — посмотрим, кто кого.
Мадам поглядела на Гришину круглую голову, на загорелый крутой лоб, блестящий, как металлическая болванка, и заплакала.
— Голубчик! Ну не выдавай ты меня, дуру! Ну польстилась на то, на сё, выменивала у Марии вещи на продукты. Так с таких же, как она, грех не брать. Для Марии вещи — это сор. Она их не доставала, они на нее сами сыпались. Ты не поверишь, матросик, выгребает из гардероба горжетки из лис, не рыжих, а красных. Царских! Как будто это портянки! И проедает со своим выводком в один день без единого стона души. А я бы удавилась! Я же не мадемуазель Забродская, не профессорская дочка. Пансион, где я обучалась, сам знаешь, не институт благородных девиц, даже не ресторан первого разряда. Что мы там проходили? Брать! За все брали: за разбитую посуду, за подбитый глаз…
— Это забыть пора, — сказал Гриша, — вы жена капитана.
— А где он, капитан? Где плавает, в каких морях? Может, и рад бы вернуться, да белые не отпустят и красные вряд ли примут. Нет у меня, матросик, ни капитана, ни корабля! Одна осталась при разбитом корыте.
Грише даже жаль ее стало. Тем более что судьба этого неведомого капитана была на редкость схожа с его собственной судьбой.
— Ну ладно, — согласился Гриша, — в политику я не лезу. Но меня, как бывшего моториста, интересует чисто технический вопрос: чем вы глотку смазываете, что у вас кусок не застревает, когда голодные дети смотрят в рот?
Мадам проглотила слезы. Гриша с удивлением следил, как ее глаза высыхали и вновь становились мокрыми. Эти новые слезы, Гриша не сомневался, были самые настоящие, без “туфты”.
— Где ты такую бабу видел, чтобы детей не любила? — заговорила она уже не боцманским, а обыкновенным женским голосом. — Такая каракатица одна на миллион. Мне бы самой ребеночка… Так бог не дал. Я у Марии Олюню просила, самую махонькую, удочерить. Отказала. Может, еще родители найдутся, говорит. А у меня сердце кровью обливается: детки, как снежиночки, тают… Пусть не даром, за вещи, а все-таки я их кормила в самое трудное время. Это мое оправдание перед богом, что своих не нарожала!
Гриша понял, что пора ковать железо.
— За бога я не ручаюсь, — сказал он важно, — а что касается Советской власти, могу быть свидетелем, что вы добровольно сдаете продукты государственному санаторию.
— Так ведь ключ у Гурова.
— Значит, не договорились.
Гриша решительно открыл дверь и вышел. Мадам выскочила следом:
— Ну кто же так торгуется? Давай не по-твоему, не по-моему. Есть ход, про который и Гуров не знает.
Мадам подвела Гришу к решетке забора. Там среди бурьяна торчала из земли какая-то широкая труба квадратного сечения, накрытая сверху двускатной крышей наподобие домика.
— Тут винные погреба проходят от пансиона под ваш санаторий: эта труба для вентиляции. Только сюда не то что ты — пацан не пролезет.
Гриша хитро усмехнулся:
— Пацан, которого вы, мадам, выкармливали, пролезет в дырочку от макаронины.
Узкий луч дневного света из вентиляционной трубы прорезал тьму погреба. Сперва в этом луче повисли ноги мальчика, потом он спрыгнул, зажег свечу. Огонек осветил лицо Коли, ящики, мешки, бочки, коробки. Тускло поблескивали жестяные банки. Все это громоздилось до потолка и образовало узкий коридор. Некоторые ящики были повреждены (видно, сгружали наспех). В ящиках оказались галеты — очень вкусное солоноватое печенье, шоколад, засушенные и засахаренные фрукты. Коля сроду не видел такого богатства. А в одном из ящиков лежали “фрукты” покрупнее, завернутые в промасленную бумагу. Коля развернул. Гранаты-лимонки. Много ребристых гранат в гнездах. Коля открыл картонную коробочку, похожую на пенал, там были запалы к гранатам.
Вдруг в конце коридора заскрипели ржавые петли и образовался узкий прямоугольник света, который постепенно расширялся: открывалась дверь. Коля попятился и приткнулся спиной к пирамиде ящиков. Один чуть не упал ему на голову. Он хотел его с силой отпихнуть и замер. На ящике был нарисован череп и написано: “Динамит!” Вся пирамида состояла из таких же ящиков. Коля дунул на свечку, но погреб уже освещался дневным светом через открытую дверь. Коля поспешил спрятаться за ящиками.
Вошли двое — Гуров и Дубцов в цивильных костюмах.
— Как видишь, Виля, я неплохо поработал, — сказал Гуров. — Из таких складов мы будем подкармливать наши боевые группы в лесу. Кое-что пустим на черный рынок. Подрыв экономики. Уверен — ты Маркса не читал, пренебрег. Значит, будешь подрывать экономику динамитом, — Гуров расхохотался.
— Если бы я тебя расстрелял тогда на дороге, как вражеского агента, было бы еще смешней, — сказал Дубцов.
— Ну не мог же я все тебе выложить так, за здорово живешь, — стал объяснять ему Гуров, — мы оставляли склады не для “белого дела” вообще, это слишком расплывчато, а для нашей организации, в которой ты не пожелал бы состоять. Мы, сторонники твердой руки, хотим, чтобы у России был царь похлеще Ивана Грозного, — тогда уж никаких революций. И ради этого святого дела не брезгуем ничем и никем, даже бывшими секретными агентами охранного отделения. Я сам — в прошлом жандарм, “цепной пес” не только для большевиков, но и для розовых интеллигентов, вроде тебя. Вы, помнится, таких, как я, полицейских ищеек, на порог не пускали. А теперь вы, спасая шкуры, за границу улепетываете, а мы, кого вы в приличный дом не пускали, остаемся спасать Россию.
Коля слушал, подпирая спиной ящики, готовые в любой момент рухнуть.
— Я хотел бы, — сказал Дубцов, — чтобы меня и в дальнейшем принимали в приличных домах. Ну, на худой конец, оставить о себе добрую память у Марии Станиславовны. Это семья русского врача, Гуров, здесь всегда судили о человеке по одному, главному, признаку — как он относится к больным. А мы и так подмочили свои репутации. Мы вывозим или прячем продовольствие, а большевики снабжали санатории! Не спрашивая, между прочим, чьих тут лечат детей: офицерских или комиссарских.
— Вот ты и попался на большевистский крючок! — крикнул Гуров так громко, что Коля отшатнулся, и ящики вновь поехали на него. — Твоя милая интеллигентная Мария Станиславовна, с ее санаторием, первая ласточка большевистской пропаганды “Курорты трудящимся!”. В Монако, на Ривьере, в Ницце нежатся миллионеры, а здесь — неимущие классы. Оценил ход? Советы уже национализировали другие лечебные местности России: Кавказские Минеральные Воды, башкирский кумыс. Теперь очередь за Крымом. Вот тут коммунисты и осуществят свои лозунги на зависть трудящимся всего мира: переселят во дворцы богачей обитателей хижин. На мраморных террасах ливадийских дач цесаревичей будут резвиться чумазые дети трущоб, и большевики залечат им язвы прошлого.
Гуров на самой громкой ноте оборвал свою речь.
— Продолжай, — сказал Дубцов.
— Ты знаешь, что я хочу сказать.
— Ты хочешь сказать, большевикам это удастся, если они прокормят свои курорты.
— Ну, разумеется, если смогут прокормить. Мы не для того вывозили и прятали продовольствие, чтобы кормить золотушных кухаркиных детей!
Дубцов повернулся и пошел к светлеющему прямоугольнику двери.
— Придется обойтись без меня. Я вам не помощник. У меня у самого в детстве были слабые легкие, и профессор Забродский взял меня в свою семью, чтобы выходить. Иначе не видать мне моря, как тебе меня.
Гуров сунул руку в карман.
— Здесь не место убирать свидетелей, Гуров, — сказал, не оборачиваясь, Дубцов. — Тут динамит. Достаточно одного выстрела, и мы взлетим на воздух вместе со складом и санаторием. Я понял, на что ты рассчитываешь, Гуров, — сказал Дубцов. — Пока я здесь, Мария в ЧК не побежит.
— Сообразительный.
— Профессионал. Мне, как и тебе, понятно, Гуров, что заложить склады еще не все. Надо знать, что с ними дальше делать, кому передать. То есть надо дождаться представителя центра нашей организации, получить у него пароли, явки. Ведь у вас не один такой склад. Это понятно. И само собою разумеется, что человек с инструкциями центра придет не на склад, что было бы идиотизмом, то есть не в пансион, а в санаторий! И если ЧК его здесь засечет, представляю, какой это будет для них подарок!..
— Но ты ведь сам сказал: пока ты в санатории, Мария в ЧК не побежит.
Наступило молчание. У Коли уже не было сил поддерживать спиной ящики, но в такой тишине он боялся пошелохнуться…
— Ладно, — сказал Дубцов, — дождусь представителя вашего центра, а потом все равно уйду.
С тяжелым металлическим гудением закрылась за Дубцовым и Гуровым чугунная дверь подвала. Коля поправил ящики и бросился к вентиляционному люку. Наверху его ждал дядя Гриша:
— Что так долго?.. Я уж думал, ты задохся там.
На задворках санатория была вырыта когда-то сливная яма. Санитары сносили туда ведра с помоями, тазы с мыльной водой. Но санитаров давно уже не было, а Коля и Рая, по мнению Марии Станиславовны, были слабы для такой работы, и она это делала сама, пока не появился Гриша. Он возник так же неожиданно, как исчез. Вышел из зарослей засохших Табаков, когда Мария тащилась с очередным ведром к сливной яме, взял ведро из ее рук и сказал:
— Я буду вашим хозяйством заниматься, пока на мое место какого-нибудь комиссара не пришлют.
И с этого момента Мария вновь почувствовала себя женщиной, вернее сказать, барышней. Ведра больше не оттягивали рук.
Но в этот же день, вечером, Мария увидела Раю с большим крапчатым, тазом, полным мыльной воды. Помыв малышам ноги, Рая, согнувшись, тащила таз к черному ходу санаторного корпуса. Мария Станиславовна вырвала у нее таз из рук и сама направилась к сливной яме. Она шла вдоль ограды санатория и вдруг, быстро нагнувшись, поставила таз так, что мыльная вода выплеснулась на землю… Вдоль санаторной ограды к арке ворот пробирался Коля с узелком в руке. Мария Станиславовна узнала узелок: с этим узелком мальчика привели в санаторий. Она догнала его, схватила за рукав курточки:
— Объясни, почему ты собрался уходить! — Коля молчал. — На дворе ноябрь, — Мария чуть не плакала, — осень! Дождь, ветер, холод… голод. И так по всей России! Куда ты пойдешь? — Коля старался не смотреть ей в глаза. — Зачем же я тебя лечила, если ты все равно пропадешь?
— Вы до всех добрая, — выдавил из себя Коля.
— А ты хотел, чтобы не до всех?! Чтобы я теперь лечила только тебя, Сергея, Андрюшу, но не Раю, не Витю?!
— Я вам ничего не скажу, мне дядя Гриша не велел.
— Значит, это дядя Гриша тебя наладил из санатория! — Мария решительно зашагала к хозяйственному двору, где, по ее предположению, должен был обретаться Гриша. — Ну я с ним поговорю!
— Не говорите дяде Грише. Он вовсе ни при чем. Он, наоборот, сказал: “Не наше дело, кого здесь прячет Мария Станиславовна. Мы с тобой не доносчики”. Так он сказал.
— Ах, вот оно в чем дело! Ты хочешь донести на Вильяма Владимировича.
Мария увидела, как сузились у Коли зрачки.
— А хоть бы и так! — сказал он зло. — Они только на то и рассчитывают, что все молчат. Я слышал, как этот ваш Вильям Владимирович сказал ротмистру Гурову: “Пока я здесь, Мария в ЧК не побежит”.
— Естественно. Мне же не четырнадцать лет, как тебе. Уж я — то могу понять, что донести — это все равно, что убить человека, которого я знаю с детства. Что бы ты сказал, если бы при белых я донесла на тебя? Я же спрятала твою историю болезни, от Гурова. А Вильям Владимирович в твоем возрасте тоже лечился в нашем санатории. Донести на него — все равно что расстрелять своей рукой. Ведь его обязательно расстреляют.
— А что вас самих расстреляют, если найдут у вас офицера, вы подумали? — Коля смотрел на нее уже не со злостью, а с жалостью. — А говорите, вам не четырнадцать лет.
— Я не могу убить человека, даже если он целится в меня, — сказала Мария Станиславовна.
— Потому и не можете, что жизни не знаете. — Коля давно подозревал, что докторша никакая не взрослая, а просто большая девочка вроде Раи. — Он же не только целится, он убьет! У меня батька был никакой не большевик, а просто паровозный машинист с депо Симферополя. Но белые не стали разбираться, большевик не большевик. Локомотив неисправный — на семафоре повесили.
Марии стало как-то вдруг одиноко и холодно.
— Боже… как ты продрог! — Она стала согревать руки мальчика в своих ладонях. Руки были жесткие, в цыпках: он все делал в санатории и за дворника, и за уборщицу. — Постарайся понять: если одна собака взбесилась, ты же не станешь убивать всех собак. Вильям Владимирович — морской офицер. Он попросту не мог быть там, в Симферополе, он воевал в море.
— Воевал?! — у Коли, как всегда, когда он особенно был взволнован, лицо покрылось красными пятнами. — Ваш Вильям Владимирович палач из контрразведки!
— Он служит в контрразведке?
Ей никогда это не приходило в голову. Никак не могло прийти. Виля и контрразведка?! Мальчишка просто слышал звон…
— Пусть вам дядя Гриша расскажет, как они с Гуровым его на рифах топили — выдавай товарищей или сиди жди, пока окоченеешь от холода.
— Ложь! — Марии казалось, что она кричит. На самом деле кричала она шепотом. — Между Дубцовым и Гуровым не может быть ничего общего!
— Только склад, — сказал Коля и осекся…
— Какой склад?
— Никакого склада.
— Нет уж, говори до конца. Если ты обвиняешь человека, так уж не будь голословным, изволь свои обвинения доказать!
— Мне дядя Гриша не велел говорить про склад.
— Но ты же уже сказал.
— А вы дяде Грише не скажете?
— Я с детства приучена хранить секреты.
— У них склад в винных погребах. Меня дядя Гриша туда, просунул через трубу. Ту, что для воздуха. Чего там только нет: сахар, мука, сыр, масло, галеты, консервы, шоколад. Вот такие плитки! — Коля развел руки, как рыбак, демонстрирующий длину пойманной щуки. — От одного запаха можно в слюнях потонуть. И все они прячут, чтоб заморить голодом большевистские санатории.
— Бред!
— Я это слышал от них, как от вас. Он еще вас ласточкой назвал.
— При Гурове?
— Вы думаете — Вильям Владимирович? Гуров вас ласточкой назвал. Твоя Мария, — говорит, — первая ласточка большевистских курортов. Только пусть большевики теперь спробуют прокормить ее чумазых кухаркиных детей. Это он про меня! — Коля прижал к груди свой узелок. — Так что, прощайте, Мария Станиславовна, никому я на вас с вашим Вильям Владимировичем доносить не собирался. Но жить с ним в одном доме не хочу!
Мария вырвала из его рук узелок:
— Иди сейчас же в палату! Сейчас же! Я тебе обещаю — тут будем жить только мы: ты, я, Рая, Олюня, Сережа, Витя, Андрей, Алеша…
— И дядя Гриша.
— И дядя Гриша! — у Марии сорвался голос. — Оставь меня в покое! Оставьте все меня!
Коля не стал больше испытывать ее терпение, повернулся и побежал через заросли обратно к санаторному корпусу. Его узелок остался у Марии в руках.
Мария не могла так ошибиться в Виле. Сколько она помнила себя, столько же она помнила его. Когда Маша и Виля впервые встретились, он был подростком, как Коля, а Маша — как Олюня, совсем еще маленькой девочкой. Его отец был капитаном судна, на котором ее отец, Станислав Казимирович Забродский, плавал когда-то в начале своей карьеры корабельным доктором. Дубцовы вообще потомственные моряки. Дед был участником обороны Севастополя, героем Крымской войны, Виля чуть было не нарушил этой семейной традиции — с детства к нему привязалась болезнь легких. Но крымский воздух и искусство профессора Забродского помогли ему избежать самого страшного — “процесса”. Воспитываясь в семье профессора, в доме Забродских, Виля свою болезнь “перерос”, и его приняли в морской корпус. Пожалуй, именно Вилино чудесное исцеление натолкнуло Станислава Казимировича на мысль открыть собственный климатический курорт для предупреждения детского туберкулеза.
И этот самый Дубцов прячет продовольствие от больных детей?! Он, который всегда являлся по первому зову о помощи, откуда бы ни послышался зов. Во время Балканской войны, последней на счету, летом 1913 года лейтенант русского флота Дубцов на свой страх и риск, вопреки воле начальства, доставил в страдающую Болгарию госпитальное оборудование на канонерской лодке. Мария сама слышала об этом от болгарина, болгарского моряка, который недавно, в восемнадцатом году, гостил в их доме вместе с Дубцовым. Кажется, его звали Райко Христов…
Мария поймала себя на слове “гостил”. Какие все довоенные слова! Если бы об этом госте пронюхал какой-нибудь Гуров, Виля угодил бы под военно-полевой суд.
Нет, нет, это несовместимо: Виля и Гуров! Но может, она, Мария… попросту говоря, пристрастна. Ведь это его отчеты о плаваниях она вырезала из “Статистических сборников Российского географического общества” и вклеивала в альбом, как институтка стихи. А однажды она прочитала в тех “Сборниках”, что за заслуги перед географической наукой лейтенант Дубцов награжден медалью Семенова-Тян-Шанского. Она гордилась этой его медалью больше, чем его же крестом и кортиком на анненской ленте, полученными за храбрость в войне 1914 года.
Да! Конечно, ей трудно судить о Виле беспристрастно… Но папа! Когда папе надо было посоветоваться со своей совестью, он звал Вилю. Так было, когда папу назначили генерал-инспектором санитарной службы флота. При первой же инспекции он обнаружил не только антисанитарные, но и вообще нечеловеческие условия содержания военных моряков. Гнилая червивая пища, кишащие паразитами кубрики и гальюны, издевательства над матросами и мордобой. Папа рассказывал, как он подал тогда протест морскому министру Григоровичу и как его протест пошел гулять по канцеляриям. И тогда генерал решил посоветоваться… с лейтенантом. Он заперся в своем домашнем кабинете с Вилей Дубцовым. Мария не могла слышать, о чем они там говорили. Она знает только одно: это Виля сказал папе, что Григорович намеренно маринует его протест. Ведь матросы и сами жалуются. Признать правоту профессора Забродского — значит, признать, что требования матросов справедливы. Этого министр не сделает никогда, сказал Виля, и папа на Вилю накричал. Он кричал, что дойдет до самого царя — и справедливость восторжествует! Но очень скоро папе пришлось убедиться, что Виля был прав. Царская охранка как раз в это время готовила грандиозную расправу над матросами всего Черноморского флота. Провокаторы из меньшевиков и эсеров донесли, что готовится вооруженное восстание на кораблях “Иоанн Златоуст”, “Синоп”, “Три святителя”, “Евстафий”, “Пантелеймон”, “Кагул”, “Память Меркурия”. Сто сорок три матроса были схвачены и преданы военно-полевому суду. По приказу царя коллегию военно-полевого суда возглавил морской министр Григорович. Тот самый, кто так безбожно мариновал протест Забродского. Пока профессор писал протесты, царь и его министр готовили физическую расправу. Забродский протестовал против мордобоя, а коллегия военного суда приговорила 17 моряков к смертной казни, остальных ожидала каторга…
Утром 24 ноября 1912 года лейтенант Дубцов пришел на квартиру генерала Забродского в Севастополе, и они снова заперлись в кабинете.
— Сегодня ночью, — сказал Виля, — приговор приведен в исполнение. Матросы расстреляны и зарыты на мысу близ Херсонесского маяка. В одного из них, большевика Лозинского, солдаты отказались стрелять. Капитан Путинцев, который командовал расстрелом, застрелил его собственноручно.
В этот же день генерал-инспектор санитарной службы флота профессор санкт-петербургской Военно-медицинской академии Забродский подал в отставку и никогда больше не надевал военный мундир.
А Виля?.. Виля его подвел. Сам он не ушел из военного флота, хотя мог бы заниматься наукой, плавая на гражданских судах.
“Да-а… Вот тогда, наверно, началось падение Вили Дубцова, — подумала Мария. — Виля не подвел папу, а предал… Но папа, с его прекраснодушием, не понял этого и не осудил”.
“Если такие, как Виля, уйдут из флота, — говорил он, — кто будет защищать Россию на морях? Царь? Министр Григорович? Или палач Путинцев?”
И вот, оказывается, Виля, как тот Путинцев — палач!
Дубцов брился в мезонине, в небольшой комнатушке с покатым потолком. Он был в брюках профессора Забродского и в своей белой рубахе с твердыми манжетами. Пиджак от папиного костюма, единственного не выменянного Марией на еду, висел на спинке стула.
Мария по винтовой лестнице взбежала наверх:
— Уезжайте! Я прошу вас! Я так хочу!
— Раньше вы не хотели, чтоб я уезжал.
— Я молила бога, чтобы вы успели уехать.
Дубцов улыбнулся:
— Кажется, я уловил вашу логику. Все, что вы говорите, следует читать наоборот.
— Все! Все в жизни следует читать наоборот! Это даже мальчик знает, Коля, в свои четырнадцать лет! — Мария почти кричала, прижимая к груди Колин узелок с вещами. — Вас в первую очередь следует читать наоборот! Почему вы мне не сказали, что служите в контрразведке?
Лицо Дубцова стало до безжизненности серьезным:
— Я имел честь вам заметить, Мария Станиславовна, что выполняю свой долг. Вам это, помнится, не понравилось.
— Еще бы! Если это долг палача!
— Вы прекрасно знаете, что я не палач. Хотя был один случай, когда мне приказали расстрелять человека, но…
— Вы говорите о болгарине?..
— Вы знаете, о ком я говорю. Не стоит повторять. Я не уверен, что нас не подслушивают.
— Здесь некому подслушивать!
— А кто вам сказал, что я служил в контрразведке?
Мария только сейчас заметила, что так и пришла сюда с Колиным узелком.
— Коля в погребе слышал ваши разговоры с Гуровым. Мы с детьми взвешиваем крохи на аптекарских весах, а вы с Гуровым сидите в подполье на мешках с сахаром, как собаки на сене! Как вы могли?! Как могли вы, Вильям Владимирович, выбрать такой бесчестный вид оружия в борьбе с большевиками: “…морить голодом кухаркиных детей!” Стыдно, Вильям Владимирович! Стыдно воевать с больными детьми. У этих детей есть свой враг, понимаете? Страшнее всех ваших бронированных дредноутов! Могу вам его показать в микроскоп. Против этого врага здесь одна женщина. Я! Я их сберегла до конца войны… двоих схоронила… А вы! Здоровые взрослые мужчины… Уходите! Я вас не люблю!
— Я вас тоже люблю.
Мария замерла, прижавшись к стеклу окна, как застигнутая взглядом божья коровка. Она боялась посмотреть на Дубцова. А вдруг он ничего этого не говорил? Ей показалось? Или, наоборот, он сказал это. Что тогда?..
Заскрипели доски пола. Мария вытянула вперед руки, отгораживаясь от приближающегося Дубцова Колиным злосчастным узелком, как вдруг луч солнца стрельнул сквозь оконное стекло — ив манжетах старшего лейтенанта вспыхнули рубиновые якорьки.
— Как? У вас снова эти запонки?! Значит, болгарин здесь? Он вернулся?!
— Этот человек никогда не вернется. Море не возвращает…
— А кто же вам вернул запонки?
Нет, это уж никак не укладывалось в голове. Дубцов тогда, когда прятал болгарина, переодел его в свой костюм, рубаху, отдал ему запонки с якорьками — подарок отца… Не мог же он потом его расстрелять и вернуть себе запонки!..
Дубцов надел пиджак и рубиновые огоньки погасли.
— Вы должны мне верить слепо, — сказал он тоном, отсекающим любые возражения. — Слепо! Не думая! Не спрашивая ничего! — Он вынул из кармана брюк браунинг, проверил обойму, загнал в ствол патрон, сдвинул предохранитель, переложил браунинг в карман пиджака. — Другого выхода у нас с вами нет. Если себя не жалеете, пожалейте Колю, ему этого подслушивания не простят.
Гриша в белом халате и докторской шапочке внес в столовую суп. Облачко пара с запахом лаврового листа вознеслось к потолку, к дырке, сквозь которую росло дерево, стоящее посреди столовой в кадке. Все дети дружно сглотнули слюнки.
— Ополоник, — скомандовал Гриша и протянул к Коле руку за половником.
Коля даже не посмотрел в Гришину сторону. Упорно пряча взгляд, он бессмысленно переставлял хлебницу: то на край стола, то на середину.
— Нашкодил? Ну, признавайся — нашкодил?
Коля рванулся, выскочил из столовой. Гриша догнал. Взглянул Коле прямо в глаза.
— Сказал? По глазам вижу, что рассказал докторше. А она ему скажет, Дубцову!
— Ну и пусть скажет! Пусть он катится отсюда колбасой! Гриша сорвал с себя докторскую шапочку и стал ее топтать:
— Что я наделал?! Что натворил?! Связался черт с младенцем!
Не снимая халата, бросился в дом к Марии.
— Вы уже передали Дубцову то, что вам Коля рассказал? Мария кивнула — она абсолютно не умела лгать.
— Я должен был сам вас предупредить. Так нет же, гордость не позволила, не дай господь, вы подумаете, что я клепаю на вашего Вильяма Владимировича, потому что он — это “Он”. Что теперь будет, вы понимаете? Вы ему сказали, он Гурову скажет, а у Гурова целая банда прячется в пансионе мадам-капитан.
— Вильям Владимирович сам просил никому не говорить.
— Просил? Еще бы он не просил! Да если вы раззвоните, их завтра же к стенке прислонят в ЧК — Это же террористы. Их на фронтах разбили — они ушли в подполье, объявили белый террор. Вы думаете, там только продукты, на этом складе? Как бы не так — динамит и гранаты! И они потерпят, чтобы ЧК это все накрыла? Первое, что они сделают, — поубивают свидетелей! Себя не жалеете, хотя бы о Коле подумали. Да он его просто придавит, как жучка в аллейке, ваш Вильям Владимирович!
— Подите прочь!
Мария протянула руку в сторону двери. Глаза у нее были круглые и совершенно неподвижные.
Гриша пробкой выскочил в коридор, швырнул скомканный халат в открытую дверь амбулатории и, выбежав из корпуса, зашагал прямиком к арке ворот… но вовремя вспомнил, что Дубцов может его увидеть из окна мезонина, и нырнул в кусты…
Прячась за кустами, Гриша добежал до ограды санатория, перелез через нее и спрыгнул в заросли можжевельника:
Тут его кто-то поймал за ногу:
— Далеко собрался?
— Это вы, господин Гарбузенко?
— Что за привычка спрашивать, когда надо отвечать? Гражданская война кончилась, я лег себе под заборчиком отдыхать, а ты на меня сверху падаешь. Что? Ворота забыли проделать в заборе?
— Ну… я… чтоб офицер не увидел. Подумает — бегу доносить…
— А ты разве не доносить?
— Не-а… Только в лавочку за табачком.
— А кто курит? Ты — нет. Мария Станиславовна?
— Ну, офицер же.
— И ты по секрету от него бегаешь ему же за табачком?
Гарбузенко постукал себя по животу костяшками пальцев: звук был такой, будто он стучит в дверь.
— Что у вас там?
— Гроб с музыкой, — распахнув бушлат, Гарбузенко показал маузер в деревянной кобуре. — Ну! Будем говорить… или слухать музыку?
— В город шел, в этот… красный ревком.
— Ну я — ревком. Слухаю вас.
Гриша даже не удивился. Наоборот, только теперь все стало на свои места. Значит, человек, с которым он плыл на “Джалите”, действительно не был греком Михалокопулосом, это был болгарский коммунист Райко Христов, и запонки с якорьками, которые он перед смертью успел передать Грише, послужили паролем для Гарбузенко, который тоже не контрабандист, не налетчик, а возглавляет здешний подпольный ревком.
Гриша затарахтел, как пулемет:
— Коля доведался, что офицеры тут прячут продукты, а докторша брякнула Дубцову. Они их убьют. И пацана и докторшу!
Гарбузенко посмотрел на Гришу так, как будто перед ним был несмышленыш, который опрокинул банку с вареньем и прилип к табуретке.
— А для чего я тут сижу? По-твоему, я к этому забору приставлен, чтоб его подпирать? (Гриша не знал, что на это ответить.) Ну чего глазами блымаешь? Никто никого не убьет. Стрелять в санатории запрещено строжайшим образом. Там же дети!
Гарбузенко сложил табуреточкой руки, чтобы подсадить Гришу обратно на забор. Но Гриша не спешил ею воспользоваться:
— Обратно я не пойду. Меня докторша выгнала…
— Я тебе не пойду! И что значит — выгнала? А кто будет пацанву кормить? Наши товарищи говорят — невозможно улежать в секрете, так смачно пахнет от твоей кухни.
Грише понравился такой разговор.
“Теперь или никогда”, — подумал он и начал издалека:
— Господин!.. Пардон, сорвалось… товарищ Гарбузенко! Если вы правда ревком…
Гарбузенко положил руку на маузер:
— Вам предъявлен мандат.
— Еще раз пардон! Просьба к вам, извините, конечно, за нахальство. Дело в том, что у меня там в заграницах, за неимением другой работы, талант открылся до коммерции.
— У нас за такие таланты показывают небо в клеточку.
— Жаль. Тут как-то… ну, родным, что ли, пахнет. Даже от вашего маузера, товарищ Гарбузенко, теплом тянет, как от печки в деревне. А там… там даже коммерция не по мне, скучная какая-то, все под себя гребут. Здесь я хоть пацанят накормил супчиком, а там что? Сам нажрался — и на бок?
— Короче! Чего ты хочешь?
— Можно, я останусь сестрой-хозяйкой?
— Да хоть тетей, — согласился Гарбузенко и вновь подставил Грише скамеечку из рук. — Лезь домой и сиди там тихо, не рыпайся — вот и вся резолюция.
У крыльца санатория остановилась пролетка. Лошадьми правил красноармеец в остроконечном шлеме. С пролетки сошел человек в длинной кавалерийской шинели с “разговорами” — нашивками малинового сукна поперек груди — и в фуражке с красной звездой. На тонком ремешке, переброшенном через плечо, висела кобура с наганом. Взбежав на крыльцо, приезжий снял фуражку, и на плечи шинели хлынула волна блестящих черных волос. Военный оказался женщиной.
Дети, окружив пролетку, смотрели, как красноармеец-повозочный оглаживает разгоряченных лошадей.
— Ведерко будет? — спросил он ребятишек. — Коней напоить.
— Будет, если сестра-хозяйка разрешит, — сказала Олюня.
— А что, вредная тетка? — спросил красноармеец.
Все засмеялись. Олюня побежала за ведром, остальные, как по команде, повернулись к веранде. С крыльца спускалась Мария Станиславовна в сопровождении приехавшей “комиссарши”, как ее окрестили все.
— Я вас не понимаю, гражданка Забродская, — говорила она Марии Станиславовне, — отказываюсь понимать. Я представитель продовольственного и медицинского отдела Крымревкома. Надеюсь, у вас не вызывает сомнений мой мандат? Вот… “выдан товарищ Тихомировой…”
— Зачем мне мандат? Я вам верю. Но сейчас не так-то просто поднять истории болезни. Я всю регистратуру спрятала под старой рухлядью. Контрразведка интересовалась.
— То была белая контрразведка. Они не собирались кормить ваших больных. А мы для снабжения санатория продовольствием должны определить, сколько детей здесь будет завтра.
— Надеюсь, столько, сколько сегодня.
— Это решать будем мы.
У Марии Станиславовны задрожали губы.
— Подождите, — сказала она, — я попробую отыскать истории болезни.
Она вернулась в дом, а к Тихомировой подошел Сережа — основательный десятилетний человек:
— У вас звезда настоящая?
— А какая же?
— И у меня такая. Батяня подарил. А они говорят, не настоящая.
Тихомирова надела ему на голову свою фуражку:
— Герой!
Фуражка накрыла героя до подбородка. Вокруг захохотали.
Сережа сбросил фуражку. Она упала. Тихомирова подняла, отряхнула и пошла по парку, разглядывая клумбы, статуи, вазы на постаментах…
Тем временем Мария добралась до винтовой лестницы, ведущей в мезонин. Именно там, под полом мезонина, была спрятана ее канцелярия…
Но что она скажет Дубцову? Ведь Гуров оказался прав в своих предсказаниях: новые власти намерены сами определять, кого из детей они оставят в санатории, а кого…
Мария остановилась — Дубцова не было. Комнатушка с покатым потолком оказалась пустой, на подоконнике лежало брошенное полотенце. Вопреки своей хваленой флотской аккуратности, Виля не повесил его на крючок. Спешил. Люди с красными звездами его спугнули. Кусая губы, чтобы не расплакаться, Мария стала поднимать “хитрые” доски пола. Те самые, которые полупьяный плотник забыл прибить при ремонте дачи. Мария еще в детстве устроила здесь свой тайник. Прятала, чтоб над ней не смеялись, дневники, потом кое-какие письма, вырезки из статей Дубцова в сборниках географического общества… И вот теперь — истории болезни, где написано не только кто чем болен, но и кто чей сын, чья дочь…
Доставая из-под пола запылившиеся папки, Мария перепачкалась, а увидев в зеркале умывальника свое лицо, покрасневшее, со вспухшими, искусанными губами, заплаканными глазами, расстроилась еще больше. Предстать перед этой Тихомировой в таком жалком виде? Никогда! Мария быстро ополоснула лицо под умывальником, вытерла полотенцем, которое валялось на подоконнике, и по привычке повесила полотенце на место, возле умывальника…
За оградой санаторного парка на высоком дереве “гнездился” матрос с биноклем. В бинокль он видел окошко мезонина.
— Ложная тревога, товарищ Гарбузенко, — крикнул матрос, — он убрал полотенечко!..
Мария вышла из дому. Тихомировой у крыльца не было, и Мария пошла ее искать. Ей не терпелось сказать все сейчас же.
Если они сами решают, кто нуждается в лечении, пусть и лечат они сами! Она отдаст “комиссарше” папки с рентгеновскими снимками, температурными графиками, со всеми записями — свидетельствами беспрерывной и почти безнадежной войны профессора Забродского и его дочери против палочки Коха, а сама уйдет. Куда ей идти? Об этом Мария не думала. Как только Тихомирова укатит со своим красноармейцем на облучке, вновь появится Виля, и если она не ослышалась — он правда ее любит, то…
В конце аллеи санаторного парка в увитой граммофончиками беседке сидели и мирно беседовали Тихомирова и Дубцов.
Мария развернулась и, кренясь на стоптанных каблучках, пошла обратно к дому.
Красноармеец-повозочный, который привез в санаторий Тихомирову, уже успел набрать воды для лошадей (вода вытекала из пасти каменного льва в глубине парка), но почему-то не понес к лошадям, а пошел с ведром кружным путем, вдоль забора пансиона. Вода то и дело выплескивалась из ведра, оставляя на ракушечнике дорожки влажные пятна.
Дойдя до места, где забор был пониже и одно из деревьев чуть ли не ложилось на забор, красноармеец поставил ведро, вскарабкался по веткам дерева на забор и спрыгнул с другой стороны. В саду пансиона было тихо и влажно, пахло опавшим листом, господа в осенних пальто, С теплыми кашне на шее гуляли по аллейкам и раскачивались в гамаках, как будто не было ни революции, ни гражданской войны. Самый дряхлый больной возлежал в кресле-качалке, накрытый клетчатым шотландским пледом. При виде красноармейца он и ухом не повел.
Из-за зеленой изгороди появился однорукий.
— Крымский воздух целителен, не правда ли? — произнес красноармеец фразу, которую ни один повозочный, или, как их называли, ездовой, не выговорил бы ни за какие шиши.
— Да, — ответил ему однорукий, — но в груди теснит.
С крыльца сошел Гуров:
— Поручик Ружицкий, вы с ума сошли! Кто разрешил являться в пансион?!
— Нужда привела, — отвечал “красноармеец”, он же поручик, — надо срочно менять дислокацию.
— Почему?
— Потому что вы поспешили удрать из города, господин ротмистр.
— Не понимаю ваших намеков. Что же мне, большевиков дожидаться? — Гуров снял шляпу, вытер платком взмокший лоб. — Я воспользовался случаем, у старшего лейтенанта Дубцова был автомобиль.
— То-то, что у Дубцова! Только вы изволили испариться, как пришел ответ из заграничного центра на ваш запрос о Дубцове. Ему действительно два года назад было поручено сдать французским экспедиционным властям коммуниста, болгарина Райко Христова, и он действительно вернулся с распиской, что Христов расстрелян в их плавучей тюрьме.
— Почему же такая паника?
— Потому что расписка — липа. Французы в глаза не видели ни Дубцова, ни Христова. Как выяснилось, Дубцов был знаком с болгарином еще с Балканской войны тринадцатого года, и он его где-то прятал, пока французы не убрались восвояси вместе со своей тюрьмой.
Гуров со шляпой в руках превратился в подобие манекена из магазина готового платья.
— Вы… вы… — наконец с трудом выдавил он из себя. — Вы, Ружицкий, не понимаете, что принесли! Это значит, что Дубцов еще в восемнадцатом году работал на красных. Конечно, он не сдал болгарина французам. Теперь я даже могу сказать, где он его прятал! Здесь! В санатории! Спросите у мадам-капитан. Дубцов гостил у Забродских как раз в это время. С приятелем! Все ясно! Он переодел его в штатское… Даже свои запонки ему отдал с якорьками… и переправил в Турцию, где Христов превратился в Михалокопулоса!..
— Как же так?.. — Ружицкий посмотрел на Гурова с нескрываемым презрением. — Как Дубцову удалось обвести вокруг пальца такого травленого волка, как вы?
— Он сыграл ва-банк! Сам арестовал Гарбузенко. У меня бы он не сошел за уголовника.
— И тем не менее.
— У Дубцова есть одна вредная… для нас… привычка: говорить только правду. И статейку он мне показал настоящую об ограблении красного гохрана в Новороссийске неким Гарбузом, сбежавшим на греческой контрабандистской лайбе, и фотографию, где на нем, на Дубцове, эти самые запонки. Только между газеткой и фотографией, как я теперь понимаю, связи нет никакой вообще. Грек-контрабандист имеет к болгарину Райко Христову такое же отношение, как налетчик Гарбуз к большевику Гарбузенко. Райко Христов — вот кто под видом грека вез на “Джалите” сведения, что “Спиноза” пришел из Крыма в Константинополь без продовольствия!
— Но Христов не довез: погиб в бора, — подсказал однорукий.
— Сам не довез, но переодел греком моториста Гришу и дал ему запонки Дубцова, чтоб явок не открывать. Гриша-то не большевик, зачем ему много знать? Большевики и так бы вышли на Гришу: они ведь ждали грека при запонках с якорьками.
Гуров оглядел присутствующих: кажется, не только он, они тоже начали кое-что понимать.
— Ну, а дальше — как по нотам, — продолжал он. — Гарбузенко побывал на “Джалите”, мы его чуть не засекли там. От Гриши он получил фляжку с письмом капитана “Спинозы”, передал ее Дубцову, — короче, выложил Виле все, что узнал от Гриши, да и Мария добавила, — вот Дубцов и вырулил на наш склад.
— Дубцов знает о складе?! — переспросил Ружицкий. — И вы еще спрашиваете, почему паника?
Гуров понял, что окончательно теряет авторитет: “больные” вот-вот начнут разбегаться.
— Не беспокойтесь обо мне, Ружицкий, — сказал он, поглядывая на других. — Дубцова я могу нейтрализовать хоть сейчас: он рядом… в санатории.
— Где?.. — Ружицкий не поверил своим ушам. — В санатории? Нет! Вы, наверно, шутите, Гуров. В санатории сейчас представитель центра!
Гуров уже больше не держался за свой авторитет. Хотя бы голову спасти:
— Это провал! Не исключено, что мы блокированы! Виталий Викентьевич, — взгляд Гурова остановился на “дряхлом”, — настала ваша очередь действовать.
— Слушаюсь!
— Остальным уходить. А вы, Ружицкий, и ты, — Гуров обернулся к однорукому, — со мной в санаторий!.. Ну, если Виля и на этот раз вывернется, я съем эту шляпу!
Гуров потряс шляпой и нахлобучил ее на голову по самые уши…
А Гриша, так и не дождавшись ведра, которое Олюня отнесла красноармейцу-повозочному, пошел к источнику с бидоном для молока. Дойдя до каменного льва, Гриша увидел на дорожке следы воды, выплеснувшейся из ведра. Следы показывали направление, в котором шел человек с ведром. Гриша пошел в этом направлении.
Ведро стояло у ограды пансиона. Красноармеец, вне всякого сомнения, перелез через забор в пансион мадам-капитан…
Гриша, не раздумывая ни минуты, побежал вдоль ограды санатория к тому месту, где только вчера разговаривал с Гарбузенко.
Из зарослей можжевельника ему навстречу выскочила Веста.
— Привет, — обрадовался Гриша, — где хозяин?
Веста беззвучно ощерилась.
— Я свой, — заверил ее Гриша, — Гриша я, мне твой хозяин нужен. Товарищ Гарбузенко. Только два слова… полслова сказать.
Из-за дерева вышел Гарбузенко:
— Ну чего ты до собаки причепывся? Ей приказано: с посторонними в разговоры не вступать.
Гриша рассказал про “красноармейца”. Гарбузенко — как подменили:
— Тревога, хлопцы! — Из-за кустов высыпали вооруженные люди. Среди них был и буфетчик из кафе, и фабричные парни с “гочкисом”. — Не дай бог, опоздаем, не дай бог!
Гуров, Ружицкий и однорукий пробежали через хозяйственный двор пансиона и, отогнув неприваренный прут ограды, пролезли в санаторный парк.
— Вы, Ружицкий, обойдите вокруг климатической станции — нет ли засады. Это вполне вероятно. Мы же, черт возьми, выпустили механика Гарбузенко, — сказал Гуров.
— Не мы, а вы.
— Выполняйте, поручик!
Ружицкий, пригибаясь, побежал через парк. Ему вовсе не улыбалось напороться на засаду. Нет уж! Скорей к лошадям — и подальше от этого гиблого места!..
В беседке, увитой граммофончиками, Тихомирова спешила закончить свой разговор с Дубцовым.
— У нас мало времени, господин Дубцов. Пока врач копается в историях болезни, я должна передать вам инструкции. Людям, которые будут приходить из лесу, передадите оружие и взрывчатку. Продовольствие тоже должно рассосаться по воровским притонам и спекулянтским тайникам. Голод и террор вызовут панику и спекулянтский бум, приучат население к мысли, что большевики не способны управлять страной. Вот тогда-то мы и выступим открыто.
— А пароли для людей, которые придут из леса? — спросил Дубцов.
— Те же, что и для нас: “Крымский воздух целителен, не правда ли?” — “Да. Но в груди теснит”.
Больше говорить было не о чем, Тихомирова встала.
“Где же Гарбузенко? — встревожился Дубцов. — Я же оставил полотенце!”
Надо было потянуть время.
— Пароли, несомненно, вашего сочинения, — улыбнулся он. — Только дама могла додуматься.
— А я и есть дама. Хотя держала призы за выездку и стрельбу.
— Да-да! Я о вас в “Ниве” читал. “Дама-амазонка”. Ходили слухи, что вы переодетый мужчина. Теперь бы я этого не сказал.
Послышался шелест опавших листьев, шум раздвигаемых кустов, быстрые шаги.
“Наконец-то!” — обрадовался Дубцов.
Но это был не Гарбузенко. За клумбами среди засохших Табаков мелькнули фигуры Гурова и однорукого… Как-то вдруг опустело в груди — это всегда бывало с Дубцовым в минуты смертельной опасности. Что делать, если они при Тихомировой начнут выяснять с ним отношения?
— Уходите, — быстро сказал Дубцов, — мне не нравятся эти люди. Я их возьму на себя.
Он встал и вышел из беседки на дорожку, навстречу Гурову и однорукому. А Тихомирова — она оказалась не из трусливых — решила прикрыть Дубцова и, скрываясь за граммофончиками, стала заходить в спину приближающимся людям, на ходу вынимая наган из кобуры. Однорукий и Гуров одновременно выхватили оружие, бросились к Дубцову:
— Попался, сволочь!..
За их спинами Вильям Владимирович увидел Тихомирову с наганом.
— Чекисты! — крикнул он ей.
Тихомирова четко, как в тире, дважды выстрелила с руки: однорукий упал ничком к ногам Дубцова, Гуров опрокинулся на спину, его шляпа откатилась к Тихомировой. Тихомирова отшвырнула шляпу ногой и побежала через парк к своей пролетке. Пролетка уже была видна в конце аллеи, но Тихомирова резко замедлила бег. Она увидела, что Ружицкий стоит с поднятыми руками и вооруженные люди вынимают из карманов его шинели гранаты. Тихомирова пристроила наган в сгибе руки и постаралась успокоить дыхание, чтобы стрелять наверняка: по патрону на человека… Вдруг что-то огненное и живое метнулось ей под ноги.
— Ой! — Тихомирова взвизгнула, как и полагается женщине. — Собака!
Это была Веста…
Выстрелить в собаку Тихомирова не успела. Дубцов догнал и стал выворачивать наган из ее рук. Тихомирова впилась зубами в руку Дубцова. Подбежавший Гарбузенко с трудом оттащил ее от Вильяма Владимировича.
— Ну что вы цапаетесь? — укорял он ее при этом. — Вы же культурная женщина. Берите пример с собаки. Она вас цапала? Нет. И между прочим, не стреляла в санатории.
— Ей простительно, — вступился за Тихомирову Дубцов, — она убила двух злейших врагов Советской власти.
Тихомирова забилась в истерике, пытаясь плюнуть в лицо Дубцову.
— Плюете вы не так метко, как стреляете, — сказал Дубцов и, пожав руку Гарбузенко, направился к крыльцу санатория.
Он не успел остыть, но уже понимал, что каждый шаг отдаляет его от прошлого, где было два Дубцова: Дубцов — царский офицер и Дубцов — большевик-подпольщик, Дубцов — офицер белой контрразведки и Дубцов — разведчик Красной Армии, — а теперь остается один Дубцов, которого ждет мирное море, географические исследования и вот эта испуганная Маша на крыльце санатория…
Мария придерживала спиной дверь, чтобы дети не высыпали на крыльцо. Ведь в парке санатория шла война, два раза даже стреляли… Папки с историями болезни она по-прежнему держала в руках, не зная, кто же теперь представитель новой власти, — Тихомирову арестовали при ней.
Дети во всем этом разобрались раньше Марии Станиславовны: Гриша растолковал Коле, Коля — Рае, а уж Рая всем остальным.
Выходило, что главным большевистским комиссаром оказался Дубцов!..
Но все эти вопросы мигом выветрились из головы Марии, когда Дубцов взбежал к ней на крыльцо.
— Это не в вас стреляли, Виля? — только и спросила она. — Поклянитесь, что не в вас!
Дубцов засмеялся:
— Как видите, не в меня. Успокойтесь и выпустите детей. Все уже позади. Мне осталось выполнить только одно поручение. Печальное, к сожалению. Но зато последнее. Последнее! — повторил он и побежал в сторону пансиона. — Я сейчас же вернусь!
Во дворе пансиона стоял автомобиль, на котором раньше ездил Дубцов, и зеленый грузовик. В кузов грузовика под прицелом “гочкиса” бодро прыгали все “больные”. Рядом рыдала мадам-капитан.
— Я их жалела, думала — больные люди.
— Вылечим, — заверял ее Гарбузенко, — раз и навсегда. После нашего лечения их ни одна хвороба не возьмет.
Грузовик с арестованными выруливал к воротам, и Гарбузенко усаживался в автомобиль, когда в пансионе появился Дубцов.
— Вильям Владимирович! — обрадовался ему Гарбузенко. — Хорошо, что вы пришли. Портфельчик заберите свой… тот, что в машине оставили, — он протянул Дубцову его лакированный портфель. — Кстати, газетку, если не жалко, подарите мне. На память.
— Какую газетку?
— Где пишется про ограбление гохрана в Новороссийске. Вы еще Гурову давали почитать.
— Но вы же к тому Гарбузу не имеете никакого отношения.
Гарбузенко обиделся:
— Як це не имею? А кто ликвидировал ту банду?!
Дубцов вынул из портфеля газету и молча отдал Гарбузенко. Он не был расположен шутить. Разговор, который ему предстоял, был не из веселых.
В гостиной пансиона среди вспоротых кресел и выпотрошенных во время обыска диванов сидела мадам-капитан. “Перевоплощение” Дубцова ее нисколько не удивило. После предварительного допроса она поняла, что у красных здесь был свой.
— Значит, теперь вы меня будете допрашивать? — спросила она, когда Дубцов вошел в гостиную.
— Нет. Это дело личное, Настасья Петровна. К сожалению, не могу больше скрывать.
Дубцов достал из кармана пальто медную флягу-манерку, которую Райко Христов вез из Константинополя на “Джалите”, отвинтил крышку и вынул свернутое трубочкой предсмертное письмо капитана “Спинозы” к жене:
“Милая Настенька!”
Настасья Петровна читала, и ее глаза наполнялись слезами.
“Не вини ты меня, ради бога! Вини их. Ты знаешь, кого…”
— Ва-а-сень-ка-а-а!.. — Она обхватила руками голову. — Я же сама тебя убила, родненький, своей рукой!..
Дубцов налил ей воды из остывшего самовара, но она не заметила протянутой ей чашки — перед глазами то расплывались, то прояснялись строчки письма:
“…Впутали в бесчестное дело: принуждали вывозить из Крыма продовольствие… А в России дети пухнут с голоду… продовольствия… на борту не оказалось… не докажешь, что ты не украл…”
Она схватила руку Дубцова, державшую чашку с водой:
— Вильям Владимирович! Вы же его знали… Васеньку. То был святой человек. Другой на меня не захотел бы и плюнуть, а он в порту подобрал и всю жизнь на меня молился… Солнышко!.. Он бы меня простил. Я же не знала, что за продукты тут прячет Гуров, Васенька! — Она вновь забилась в рыданиях, будто стараясь докричаться до своего капитана, зарытого на православном кладбище в турецком городе. — Я ж для тебя старалась, меняла продукты на золото. Нам же на чужбине предстояло жи-и-ть!
“…Единственный, кто нас рассудит, — это тот никелированный револьвер, который я тебе, Настенька, не велел трогать… Он нас с тобой, родненькая, разлучит. Теперь уж навсегда…”
Дубцов слишком хорошо знал, как судят револьверы. Он ничем не мог помочь этой женщине. Только поставил чашку с водой на стол перед ней и пошел к выходу…
Мадам вскочила:
— Постойте! — она, оттолкнув кресло, шагнула к Дубцову. — Меня бог наказал и еще больше накажет, Вильям Владимирович, если я сейчас промолчу! Они продукты, что спрятали, детишкам не оставят, они завалят погреба!
Дубцов так и замер на пороге:
— Говорите!
— Английский фугас заложен, корабельный, для взрыва крюйт-камер… с часовым механизмом. Виталий Викентьевич, этот с виду полудохлый, он у них самый здоровый, должен был все проделать в случае провала. — Мне он поклялся — это не опасно. Сказал, только кровля рухнет, завалит погреба — и красные ничего не найдут у меня предосудительного.
— Не опасно?! — Дубцов бросился к двери. — Там динамит!
Он, не разбирая ступенек, спрыгнул с крыльца и побежал к погребам, натыкаясь на кусты и деревья, потому что на дворе уже было темно. У чугунной двери дежурил матрос, тот, что до этого гнездился на дереве, наблюдая за окошком мезонина.
— Товарищ Дубцов, — обратился он к Вильяму Владимировичу, — скажите товарищу Гарбузенко, что вы сами убрали полотенечко с подоконника, а то… вы ж его знаете…
— Немедленно! — Дубцов его не слышал. — Выводите людей из санатория, в первую очередь — детей! Вот-вот взорвется динамит под полом!
Матрос сорвался с места. Дубцов не смотрел ему вслед. Отвалив тяжелую дверь, он вбежал в погреб, чиркнул зажигалкой. Освещая ящик за ящиком огоньком зажигалки, искал фугас. Огонек метался от его дыхания и поминутно гас. Дышать спокойно он не мог от волнения и спешки. Свистело и хрипело в груди.
Дубцов глубоко вздохнул и задержал дыхание. Огонек перестал метаться, наступила тишина и в тишине стало слышно тиканье часового механизма. Вот оно! Под ящиками с динамитом!
Снимая ящик за ящиком, осторожно, бережно, Дубцов наконец-то добрался до фугаса. Разряжать? Можно не успеть. С фугасом в руках он побежал к открытой двери, откуда тянуло холодом ноябрьской ночи.
Мадам-капитан была во дворе.
— Бросьте! — крикнула она, увидев Дубцова с его ношей. — Взорвется!
— Рано!
Сразу за оградой пансиона был обрыв к морю. Вильям Владимирович бежал на шум и запах моря, чтобы сбросить с обрыва свой опасный груз…
А в санатории уже все спали, когда прибежал матрос. Детей выносили вместе с одеялами. Мария несла Олюню, Гриша — сразу двоих. Коля и Рая тащили за руку упирающихся заспанных ребят. Еще никто, кроме Гриши и Коли, не успел понять, зачем и кому нужно это поспешное бегство, когда со стороны обрыва, за пансионом, донесся раскат взрыва и вспыхнул над темными деревьями огненный шар…
— Еще в одна тысяча девятьсот двенадцатом году, — рвал кладбищенскую тишину голос Гарбузенко, — он сошел с офицерского мостика броненосца “Иоанн Златоуст” до нас, революционных матросов, и остался большевиком до своего последнего шага…
У ног Марии лежала плита с надписью: “Д-р Забродский Станислав Казимирович, 1861–1920 г.” — могила отца. Для Вили вырыли рядом…
— Мы, большевики Крыма, клянемся тебе, дорогой товарищ, — доносился до нее голос Гарбузенко, — довести до конца начатое дело: очистить наше днище от всякой поганой ракушки… бандитизма… шпионства… спекулянтства, что оставила контрреволюция в своем последнем гадючем гнезде!
Вокруг было полно народу: красноармейцы с трубами, матросы, парни с фабрики эфирных масел, дети из санатория, жители городка и приехавшие из Феодосии рабочие механических мастерских. Мария увидела на мгновение лицо Гриши, Олюня уснула на его плече… Неужели впереди еще целая жизнь без отца и Вили?..
— Я мало читал, — вдруг тихо, по-домашнему заговорил Гарбузенко, и от этого голос его раздался над самым ухом, дошел до Марии, — но я много видел. Мы с незабвенным товарищем повидали и синее море, и белые города, не скажу, чтобы слишком ласковые до простого человека. Но я вам так скажу: должно же быть хоть одно такое гостеприимное место, где бы трудящие всего мира могли спокойненько себе греться у моря на песочке, как какие-нибудь миллионеры. — Гарбузенко запнулся и сказал: — Жаль, мои диты того не побачуть… — И уткнулся лицом в мичманку, которую мял в руках…
В толпе всхлипнула женщина… Гарбузенко мичманкой вытер мокрое от слез лицо и повернулся к Марии.
— Над жизнью и смертью, товарищ доктор, у нас власти нет. Только на вас надежда.
…Когда все кончилось и люди разошлись, на краю кладбища у самого моря остался старый корабельный якорь с прикрученной к нему железной табличкой:
ДУБЦОВ В.В.
моряк
(Эпилог)
Через два дня Гриша пришел в тот самый особняк на набережной, где прежде была контрразведка. Теперь там располагался ревком. В бывшем кабинете Гурова заседал Гарбузенко.
— Ну как, товарищ Гарбузенко, — спросил Гриша, — вы еще не передумали назначать меня сестрой-хозяйкой?
— Передумал, — ответил Гарбузенко. — Ты что, будешь в юбке ходить? Так юбок у нас нема на складах. Давай краше мы тебе выпишем галифе и оформим приказом заведовать санаторией по коммерческой части. Только в лечебную часть не лезь. А то! — Гарбузенко с угрожающим видом потянулся к маузеру. Но вместо маузера у него теперь был телефон. — Ну, короче, — сказал он, — по лечебной части у нас будет Мария Станиславовна.
На этом, как считал Гарбузенко, разговор был исчерпан. Но Гриша топтался на пороге и никак не уходил:
— Боюсь, товарищ Гарбузенко, что я вам не подойду. Для меня они все одинаковые… Ну разве что одни пацаны, другие — девочки… А для вас, скажем, Коля — советский пацан, а Рая уже не советская дивчина.
— Почему же не советская, когда лечится в советской санатории?
Вот и все, что сказал Гарбузенко по этому поводу.
А на следующий день Гарбузенко поехал в Симферополь. Там его встретил Бела Кун — венгерский коммунист, председатель Крымревкома. Бела Кун жил в одной маленькой комнатушке с Дмитрием Ильичом Ульяновым, братом Владимира Ильича. Ожидали приезда наркома здравоохранения Николая Александровича Семашко. Дмитрий Ильич попросил Гарбузенко собрать для Семашко сведения о положении курортов в районе Феодосия — Судак.
Почему так срочно понадобились эти сведения, Гарбузенко узнал чуть позже, в конце декабря. А в начале декабря Гарбузенко пришел в санаторий к Грише и Марии Станиславовне. Пришел он не один, с ним пришла Веста. В зубах у нее была та самая детская корзиночка, в которой во время врангелевщины Веста носила подпольную почту. Теперь в корзиночке лежали хлебные карточки и талоны на “жиркость”, принадлежавшие самому Гарбузенко.
— Нехай, коли будет ваша ласка, поживет у вас на санаторном, так сказать, режиме, пока я на новом месте приживусь.
Дело в том, что Гарбузенко переводился в Москву на работу в ВЧК.
…Москва была завалена снегом, ледяной ветер забирался под южную ненадежную одежонку, и Гарбузенко тут же на привокзальной площади затосковал по Крыму. Он не знал еще тогда, что сугробы да ледяной ветер станут его спутниками на всю оставшуюся жизнь, что придется ему командовать стройками в Сибири, а затем и, того похлеще, прокладывать Севморпуть — дорогу в Ледовитом океане.
Коля и Рая уже стали совсем взрослыми, у них даже сын рос Гриша, когда во всех газетах появилась фотография льдины, на которой, широко расставив ноги в огромных тюленьих торбасах, привязанных к поясу, стоял Гарбузенко. Льдина раскалывалась на куски, ее уносило течением куда-то чуть ли не в другое полушарие, но Коля, Рая и их сын Гриша были, как тогда говорилось, “на все сто” уверены, что со льдиной ровным счетом ничего не случится, пока на ней, расставив ноги, стоит Гарбузенко…
Но это все еще было впереди, а пока Гарбузенко в легких ботиночках топал по снегу к машине, в которой ждал его Степанов-Грузчик. Ждать ему пришлось долго: поезд, по обыкновению, опоздал, — и теперь Грузчик опаздывал на собрание актива Московской партийной организации. Услышав, что на этом собрании будет выступать Ленин, Гарбузенко потребовал от Грузчика везти и его туда. Грузчик, подумав, согласился:
— Ладно. Там наши ребята дежурят. Проведут.
И Гарбузенко попал, что называется, с корабля на бал.
Это было 6 декабря 1920 года. Гарбузенко впервые в своей жизни лично слушал выступление вождя пролетарской революции и, конечно же, не пропускал ни одного слова, но, когда Ленин заговорил о Крыме, стал подталкивать локтями сидевших рядом товарищей: мол, смотрите не прозевайте такой важный момент!
— Сейчас в Крыму, — сказал Ленин, — триста тысяч буржуазии. Это источник будущей спекуляции, шпионства, всякой помощи капиталистам. — И, сделав небольшую паузу, Ильич добавил: — Но мы их не боимся!
И Гарбузенко понял: Ленин отлично знает о работе его и других товарищей из ВЧК и КрымЧК.
Для Ленина действительно было очень важно, чтобы мы не боялись контрреволюционных заговоров в Крыму. Ленин готовил декрет о Крыме. Вернувшийся из поездки по Крыму нарком здравоохранения Семашко сразу же направился к Ленину в Совнарком. Он привез сведения о курортах, в том числе и те, которые собирал для него Гарбузенко по просьбе Дмитрия Ильича Ульянова.
Владимир Ильич тут же поручил Николаю Александровичу подготовить проект декрета “Об использовании Крыма для лечения трудящихся”, и через несколько часов Ленин с карандашом в руке редактировал текст:
“Благодаря освобождению Крыма Красной Армией от господства Врангеля и белогвардейцев открылась возможность использовать лечебные свойства Крымского побережья для лечения и восстановления трудоспособности рабочих, крестьян и всех трудящихся всех Советских республик…” Дойдя до этого места, Владимир Ильич предложил добавить: “…а также для рабочих других стран…”
21 декабря 1920 года декрет был подписан и передан по прямому проводу в Симферополь Ульянову. Дмитрий Ильич ознакомил с декретом всех заведующих санаториями и главных врачей, и Мария с Гришей, каждый про себя, вспомнили тот ноябрьский день без солнца, когда Гарбузенко, утирая мичманкой слезы, заговорил про синее море и белые города, которые видели они с Дубцовым в плаваниях, и открыл всему городу свою нехитрую мечту:
— Должно же быть хоть одно такое гостеприимное место, где бы трудящие всего мира могли спокойненько себе греться у моря на песочке, как какие-нибудь миллионеры.