Теперь до меня дошло, что Уильяма Оука мучит — пускай это кажется совершенно невероятным — ревность. Он прямо-таки безумно любил свою жену и безумно ее ревновал. Ревновал — но к кому? Вероятно, он бы и сам не смог сказать. Во-первых, — чтобы не оставалось ни малейшего подозрения, — безусловно, не ко мне. Не говоря уж о том, что миссис Оук проявляла ко мне лишь чуть больше интереса, чем к дворецкому или старшей горничной, сам Оук был, по-моему, таким человеком, которому глубоко отвратительно рисовать в своем воображении какой-либо конкретный предмет ревности, пусть даже ревность мало-помалу убивала его. Она оставалась смутным, всепроникающим, постоянно присутствующим чувством, мучительным сознанием того, что, тогда как он ее любит, она не ставит его ни в грош, и что все, с чем она соприкасается, будь то человек, вещь, дерево или камень, получает толику ее внимания, в котором отказано ему. Ревность вызывали в нем и странное выражение глаз миссис Оук, устремленных куда-то вдаль, и странная рассеянная улыбка, блуждавщая у нее на губах, в то время как его эти глаза не удостаивали взглядом, а губы — улыбкой.
Постепенно его нервозность, его настороженность, подозрительность, пугливость приняли определенную форму. Мистер Оук теперь все время упоминал о шагах или голосах, которые он слышал, о крадущихся тайком фигурах, которые ему виделись в доме. Стоило внезапно залаять одной из собак, как он нервно вскакивал. Он тщательнейшим образом почистил и зарядил все ружья и револьверы в своем кабинете и даже некоторые старинные охотничьи ружья и пистолеты в холле. Слуги и арендаторы полагали, что Оук из Оукхерста панически боится бродяг и грабителей. У миссис Оук все эти его странности вызывали лишь презрительную усмешку.
— Дорогой Уильям, — заметила она однажды, — те лица, что не дают тебе покоя, имеют такое же право ходить по коридорам, подниматься и спускаться по лестнице и бродить по дому, как ты или я. Они были здесь, по всей вероятности, задолго до нашего с тобой рождения, и твои нелепые представления о неприкосновенности частного жилища их ужасно забавляют.
— Наверное, ты станешь уверять меня, — сердито рассмеялся мистер Оук, — что это Лавлок — твой вечный Лавлок! Что это его шаги по гравию я слышу каждую ночь. Надо думать, это он имеет такое же право быть здесь, как ты и я! — И он стремительно вышел из комнаты.
— Все время Лавлок, Лавлок! Почему она вечно твердит о Лавлоке? — спросил у меня в тот вечер мистер Оук, внезапно вскинув на меня взгляд.
Я только рассмеялся.
— Наверное, потому, что на уме у нее та пьеса, — ответил я, — и еще потому, что она считает вас суеверным и любит поддразнивать вас.
— Я этого не понимаю, — вздохнул Оук.
Да и как бы он мог понять? А попытайся я помочь ему разобраться в этом, он бы просто подумал, что я оскорбляю его жену, и, вероятно, вытолкал бы меня вон из комнаты. Поэтому я не стал и пытаться объяснить ему психологические проблемы, а он больше не задавал мне вопросов, пока однажды… Но сначала я должен рассказать еще об одном странном случае, который произошел вскоре.
А произошло просто вот что. Однажды, когда мы вернулись с нашей обычной предвечерней прогулки, мистер Оук вдруг спросил у слуги, не приходил ли кто-нибудь. Нет, никто не приходил, ответил тот, но Оука его ответ, похоже, не удовлетворил. Не успели мы приступить к обеду, как он повернулся к жене и странным, каким-то не своим голосом спросил, кто приходил днем.
— Никто, — ответила она. — Во всяком случае, насколько мне известно.
Уильям Оук пристально посмотрел на нее.
— Никто? — повторил он испытующе. — Никто, Элис?
Миссис Оук покачала головой. «Никто», — ответила она. Наступила пауза.
— Кто же тогда прогуливался с тобой у пруда часов примерно в пять? — медленно спросил Оук.
Его жена посмотрела ему прямо в глаза и презрительно отчеканила в ответ:
— Никто со мной у пруда не прогуливался, ни в пять часов, и ни в какое другое время.
Мистер Оук побагровел и издал какой-то странный хрип, точно в приступе удушья.
— Я… мне показалось, что я видел тебя, Элис, сегодня днем; ты прогуливалась с каким-то мужчиной, — проговорил он с усилием и добавил, чтобы соблюсти приличия в моем присутствии: — Я подумал, что это пришел викарий и принес мне тот доклад.
Миссис Оук улыбнулась.
— Я могу только повторить, что ни одной живой души сегодня днем рядом со мной не было, — медленно произнесла она. — Если ты кого-то со мной видел, значит, это был Лавлок, потому что никого другого не было точно.
И, она слегка вздохнула, словно пытаясь воспроизвести в памяти какое-то восхитительное, но слишком мимолетное воспоминание.
Я взглянул на моего хозяина; его багровое лицо посинело, и он тяжело дышал, как будто кто-то сдавливал ему дыхательное горло.
Больше на эту тему ничего не говорилось. У меня возникло смутное ощущение нависшей грозной опасности. Кому она угрожала — Оуку или миссис Оук? Этого я не мог сказать, но словно некий внутренний голос властно призывал меня отвести какое-то страшное зло, приложить все усилия, чтобы предотвратить несчастье, объяснить, вмешаться. Я решил завтра же поговорить с Оуком в надежде, что он внимательно и спокойно меня выслушает, тогда как в отношении миссис Оук у меня такой надежды не было. Эта женщина, как угорь, проскальзывала у меня между пальцев, когда я пытался понять ее уклончивый характер.
Я предложил Оуку пойти завтра днем на прогулку, и он с необычайным энтузиазмом согласился. Вышли мы часа в три. День выдался прохладный, ветренный, по холодному синему небу быстро плыли огромные белые клубы облаков, сквозь которые иногда пробивалось огненно-красное солнце, и широкие желтые полосы солнечного света оттеняли иссиня-черные, как чернила, грозовые тучи, собиравшиеся у горизонта.
Мы быстро зашагали по жухлой и мокрой траве парка и, выйдя на большую дорогу, ведущую через невысокие холмы в сторону выгона Коутс-Коммон, двинулись по ней. Оба мы молчали; каждый хотел что-то сказать, но не знал, как начать. Что до меня, то я отдавал себе отчет в том, что не могу сам заговорить на эту тему: непрошенное вмешательство с моей стороны только отбило бы у Оука охоту продолжать разговор и сделало бы его вдвойне непонятливым. Следовательно, рассудил я, если у Оука есть что сказать, а это явно так, мне лучше подождать, пока заговорит он.
Однако Оук нарушил молчание только затем, чтобы высказаться о видах на урожай хмеля, когда мы проходили мимо одного из его многочисленных хмельников. — Плохой выдался год, — проговорил он, внезапно остановившись и пристально глядя перед собой. — Совсем хмель не уродился. Ничего этой осенью не соберем.
Я посмотрел на него. Он явно не соображал, что говорит. Темно-зеленые плети были сплошь усеяны шишечками, да и он сам еще только вчера сказал мне, что вот уже много лет не видал такого богатого урожая хмеля.
Я промолчал, и мы двинулись дальше. На повороте дороги нам повстречалась повозка. Мужчина, правивший ей, приподнял шляпу и поздоровался с мистером Оуком. Но Оук не ответил на его приветствие; похоже, он его даже не заметил.
Черные купола туч надвигались; между ними клубились серые массы рваных облаков, похожих на клочья ваты.
— Боюсь, мы попадем в страшную грозу, — сказал я. — Не лучше ли нам вернуться? — Он кивнул и резко повернул назад.
Лучи солнца, прорываясь сквозь тучи, золотили землю пастбищ под дубами и высвечивали живые изгороди. Стало душно, несмотря на холодный воздух; вся природа, казалось, готовится к сильной грозе. Грачи черными тучами кружили над деревьями и коническими красными крышами хмелесушилок, придававших пейзажу облик края старинных замков с башенками; затем они с невообразимо громким граем черной лентой опустились на поле. И как только в макушках деревьев зашелестел ветер, отовсюду послышалось жалобное блеяние ягнят и овец.
Мистер Оук вдруг нарушил молчание.
— Я не очень близко с вами знаком, — торопливо начал он, не поворачивая ко мне лица, — но, по-моему, вы человек честный и вы знаете жизнь — гораздо лучше, чем я. Вот скажите мне — только, пожалуйста, по всей правде, — как, по-вашему, должен поступить мужчина… — и он замолк.
— Вообразите себе, — быстро заговорил он пару минут спустя, — что мужчина очень любит свою жену, просто души в ней не чает, и вот он обнаруживает, что она… ну, что она… что она его обманывает. Нет… не поймите меня неправильно; я хочу сказать, что она постоянно в окружении кого-то еще и не желает этого признавать — кого-то, кого она прячет? Вы понимаете? Может быть, она не сознает, какому риску себя подвергает, но она не отступается от своего… она не желает ни в чем признаться своему мужу…
— Дорогой мой Оук, — перебил я, пытаясь показать, что не принимаю его слова всерьез, — все эти вопросы абстрактно не решаются, тем более людьми, с которыми ничего подобного не случалось. А такого наверняка не случалось ни со мной, ни с вами.
Оук не обратил внимания на мое вмешательство. — Понимаете, — продолжал он, — тот мужчина и не ожидает, что жена должна любить его без памяти. Суть тут в другом; он, видите ли, не просто ревнует — он чувствует, что она на грани того, чтобы обесчестить себя, так как обесчестить своего мужа женщина, по моему мнению, не может: ведь бесчестье — это дело наших собственных поступков. Он должен спасти ее, понимаете? Он должен, должен спасти ее, тем или иным способом. Но если она и слушать его не желает, что остается ему делать? Должен ли он найти того, другого, и постараться избавиться от него? Видите ли, виноват только тот, другой — не она, не она. Если бы только она доверилась мужу, она была бы в безопасности. Но тот, другой, мешает этому.
— Послушайте, Оук, — начал я храбро, хотя и не без опаски в душе, — я отлично понимаю, о чем вы говорите. И мне ясно, что вы видите все в превратном свете. А я сужу здраво. Все эти полтора месяца я наблюдал за вами и наблюдал за миссис Оук, и мне понятно, в чем дело. Вы готовы меня выслушать?
И, взяв его под руку, я принялся разъяснять ему мой взгляд на вещи: что его жена просто эксцентрична и немного склонна к театральным позам и причудливым фантазиям; что ей доставляет удовольствие поддразнивать его. Что он, с другой стороны, доводит себя до настоящего умоисступления; что он болен и должен показаться хорошему врачу. Я даже вызвался отвезти его в город.
Призвав на помощь все свое красноречие, я пустился в психологические объяснения. Я вдоль и поперек анализировал характер миссис Оук. Я всячески доказывал ему, что его подозрения совершенно беспочвенны, что вся-то их причина — ее театральная поза да та пьеса для представления в саду, которая у нее на уме. Я приводил для убедительности десятки примеров (по большей части придуманных на месте), когда подобными же маниями страдали знакомые мне женщины. Я доказывал ему, что его жене было необходимо найти применение переполнявшей ее творческой и сценической энергии. Я посоветовал ему поехать с ней в Лондон и поместить ее в такую обстановку, где каждый будет в более или менее одинаковом положении. Я высмеял его идею о том, что в доме прячется какой-то человек. Я растолковывал Оуку, что он страдает галлюцинациями, внушал ему, что долг такого добросовестного и религиозного человека, как он, — сделать все возможное, чтобы избавиться от них, и приводил бессчетные примеры того, как люди излечивались от галлюцинаций и болезненных фантазий. Я боролся изо всех сил, как Иаков с ангелом, и начал уже всерьез надеяться, что мои доводы возымели действие. Поначалу-то я чувствовал, что ни один из них не доходит до его сознания, что он, хотя и молчит, на самом деле меня не слушает. Изложить ему мои взгляды в такой форме, чтобы он сумел понять меня, казалось задачей почти безнадежной. У меня было такое ощущение, словно все мои слова отскакивают как от стены горох. Но когда я начал упирать на его долг по отношению к жене и к самому себе и апеллировать к его моральным и религиозным принципам, я почувствовал, что пробился к его сознанию.
— Наверное, вы правы, — сказал он, пожимая мне руку, когда вдали показались красные фронтоны Оукхерста; голос у него был слабый, усталый и покорный. — Я не очень хорошо понимаю вас, но уверен: то, что вы говорите, правда. Все это, наверное, из-за того, что я нездоров. Иной раз я чувствую, как будто схожу с ума и меня впору запереть в сумасшедший дом. Только не подумайте, что я не противлюсь этому. Я борюсь, все время борюсь, но подчас это оказывается сильней меня. Я днем и ночью молю Бога дать мне сил побороть мои подозрения, прогнать прочь эти ужасные мысли. Видит Бог, мне известно, какой я никудышный человек и как мало способен позаботиться о бедняжке.
И Оук снова пожал мне руку. Когда мы вошли в сад, он опять повернулся ко мне.
— Я очень, очень вам благодарен, — сказал он, — и буду крепиться изо всех сил. Если бы только, — добавил он со вздохом, — если бы только Элис дала мне передышку и не изводила меня изо дня в день насмешками насчет этого ее Лавлока.