В следующие дни миссис Оук была чрезвычайно оживлена. Ожидались гости — дальние родственники, — и если раньше ее крайне раздражала самая мысль об их предстоящем приезде, то теперь она погрузилась в хлопоты по дому и усадьбе и все время занималась хозяйственными приготовлениями и отдавала распоряжения, хотя все приготовления были, как обычно, сделаны и все распоряжения отданы ее мужем.
Уильям Оук светился от счастья.
— Если бы только Элис всегда чувствовала себя, как сейчас! — воскликнул он. — Если бы только она проявила — могла проявить — интерес к жизни, это было бы совсем, совсем другое дело! Но, — добавил он, словно опасаясь, как бы я не подумал, что он в чем-то ее винит, — разве по силам ей это, с ее-то слабым здоровьем? И все же я ужасно рад видеть ее такой, как сейчас.
Я молча кивнул. Но в действительности-то я, признаться, не разделял его оптимизма. Мне определенно казалось, особенно в свете необычайной сцены накануне, что оживление миссис Оук носит какой-то совершенно неестественный характер. В ее необычной активности и еще более необычной приподнятости было что-то чисто нервное и лихорадочное, и меня целый день не покидало ощущение, что передо мной женщина, которая больна и очень скоро сляжет.
Миссис Оук провела день, переходя из комнаты в комнату, из сада в оранжерею и проверяя, все ли в порядке, хотя в Оукхерсте, по правде сказать, все было в порядке всегда. Она не позировала мне и ни словечком не обмолвилась об Элис Оук или Кристофере Лавлоке. Более того, поверхностному наблюдателю могло бы показаться, что вся эта ее блажь насчет Лавлока бесследно прошла, если она вообще когда-то у нее была. Часов около пяти, выйдя из сада и прогуливаясь среди красных кирпичных надворных строений с округлыми фронтонами (на каждом красовался геральдический дуб) и кухонных служб старинной постройки, я увидел на крыльце, выходящем в сторону конюшен, миссис Оук с охапкой белых и алых роз в руках. Грум чистил щеткой коня, а рядом с каретным сараем стояла маленькая двуколка мистера Оука на высоких колесах.
— Давайте покатаемся! — воскликнула вдруг миссис Оук, увидев меня. — Посмотрите, какой прекрасный вечер — и посмотрите на эту дивную двуколочку! Я давным-давно не каталась, и сейчас мне снова захотелось взять вожжи в руки. Составьте мне компанию. А вы сразу же запрягайте Джима и подайте двуколку сюда к дверям.
Я был безмерно удивлен и удивился еще больше, когда коляску подали к крыльцу и миссис Оук пригласила меня поехать вместе с нею. Она отослала грума, и через минуту мы уже быстро катили по посыпанной желтым песком дороге мимо пастбищ с пожухлой травой и высоких дубов.
Я не верил собственным глазам. Не может быть, чтобы вот эта женщина в короткой, скорее мужской, куртке и шапочке, умело управляющая могучим молодым жеребцом и щебечущая, как шестнадцатилетняя школьница, была тем хрупким, болезненным, экзотичным, тепличным созданием, неспособным передвигаться и что бы то ни было делать, которое целые дни напролет проводило лежа на кушетках в душной атмосфере желтой гостиной, насыщенной странными ароматами и ассоциациями. Стремительное движение легкого экипажа, прохладный встречный ветер, скрип колес по гравию — все это, казалось, ударило ей в голову, как вино.
— Сколько же времени не каталась я так! — все повторяла она. — Тысячу лет! О, правда же, это упоительно — мчать вот так с бешеной скоростью, зная, что в любой момент конь может споткнуться, рухнуть, и оба мы погибнем? — и она, рассмеявшись своим ребячливым смехом, повернулась ко мне. Лицо ее, всегда бледное, раскраснелось от быстрой езды и возбуждения.
Двуколка катилась все быстрей и быстрей, взлетала на пригорки, ныряла вниз, мчалась через пастбища, через деревеньки с красными кирпичными фронтонами домов, обитатели которых выходили поглядеть нам вслед, мимо речек с берегами, поросшими ивами, и темно-зеленых сплошных хмельников, а тем временем синие, подернутые дымкой верхушки деревьев на горизонте все больше синели и окутывались дымкой, а пологий солнечный свет окрашивал в желтое землю. Наконец мы выехали на открытое пространство — расположенный на возвышенности общественный выгон, какие редко встретишь в этом краю, где каждый клочок земли используется под частные пастбища и хмельники. Среди низких холмов Уильда эта пустошь казалась необыкновенно высоким взгорьем, и возникало ощущение, будто это ровное пространство, поросшее вереском и можжевельником и ограниченное кромкой елей вдали, — самая настоящая вершина мира. Прямо напротив нас садилось солнце, и в его косых лучах поросшая вереском земля покрылась красно-черными пятнами или, скорее, превратилась в подобие багрового моря под пологом темно-багровых облаков, тогда как сверкающие на солнце черные стебли сухого вереска и можжевельника колыхались, как рябь на багровой поверхности, в лицо нам подул холодный ветер.
— Как называется это место? — спросил я. То был единственный живописный пейзаж, который мне удалось увидеть в окрести стях Оукхерста.
— Коутс-Коммон, — ответила миссис Оук, сдерживая бег коня и пуская его шагом. — Вот здесь был убит Кристофер Лавлок.
После минутной паузы она заговорила вновь, кончиком кнута отгоняя мух с ушей коня и глядя прямо перед собой на темно-багровую в закатных лучах вересковую реку, катящую свои волны к нашим ногам…
— Однажды летним вечером Лавлок возвращался верхом домой из Эпплдора и на полпути через пустошь Коутс-Коммон — это где-то здесь, так как в рассказах, что я слышала, всегда фигурировал пруд на месте старого карьера, откуда добывали гравий, — он заметил двух направлявшихся к нему всадников, в которых вскоре узнал Николаса Оука из Оукхерста и сопровождавшего его грума. Оук из Оукхерста окликнул его, и Лавлок повернул коня им навстречу. — Я рад, что встретил вас, мистер Лавлок, — сказал Николас, — потому что у меня есть для вас важная новость, — с этими словами он пустил коня рядом с конем Лавлока и, внезапно повернувшись, выстрелил ему из пистолета в голову. Лавлок успел пригнуться, и пуля вместо него угодила в голову его коня, который пал под ним. Однако Лавлок сумел освободиться от стремян и не был придавлен конским крупом. Обнажив шпагу, он бросился к Оуку и схватил под уздцы его коня. Оук быстро соскочил на землю и тоже выхватил шпагу из ножен. Через минуту Лавлок, гораздо более искусный фехтовальщик, начал одолевать своего противника. Он обезоружил Оука и, приставив острие шпаги ему к горлу, крикнул, что пощадит его ради их старой дружбы, если тот попросит прощения, но тут грум, внезапно подъехавший сзади, выстрелил Лавлоку в спину, Лавлок упал, и Оук тотчас же бросился к нему, чтобы прикончить его ударом шпаги, а грум, приблизясь, взял под уздцы коня Оука. В этот момент луч солнца осветил лицо грума, и Лавлок узнал миссис Оук. Он воскликнул: «Элис! Элис! Так это ты убила меня!» — и испустил дух. После чего Николас Оук вскочил в седло и ускакал вместе с женой, оставив мертвого Лавлока рядом с трупом его коня. Николас Оук предусмотрительно взял кошелек Лавлока и бросил его в пруд, поэтому убийцами сочли разбойников, которые пошаливали в тех краях. Элис Оук умерла много лет спустя, в пору правления Карла II, дожив до преклонного возраста, но Николас прожил потом недолго и перед смертью впал в странное состояние духа: постоянно предавался грустным размышлениям и, случалось, грозился убить свою жену. Говорят, незадолго до смерти он во время одного из таких припадков поведал всю правду об убийстве и предсказал, что род Оуков из Оукхерста пресечется, после того как глава его дома, хозяин Оукхерста, женится на другой Элис Оук, которая тоже будет вести свое происхождение от него и его жены. Как видите, предсказание, похоже, сбывается. У нас нет и, наверное, не будет детей. Во всяком случае, я никогда не хотела иметь их.
Миссис Оук замолчала и повернулась ко мне с рассеянной улыбкой, от которой появились ямочки на ее впалых щеках; взгляд ее больше не был устремлен вдаль — он стал странно напряженным и неподвижным. Я не знал, что отвечать ей, эта женщина определенно меня пугала. Еще с минуту мы пробыли на том месте, глядя, как отгорающий закат окрашивает в малиновые тона вересковые волны и золотит желтые откосы карьеров и поросшие тонким тростником берега пруда с черной водой; ветер обдувал наши лица и раскачивал синие вершины елей, согнутые и зубчатые. Затем миссис Оук хлестнула жеребца, и он помчал с бешеной скоростью. На обратном пути мы, по-моему, не обменялись ни единым словом. Миссис Оук пристально смотрела вперед, работала вожжами да время от времени громкими возгласами подгоняла стремительно несущегося коня. Встречные на дорогах, должно быть, думали, что лошадь понесла, пока не замечали спокойную уверенность миссис Оук и выражение радостного возбуждения на ее лице. Я же испытывал такое ощущение, будто оказался во власти сумасшедшей, и мысленно приготовился к тому, что двуколка вот-вот опрокинется или разобьется. Похолодало, и лицо обжигал ледяной ветер. Наконец впереди показались красные фронтоны и высокие трубы Оукхерста. У дверей стоял мистер Оук. Я заметил, как при нашем приближении напряженное ожидание у него на лице сменилось выражением радостного облегчения.
Своими сильными руками он подхватил жену и не без рыцарственной нежности бережно перенес ее с двуколки на землю.
— Я так рад твоему возвращению, родная, — воскликнул он, — так рад! Когда мне сказали, что ты поехала покататься на двуколке, я был просто счастлив, но потом начал ужасно волноваться: ведь ты, дорогая, так давно не правила. Где же ты была столькс времени?
Миссис Оук быстро высвободилась из рук мужа, продолжавшего держать ее, как если бы это был хрупкий, но причинивший много беспокойства ребенок. Нежность и любовь бедного малого явно ее не тронули, скорее они только оттолкнули ее.
— Я показывала ему Коутс-Коммон, — ответила она, снимая перчатки, с тем упрямым выражением на лице, которое я замечал раньше. — Этакое дивное старое местечко.
Мистер Оук весь вспыхнул, и двойная складка, прорезавшаяся у него между бровей, налилась алой краской.
Над парком, освещенным бледным лунным светом, клубился туман, окутывая черные стволы вековых дубов, и со всех сторон доносилось жалобное, вызывающее суеверный страх блеяние ягнят, разлученных с матками. Стало сыро и холодно, и меня начал бить озноб.