Назавтра, только рассвело, вся Академия уже стояла во дворе, на парадном плацу. Стояли по годам, по полусотням, метались на ветру знамена — семицветные, с кистями, — сверкали аксельбанты, сапоги. Дядьки—наставники толпились у крыльца. Все ожидали выхода.
И вот Степан ударил в рельс, раскрылась дверь — и на пороге показался командующий Командирской Академией уставной атаман Малинненко. По случаю надвигающихся торжеств Малинненко был в бурке, с булавой. Спустившись по покрытой ковром лестнице, он снял папаху, чинно поклонился на три стороны и уж потом сказал:
— Горынычи, позвольте речь держать! Аль вам не любо?
— Л—любо! — дружно ответил строй.
Малинненко надел папаху, манерно расправил усы и заговорил:
— Командиры—молодцы! По случаю того, что ваши славные родители тому уже как двадцать лет не пожалели живота и поднялись на Всенародный Бунт, и потому как наша Вольная Земля и наш Верховный Атаман и я… А, что там долго говорить! — махнул рукой Малинненко. — Гуляй, горынычи! Три дня! Р—разойдись! Р—разбегись! — и поднял булаву.
— Ур—ра! Ур—ра! — ответил строй.
Дядьки—наставники, придерживая шашки у боков, побежали к своим полусотням и, строго по годам, начали выводить их за ворота Академии, и там уже, на улице, все и действительно разбегались кто куда.
— Ур—ра! Ур—ра! — кричали командиры. — Гуляй!
И так оно и должно быть. Здесь, в Академии — все строго по уставу, и только уже там, за воротами, ты сам себе хозяин. Егор смотрел на разбегавшихся товарищей и ждал, что будет дальше.
А дальше было так: Малинненко вразвалку пересек опустевший плац и, остановившись в нескольких шагах перед Егором, спросил:
— Вторая полусотня?
— Так точно, грын атаман! — браво ответил Егор.
— А вы чего стоите, не уходите?
— Так дядьку нашего вчера… А без команды мы…
— Ну, хор—роши горынычи! — Малинненко одобрительно кивнул головой… и тотчас же нахмурился, заговорил мрачно, недобро:
— Патрикин, он какой вам теперь дядька? Патрикин — он теперь изменник, враг. А вы… Ох—хо! Недосмотрели. Грубая промашка. А ведь не сосунки уже. Вам нынче летом уже в действующую армию. А если там допустите лазутчика? Под суд, ёк мак! А что вам закатают на суде? Двенадцать пуль, а то и вовсе вешалку. И — плачь дивчина по Чубарову!
— Так ведь мы, гражданин атаман… — начал было Егор.
— А не ершись, Чубаров, помолчи! — беззлобно перебил его Малинненко. — И вообще, не наше это дело, не военное. Для этого имеется…
Малинненко вдруг стал во фрунт и, выкатив глаза, побагровел, скомандовал:
— Втор—рая полусотня! До флигеля Службы Охраны Отечества ша—ом… арш!
Егор откозырял Малинненке, вышел на линию, сделал отмашку и повел. В полном молчании вверенная ему полусотня прошествовала мимо чуть—чуть склоненного по такому случаю академического семиколора, обогнула главный корпус и остановилась возле небольшого бревенчатого дома, над крыльцом которого была укреплена медная табличка с изображенными над ней двумя переплетенными буквами «О». «Два Кольца» — так именовался этот знак в газетах. Двумя Баранками называли его в просторечии. Ну да теперь, похоже, не до зубоскальства! Егор скомандовал товарищам «вольно», а сам поднялся на крыльцо и постучал.
Дверь открыл вестовой. Он долго, пристально смотрел на Егора, а потом как бы нехотя сказал:
— Давай. По одному.
Егор мельком оглянулся на товарищей, застывших в молчаливом ожидании, и вошел. Пройдя вслед за вестовым по темному скрипучему коридору, Егор остановился перед массивной, обитой волчьим мехом дверью.
— Входи, — разрешил вестовой.
Егор вошел. Терентьич… Нет — старшой Академического отдела Столичного Крыла Вседержавной Службы Охраны Отечества сидел за заваленным бумагами столом и с доброжелательной улыбкой смотрел на Егора. Старшому было лет под пятьдесят, он был дороден, лысоват. Форму носить он не любил, всегда ходил в просторной купеческой поддевке, отчего никто и понятия не имел, какой у Терентьича чин.
— Садись, голубчик, — предложил старшой. — Чайку? А может, беленькой?
— Нет—нет, благодарю.
— Тогда не обессудь.
Терентьич медленно, держась рукой за поясницу, подошел к несгораемому шкафу, открыл его, взял с полки папку с надписью «Чубаров» и вновь, кряхтя, сел к столу.
— Вот, весь ты здесь, — сказал Терентьич, аккуратно раскрывая папку. —
Маленько подожди, — и стал листать.
Над головой у Терентьича висел большой цветной литографический портрет Верховного с семьей — сам под руку с супругой, шесть дочерей, племянник, зять и внук. Сам был подстрижен по уставу, под айдар, супруга одета с подчеркнутой строгостью, но в бриллиантах…
— Ага! Вот если хорошо, так хорошо! — вдруг воскликнул Терентьич.
Егор с опаской посмотрел на него. Терентьич ткнул пальцем в мелко исписанную страницу и объяснил:
— Тут сказано, что ты, голубчик, вчера с извозчика сдачи не взял. Вот это правильно, вот это по—станичному!
Егор молчал, смотрел чуть в сторону, пытался вспомнить того пса — не получалось. Ну а старшой еще немного полистал бумаги и сказал:
— А ваш Патрикин… Он… Шестнадцатого августа в приватной беседе с хорунжим Соповым сказал, будто колесный ход намного хуже винтового и, стало быть, машинный флот у Коалиции маневреннее нашего. А в октябре, восьмого, заявил: в Ту Пору полевой устав был лучше… А знаешь, кто таков Иван Данилович Патрикин? Штабс—капитан! А Яков Александрович? Полковник!
Егор вздохнул. Старшой молчал, молчал… потом опять заговорил:
— И ладно б звания, мы ж не за звания берем, а за дела. Так вот, слыхал, небось, про юнкерское возмущение? Ну, то, которое аккурат под Вторую годовщину подпало? Так то они, Патрикин и Зарубов, тогда тех барчуков и вывели. И что на это скажешь, а?
Егор смешался и ответил наобум:
— Т—так может, это просто так, однофамильцы?
— Голубчик! — погрозил пальцем Терентьич. — Просто так бывает только… Ну, да разберемся! А у тебя все чисто. Происхождение, родня. А дядя вообще! Дважды представлен к «Удали». Только вот… Двенадцатого октября ты и Патрикин… Помнишь?
— Что?
— Ну… в классе вы остались. Двое. О чем он тогда говорил? И в декабре. Четвертого. Тоже забыл?
Егор в волнении схватил себя за ворот, покраснел, сказал, теряясь:
— М—мало ли! Я староста, а он наставник полусотни…
— Значит, забыл, — усмехнулся Терентьич. — Ну хорошо, голубчик, хорошо. А мы… все помним, примечаем. И вот еще один вопрос. У вас каморка там, под лестницей. В каморке у стены буфет. Что будет, если дверцу отворить и внутрь заглянуть?
Егор почувствовал, что задыхается. Ну, добрались. Узнали. Только как?
— Молчишь, голубчик?
— Я… припоминаю.
— Припоминай, я не спешу.
Егор закрыл глаза… Июнь. Прихожая… И военфельдшер Рукин — пьяный, как всегда.
— Старуха! — рыкнул он. — Где чай? Чай, говорю!
Старуха не отозвалась. Тогда Рукин, шатаясь, подошел к двери у лестницы, толкнул — дверь отошла…
И они увидели, как старуха, стоя на коленях у буфета, шептала что—то и крестилась. Верхняя дверца буфета была распахнута, и на ее внутренней стороне поблескивал маленький, меньше ладони, образок.
— Т… ты что это?! С ума сошла? — не понял пьяный Рукин. — Что ты делаешь?
Егор метнулся к Рукину, схватил его за плечи, оттащил и стал, сбиваясь, торопливо уговаривать:
— Иван! Да брось ты этот чай! Давай поднимемся ко мне, возьмем по сороковке. Ну!
Рукин обмяк и согласился. Наутро, как тогда думал Егор, Рукин все позабыл. И так оно как будто бы и было. Ну а старуха…
На третий день после того, глядя в окно, сказала тихо:
— Не донес. А почему?
Егор пожал плечами, не ответил. Поднялся к себе в комнату, лег и, закрыв глаза, увидел маменьку — красивая она была, голубоглазая… и крестик на груди. А больше он о ней ничего и не помнил. А про отца… Отец погиб, когда Егор еще и не родился: отец ушел подъесаулом в зимний поиск и, как потом было отмечено в реляции, «остался сзади». Тогда «остались» восемь тысяч. А сколько их всего «осталось» с Той Поры?
— Ну как, голубчик, все припомнил? — насмешливо спросил Терентьич.
— Так вы, — глухо сказал Егор, — я думаю, и сами…
— Да, — согласился Терентьич. — Мы знаем. Но, врать не буду, не все. Вот даже здесь: ты ж не старуху тогда пожалел, а ты… — И вдруг он резко встал, уперся брюхом в стол и громко, злобно продолжал: — Ну! Отвечай! Кого?! Откуда у тебя такая склонность к суевериям?!
Егор долго молчал, а потом едва слышно ответил:
— Я… сейчас не могу этого сказать. Мне… тяжело. Я лучше напишу. И принесу. Сегодня же.
Терентьич пристально прищурился… сел, помолчал… а после все же разрешил:
— Ладно, иди. Но если что… из—под земли достанем.
Егор пошел к двери. Терентьич, брякнув в колокольчик, вызвал:
— Следующий!