…Не так ли,
Откинув палисандровую крышку
Огромного концертного рояля,
Мы проникаем в звучное нутро?
Открытое партийное собрание близилось к своему естественному концу. Спящие просыпались, игравшие тайком в шахматы спешили закончить партии, читавшие торопливо дочитывали до памятного места или делали закладки, даже каменнозадый президиум начал ерзать и украдкой посматривать на часы. Обсуждался так называемый коллективный договор, обсуждался уже четвертый час, и сейчас наступило время выносить резолюцию.
– Есть замечания или дополнения к тексту резолюции? – спросил председательствующий на собрании парторг института, подняв на лоб модные очки в широкой черепаховой оправе и окидывая строгим взглядом ряды присутствующих, в которых уже начали образовываться первые бреши – кое-кто встал и бочком-бочком пробирался вдоль стен ко второму, более отдаленному от сцены и президиума выходу. – Если нет замечаний и дополнений, – продолжил он после полагающейся по ритуалу паузы, водрузил на место очки и встал. – Если дополнений нет, предлагаю… – однако фразу он закончить не успел.
– Есть дополнения! – раздался вдруг высокий звонкий голос с места.
Аккуратный молодой человек в потертом сером костюме и серой же рубашке с завязанным вечным узлом полосатым галстуком стремительным шагом шел к трибуне.
– Кто это? – заинтересовался сидевший в президиуме инструктор райкома партии.
Ему никто не ответил.
– Кто пустил этого идиота? – громко, так что было слышно в зале, спросил парторга замдиректора по науке, которого в институте называли «бешеный огурец», и он оправдывал это прозвище всей своей деятельностью.
– Не знаю, – парторг растерянно пожал плечами.
В зале оживились, раздались смешки, а аккуратный молодой человек поднялся на сцену и, обратив к аудитории свое наивное доброе лицо деревенского дурачка, поднял кулак и крикнул торжественно:
– Свободу узникам совести! – и продолжил уже обыденным тоном, но тоже очень громко и отчетливо: – Есть три дополнения. Во-первых, предлагаю восстановить частную собственность, во-вторых, освободить из концлагерей политических заключенных и, в-третьих, надо записать, чтобы сотрудникам химических лабораторий регулярно выдавали молоко, а то уже два дня задерживают.
– Кто это? – свистящим шепотом вопрошал соседей по президиуму смертельно вдруг побледневший инструктор райкома партии – человек новый и с местной спецификой не знакомый.
Ему опять никто не ответил, а к аккуратному молодому человеку уже бежали из-за кулис дружинники и парткомовские холуи. Аккуратный молодой человек был известный институтский сумасшедший, кандидат химических наук, младший научный сотрудник Вася Горский.
Вася Горский был местной знаменитостью. Он неоднократно водворялся в городскую психиатрическую больницу, где проводил пару месяцев, и возвращался к научным изысканиям слегка похудевший, но не сломленный, с диагнозом «шизофрения в стадии ремиссии», который и спасал его от более суровых репрессий, правда, и времена тогда уже наступили почти вегетарианские.
Холуи с дружинниками выкручивали Васе Горскому руки и волокли со сцены. В зале одни смеялись, другие выкрикивали что-то одобрительное, но неопределенное, так что сказать, кого они одобряли, было трудно. В президиуме парторг горячо шептал на ухо инструктору райкома, видимо, объясняя ему местную специфику. Потом Васю увели и был объявлен перерыв.
Рудаки вышел во двор покурить вместе с переводчиком из спецотдела Волковым.
– Слышал, что Вася Ферсману устроил? – спросил, закуривая, Волков.
– Нет. А что? – поинтересовался Рудаки и подумал: «Странно как получается – я же знаю эту историю и в то же время как будто и не знаю и с интересом буду слушать Волкова».
Впрочем, если бы только это было странным. Это было всего лишь второе его проникновение и странного было немало.
– Ты же знаешь Гогу Ферсмана, – рассказывал Волков. – Ну вот, приходит он как-то утром на работу, а в его кабинете за столом сидит Вася. Гога говорит: «Ты что это, Вася, в моем кабинете делаешь?». А Вася ему: «Кому Вася, а кому Василий Сидорович. И вообще, – говорит, – Григорий Борисович, вы уволены – я только что приказ подписал». Гога – ты же знаешь Гогу – страшно перепугался и побежал к директору, а Вася остался в его кабинете и все приказы строчил, пока за ним не приехали, – Волков засмеялся.
Рудаки тоже хмыкнул и выбросил сигарету во вкопанную в землю железную бочку – институт был химический, и с курением было строго. Он хорошо знал Григория Борисовича Ферсмана, которого почему-то называли Гогой, знал давно, задолго до проникновения.
Доктор химических наук, член КПСС Ферсман имел в институте прозвище «плачущий большевик». Получил он его за вечно плаксивый тон и привычку постоянно жаловаться.
– Ты знаешь, вчера меня вызвал директор, – говорил он, например, чуть не плача, своему приятелю и заместителю Ступаку. – И знаешь, что он сказал?
– Что? – интересовался Ступак.
– Он сказал: Гога, ты молодец!
Рудаки усмехнулся, вспомнив эту историю, и тут увидел самого Гогу Ферсмана, который вышел из института вместе с инструктором райкома и что-то на ходу ему втолковывал – видимо, выражал свое отношение к антисоветскому поступку Васи Горского. Его визгливый голос далеко разносился по институтскому двору. Инструктор мрачно внимал.
«А они ведь все умерли, – подумал Рудаки, – и Гога, и Вася Горский». Правда, про Горского он точно не знал, а Гога давно умер, в Америке. Эмигрировал туда на старости лет и там умер. «Наверное, и Вася тоже умер, – решил он, – с шизофренией долго не живут», – и спросил Волкова:
– Ты вернешься на собрание?
– Придется, – сказал Волков, – Брехов всех по головам будет пересчитывать. А ты?
Брехов был начальником спецотдела.
– А я думаю смыться, – ответил Рудаки. – Пораньше надо дома быть.
– Смотри, – предостерег Волков, – на проходной всех записывают.
– Я через дырку, – сказал Рудаки.
– Ну давай, – Волков протянул руку. – Завтра зарплата, помнишь? Мы собираемся отметить. Ты как?
– Как же без меня?! – сказал Рудаки, пожал Волкову руку и быстро пошел к открытым воротам гаража – надо через гараж пройти, пока ворота не закрыли – так к дырке в заборе ближе будет.
Проходя по территории гаража, обходя стоящие там в беспорядке грязные грузовики, перепрыгивая через радужные нефтяные лужи и разбросанные повсюду железяки непонятного назначения, Рудаки опять подумал о том, как похож институтский гараж, да и вся территория института, на Зону – зловещую, полную опасностей и ловушек полосу земли, на которой побывали пришельцы. Как в фильме Тарковского, торчали тут серебристые шары газгольдеров на растопыренных железных ногах, змеились шланги и кабели, а по асфальту тек мутный ручей из вечно поломанного крана.
«Я и раньше думал, что институт Зону напоминает, – вспоминал он, рассеянно шагая через пустырь к окружавшему институт забору, – еще когда работал тут задолго до проникновения. Сколько же это лет будет, – стал он подсчитывать, – 2005 минус 1984. Ого! Двадцать один год прошел, а ничего не изменилось. Впрочем, в этом году я в институте считай что и не был, зашел в дирекцию и все. Это в каком же в этом? – тут же спросил он себя. – В каком году я сейчас, в 2005-м или 1984-м?»
Но ответить на свой вопрос Рудаки не успел, так как споткнулся о рельсы узкоколейки, чуть не упал, а когда выпрямился, увидел, что дыра в заборе, на которую он рассчитывал, заколочена бдительными вохровцами.
Он мысленно выругался, пожелав вохровцам всего, чего желают в таких случаях, и тут увидел возле забора некую шаткую фигуру. Фигура держалась за забор, и ее сильно мотало из стороны в сторону. Он узнал своего подчиненного, старшего инженера группы переводов Пашу Любченко. Любченко был пьян, что называется, «в усмерть» и держался на ногах исключительно благодаря забору и многолетнему навыку.
– Абраша, – Любченко протянул руку, – одолжи рубль, Абраша.
Резкий жест нарушил шаткое равновесие грузного любченковского тела, и он рухнул в густую траву у забора.
– Абраша, – пробормотал он еще раз и захрапел.
– Нету у меня рубля, – сказал Рудаки скорее самому себе, чем Любченко.
Рублей у него действительно не было, а были «гроши» – деньги новой страны, образовавшейся на этой территории, и американские доллары, но и те, и другие были здесь бесполезны, а за доллары можно было и срок немалый получить «за хранение иностранной валюты», а может быть, и за шпионаж.
– Нет у меня рубля, – повторил он, хотя Любченко его не слышал– он уже храпел, обратив к небу свое румяное лицо с чуть курносым носом и тонкими губами номенклатурного работника среднего звена, – и немного помолчав, добавил: – Откуда у меня будет рубль – зарплата ведь завтра?!
Рудаки помнил, что Любченко он не любил, помнил, что были у него неприятности из-за Любченко. Он учился с ним на одном курсе, но потом, после института, они долго не виделись, а когда встретились лет через десять, был Любченко уже безнадежным пьяницей. Но это полбеды, это даже положительно его характеризовало в глазах Рудаки, плохо было то, что огромное самомнение сочеталось у него с почти полной профнепригодностью. Когда они с Рудаки встретились, Любченко бедствовал без работы, Рудаки взял его тогда к себе в группу переводов, и неприятности начались почти сразу.
Английский у Паши Любченко был, как сказал один иноземец, с которым они тогда работали, «Paul's special» – так называют специальное блюдо в ресторанах, и нарекания на Пашин перевод пошли потоком, а тут еще пьянство – грех, числившийся в кодексе Империи чуть ли не среди смертных, хотя пили все и пили много.
Все это и вспоминал сейчас Рудаки, стоя над исступленно храпящим бывшим своим сотрудником. Вспомнилось ему, как, бывало, сидел Паша в комнате переговоров рядом с заместителем директора, побивая «бешеного огурца» по всем статьям номенклатурного этикета. «Бешеный огурец» был сух, тщедушен и просто неприлично для руководителя суетлив и вертляв. Паша же Любченко был грузен, величав и нетороплив, с жестами округлыми и исполненными значения. И, конечно же, входя в комнату переговоров, иностранцы прежде всего обращали свои истовые приветствия и приклеенные улыбки к лубочно номенклатурному облику Паши Любченко:
– Доброе утро, сэр! Истинное удовольствие познакомиться с вами, сэр.
«Бешеный огурец» кипел и дрючил Пашу немилосердно, правда, и было за что.
Вот и сейчас товарищ Любченко совершил «проступок, порочащий честь и достоинство Советского человека».
«Выгонят его со скандалом, – вспомнил Рудаки и подумал: – Может, помочь ему до дома добраться? Проспится, а утром у входа родного завода, так сказать. А объяснение сегодняшнего прогула придумает какое-нибудь». Объяснение придумать – была в Империи не велика задача: живот болел, там, утечка газа, как в школе, и взрослые люди делали вид, что верят, главное было – «соблюсти декорум», с этим в Империи было строго – правду в Империи не любили.
«И правильно, – подумал Рудаки, – потому что правда – она ведь не одна и штука очень опасная – вон сколько крови было, когда Империя развалилась, а все потому, что у чеченцев своя правда, а у русских – своя, и у хорватов, и у сербов – тоже свои правды, и у русских на Украине и у украинцев – тоже».
Поразмыслив, он решил Любченко не помогать. Во-первых, не добудишься и тащить тяжело, а во-вторых, где-то он читал, что нельзя в прошлое вмешиваться: кто-то там сошел с тропы, жука какого-то раздавил, и что получилось?! Что получилось, он, правда, не помнил, но решил не рисковать и оставил Пашу Любченко лежать у забора. Хватало у него сейчас и своих забот.
«Тем более, – подумал он, – что с Пашкой как-то там образовалось, – он вспомнил, что стал потом Пашка Любченко важным консультантом каким-то или экспертом в Академии и нос стал еще выше задирать. – И умер, наверное, уже, а раз умер, что теперь о его будущем заботиться», – окончательно решил он и переключился на свои текущие проблемы. А их было много.
Надо было каким-то образом добраться до Бульвара. А как? Денег у Рудаки не было, а ехать надо было сначала на автобусе, потом на метро, потом опять на автобусе или троллейбусе. Предположим, проедет он в автобусе «зайцем». А метро? В метро это не пройдет. И «зайцем» тоже опасно – могут контролеры поймать, начнут деньги требовать, потом милицию позовут, те документы попросят предъявить, а у него только университетское удостоверение с чипом и доллары в бумажнике, и деньги еще какие-то по местным понятиям экзотические. Загребут, точно загребут. Одно удостоверение с объемной фотографией чего стоит – они такого и во сне не видели. «И „мобилка“, – вспомнил он, – ай-ай-ай, „мобилку“-то я зачем взял?! Повяжут, точно, повяжут».
Придется пешком, решил он и напомнил себе, что ему еще с территории института выбраться надо, а дырка заколочена. И он пошел вдоль забора искать другую дырку, потому что знал, что тягу народа к свободе нельзя уничтожить и он всегда проложит себе «дорогу широкую, ясную», тем более что гастроном с винным отделом находился, насколько он помнил, как раз в этой стороне.
Пройдя вдоль забора метров двести, путаясь все время в длинных стеблях какого-то сорняка, росшего здесь в изобилии, и спотыкаясь о разные железяки, он добрался наконец до дырки, хотя дыркой ее можно было назвать лишь условно. У забора были поставлены один на другой два ящика, и, встав на них, можно было забраться на забор и спрыгнуть на ту сторону.
«Дырка» была рассчитана на физически подготовленных нарушителей, но спросом тем не менее пользовалась – на ржавой колючей проволоке, протянутой по верху забора, висел лоскут явно от чьих-то штанов. Рудаки форму еще не потерял и, встав на ящики, перелез на забор и оттуда обрушился вниз на кучу песка, насыпанную напротив лаза по счастливому стечению обстоятельств, а может быть, и специально.
На той стороне все было так же, как на этой – поле с цепкой травой и разбросанными деталями каких-то механизмов, но это была уже «территория свободы», постиравшаяся между двумя институтами до улицы Академгородка, где был магазин с винным отделом, в основном и привлекавший нарушителей. Рудаки магазин не интересовал, но он помнил, что возле магазина была остановка автобуса, и быстро пошел в ту сторону.
Скоро пустырь закончился асфальтированной дорогой, на противоположной стороне которой стояло одинокое двухэтажное здание с вывеской «астроном» из покореженных неоновых трубок, а за ним виднелись уже первые блочные многоэтажки Академгородка. Несмотря на то что было еще светло, трубки на гастрономе нервно мерцали ядовито-зеленым светом. Рудаки был уверен, что горела эта неоновая надпись и днем, и ночью и никто и не думал ее выключать, как никто не обращал внимания на недостающие буквы. Называлось это в Империи бесхозяйственностью, и боролись с ней призывами к экономии и рачительности, но боролись не всерьез, поэтому и свет днем горел, и вода текла из поломанных кранов. «Всего тогда много было – и электричества, и воды», – подумал Рудаки.
Он перешел через дорогу к автобусной остановке и сел там на скамейку под навесом из нескольких тонких алюминиевых трубок, которые тени не давали, от дождя не защищали, а функцию выполняли чисто символическую, как многое в Империи: магазин, «Океан», в котором не было рыбы, другой магазин под названием «Восточные сладости», в котором продавались пуговицы, нитки и прочая мелкая галантерея (правда, иногда выбрасывали халву), распивочная «Физкультурник» на стадионе – символы, не имеющие никакого отношения к вещам. Рудаки это нравилось: мир символов, существующий отдельно от вещей, отдельно от реальности, ничего не означавших, кроме самих себя, – это было похоже на его науку – лингвистическую типологию, в которой формы существовали почти отдельно от значений и связывали их лишь постоянно нарушаемые «конвенции».
Подошел автобус, который ехал до метро, и Рудаки думал уже вскочить на заднюю площадку и попытаться проехать «зайцем», несмотря на контролеров, но вовремя заметил в окне круглое, щекастое лицо парторга его отдела Долорес Степановны Макушкиной и остался на остановке. С Долорес Степановной – тупой и убежденной коммунисткой – ему было лучше не встречаться, ибо было это чревато расспросами, а текущий период своей работы в отделе (и соответственно поведения) помнил он плохо, но чувствовал, что наверняка были у него в этот период нарушения «трудовой, производственной и исполнительской дисциплины».
Он опять уселся на скамейку и стал думать о загадочном смысле этой формулы, в которой его особенно интриговала разница между трудовой и производственной дисциплиной, но тут подошел следующий автобус, и он решил рискнуть.
Вместе с ним в автобус сел рабочий с опытного завода в грязной, в масляных разводах спецовке. Сел он рядом с дамой в светлом брючном костюме, и дама тут же стала говорить, что он может ее испачкать своей спецовкой, а рабочий протестовал, отвечая в том смысле, что он рабочий и ему всюду можно как пролетарию. Пассажиры разделились на два лагеря – одни поддерживали даму в белом, а другие – в основном «рабочий класс», возвращавшийся после смены к законным ста и более граммам в закусочной у метро и далее к родным пенатам – поддерживали работягу в спецовке и косноязычно, но громко провозглашали тезис о том, что все в этом мире сделано рабочими руками, а интеллигенты должны помалкивать и радоваться, что их вообще в автобус пускают. При этом многие бросали красноречивые взгляды на Рудаки, который стоял на задней площадке у самой двери, чтобы, если зайдет контролер, успеть выпрыгнуть.
Рудаки сначала не понял, в чем дело, что такого «интеллигентского» в его облике, ведь ни одного из атрибутов ненавидимого народом образа при нем и на нем не было – ни очков, ни шляпы, ни портфеля. И тут он посмотрел на себя их глазами, и стало ему очень неуютно, и он твердо решил выпрыгнуть на следующей остановке.
Был он одет в пестрый, светлый, свободного итальянского покроя пиджак, который называл «курочка ряба», тонкие черные брюки и испачканные песком узконосые туфли, которые даже издали выглядели дорогими и такими и были на самом деле. Рубашка тоже была на нем необычная для этого времени – черная с мелкими пуговичками на воротнике. Наряд его был вполне заурядным и даже скромным для его времени («Хотя какое время мое?» – спросил он себя), но здесь наверняка выглядел пижонским и вызывающим.
Автобус подъехал к остановке, и, когда открылась дверь, он спустился по ступенькам и уже занес ногу, чтобы выпрыгнуть, как вдруг мрачная личность в пропотевшей синей рубашке преградила ему дорогу:
– Ваш билет?
Рудаки не успел ничего ответить – личность втолкнула его назад в автобус, двери захлопнулись, и автобус поехал дальше.
«Влип», – подумал Рудаки и сказал контролеру:
– Я только одну остановку проехал, сейчас выходить собирался. Я бумажник на работе забыл – думал за бумажником вернуться, а вы меня назад впихнули. Нет у меня денег.
– Проезд оплачивать надо, – мрачно сказал контролер.
К нему на помощь уже спешила с передней площадки внушительных габаритов тетка в мятом платье в цветочек.! Вдвоем они взяли Рудаки «в клещи», прижав к стойке у! двери и отрезав все пути к бегству. Автобус тем временем] доехал до конечной, и пассажиры стали выходить, с опаской | обходя Рудаки и его конвоиров, но те не обращали внимания на других пассажиров – одна жертва у них уже была, да еще какая – интеллигент и стиляга, – и глаза их горели! огнем праведной ненависти. Рудаки понял, что сопротивление бесполезно, и решил покориться судьбе.
– Ну и что теперь? – спросил он.
– Проезд оплачивать надо, – повторил контролер в синей рубашке.
Возможность поиздеваться над интеллигентом настолько переполняла его, что он не находил других слов и только сжимал и разжимал кулак правой руки – левой он уцепился за стойку, преграждая Рудаки путь к свободе. Зато тетка, блокирующая Рудаки с другой стороны, оказалась красноречивой и неожиданно политически подкованной. Злой скороговоркой она начала читать ему нотацию, в которой были и «последние решения партии и правительства», и «нетерпимое отношение к тунеядцам и расхитителям социалистической собственности», и даже «обреченные на провал попытки империалистических и сионистских агентов расколоть монолитное Советское общество». Абсурдность последнего тезиса рассмешила Рудаки, он усмехнулся и сказал тетке:
– Ну ладно, так что же мне делать? Давайте я заплачу потом, денег просто у меня сейчас нет. Вы выпишите квитанцию, а я заплачу потом на почте.
Тетка прервала поток своего красноречия, пораженная, как ей казалось, наглостью Рудаки:
– Как потом?! Квитанция против денег выдается.
– Протокол составлять надо, – вмешался второй контролер, нашедший наконец еще одно выражение из своего профессионального запаса. При этом ненависти в его взгляде не поубавилось и рука по-прежнему угрожающе сжималась и разжималась.
В конце концов был составлен протокол, но сначала тетка в пестром платье пошла звать дежурного милиционера.
Пока она ходила за милиционером, синяя рубашка очень боялся, что упустит Рудаки, и все порывался схватить его за руку, но Рудаки сначала увертывался, говоря, что он и так не уйдет, но потом разозлился, ухватил руку синей рубашки и резко завел за спину – обучение в спецотряде еще не забылось. Синяя рубашка взвыл от боли и больше схватить Рудаки за руку не пытался, а только продолжал бормотать свою вторую мантру «Протокол составлять надо», и во взгляде его ненависти поубавилось, а появилось даже уважение, смешанное с удивлением: может убежать и не убегает! Рудаки и сам этому удивлялся не меньше синей рубашки, но почему-то стоял и ждал милиционера.
Пришел милиционер и препроводил Рудаки в комнату милиции на станции метро. Потом другой милиционер попросил его предъявить документы, а когда он сказал, что документов у него при себе нет, стал звонить куда-то, и скоро его посадили в милицейский «газик» с решетками на окнах, и через полчаса тряской езды он оказался в Черском отделении милиции на жесткой лавке вместе с двумя тихими алкоголиками инженерно-технического облика под охраной сонного юного старшины.
Рудаки помнил Черский райотдел – был он здесь в прошлом, доставлен был сюда по поводу недозволенного «распития алкогольных напитков в общественном месте» (насколько он помнил сейчас, был это подъезд какого-то дома) вместе с «группой товарищей», но помнил смутно. Знакомой казалась только загаженная лестница на второй этаж – и раньше смотрел он снизу на эти грязные ступени, по которым спускались и поднимались пыльные сапоги милиционеров и разнообразная обувка нарушителей. Вроде знакомо было и огромное линялое зеркало, висевшее напротив скамьи, на которой он сидел – и раньше отражались в нем раскрасневшиеся от «незаконного распития» рожи его самого и «группы товарищей». Вот и сейчас…
«Постой, – сказал он себе, – постой, а где же я?!»
В зеркале мутно отражались опухшие тихие алкоголики – один спал, другой задумчиво ковырял прыщ на подбородке, отражался и юный старшина, а его в зеркале не было – на том месте, где он сидел, в зеркале видна была отполированная задами нарушителей скамья, а его не было.
Он поймал в зеркале взгляд милиционера – взгляд выражал смятение и ужас.
– А?! – прошептал, заикаясь, старшина. – А где же?! – и, топая сапогами, помчался в комнату дежурных, из раскрытой двери которой доносился мат и обрывки телефонных переговоров.
Рудаки как будто кто-то подтолкнул – как только милиционер скрылся в дежурке, он вскочил, одним прыжком преодолел небольшое расстояние до входной двери, распахнул ее – она с громким стуком захлопнулась за ним – и побежал к трамвайной остановке, находившейся почти напротив милиции. Как раз подошла «десятка». Он вскочил во второй вагон, двери захлопнулись.
– Следующая остановка «Петра Могилы», – сказал репродуктор, и трамвай тронулся. Обернувшись, Рудаки посмотрел назад – двери отделения милиции были закрыты и его, похоже, никто не преследовал.
«Сочли мое исчезновение вполне естественным для призрака, – подумал он и усмехнулся. – Можно представить, что наговорил в дежурке молоденький старшина. Надо мне впредь внимательнее быть. Хиромант ведь предупреждал, что проникновение штука непонятная и непредсказуемая: все, что угодно, может быть. Вот, оказалось, что меня зеркало не отражает, – почему-то он совсем не испугался. – Надо в следующий раз внимательнее быть, – решил он для себя и подумал: – А следующего раза ведь может и не быть – Хиромант и об этом предупреждал».
Он вышел через две остановки, хотя «десятка» шла до самого Черского моста, откуда до Бульвара было рукой подать, побоялся ехать дальше – не хватало еще раз в лапы контролеров угодить. Пешком до Бульвара тоже было не очень далеко, и примерно через полчаса он уже подходил к Двери.
У парадного он привычно взглянул на балкон и окна второго этажа. Уже стемнело, в окнах горел свет и двигались тени.
«Ужинают, наверное, – подумал Рудаки. – А вдруг и в этот раз я к себе в квартиру попаду – все ведь может быть, – Хиромант говорил, что все может быть – и увижу молодую Ивку и Ниночку маленькую. Хотя едва ли». Чувствовал он, что едва ли он их увидит и в этот раз, и в последующие, если они будут, – противоречило это как-то идее проникновения. Как, он не знал, но был уверен, что противоречило.
Дверь не изменилась. Была она такой же, как тогда, когда уходил он через нее в свое первое проникновение, дрожа от страха и предвкушения. Такая же была она ободранная, слегка покосившаяся, с косо врезанным кодовым замком, такого же неопределенного цвета, напоминавшего цвет плавника, пролежавшего не одну зиму на морском пляже.
Код был «05–26», а потом надо было резко нажать на крючок такой железный и дверь открывалась.
– Должна открыться, – говорил Хиромант, – должна, но может и не открыться.
– И что тогда? – спрашивал Рудаки.
– Тогда надо подождать и пробовать опять.
Код был странный.
– Опять двадцать шесть, – сказал Хиромант.
– Опять двадцать пять? – переспросил тогда Рудаки.
– Опять двадцать шесть, – поправил Хиромант. – Пространство проникновения не любит симметрии.
Рудаки набрал код, глубоко вздохнул и нажал на крючок.