Глава 7

Фырк лежал на верхушке шкафа и смотрел вниз сквозь щель.

Демидов стоял посреди кабинета, заложив руки за спину, и выглядел так, будто обдумывал шахматную комбинацию. Голову он чуть наклонил набок, и в этом жесте было что-то птичье, хищное, напоминающее ястреба, который засёк движение в траве и теперь решает, стоит ли добыча пикирования.

Решил, что стоит.

Он подошёл к столу. Не торопясь, размеренным шагом человека, у которого всё время мира. Выдвинул верхний ящик. Фырк, вжавшийся в пыль тремя метрами выше, услышал, как что-то сдвинулось внутри ящика, тихо звякнув о дерево, и по спине прокатилась волна холода, которая не имела ничего общего с температурой воздуха.

Триста лет. Три сотни лет он провёл рядом с целителями, магами, артефакторами. Он видел сотни инструментов, амулетов, оружия. Он научился чувствовать опасность предмета раньше, чем видел сам предмет, потому что опасные вещи меняли воздух вокруг себя. Делали его гуще, холоднее, заряжали тем особым привкусом, от которого шерсть встаёт дыбом и хочется забиться в нору поглубже.

Привкус был. Сильный.

Такой, от которого Фырк в духовном теле отлетел бы на десять метров, а в материальном ему пришлось просто лежать и терпеть, потому что лететь было некуда, а нора была прямо под ним, только толку от неё не было.

Демидов вынул из ящика рукоять.

С ладонь длиной, толщиной в два пальца. Тёмная, из чего-то, что выглядело как окаменевшее дерево, но Фырк знал, что это не дерево. Деревья не фонят ментальной энергией так, что у бурундуков сводит зубы.

Поверхность покрывала мелкая резьба. Руны. Старые, грамотно вырезанные, с той аккуратностью, которая отличает мастера от любителя. Кто-то вложил в эту штуку много времени и ещё больше знаний, и Фырку очень хотелось бы никогда не узнать, для чего именно.

Но он уже знал. Инстинкт подсказал раньше, чем глаза разглядели детали.

Демидов обхватил рукоять пальцами. Привычно, удобно, как столяр берётся за молоток перед работой. Большой палец лёг на выступ у основания. Указательный обогнул рунное кольцо посередине. Жест отработанный, заученный, повторённый десятки, а может, сотни раз.

Щелчок.

Негромкий, сухой. Из торца рукояти ударил свет. Фиолетовый, тусклый, мерцающий тем нездоровым мертвенным оттенком, от которого у всего живого включается древний, дочеловеческий рефлекс: беги. Свет не рассеивался, а тянулся, как нитка из клубка, удлинялся, загустевал. Полметра, метр, два, три. Принял форму. Плеть. Длинная, гибкая, живая. Она покачивалась в воздухе с ленивой грацией сытой змеи и роняла с кончика мелкие фиолетовые искры, которые гасли, не долетев до ковра.

Ментальный бич. Фырк видел такие дважды за три столетия, и оба раза на очень безопасном расстоянии. Оружие для работы с духами: один удар по бестелесному существу рвал ментальную ткань так, что заживала она неделями, а два удара могли развоплотить навсегда.

Но Фырк сейчас был не дух. Он был бурундуком. Материальным, из мяса и костей, со шкурой, которая горит, кровью, которая течёт, и рёбрами, которые ломаются. И по материальному телу эта плеть работала ещё проще, чем по духовному. Никакого развоплощения. Просто физическое уничтожение. Удар пройдёт сквозь сто восемьдесят граммов живой плоти, как раскалённый нож через масло, и от Фырка останется только горелое пятно на мебели.

— Последний раз предлагаю по-хорошему, — сказал Демидов, поднимая голову к верхушке шкафа. Голос его звучал мягко, почти ласково, как голос хозяина, подзывающего нашкодившую собаку. — Слезай. Мебель жалко. Шкаф антикварный, между прочим. Карельская берёза, ручная работа. Таких больше не делают.

Тишина. Фырк не шевелился. Даже дышать старался через раз, втягивая воздух маленькими порциями, чтобы грудная клетка не двигалась.

— Ну, как знаешь, — Демидов пожал плечами с видом человека, которого вынудили к неприятной, но необходимой мере. — Я предупреждал.

Он поднял руку. Плеть взвилась к потолку, распрямилась на всю длину, на мгновение замерла в верхней точке, как кобра перед броском…

И обрушилась на верхушку шкафа.

Звук был такой, будто молния ударила в дерево. Сухой треск, шипение, и верхняя панель карельской берёзы лопнула надвое, выбросив веер щепок. В месте удара осталась глубокая борозда с оплавленными краями, от которых потянулся сладковатый дым горелого лака. Если бы Фырк оставался на месте, его бы разрубило пополам вместе со шкафом.

Но Фырк не остался на месте.

Его тело среагировало за четверть секунды до удара. Бурундучье тело, созданное миллионами лет эволюции для одной-единственной задачи: не быть съеденным. Лапы оттолкнулись сами, мышцы сработали без команды, и Фырк взлетел в воздух в тот момент, когда фиолетовая плеть вспорола дерево в сантиметре от того места, где только что лежал его хвост.

Карниз. Тяжёлый деревянный карниз с бронзовой штангой, на которой висела портьера. Единственная поверхность в радиусе прыжка. Фырк врезался в бархат всеми четырьмя лапами, когти впились в ткань, и он повис, раскачиваясь, чувствуя, как бешено колотится сердце.

Бурундучье сердце стучало с такой частотой, что отдельные удары сливались в непрерывную вибрацию. Ещё немного, и оно просто не выдержит. Разорвётся от перегрузки, и Демидову не понадобится ни бич, ни магия. Инфаркт миокарда у бурундука. Красивая смерть, ничего не скажешь.

Фырк мотнул головой. Нет. Не сейчас. Не здесь.

Внизу Демидов уже разворачивался. Быстро, всем корпусом. Для своих пятидесяти с лишним он двигался пугающе ловко, и в этой ловкости угадывалась не просто физическая форма, а боевая практика. Он пользовался этой плетью не первый раз и не первый год.

Плеть описала широкую дугу.

Удар пришёлся по шторе, наискось, сверху вниз. Бархат не выдержал ни на секунду. Тяжёлая ткань разошлась по линии удара, будто её полоснули раскалённым клинком, и нижняя половина вместе с Фырком рухнула вниз.

Падение. Темнота. Складки бархата накрыли его со всех сторон, обхватили, спеленали. Запах нафталина, пыли, горелого ворса. Фырк рвал ткань когтями, лапы скребли по складкам. Выход. Где выход. Ткань липла к морде, забивалась в ноздри. Направо, налево, он потерял ориентацию, потерял верх и низ, и сердце выстукивало такую дробь, что, казалось, рёбра сейчас треснут изнутри.

По спине прокатился жар. Волна горячего воздуха, от которой шерсть на хвосте затрещала, и в ноздри ударила вонь палёной шерсти. Плеть ударила по ткани, в которой он запутался. На пару сантиметров промахнулась.

Пара сантиметров. Между жизнью и горелым пятном на полу.

Фырк рванулся из бархата, как пробка из бутылки. Выкатился на открытое пространство, увидел стену, на стене портрет в золочёной раме, и прыгнул, не раздумывая. Когти вцепились в позолоту.

Портрет качнулся, но выдержал.

Фырк повис, тяжело дыша, и на мгновение оказался лицом к лицу с нарисованным Демидовым. Парадный мундир, ордена, благородный взгляд, устремлённый вдаль. Художник изобразил хозяина кабинета так, каким тот хотел бы быть.

Мудрым. Справедливым. Достойным уважения.

Ложь. Каждый мазок, каждый блик на медалях, каждая складка мундира — ложь, выполненная маслом на холсте.

Демидов поднял плеть.

На этот раз Фырк увидел замах целиком. Рука пошла назад, плечо развернулось, корпус довернулся для инерции, и плеть вытянулась горизонтально, как хвост скорпиона перед ударом. Фиолетовый свет чиркнул по потолку, оставив на лепнине тёмную полосу.

Фырк оттолкнулся в последний момент. Портрет принял удар за него. Раму разнесло пополам с хрустом, от которого заложило уши. Холст лопнул, и нарисованная голова Демидова отлетела к стене вместе с куском рамы. Оторвалась по самые ордена. В другой жизни, в духовном теле, с безопасного расстояния Фырк бы хохотал до колик. Сейчас ему было не до смеха.

Спинка кресла. Высокая, кожаная, стоящая у стены. Фырк приземлился на неё, когти прорвали обивку, и замер, прижавшись к коже всем телом. Лапы тряслись. Бок ходил ходуном от дыхания.

По морде текло что-то, он не сразу понял что, потом сообразил: пот. Бурундуки потеют через подушечки лап, но у него, видимо, от ужаса потело вообще всё.

Кресло стояло в углу. Слева стена. Справа стена. За спиной стена. А впереди, в трёх метрах, Демидов. Между ними ни одного предмета, за который можно спрятаться, на который можно прыгнуть, под который можно юркнуть. Чистое открытое пространство. Расстрельная дистанция.

Фырк посмотрел на Демидова. Демидов посмотрел на Фырка.

Кабинет вокруг них выглядел так, будто здесь полчаса буянил медведь-шатун. Шкаф расколот. Штора на полу. Портрет в клочьях. Обивка кресла вспорота. На ковре щепки, лоскуты бархата, осколки позолоты и тёмные подпалины от искр. Мебели на полмиллиона рублей, если считать по антикварным ценам. Демидов не выглядел человеком, которого это волнует.

Он стоял спокойно, чуть расставив ноги, плеть покачивалась в опущенной руке. На лице ни злости, ни раздражения, ни даже азарта. Просто сосредоточенность. Рабочая сосредоточенность профессионала, который выполняет задачу и знает, что задача почти выполнена. Загнанный зверь в углу. Осталось последнее движение.

— Шустрый, — произнёс Демидов, и голос его прозвучал задумчиво, почти с уважением. — Я, признаться, не ожидал. Для зверька ты очень… проворно двигаешься. Но бежать больше некуда. Сам видишь.

Фырк видел. Видел прекрасно. Его маленькие чёрные глаза, в которых помещались три столетия жизни, смотрели на Демидова, и в этих глазах стояла такая злоба, такое концентрированное бешенство, что любой другой человек отшатнулся бы. Демидов не отшатнулся. Он просто не смотрел Фырку в глаза. Для него бурундук оставался бурундуком, пусть и необычно шустрым.

Плеть медленно поползла вверх. Фиолетовый свет лизнул потолок, отразился от люстры и рассыпался бликами по стенам. Красиво. Смертельно красиво, как бывают красивы вещи, предназначенные для убийства.

Фырк вжался в кожу кресла. Лапы упёрлись в обивку, мышцы напряглись для последнего прыжка. Куда? Некуда. Но тело готовилось само, помимо воли, помимо рассудка. Три сотни лет жизни отказывались заканчиваться в углу чужого кабинета, на спинке чужого кресла, под ударом магической плети. Если он и умрёт сегодня, то в прыжке. В движении. Не сидя.

Демидов поднял руку на уровень плеча. Плеть выпрямилась, натянулась, кончик замер в воздухе, нацеленный на кресло. На бурундука на спинке кресла. На Фырка.

Расстояние — три метра. Времени — секунда. Может, меньше.

И тут за спиной Демидова скрипнула дверная петля.

Тихо. Так тихо, что обычный человек не услышал бы за шумом крови в собственных ушах. Но у бурундуков слух в четыре раза острее человеческого, и Фырк услышал этот скрип раньше, чем дверь открылась на ладонь.

— Пап?

Кирилл стоял на пороге. На указательном пальце правой руки пластырь с динозавром, наклеенный наискось, самостоятельно, без помощи взрослых, потому что просить помощь означало бы объяснять, откуда укус.

— Я слышал шум… — мальчик заморгал, оглядывая кабинет, и рот его начал открываться медленно, очень медленно, по мере того как глаза за круглыми стёклами охватывали масштаб разрушений. Расколотый шкаф. Шторы на полу. Разбитый портрет. Щепки, обрывки ткани, подпалины на ковре. — Пап… что тут… — голос его дрогнул и стал совсем тоненьким, как нитка, которую натянули до предела. — Ты нашёл Пушистика? Ты его не обидел?

Фырк увидел, как дрогнула рука Демидова. Мгновенная, микроскопическая пауза, длившаяся меньше секунды, но для бурундука с его ускоренным восприятием эта пауза растянулась в целую вечность. Он видел каждую фазу этого мгновения по отдельности, как кадры замедленной съёмки.

Первый кадр: глаза Демидова метнулись от кресла к двери. От дичи к ребёнку. Зрачки сузились, потом расширились.

Второй кадр: пальцы, сжимавшие рукоять, ослабили хватку. Не разжались полностью, но ослабили, на одну долю секунды. Инстинкт отца оказался быстрее инстинкта охотника.

Третий кадр: рука с плетью скользнула за спину. Плавно, привычно, одним заученным движением. Фиолетовый свет погас, будто задули свечу. Рукоять исчезла за полой домашнего пиджака. Спрятана. Ребёнок не должен видеть. Ребёнок не должен знать.

Четвёртый кадр: взгляд Демидова задержался на сыне. Всего на секунду. Одну-единственную секунду, в которой мелькнуло что-то, чего Фырк не ожидал увидеть на этом лице. Растерянность? Вина? Или просто обычный человеческий страх за ребёнка, который зашёл не в ту комнату, не в то время?

Одна секунда. Открытая дверь за спиной мальчика. Три метра от кресла до порога. Демидов отвлечён.

Фырк прыгнул.

С кресла на стену, со стены на пол, от плинтуса вдоль стены, под столом. Четыре точки опоры за полторы секунды, лапы стучали по паркету дробной очередью, когти цокали, и весь расчёт, вся тактика, вся трёхсотлетняя мудрость свелась к одному: бежать.

Бежать быстрее, чем Демидов успеет среагировать, быстрее, чем его рука вытащит рукоять из-за спины, быстрее, чем фиолетовый свет снова вспыхнет и превратит воздух в смерть.

Мимо ножки стула. Мимо опрокинутой корзины для бумаг. Мимо чёрного ботинка Демидова, который дёрнулся в сторону, пытаясь перекрыть путь, но на секунду опоздал, потому что нога человека разворачивается медленнее, чем бурундук проскакивает мимо.

Мимо тёплых тапочек Кирилла с кроликами. Мальчик ойкнул, отпрыгнул, прижался к дверному косяку.

В открытую дверь. В коридор. В темноту.

— Стой!

Голос Демидова за спиной ударил, как хлопок. Впервые за весь вечер в нём прорезалась злость.

Коридор, освещённый одним-единственным бра у лестницы. Ковёр на полу, и лапки по нему скользили, как по мокрому льду, и Фырк бежал, перебирая лапами с бешеной частотой, но продвигался мучительно медленно.

Ковёр. Проклятый ковёр. Когти не находили опоры, проскальзывали по ворсу, и каждый шаг давался ценой усилия, от которого мышцы горели огнём.

Сзади шаги. Тяжёлые, широкие, размеренные. Демидов не бежал. Не нужно ему было бежать. Его шаг покрывал полтора метра, шаг Фырка покрывал пятнадцать сантиметров.

Арифметика на стороне длинноногих. На прямой дистанции у бурундука шансов нет вообще, и Фырк это знал, и Демидов это знал, и оба они знали, что спасение только в одном: найти щель. Дырку. Отверстие, в которое пролезет бурундук и не пролезет человек.

Дверь слева. Фырк метнулся к ней, ткнулся носом в щель между полом и нижним краем. Плотно. Миллиметр, может два. Даже мышь не протиснется.

Дверь справа. Та же история. Плотно подогнанная, без зазора. Демидов был педантом, и двери в его доме были пригнаны так, что сквозняк не проходил. Фырк мысленно выругался словами, которые набрал из лексикона нескольких поколений муромских хирургов.

Лестница далеко, метров десять, целая вечность для бурундучьих лап на скользком ковре. Окно в конце коридора, стекло цельное, без форточки.

Шаги за спиной. Ближе. Ближе.

И тут он увидел решётку.

Внизу, у самого плинтуса, на уровне пола. Маленькая, квадратная, сантиметров двадцать на двадцать. Вентиляционная решётка, вмурованная в стену, с горизонтальными жалюзийными планками, покрытыми слоем пыли. Нижняя планка была отогнута. Кто-то когда-то пнул ногой, может случайно, может от злости, и металл деформировался, оставив щель между планкой и рамой.

Фырк на бегу оценил щель. Три сантиметра. Может, три с половиной.

Бурундук пролезает в четыре. Скелет у бурундука гибкий, рёбра складываются, череп узкий, но четыре сантиметра, это минимум. Три, это меньше минимума. Три, это значит, что-то придётся оставить на краю. Шерсть. Кожу. Может, кусок шкуры.

Шаги за спиной. Пять метров. Четыре. Три.

Фырк не думал. Думать было некогда и нечем, потому что мозг отключился, и осталось только тело, и тело сделало то, для чего было создано. Бросилось вперёд и влетело в щель на полной скорости.

Голова прошла. Узкий череп бурундука, обтекаемый, как пуля, скользнул между металлической планкой и рамой решётки. Плечи прошли. Сжались, вытянулись, протиснулись. Передние лапы скребли по металлу внутри короба, тянули тело за собой.

Рёбра.

Грудная клетка сжалась до предела. Фырк выдохнул весь воздух, складывая рёбра, как складывается веер, и протиснулся ещё на сантиметр. Ещё на полсантиметра. Тело ползло сквозь щель, как зубная паста из тюбика.

И тут правый бок зацепился за край планки.

Металл. Тонкий, гнутый, с острой кромкой, на которой уже висел клок рыжей шерсти. Шкура натянулась, как барабанная перепонка, и в следующую долю секунды Фырк узнал, что такое настоящая боль. Настоящая, материальная, физическая боль живого тела, с которого сдирают кожу.

Полоса. От лопатки до бедра, шириной в сантиметр. Металлический край срезал шерсть и кожу, как хирургический скальпель срезает ткань. На решётке остался рыжий лоскут, мокрый, с каплями крови, и по боку Фырка хлынуло горячее, алое.

Боль была такая, что в глазах вспыхнуло белым и мир на секунду перестал существовать. Исчез коридор, исчез Демидов, исчезли шаги за спиной. Осталась только белая вспышка и крик, который рвался из горла, но который Фырк задавил, стиснув зубы так, что они заскрежетали друг о друга.

Если он закричит, Демидов точно определит, где он. Если он потеряет сознание, он застрянет в щели, и Демидов просто вытащит его за хвост.

Не кричать. Не отключаться. Ползти.

Задние лапы протиснулись. Хвост.

Фырк рухнул внутрь вентиляционного короба. Темнота. Пыль. Тесное металлическое пространство, пахнущее ржавчиной и мышиным помётом. Стенки короба были холодными и чуть влажными от конденсата, и Фырк лежал на этом холодном металле, прижимая содранный бок к полу, и дышал.

Рвано, часто, со свистом, втягивая пыльный воздух маленькими судорожными глотками. Кровь текла из раны, впитывалась в пыль, и каждый вдох отдавался в ободранном боку такой болью, что хотелось выть.

Фырк перевернулся, сжал лапку и пополз дальше. Медленно, тяжело, оставляя на пыльном металле тёмную дорожку крови.

Держись, двуногий. Я иду.

* * *

Муром за лобовым стеклом тонул в снегопаде. Фонари расплывались жёлтыми кляксами, дворники скребли по стеклу с монотонным скрипом, и я вёл машину, как ведут её лунатики — руки на руле, глаза на дороге, а голова за сорок километров отсюда, в палате, где зелёная кривая монитора чертила сердцебиение девушки, которая час назад умирала у меня на руках.

Раскатова.

Я прокручивал мысли в голове по кругу, как заевшую пластинку. Причина неизвестна. Два слова, от которых у любого врача начинает сосать под ложечкой, потому что «причина неизвестна» означает «может повториться в любой момент». Пропофол удерживает её в коме, аппарат дышит за неё, мониторы следят за каждым ударом сердца. Но если невидимая пробка снова упадёт на клапан, если сердце снова остановится, пока она лежит горизонтально…

Хватит. Утром ЧПЭхоКГ. Утром найдём ответ. Или не найдём, и тогда придётся искать дальше.

Я припарковался у подъезда и заглушил мотор. Посидел минуту, откинувшись на подголовник. За окном кружил снег, мелкий и колючий, и фонарь над подъездом моргал, как глаз сонного великана.

Минута закончилась. Они всегда заканчиваются.

Подъезд, лестница, третий этаж. Наша съёмная двушка в кирпичной пятиэтажке, с обоями в цветочек. Ключ повернулся в замке, дверь скрипнула, и первое, что я почувствовал, был запах. Вернее, его отсутствие. Ни ужина, ни кофе, ни того чуть горьковатого аромата гречневой каши, которую Вероника варила по вечерам, когда ждала меня с работы.

Пахло остывшим чаем.

И тишиной.

Это меня насторожило сразу, ещё до того, как я снял куртку. Вероника всегда включала фон. Радио, музыку, ток-шоу, хоть бы утюг, лишь бы что-то звучало. Она говорила, что в тишине думается слишком громко, и я её понимал. У людей, которые работают на «скорой», тишина ассоциируется с плохим. С тем моментом, когда в салоне машины отключается монитор и остаётся только молчание.

Свет горел на кухне. Жёлтый прямоугольник на полу коридора. Я повесил куртку, разулся и вошёл.

Вероника сидела за столом. Кружка перед ней, на поверхности чая плёнка, сморщенная и тёмная. Час, а может, полтора. Руки обхватывали кружку, но не для тепла. Для опоры. Я видел такой жест у пациентов в приёмном покое: когда земля уходит из-под ног и человек хватается за первый попавшийся предмет, лишь бы не упасть.

Она подняла глаза. Карие, тёплые, усталые. Лицо спокойное. Вот от этого спокойствия мне стало холодно, потому что я хорошо знал свою женщину. Вероника Орлова плакала дважды за всё время, что я её знал, и оба раза после этого мир менялся. А когда она молчала, с пустым взглядом и остывшим чаем в руках — это было хуже слёз.

— Ты чего не спишь? — я сел напротив, положил ладони на стол.

— Звонил риелтор, — сказала она.

Голос ровный. Слишком ровный. Как линия на мониторе после остановки сердца.

— Когда?

— Час назад. Может, больше. Я не смотрела на часы.

Я посмотрел на неё и ничего не сказал. Ждал. Когда Вероника говорит таким голосом, перебивать нельзя. Нужно просто сидеть и ждать, пока она найдёт слова, которые ищет.

Она отпустила кружку. На пальцах остались красные полосы от керамики, глубокие, как борозды. Так долго сжимала.

— Что случилось? — спросил я. — Он поднял цену?

— Нет.

Пауза. Вероника смотрела на свои руки, на красные полосы, и я видел, как она собирается с духом. Не для того, чтобы заплакать. Для того, чтобы сказать.

— Сделка остановлена. На земельный участок наложен арест. Появился какой-то старый иск, десятилетней давности. Прежний владелец якобы задолжал кому-то деньги, и этот кто-то предъявил претензии. Регистрационная палата заблокировала реестр. Риелтор сказал — может затянуться на месяцы. А может на годы. Он сам не понимает, откуда это взялось.

Тишина. Часы на стене тикали. Чайник на плите молчал. Холодильник гудел, ровно и тупо, как всегда.

— Утром всё было чисто, — сказал я. Медленно, обкатывая каждое слово, как обкатывают камушек в ладони. — Утром же риелтор звонил, подтвердил: документы в порядке, обременений нет, реестр открыт. Послезавтра сделка. Я ещё подумал — наконец-то. Наконец что-то просто пойдёт по плану, без подвоха.

— Я знаю, — Вероника кивнула. — Я ему это сказала. Слово в слово. Но, как он выразился, наружу вылезли некоторые обстоятельства.

Загрузка...