Стоянка дальнобойщиков у выезда из города на Южную объездную выглядела так, как выглядят все стоянки дальнобойщиков ранним утром в конце февраля: уныло, грязно и безнадежно.
Фырк и Ворон сидели на козырьке автобусной остановки через дорогу и наблюдали. Сидели, впрочем, громко сказано. Фырк полулежал, привалившись к ржавой жестяной букве «А» на вывеске, и старался не шевелить правым боком.
Каждый вдох отдавался в ране тупым жаром, и он заметил, что начал дышать поверхностно, мелкими глотками. Организм адаптировался, минимизировал страдания, расставлял приоритеты.
Адреналин, который гнал его из дома Демидова начал спадать, и за ним, как за схлынувшей волной, обнажилось дно. А на дне лежали боль и слабость. Мышцы дрожали. Физическое тело было непривычно хрупкое…
Ворон, надо отдать ему должное, страдал молча. Стоял на одной лапе, поджав вторую с браслетом, и сканировал стоянку. Взгляд его перебегал от машины к машине, задерживался на номерах, на надписях на бортах, на движениях водителей, видных через лобовые стёкла кабин.
— Вон тот, — сказал он наконец.
Фырк проследил за клювом. Грузовик, тентованный, с прицепом. Водитель только что вылез из кабины и потянулся, хрустнув суставами. Коренастый мужик в ватнике, из тех, которые ездят по этой трассе лет двадцать и знают каждую выбоину. Он обошёл машину, пнул скат для порядка и полез обратно в кабину, на ходу допивая из бумажного стаканчика что-то дымящееся.
— Откуда ты знаешь, что он в нашу сторону? — спросил Фырк.
Ворон посмотрел на него тем взглядом, которым смотрят на студента, задавшего вопрос из первой лекции на третьем курсе.
— Путевой лист, — пояснил он с терпеливым превосходством. — Под лобовым стеклом, справа. Жёлтый бланк. Я не вижу текст с такого расстояния, глаза уже не те, но маршрут дублирован на табличке за стеклом. Зелёная полоска с надписью. Буквы крупные. «Владимир — Муром — Нижний».
Фырк прищурился. Его зрение было острее Вороньего в условиях полумрака. За лобовым стеклом действительно белела полоска с текстом.
— Муром, — прошептал он.
Грузовик кашлянул двигателем. Раз, другой. Дизель затарахтел, набирая обороты, и из выхлопной трубы потянулся сизый дым, который ветер понёс в сторону остановки.
— Сейчас тронется, — Ворон расправил крылья. — У прицепа задний борт с брезентовым тентом. Между тентом и бортом щель, я вижу отсюда. Мне хватит. Тебе тем более. Я сажусь первым. Ты за мной. Не отставай.
— Я не отстану, — сказал Фырк.
— Посмотрим, — буркнул Ворон и прыгнул с козырька.
Полёт через дорогу. Короткий, низкий, почти над самым асфальтом. Ворон летел, прижав лапы к телу. Он обогнул угол стоянки, поднялся над забором и заложил вираж к грузовику который уже медленно выруливал с парковочного места.
Фырк рванул следом.
Крылья раскрылись и правый бок отозвался такой вспышкой, что на мгновение мир побелел. Фырк стиснул зубы и продолжал лететь.
Грузовик набирал скорость. Пять километров в час. Десять. Вырулил на подъездную дорожку, мигнул левым поворотником.
Ворон опустился на крышу прицепа. Когти вцепились в брезент, тело прижалось к ткани. Он перебрался к заднему борту, нашёл щель между тентом и металлической рамой и протиснулся внутрь.
Фырк летел за прицепом, стараясь не отстать.
Он не долетел.
Задние лапы, державшие хвост в аэродинамическом положении, отказали первыми. Просто перестали слушаться, будто кто-то отключил провод между мозгом и мышцами.
Хвост упал, аэродинамика нарушилась, Фырка закрутило в воздушном потоке от колёс прицепа, и он рухнул вниз. Асфальт, снежная каша, грязная обочина.
Ворон высунул голову из щели и увидел, как рыжий комок шлёпнулся в грязь в трёх метрах за прицепом. Грузовик набирал скорость.
Ворон не думал. Три с лишним столетия существования научили его одному: когда думать некогда, действуй. Он вывалился из щели, ударил крыльями. Ворон снижался, одновременно двигаясь назад, к тому месту, где Фырк пытался подняться из лужи.
Лапы. Когти. Браслет звякнул, когда Ворон приземлился рядом.
Фырк лежал в грязном снегу, и передние лапы скребли по асфальту, пытаясь найти опору. Задние по-прежнему не слушались. Глаза были мутные, дыхание поверхностное и слишком частое.
Грузовик уходил. Через минуту он выедет на трассу, и тогда всё.
— Держись, — каркнул Ворон.
Он наклонился, раскрыл клюв и схватил Фырка за шиворот. За тот участок шкуры на загривке, за который кошки таскают котят, а птицы таскают добычу. Крепко, но не до крови. Зажал.
Сто восемьдесят граммов. Для ворона с атрофированными мышцами и браслетом на лапе почти неподъёмная ноша.
Ворон ударил крыльями. Раз. Другой. Третий. Поднялся на полметра. На метр. Фырк висел в его клюве, раскачиваясь, как маятник, и видел под собой уплывающий асфальт.
Мир покачивался и расплывался, то резкий, то мутный, и в ушах стоял гул, который мог быть шумом крови, а мог быть шумом дизеля, потому что грузовик уже выруливал на трассу, и расстояние росло с каждой секундой.
Ворон летел. Низко, над самой дорогой, так что грязь из-под колёс проезжающих машин летела ему в грудь. Крылья хлопали с частотой, при которой здоровая птица чувствует себя комфортно, а больная — как перед смертью.
Мышцы горели. Суставы скрежетали. Металлический браслет на лапе казался десятикилограммовой гирей, и Ворон понимал, что летит последние секунды, что тело откажет или лёгкие лопнут.
Грузовик на их счастье затормозил.
Светофор. Красный. Перекрёсток на выезде из города, последний перед трассой. Он замедлялся, фыркнул пневмотормозами и остановился, покачиваясь на рессорах.
Ворон из последних сил поднялся к прицепу. Щель. Та самая щель между тентом и бортом. Дотянулся когтями до края, уцепился, подтянулся, протолкнул Фырка внутрь. Тот проскользнул через брезентовую складку, как тряпичная кукла, и ворон ввалился следом.
Темнота. Запах картона, машинного масла и чего-то мучного. Коробки. Ящики. Ребристый металлический пол прицепа.
Ворон лежал на боку, раскинув крылья. Ему казалось, что его грудную клетку набили раскалёнными углями. Клюв открыт, язык дрожит, глаза закрыты. Он не мог пошевелиться. Не мог каркнуть. Не мог даже думать. Мог только дышать, и каждый вдох был как глоток кипятка.
Светофор переключился.
Грузовик тронулся. Прицеп качнулся, дёрнулся, и колёса загудели по асфальту, набирая ход.
Они поехали.
Внутри прицепа было темно, холодно и тряско.
Фырк попытался встать сразу, как только прицеп тронулся. Тело отказало. Передние лапы разъехались на мокром от конденсата металле, морда ткнулась в пол, и он остался лежать, чувствуя, как холод от железа пробирается через шерсть и добирается до костей.
Он опустил морду и посмотрел на себя. На свой бок.
Он попытался зализать рану. Инстинкт. Древний и животный. Язык коснулся края, и рот наполнился солоноватым железным привкусом. Кровь. Своя собственная кровь, тёплая и густая.
Он лизнул ещё раз, и ещё, но кровь не останавливалась, потому что там, под содранной кожей, был повреждён сосуд, и никакой бурундучий язык не мог заменить хирургический зажим.
Ворон очнулся раньше, чем Фырк ожидал. Минуты через три, может, пять после того, как грузовик выехал на трассу и набрал скорость. Грузовик немилосердно трясло на стыках дорожного полотна, и каждый стык отдавался в теле Фырка тупым ударом, от которого рана вспыхивала заново.
Цокот когтей по железу. Звяканье браслета. Ворон подскакал к нему, переваливаясь на коротких лапах, и наклонил голову, разглядывая.
Молчал долго. Секунд десять, может пятнадцать.
Потом сказал:
— Дело дрянь, пушистый. Ты протекаешь, — он обошёл Фырка кругом, наклоняясь и рассматривая рану с разных сторон. Клюв почти касался шерсти, один глаз был прищурен, второй широко открыт. Поза врача у операционного стола. — Сосуд задет. Не артерия, иначе ты бы уже не разговаривал, но что-то крупное. Вена, скорее всего. Если не заткнуть дыру, ты истечёшь раньше, чем мы доедем до моста. А до моста, дай прикинуть, час с лишним.
Фырк облизнул пересохшие губы. Язык был шершавый и горячий.
— Я бы затянул, — Ворон посмотрел на свою лапу. На браслет. — Раньше мог. Направить энергию, уплотнить ткань, запустить регенерацию. Обычная работа хранителя. Я это делал тысячи раз, в одном только хирургическом отделении Областной я затянул столько послеоперационных ран, что хватило бы на диссертацию. Но эта штука, — он дёрнул лапой, и браслет звякнул, — блокирует всё. Я сейчас просто птица. Просто большая чёрная бесполезная птица, которая не может помочь маленькому рыжему идиоту, решившему спасти мир.
Он отвернулся. Крыло дёрнулось, сбросив невидимое напряжение.
Фырк попытался улыбнуться.
— Дотянем, — прошептал он. — Илья… он зашьёт. Он умеет. Я видел, как он зашивает… такие вещи зашивает, что потом пациенты живут и даже не знают, что были мертвы. Он и мне зашьёт. Только доехать бы…
Ворон повернулся.
Посмотрел на лужу крови под Фырком. Она растеклась уже сантиметров на десять в диаметре, и в полоске света, пробивавшейся через щель в тенте, казалась не красной, а чёрной и маслянистой.
— Надеюсь, — сказал Ворон. — Надеюсь, пушистый. Потому что если ты сдохнешь, твой гениальный лекарь не узнает, с чем столкнулся. А он должен узнать.
Ворон сел рядом. Подобрал лапы, нахохлился.
— Демидов не просто собирает Искру. Я слышал, как он разговаривал. Меня в клетке держали в углу кабинета, рядом с архивным шкафом, и он привык ко мне, как привыкают к мебели. Не считал нужным следить за языком при птице. А зря. Зря не считал.
Он помолчал. Грузовик подбросило на выбоине, и Фырк тихо застонал.
— Они строят генератор, — продолжил Ворон.
Фырк слушал. Или пытался слушать. Слова Ворона доходили до него, как сквозь толщу воды, далёкие и приглушённые, и он цеплялся за них, как цепляется за верёвку человек, повисший над пропастью. Каждое слово — узел, за который можно ухватиться. Ещё секунда сознания. Ещё одна. Ещё.
Мир сужался. Полоски света через щели в тенте стали тусклее. Звук двигателя отдалился, ушёл куда-то вверх, как уходит музыка из комнаты, когда закрываешь дверь. Вибрация пола ещё чувствовалась, но уже не как тряска, а как мягкое, убаюкивающее покачивание.
Фырк моргнул. Медленно, тяжело. Веки весили тонну каждое.
Последнее, что он увидел перед тем, как темнота окончательно затопила сознание, — это блестящий в полумраке чёрный глаз Ворона.
Мысль. Последняя, тонкая, как паутинка, которую ветер вот-вот оборвёт.
«Главное… доехать…»
Тьма.
Я шёл по коридору интенсивной терапии и чувствовал, как тело напоминает о себе.
Не болью — хуже.
Пустотой.
Адреналин, который держал меня на ногах всю операцию, схлынул, и за ним обнажилось то, что он маскировал: свинцовая усталость в мышцах, песок под веками, тупая пульсация в висках, которая начиналась, когда организм исчерпывал резервы.
Знакомое состояние. Я проходил через него десятки раз и каждый раз оно было одинаково паршивым.
Остановился. Потёр переносицу. Жест бессмысленный, никакого медицинского эффекта, но почему-то помогал. Перезагружал что-то в голове, как перезагружается компьютер, когда нажимаешь кнопку.
Палата интенсивной терапии встретила меня полумраком. Мерное шипение аппарата ИВЛ — вдох, пауза, выдох, вдох, пауза, выдох. Ритмичный писк кардиомонитора. Тихое гудение инфузионных насосов. Звуки, которые для непосвящённого человека звучат тревожно, а для реаниматолога как колыбельная. Всё работает. Пациент дышит. Сердце бьётся. Жизнь продолжается.
Зиновьева сидела за компьютером у поста, методично вбивая данные в электронную карту. Подняла голову, когда я вошёл, коротко кивнула.
Александра умела работать на износ и не показывать этого, и я уважал в ней это качество, потому что сам обладал тем же и знал, чего оно стоит.
— Всё стабильно, — сказала она, опережая вопрос. — Синусовый ритм, шестьдесят восемь. Давление сто двенадцать на семьдесят. Дренажи тихие, за последний час отошло двадцать миллилитров серозного отделяемого, без примеси крови. Газы крови проверяла полчаса назад — кислород, углекислота, pH в норме. Она спит.
— Хорошо.
Я подошёл к кровати.
Милана Раскатова лежала на спине, укрытая до подбородка тонким больничным одеялом.
Бледное лицо, запавшие глаза, тёмные круги, интубационная трубка, фиксированная пластырем у угла рта. Грудная клетка равномерно поднималась и опускалась в такт аппарату.
Из-под одеяла выходили два тонких дренажа — силиконовые трубки, уходящие к банке-сборнику под кроватью.
Я проверил монитор. Ни одного тревожного звоночка. Сердце, которое четыре часа назад останавливалось на операционном столе, когда мы подключали аппарат искусственного кровообращения, сейчас работало так, словно ничего не произошло.
Дренажные трубки из грудной клетки я осмотрел особенно внимательно. Если льётся кровь — значит, где-то внутри точит сосуд, и тогда обратно на стол, повторная торакотомия, поиск источника.
Но отделяемого было минимум, светлое, серозное, без сгустков. Гемостаз проведён безупречно. Кормилин, надо отдать ему должное, работал на аппарате так, что перфузия была образцовой — ни одного скачка давления, ни одной воздушной эмболии, ровно и чисто, как по учебнику. А Тарасов ассистировал так, что я на секунду забыл, что мы в муромском Центре, а не в федеральной клинике.
Взгляд упал на металлический столик у изголовья.
Там стоял прозрачный пластиковый контейнер с формалином. Стандартный, литровый, с герметичной крышкой и наклейкой с фамилией, датой и номером истории болезни. Внутри, в желтоватой жидкости, плавал комок.
Миксома.
Белёсая, полупрозрачная, с неровными краями и гладкой, чуть блестящей поверхностью. Я наклонился и посмотрел на неё сквозь пластик, и контейнер стал для меня чем-то вроде аквариума с мёртвой рыбой.
Вот она. Враг. Опухоль, которая сидела на тонкой ножке в левом предсердии, покачивалась в потоке крови, как медуза в тёплом течении.
Я поймал себя на том, что жду комментария.
В обычные времена, прозвучал бы голос. Фырк сидел бы на крышке контейнера, стучал по пластику когтем и выдавал что-нибудь вроде: «Выглядит как пожёванный мармелад, двуногий. И из-за этого столько шума? Шесть часов операции, два литра донорской крови, три инфаркта у барона и один нервный срыв у Зиновьевой, и всё ради вот этого? Я видел прыщи страшнее».
Или нет. Может, он бы сказал иначе. Может, притих бы, посерьёзнел, посмотрел на спящую Милану и произнёс что-нибудь тихое, настоящее, из-под маски сарказма. Что-то вроде: «Молодец, двуногий. Она будет жить. Из-за тебя будет жить».
Но в голове стояла тишина.
Операция прошла идеально. Пациентка жива. Команда справилась. Миксома удалена. Всё по плану, всё по протоколу, всё на «отлично». Объективно — победа.
А радости не было.
Привыкну ли я? Не знаю. Не уверен. И не хочу привыкать, потому что привыкнуть — значит смириться, а смиряться я не собирался. Фырк жив. Я уверен.
Я выпрямился, бросил последний взгляд на контейнер с формалином и вышел из палаты.
Коридор возле поста медсестры встретил меня ударом неона по глазам. После мягкого полумрака палаты яркий дневной свет ламп резанул по зрачкам так, что я на секунду зажмурился, и в этот момент едва не врезался в Анну Витальевну Кобрук.
Она стояла у стены как человек, который только что преодолел длинную дистанцию и позволил себе секунду отдыха. В правой руке бумажный стаканчик из автомата, от которого поднимался жидкий пар. Местный автомат варил нечто, что называлось кофе лишь по недоразумению, но в пять утра, после ночи на дежурстве, даже эта бурда казалась нектаром.
— Штальберг должно быть уже строчит сообщения журналистам, — сказала Кобрук вместо приветствия, окидывая меня тем оценивающим взглядом, которым хороший главврач умеет определить состояние подчинённого за полсекунды. Видимо, мой вид не впечатлял, потому что между её бровей пролегла складка, которая появлялась только когда Анна Витальевна сдерживала комментарий о чьей-то внешности. — Говорят, ты сотворил чудо.
— Чудо сотворили АИК и команда, — хрипнул я. — Я только руками водил. Кормилин на перфузии отработал безупречно, Тарасов ассистировал так, что я ни разу не пожалел, что взял его. Каждый из них может писать эту операцию в резюме.
Я помолчал, потирая шею. Мышцы задубели от часов стояния в одной позе.
— Кстати, Кормилин впечатлился. Намекнул, что не прочь перейти к нам в штат. Совсем. Из Бакулевского.
Кобрук отняла стаканчик от губ. В её глазах вспыхнул хищный административный блеск.
— Из Бакулевского? — переспросила она. — Перфузиолог с опытом работы на открытом сердце? Илья, ты понимаешь, что это значит для лицензирования?
— Понимаю.
— Я переманю его, — Кобрук кивнула с решимостью полководца, принимающего стратегическое решение. — Даже если мне придётся вытрясти из барона двойной бюджет на оборудование. Двойной, Илья. С Кормилиным и нашей операционной мы можем претендовать на федеральный статус кардиохирургического центра. Это другая лига. Другие квоты. Другие деньги.
Она сделала глоток кофе, поморщилась и посмотрела на меня поверх стаканчика.
— Но это лирика. Что с Величко?
— Готов, — ответил я. — Транспортный монитор подключён, вазопрессоры на переносном дозаторе. Дозы минимальные, давление держится, плазмаферез мы вчера завершили последний сеанс, амилоид в крови снизился до приемлемых значений. Тарасов оформил всю документацию для передачи. Ждём.
Кобрук кивнула и сделала ещё один глоток. На этот раз не поморщилась, видимо, вкусовые рецепторы сдались и перестали сопротивляться.
— Серебряный звонил вчера, — сказала она. — Просил приехать и проконтролировать передачу пациента его группе. Говорил вежливо, но таким тоном, от которого отказать невозможно. Пришлось вставать и гнать по метели через весь город.
— Он думает, я сам пациента в машину не загружу? — приподнял бровь я. — Или боится, что я потеряю его по дороге от палаты до крыльца? Дистанция двадцать метров, Анна Витальевна. Справлюсь даже после операции.
Кобрук посмотрела на меня.
— Он параноик, Илья. И когда дело касается менталистики такого уровня, — пожала она плечом. — Я предпочитаю, чтобы параноики были довольны. Если он нервничает, значит, у него есть основания. Какие — не моё дело. Моё дело обеспечить ему то, что он просит, и не задавать лишних вопросов.
Она допила кофе одним длинным глотком, смяла стаканчик и бросила в урну. Попала с двух метров, не глядя.
— Группа прошла границу района, — сказала она, взглянув на телефон. — Будут минут через тридцать пять, максимум сорок. Ехали бы быстрее, но метель, видимость никакая. Иди к Величко, жди их там. Проверь ещё раз всё, что можно проверить. Я спущусь и встречу машину на въезде.
— Понял.
Я развернулся и пошёл по коридору, но успел сделать только три шага, когда Кобрук окликнула меня.
— Илья.
Обернулся.
— Операция была блестящая, — сказала она. Просто и без пафоса. Констатация факта из уст человека, который за годы в медицине повидал достаточно, чтобы отличать блестящее от посредственного. — Кормилина мы заберем. А ты выспись после этого. Хотя бы четыре часа. Это приказ.
Я кивнул. Мы оба знали, что приказ я не выполню, но ритуал был соблюдён: начальство проявило заботу, подчинённый изобразил согласие. Нормальные рабочие отношения в медицине.
В реанимационном бокс Леопольда Величко было тихо.
Основной свет выключен, горела только ночная подсветка. Мониторы мерцали зелёным и жёлтым, рисуя на экранах привычные кривые: ЭКГ, давление, сатурация, частота дыхания. Шипение аппарата ИВЛ. Тихое тиканье инфузомата.
За огромным окном кружил густой снег.
Семён спал на стуле рядом с кроватью дяди.
Голова откинута назад, рот приоткрыт, перебинтованные руки безвольно лежали на коленях. Я не стал его будить. Пусть спит. Четыре часа сна — минимум, который нужен молодому организму, чтобы не начать делать ошибки. Мне он мог понадобиться бодрым.
Леопольд Величко лежал на койке, неподвижный, серый, опутанный проводами и трубками. Транспортный монитор уже был подключён поверх стационарного. Переносной дозатор с вазопрессорами висел на штативе, готовый к отсоединению от стойки. Всё подготовлено. Тарасов постарался.
Я проверил показания. Давление девяносто восемь на шестьдесят два — приемлемо для его состояния. Пульс семьдесят четыре, ровный. Сатурация девяносто шесть на аппаратном дыхании. Температура тридцать шесть и шесть. Стабильно. Для человека, который двое суток назад чуть не умер от амилоидного криза, эти цифры были маленьким чудом.
Затем я поискал глазами Шипу.
Она должна была быть здесь. Мы с ней договорились: Шипа охраняет бокс от ментального вмешательства, мониторит астральный фон, следит за меткой на ауре Величко.
Обычно она устраивалась в ногах пациента, свернувшись полупрозрачным клубком поверх одеяла, и дремала, не теряя бдительности. Кошачий сон все-таки неглубокий и чуткий, готовый в любой момент взорваться хищной реакцией.
Сейчас в ногах Величко было пусто.
Я обвёл взглядом бокс. Тени от мониторов ложились на стены неровными прямоугольниками. Стул с Семёном. Штатив с капельницей. Тумбочка. Аппарат ИВЛ. Стойка с оборудованием.
Подоконник.
Шипа была на подоконнике.
Она не спала. Только стояла, и стояла так, что у меня по спине пробежал холодок, который не имел отношения к температуре воздуха.
Застыла. Как ледяная статуя. И смотрела в темноту сквозь метель.
Я подошёл тихо. Не потому что боялся спугнуть. Шипа прекрасно знала, что я вошёл, духи чувствуют присутствие людей задолго до того, как те появляются в дверях. Тихо потому что Семён спал, и мне не хотелось его будить раньше времени.
— Шипа? — позвал я ментально, вложив в мысленный голос столько спокойствия, сколько смог. — Метка проснулась?
— Нет, — ответила она, не оборачиваясь. Голос тихий, ровный. Без кошачьего сарказма, без привычного «двуногий, ты задаёшь глупые вопросы», без той ленивой интонации, которая появлялась у неё, когда она считала собеседника ниже себя по рангу. А она считала так почти всегда. Но сейчас в её голосе не было ничего. Пустой, механический звук, как автоответчик.
Это пугало больше, чем любой крик.
— Тогда что? — я подошёл ближе к окну, вглядываясь в снегопад. — Люди Серебряного на подходе, Кобрук говорила, минут тридцать. Может, ты чувствуешь их транспортный модуль?
Шипа медленно повернула голову.
Её зелёные глаза, обычно прищуренные с кошачьим высокомерием, сейчас были сужены в тонкие, светящиеся щёлочки. Яркие. Слишком яркие для полумрака бокса, настолько яркие, что на мгновение зелёный свет лёг бликом на стекло.
— Я не знаю, кто там на подходе, двуногий, — произнесла Шипа. — Но я чувствую, как сюда мчится беда.