Отворив дверь, Драмин хмыкнул: графин водки, прозрачной, как слёзы поруганных дев, всё равно остался, а вместе с ним — две стопки в старомодных подстопниках из чернёного серебра. Два — очень красноречивое число: оно отчётливо указывало, что приветствовать господина наместника Гныщевич собирается без чьей бы то ни было помощи.
Сперва он планировал полный обед из трёх блюд — пригласить господина наместника за стол, продемонстрировать полное радушие. Валов, узнав о таких перипетиях, раскричался страшно. «То есть вместо того, чтобы показать истинное положение дел, а то и усугубить его чуток, не убудет, ты хочешь выставить нас богатыми и ленивыми? Прекрасно, просто прекрасно!»
На «ты» с Гныщевичем он перескочил в один счёт, как не бывало воспитания.
«Что ты в жизни, шкура, понимаешь? — немедленно пустился в нравоучения Гныщевич. — Человека раздобрить надо, к себе расположить. Господин наместник у нас, будем надеяться, ещё долго не появится. Пусть помнит хорошее».
«Хорошее — это наш продукт и производственный процесс», — отрезал Валов и хлопнул дверью.
Гныщевич на такие бурные переживания снисходительно фыркнул, но потом призадумался и позже доверительно заметил Драмину, что в словах Валова, пожалуй, есть здравость. «Сан коман» или вроде того.
Почему на заводе Гныщевич выбрал себе в доверительные лица именно Драмина, тот не знал. Может, помнил заботу о косе Плети. Может, ему нравились те, кто предпочитает ядовитым комментариям молчание. Великий лекарь душ человеческих, Хикеракли, послушав, вынес вердикт: «Да боится он, боится очень — счастья-то на голову свалившегося. Не с Валовым же ему секретничать? А Плеть не на заводе — не на заводе ведь?».
Плеть был не на заводе, но Драмин подозревал, что всё куда проще. Пребывая в столь зыбкой среде, куда полезнее держать к себе поближе того, кто к этой среде наиболее сопричастен, а лучше всех «вошёл в коллектив» (как это раздражительно называл Валов) как раз он, Драмин.
Когда полгода назад Гныщевич, неприкрыто рисуясь, пригласил их двоих на метелинский завод — принимать полное участие в реформировании, — Валов точно так же не скрывал чувства победы. «А то как же ему не радоваться, — ухмылялся Хикеракли, — идеологический, так сказать, противник сам прибежал». Валов предложение, выдержав для пущей серьёзности недолгую паузу, принял, на завод пришёл шагом решительным…
И тут же оказался «выскочкой».
Драмин только удивляться и мог. Завод стоял полупустой, старших инженеров да бригадиров сплошь повыгоняли, а привели вот их двоих — да тех, кого они из Корабелки с собой позвали. Самому Драмину Гныщевич ткнул в нос бляшкой: «Когда запустимся, станешь бригадир сборочного цеха, дело ответственное. А пока, мон гарсон, наладь контакты, чтоб без возмущений мне тут».
Какие, к лешему, контакты? Чем он, к лешему, думал? Драмин посмотрел на сорокалетних мужиков, оскорблённых выходкой метелинского наследничка до глубины души, и по-хикераклиевски крякнул. В тот же день отправился в город, затарился как надо, вернулся с тюком твирова бальзама (как его такого через казармы пропускали — отдельная история). Проставился всем до единого. Изложил, не стесняясь в выражениях, что сам думает о выходке метелинского наследничка. И что это он у них будет учиться. И что такой возможности рад.
Душой нигде не покривил.
Мужики бальзам на грудь приняли, по-хикераклиевски крякнули, но с Драминым тут же смирились. А учился он, как говорил именитый корабельный инженер Врат Валов, с детства «как влитой». Хикеракли всё смеялся, что умный вроде, а неграмотно говорит. Но главное — быстро доказав свои таланты делом, Драмин стал у мужиков кем-то вроде добровольно избранного «представителя». Потому что «сам прыщ — сам и умеешь с прыщами говорить, доносить до них». Когда же производство наладилось, выяснилось, что сборка автомобилей — дело страсть какое интересное, Драмин и без всяких указаний бы там торчал, к корпусам капоты прикручивал.
Валов к их абсурдному положению подошёл совершенно иначе.
Ничьих указаний он не терпел. «Апелляция к просиживанию штанов» инженеров, которые на этом заводе столько проработали, сколько он на свете живёт, а теперь оказались вдруг ему подчинёнными, раздражала его неимоверно. Если критика оказывалась к месту — принимал, но только поостынув, через денёк, и страсть каким неприятным тоном. При этом схемы автомобилей, выкупленные «метелинским наследничком» из Старожлебинска вместе с патентами, перерисовал и усовершенствовал вручную, один. Не спал вовсе.
«Раздражает друга Валова тот об-ще-че-ло-ве-чес-кий ньюанс, — нарочито коверкал слова Хикеракли, — что талант малолетки старожилов ровно так же раздражает».
А Гныщевич только вилял пером на шляпе. «Радуйся, дитя, Пакту о неагрессии. Здоровые люди тебя б давно отшлёпали — и дело с концом».
Валов сердито уходил — но уходил работать. И работал как проклятый. Когда лето закончилось и началась учёба, Драмин спокойно объяснил мужикам, что будет теперь заявляться чуток пореже. Они приняли нормально. Кто-то даже посетовал — мол, моему б остолопу столько же толку.
«Всем-то ты сын, — ехидничал Хикеракли, — вот он, талант, как говорится, природный».
Драмин не обижался. Ему хватало времени и на завод, и на Корабелку (сколько они корабельных штампов без жалости перекроили!), да и на пороге Академии он иногда показывался. Валов же, конечно, в сентябре ещё повздорил с отцом, месяца полтора ночевал на заводе и только недавно наконец-то опомнился. Зарылся на неделю в чертежи, сходил в Корабелку и сдал отчётные экзамены за этот семестр досрочно. Хлопнул отцу по столу аттестационной бумагой, а тот, похмурившись, похвалил. Сказал, что Валов дело знает — следовательно, право выбора заслужил.
Рассказывал об этом Валов с заоблачной гордостью — и даже в Академию стал снова заглядывать, по собственному выражению, «без антагонизма».
Из Академии же он когда-то привёл за собой Приблева («мальчика Приблева», как неотступно называл его Гныщевич). Безапелляционно заявил, что метелинские активы небесконечны, а «побочный, гм, проект» (Драмин поспорить был готов, что для Гныщевича — главный) требует разумно распоряжаться средствами. Приблев — как там говорил Хикеракли? «любит финансы»? — распоряжаться средствами был рад и даже «набросал уже, ну, стратегию». Гныщевич же к «мальчику Приблеву» изначально проникся своеобразной покровительственной нежностью, а потому взял его на «побочный проект» не раздумывая — чтобы, значит, чужих до того проекта поменьше допускать. И вот опять Драмин поспорил бы, что через пару месяцочков заменит он Приблевым нынешнего главного счетовода. Сейчас-то Приблев смущается, вперёд не лезет, но уж Гныщевич-то смущаться не будет, как уверится в его способностях.
И всё пошло совсем на лад, разве вот только нынче, по ноябрьской-то беспутице, господин наместник Людвиг Штерц надумал явиться на воспрянувший завод с инспекцией. Гныщевич долго выбирал, кого из «сотрудников» оставить на последнюю часть переговоров (ту, что с графином водки и двумя стопками — «а и правда, нечего ему думать, будто у нас тут все подряд упиваются»). Выбрал в итоге Драмина. Потому что вроде как видел в нём доверительное лицо.
«Думаешь? — смотрел вчера в пивную кружку Хикеракли. — А по мне, он такой человек, что ежели захочет, кого угодно убедит в доверительности. И всем-то покажется, что он к нему, к нему одному, родимому, и благоволит. Интересно, ценит ли он сам хотя бы Плеть…»
Наверное, Хикеракли был прав. Тем бы и объяснился тот совершенно «метафизический», по выражению Валова, факт, что, когда они с Драминым на завод явились, всё его население вполне уже приняло Гныщевича в роли управляющего. «Прошлый который, он на харчах хозяйских сидел, а этот, хоть и прыщ, но за дело», — объясняли мужики. Это была правда: про дело Гныщевич им небесных песен напел. Объяснял, как раньше они скучные клапаны да лопасти лепили, в лучшем случае — валы карданные, а теперь станут выпускать эксклюзивный продукт, «да наши имена в историю войдут». Сказал, что через годик, когда таланты проявятся, позволит на выпущенных автомобилях росчерк мастера ставить, «как ювелирам». Отменил походя полную рабочую форму — «что мы сами-то как валы карданные, мы же люди» — и повысил, конечно, плату. Не забывал, кстати, всегда говорить «мы», а не «вы». Когда Драмин его слушал, всё казалось, что болтает Гныщевич, как на одном колесе едут: остановится — точно оземь грохнется. Но красивые речи — это только половина дела.
А главная половина — и тут Хикеракли прав — в том, пожалуй, что с каждым-то Гныщевич успел посидеть, каждой шутке посмеяться, со всеми как-то ловко перезнакомился. Вроде и командовал начальственно — сразу, значит, решил не извиняться за малый возраст, — а приглянулся лично.
Недовольные имелись — но опять же им лично, а не возрастом его.
Валову оставалось только бессильно злиться и недоумевать, почему же с ним не так.
И вот теперь он отсиживался у себя в кабинете, а Драмин скучал в «кабинете» Гныщевича — не по-заводски просторной комнате с шикарным резным столом и шкафами, к ящичкам которых господин управляющий ни разу не притрагивался. Он вообще в этой комнате почти не бывал. Водка, сказать по правде, своей прохладой и в промозглом ноябре манила (ну чего зазря только греется?), но в целом Драмин не жаловался: спешить было некуда, мужики его на сегодня отпустили с миром, ещё и отдохнуть пару денёчков после проверки присоветовали по-отечески.
«Всем-то он сын», ха. И Врату-то Валову, и мужикам… Интересно, почему так выходит, что сыновья столь часто оказываются у отцов, если в семье что пошло не на лад? Наверное, боязнь, что «женское воспитание» сослужит дурную службу. Да и вообще, оно понятно: отец и прокормить может, и делу своему обучить. А как же вот, говорят, матери детей своих сильнее любят, ласкают их?
Ну так а что толку обласканным ходить, да без еды?
Непонятно вот что: если матери детей сильнее любят, как соглашаются их отдать? Мать Скопцова, положим, в могилу сошла, а вот мать Валова спокойно сына оставила, а сама куда-то сгинула (Драмину не рассказывали). Гныщевич матери своей не видал. Даже матушка Хикеракли его не настояла с собой забрать, когда хозяева к другим Копчевигам в Старожлебинск её отослали. Вроде бы оно и к лучшему всё, но как они так могут, Драмин не понимал.
Тосковал ли он сам по материнской ласке? Куда ему. Он свою мать очень плохо помнил, совсем малой ещё был, когда тоже пропала — померла, видать, в канаве какой. Но сперва ходила с ним и отцом по городу, песни вроде пела. И не было в ней ни капли ласки, только дёргалась она иногда странно. Выходит, и тосковать не по чему. А впрочем, Драмину-то и дела отцовского не досталось.
Или досталось? Тогда, давно, когда Драмин ещё совсем малой был, отец бродил по городу с шарманкой, а мать, выходит, пела. Потом мать пропала, и отец шарманку забросил. Загорелся страстью показывать кукольные представления, а вертел кукол как раз Драмин. Вертел складно, денег перепадало, да только всё как-то мимо них с отцом, а тоже в какую-то канаву. Отца тогда Драмой и прозвали.
Однажды кукольник Драма умер, сыну его (это Драмину то есть) всего годков восемь было. Ночевали они тогда в одном доходном доме в Людском, но не в самом доме, конечно, а в сторожке, им у входа кушетку приставляли. Просыпается Драмин — а отец холодный уже.
Драмин страшно испугался, убежал оттуда, ничего не взяв, да так никогда возле того дома и не показывался. Почему-то ему померещилось, что его в этом деле как-то обвинят, а потом за это куда-нибудь определят — и он не знал куда, но всё равно было страшно. По здравом рассуждении и хорошо, что сбежал, все бы только озадачились, чего с ним делать.
И во всём-то свете был у него один только Хикеракли — они, любители бродить по улицам, годом раньше того познакомились. Отец бегать не запрещал, только плакал, если куклы к сроку починены и оснащены не были. Но Драмин справлялся быстро, а потому всё у него спорилось. Хикеракли учил его лазить по чердакам, а он Хикеракли — «тайно» зашивать прорехи на коленях.
Услышав про смерть Драмы, Хикеракли деловито заявил, что «есть у него на уме одна, как говорится, ма-хи-на-ци-я, сам предложить хотел».
И привёл Драмина в дом к Валовым, а Врат Валов возьми да и прими того в подмастерья (как-то же убедил его восьмилетний Хикеракли!). Воспитал как собственного сына.
И вырос тот в чужом доме чужим человеком воспитанный. А теперь невольно думал: не в одной кровной связи дело, не на одной родственности жизнь держится. Иногда даже хотелось как-нибудь в людские головы залезть и втолковать им это, чтобы те, у кого не сложилось, поменьше мучились.
«А что, нешто ты Валова-старшего как всамделишного отца любишь?» — спрашивал Хикеракли.
«А шут знает», — пожимал плечами Драмин.
И шут знал, потому и спрашивал, как обычно, в точку, а ответа не требовал.
Когда дверь «кабинета» открылась и вошли господин наместник с Гныщевичем, Драмин очень обрадовался: эк его в какие дилеммы занесло, пока скучал.
Господин наместник — человек уже почти пожилой и деревянный, как сухостой, с неудовольствием покосился на растопленный камин. В расшитом камзоле, при ленте с орденом, в тончайших перчатках вид господин наместник имел чрезвычайно официальный; длинный нос его неодобрительно морщился.
Гныщевич же, даже ради инспекции не отказавшийся от своей извечной шляпы, держался как-то скомканно, пригнувшись, а шляпу эту — о ужас! — сжимал в руках.
— Драмин, Никит Ладович, — отрапортовал он, — старший бригадир отдела сборки.
— Что ж у вас, все начальственные должности заняты юнцами? — холодно осведомился господин наместник.
— Никак нет-с, но обучаем молодых специалистов, дабы развиваться на благо городу, — ещё сильнее сжался Гныщевич. — Водочки? — подобострастно прибавил он.
— На службе не пью, — неприязненно отозвался господин наместник.
Драмин от этой сцены почти опешил. Он успел, надо признать, проникнуться к Гныщевичу своеобразным уважением — иначе почему его так покоробило это откровенное лизоблюдство? Верил, выходит, что Гныщевич и с высочайшим чином будет держаться в привычной уверенной манере. Что в нём не только гонор есть, но и какой-никакой стержень.
Как его теперь перед мужиками-то защищать?
— Вы, насколько могу судить, активно развернулись, дров не жалеете, — поручкаться с Драминым господин наместник не снизошёл, — из чего я делаю вывод, что инспекция была верным решением. Контракт на металл перезаключили?
— Самое верное дело, — закивал Гныщевич, — чего ж из Столицы возить? Из шахт хэра Ройша-то выгодней.
— Как же он согласился?
— Не могу знать, договора — дело хозяйское.
— И на декорации расщедрились, драгоценными камнями авто облагораживаете.
— Так ведь для благороднейших слоёв собираем-с, для них и фурор.
Господин наместник снова поморщился, кинул взгляд на Драмина. На сером его, как рабочей пылью присыпанном лице читалась одновременно жуткая скука и лёгкая досада оттого, что просто оставить всё это дело он не может. На лизоблюдство Гныщевича он смотрел с явным презрением. А в то же время ведь не уехал, четвёртый час по заводу мурыжился, и инспекцию эту сам задумал; не нравился ему, получается, завод.
— Про фурор-с — это ведь их сиятельство хорошо придумали, — запел вдруг Гныщевич. — Дорогого ювелира сыскали, европейского, господина Солосье-с, ух! С настоящими даже брильянтами, как гарнитуры дамские, инкрустацию строгает. Оно ведь правильно: иначе графы, да бароны, да вот вы, хе-хе, господин наместник, разве купите? А так красота.
— Но «графы, да бароны, да я» — это крайне ограниченный рынок, — развернулся к нему наместник. — Даже если ваша задумка преуспеет, он быстро насытится. Что дальше?
Гныщевич выглядел искренне озадаченным.
— Так ведь поддержкой, да починкой, да и не вечные они, автошки-то наши…
— Вы некомпетентны? В реформацию завода вложена серьёзная сумма. На «поддержке да починке» она никогда не окупится.
— Это, господин наместник, обратно дело хозяйское, — в Гныщевиче на мгновение промелькнул настоящий Гныщевич, — а моё соображение маленькое.
Наместник заинтересовался.
— Ну и какое же оно, ваше соображение?
— Видите ли, — заколебался Гныщевич, — мне оно вроде и не велено так уж рассказывать, а вроде бы ведь и всё равно вам знать подобает-с… Его сиятельство полагает, — конфиденциально перешёл на шёпот он, — что потом, пожалуй, оно можно и по другим городам продавать, там-то, хе-хе, и свои графы да бароны сыщутся… Да и наместники тоже, уж не обессудьте.
— И всё?
— Уж куда больше! — ужаснулся Гныщевич. — Велика Росская Конфедерация.
— Вот я и вижу, что у вас производство шире, чем сперва утверждали. — Наместник удовлетворённо прошёлся по комнате, совершенно игнорируя и графин, и Драмина. — А если Городской совет не пропустит?
— Как же это не пропустит? Зачем бы не пропустить?
— Затем, господин Гришевич, что производственные решения не являются у нас частной инициативой.
— А почему это? — спросил Гныщевич одновременно раболепно и въедливо.
— А потому, что ни вы, ни даже ваш хозяин не видите полной экономической картины. Вашему заводику продажи по всей стране, конечно, пойдут на пользу, а как насчёт страны? Вы ведь патенты у Старожлебинска выкупили, верно? Негоже их потом с рынка выталкивать.
— Ну ежели оно всё так… нешто мы с вами никак не договоримся?
— Может, и не договоритесь, — отрезал наместник, — посмотрим. Транспорт — вопрос сложный. Государственные железнодорожные перевозки страдать не должны.
— Кто ж на автомобиле золотом да с брильянтами чего далеко повезёт! — рассмеялся Гныщевич. — Он же не для того сделан, а для прогулок увеселительных…
— Я уж понял, — рассеянно отмахнулся наместник, прерывая дальнейшее многословие. — Нет у меня больше сил тут в духоте париться. Вердикт мой таков: прерывать деятельность завода я пока что причин не вижу. Работайте, выпускайте. Посмотрим на ваши успехи. Штат сотрудников расширять запрещаю…
— Это как же! — возмущённо перебил Гныщевич.
— На расширение производства потребуется дополнительная санкция. Пропуски работников за пределы Охраны Петерберга остаются в силе, но, напоминаю, распространяются только на этот завод — поймают где-нибудь далеко, последствия будут и их, и вашими. Следите за своими людьми сами. Образование-то у вас, господин Гришевич, есть?
— В Академии обучаюсь.
— Очень полезно в автомобилестроении… Мой прогноз — долго вы не продержитесь. Не вы лично, не воспринимайте как обиду, а всё ваше предприятие. У вас ведь и счетовод юн, я не запамятовал?
— Один юн, да-с, господин Придлев.
— Это сын Придлева, Лария Придлева? — наместник сокрушённо покачал головой. — То-то он обрадуется. В общем, субъективно я вам рекомендую взять себя в руки и подходить к делам серьёзнее. А впрочем, воля ваша — расцветёте слишком буйно, наверняка возникнут сложности с санкционированием вывоза товара в другие города. Экономика, — наместник щёлкнул пальцами, после чего шагнул к двери. — И, господин Гришевич, раз уж вы столь юны, а я умудрён некоторым опытом, позволю себе дать вам на будущее совет. Чарка водки в качестве взятки — это несерьёзно.
Вышел он быстрым шагом, всё-таки кивнув Драмину на прощание. Гныщевич выбежал следом. Драмин же так и остался в состоянии некоторого остолбенения: это какая-то сценка из отцовского кукольного театра была, а не настоящий разговор. Сейчас бы как раз и следовало пригубить водки, но без дозволения начальства (ха!) Драмин не решился.
Начальство вернулось в свой кабинет через полчаса — уверенным шагом, со шляпой на голове и полным облегчением на лице. Собой оно вернулось. Гныщевич закрыл дверь на ключ и воззрился на Драмина, будто ожидая отметки экзаменационной.
Драмин был не из тех, кто много мучается неловкостью и такими вот «социальными условностями», а потому высказался честно:
— Хорошо, что Валов не видел. Я-то переживу, а вот он бы тебе больше никогда руки не подал. Или, что хуже, совсем бы перестал принимать тебя в расчёт.
Гныщевич почему-то удивился.
— О чём ты, дитя?
— Валов такой. Если кто падает в его глазах в чём одном, он и по другим вопросам становится предвзят.
— Всё равно хорошо работает, леший сын, — Гныщевич спокойно прошествовал за свой стол и уселся в кресло. — И врёт складно, ежели надо. — Он вздохнул, помолчал и кивнул Драмину на стул напротив. — Всё ещё не понимаешь? Все-то вы не понимаете… Не переживай, дитя, сейчас объясню.
Он вынул из графина пробку, лирически сжал в пальцах, прищурился сквозь неё на огонь камина, а потом вдруг протянул Драмину.
— Всё в этой жизни, mon garçon, зависит от взгляда на вещи, и взгляд сей всегда преломлён. Как этой пробкой. Вот перед нами есть человек, которому лучше не врать, а скрыть свои тёмные замыслы, des mauvaises свои idées, нужно. Как не врать? А вот предложить ему такую пробку, чтобы он сам на сторону смотрел. — Гныщевич опёрся локтями на стол, внушительно придвигаясь к Драмину. — Уж ты-то, дитя, знаешь, что наш завод намеревается выпускать не только автошки для покататься, не только ювелирные «Метели». «Метели» — замечательная продукция, cela va sans dire, но Метелин не видит того, что видит наместник. Вся хитрость, весь куш — в авто, на которых можно будет перевозить товары на большие расстояния, а вовсе не графьё всякое по городу. В больших, крепких авто.
— Только это запрещено, — вставил Драмин. — Монополия государства…
— Это не приветствуется, — поправил Гныщевич. — Да, государство хочет оставаться транспортным монополистом. Чтобы все возили только их железными дорогами, хочет. Но европейская двуличность мешает им это прямо запретить, а потому наша первая обязанность — двуличностью воспользоваться. В этом не только деньги. В этом и влияние, и, знаешь, une bonne cause. Но для bonne нашей cause последнее, что нам надо, — это инспекции каждый месяц. Так не спрячемся. А потому тут обязанность первейшая — следующую инспекцию отсрочить.
Драмин молча внимал житейской мудрости.
— Работа наместника — любое дельное производство душить. А наша, выходит, работа — подсунуть ему такую пробку, чтобы он был уверен, что придушить-то — дело минуты. Что уверяет крепче, чем глуповатый и, главное, трусливый управляющий, а? Вот ты скажи мне?
— То есть ты это нарочно сыграл.
— За языком-то следи и за сомнениями своими! — беззлобно рявкнул Гныщевич. — Сыграл, конечно, того, кто его усыпит да успокоит. J'ai calmé его attention.
— И приятно такое играть? — с сомнением поинтересовался Драмин.
— Нет. Противно. Нос ему подкоротить хотелось до дури. Но часа четыре мне противно ломать комедию, а потом год приятно не иметь лишнего внимания. Меня такая сделка устраивает.
Гныщевич удовлетворённо откинулся на кресле. Хикеракли бы наверняка сказал что-нибудь в духе того, что, мол, не так уж и устраивает, раз немедля захотелось кому-нибудь свою затею растолковать и сомнения развеять.
Но Драмин всё равно поймал себя на новом, усиленном уважении.
— А с обедом-то как суетился, — хмыкнул он.
— Это я переигрывал, — беззаботно пожал плечами Гныщевич, — а Валов, леший сын, прав был, хоть сам и не понял. Тут чуть меньше надо трусости и чуть больше глупости. Целый стол — это уж слишком подобострастие, да и ну как согласился бы. А один графин водки… Ну кто не знает, что наместник на инспекциях не пьёт?
— И ты, выходит, заранее знал?
— А почему, ты думаешь, стопки две? — подмигнул Гныщевич, разливая, и на всякий случай пояснил: — А потому, дитя, что это на нас с тобой двоих заготовлено.
Драмин молчаливо возрадовался, поднёс стопку ко рту, но только в последний момент вдруг сообразил, что из неё ровным счётом ничем не пахнет.
Трезвенник Гныщевич с самого начала наполнил графин обычной водой.