Глава 11. Курочка по зёрнышку

Как-то странно всё сложилось, странно изменилось за последние месяцы.

За’Бэю до того полюбилась кличка «Гныщевич», что его стараниями она прилипла намертво. Расползлась по Академии — сперва как surnom insultant, а потом, когда Гныщевич дал понять, что и сам себя так назвать может, не оскорбится и не переломится, просто осталась. Такое ощущение, будто многих она чуть примиряла с его существованием.

Не можешь победить — присоединяйся.

Выходит, он не может победить чью-то нелепую и детскую дразнилку? Выходит, не может. Но в этом нет ничего зазорного, если вовремя подметить свои границы. Это как со сбором денег: не лезь на рожон там, где его можно обойти.

Коса Плети росла медленно, но за два месяца краска с тёмных таврских волос действительно почти сошла, и квартиру он в итоге освободил. Расплачиваясь с мальчиком Приблевым, Гныщевич долго прикидывал, какой процент тому полагается за услугу. Решил, что пять. Приблев, получив деньги, немедленно предложил на них выпить — пришлось отказаться, но по-своему такие отношения сотрудничества вышли приятными. Друг Хикеракли Драмин настоял на том, что побледневшую, но ещё чуть голубоватую косу нужно заплетать немного иначе, и научил Плеть. Друг Хикеракли Валов ехидно спросил, не является ли это бесчестием.

Друг Гныщевича Метелин ещё в ноябре, до всей этой истории с косой, пришёл и заявил, что с разбоем в стенах Академии завязывает. На резонный вопрос, какого лешего, вздёрнул голову и сообщил, что его уже наказали, а дальше только пристальней будут следить. Из Академии он, мол, вылетать не хочет, так что задумался о жизни своей и решил, что ей подобает стать серьёзней. Чего, au fait, и вам желает.

Друга Метелина Гныщевич не жалел. Его вполне устраивали новые друзья. Не устраивало его то, что Метелин тогда явно соврал, а он, Гныщевич, так и не понял, в чём и почему. Утверждал, что боится вылететь из Академии, а в январе опять пропал в неизвестном направлении, только недавно на лекциях объявился. И вообще, не метелинская это рассудительность.

Плеть не дошёл в тот опасный день до ринга, не дошёл до Порта. А потому примерно через неделю в «Угольях» Гныщевичу как бы невзначай попались два взрослых тавра. Одного из них, Тырху Ночку, он знал хорошо: средний сын и подручный самого Цоя Ночки, умеет при желании говорить без акцента, ведёт многие непортовые дела — un grand, в общем, seigneur. Гныщевич с Плетью такой выделки не стоили, а это давало надежду, что тавры встретились и правда случайно.

«По поводу Плети, — первым подошёл к ним Гныщевич. — Он поживёт некоторое время в городе».

Тырха Ночка медленно дожевал кусок стейка и столь же медленно обернулся. Сумраку он нагонял для вида, а злился обычно совершенно иначе, но сама его затея нагнать сумраку уже заставляла осторожничать. Тогда-ещё-не-совсем-Гныщевич нагло уселся на стол напротив него.

«Это новост’», — спокойно заметил Тырха Ночка. Акцент он не скрывал, и хорошо. Значит, собирается говорить на внутренних основаниях. Но на лице его не мелькнуло и подобия знакомой белозубой улыбки.

«Возникла такая необходимость. — На наводящие вопросы надеяться не стоило. — Вот что Цою Ночке передай: он помнит, зачем Плеть вообще выпускал? L’intégration, более полное проникновение в город? Если каждую ночь в общину валандаться, никакой intégration толком не выйдет».

«Цою Ночке виднее», — всё так же, без улыбки и без выраженного неудовольствия сказал Тырха Ночка.

«Нет, мне виднее. Потому что он сидит в общине, а я — в Академии. Мне он доверяет? А я за Плеть отвечаю».

«Ты б его к Цою Ночке привёл, поговорили б, там и дали бы вам позволение, — включился второй тавр, имени которого Гныщевич не знал. — А так он вами недоволен».

«Поговорим», — уклончиво пообещал Гныщевич, и на том его отпустили.

Когда Гныщевич явился к Цою Ночке без сопровождения, тот окинул его единственным здоровым глазом (второй был на месте, но почти уже ничего не видел и как-то всё время отъезжал в сторону) и тяжело вздохнул:

«Вышвырнут’ бы тебя, наглец, за такое».

«Уж не пропаду, — ухмыльнулся Гныщевич. — И по поводу Плети ты меня не переубедишь. Ему место в городе».

«Мал’чик, — ласково покачал головой Цой Ночка, — ты меня расстраиваешь. Для того ли мы тебя растили, чтобы ты сам, не спросившис’, решения принимал? Как же ты так меня не уважаешь?»

«Уважаю и в твоих интересах действую. От всего моего, сам знаешь, половина — твоя. Общинная. Так не логично ли общине желать, чтобы у меня побольше было? А чтобы у меня побольше было, меня должны любить. Только вот от общинного тавра люди шарахаются. Ему светскости набраться нужно, светскости, понимаешь? — беззастенчиво и очень уверенно плёл Гныщевич. — И потом, чего тебе волноваться? Я ведь не скрываюсь, сам к Тырхе Ночке подошёл, сам к тебе явился».

«Это верно, — кивнул Цой Ночка. — Но что ж Зубр Плет’ не с тобой? Очен’ он меня этим обижает».

«Хочешь обижаться — обижайся на меня, это я его не пустил. Он другим занят. Скажешь, темню? Темню. До поры до времени. А пока вот, возьми в знак покаяния».

Отдал Гныщевич Цою Ночке ювелирный кинжал, доставшийся ему от Метелина. Дорогой до боли, с позолотой на рукояти и россыпью крупных жемчугов по эфесу. И памятный: давно, ещё в начале учебного года, графьё тоже презентовало ему эту штуку в порядке satisfaction. Спугнул чересчур большим азартом пару студентов посерьёзней и решил с аристократического плеча расплатиться за неудачу. Гныщевич тогда сказал ему, что откупаться — удел торгашей и трусов, но кинжал принял. Даже на убедительный сейф по этому поводу раскошелился.

Ничего, сейфу новая начинка сыщется, а вот отношения с общиной портить — не дело. Цой Ночка трусом не был, но большего торгаша во всём Петерберге сыскать бы не удалось, а потому satisfaction он принял с охотой и, покачав ещё для острастки головой, Гныщевича отпустил.

Но тот в общежитие не вернулся: всю ночь бродил кругами по Людскому, мрачно пинал брусчатку и обдумывал, что общинное наказание ценой своего явления и кинжала только отсрочил. И слова проклятого Метелина сами лезли в голову: «Так и будешь всю жизнь по мелочи побираться? А когда Академию закончишь?»

Курочка по зёрнышку клюёт, да в суп попадает.

И теперь, в апреле, закинув ноги на стол в своей общежитской комнате, упершись шляпой в стену и созерцая потолок, Гныщевич напряжённо пытался понять, что ему делать дальше. Ведь нельзя же, в самом деле, одних только студентов обирать. Сумма, ушедшая на оплату тайного жилья Плети — двадцати процентов той оплаты! — отчётливо показала, что так в люди не выйдешь. Несерьёзно.

Не говоря уж о том, что, созерцая жизнерадостные пьянки Хикеракли и его camarades у себя под носом, Гныщевич порой чувствовал себя куда более «в людях», чем когда приносил Цою Ночке достаточно солидные деньги.

В дверь постучали, потом, не дожидаясь, открыли. На пороге собственной персоной стоял граф Метелин. Выглядел он очень важно, даже шейный платок навертел и фамильной булавкой заколол, но в то же время неважно. Похудел, и глаза воспалились. И вообще что-то в нём изменилось с тех пор, как он в январе пропал, а теперь вернулся. Будто повзрослел.

Метелин молча прошёл внутрь, водрузил на стол бутылку водки, достал из кармана один стакан и, не снимая сюртука, сел на постель За’Бэя.

— Тебя тут не ждали, — поприветствовал его Гныщевич.

— У меня к тебе очень важный разговор. Самый важный. Выслушай, а уж потом гони.

Гныщевич поднял брови.

— Один «очень важный» разговор у нас уже был, я тебя выслушал и прогнал. Понравилось?

— Я пришёл к тебе как к душеприказчику.

— Помереть надумал? — брови уползли совсем уж под шляпу, но, если честно, Гныщевичу стало любопытно. Метелин отработанным жестом откупорил бутылку, налил себе, ухнул залпом.

— Я долго думал… Вообще много думал в последнее время. И понял: ты мой единственный друг. Я хочу передать тебе свой завод.

Гныщевич засмеялся. То ли от неожиданной откровенности, то ли оттого, что Метелин и правда вздумал считать его другом, но скорее — потому, что уж больно нелепо наложилось это proposition absurde на недавние его мысли. Не то чтобы он в последнее время редко о таком размышлял, конечно.

— Ты хотел сказать, завод твоего папаши? Графа Метелина-старшего?

— Юридически, — скривился Метелин. — Видишь ли… Мне кое-что стало известно, и я… Хотя это после. Скажу тебе вот как: есть у меня одно желание, и я знаю, как его исполнить. А ты мне в этом поможешь — не перебивай, поможешь. Потому что ты мой друг и потому что я отдам тебе завод.

— Да ты смеёшься, что ли? Как ты мне отдашь то, что тебе не принадлежит?

— Подарить я его тебе не могу, тут ты прав, но могу сделать управляющим. Это означает, что он будет полностью в твоём распоряжении. Сам определишь, что и как производить, сколько оно будет стоить, как ему развиваться. Сам решишь, сколько тебе за это причитается. Видишь ли, этот несчастный заводишко и мануфактуры принадлежат не графу Метелину, а фамилии Метелиных. Совершеннолетия я уже достиг, следовательно, являюсь таким же полноправным их владельцем, как и… отец. Когда я пришёл к нему с предложением по производству, он чрезвычайно обрадовался такой серьёзности и всецело меня одобрил. Завод давным-давно простаивает, но его можно реформировать. Как совершеннолетний аристократ, я могу представить тебя своим протеже, — Метелин чуть заметно усмехнулся, — и да, оформить управляющим. Это будет практически невозможно оспорить.

Гныщевич смотрел на него заворожённо. Всё это звучало сладко и складно, он и сам бы лучше не придумал. Если завод действительно столь же метелинский, как и его папаши, то папаша и выгнать оттуда Гныщевича не сумеет. По крайней мере, малой кровью.

Сладко, складно — и неправдоподобно. Invraisemblable. Гныщевич слышал, что граф Набедренных, приятель За’Бэя, в своём юном возрасте владеет всеми петербержскими верфями, и ума не мог приложить как. «Хорошие управляющие от родителей остались», — пожимал плечами За’Бэй.

И, уж конечно, Гныщевич думал, что когда-нибудь ему следует начать своё дело. Но думал он больше о кабаке, как ни противно это, или, может, о лавочке, где потоково обирали бы европейцев. Верфи и заводы не были даже мечтой. Чего ради попусту грезить о недостижимом? Даже если курочка переучится на початки, о жареных барашках ей мечтать смысла нет.

Но Метелин говорил сладко, складно и обдуманно, а от водки не горячился, как обычно. Держался он уверенно и решительно. Явился предложить целый завод. Просто так, ни за что. За дружбу, quelle absurdité.

— Ты не шутишь, — изумлённо выговорил Гныщевич. Метелин очень серьёзно кивнул.

— Это ответственность, но о ней-то ты и грезил, верно? Ответственность. Деньги. Вес и значимость, выйти в люди. Сейчас завод полумёртв — выпускает кое-какие корабельные детали, которые Набедренных выкупает за гроши, поскольку он монополист и больше такой продукт в Петерберге сбывать некому, а везти куда-то — слишком дорого при нынешней производительности. А я хочу, чтобы дела завода пошли в гору, и поскорее. У меня есть мысль относительно…

— Зачем? — перебил его Гныщевич. — Только не надо мне петь, что тебя казармы Охраны Петерберга перевоспитали. Тогда ты мне врал. Теперь не врёшь. Всерьёз решил взяться за ум?

— Всерьёз. Только это не так называется. Видел когда-нибудь автомобиль?

— У графа Набедренных вроде есть.

— Есть, но он на нём не катается. А в Старожлебинске, говорят, автомобилей почти столько же, сколько повозок. И вот что мне пришло в голову: я могу выкупить у них патент. Почему не переоборудовать завод под выпуск автомобилей? Для аристократии в первую очередь. Коней держать тем, кто не связан с Охраной Петерберга, фактически запрещают. Мне кажется, ты сумел бы убедить публику в том, что ей стоит перейти на механический транспорт.

— Я далеко не инженер, но, selon moi, детали кораблей сильно отличаются от автомобилей.

— Я тоже, но готов вложиться в реорганизацию. Можно продать мануфактуры.

— Автомобили для богатых… да у нас на них и разъезжать негде, — задумался Гныщевич. — D'autre part, и неважно. Это элемент статусный, как ювелирный кинжал или вот это, — указал он на развешанные по стенам забэевские маски. — Мысль интересная.

Метелин выдохнул с заметным облегчением, будто он не предлагал Гныщевичу завод, а просил у него взаймы. Даже улыбнулся почти смущённо:

— Я не был уверен в своих фантазиях. Ты лучше моего разбираешься в людях — славно, что тебе нравится. Предложил бы за это выпить, да ты не пьёшь.

— Чокнемся умозрительно, — Гныщевич приподнял пальцем шляпу. — Вот что, дай-ка я тебе тоже одно дело просто и понятно объясню. Мы с тобой в последний раз беседовали не слишком дружески, а потом разошлись. Щедроты твои любому бы в такой ситуации показались подозрительными. И раз уж ты, Метелин, в людях не разбираешься, говорю: если ты всё это надумал с какой-то дурной целью, то не потянешь. Я умней.

— С какой дурной целью?

— До тавров, например, через меня добраться.

— На кой мне тавры? — раздражённо нахмурился Метелин и стал больше похож на себя. Гныщевич ещё раз его осмотрел. Идеально выглаженная рубаха, серебряные запонки, волосы перевязаны бархатной лентой, вымыты и накручены — в самом деле, отпрыск настоящей аристократической фамилии. И истеричность его подспудная куда-то спряталась. Спряталась, да не ушла, в этом Гныщевич был абсолютно уверен. Не уходит за пару месяцев такая hystérie.

— А тебя, графьё, не смущает приглашать в управляющие портового малолетку? Что в свете-то скажут? А на самом заводе?

— Я хозяин, — вздёрнул подбородок Метелин. — Скажут то, что будет велено говорить.

— Ты хозяин… — Гныщевич скинул ноги со стола и наклонился вперёд. — Ты, хозяин, так мне и не объяснил, с чего вдруг хозяйствовать надумал.

Метелин молчал, но глаз не отводил.

— Скажу. Значит, выпуск автомобилей ты одобряешь? Тогда я на днях же напишу в Старожлебинск о патентах, а то и лично поеду. С правами на технологии много мороки, но это как раз не твоя печаль, — он побарабанил пальцами по стакану. — Правда, тут возникает ещё вот какая трудность: прежних инженеров лучше бы с завода гнать долой, всех одним махом, а главное — гнать отцовских счетоводов и прочих бюрократов, оставлять только простых рабочих. Но где взять новых, и скоро, я пока не знаю. Из Старожлебинска везти? Тоже небыстрое дело, кто ж согласится за день с насиженного места срываться. А быстро надо потому, что скоро лето — самое время для реорганизации, тебе же самому удобнее будет.

Гныщевич задумался на секунду, но ответ сам просился на язык. Дело в том ведь, что в люди выйти — это не только деньги и статус. Это люди. А без собственных, прикормленных и приструненных, ничего не получится. Что бы там ни говорил Метелин о своём хозяйстве и что он, мол, повелит, работникам завода ещё надо доказать, что Гныщевич способен быть там главным, chef d'entreprise.

А способен ли он? Папаша его, пьяница, работал сторожем в кабаре, успевшем уже прекратить своё существование. И, будучи пьяницей, пользы не приносил никакой. Сам Гныщевич лет с семи стал прислуживать и отворять двери, а потом и официантское полотенце получил — всё больше для уборки да мытья тарелок, но тоже можно было чаевых раздобыть. Главное — прятать посетительские щедроты так, чтобы не приходилось к ночи ни с кем делиться. Но и этому он обучился, как обучился прислуживать и убирать, а потому всё недоумевал: если и от него, ребёнка, больше проку, почему папашу его просто на улицу не выкинут?

«Дороже выйдет, — объяснил как-то раз хозяин, Базиль Жакович. — Он про наши внутренние дела то знает, чего на улицах лучше не рассказывать. Выгоню я его — может, он от белой-то горячки и помрёт назавтра, а ну как не помрёт? Пойдёт в кабак через дорогу да перескажет чего не надо. Проще тут держать».

Кабаре в итоге прогорело — видать, ошибался Базиль Жакович. Но Гныщевич тогда твердо себе уяснил, что управление людьми — фокус более сложный, чем кажется со стороны.

А значит, был заведомо предупреждён и готов вести дела разумно.

Представлять бы ещё, как те дела ведут в прочих сферах, а не только в человеческой, но тут уж грех жаловаться — придётся опять выше головы попрыгать. Ничего, первые месяцы в Академии тоже было непросто, ибо писал совсем уж скверно. Но навострился — навострится и тут.

— Если ты, mon cher comte, согласен брать в инженеры и счетоводы малолеток, то у меня, положим, кое-кто есть. Юные, увлечённые, новое попробовать готовые. Как и я, ни лешего пока не умеют, но научатся, куда денутся. Инженерные студенты, ну и ещё найдётся кого спросить. Разбираются в вопросах чести, нравственности и заплетания кос.

Последний пассаж Метелин пропустил мимо ушей, но остался доволен. Потому что и про трудность эту великую явно заговорил для того лишь, чтобы не отвечать на прямой вопрос. Недалеко же простирается его желание поправить фамильные дела! Положа руку на сердце, Гныщевич и сам не был уверен, что приводить с собой на управляющие должности хикераклиевских мальчуганов — такая уж разумная затея. Но широким жестом брать проще, чем скромненьким.

Метелин обо всём этом не думал. Метелин думал о другом. Гныщевич постановил, что, завод не завод, более этого терпеть нельзя.

— Метелин, не юли. Ты хорошо, экзаменационно прям подготовился, но нет в твоём сердце завода. Значит, я разбираюсь в людях? Разбираюсь. Говори, и говори сейчас же.

— Тебе не понравится, — пробормотал Метелин, налил себе ещё полстакана, но поставил на стол; поднялся на ноги, отвернулся — в общем, задёргался, как девица в первую ночь. — Помнишь, я сказал, что пришёл к тебе как к душеприказчику?

— Как уж забыть.

— Это не шутка. И да, ты прав, завод не цель. Это… допустим, промежуточный этап. Подготовительный. Потому тебе и не понравится. — Он вздохнул и развернулся. — Я не хотел бы сейчас вдаваться в подробности, но мне стало известно, что граф Метелин мне не отец. Фактически, по крови. — Метелин не без иронии усмехнулся: — Не беспокойся, на право наследования и прочие формальности это не влияет. Зато влияет на… да на всё. На всё важное. Моего настоящего, кровного отца граф Метелин подставил и, получается, убил. Нет, не спрашивай ни о чём, не хочу вдаваться. Это препаршивая история, я устал от неё, я и так только об этом и… — он отпрянул, как от горячего, обозлился на себя за прорвавшуюся sentimentalité, но упрятать её обратно уже не смог: — Понимаешь? Когда мне было пять, я сидел у него на коленях, но это была неправда. Когда, ещё раньше, вывозил меня с матерью на Межевку, это была неправда. И когда мать хоронили, все эти соболезнующие дамы и господа ведь лепетали чушь, мол, у него остался сын, а он кивал! Кивал — и держал меня за руку, и охал, и позировал, и образцово гладил по голове, тьфу. И когда в шестнадцать я… Неважно, в шестнадцать я был и вовсе дурак. Да, наверное, он меня не любил. Наверное, я всегда, всю свою никчёмную жизнь хотел понять, за что. А выходит — выходит, и не было никакой загадки, зря только голову ломал! То-то хохма, а? Представляешь? Он смотрел на меня и знал — с самого начала знал, что я ему не сын, и не намекнул, и требовал от меня сыновьего послушания, и упрекал за нелюбовь, и врал! — Лицо Метелина будто свело судорогой, глаза его нездорово блестели — как в тот раз, когда Гныщевич проехался ему шпорой по груди.

— Родителей можно выбирать, — с деланой небрежностью пожал Гныщевич плечами, хотя внутренне немного беспокоился, как бы графьё не надумало разнести забэевские маски. — Мне папаша тоже, tu entends, не подарок достался, так я тавров сыскал. И не начинай мне тут про аристократизм…

— Завидую, — резко оборвал его Метелин, — у тебя был выбор. Только тут совсем, совсем другое. Я уже говорил: я долго обо всём этом думал и понял, чего хочу. И что нужно сделать, чтобы достичь желаемого. Тебе не понравится, но к заводу прилагаются условия.

Условия свои он объяснил не столь горячечно и бессвязно, как переживания. Гныщевич посмеялся, но у него не было сомнений в том, что Метелин абсолютно, катастрофически, désastreusement серьёзен. В каком-то смысле стало даже спокойнее, ибо серьёзность типов вроде Метелина не выглядит как переоборудование заводов и покупка патентов. Она выглядит вот так.

Но кое-как проклятый Метелин, пожалуй, и сам разбирался в людях.

Да, Гныщевичу не понравилось.

Загрузка...