1994 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 1, 2, 3 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Давид Шраер-Петров Иона-странник

И взяли Иону и бросили его в море, и утихло море от ярости своей.

Книга пророка Ионы

Зачем мне облака на этом чухонском небе, когда я вижу мечущийся океан над моей головой?

Исаак Бабель. Линия и цвет

⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

О нашей публикации

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Фантастический роман «Иона-странник», сокращенный журнальный вариант которого мы начинаем печатать, написан несколько лет назад в американском городе Провиденсе эмигрировавшим из Советского Союза в 1987 году писателем Давидом Шраером-Петровым. Он родился в 1936 году в Ленинграде. Окончил в 1959 году Первый Ленинградский медицинский институт, в литературное объединение которого вместе с ним входили будущий кинорежиссер Илья Авербах и будущий писатель Василий Аксенов. Состоял в Союзе Писателей СССР — до тех пор, пока не подал в ОВИР документы об эмиграции. Почти десять лет пребывал в отказниках. Автор нескольких поэтических сборников, романов и пьес. Два романа вышли в США, у нас в России в 1992 году пятидесятитысячным тиражом издан роман «Герберт и Нелли», выдвинутый в 1993 году на литературную премию Букера.

«Иона-странник» привлек внимание редакции «Химии и жизни» своей злободневностью, попыткой дать ответ на один из самых важных для творческого человека, живущего (или прожившего большую часть своей жизни) в нашей стране, вопросов — как в драматических сегодняшних условиях сохранить в себе искру Божью, способность совершать открытия.

Автор называет эту способность придуманным им словом «фантеллизм», отсюда и подзаголовок «Роман-фантелла».

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Роман-фантелла

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Оно продолжало звенеть в нем, хотя прошло столько лет скитаний. Поисков музыки души. Истины, рождающей чувства. Вот он здесь. Иона из страны Великого Пространства в стране Америке. Как он сюда забрел?

Почему оказался в Лаборатории Синтеза Натуральных Чувств в столице океанского штата — в городе Провидения?

Прошлая жизнь осталась позади, в дымке тумана над прибалтийским аэродромом, в дыме выстрелов, потрясших тишину Тыстемаа.

Где компаньица хануриков? Где они все: Лиловый, Челюсть, Смычок? Где Скалапендра? Его жалящая и жалобная любовь. Ла Скала.

Когда-то вся их компаньица сползалась в Тыстемаа на побережье Балтийского моря ежегодно. В конце лета. Они все держались друг друга до времени затяжных дождей. Потом они разбредались по Великому Пространству до будущего сезона. Откуда кто из них появлялся, никто никому не рассказывал. Не было принято. Да и небезопасно было рассказывать. Стагнация. Коррупция. Тайная полиция. Конспирация. Принято было в их сообществе предаваться воспоминаниям давностью лет в пять. Не меньше. «Когда гуано минерализуется», — пояснил когда-то Челюсть. Лиловый, Смычок, Рогуля, который Иона, и даже Скалапендра соглашались с ним. У каждого своя история предыстории. Каждый приползал в Тыстемаа из другого сообщества, о котором распространяться не было принято. Они сходились под северным небом и толклись здесь, пока сероголубой купол не тускнел и не опадал.

Компаньица хануриков наслаждалась переходом лета в осень. Зрелости в одряхление. И не так страдала от своих бед. Они отсиживались в тростниках. Их радовали ранняя грязь и сладкая тоска гниющих тростниковых корней, которые были природным символом эпохи. Они были не одни. Все происходило со всеми. Все было тленно.

Подальше от тростников, на желтом песке, грелись пляжники. Лизали мороженое. Смывали в Тыстемааском заливе пот, лень и невозможность вырваться из. Ханурики не общались с пляжниками. И к себе никого не подпускали. Об этом когда-то позаботилась Скалапендра. Поросячий визг белобрысой толстухи из пляжников. Вой «скорой помощи». Четкая зона отчуждения, образовавшаяся вокруг тростников с тех пор. Никаких контактов. Лиловый, Челюсть, Смычок, Рогуля и Скалапендра держались друг друга на пятачке тростников.

Хотя что же особенного? То же самое происходило в лаборатории, куда попал Иона. На пятачке, забитом синтезаторами, анализаторами, компьютерами, инкубаторами. В пространстве, куда забрел Иона год или десять лет назад и прижился, как ни странно для него. Прижился и забыл. Забыл хануриков ради Брока, Стафа, Монни, Рив и Волосатика, который Магнус. Правда, все в лаборатории зовут его Волосатик, но заглазно. А так: Магнус. И никаких сокращений: Маг, Агнус или Гнус. Хотя Иона и пытался по привычке. Но отсоветовали. Стаф отсоветовал, потому что уже сообщил Волосатику, который предостерег.

Вообще, забавная ситуация царит в лаборатории. Все говорят обо всем. Ничего не скрывают. Никого не стесняются. И о прошлом тоже. Скажем, Брок — ветеран Вьетнама. Дефолианты, стимулянты, ночные кошмары, ужасы — сфера его разработок. Или Стаф. Прежде — Астаф. Угоны самолетов. Красные бригады. Черные списки. Контрасты состояний: страх смерти — счастье выживания. Коктейль генетической памяти. Национальное движение аварцев, готтентотов, татар или скифов. Никто не знает точно, потому что ничто не скрывается и все висит в воздухе. Или Монни. Гермафродит. Редкостный экземпляр. Потому что Волосатик, который Магнус, любит все натуральное. Его мечта — синтезировать натуральные чувства. Хотя синтез и натура — антитезы, соединенные третьим законом термодинамики. Но если разобраться, кто-то и натуру синтезировал. Хотя бы в начале. Для закваски. Монни. Монстр. Монна Лиза. Он (или она) всем себя показывает время от времени. Для стимуляции. Вот, мол, на что способна натура. Самая замечательная в лаборатории — Рив. Мимикрия чувств. Ведь розовеют же от стыда. Или чернеют от горя. Еще Гиппократ писал о влиянии желчи на темперамент. Зеленеют же от злости. Все это область натуральных чувств. Чувствуют же кожей. Такова Рив, которая может алеть, как рассвет над Атлантикой. Чернеть, как шторм в Патагонии. Зеленеть, как агава. Или желтеть, как желток. Как желтое тело над оплодотворенной яйцеклеткой. Рив чем-то напоминает Лилового. Хотя Лиловый был воплощением ламаркизма. А Рив — эволюционного эгофутуризма и революционного неодарвинизма.

Волосатик же, который Магнус, — шеф.

Столько работы навалилось на Иону, что он забыл своих хануриков. У него апартамент в кондоминиуме[53]. Он — представитель крепкого среднего класса. С ним все — о’кей! Он синтезирует состояние Улыбки.

А в Тыстемаа ханурики сползались, сходились, сбегались по утрам в тростники из ночлежек, летних дачек, подвалов. Пляжники ежились и закутывались в полосатые полотенца и цветастые халаты. Только бы не видеть Лилового, Челюсть, Смычка, Рогулю и Скалапендру. Только бы не попадаться им на глаза!

Один только Замок, белевший на холме над тростниками, не давал ханурикам покоя. Замок висел над хануриками и над пляжниками, как белая громадная скала, готовая сорваться с холма. Ханурики враждовали с Замком. Они, Иона помнит, как они ненавидели Замок. Это объединяло компаиьицу. Пляжники боялись Замка. Страх перед Замком объединял пляжников.

В Замке презирали хануриков и презирали пляжников. Хотя и в презрении есть свои оттенки. Ханурики казались обитателям Замка мерзкими. Пляжники — ничтожными.

Иона начинает вспоминать хануриков. Первую — Скалапендру. Что ни говори, давнишняя привязанность. Но пересиливает себя, откладывает на потом.

Лиловый. Он первым из хануриков достигал Тыстемаа. Захватывал самый отдаленный и дешевый подвал, называвшийся им игриво — «бельэтаж». Лиловый славился разветвлениями венозной сети. Казалось, он дышал кожей. Как лягушка. Лиловая, человекоподобная. Еще до образования компаньицы хануриков Лиловый, бывший тогда нормально бесцветным, выпил бутылку политуры. Его откачали в реанимации. Но кожа осталась выкрашенной навсегда. Во времена переписи жителей Великого Пространства не знали, куда его отнести. К ханурикам он прибился, перекочевав в Европу из-под Читы, где по вечерам кормился вокруг биллиардных столов. В Чите — знаменитая биллиардная. Шар за борт вылетит — Лиловый подаст. Мелок раскрошится — из кармана новенький достанет. Пустая бутылка громыхнет — за пазуху припрячет. Лилового жалели. Мать родная ему была неизвестна. Сам-то он обнаружился замотанным в тряпье на крыльце барака. В страшный год террора. Почему он выбрал Тыстемаа? Зачем прибился к ханурикам? Почему другие выбрали и прибились? Зачем? Лиловый пришел сюда за Смычком. Смычок — за Челюстью. Челюсть — за Скалапендрой. Скалапендру защитил от Замка Рогуля, который теперь Иона.

Выходит, никто не виноват. Один тянется за другим. Или за другой. Влечение. Хемотаксис. Вроде магнитного поля. Лиловая стрелочка на север. Красная на юг. Смычок с севера прилетел.

Но сначала о Челюсти. Хотя надо бы — о Скалапендре. Она — та самая Шерше Ля Фам. Из-за которой… О, Пзн, которая еще и Скала. И Ля в веселые минуты. Все эти сокращения придумал Челюсть. Придумал сокращения. Но никто не смог придумать что-нибудь, чтобы забыть историю с Архитектором. И Замком, от гнева которого Рогуля спас Скалапендру. Спас, но не забыл всего, что произошло. Не забыл, но и не прогнал. Не смог. И другие не дали. Все-таки Ля Фам.

Биография Челюсти путаная. Маршруты цирка шапито. Железная Челюсть (перегрызает), Золотая Челюсть (побеждает). Мощная Челюсть (приподнимает), Жуткая Челюсть (скрежещет). Киношная Челюсть (играет в мультяшках). Музыкальная Челюсть (отстукивает ритм).

Отфокусничав с цирком одиннадцать месяцев в году, Челюсть отпадает и оказывается в Тыстемаа, в тростниках. Ночует в Доме рыбака, давая время от времени сеанс фокусов. После той истории между Пен и Рогулей, то есть Ионой в нынешнем повествовании, истории с Замком и Архитектором Челюсть еще больше воспылал к Скалапендре, но стал осторожнее. Повторял: «Лучше бояться, чем испугаться».

Дорого обходилось Рогуле это увлечение архитектурой, которая, как говорят, музыка, застывшая в камне. Музыка. Его жизнь. Его способность фантеллировать. Дьявольский Замок. Нет, не белая глыба. Корабль. Корабль, остановившийся в раздумье перед выходом из гавани. В океан тростника. Занятно придумано. На всякий случай. Мало ли. Стоит, стоит — и пошел. Через тростники — в Балтику. Такая у Замка архитектура.

Скалапендра. Рыжеволосая. И ресницы из темного золота. И под мышками — золото. И все остальное. Как львица. А глаза невинноголубого цвета. Под черными бровями. Где у Пэн жало, даже Рогуля не знал. Но не сомневался, что ядовита. Вот Челюсть — прижален. И в Замке случилось. У Скалапендры была способность вводить разные дозы: приваживающую, ужасающую и смертельную. Ужасающую она ввела пляжнице. А смертельную — ходили разные слухи.

Смычок. Смычком его не только из-за скрипки прозвали. Хотя, конечно, играл. Из хорошей семьи. Одесса. Школа Соломона Каца. Нет, другая. Скрипачей. Откуда Буся Гольдштейн и Додя Ой страх. Учился Смычок, как и все вундеркинды с Дерибасовской, на классике. Но ему захотелось легкой музыки. Он придумал для своей пиликалки другое применение. Стоял на шухере. Пока грабили. Появлялась опасность — он играл другое. Нечто бравурное вместо ночной серенады. Танец огня. Или что-нибудь похлеще. В детской колонии Смычок, пока среди болот на Севере прохлаждался, идеи заимел.

Он обсуждал с Челюстью марсианские каналы.

— Весьма занятно, весьма! — обыкновенно одобрял Челюсть новый вариант каналов, которые Смычок планировал прорыть в тростниках.

— Обилие добы — вот чем могут кормиться марсиане, — заводился Смычок.

— Вы хотите здесь, в Тыстемаа, повторить Одессу середины двадцатых? — оскаливался Челюсть.

Однажды, Иона подробно помнит, компаньица толковала.

— Я слышал, что в Замке поговоривают о переменах, — сообщил Смычок.

— Дурак ты, Смычок, — не выдержал Рогуля. — Вождям отвалить нужно. А ты — перемены!

— Ни к чему было, Рогуля, смешивать виски с шампанским, — резюмировал Челюсть.

— Я сам это понимаю. Челюсть. И тогда понимал. Не к чему смешивать жизнь и фантеллирование. Еще до вас всех, Челюсть, до того, как мы переползли в тростники. В Замке. Чертова ее страсть к Архитектору. Ну кто он был? Исполнитель фантеллических идей. Когда вдохновение рождает эмцеквадрат. Никаких атомоа Реактивных топлив. Энергий солнца. Ни в Вождях, ни в Архитекторе не было фантеллизма.

— А в Скалапендре? — спросил Челюсть.

Странная она, Ла Скала. Вот она лежит на спине. Самая солнечная. Самая зловещая. Способная переходить. Кого мне винить? Архитектора? Он умер. Подозревали Скалапендру. Допрашивали. Кончилось изгнанием из Замка. И отлучением Рогули. Хотя был приближен к Вождям. Элитарен. Жена все-таки. Рогуля взял ее на поруки. Прошлые заслуги. Незапятнанность. Что произошло с Архитектором? Странная она, Ла Скала. Единственное, что тогда понял Рогуля, — это ее свойство ограничено тростниками. Как фантеллиэм Рогули — Великим Пространством. За пределами они — просто ханурики. И никаких переходов. Фантеллизм словно смывается. У Скалапендры вне тростников. У Рогули — за пределами Великого Пространства. Она это знает. Тогда, после истории с Архитектором, Рогуля испытал это. В Гонолулу. Жрал, пил, таращился. И ни шевеления в темени. Где погребен третий глаз.

— Деточки, это вы все зря вибрируете, — вполз в диспут Лиловый. — У нас в подвале слух прошел, что тростникам скоро хана.

— Этого не может быть! — крикнула Пэн. — Нельзя вам… Нельзя нам без тростников. Заткнись, Лиловый!

— Я только шары подбираю, милая Скала, — поголубел Лиловый.

— Мои каналы! — ахнул Смычок.

— Информация должна быть достоверной, иначе она есть дезинформация, — щелкнул пластмассой Челюсть.

Слова Лилового запали. Ночью в мансарде дачки, которую они снимали тем летом, Пэн ластилась к Рогуле:

— Давай, как прежде. До всего. Обними меня. Не бойся.

— Я и не боюсь.

Рогуля знал, что способность Скалапендры жалить ограничена тростниками. Их дачка располагалась вдали от Океана. В старой части Тыстемаа. В глубине яблоневого сада. Одной рукой он держал яблоко. Перед губами Пэн. А другой ласкал ее груди. И прикасался к ним губами. И притрагивался зубами.

— Ты яблоко. Белый налив.

— Любимый мой. Ты один у меня…

— А… — хотел Рогуля спросить про Архитектора. — А… тростники?

Но она поняла. Поняла про другого. Но поняла и правду вопроса.

— Ты. И тростники.

— А кто любимее?

Она толкнула Рогулю коленками в живот и увлекла в себя.

— Ты… тростники… — лепетала она, пока могла что-то произносить, пока не засмеялась и не заплакала одновременно.

Под утро Рогуля, который Иона, знал все. Вернее, про ее роман с Архитектором он знал и раньше. Не надо быть фантеллистом, чтобы увидеть в глазах женщины отчуждение. Он это видел целый год, пока достраивался Замок. Вернее — те самые детали, которые превращали его в Корабль, способный преодолеть даже тростники, чтобы достигнуть Океана. Вожди торопили. Все могло произойти с Великим Пространством. Им надо было приготовиться к внезапному бегству.

Фантеллические способности Рогули были напряжены до предела. И в этом тоже крылась причина его тогдашнего охлаждения к Ля. И, соответственно, ее к нему. Рогуля не мог в такие периоды ничего, кроме созидания перехода. Фантеллизм и земная любовь несовместимы. Но ведь и она знала, что с Архитектором ненадолго. Что это пройдет, схлынет, как весеннее половодье или как сок под корой кленов и берез. А тот вообразил. Нацелился. Рогуля ведь по простоте душевной открыл Архитектору возможности Замка, ставшего Кораблем.

Кораблем, бороздящим тростники, чтобы выйти в Балтику и в открытый Океан.

Скалапендра знала, что ей необходимы тростники. Как Рогуле — Великое Пространство.

Вождям можно. Вклады. Отчужденность. На чужбине. И внутри Великого Пространства. Отчужденность и способность подавлять. Вождям одинаково везде. А Рогуле и Скалапендре — крышка. Погибнут тростники. Рогуля и Скалапендра, если не умрут, будут влачить. Как он однажды в Гонолулу. Вспомнить страшно.

Архитектор настаивал:.

— Узнай секрет последней лепнины у Рогули. И Замок выйдет в Океан. Черт с ними, с тростниками. А там разбежимся. Мы с тобой. Рогуля еще куда-нибудь. Вожди — в Швейцарию.

Слава Богу, Рогуля находился тогда в фантеллизме и не поддался.

Архитектора похоронили около стены Замка. Посмертно увенчали. Назвали улицу. Среди Вождей поднялся вой, взрыв негодования, потом смятение и страх — что будет с ними, если Великое Пространство начнет сотрясаться. Но обошлось. Страхи улеглись. Решено было ждать с отходом.

Скалапендру выслали из Замка. Рогуля потащился за ней.

И вот они лежат в обнимку в мансарде и толкуют об опасности, опять нависшей над тростниками. Над их компаньицей. Над последним островком. В конце концов над Скалапендрой. Кем она станет без тростников? Рогуля понимал, что их сближение связано с этим страхом. Страх рождался взрывами, потрясавшими страну Великого Пространства. У нее — один страх. У Вождей — другой. Им надо бежать любой ценой. Ей — остаться и сохранить тростники. Рогуля все это понимал. Близость, рожденная страхом. Ну что же из того! В Помпеях он видел тела, переплетенные судорогой любви и страха и отлитые в лаве извергнувшегося Везувия. Он также видел кинохронику времен войны с Японией, когда в яме, образованной Бомбой, обезумевшие от страха люди утешались случайной любовью.

Наутро среди хануриков — на пятачке между сточной канавкой и заливчиком, где размножаются пиявки и инфузории, — царило уныние.

— Лиловый прав. В городе полно слухов об уничтожении тростников, — вымолвил Смычок. Впервые он не раскрыл футляра.

В цвет Лиловому туча поплевывала на компаньицу. Скалапендра лежала неподвижно, запеленутая в кусок брезента.

Остальные молчали.

— Вы куда, деточка? Еще рогуликами не торгуют, — проводил Иону Лиловый.

Иона вернулся в Замок. Вожди ждали его. Иначе откуда бы лежать пропуску. У Вождей не было дара фантеллиэма. Они ориентировались. Где, что и почем. Архитектор не закончил самую малость. И слава Богу. Тогда — конец тростникам. Замок-корабль уничтожил бы их, двигаясь к Океану. Скалапендра знала и ужалила. Больше ничто не могло помешать Рогуле. Еще одна фантеллия. Корабль перелетит над тростниками. Вместе с Вождями. И с ним — Рогулей. Ионой-странником. Гонолулу так Гонолулу. Загонолулия. Америка. Зато тростники останутся шуршать и слушать Смычка Пляжники ничего не заметят. Корабль выпорхнет из Замка как птенец из яйца. Пляжникам хватит и скорлупки. Для порядка. И легенды о Скалапендре, которая ужалила устрашающе.

Иона катит домой. Панорама города Провидения открывается ему. Города воплощенной мечты. Храмы на склонах холмов. Белые дымки над пекарнями, китайскими ресторанчиками, кебабнями. Площадки с автомобильчиками. Малиновый звон колоколов. Дух захватывает. Все для того, чтобы забыть на целую ночь эту чертову Лабораторию Чувств. Он пытается синтезировать Улыбку. Улыбку счастья, любви, дружелюбия. Тысячи оттенков человеческой Улыбки. Синтезировать при помощи музыки, генов, компьютерных программ. Иона называет это синтезировать — как все в лаборатории, где синтезируются страх, страсть, оргазм, радость, обожание, поклонение — множество чувств, набранных человечеством за долгие годы блуждания по земле. Земные чувства. Волосатик Магнус в своих рекламных проспектах делает особенный акцент на том, что это натуральные, земные чувства, а не какие-то там эрзацы.

Но от этого Ионе не легче. Впрочем, как и остальным. Хотя что-то выходит. Вот на той неделе в контрольных опытах на добровольцах. Волны, снятые с его новой мелодии, вызвали Улыбку нежности. Она продержалась несколько часов. Добровольцами были хроники. Обитатели Дома престарелых, давно утратившие способность к нежности. Но через несколько дней наступила злобная реакция. Пришлось вызвать психиатра. Транквилизаторы. А кое-кому электрошокотерапия. Провал. Бешенство Магнуса. Холодное отчуждение Брока, Стафа, Монни. И Рив, позеленевшей, как агава.

Пропади оно все пропадом! — подумал Иона. Забыться хотя бы до утра. Чтобы никаких чувств, кроме отупления.

Зачем он подписал этот контракт с Магнусом?! Надеялся, что вернется фантеллизм? Вернется вне Великого Пространства? Ведь случается же иногда.

Иона проскакивает по Сентрал-авеню, мимо высоченного отеля, построенного вне законов архитектуры и правил вкуса. Отеля, торчащего, как перст судьбы, обрекающей город Провидения на десятилетия безвкусицы. Может быть, кто знает, думает Иона, все эти проекты их Лаборатории Чувств и есть попытка защитить общество от подобных отелей.

В греческой кофейне играют в кости. Иона ставит на единичку. Выпадает единичка. Он заказывает кофе на всех. Турецкий кофе в греческой кофейне посреди города Провидения. Турецкий кофе, дымок которого вышибает слезы. Он вспоминает запахи кофе, витавшие над утренним Тыстемаа, когда они с Ля вываливались из мансарды. Чашечка кофе по дороге в тростники, на берег Балтики.

— Как она? — спрашивает Иона у кофевара.

— Последний тур остался. Мы очень надеемся. Вдруг станет мисс Нью-Ингланд!

Это они толкуют о дочке кофевара Нике. Иона и кофейню-то эту выбрал из-за Ники. Заря в горах Крыма. Рассвет в Коктебеле. Аромат кофе, как над утренним Тыстемаа, когда они вываливались из мансарды со Скалапендрой.

В лаборатории не знают, кто заказал Магнусу проект Улыбки. Ходили разные слухи. Назывались возможные источники гранта. Панамерикан. Кофе Корпорэйшен. Сёрвайвинг Аляска. Рэкет-Ган. Или Автоматик Плэйере. Поговаривали, что заказ получили через посредников, а те — от иностранцев, пожелавших остаться инкогнито. Какое дело, в конце концов, Броку, Стафу, Монни или Рив до источника гранта. Лишь бы два раза в месяц Волосатик за традиционным чаепитием выдавал заветный конвертик с чеком.

Так получилось, что Иона прокручивал варианты с Улыбками, а остальные готовили фон. Хотя у каждого из них были и свои проекты тоже. Магнус был дока в этих делах. Подстраховывал. Каждого — каждым. На случай провала одного из проектов.

Иона сделался главным исполнителем проекта Улыбки мгновенно. В одну ночь. Проект стал поистине дитем любви с первого взгляда. Лаборатория Магнуса гуляла. Вся их шобла-вобла: Волосатик-Магнус, Брок, Стаф, Монни и Рив. Они шатались по Ньюпорту из кабака в кабак во главе с Волосатиком, который забегал вперед и высвечивал новое, неиспробованное еще местечко.

Они заловили Иону на набережной. Он в это время таращился на белобрысую девку, драившую палубу маленькой шхуны «Валет». Так эта девка напомнила Ионе все, связанное со страной Великого Пространства, хоть плачь, хоть реви, хоть обратно вплавь плыви. Шагнул на трап — и вся игра. Заказывай капитану любой маршрут. К тому же был Иона при деньгах, которые получил от «Невада-Вегас клаб» за мюзикл, исполнявшийся в мегаавтоматах при особо крупных выигрышах. В мюзикл была вставлена программа, вернее, антипрограмма, нейтрализующая счастливую (для выигравшего) программу. Чтобы выигрыш не повторился. Словом, денежки у Ионы завелись.

Иона таращился на белобрысую девку, напомнившую ему дочку хозяина дома с мансардой в Тыстемаа, в которой они поселялись каждое лето с Ля. Иона таращился на белобрысую, а вся Магнусова компашка таращилась на Иону, по привычке абсорбируя новенькое ощущение. Иона не мог оторваться от девки на палубе шхуны. Девка потрясающе улыбалась. Ей было весело оттого, что какой-то кретин (Иона) сидит на гранитном парапете, как на бревне, сидит, опустив желтые мокасины с кожаными шнурочками прямо в Океан, отхлебывает из банки «Мичелоб драй бир». Крепкое пивцо попивает. И таращится, как баран на новые ворота. Итак, все таращились, включая Магнусову компашку.

Белобрысая со шхуны «Валет» спросила:

— Чего уставился?

— Понравилась, — ответил Иона.

— Чем? — спросила она.

— Как улыбаешься, понравилось, — ответил Иона.

— Ну все! Налюбовался — и баста! — повернулась она задом, нашвабривая палубу шхуны.

Но и бедро ее, нагло вывихнутое под нос Ионе, улыбалось. И розовая мочка, розовая и сладкая, как сосок, улыбалась из-под соломенной прядки. И пятка, яблоком торчащая из шлепанца, улыбалась во весь рот. Так хорошо, так открыто, так понятно, как ему когда-то улыбались в краях, обтекаемых Балтикой.

Девка исчезла с палубы, скользнув в трюм. А Иона все таращился и таращился на то место, где еще минуту назад плавала ее улыбка. Магнусова компашка перехихикивалась и ерзала, потому что всем надоело.

— Всем надоело, Магнус, — прорезался Стаф, скрежетнув фиксами.

— Понеслись в «Ночную клешню», — предложила Рив, ставшая бордовой, как французское вино.

— Чего таращиться? Невидаль! — щелкнул кастетом Брок.

— Сейчас, сейчас, братцы Какая улыбка — Губы, плечи, бедра — все улыбается. Это же то, что надо! Улыбка века! — восторженно вопил Магнус. — Ты-то соображаешь?

Это он Ионе. Сразу же, по-барски, «ты». Чует Волосатик, за что платить будет.

— Можно схватить, — это Иона ему. — Тут кое-что из моего портфолиума. Если интересуетесь.

И передал пленочку Магнусу. Магнус рассек мгновенно. У него всегда с собой на всякий случай микрокомпьютер.

— Это у тебя на музыке чувств завязано? Сюда бы гормональный фон, кое-что из эндорфинов и… Кто знает, кто знает?! В общем, впечатляет. Вот моя карточка. Звони.

Потом компашка слиняла. Лаборатория Магнуса. Добивать вечер в «Ночной клешне». И еще где-то. И еще… Потом Рив рассказывала, что посреди ночи они вернулись к набережной. Но шхуна «Валет» исчезла. След простыл Они обнаружили жестянку из-под «Мичелоба», вдавленную в камни мостовой, капли крови на граните парапета да светящиеся цифирьки от часов Ионы.

Иона приходит в лабораторию вторым. Всегда вторым. Открывает лабораторию Брок. Включает синтезаторы. Прогревает микролаэер. Готовит приборы к экспериментам. Он дока в технике. Техника так и осталась слабым местом Ионы. Предчувствие. Композиция невероятного. Возможность поймать состояние перехода — это с ним. А техника — ведомство Брока.

— По кофейку? — предлагает Иона.

— Можно, — соглашается Брок.

Они варят кофе. Толкуют о том о сем. В сущности, ни о чем, но вполне дружелюбно.

— Скоро колумбийскому кофе — крышка, — говорит Брок для затравки.

— И кубинскому — крышка тоже, — заманивает Иона.

— Ваши лезут во все дыры. Жизни никакой. Ненавижу! — взвинчивает себя Брок. — Предлагаю отгородиться противоракетной стеной — и баста! Чтоб никакой лазейки ни туда, ни оттуда.

— Заткнешь все дыры — дышать нечем будет, — парирует Иона.

Они глотают кофе. Пар плавает над белыми пластиковыми стаканчиками. Тянутся: Стаф, Монни, Рив. Пьют кофе. Просматривают вчерашние записи. Ждут Магнуса.

Магнус пробегает по лаборатории. Он никого не видит. Не хочет видеть. Все знают, что вчера (как всегда, впрочем) Магнус торчал в лаборатории допоздна. Разбирал результаты последних синтезов. Каждый в отдельности знает, что опять — по нулям. «Зироу ризалтс»[54],— как мрачно подытоживает каждый вечер Стаф. И вчера подытожил. Со своим каркающим акцентом. Не поймешь что — словосочетание «зироу ризалтс» или этот отвратительный вороний акцент — приводит Магнуса в совершенное бешенство. Он бледнеет и закрывается в своем кабинете, где стоит спасительный бар с коньяками.

Магнус — коньячная душа. Он утверждает, что родился в пастушеском шалаше на южном склоне Арарата.

Но все эти милые беседы — в хорошие минуты. А вчера Магнус не выдержал. Заперся в кабинете. Просидел там минут пятнадцать и вылетел обратно, как Архимедова пробка. Рив покрылась серой изморосью, как осенний забор. Монни извинился и побрел в туалет. Брок скрылся в автоклавной комнате. Иона нахлобучил наушники. Так что один на один с Магнусом остался Стаф. Собственно, все произошло по справедливости. Поджег — туши! Магнус стоял напротив Стафа, перебирая четки. Это был предел. Когда Магнус перебирает четки — хуже быть не может. Даже Стаф это понял и уткнулся в генетическую карту зеленой мартышки — существа, источающего беззаботность.

— Завтра потолкуем, господа, — только и сказал Магнус.

И вот это завтра наступило, и все ждут, что будет. Пьют утренний кофе. В который раз варят коричневую жижицу, называемую кофе, и ждут. Магнус приходит необыкновенно притихшим. Печальным, что ли. Вселенская печаль застыла на его лице. Нет, лучше: вселенская печаль запечатлена на его лице. Он вполне достойно смотрится в это утро. Волос атик-Магнус. Прозвище Волосатик отпадает при таком раскладе. Остается Магнус. Его пергаментное лицо окантовано серебряным венцом шевелюры, бакенбардов и бородки. Бородка испанского гранда, которую он холит и расчесывает постоянно. К тому же на Магнусе зеленый шейный платок из чистого шелка. Зеленые цвета Магнус подчеркнуто носит, чтобы не отторгать мусульман. О, Арараті Колыбель человечества и человечьих противоречий. Как это турки могли вырезать за одну ночь миллионы армян? Как Бог допустил и допускает?

Магнус печален, как невеста с картины «Неравный брак». Вся лаборатория делает вид. Копошатся над записями. Готовятся к демонстрациям. Но никто не начинает. Потому что все в тупике. Куда ни кинь, всюду клин. Надежда на Магнуса. Он — создал лабораторию. Заложил фундамент идеи о возможности синтезировать натуральные чувства. Он и выведет из тупика.

Говорят, лаборатория зародилась с Рив. Собственно, с Магнуса, но при участии Рив. Магнус начинал когда-то с критики Ламарка. Он культивировал критику всего, что поддерживалось Вождями страны Великого Пространства. После резни его родители бежали в Северную Африку. Кто их надоумил вернуться на северные склоны Арарата? Поближе к Севану. Собственно, уже в пределах Великого Пространства. Вернулись на родину предков, зараженную революционным ламаркизмом. Вожди насаждали эту теорию повсеместно, потому что она могла объяснить любые отклонения. Внешние условия — результат. Рабский труд — но хлеб, но футбол, но крыша над головой. Все — зависит от всех. А все — это то, что снаружи тебя. Внутренний мир обитателей Великого Пространства оставался неизвестной землей. Терра инкогнита. Все это было отвратительно Магнусу, хотя и запало. Отвратительно, потому что он входил в цепь каждого, связанного со всеми. Цепь. Или колючая проволока ограждения самих себя. Запало, потому что оказывало мгновенный эффект на массу людей. Магнус разыскал родственников в Калифорнии и вырвался из Великого Пространства. Но запало. Запал ламаркизм, как западают дурные привычки детства. На всю жизнь он получил стимул для критики, но и определенного интереса к. Все было отлично, пока он занимался эквилибристикой генов. Все работало против печально-памятного француза, терзавшего ламинарию. Когда же Магнус занялся кухней молекулярной биохимии, оказалось, что возможно сочетать волка с ягненком. Кошку с мышкой. Всего лишь несколько манипуляций с ферментами: разъединил, переварил ненужное, склеил снова и вставил генетический компьютер в новую клетку. И все его построения против Ламарка летели в тартарары.

Магнус был одинок. Надо чего-то достичь, какой-то прыжок сделать, тогда уж — мирил он себя с собой. Были какие-то увлечения. Чаще случайные встречи на конференциях. Молодые женщины, одинокие энтузиастки науки Он встречал их в лифте гостиницы. В холле у конференц-зала. В бассейне. В буфете. Потягивая пивко, он развивал перед незнакомками свои гипотезы о смыкании теорий генетики, о богодьявольских гибридомах, о гипотезе фенотипического генезиса, которую предлагает он, Магнус. Нередко его собеседницы откликались. Им тоже нужно было расслабиться Этим неприкаянным докторам наук, шмыгающим целыми днями от одного прибора к другому. Переливающим из одной пробирки в другую. Неприкаянным и занятым до того, что некогда да и незачем накрасить губы, одернуть кофточку, подобрать подходящие джинсы, чтобы подчеркнуть то, что когда-то радовалось и пело. Когда-то. В старших классах по-настоящему. В колледже чуть-чуть. И почти забылось во время делания докторской диссертации. Они беседовали. Шли в номер, к ней или к нему — обменяться оттисками статей. Радовались неожиданному везенью и обменивались еще несколько лет открытками к Рождеству.

С Рив начиналось по традиционной схеме. Они оказались за одним столиком в маленьком отеле на окраине Лас-Вегаса. Пока Магнус заказывал официантке чай и сок, Рив вернулась с омлетами и булочками. Магнус оценил отзывчивость молодой пунцовеющей аспирантки из Анн Арбора. Она приехала на симпозиум с докладом об эволюции кожных ферментов.

— Идея в том, профессор, что кожа — граница между внешней и внутренней сферами. У всех многоклеточных. В этом нет разницы между животными и растениями. А тем более — между млекопитающими и другими позвоночными. Ничто более кожи не способно воспринимать эмоции, выражать эмоции и передавать эмоции. Мне кажется, я нашла ключ к соединению фенотипической и генетической регуляций окраски кожи, — рассказывала Рив.

— И возможность феногенотерапии! — Магнус настолько увлекся ее идеями, столь близкими его собственным, что пружинками неандертальской своей растительности уткнулся в ее розовое плечо.

— Как я счастлива, что нашла единомышленника, — постанывала Рив, млея.

— Хорошо, что не злоумышленника, — отшутился Магнус.

— О, нет. Я вам сразу поверила.

— Постойте, постойте. Да вы цветете, как радуга!

Аспирантка переливалась всеми оттенками спектра и как будто не собиралась отодвигать плечо от гениального Волосатика.

— Чудно. Чудесно. Значит, вы исходите феромонами, которые индуцируют пигментацию. Что и требовалось доказать! — повторяла Рив, нисколько не смущаясь невероятной перемены. — Хотя откуда у вас гормоны насекомых?

Они спешно ретировались в его люкс. Пущены были в ход все известные ему и ей эрогенные зоны. О заседаниях биологического симпозиума было начисто забыто. За два дня беспрерывных экспериментов (трудно было назвать иным словом эти занятия), за два дня составлена была карта сенсорных участков кожи, ассоциированных с мимикрией.

— Сам господин случай столкнул нас, Рив. Я — редкостный продуцент пахучих половых гормонов. Ходячий атавизм. Вы — сверхчувствительный реципиент, — ликовал Магнус.

С этого началась лаборатория.

Нашлись Монни, Брок и Стаф.

Потом присоединился Иона, опустошенный, одинокий, потерявший надежду еще раз увидеть белобрысую девку с ослепительной улыбкой. Когда компашка Магнуса ушла догуливать в «Ночную клешню», Иона остался на парапете. Он помнит глухой удар и ощущение полета в пропасть. Исчезли все его деньги и кредитные карточки (кроме Галф). Так что оставалось заправиться и добираться до города Провидения. К тому же целехонькой была визитная карточка Магнуса.

— Вот что, братцы, — начинает Магнус, когда они расселись вокруг усеченного эллипса — стола экстренных сборищ. — Подкрепитесь и начнем кумекать.

В центре эллипса стоит вертушка с тарелками. На тарелках громоздятся сандвичи с ветчиной, лососем, сыром, кусками индейки. Кофе булькает в автоматической кофеварке. Бутылки с джин-джир элем и кокой торчат ракетами. Все, как в самые серьезные моменты.

— Давай, Магнус. Чего тянуть, — бурчит Брок. Никто его не поддерживает, но и не перечит ему. Все смотрят на Волосатика, который уперся глазами в Иону и ждет. Иона же не торопится начинать. Пусть спросит первым. Так они перемалчиваются, пока другие дочавкивают и доглатывают.

— Ну, что скажешь, Иона? — вступает Магнус.

— По нулям пока, Магнус. По нулям, — Иона чертит черенком вилки ноль.

— В чем причина. Иона? Скажи, что происходит с экспериментами?

— Не зацепляется, Магнус. Понимаете? Не зацепляется, хоть лопни. Или элиминируется уже после генетической передачи. Тотчас теряется признак. Не передается новым клеткам.

— Послушай. Послушай, Иона. Постарайся вернуться назад. А потом вместе с нами проанализировать все опыты снова.

Магнус вытаскивает Иону к светящемуся экрану. Мелькают фотографии стариков и старух. Энцефалограммы. Электроаудиограммы. Микробиопсии кожи. Электроионофорезы ДНК и РНК. Записи речи. Смех. Оживленные разговоры. Плач. Крики. Целая пленка смеха, разговоров, плачей и криков.

Иона вновь и вновь рассказывает о выборе подопытных:

— Наблюдались самые обездоленные старики и старухи, бездетные, заброшенные родственниками, потерявшие всякий интерес к жизни. Все положительные эмоции. Кроме ОДНОЙ. Все они продолжали любить музыку. Музыка индуцировала затравку цикла феногенотерапни. Вначале как будто что-то получалось. Кожа реагировала. Мышцы приобретали тонус. Возвращалась улыбка. Они радовались жизни. А потом — провал. Истерики. Кошмары.

— Кошмары — это область Брока. Тут мы знаем, что делать, а, Брок?

— Известное дело, Магнус. — Брок немногословен. Старается понять, кто перетянет. Останется ли Иона на первой линии. Или — сорвется. Тогда не жаль и потопить.

Но Магнуса не проведешь. Ему дело нужно, а не политика. Он вытаскивает Стафа, потом Монни, потом Рив — свою фаворитку, первую после Ионы в проекте «Улыбка».

— Рив, детка, ты что скажешь?

Рив переливается, жемчужничает. Эго признак неуверенности, невозможности остановиться на одном решении.

— Ну же, Рив! Мы ждем, — торопит Магнус.

— Мне иногда кажется, Магнус, что Иона может обойтись без нас. Без меня, во всяком случае, — выдавливает Рив.

— Что это значит? — Магнус проглатывает полстакана кофе и затягивается. Табачный дым окутывает его лицо, серебряный венец вокруг головы. Бог Саваоф, да и только. — Что это значит, Рив, «может обойтись»?

Магнус спрашивает Рив, но обводит взглядом всю компашку. Насупленного Брока. Ожесточившегося Стафа. Монни с его плавающей улыбкой. Рив. Решительную, честную Рив, сизую, как осенний рассвет.

Так жокей по жесту хозяина обводит лошадь на аукционе. Кто будет делать ставки? Кто вообще захочет купить?

— Это значит, Магнус, это значит, что мы со своей наукой и он, Иона, со своей музыкой, я не знаю, музыка ли это или… так звезды между собой переговариваются — ну, словом, он и мы… У нас разные концепции. Пусть бы работал самостоятельно.

Умная Рив. Умная и сверхчувствительная. Звезды переговариваются. Откуда ей знать это? И звезда с звездою говорит.

Магнус испытующе смотрит на Иону, потом на Рив. В этом взгляде ревность, подозрительность, надежда.

— А ты сам как думешь, Иона?

Как он думает и что он думает? Тысячи мыслей. Сказать, что не чувствует сил, что утратил способность к фантеллизму. Да откуда Магнусу, прагматику, реалисту, материалисту, верящему только в превращения материи, меняющей внешний образ, откуда ему знать о переходах, о том, как нечто поднимается внутри, рвется в небо, как крылья, заставляет фантеллировать?! Откуда знать это Магнусу? И зачем открываться ему? Но как быть? Удача в Лас-Вегасе одиночна. Денег нет. Возвращение в страну Великого Пространства невозможно. Во всяком случае, очень рискованно. Новые Вожди сменили улетевших на Корабле. Упрячут в тюрьму или сошлют в тьмутаракань в лучшем случае. Остается Магнус. Надо попробовать.

— Надо попробовать, Магнус. Совершенно новый вариант.

— Что ты имеешь в виду. Иона?

— Рив права. У меня нечто иное. Это невозможно перенять или передать, как ген или фермент. Это должно произойти со мной… А потом — при везении — с другими. Это как музыка. Вы не можете потрогать мелодию, взвесить ее, передать кому-то способность сочинять музыку, но…

— Понимаю. Но записать знаки музыки возможно. А как же будет с серией экспериментов на стариках, которые ты проделал вместе с Рив? — Магнус начал успокаиваться, обретая почву.

— Мы попробуем еще раз. Вместе с Рив. Хотя это совсем не то, что происходило во мне. Случалось со мной.

— Волосатик позволил? — спрашивает Иона.

— Сделал вид, — отвечает Риа.

Они сидят на камне около лесного озера, начинающегося ручьем и завершающегося плотиной с водопадом. Решено было попробовать еще раз. Сосредоточиться. Побродить на природе. Потому что ведь получалось со стариками. Хотя бы вначале.

Они придумали встречу с психогенетиком в Варвикском университете. А после консультации смыться на озеро. Психогенетик делал умный вид. Пыжился. Называл их энтузиастами науки. Подвижниками. В конце концов выписал солидный счет на лабораторию. Магнус придет в полное уныние от счета. Правда, под самый конец психогенетик размяк и потащил их в подвал, в библиотеку. Из-под разваливающихся томов с переплетами, разъеденными временем, плесенью и мышами, он извлек некий альбом. «Наследие моего учителя профессора Вассерблюма». В альбоме сфотографирован был один и тот же пациент. За плетеным дачным столом с чашкой чая в руке. В постели. На футболе. Во время дефекации. Среди коров на лугу. В кругу танцовщиц из кабаре. Фотографии были цветные. Одними из первых окрашенных фотографий. Пациент представал на снимках в разных цветах: белом, черном, буроватом, зеленом, даже фиолетовом. «Прогремевший в 30-е годы случай. Человек-хамелеон. Потом оказалось, что у него опухоль шишковидной железы мозга с метастазами в печень. Такое занятное смешение пигментов: меланина и гемосидерина». Видя, что Рив начала радужно вибрировать, психогенетик добавил: «На ваших томограммах ничего подобного нет. Какой-то каприз природы. Боковой атавизм нейрорецепторов кожи». «Это неопасно, профессор?» — пролепетала Рив. «Это неопасно и весьма пикантно. Гарантирую! По крайней мере, до первой беременности Хотя, если принять за основу аутоиммунный генез, беременность может излечить абсолютно. Шансы фифти-фифти».

Они выскочили на хайвей и гнали, пока не увидели знака дороги «3А» и указателя «Водопад».

И вот они сидят на камушке. Толкуют. Пьют любимое пиво Ионы «Мичелоб». Наживка болтается в струях водопада Время от времени сильный толчок рвет спиннинг из рук. Три рыбины уже плещутся в сетчатом садке. Три сине-серые, стальные форели с темными пятнышками на коже.

— Смотри, Иона, они тоже меняют окраску! — вскрикивает Рив, словно эти рыбины близки ей чем-то.

— Они так плачут. Видишь, они теряют массу оттенков. Помнишь, как они светились вначале? Потому что вначале это была игра для них. Азарт. Охота за наживкой. Они радовались, хохотали от счастья, переливались радужна.

— А сейчас плачут. Видишь, как потемнели, — говорит Рив, словно открывает для себя что-то сокровенное. И продолжает: — Деревья радуются зеленью. И плачут коричневыми и красными листьями.

— Так и наши старики, Рив. Они разучились улыбаться. Они плачут слезами, морщинами, дряблой кожей. Как им помочь? Дело ведь не только в этом нашем проекте. Как помочь тем, кто утратил способность радоваться?

— Видишь, Иона. Я тебе помочь не смогу. Со всеми моими завихрениями не смогу, а?

— Что ты, Рив! Спасибо, что я встретил тебя. Ты — феномен. Ты — индивидуум. Гений в своем роде. Твоя гениальность сродни сочинению музыки. Она атавистична. Возвращает к истокам. Как музыкальный дар — возвращение к птицам. Просто Магнус хочет другого.

— Чего?

— Он хочет создать иллюзию счастливого общества. Старые люди — модель, этап для него. Правда, я не уверен, хочет ли он или выполняет заказ.

— А дальше, дальше, Иона?

— А дальше? Думать не хочу, что будет дальше. Надо попытаться, вот и все.

Так Иона стал ведущим в проекте Улыбка. Он больше не работает с Рив. Отчет о многообещающих наблюдениях над пациентами из Дома престарелых Магнус отослал в компанию, предоставившую грант. Кое-что он даже собирался опубликовать в журнале «Нейрогенетика и психогенезис». Запирался в кабинете. Дымил. Сосал коньяк с кофе. Никого не трогал.

Вот и сегодня. Иона приходит раньше всех. Даже Брока. Включает приборы. Варит кофе. Ждет Молли. Молли соавтор в проекте Ионы. Молли занимается уровнем гормонов. Никто не может идеальнее реагировать соотношением половых гормонов на гамму радостных эмоций, чем Молли. Он — одновременно — исполнитель и подопытный. Ведь у него в норме исходные уровни женских и мужских гормоноа Нормальный мужчина — Молли. И нормальная женщина. Как дождевой черва Двуполый.

Русский поэт Сельвинский сказал когда-то про другого русского поэта Пастернака, что тот, как дождевой червь, может совокупляться сам с собой. Это — литература Сохранение чистой линии самого в себе. Инбридинг.

Иона работает вместе с Молли. Они используют биотоки и энцефалограммы. Электротоки мозга Записывается гамма состояний радости. Молли лежит на кушетке в мягком кожаном шлеме с электродами. Иона прогоняет через мозг Молли записи энцефалограмм. Анализатор дает цифры гормонов гипоталамуса, гипофиза, яичника, тестиса, надпочечников Молли. К тому же Молли записывает на диктофон свои ощущения. Одновременно идет видеозапись. Фиксируются эмоции Молли.

— Повтори еще, Иона, это местечко на энцефалограмме. И музычку ту же. Блюз с вариациями кларнета. С рефренами; Татататататарирара. Тууу. Так. Тааак. Тааааа…

— Подступает, Молли?

— Приближается. Хоть запирайся с тобой или с Рив. Все равно с кем. Ах, как хорошо. Та-татата-туаааа.

Иона оставляет Молли одного. Проходит полчаса. Молли возвращается из душа посвежевший, взбодренный. Они идут к Магнусу. Впервые за последние месяцы Магнус доволен.

— Если нам повезет, это еще один шанс вытянуть проект.

— Точно, Магнус. Уровни андрогенов и эстрогенов одновременно достигли пика. Тут же эмоциональный всплеск, и радость оргазма, — комментирует Иона. — Этого и не хватает нашим старикам. Да и не только им.

Молли кивает головой. Магнус наливает им по коньячку:

— Ну вот, братцы. Рванулись с мертвой точки.

И все-таки. И все-таки Иона чувствует, что происходит нечто, вовлекающее его в чужую игру. Он уже три года в лаборатории. По контракту осталось два. За три года он ни разу не фантеллировал, не ощущал состояния перехода, начисто утратил способность. Как утратил имя Рогуля. Для безопасности, конечно. Они разбежались с Вождями навсегда. Иона — безопаснее. Экспериментатор. Работать в лаборатории куда надежнее, чем бродить по земле в поисках удачи, редкостного возвращения способности фантеллировать. Временами подступает дикая тоска по ханурикам. По компаньице из тростников. Но ведь привык же он к новой компашке, к лаборатории. Хотя никто в лаборатории никого не любит. Не доверяет. Так удобно Магнусу для бесед наедине. Но все привыкли. И деньги хорошие. На рент жилья. На кар. На шмотки. На выпивку. Походы в кабаки. Отдых на Карибах, или Патагонии, или на севере Гренландии среди эскимосов. Где хочешь Лаборатория платит.



В кофейне плавает греческая музыка. Ритм сиртаки. Волнами: туда и сюда. За угловым столиком провиденские греки играют в кости. Мелодия сиртаки перевивается с дымком кофеварки. Микис — хозяин кофейни — кричит Ионе:

— Садись! Сварю кофе и поболтаем!

Спиной к Ионе стоит Ники. В черном платье.

В черных чулках, упакованных в высокие черные сапожки со шнурками. Ники не видит Иону. Да если бы и увидела. Ничего особенного. Обычный посетитель. Почти что случайный. Года полтора не появлялся. Хотя вначале зачастил. Вроде бы оказывал внимание. Однажды сравнил ее, Ники, с Авророй — утренней звездой. Улыбка, мол, у тебя, Ники, «рассветная. Чудная улыбка. Тогда ей многие оказывали внимание. Она была почти мисс Нью-Ингланд. Теперь все это — история. Печальная история. Осталось несколько поклонников. Да кому они нужны. Скучные, как салфетки.

Микис ставит перед Ионой фаянсовую чашечку, покрытую синим кобальтом. Наклоняет к ней закопченный медный ковшик. Черный густой напиток перетекает из ковшика в синюю чашку.

— Сварил, как ты любишь, — улыбается Микис.

— Спасибо, папаша Микис. — Иона наслаждается крепчайшим кофе, сладостным, ароматным, как мед, и густым и терпким, как вино «Изабелла». — Люблю!

— Почему не приходил так давно, если любишь? Если любишь наш кофе? — спрашивает Микис и оборачивается в сторону Ники.

Он искренен, Микис. Подзывает:

— Ники, посмотри кто пришел!

— Привет, Иона!

— Привет, Ники.

Она подсаживается к нему. Благо посетителей немного. Да и принято в кофейне подсаживаться и толковать с клиентами как с добрыми знакомыми. Иона не решается спросить, почему она одета в черные тона. Да это и не имеет значения. Ники хороша и в черном. Может быть, еще лучше, потому что в ней прорисовывается греческая порода: белый лоб над точеным носом. Бархатистые губы. Нежный подбородок с ямочкой. Шея, как мраморная колонна. Грудь, которая рвется из теснин строгого платья. Дивная линия бедер, плывущих прямо от груди, как у амфоры.

— Скажи мне, Ники, что произошло? Ты в трауре. Или тебе не до болтовни?

— Ты ничего не знаешь. Иона?

— Нет, конечно.

— Так я расскажу тебе, если хочешь. Помнишь, тогда. Ты захаживал к нам. Я готовилась к последнему туру конкурса мисс Нью-Ингланд?

— Помню, конечно! Папаша Микис хотел бал закатить в честь своей дочки — новорожденной мисс Нью-Ингланд. Я так и не дождался приглашения.

— Во-первых, не очень-то ждал. А во-вторых, я провалилась. — Голос Ники дрожит. Она старается сдержать слезы. Горькая усмешка появляется на ее лиде.

— Подожди, Ники. Успокойся. Как это произошло, Ники?

— Все шло о-кей. Бостонский концерт-холл был переполнен. Съехались красотки из всех штатов Новой Англии: Коннектикута, Вермонта, Мэна, Нью-Хемпшира, Массачусетса и Род-Айленда. В том числе и я. Мы выделывали всякие штуки на сцене. Под оркестр и овации. Все на высшем уровне. И все красотки ослепительно улыбались. Все, кроме меня.

— Ты что же про меня вспомнила и загрустила? — шутит Иона.

Ники горько усмехается. Прикасается к его руке.

— Если бы! Я просто-напросто окаменела. Какие-то тяжелые мысли приходили на ум. Воспоминания о маме, о нашем домике на Кипре. Бог знает что, только не ожидание успеха.

— И все?

— И все. Иона. Полный провал.

— Дела. — Иона прислушивается к себе. Как будто бы что-то откликается на его зов. Неясная мелодия начинает пульсировать. В темени. В кончиках пальцев. Он замирает, боясь расплескать дивное состояние ожидаемого фантеллизма. Его зарождение. Здесь, вдали от Великого Пространства. Или ему кажется это? Но кто может определить в точности, когда зарождается пузырь, набитый звуками, а когда — живая мелодия? Он берет Ники за руку. Они выходят из кофейни. Они идут по засыпающим улицам города Провидения.

Ноги их перебирают верхушки деревьев на бульваре Черного Валуна. Птицы просыпаются и летят за ними. Иона держит Ники за руку. Они проходят над жужжащими и гудящими ночными хайвеями. Хороводы красных огней и хороводы белых фар несутся друг другу навстречу в бешеном сиртаки. Иона и Ники перебегают по крышам одиноких небоскребов-отелей. Отталкиваются от водонапорных башен и амфорообразных емкостей для газа. Башни и амфоры откликаются как громадные саксофоны.

Магнус затеял новый виток экспериментов. Кто уж его надоумил, неизвестно. Вернее, всего, получил денежки под новый проект. Ловкач этот Магнус. Ему бы только зацепиться за что-то новое. Найти клубничнику. А дальше он способен развести целый огород, отпочковывая от одной идеи десятки маленьких идеек, конструируя из этих идеек сотни экспериментов. А это — новые графики, схемы, рентгенограммы — все, что требуется для компаний, оплачивающих гранты. Магнус вызывает к себе Брока и Стафа. Запирается с ними в кабинете. Они просматривают данные двухгодичной давности.

— То, что надо, Магнус. Препарат Би Эм блокировал положительные эмоции. Начисто, — демонстрирует Стаф энцефалограмму. — А мы прервали работу с БиЭм. Как же! Все плясали вокруг Ионы. Этого новоявленного гения. Беженец чертов! — бормочет Брок, забыв, что Магнус и Стаф тоже далеко не васпы[55].

Но Магнус предпочитает отмалчиваться. Ему дело требуется, а не идиотские выяснения — кто есть кто и откуда.

— Тогда не время было, Брок. А теперь в самый раз. Будем регулировать твоим БиЭм запредельные всплески эмоций. А то наши пациенты свой Дом престарелых разнесут. Очень уж хороши данные Ионы и Молли.

— Подключать нейрофармакологов, Магнус?

— Ясное дело! И чтобы препарат дали максимальной очистки. Без побочных реакций.

Магнус спешит. Надо успеть потолковать с Ионой. Для равновесия. Чтобы не терял тонуса. И с Рив надо потолковать. Неофициально. Куда-нибудь закатиться. К китайцам, что ли. Или в боливийский ресторанчик, открывшийся совсем недавно. Но в первую очередь — с Ионой. Пускай эти остолопы Брок и Стаф воображают, что они снова ходят в любимчиках. Он-то знает, что все их эксперименты светятся отраженным огнем. Излучает идеи, как это ни прискорбно признать, Иона. Излучает. Абсолютное соответствие буквы и смысла. Именно излучает. Все выходит у него легко, играючи, как песня наедине с собой. Не упустить Иону!

— Молли! — зовет Магнус.

— Да, Магнус, — жмурится Молли игриво. Раньше Монни. Теперь Молли. Со времени участия Молли в экспериментах Ионы гермафродита не узнать. Он продолжает одеваться в спортивные костюмы. Но пояса стали шире и замшевые, пряжки замысловато инкрустированы. Вокруг Молли клубится облачко мускусных духов. Он частенько засиживается с Рив за чашкой кофе, толкуя о лосьонах, кремах и нижнем белье.

— Молли, милый, что там с генами гормональных рецепторов?

— Пытаюсь внедрить ДНК, связанную с феромонами диких мексиканских пчел, в культуру дрожжевых клеток.

— Когда мы сможем передать рекомбинантные феромоны «Дженетик систем продакт» для массового производства?

— Думаю, недельки через две. Замерю на селл-порэйторе частоту передачи плазмид в разные культуры дрожжей, чтобы окончательно выбрать реципиента.

— Отлично, Молли. Ты радуешь меня. — Магнус пододвигает кресло поближе к Молли. Вдыхает аромат парфюмерии.

— Нравится? — спрашивает Молди.

— Чудо, а не духи, — Магнус восторженно жмурится. — Ты так изменился, Молли… в лучшую сторону, я хочу сказать.

— Я сам замечаю, Магнус, что-то переменилось во мне. — По привычке, заведенной в лаборатории, Молли абсолютно откровенен с Магнусом. Иначе нельзя. Никто не знает, где причина успеха. Полная откровенность в анализе экспериментов — непременное условие. Так у них повелось с самого начала. Молли не собирается изменять правилам. Да и не хочет. Потому что в ответ на откровенность Магнус всегда дает оптимальный совет.

— Что же, Молли? И с каких пор?

— Я часто думаю об Ионе. Тот эксперимент с ним. Необыкновенное состояние. Потрясающий оргазм. Подобной силы оргазма я никогда не испытывал. Мне даже кажется, Магнус, что я меняюсь. Делаюсь определеннее, что ли. Может быть, вы все начнете обращаться ко мне чуть-чуть по-другому. Скажем, «Молли пришла в новом платье». Или «Молли сделала педикюр». А, Магнус?

Магнус улыбается. Радостно. Дружелюбно. Он все понимает — Магнус. С ним всегда можно поговорить по душам.

— В чем же дело, Молли! Вот он вернется из отпуска, наш Иона, и вы продолжите.

Иона и Ники за столиком кафе. Пьют кофе и едят горячие круассаны. Это Капри. Канатный трамвайчик привозит туристов из бухты, где пристань. Привозит партии туристов на верхний этаж острова-скалы. Туристы разбегаются по узким улочкам Капри. Выискивают виды для фотоснимков на фоне моря. Чтобы они и море. Просят друг друга щелкнуть затвором. Солнце. Кипарисы. Анфилады улочек. Галереи солнечных дачных домиков. Мраморные лестницы и колонны вилл, перевитые виноградом и охраняемые чугунными затворами и висящими на цепях замками. Пока хозяева в отъезде.

Иона зовет разносчика, у которого цветы и персики:

— Выбирай, Ники.

— Эти цветы и этот вот персик. А тебе какой? — вонзается она в пушистое тельце плода. Они объедаются персиками. Столик их напротив сквера. Иона видит среди листвы некий монумент. Памятник кому-то, кто лобаст и лысоват. Подозрительная тошнота поднимается в нем. Неужели и сюда?! Как он проник? Первый из Вождей. Который разрушил Империю Царей и основал Великое Пространство Вождей. Империю Вождей. Первый из Вождей не успел построить Замок. Замок строился как гипертрофированный слепок с его гениального черепа, напоминающего череп Сократа. Внутри Замка — склеп с его мумией. Иона просит пива. Надо заглушить тошноту. Лучше бы стакан водки. Или вообще уйти. Памятник обступают люди, одетые в теплое. Хотя лето. В плащи и кепки. Женщины — сплошь в косынках. С сумками, авоськами, рюкзаками и чемоданами. Они галдят непонятно для Ники и мучительно для Ионы. Они галдят и пихаются, чтобы стать поближе к лобастому и лысоватому и сняться на память. Они галдят, пихаются и базарят — кому снимать и кому сниматься. Дураку ясно, что кому снимать — у того не будет фотографии. Что же на него отдельный кадр изводить? Ники все непонятно. Ионе противно и жалко их. Он предлагает.

— Давайте, щелкну, люди.

— А может, ты шпион иностранной державы, что тогда? — шарахаются догадливые.

— Кадр ведь не заначу, — поясняет Иона.

— И то верно. Валяй, паря! — голосует большинство. Бдительное меньшинство вынуждено покориться.

Запечатлевшись, разбегаются по магазинчикам.

Задерживается одни. До съемки он молчаливо глазел. Малый в кепчонке со сломанным козырьком и с защитной сумкой от противогаза. Иона делает вид, что болтает с Ники и не обращает внимания на… Малый возвращается к памятнику, озирается и напяливает кепчонку на пузатый лоб первого из Вождей.

— Кто они? — спрашивает Ники.

— Мои земляки, — отвечает Иона.

Иона и Ники кружат по улочкам античного города, погребенного лавой и пеплом Везувия. И раскопанного для туристов. Они пьют из родничков, поивших древних. Они воображают себя на месте этих древних. Они находят Дом свиданий. Они видят окаменевших в лаве во время судороги страсти.

— Фан, фан, фан, — твердит Ники, представляя, как она все это перескажет подружкам в городе Проведения.

Иона все надеется, что это вернется. Шевеление в темени, где за ставней заросшего родничка — третье око. Окаменевшие в последнем объятии восстанут ли из пепла? Вернется ли к нему фантеллизм?

— Друг, ты меня извини за вопрос, но как же получается? — натыкается на них ханыга-турист, который напялил кепку Первому из Вождей.

— Получается что? — радуется Иона случайной встрече.

— Вроде ты свой, а в то же время? — мнется турист, не доводя до точки.

— На свободе, мол? — подталкивает Иона.

— Ну да. Вроде свободный и при барышне иностранной, а одновременно — наш и блестишь слезой, — выдает малый, потупясь. — Как бы рад положению вещей, а тоскуешь. Или вру?

— Верно схватил, друг. Положению своему рад. Но тоскую. Как там у вас? — спрашивает Иона, косясь на Ники, которая выколупывает осколок черепицы из древней грядки.

— Как было, так и есть. И жрать нечего. Вот придумали Вожди: пускают нас туристами шастать по свету. Вроде отхожих промыслов, как прежде пускали крепостных в города. Чтобы месяц шастали и тащили обратно, что нахапаем. Вождям треть, налоги на дороги — треть и себе в клеть — треть, — вздыхает который напялил.

— Каким Вождям? Вожди вместе со мной — Сиганули Вожди на Корабле. Или не так, парень? — удивляется Иона.

— Сиганули. Да корень подлый остался. Новые Вожди завелись. Замок отстроили заново. И повылезали поганки на гнилом пне, — поясняет малый. И шепчет Ионе: — Ты советом помоги мне, друг любезный, советом. Может, не возвращаться вовсе?

— Иона, мне скучно, — капризничает Ники, покончив с древнеримской черепицей, которую прячет в сумку.

— Видишь, парень, моей барышне скучно. На минуту я ее оставил — и заскучала. Потому что здесь заграница для нее. А ты и вовсе от тоски пропадешь.

В отеле «Неаполь» рыдает Ники. Ревет в подушку. Иона успокаивает ее, как маленькую:

— Почему ты плачешь, девочка? Что случилось?

Она поворачивается к нему:

— Потому что ты меня не любишь, Иона. Не любишь и не можешь развеселить. Я-то, дура, поверила. Вообразила, что ты влюблен и все сможешь.

— Я и вправду влюблен, Ники. И постараюсь.

— Не верю! Не верю я тебе, Иона. Ты как услышал язык этих людей, про все на свете забыл. И про меня в том числе. Ты только делаешь вид, Иона.

— Но я влюблен в тебя, Ники! Влюблен! И я уверен, что ты победишь. Станешь мисс Нью-Ингланд.

— Почему же забыл про меня, когда с тем типом разговаривал?

— Я не забыл, Ники. Я немного забылся. Понимаешь, вспомнил я всех Наших — ну то есть мою прежнюю компаньицу. Хануриками я их называл. Слово такое непереводимое. Вроде забавных людишек, которые никому в руки не даются, но сами ничего путного не добиваются. Потянуло. Затосковал я. А теперь прошло. Все о-кей! — понимаешь? — он горько улыбается.

— Понимаю, Иона. С моим отцом такое случалось. Теперь прошло. Дети. Кофейня. Все забывается, Иона.

— Ты умная, Ники. Ты умная и добрая, Ники, — он целует ее в щеку.

— Я не знаю, какая. Но знаю, что хорошо к тебе отношусь. Не хочу, чтобы тебе было плохо, — Ники гладит Иону по рыжеватой щетине.

— Плохо? Откуда мне может быть плохо, Ники? Все плохое осталось там, — он показывает куда-то за Помпеи, за Везувий, за моря и горы. Он показывает и хочет сказать, добавить: все самое плохое и самое хорошее осталось там, за горами-морями.

— Может быть, Иона, мне все это кажется потому, что не нравится мне тот тип с кепкой, которую он напяливал. Все-таки памятник. Хорошо ли над мертвым?

— Это все так. Ты права, Ники. Но пойми, люди в стране Великого Пространства озлоблены. Они озлоблены, потому что вечно голодны и угнетены.

— И что же, если угнетены и голодны, то надо злиться на весь свет?

⠀⠀ ⠀⠀

За неделю в лаборатории — тысяча перемен. Неосязаемых. Перемен, которые невозможно обозначить словами. Витающих в воздухе и тревожащих.

Магнус большую часть времени проводит взаперти. Колдует над компьютером. Брок на это цедит сквозь зубы: «Наши денежки пересчитывает, ослиная задница». Цедит сквозь зубы и ждет, когда Иона подхватит.

Стаф предпочитает торчать в химической комнате. Под вытяжным колпаком у него дым коромыслом. И тут же с пробирками мчится к своей культуре нервных клеток. Стаф гоняет записи, сделанные Ионой вместе с Молли. Мудрец этот Магнус! Когда же Иона заговаривает о записях, да к тому же пытается экстраполировать уровни гормонов, Стаф корчит свирепую рожу. В лаборатории это называется «сделать сарацина».

Не лучше и с Молли. Вернее, Молли похорошел и вроде бы округлился. Так что в третьем лице стало трудно называеть его «он Молли». Просилось «она Молли». «Он» или «она», Молли сторонится Ионы. Вроде бы разыгрывает обиду. Или изображает. Самые же разительные перемены случились с Рив. Она побледнела. Осунулась. И практически вышла из экспериментов по феромонам. За ней оставались рецепторы кожи. Но сама Рив перестала включаться в опыты Ионы в качестве тест-объекта эмоций.

Было над чем подумать. Магнус предпочитает не входить в объяснения. Дня через три после возвращения Ионы Брок зазвал его на ленч в соседний паб. Что необычно для Брока, который крайне экономен. Иона — пиво «Мичелоб». Брок — пиво «Миллер».

— Как там в Италии было? — начинает Брок.

— Расслабился вполне, — отвечает Иона.

— Частенько расслаблялся? — хихикает Брок.

— Да не скупился, — парирует Иона.

— А я-то думал, только Стафу гарем разрешен. Да и то не здесь, а на Ближнем Востоке. Оказывается, и ты… — обрывает себя на полуфразе Брок, посматривая на Иону. Как боксер из-за перчатки.

Ясно, что Брок неспроста. Неспроста зазвал в паб. Неспроста про Италию и Восток. Что ему надо? — соображает Иона.

— Мне-то, собственно, ничего не надо, — отвечает его мыслям Брок. — Мне просто забавно, как ты выпутаешься. У нас тут строго насчет прелюбодеяний. Особенно, если человек женат и скрывает.

Магда кормила Натку грудью полтора года. Полтора года Натка трубила в белые груди Магды. Иона сходил с ума от этой музыки. Они сходились безумствовать, едва Натка засыпала.

Танки страны Великого Пространства хрупали по черепам жителей братской Богемии, как по ракушкам, желудям или каштанам. По черепам братьев-богемцев катили танки. Иона сочинил музыку для щипковых инструментов и ударника. Голосом выпи отрывисто кликало чембало. Музыка легла на причитания великомученицы Марины: «По богемским городам что бормочет барабан? — Сдан — сдан — сдан Край — без славы, край — без бою. Лбы — под серою золою. Дум — дум — дум… Бум! Бум!»

Тайная полиция запретила исполнение. Иона устроил концерт дома. Тайная полиция отняла у Ионы чин народного композитора Великого Пространства.

Иона выставил громкоговоритель на балкон, заперся изнутри и включил запись «Реквиема по Богемии». Боевики тайной полиции ворвались на балкон, когда десятки магнитофонных записей разлетелись по Столице.

Высший Политический Трибунал страны Великого Пространства дал Ионе семь лет каторги плюс вечное поселение в радиусе 1000 миль от Столицы с полной конфискацией имущества. Жена и дочь высылались вслед за Ионой.

Магде предложили альтернативу: расторжение брака с государственным преступником, публичное проклятие его и лишение Ионы отцовства. Она вынуждена была.

Весь архив Ионы забрали.

Семейные альбомы, письма и личные вещи Ионы Магда уничтожила.

Хотя все по справедливости, все по справедливости. Безумствовали, это верно. Натку зачали, желая освободиться от предчувствия разрыва. Рыжая голубоглазая Скалапендра наползла на его мохнатую грудь в баре Дома композиторов. Представили поклонницу таланта. Ляля — пела в Ла Скала, выпендривалась, полезла с моржами в прорубь в Серебряном Бору, связки отекли, преподает вокал.

Судили Иону закрытым судом в рабочем клубе красного пригорода Столицы. Оцепили клуб за три квартала заслонами бронетранспортеров тайной полиции и пожарными автокомбайнами. Скалапендра плыла над заслонами кипой осенних золотых шаров и осколками синего неба сквозь решетки. Арестантскую теплушку она сопровождала до самой зоны. Сказавшись мордовкой по матери из племени эрзя (голубоглазость с хрипотцой), сговорилась вести пение в школе для детишек лагерных охранников. А там и шефские концерты в зоне два раза в год по красным датам: День Революции и Праздник Пролетариев. Так они виделись с Ионой первые два года.

Потом Ионе дьявольски повезло. В одном с ним бараке домучивал десятку некогда знаменитый радиобиолог Фок. Начал отсидку Фок еще при Усатом Вожде. Осудили его за полосатых жужелиц. Фок получил мутацию в окраске надкрыльников, которые стали полосаты. В приговоре значилось, что Фок преступно использовал ядерную энергию, чтобы возбудить у толпы память к антигосударственной поговорке «Усатый-Полосатый». И в поддержке биологической агрессии стран за Гонолулу — колорадскими жуками. Дали ему 25. После смерти Усатого Вождя срок скостили до 10 лет. Биологическая опасность со стороны звездно-полосатых оставалась. Скостили до десятки с особым определением: к концу срока сделать экономически важное открытие.

В североуральской тундре росли кукушкин лен да ягель. Фок решил скрестить кукушкин лен со льном-долгунцом. Он бился пять лет, пока не разработал микроэлектропульсатор. Мощный высоковольтный импульс образовывал микропоры в мембранах клеток. Затем импульсы проникали внутрь хромосом, порождая прорехи в геноме кукушкина льна (реципиента). Сюда встраивался ген волокон-чатости льна-долгунца (донора). А если и не встраивался ген? Если это была мутация? Кто мог доказать или опровергнуть?

Приемочная комиссия подтвердила, что длина льноволокна таежника увеличилась в 10 раз, то есть экономический эффект равнялся 1000 %. При бесплатном (в будущем) выращивании — многолетняя культура, не требующая ухода. И арестантские нулевые затраты по разработке.

Помогал Фоку Рогуля. В лагере пошло-поехало «Рогуля, Рогуля, Рогуля». Тайная полиция через охранников постаралась оповестить: Магда сошлась со второй скрипкой из Симфонического. Орогатила Иону — до Рогули.

К тому же, Бог знает из каких редких веток или вересковых корневищ сооружал он дудки. По преимуществу многотрубчатые — для хорального звучания тех же доремифасолей. От рогатости звучальников тоже пошло по лагерю «Рогуля, Рогуля, Рогуля».

Фок знал музыку Ионы до. Уговорил Начальника послать Иону в лаборанты. Фок колдовал над хромосомами под микроскопом или высматривал растеньица с длинными пучками волокон. Иона готовил препараты, сеял семена на опытных кочках или вышагивал по тундре (в зоне, конечно) в поисках подходящих реципиентов.

Главные же опыты по слиянию генетического материала Фок проводил под музыку Ионы. Фок единственный в зоне называл помощника Ионой. Даже Скалапендра перешла на Рогулю. Так было удобнее договариваться с охранниками:

— Белый шоколад за свидание с Рогулей, бутылка «Камю» за свидание с Рогулей, бритва «Жиллет» за свидание с Рогулей.

— Сыграйте мою любимую мелодию, Иона: Та-та-татататара-тш-тш-тш-титититууууу… — просил Фок. — А я поколдую над этой парочкой.

Однажды… в звездную зимнюю ночь… Ночь или вечер — кто скажет в этом заполярном крае… Однажды Фок прильнул к микроскопу, встроенному в термостат, наблюдая циклы деления клеток.

— Играйте, играйте. Иона! Донорская хромосома приблизилась к. Играйте же! Когда вы останавливаете музыку, конъюгация прекращается.

Млечный Путь высасывал мелодию из рогатой валторны, волокнисто ветвясь.

Той переломной заполярной ночью Иона фантеллировал впервые.

⠀⠀ ⠀⠀

Фока и Рогулю освободили. Они разбежались кто куда. Рогуля поселился у Скалапендры в домике, оставшемся после смерти ее отца — скульптора. Домик стоял в глубине поселка художников на окраине Столицы. Сначала потянулись друзья-приятели музыканты. Приходили ненадолго. Толковали вполголоса, косясь на телефон и каминную трубу. Дружбы не получалось. Какие-то старые сочинения исполнялись. Что-то набегало на счет в сберкассе. Чаще они жили в Тыстемаа.

К тому же (след его звездного успеха вкупе с Фоком тянулся из лагеря) Замок призывал Рогулю для особых поручений, приблизив. Забавная сложилась ситуация: в Столице Рогуля и Скалапендра были окружены стеной отчуждения. Не без участия тайной полиции. В Тыстемаа поблизости от Замка — они были приближены к Вождям. При том же участии. Велась какая-то тройная или даже четверная игра.

Они купили имение на улице Музыкантов, неподалеку от мола.

Скалапендра не беременела.

— Ты скоро начнешь фантеллироватъ, — предрек Рогуля. — Я в тебя перетекаю.

— А если бы за?

— У нас родился бы гениальный ребенок, — отшутился Рогуля.

Натку он не видел с момента ареста.

Потом история бешеной страсти Архитектора и Скалапендры.

Смерть Архитектора.

Следствие по. Изгнание из Замка.

Рогуля и Скалапендра лишились всего и начали влачить.

Потом в Тыстемаа потянулись ханурики. Стали сходиться в тростниках: Челюсть, Смычок и Лиловый, Рогуля и Скалапендра — компаньица.

Потом — Рогуля опять понадобился Замку.

Потом Корабль, Гонолулу, Загонолулия, компашка Магнуса…

⠀⠀ ⠀⠀

Иона с трудом дожидается вечера. Садится в джип.

Мчится на озеро. Есть у него заветное местечко. Если ехать по боковому шоссе. Мимо игрушечных городков. Каждый с аптекой, бензоколонкой, церквушкой, школой. Мчится мимо устойчивой и равнодушной к нему жизни, включив свою единственную любимую запись: «И звезда с звездою говорит…» Мимо тощих, как переростки, бедняцких строений. Вот бежит ему навстречу очкарик в белых трусиках поверх волосатых тощих ног. Делает ручкой. Иона поднимает левую в ответ. «И звезда с звездою…» Вот, помахивая черной метелкой с бантиком, ведет велосипед девица. В желтом спортивном костюме. Все у нее покачивается, помахивает, заманивает. Иона не оборачивается на девицу, которая мелькает в зеркале заднего вида желтой синусоидой. Вот коричневый семиэтажник Дома престарелых. Здесь живут его пациенты. Его и Рив. Они так верили. Что же получилось? Провал за провалом. И главное — полное охлаждение Магнуса. Стоило уехать на неделю, как он, Иона, выпал из игры. И все же, и все же. Не ловушка ли это? Или особый прием? Вроде холодного душа. Надо трезво разобраться. Он огибает высоченный храм, стилизованный под средневековый замок. Начинается дачная местность. Загородные виллы богачей из города Провидения. Виллы вокруг системы водохранилищ. Здесь не только порыбачить — поставить машину и посидеть на бережке у озера СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО. Дальше есть одно озерцо, где разрешается. Но туда мало кто ездит. Люди предпочитают пляжиться на Океане. Лизать айскримы. Лупить друг друга мячами. И завидовать тем, кто за каменными оградами вилл. Или в заповедниках закрытых пляжей. У Ионы свое заветное озерцо. Бог знает почему оставленное в качестве Парка. Маленького Парка для большого народа. Говорят, это придумал какой-то чудак. Из черных. Который верил в идеи равенства и братства. Потом его подстрелили. Как кулика на озере. Чтобы не вякал в тумане.

Иона вкатывает джип под аркаду дуба. Поднимается по тропинке, вбегающей на котлован. Внутри котлована — озеро. Одно из вырытой в конце 30-х годов системы водоснабжения города Провидения. Памятник общественным работам, чтобы улучшить и занять. Занять делом, отвлечь от глупых идей о равенстве и братстве. Озеро застыло под темнеющим августовским небом. Уперлось зелено-голубым глазом в небо. Озеро — глаз Земли. Небо — глаз Вселенной.

Что же они затевают? — соображает Иона. Ясно, не Брок. Сам Брок ни за что не начал бы разговора. Ну и не Стаф, не Рид. И не Молли. Значит, Магнус. Эти пошлые намеки на прошлую жизнь. На жизнь Рогули и Ля. Скалапендры, Ля, Пэн. Его единственной женщины. Его жены. А как же Ники? Они формально правы. Он нарушает. Но ведь там все кончено. Во-первых, кончено ли навсегда? И во-вторых, то есть еще во-первых, формально он, Иона — Рогуля — Иона, состоит в браке. С женщиной, которая не в звездном пространстве. А здесь, поблизости, через Океан. В стране Великого Пространства. Хорошо. Хорошо. Но при чем же здесь Ники? Ведь Ники он хотел просто помочь. Вернуть ей улыбку. Ну, конечно, шептал всякие слова, уверял в любви и все такое. Но шептать опьяняющие слова — в порядке вещей, когда любовь или хотя бы любовные игры.

Значит, Ники при том же. А Молли? А Рив? Что с ними происходит?

Остается разматывать катушку. Искать узел, который мешает леске сбрасываться со спиннинга. Узел противоречий.

Иона замечает человека. По другую сторону трубы, положенной в воду. Трубы, пересекающей окоем котлована. Вода от дороги стекает по этой трубе в озеро. Человек дымит сигаретой.

— Эй! Добрый вечер, — кричит ему Иона. Человек с сигаретой поднимается и направляется к Ионе.

⠀⠀ ⠀⠀

— Ах, рисковый ты человек. Рисковый и упрямый! — Магнус притворно шлепает пухлой ладошкой поверх больничного одеяла, под которым Иона. Пухлой ладошкой по тому, что называлось телом Ионы, а теперь забинтовано и развешено на блоках. Левая рука — на одном противовесе и в гипсе. Правая нога — на другом. Челюсть подвязана, как у старухи с привычным выпадением.

— Жив и крылышками машу, — отшучивается Иона, показывая правой рукой на блоки и противовесы.

— В том-то и дело, что машешь крылышками. Еще немного, и в ангела превратился бы, — подхватывает Магнус, продолжая гнуть свое.

— Превратили бы, шеф, если точнее, — стоит на своем Иона, а у самого в голове: Кто же устроил? Те выследили или этот в серебряном венчике? А он чей? Но те — которые те? Прежние Вожди, перелетевшие с ним? Или Новые?

— Важно главное, мой друг, ты жив. Проект ждет тебя. Отлежишься и — за дело! Хирург сказал, что к началу октября будешь как новенький.

— А сегодня?

— Что сегодня? — вкрадчиво спрашивает Магнус.

— Сегодня что за день?

— Пятнадцатое сентября, Иона. Запамятовал. Это бывает. Амнезия пройдет, когда отек мозга рассосется. Крепко тебе вломили.

— Подождите, подождите, Магнус. А как же Ни… — «Ники» — хочет крикнуть Иона, но молчит, почувствовав.

— Что «ни»? — переспрашивает Магнус.

— Я хотел сказать «ничего».

— Так-то лучше. Не стоит разбазаривать силы. Которых нет. Да и контракт предполагает абсолютную концентрацию внутри лаборатории. И по сути дела исключает конвергенцию энергии.

— Какая там конвергенция, когда я привязан, Магиус.

— Де-юре и де-факто! — хохочет Магнус. Подводит итог. Про себя. Умница Иона. Сечет с полуслова. Ники придется надеяться на себя.

Концертный зал переполнен. Концертный зал дворца Дюпонов. В Ньюпорте. Дворец давно превращен в музей. Выручки за билеты хватает, чтобы отапливать дворец и смахивать пыль с люстр и картин. Туристский сезон на исходе. Хозяева дворца пошли на устройство Конкурса «Мисс Нью-Иигланд». чтобы кое-как свести концы с концами. Нужен ремонт дворца. Вот почему сегодня такое необыкновенное оживление на аллеях, привыкших пустовать осенними вечерами. Прожекторы. Иллюминация. Толпы зрителей. Сумасшедшие цены на билеты. Репортеры всех каналов ТВ. Ажиотаж. Величественные лица швейцаров, взятых напрокат из театральных трупп вместе с фраками, фуражками и галунами. Играют джаз-банды. Сразу три. Один в холле, где зрители прогуливаются и пьют шампанское, которое разносят лакеи. Второй — в зале, уставленном столиками. Третий наигрывает тихонько за кулисами, подогревая претенденток. Среди них Ники. Она почти что покорилась судьбе. Несчастный случай с Ионой. Официальная версия: обвал скалы, нависшей над берегом. Такова, значит, нить, сплетенная ей вещими богинями судьбы — парками.

Зрители усаживаются. Откупоривается вино. Пробуются закуски. Джаз-банд, который в холле, наигрывает все тише и тише. Как утренний прибой. Джаз-банд в зале лабает бравурный рок-и-ролл. Горячит зрителя. Сверху, откуда-то с хоров, сыплют конфетти и пускают гелиевые шарики. Хлопают пробки. Шипят устрицы в кислоте лимона. Заключаются пари. В воздухе словечки, принятые на соревнованиях лошадей, боксеров и красавиц: рост, возраст, живость, экстерьер, школа, порода. Хотя здесь вместо породы говорят: семья. Выходит ведущий. Затихает джаз-банд в зале. Открывается занавес. Гремит главный оркестр. Выходят одна за другой претендентки. У каждой свой коронный номер. Своя манера покорять. Ники в черном купальнике, верх которого — в форме лука. Рядом с Ники — рыжая ирландка из Мэйна. По другую сторону — португалка, предки которой с островов.

Ирландка роскошна и раскованна. Каждое колыхание ее пышного тела вызывает град аплодисментов и восторженный свист зала. Она знает, что ее сила в плотской откровенности, сочной, вызывающей желание. Эта рыжая красотка (поговаривают в зале) уже получила ангажемент в несколько миллионов на съемки в бесконечном сериале «На далеком Севере эскимосы бегали». Действие сериала вращается вокруг Аляски и Чукотки. Рыжая красавица превзойдет достоинства Эммануэль и Джеймса Бонда. Португалка с островов извивается в танце, как змея. Змеится. Ноги, длинные и бесконечно пластичные, перевиваются, как лианы вокруг стволов. И не различить, где стволы, где лианы, где ласковые змеи, где ноги коричневой богини.

Публика заведена до невозможности. Восторг и энтузиазм так велики, что невозможно сделать выбор. Остается Ники. Строгая и совершенная. Совершенная — ни у кого нет сомнения. Ее вкус безукоризнен. Она прекрасна, но… слишком совершенна. Публике не хватает фана, изюминки. Не за что зацепиться.

— Ну хотя бы родника на щеке или щербинка между зубами, — острит телепродюсер Стив Кронин.

— А я все равно за нашу местную Диану! Не выбирать же эту рыжуху, которую каждый мечтает затащить в постель, — переговаривается через столики с приятельницей игрушечная миллионерша Пэт Маккензи.

— Долорес! Ну, конечно же, Долорес. Эта куколка с островов еще мисс Америку завоюет, — громогласно заявляет местный либерал адвокат Джек Леонкавалло.

— Она — мисс Америку, а ты, Джек, место в Конгрессе, — острит кто-то.

Мнения расходятся, как волны по воде пруда, когда брошен не один, а сразу три камня. Снова и снова играет джаз. Претендентки показывают свои коронные номера. Надо кого-то выбирать, кого-то предпочесть… Опять на эстраде Ники. Она поет греческую песню. Греческую песенку на английском языке. Кто-то перевел ей. Она поет про веселую длинноногую девчонку из горной деревни. Песню про длинноногую деревенскую девчонку, в которую влюбился почтальон. Почтальон влюбился и пишет ей любовные письма. Но вся штука в том, что девчонка умеет только смеяться и доить коз. И не умеет читать. Песенка такая милая. Сиртаки. Ники поет замечательно. По словам песни выходит, что девчонка беззаботная и все время хохочет. Особенно, когда влюбленный почтальон находит у нее под кроватью все свои письма. За целый год. Нераспечатанные. Публика готова хохотать вместе с девчонкой над деревенским влюбленным почтальоном. Готова, но…

И в этот момент в зал вкатывается инвалидная коляска. Для попавших в аварию. Вкатывается коляска, в которой Иона. Левая его рука в гипсе и подвешена в воздухе. Правая нога на распорках и с гирями противовесов. Коляска гудит, свистит и пускает пар, как локомотив начала века. Иона же наяривает невероятную, немыслимую в здешних широтах ухарскую музыку на тульской гармошке. Ники заливисто смеется. Она не может удержаться от смеха. Она умирает от смеха, как умирала от слез, когда узнала, что Иона в госпитале, без сознания. И судьба конкурса решена. Публика абсолютно уверена, что все это продолжение номера Ники с почтальоном, инвалидом. Бог знает с кем — и неважної!Так здорово весело получается.

— Вот это фан! Фан! Фан! Отлично! Колоссально! Грандиозно! Ники! Ники! Ники! — кричит, хохочет, свистит, топает публика, выбирая новую мисс Нью-Инглацо.

⠀⠀ ⠀⠀

Рив подбегает поближе. Щурит близорукие глаза. Улыбается виновато.

— Ты меня ждал? Прости, Иона.

— Ничего страшного. Я стоял и думал. Так мало времени, чтобы постоять и подумать.

— Такая у нас жизнь. Спешим, спешим. Навстречу Дому престарелых.

— Еще рановато, Рив, детка. Рановато о Доме престарелых. Они заходят в ее квартирку-студию. Ее новое жилише, снятое после того, как все случилось. Студия — в подвале доходного дома, вылезающего фасадом на бульвар.

— Ты с ума сошел. Иона. Опять накупил всякой всячины! — притворно сердится Рив, пока он рассовывает еду по отделениям холодильника.

— Фу-ты ну-ты, ешь грейпфруты — Клондайк витаминов. Лопайте сыры — залежи кальция. Ты посмотри, какой швейцарский сыр!

— И плачет. Дай кусочек, Иона.

— А вот квашеная капустка. Специально для тебя.

— Что это значит — квашеная капустка? И почему для меня. Иона?

— В наших краях квашеная капустка — первое средство, когда подташнивает.

— Спасибо, Иона. Я ушла от Магнуса. И меня больше не подташнивает. У меня все о-кей!

Они обедают вдвоем. Так пошло у них с тех пор, как Рив ушла из лаборатории. Иона приезжает к ней после работы. Они обедают. Толкуют о том о сем. Смотрят последние известия. Си-Би-Эс, Эй-Би-Си. Попеременно. Или прокручивают фильм. Что-нибудь смешное. Двадцатилетней давности. С Дастином Хоффманом. Или совсем древний. Чарли Чаплина. «Золотая лихорадка». И хохочут, когда Чарли ест спагетти из шнурков. Потом читают. Улисса. Они читают Улисса и говорят о судьбе Джойса. Писатель тоже не смог преодолеть среду. Должен был уйти. Уехать из Ирландии. Или Тургенев. На всю жизнь ушел из России. Страдал и жил подле возлюбленной Полины, деля ее. Россия же осталась неразделенной любовью. Писал всю жизнь о ней, бросив ради женщины.

— И ты не смог? Или должен был уйти из своей страны. Иона?

— Должен был. Да и не смог оставаться.

— А теперь можешь?

— Боюсь, что не смогу, Рив.

— Пожалуй, есть особенные люди, которым невозможно оставаться там, где ложь. Их души задыхаются во лжи, как рыбы в илистой воде лимана. Ты такой. Особенный.

— Ты тоже не смогла. Значит?

— Ничего не значит. Вернее всего значит, что я была слишком обыкновенной. Во мне ничего не было своего. И это угадал во мне Магнус. Я кожей чувствовала чужую волю.

— Теперь-то в тебе зародилось нечто. Свое. Особенное. Ты перестала быть реципиентом для него. Если не считать того, на что ты решилась.

Больше они не говорят о ее беременности.

— А как с компашкой будет, если и ты уйдешь, Иона? С нашей лабораторией?

— Магнус не пропадет. Такие выживают. Брок с ним останется. Брок прижился, как гриб на стволе. Сыт. Пьян. Дом купил. Машина гоночная. Он без Магнуса не может, да и тот от Брока зависит. Компьютеры. Энцефалографы. Синтезаторы пептидов. Все в золотых руках Брока. Золото за золото.

— А Стаф? А Молли? Что с ними будет. Иона?

— Ты меня за пророка не держи, Рив. А если без дураков, они останутся с Магнусом.

— Хотя поймут, что он дурачит?

— Хотя поймут. Да и так все все поняли. Делают вид. Что же ты не сделала?

— Потому что тошнило. Теперь-то я поняла, что тошнило не потому, а из-за того, что противно. Магнус понял, что я поняла все. И не уговаривал остаться.

⠀⠀ ⠀⠀

Иногда в лаборатории веселье. Как сегодня. Магнус уехал в Нью-Йорк проворачивать внедрение компанией «Электроник-Сенс» аппарата для комбинированной стимуляции секса у стариков. Все-таки он молодец этот Магнус. Из всякого малозначащего, почти что пропащего эксперимента может выжать пользу. Так что совместные исследования Рив. Ионы и Молли не лопнули, как мыльный пузырь, а даже обещают дать навар. Это вселило надежду в компашку. Вот и сегодня все ждут возвращения Магнуса из Нью-Йорка, ловят кайф и треплются почем зря.

Магнус возвращается на коне. Так он называет возвращение с победой. Магнус — потомок кавказцев и вспоминает горские реалии. Когда счастлив. Лаборатория, понимает, что предвидится гульба. Магнус обходит каждого, как премьер — почетный караул. Только что не треплет за подбородок. Молли он даже берет за бочок. Дружески так берет, а все же. Брока хлопает по спине. Стафу шепчет что-то такое из Хафиза или Хайяма. Для Ионы вспоминает нечто, напоминающее пословицу: «Любишь кататься, люби и саночки возить».

— В каком это смысле, шеф? — уточняет Иона.

— Да во всех. И в частности, относительно меня. Я люблю получать от вас результаты и люблю стимулировать своих коллег.

Магнус тут же объявил всем прибавку. Пятница, а это была именно пятница, прошла в соображениях, куда смотаться. Магнус обещает высветить подходящее местечко и всех обзвонить.

⠀⠀ ⠀⠀

Компашка съезжается к восьми вечера. Магнус высветил итальянский ресторанчик на Федерал Хилл. Под названием «Ах, Сорренто!». Компашка собирается. Последним притаскивается Иона.

— Машина забарахлила. Сорри, ребята, — извиняется за опоздание.

Иона садится у окна. Рядом с ним Молли. Она вырядилась в зеленый джемпер и коричневую юбку из замши. По колено. Так что, если не знать. Это итальянский ресторанчик. Много одиноких мужиков. Молли явно в чести. Толстозадая Рози таскает коктейли. От одного одиночки к другому. Из-за столиков или со стойки бара. Брок моментально напивается на дармовщинку, и ему не до кого. Он сидит, обняв правой рукой деревянную колонну, обкрученную лентами расцветки итальянского флага: зеленой, белой и красной. В левой руке стакан. Рози только успевает менять стаканы. Вынимает из левой руки Брока пустой с оплывками льда. И вставляет наполненный?

— Джин с тоником? — спрашивает Брок.

— Естественно! — отвечает Рози. Вставляет и протискивается к бармену за новым стаканом для кого-то из компашки. Стаф сосредоточенно сосет кока-колу, отговариваясь постом, связанным с мусульманскими праздниками. Волосатик же Магнус разыгрывает рубаху-парня. Он заказывает музыку, швыряет десятку за десяткой музыкантам, тискает Рози, которая попискивает, как надувная кукла с секретом. При каждом ее писке бармен вскидывает на Магнуса печальные глаза и подтягивает галстук-бабочку, как бы удушаясь. Или удушая стон.

Волосатик не зря это делает. Нарывается Волосатик, соображает Иона. Но зачем? Дать ему по морде, чтобы сразу?! Но по морде не дает, а наблюдает.

Брок ерзает вокруг колонны, вальсируя вместе с мотивчиком: «Тарарарара-тарарарара-тарарара-ра-тарара-татататата-татататата — трататовские-ве-чера». Вальсирует в мотивчике со стаканом выпивки, напевает: «Это правда все? Это правда все? Это правда про крошку Рив». Молли радостно всхлипывает, захлопывая именем Рив напомаженный ротик. Волосатик-Магнус в полном восторге.

Он даже Рози выпускает из капкана колен. Бармен приходит в себя и посылает оркестрантам дармовую выпивку.

Наступает затишье. Суппи-аккордеонист сидит поблизости от Стафа, который нащелкивает марш Черномора из оперы Глинки «Руслан и Людмила». Нащелкивает в кармане на свинцовых кастаньетах. На кастете нащелкивает марш Черномора: «Тра-татататрататата-трарарараратата». И рассказывает Суппи:

— Когда в школе десантников учился, нас водили. Коллективно. В Большой театр. Который на проспекте Карла Маркса. Рукой подать до Кремля, — поясняет Стаф аккордеонисту.

— А… — отвечает Суппи, узнавая только глагол «водили».

— Понимаешь, дорогой товарищ, — теплеет душой Стаф, — Черномор — это кавказский анархо-синдикалист. Он люто ненавидел эксплуататоров. Бился с ними до последнего вздоха.

— Застрелили? — участливо спрашивает Суппи, нащупывая марш Черномора.

— Погиб в борьбе. Впрочем, темная история. Женщина, яйцо, игла. Напустили туману. А вернее всего — подослали лазутчицу. Она его и прикончила.

Брок предлагает:

— Позовем-ка сюда брюнетку в красной шляпке, а?

— Ты полагаешь, пригодится? — спрашивает Магнус.

— Нам да. А вам уже нет, — рубит с плеча Брок.

— Погиб в борьбе, — продолжает Стаф.

— Как сказать! — храбрится Волосатик. — Мы ее сейчас приведем. Подтянем к нашей компашке. Иди сюда, Красная Шляпочка.

Иона видит, как Красная Шляпочка подъезжает вместе со стулом к их столику. Как на веревочке. Он сидит совсем близко от Магнуса, который держит на коленях Молли. Он сидит совсем поблизости. Сбоку. И посасывает восьмой Пирл Харбор. Зеленый Пирл Харбор через сиреневую пластиковую соломинку. Странное дело. Ионе кажется, что изо рта Волосатика к Красной Шляпочке тянется серебряная ниточка. Вроде паутинки. Волосатик словно бы стреканул паутинку в сторону брюнетки и подтягивает. Зубами легонько тянет к себе, как рыбу на леске. Компашка рты раскрыла от изумления и ждет, что будет. Ионе же омерзительно видеть во рту у Волосатика паутинку, которая подтягивает. Он хочет оборвать паутинку, но руки замотаны. Даже пальцы сведены друг к другу. Не шевельнуть.

Стаф наставляет Иону смириться:

— Ты же в плену, ослиная задница. Будешь сопротивляться, прикончим на месте.



Следовало поторопиться. Схватиться за баранку и жать на сотне до самого Ньюпорта. А там видно будет. Главное — к открытому Океану приникнуть. К тому же самому, с которого начинал. Только с другого бока. Отведал каравай с одного бока. Теперь с другого. Волосатик явно не в форме сейчас, соображает Иона. Зато Брок и Стаф не дремлют. Они меня дома ждут. Но скоро прочухаются. Седьмое чувство подскажет, где меня искать. Десантники!

Он выскакивает на 195-й хайвей. Летит по длиннющему мосту в Фолл-ривер. Тоннель. Спящие коробки ткацких фабрик. Поворот. Извилистое шоссе. В зеркале заднего вида — редкие кары, которые он обгоняет. Кажется, обошлось, думает Иона. А что же дальше?

Несколько раз сходило. Оставался живой. Теперь, сомнений нет, Волосатик не выпустит. По многим соображениям. Оскорбленное достоинство шефа — тоже кое-что. Но далеко не главное. Можно было бы простить. Вправить мозги при помощи «кастаньет». Провалялся бы опять в госпитале. Оклемался. Прикинул бы, что и почем. И снова в лабораторию. На этот раз совсем другое. То, за что живым не выпускают. Магнус осознал, что Иона все понимает.

Что же делать? Не подыхать же, черт побери! Так и не повидав хануриков. Скалапендру так и не… Сколько же лет прошло? Пять? Десять? Вольте? Кто знает, как считаются годы разлуки с любимыми. По какому летоисчислению. По земному? Лунному? Звездному?

Не подыхать же, черт побери, на чужбине!

Трещит и повизгивает приемник. Не тот, который на табло. Особый. Для срочных переговоров с лабораторией. Закодированный. Но каждый из компашки знает; если затрещит и начнет повизгивать — напяливай наушники. Иона напяливает. В эфире голос Волосатика. Бархатный, как прежде, но чуть-чуть подернутый. Как бы могильной сыростью. Опять набирающий уверенность и барские обертоны: «Ладно, Иона. Пошутили и хватит. Ты же слышишь меня. Иона. Как тебя назвал Стаф — «ослиная задница»? Ах, шутник! Все мы шутники. Ты же знаешь, Иона, что со Стафом шутить опасно. Со мной можно. Я пойму и приму. Но не Стаф. И не Брок. Слышишь, Иона, разворачивай оглобли — и ко мне. К себе не возвращайся.

Ухлопают. Или не дай Бог — на хайвее заловят. Слышишь, Иона. Не дай Бог!» Иона обрывает мерзкий голос Магнуса, бархатистый и замогильный. Как шерстка паука. И гонит, гонит джип. Спешит к Ньюпортской бухте.

⠀⠀ ⠀⠀

— Ну и что? — говорит ему белобрысая девка. — Ты что уставился как баран на новые ворота!

И не поймешь, кто вызывающе покачивает боками — маленькая шхуна или белобрысая, которая улыбается всеми своими округлостями. Сияет как медный самовар. Особенно же — ямочками на подбородке и на щеках. Яблочными ямочками. Белый налив улыбок. Тельняшка навыпуск чуть не половину юбки закрывает, которая вся — на треть бедра.

— Плохи мои дела, красавица. Выручай, землячка Когти рвать надо немедленно, а то — каюк!

— Ну что, возвратился — не запылился? — поворачивается к Рогуле Скалапендра. Вернее, к солнцу, которое вот-вот шмыгнет за тучу. — Ты там знаменитостью стал. Слыхали. — И больше ни слова. Как будто никогда — мансарды и ночных яблок.

Конец лета. Ветер. Море свинцовое. Тростники гнутся и шуршат. Кулики репетируют перелетный маршрут.

⠀⠀ ⠀⠀

— Так вот мы и жили, через стенку спали, а дети были, — подводит итог Челюсть. Они говорят уже часа три, что необычно для компаньицы. Так, отдельными словечками перекинуться. Чернушку спеть Или оповестить о прорыве канализации, которая означает на языке Замка утечку радиации. Ну, в крайнем случае, помечтать о возможностях, если. Вспомнить других хануриков Великого Пространства…

— В Метрополию возвращаться никакого смысла. Голодуха, резня и жажда реставрации, — разъясняет Смычок причину их зимовки, которая предстоит.

— К тому же с твоим бегством, Рогуля, все образовалось Ты знаешь, миляга: дважды два — четыре, — подлизывается Лиловый, касаясь Рогу-линых коленок кончиками гиперсенсорных пальцев. Они пронизаны капиллярами, как язык лягушки под микроскопом.

Челюсть явно смущен неожиданным возвращением, но бодрится:

— Гуано не тонет, и ты вернулся, Рогуля. Что же делать. Будем зимовать вместе.

— Вместе, это как? — спрашивает Рогуля, пытаясь разобраться в ситуации. Они сидят на кухоньке. Пылает, гудит и трещит чугунная плита, оставшаяся в дачке со времен. Попыхивает закоптелый чугунок с картофелем. Над плитой висят связки лука. Пучки мяты, подорожника и зверобоя. Нитки грибов разного сорта: белые, моховики и подберезовики. Тут же нанизаны половинки диких яблок и груш.

— Вместе, это как? — спрашивает Рогуля, предполагая. Скалапендра молчит у трельяжа в зале рядом, отделенной от кухни прямоугольником дыры. Она бигудится.

— Селись в зале, — отрубает Челюсть.

Лиловый ластится, чтобы не обижать.

— Мы со Смычком в боковушке. Челюсть со Скалапендрой… сам понимаешь.

Рогуля понимает сам. Челюсть время от времени отлучается. Его шаги стукаются, как биллиардные шары. Он спускается с газетами. Потом снова исчезает. Возвращается в наушниках. Глаза у Челюсти глядят куда-то внутрь. Даже не внутрь себя, а в глубь расстояния от Чухонии до Метрополии. Подальше от виноватого взгляда Рогули. Который вернулся, чтобы разрушить.

— Да, да, чтобы разрушить. Ты вернулся, Рогуля, чтобы разрушить нашу жизнь. Шатался бы и дальше по свету! — Скалапендра вытащила его на крыльцо и пеняет.

— Подожди, подожди, Пэн, я ведь, я бежал отсюда, чтобы не разрушить. Чтобы сохранить тростники. Всю нашу компаньицу. Идею. Чтобы тебя сохранить, Ля.

— Вот и сохранил для Челюсти. И Замок сохранил для новых вождей. А все, что было у нас, разрушил. Дурак ты, Рогуля. И забудь. Слышишь?

⠀⠀ ⠀⠀

Рогуля сидит на кухне. Плита погасла. Гудит за стенами дачки балтийский ветер, пропитанный мокрой солью, гнилой рыбой и тлеющими тростниками. Он отпивает из жестяной кружки отвар мяты со зверобоем. Но все равно не хочется спать. «Какого черта!» — восклицает внутри него Иона.

Наверху в мансарде, где Скалапендра с Челюстью, тоже не спят. Ворочаются. Челюсть щелкает словами, которых не разобрать. Перестук согласных, как удары биллиардных шаров в полуночном баре, когда последний посетитель пытается припомнить дорогу домой. И всхлипывания Скалапендры. Злые, горькие, эротические. У нее все вперемешку.

В боковушке у Лилового и Смычка поиграла скрипочка. Лиловый спел из «Пиковой дамы»: «Мой миленький дружок, любезный пастушок…» Теперь они хихикают, переговариваются вполголоса, как мальчики в ночной палате пионерлагеря. Смычок, наверно, опять размечтался о каналах. Марсианских каналах среди тростников, где кишит рыба. Навалом рыбы, чтобы накормить всех. Накормить и остановить. Рогуля явственно слышит: «Накормить и остановить».

Бедные ханурики. Изголодались на картошке и грибах. И к тому же страх перед наползающей Метрополией. Перед нашествием гуннов. Татарской орды. Тевтонов. Третьего рейха. Голод гнал эти орды из насиженных мест. Срывал с вековых пастбищ. Голод разрастался, как Вселенная. Из точки страха перед голодом — во Вселенную захвата и кровопролития. Бедные ханурики.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Наутро они опять в тростниках. Эго вроде ритуала. Перед зимовкой. Специально для Рогули. Чтобы вспомнил все, как было. Хотя у Челюсти контридеи. Он считает, что нечего вспоминать, поскольку прошло достаточно для любой минерализации. Но тем не менее они на пятачке. Смычок готов сколько влезет торчать среди тростника и чертить каналы на плотном, темном от дождей и штормов песке. Лиловый, который при нем на должности. Носит футляр со скрипкой. Должность официальная. Без дураков. Поскольку Смычок пристроился в том же Доме рыбака, что и Челюсть. Аккомпаниатором. Лиловый же — ассистентом Смычка. Скалапендра крутится с кружком кройки и шитья. Для чухонок, которые строят новую жизнь в независимой экономике. Всему же голова — Челюсть. Он — старожил в Доме рыбака. К тому же сумел доказать автономным властям, что в Питере, откуда его корни, все вылезли из болот, а потому — палеонтологические чухонцы. Чухонкой записана и Скалапендра, произошедшая из Лисьего Носа, что на Финском заливе. Рыжая чухонская Скалапендра. Чита и Одесса, откуда Лиловый и Смычок, тоже вынесены на окраины Великого Пространства. Как и Чухония. Получили автономию. Поэтому происхождение Лилового и Смычка не раздражает аборигенов. Отрицательный хемотаксис у них только к жителям Метрополии, которым оглушен тощий процент.

— Ты в этот процент умещаешься, — подводит итог дискуссии Челюсть. Толкует компаньица, как жить Рогуле.

— К тому же столько лет в загонолуленном мире. Это тебе тоже в плюс.

— А Замок? — спрашивает Рогуля, озираясь на белую громаду, которая нависает над тростниками. Смычок наигрывает в ответ что-то из «Летучей мыши». Лиловый предпочитает бо́льшую определенность. Раскачивая футлярчик, напевает. «Спи, моя радость, усни, в доме погасли огни».

Смычок наяривает «Летучую мышь». Рогуля спрашивает повторно. У Челюсти:

— А Замок?

— Они законсервировались. Рогуля. Ну, пожалуй, не мумифицировались, как первый из Вождей. Что-то вроде парабиоза. Сколько их в Замке? Чего они ждут? На что надеются? Мы не знаем. Тогда с тобой прежние Вожди смылись в Гонолулу. Государства не существует. Одно название. Ассоциация Метрополии с автономиями. Вроде здешней. На самом примитивном уровне. Обмениваются сырьем, чтобы не сдохнуть. Компостом стало Великое Пространство.

— Но ведь тростники живы. Шуршат. А значит…

— Ничего это не значит, Рогуля. Нечего было и возвращаться, если для тебя еще что-то значит, — пытается Челюсть покончить с дискуссией.

— Ты меня не принимаешь за полного идиота, Рогуля? — спрашивает Смычок, увлекая за собой.

— Ну, что ты, Смычок. Вовсе нет. Ты музыкант. У тебя фантазии. Идеи.

— А то, знаешь сам, я сюда за Челюстью потянулся. Он ведь тоже сочинял. Переменился Челюсть.

Мы все сочиняли и переменились, Смычок. Важно, что сочиняем теперь и в какую сторону переменились.

— Вот видишь, а я так и остался со своими каналами. Хотя кое-что получилось. Хочешь покажу?

— Спрашиваешь!

Они пробираются сквозь заросли тростника по тропинке, ведомой только Смычку.

— Видишь, Рогуля?

Черной змейкой вьется ручей, выбегающий из пруда, окруженного тростниками и потому потаенного.

— Ручей ведет в залив. В море. Пруд же соединен с речкой, которая — рукав главной реки Чухонии. Сечешь идею?

— Пока нет, Смычок. Но постараюсь просечь.

— Ну-ка наклонись, Рогуля. Видишь рыбин у корней тростника?

Рогуля наклоняется к бережку пруда и видит. Шесть или семь крупных рыбин лениво шевелят хвостами, уткнувшись носом в корневища растений. Смычок открывает ящик. Тут У него ящик специальный стоит. Вытаскивает складной сачок с крупными ячеями. Сачком подцепляет одну из рыбин. Она широкая в спине, крупная, эллипсоидной формы, похожая на карпа и леща одновременно. Однако чешуя мелкая и густая, как у линя.

— Нравится экземпляр, а, Рогуля?

— Хорош зверь! Откуда они такие здесь, Смычок?

— От верблюда!

Над головой у них пролетела крупная серая чайка с белыми подкрыльями и красным клювом. Она спикировала в прудик и взмыла с серебряной рыбкой в когтях.

— Я эту породу лет десять вывожу. Нет, больше — еще до того, как ты отвалил.

— Я видел, что ты крутился в тростниках. Правда, ты тогда больше каналами увлекался.

— Правильно, Рогуля! Вся идея началась с марсианских каналов. Я спрашивал себя: почему марсиане их построили? И отвечал: потому что жрать нечего стало. По каким-то причинам.

— Как у вас.

— Как у нас. Рогуля. Со жратвой все хуже и хуже. Автономию получили, а жрать нечего.

— Глобальная проблема, Смычок. Только здесь острее. А вообще-то — глобальная.

— Ну ты сам помнишь, тростники были под угрозой, пока Корабль из Замка не выпорхнул. Теперь затишье. Ни мы их. Ни они нас. Ну вот, я этих рыбин вывел. Могут жить в пресных и соленых водах. Им тростники нужны для кормежки.

— А каналы?

— Это мне не по зубам. Тут сообщество нужно.

— Верно, Смычок, чтобы всех накормить, надо тысячи таких ручьев среди тростников прорыть.

— А сколько в море уйдет!

— На прокорм других, Смычок. Не тушуйся! Почему я твои фантазии еще тогда всерьез не принял?!

— С Замком не мог разобраться, с Архитектором, со Скалапендрой.

— Теперь, думаешь, легче разобраться!

— Оставь ты это, Рогуля. Столько лет прошло. Женщин, что ли, мало тебе?

— Таких больше нет, Смычок. В том-то и дело. Ну, да ладно. Давай о каналах и рыбе твоей чудесной.

— Вторая проблема — куда моя рыба нереститься ходит? Ведь ходит вверх по реке, и мальков кто-то подкармливает. Это факт. Иначе — откуда бы такой приплод. А если так…

— Если так, то надо этих людей найти. Время такое, Смычок. Одному тебе никак. Даже со мной. И со всеми нашими хануриками никак. Не накормишь ты один все человечество.

⠀⠀ ⠀⠀

Они поднимаются по реке в глубь Чухонии. Резиновая лодка легка для переноса через каменистые пороги, которые не преодолеть по воде. Лодку сносит течение, бегущее в сторону Балтики. Надо обследовать реку до холодов, до того как лед запрет воду. Они гребут. Причаливают. Переносят лодку и рюкзаки. Ночуют в палатке, взятой в Доме рыбака.

Когда прощались с остающимися, Лиловый лип третьим. Рогуля его не взял по причине хилости и обморожения с младенчества, которое может вукнуться. Скалапендра сделала вид и закурила «Беломорканал», вставив папиросу в длиннющий мундштук из сухой тростинки. «Рояль закрыт, и не звучит мое любимое, тобой забытое осеннее танго», — затянул Лиловый.

— С тобой всегда было так, Рогуля. Не успевала я отогреться, как ты, — Скалвпендра сбросила кольцо табачного дымка.

«Встретились мы в баре ресторана, как мне знакомы твои черты…» — заливался мутными слезами Лиловый.

— Так и было, Пэн. В баре ресторана Дома композиторов. Ты была рыжая и напоминала возлюбленную знаменитого поэта Нет, вру! Двух возлюбленных двух знаменитых поэтов. Рыжую Кармен и рыжую Лилю. Я обожал стихи этих поэтов и был влюблен в их возлюбленных. И тут ты. Огненная. Многоликая. Я влюбился в тебя, Ля. Помнишь мою звездную музыку? Гибрид звучащей древесины и солнечных лучей. Рыжих, как твои волосы.

— Тогда зачем уходишь, едва вернувшись?

— Чтобы не растерять звучание. Я думал, что вывез в Корабле последних вождей. Но в Замке зародились новые. Он продолжает нависать над тростниками.

— Как замерзшее гуано над зимним сортиром, — скрипнул Челюсть.

Они поднимаются вверх по главной реке Чухонии. На стоянках Смычок берет пробы. Отлавливает рыб. Соскребает чешую. Взвешивает. Обмеривает. Они варят уху. Толкуют.

— Почему я вернулся, говоришь? — Рогуля дует на ложку, пробует на ощупь — горячо ли. — Тот круг завершился. А у вас тут… Словом, затосковал. И опасно стало там. Попал в ситуацию.

— Как же смылся?

— Ах, Смычок. Это совсем другая история. Валюха спасла. Белобрысая. Улыбается вся — ямочками.

— Как это было, Рогуля?

— Засунули меня куда-то между днищем и трюмом. Вроде тайника, что ли. Там со мной всякой твари по паре: черепахи, игуаны, броненосцы, лемуры — кого только не было. Валюха ныряла ко мне в тайник по ночам. Подышать и по всякому другому выводила. Кто-то на шхуне был кроме нее. Но не повстречался. И всегда улыбалась. Ночью светилась улыбкой. Она лечила меня. Белобрысая. Улыбками живота и губ.

— Что же это за шхуна? — спрашивает Смычок, заглядывая в глаза Рогули с доверчивым сомнением — не галлюцинации ли были.

— И я допытывался у Валюхи. Общество у них такое. Компания. Вроде нашей компаньнцы. Только мы — ушли а тростники, чтобы спастись. А они спасают.

— Кого?

— Тварей словесных и бессловесных. Все живое.

— И тебя как тварь?

— Ну да. Словесную.

Река утаскивает их в глубь чухонских лесов. Попадаются хутора. Безлюдные с виду. Хотя за оградами — осенние картофельные поля с кучами затлевающей ботвы. Жители прячутся в каменных мызах. У каждой семьи наготове оружие. Время неспокойное. В лесах бродят пришлые люди. Больше — жители Метрополии, проникающие а Чухонию в поисках съестного. Рогуле и Смычку лучше не заглядывать на хутора. На каком языке будут объясняться?

— На каком, спрашиваешь? — причаливает к берегу Рогуля. — Да на английском. Каждый чухонец английский учит. Надеются, хотя Замок и нависает.

Они вытаскивают лодку у самого края картофельного поля, огороженного жердями, привязанными к кольям. Лыко, которым крепили жерди, выцветшее и задубевшее. Видно, все делалось в лучшие времена — десятилетней давности. На их шаги и разговоры из дома, покоящегося на булыжнике, заросшем сивым мохом, выскакивает собака. Одновременно из-под крыши — там, где слуховое оконце, — вырывается белая шапка дыма.

— Ложись! — приминает Рогуля к земле Смычка. Мелкие камешки рассыпаются над ними.

— Дробью палят, суки! — сипит Смычок приплюснутым ртом. — Хорошо, что скрипка в лодке.

— Отползай к лодке. Скрипка нужна, — приказывает Рогуля.

— Ты что? Одна дробина — и конец моей скрипке!

— Тащи скрипку, если жить хочешь. И если в свою мечту веришь.

Смычок сползает к лодке. Возвращается с футляром.

— Рогуля, — шепчет он исступленно, — Рогуля! Ты знаешь, у меня всего три привязки: Челюсть, каналы и скрипка.

— Подожди. Дай понаблюдать, — прерывает его скулеж Рогуля.

В это время из-под крыши вырывается новое облако дыма. Опять дробь свистит над их головами и осыпает песок на пригорке, за которым они скрываются.

— Видишь, Смычок, у них всего один дробовик. Покажи им скрипку. Покажи и спрячь!

Смычок высовывает скрипку из-за бережка и прячет. Больше не стреляют.

— Теперь один футляр. Дай мне футляр без скрипки!

Рогуля берет черный футляр и поднимает его над головой. Поднимается вслед за футляром. Из дома не стреляют.

— Куда ты! Стой, Рогуля! — кричит ему вдогонку Смычок.

— Лежи тихо. Все будет о’кей! — не оглядываясь, бросает Рогуля. Он перемахивает через плетень. Рыжая лохматая собака бестолково тычется в его резиновые сапоги. Погавкивает для порядка. Дверь дома распахивается. Выходит мужик с дробовиком. Дуло нацелено в грудь Рогули.

— Стой! — кричит мужик. — Стой или пристрелю, падла! — «Падла» он произносит на чухонский манер — «патла». Это смешит Рогулю, потому что у мужика длинные нестриженые патлы, свисающие из-под зеленой войлочной шляпы. Рогуля стоит и хохочет во всю мочь, ожидая, пока патлатый чухонец приблизится.

— We are musicians, good fellow. And I’m, and my friend is too[56],— говорит Рогуля.

— Яяяяяа, — тянет мужик одобрительно, потому что узнает желанную речь фонетически. Не понимая смысла.

Рогуля повторяет то же самое на понятном им обоим языке Великого Пространства.

— Яяяяяяа, — недоверчиво качает головой мужик, хотя и понимает. Косится и поигрывает дробовиком. Снова Рогуля пускает а ход английский. Из-под бережка слышится чухонская полечка. Смычок осмелел и заиграл. Он играет, приплясывает и приближается к мужику, который с дробовиком, Рогуле и собаке, стоящим около кучи затлевающей картофельной ботвы. Смычок наигрывает чухонскую полечку. Собака виляет лохматым хвостом. Мужик чешет затылок, сдвинув на ухо зеленую войлочную шляпу.

В доме чухонца-хуторянина полутемно. Свет и тепло идут от чугунной плиты, соединенной с кирпичной печкой в полстены. За плитой груда березовых поленьев и кучка сосновой лучины для растопки.

— Освещаемся лучиной, — поясняет мужик. — Керосину и газа вот уже лет шесть-семь нет. Как Метрополия отрезала газопровод и нефтепровод так и не стало.

Посредине залы, которая и кухня, и гостиная одновременно, на полу, — алюминиевый таз с водой. В тазу плавают угольки. Из воды торчит треножник — светец. Мужик берет из кучки сосновую лучину, запаливает от полена а плите и втыкает в верхний паз светца. Желточный свет расползается по зале. Жена чухонца по имени Марта строгает картофельный салат с грибами. Марта массивна и бочкообразна. Узкие глаза смотрят как бы между бочажных обручей. По случаю гостей и музыки добывается из погреба яблочное вино. На разговор и запах еды приходят дети: мальчик Яан лет двенадцати и девочка Хеллен — погодки. Яан, как и отец Кард одет в домотканые холщевые штаны и свитер, связанный Мартой из шерсти овец. Овцы пасутся за домом. Столь же прост сарафан Хеллен и ее вязаный джемпер. Однако все пристойно.

— Слава Богу, господин учитель Траат приехал из Таллинна и учит детей из окрестных хуторов. Платим ему натурой: картофелем, яйцами, молоком. Деньги ничего не стоят в наше время. У господина учителя система особая. Он эту систему проповедует.

— В чем система? — спрашивает Рогуля.

— Вот дети лучше объяснят. Хотя бы Хеллен.

Хеллен совсем не смущается, а, напротив, гордится, что проповедует идеи господина учителя. Повторяет его слова:

— Люди жили в гармония с природой почти триста тысяч лет. Они не отделяли себя от зверей и растений. Природа давала им все, что могла. Потом начался страх голода, войны, болезни, попытки подчинить природу и в том числе человечество какому-то племени, клану, народу. Все это обернулось страданиями, запустением и отделением природы от людей. Господин учитель Траат и его друзья хотят помочь человечеству вернуться к природе. Обновленной, конечно же.

Яан с обожанием глядит на сестру. Марта утирает слезы умиления. Карл добавляет:

— У них на Старой мельнице большая компания подобралась. Да мне дело маленькое. Мне семью кормить надо.

Марта кивает словам мужа, как деревянный домашний божок.

Согласно карте, нарисованной Карлом, Старая мельница как раз находится в истоках реки.

— Так что, Рогуля, будем очень смеяться, если мои идеи кто-то перехватил. Я же чувствовал, что рыб кто-то подкармливает!

— Постой, постой, Смычок, а что если… Нет, это невероятно!

Старая мельница надвинулась на них из-за поворота реки, ставшей ручьем. Ручей играл роль нитки в марионеточном спектакле, который разворачивался.

— К тому же грифы, кентавры, сирены, сфинксы и прочие химеры. Это тоже кое-что! — продолжает Смычок развивать тему. — Столько утрачено, а. Рогуля?

— Если не фантазии, то немало. Откуда бы вообразить химер?

Они вплывают в прудик, или озерцо, образованное плотиной, наэлектризованными.

— Нет, правда, Рогуля, куда же эти кентавры и сирены? А вначале — откуда?

Рогуля тихо гребет, втекая душой в ожидание. Потому что слышит встречу.

На берегу безлюдно. Проходит семья кабанов, шаркая об стволы тяжелыми телами в рыжей шерсти. Тур игриво чешет большой, как остров, бок турицы царственным рогом. Мохнатые шотландские лошадки бродят вокруг Старой мельницы.

Рогуля тихо гребет, втекая душой. Смычок весь в догадках и смелых идеях.

— Нет, ты зря отшучиваешься, Рогуля. Абсолютно зря.

— Твои рыбины и химеры — это гениально, Смычок. Правда, гениально.

— Валюха, ты?!

— А кто же еще! Ты думал Венера Милосская на Старой мельнице объявилась?

— Ничего я не думал. Здорово, что встретились, — бормочет Рогуля, чмокая Белобрысую в ямочки на щеках.

— Ну, хорошо, хорошо, Иона, побаловались и хватит. А то ему обидно. Как величать?

— Смычок я.

— Ну Смычок так Смычок. А ты Ионой стань. Возвысься. Очень нашей компании нужно, чтобы ты над Рогулей возвысился.

— А заскучаю?

— Тогда зовись хоть как. Но думаю, у нас не заскучаешь, миленок.

Она хваткая, сноровистая, как на шхуне. Вся светится, переливается улыбками. Тельняшка, как и в Ньюпорте, когда Иона впервые обогатился встречей, навыпуск, кое-как юбку облепила. Сапоги хромовые вполголени. А дальше колени, как подсолнухи. И где-то — не достать — так полнокровны и длинны бедра — куполок юбки в обтяжку. Занавеска тельняшки. Наповерх тельняшки, распираемой естеством грудей, плисовая куртенка. Какие у крестьянок Метрополии.

— С тобой, Иона, долгая беседа будет. Компания наша на тебя глаз положила еще с тех пор.

— Когда я с компашкой Магнуса схлестнулся? Чертова ночь! Провалилась бы совсем. Всю мою жизнь…

— Не скажи, не скажи. Иона. Всю твою жизнь — это правда. А провалилась бы… Без Магну совой компашки как возвысишься, а надо.

— Ну, у меня своя горечь незапиваемая, Валюха.

— Я старалась отпоить, как могла. И что сюда придешь, знала. Но если бы не годы у Магнуса, как знать, стали бы отпаивать и отогревать.

Смычок слушает переброс словечек и намеков, радуясь, что достиг. Потому что рыбины его заветные так и сигают по прудику, или озерцу, не равно ли, как обозначить. Улыбки же Валю-хины, ее яблочная живость вселяют в него движение соков. Которые бродили в одесской юности синхронно с цветением белопенных акаций на Пушкинской. Неужели возвращается и это?

— Ну, ясно дело, подкармливали мальков. И продолжим. Ты же, Смычок, с искусственными каналами в тростниках так нашему сердцу мил, не поверишь как.

— Хочешь, сыграю, Валечка?

— Играй, играй. Птицы поют, а ты играй. Зимой совсем вместо птиц будешь, — и пошла от него, пританцовывая и поскрипывая сапожками.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Звери, подобранные по миру, жили по всему лесу, который был огорожен предупредительно. При холодах и необходимости дать кров приплоду годились вольеры и земляные лежбища, вполне отепленные. Впрочем, не в разведении редких пород было дело компании. А в сохранении. Так же и растения. Был сад яблоневый. Был малинник. Черносмородина буянилась, и крыжовник цыплячился ворсинками. Конечно, плодилось все летом — ранней осенью. Потом же северная зима на восемь месяцев бесплодья. Так же и с хлебным полем, пасеками, выпасом для коров и пастбищем для овец. Важен был принцип: возможно ли прокормить человечество, если понять природу. Что она хочет? Природа. Пустоцветом раздуваться и падать жирными слоями зеленых мышц растений и красных мышц животных. Или донести? А если донести, то не дать вымереть тем, кому поручено Богом быть носителями Идеи. Не вымереть в бесплодной борьбе за кусок хлеба. Тому пример Великое Пространство. Половина земли. Государство, развалившееся на Метрополию, неспособную управлять собой, неспособную даже выкачивать из сателлитов, как почти столетие. И сателлиты, потерявшие волю из-за парабиоза Метрополии. Получившие волю, но лишенные воли.

Страны же за Гонолулу предпочитали хранить приличествующий нейтралитет, поскольку никакого насилия Метрополия не проявляла. Оставаясь потенциально опасной. Замок с новыми сменами Волшей продолжал нависать над Великим Пространством, храня мрачное спокойствие сфинкса. Сфинкса над гробницей Первого из Вождей.

Компания ставила строения для жилья по-особому. Другое дело — лаборатории. Они обосновывались внутри Старой Мельницы.

— Главное, не раздуваться в научной претенциозности. Нам нужно соблюсти принцип и ввести его в практику, — повторял учитель Траат. Это стало рычагом деятельности. Жизнь обыкновенная, семейная у кого, а у большинства компанейцев — холостяцкая, происходила в жилищах, заимствованных у доброй колдуньи Вяйке Луби. Добрее Вяйке к природным тварям не было человека в Чухонии. У каждого компанейцв отдельное жилище, хоть и семейный.

— Чтобы от мыслей не отвлекали, — поясняет Валюха, ведя Иону к отведенному дереву. Это сосна, метров тридцати.

— Сурово, — качает головой Иона.

— Рационально! — парирует Белобрысая. — Сон в обнимку или утомляет, или расслабляет. И то и другое вредит остроте мысли.

— А как насчет вдохновения? Эмоционального заряда? Гормонального равновесия? — упорствует Иона.

— Ну, для равновесия и заряда можешь остаться или оставить. Но ведь надоест до смерти, когда весь в работе.

— Ты останешься?

— Я не одна тут. Целая компания. Для того и задумано — каждому по жилищу, чтобы привязок не было: моя, мой, мои.

— Всеобщие, значит?

— Нет и нет! Пойми ты, Иона, сам дошедший до этого многократно. Пойми, когда свобода, тогда и совесть, и секс, и любовь. Все настоящее.

Она подводит его к сосне. Вскрывает огромный тюк из желтого толстого пластика.

— Погоди, Валюха, такие на шхуне лежали?

— Угадал! Из Ньюпорта. Специально для нас сработаны на «Американ Лайт Билдинг Констракшнз».

— Чем же вы расплачиваетесь?

— Крутимся, как можем. Сложный многосторонний обмен.

— И все же?

— Продаем мед, грибы, лесные ягоды. Рыбой торгуем. Спасибо Смычку!

— Что спасибо говорить, сами мальков пестовали.

— И все же — спасибо. В этой рыбе икра — не хуже зернистой. Икру вывозим.

— Что в тюке? — торопит Иона.

— Догадайся! — хохочет Белобрысая.

В тюке обручи из белого металла. Обточи не сплошные. Позволяют менять диаметр. Обручи — с системой креплений для лестниц, стен, тоже округлых. Тут же трубы коммуникаций. Отопление, вода, электричество, телефон.

— Развлекайся, Иона, конструктором. Здесь правила игры и все прочее.

Накормить человечество и защитить его от болезней. Это было первой задачей компании. Когда же начали работу, а начинали учитель Траат, Валюха, агроном Винт и доктор Лулли, оказалось, что все завязано на одном: в опасности все живое.

За иллюминаторами в доме Ионы — зимняя ночь. Хотя ночью, а в особенности зимней, в этих северных широтах называют всякое время после десяти вечера. Иона крутит приемник. Ловит голос Армстронга. Подпевает рефрен на низких тонах: «О, бэйби! О, бэйби!» Никогда они не поют «бэби». Обязательно вносят пронзающую остроту короткого звука «й». Намеренно вставляют, чтобы острота и краткость интерферировали. В домике тепло. Словно бы центр, основа строения — ствол сосны греет. Может быть, греет воображение, глаз. Золотистый, апельсиновый и шуршащий, как песок на знойном пляже, ствол сосны — остов жилища. В домике тепло. Белобрысая раскинулась на тахте поверх простыней. Правая рука под головой. Белобрысая и черная, думает Иона, подпевая Армстронгу. Гены. Аллели. Параллели. В иллюминаторе торчит Полярная звезда. Какие звезды сейчас в городе Провидения — нвд Рив, компашкой? Скорпион, конечно же, витает над Магнусом. Иона врубает джаз погромче, чтобы разбудить. Она открывает глаза. Набрасывает простыню:

— Отвернулся бы! Уставился, как тогда — на пристани.

— А ты запомнила, как тогда?

— А то! Всякий раз, когда причаливали в Ньюпорте, ждала — вот появишься.

— Отчего так, Валюха?

— Особенный ты, Иона. Тебе дано, что мы не можем.

Она сидит, облокотись на подушки и закутанная в простыню. Яблочнвя — щеками и грудью, лезущей наружу. Яблочная — улыбками ямочек и округлостей. Строгая глазами.

— Особенный ты, Иона. Уставишься пронзительно, душа и суть всего на свете тебе открывается.

— За это меня и приветила компания?

— За это, конечна Знаешь, на какое дело мы пошли. И как Замок может нам ответить.

— Спасибо за откровенность, — усмехается Иона.

— За половину откровенности, — отвечает Белобрысая.

— А другая половина когда?

Она обхватывает его за плечи. Простыня падает. Валюха вся в нем — ямочками и округлостями, всей северной статью. Иона целует ее и заглядывает в глаза — перестали строгими быть?

В двери стучат. Иона натягивает ватные брюки, мало ли — тревога. Работают в лесу зимой в стеганых ватных брюках. Бросается вниз открывать.

— Да подожди ты! Дай оденусь, — кричит Белобрысая.

Вот она в своем ослепительном (так понимает его) черном вязаном платье. Сама вязала. Платье выше коленок. Обтягивает бедра и груди, как резиновая перчатка. Вот-вот порвется. Каждый изгиб обозначен.

— Ну и хороша же ты, Валюха! — не удерживается Иона.

В тамбур поднимается Смычок. Хитро в этих жилищах устроено все. От земли — ступеньки, которые опускаются из. Когда хозяин желает принять гостя. Потом тамбур. Лестница витая. Тогда уже кухонька. Опять двойная спираль лестницы. И жилая комната. Так что сосновый ствол — наглядная ось биологического поля, вокруг которого вьются спирали нуклеиновых кислот. Компанейцы шутят: живем внутри модели Уотсона — Крика.

Смычок притащился с футляром под мышкой. Из кармана торчит бутылка «Московской водки». Рукавицы сбросил на пол тамбура. Дует на руки:

— Чуть не околел, пока к тебе. Градусов сорок мороз.

— Заходи, грейся. Чего ж не позвонил? — спрашивает Иона.

— Куда нам! Это ты в западных краях привык к этикетам. Позвони. Назначь встречу. У нас проще.

— Ладно. Не позвонил и не позвонил. Забирайся наверх.

Смычок поднимается. Иона задерживается на кухне сварить кофе. Закуску приготовить. Из жилой комнаты слышится:

— Валечка! Быть не может, что тебя застал.

Иона улыбается, так забавна ему «нечаянность» прихода Смычка. Он нарочно возится подольше. Поднимается с кофе и бутербродами.

Белобрысая стоит около иллюминатора. Белая кипа волос упала на шею и грудь, оголенные дерзким вырезом. И напружиненные сильные ноги в ямочках вокруг коленок. И голые по локоть руки — ладонями на бедрах. Черное платье как бы подтянулось, сжалось, чтобы открыть побольше ее тела — музыке. Смычок играет. Иона слышит знакомое. Скрип снега под валенками и скрип еловой ветки, отяжелевшей от многих слоев снега — за зиму. Скрип, шелест и звон звездного луча, проходящего через хвою.

— Послушай, Смычок! — восклицает Иона.

— Ну, конечно! Это же твое. Ты набросал мне эту музыку два дня назад. Когда мы разбирали за компьютером мои опыты по пересадке генов.

— Ясно! Администратор узнает последним об успехе и первым о крахе, — взрывается Белобрысая. — Сочиняют великую музыку. Ставят гениальные эксперименты. И ни гу-гу!

— Музыка — гениальная? Ну, не думаю. Так, пришло что-то на ум. Я не сочинял вечность. Опыты же Смычка заслуживают всяческого… Хотя надо бы повторить.

— Будь добренький. Смычок, просвети темную крестьянку, — хохочет Белобрысая, да так, что не отказать.

— Коротко говоря, я передал своим рыбам ген устойчивости к температурам. Понимаете, Валечка, рыбки мои всем хороши, кроме одного. Малек проклевывается из икринок только при десяти градусах Цельсия. Ну, полградуса туда-сюда со скидкой на нашу великую и пространственную неточность. Холодная весна — икра перестоится. Жаркая — закиснет. Вот и выходит, что зря моя рыбица в любовные игры играет. В десятку попадает малый процент отметанной икры.

— Так что каналы ваши — тоже зря прорыты. И в отделениях компании — на разных материках — тоже артель напрасный труд?

— Если бы артель напрасный труд, стал бы Смычок ночью к нам с бутылкой стучаться! — заступается за друга Иона.

— Я бы по-другому сказал, Валечка Сочинилась бы такая музыка из-за очередного воздушного шарика? Как это там: Ти-ииии-та-тиииии-та-таритари-ра-туууу, — играет Смычок, подпевая мелодии.

— Чудо — музыка, — выдыхает Белобрысая. — Что же с икрой будем делать?

— Кажется, все сделано, — отвечает Смычок, повторяя пассаж, в котором полярная сова взмывает с еловой ветки, осыпая снег. Где крылья совы? Где крыло ветки в снегу? Где сугробы над кустами малинника? Где зеленые очи совы? Где зеленые зимние звезды?..

— Кажется, все сделано. Какое-то время назад мне прислали из Гималайского отделения нашей компании концентрат ДНК одной забавной рыбешки. Живет она в горной речке. Отличается крайней непоседливостью. То вымечет икру у границы ледников. То метнется в жаркую долину и тоже займется любовными плясками. И никаких проблем. Мальки выскакивают из икринок в температурной амплитуде чуть ли не 35 градусов.

— Вот и запусти эту рыбу в свои каналы!

— Ну что вы, Валечка. Это же мелкотня. Рыбешка сорная. Ни рожи, ни кожи…

— Из нуклеинового концентрата я выделил ген термолабильности созревания икры. Размножил его в микробных плазмидах и внедрил в шестую хромосому моей рыбы. Предварительно подавив ее собственный строго детерминированный ген созревания.

— Дальше! — Белобрысая вскочила на тахту.

— Дальше Смычок позвал меня. Мы составили программу эксперимента, который подтвердит или опровергнет.

— Дальше!

— Дальше я записал на программе мотивчик, который вы, миледи, изволили похвалить.

— Дальше — что было с икрой?

— Валечка, ничего невероятного. Все произошло в соответствии. Оплодотворенные икринки развились в мальков при семи разных температурах: 5, 10, 15, 20, 25, 30 и 35 градусов.

— При семи температурах! Во всех морях и реках может плодиться наша рыба. Всех накормить! Правду говорят, семь — счастливое число. Гений ты, Смычок. Чистый гений!

Иона разливает водку в стаканы. Они пьют за успех. За Смычка. За музыку Ионы. За процветание компании. За будущее человечества, которое кажется не таким безнадежным предприятием.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Декабрь 1989 — июнь 1990. Провиденс, США

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 6 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Юрий Черняков Талант

Другу и учителю А. Н. Стругацкому

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Александр Наумович позвонил что-то около одиннадцати. Узнав голос, я встревожился, потому что не в его правилах было так поздно беспокоить телефонными звонками. По крайней мере, меня. Несмотря на мой возраст — я был ровесником его младшему сыну, — он относился ко мне с повышенным пиететом. На этот счет у меня не было никаких иллюзий: просто Александр Наумович высоко ценил услуги своего личного врача. Так уж получилось, что именно мне, едва оперившемуся врачу неотложки, удалось в свое время подобрать ключик к основательно разболтанной, истеричной вегетатике маститого театрального критика.

— Анатолий, милый, Бога ради извините за беспокойство! — взволнованно заговорил он. — Стряслось несчастье, просто кошмар какой-то, и вот я подумал, что вы…

— Что случилось, Александр Наумович? — Я уже начал лихорадочно прикидывать, где лучше ловить такси и где я быстрее смогу выцарапать электрокардиограф — в больнице или на подстанции неотложки.

— Вы знаете Максимова, народного артиста? Ах, конечно, вы ведь виделись с ним у меня, помните? Его час назад увезли без сознания прямо со спектакля. Это ужасно! Человек никогда ничем не болел, такой здоровяк… Вы кого-нибудь знаете в Третьей градской? В реанимации?..

В Третьей градской больнице у меня знакомых не было.

— В общем, это неважно. Кому позаботиться, есть… Тут некоторым образом сложилась ситуация… Я очень прошу, не могли бы вы подъехать? Не откажите, голубчик, для меня это очень, очень важно! Лева Максимов для меня… Ведь он… Это не просто талант, это часть моей жизни! Приезжайте, милый, я вас жду!

До Третьей градской езды было минут сорок. Я не стал ломать себе голову, какую радикальную помощь я мог бы оказать народному артисту, к постели которого уже наверняка сейчас съезжались светила столичной медицины. Я был нужен Александру Наумовичу. Как моральная подпорка. Ну, и как комментатор, не без того.

Имя закадычного друга-приятеля моего Александра Наумовича уже много лет гремело по всему миру. Сказать, что все спектакли с его участием шли с полным аншлагом, значит ничего не сказать. Его участие обеспечивало успех любому концерту, любой телепередаче. Мне попалась как-то статья Лоуренса Оливье, в которой он назвал Максимова величайшим трагическим актером современности. «Чудо перевоплощения», «глубочайшее проникновение в образ», «вершины искренности и достоверности» — это Максимов. «Необычайная работоспособность», «величайшее трудолюбие», «поразительная требовательность к себе» — это тоже о нем. И много чего еще в том же духе.

Я не Бог весть какой театрал и тем более не знаток театральных тонкостей, но в тех ролях, где я его видел, меня потрясало ощущение, что, кроме Максимова, на сцене не было никого. Вернее, не так. Другие персонажи присутствовали, но это были актеры, которые исполняли свои роли — кто хуже, кто лучше, и только он — не играл. Я просто видел живого Полония, герцога Глостера, Отелло, и академика Строгова, и пахана Митяя…

Еще одну особенность его творчества, «феномен Максимова», разъяснил мне Александр Наумович. У каждого человека есть свое представление о том или ином классическом герое, и не всегда образ, созданный актером, совпадает с этим твоим личным представлением. Так вот, по словам Александра Наумовича, к каким бы разным людям он ни обращался, все признались, что не представляли себе героев Максимова иначе…

И велико же было мое удивление и разочарование, когда при единственной моей с ним встрече этот титан оказался низкорослым, полнеющим и лысеющим субъектом, с рыхлым и на редкость невыразительным лицом. Он сгреб к себе в единоличное пользование графинчик с водкой и весь вечер сотрясал воздух плоскими и пошлыми остротами. А когда, уступая просьбам, он принялся рассказывать о своей последней поездке в Париж, мне стало просто стыдно за это убогое и бесцветное повествование. Другим, по-моему, тоже.

Вскоре после этой встречи я высказал Александру Наумовичу свое мнение о народном артисте, не стесняя себя в выражениях. Бедняга Александр Наумович кряхтел и смущался, защищая сердечного друга Левушку. «Талант — явление удивительное, непознаваемое. Вы впадаете в извечную ошибку, отождествляете творение с его творцом. Не делайте этого, прошу вас. Не судите о писателе по его романам, о художнике по его полотнам. Это — люди, и как люди они могут оказаться совсем не такими, как вы их себе представляете…» Тут в разговор вмешался его сын Миша, который в ту пору ухаживал за студенткой театрального училища и был в курсе тамошних сплетен: «Да что там — с придурью он, твой Левушка! Уборную им, видишь ли, отдельную, при посторонних они гримироваться не могут, в образ, видишь ли, они входят! С художников, с осветителей, с портных да и со всех по семь шкур снимает, все ему не так, и режиссер ему не указ. А в училище-то — смехота! Профессор называется. Долдонит не разбери-пойми что, а сам и показать толком ничего не может. Да его только и держат потому, что народный… И в кино сколько лет отказывается сниматься — они у нас гордые, Левушка твой…» Александр Наумович только качал головой: «Ну, что ты, Миша, не надо так, ты пойми…» Александр Наумович ждал меня в приемном отделении, отбиваясь от наседающей на него толпы каких-то людей — по-моему, наспех разгримированных артистов. «Пока ничего не известно», — говорил он одному. «Нет-нет, туда нельзя, и меня ведь гонят!» — втолковывал он другому. «Ах, Машенька, голубчик, не плачь, ну я прошу тебя, Бог даст, все образуется!..» Увидев меня, он замахал рукой.

— Идемте, идемте туда. Ах, спасибо вам, милый!.. — И повлек меня, придерживая за рукав, мимо двух плечистых санитаров, которые с профессиональной ловкостью отсекли рванувшихся было вслед на нами артистов.

Пассажирский лифт, конечно же, был выключен. Пока мы поднимались на четвертый этаж, Александр Наумович рассказал мне, что в конце второго акта у Максимова внезапно пошла горлом кровь («Прямо хлынула фонтаном!») и он потерял сознание. Никто ничего не понимает, ведь он всегда был здоров как бык… А уже здесь, когда за него взялись врачи, началось вообще нечто совершенно несусветное…

— Анатолий, я вам честно признаюсь, я попросил вас приехать, чтобы вы мне прямо сказали: может быть, я сошел с ума, или это бред, потому что… Ну, потом, потом, идемте скорее, я с огромным трудом добился разрешения вас привезти. — И он распахнул дверь кабинета заведующего реанимацией.

Тут было накурено, на ковровой дорожке темнели обширные мокрые пятна, а на глянцево натертом паркете подсыхала уличная грязь.

— Вот!.. — запыхавшись, произнес Александр Наумович.

— Здравствуйте, — сказал я.

Из присутствующих ответил только один (как я потом догадался, заведующий реанимацией), остальное ограничились приветственными телодвижениями. Огромный оплывший старик, сидящий за столом, только воззрился на нас поверх очков и снова опустил глаза в лежащие перед ним бумаги. Толстый представительный крепыш с угловатым и абсолютно лысым черепом повернулся вполоборота, оглядел меня снизу вверх и опять стал изучать рентгеновские снимки на стенном эпидиаскопе… Сам не знаю, чего я ждал, но мне сделалось неуютно. В комнате явно ощущалась атмосфера какой-то тихой и раздраженной паники.

Зазвонил телефон. Сидящий за столом не глядя протянул руку и снял трубку.

— Да. Да, я. А… соединяйте. — И также не глядя ткнул трубкой в сторону лысого: — Вас.

Лысый округло перетек от эпидиаскопа к столу, и всю комнату наполнил его звучный баритон. В моей голове шевельнулись какие-то воспоминания: где-то я с ним встречался.

— Ну-с, уже сделали? Молодцы. Так… А концентрация? Что-о? Не может быть!.. Мышьяк?! Но откуда такая концентрация, ума не приложу… Ну ладно, передай от меня группе спасибо, и сидите ждите, может быть, еще понадобитесь. — И лысый аккуратно положил телефонную трубку. Все, кто был в кабинете, уставились на него.

— Такие вот дела, — пророкотал он, покачиваясь на носках. — Вашего подопечного травили мышьяком. Причем систематически и довольно долго. Ну-с?

— О, господи! — Это всхлипнула миловидная молодая женщина, сидящая на краешке стула сбоку от стола. С ее кокетливой яркой блузкой совершенно не вязался висящий на шее фонендоскоп. Наверное, она только что плакала: вокруг глаз расплылись черные потеки, а скомканный в руке платочек был тоже испачкан черным.

Мужчина средних лет с грубовато рубленым лицом, который до этого момента незаметно обретался в самом дальнем углу, резко повернул в ее сторону массивный подбородок:

— Может быть, какие-нибудь лекарства? В некоторые же входит мышьяк, кажется.

— Да нет же, нет! — крикнула она. По-моему, у нее была истерика. — Я же говорю вам: он здоров, мы ничего не назначали, вот же я принесла… — Она вскочила со стула и потянулась к бумагам на столе. Старик, которого я про себя окрестил Академиком, махнул в ее сторону рукой, словно отгоняя муху:

— Сядьте. Сядьте и успокойтесь, наконец.

Она замерла и, уткнувшись лицом в платок, снова села.

«Понятно, это лечащий врач из ведомственной поликлиники», — подумал я не без сожаления. Девчонка! Что бы там ни было, а ей на орехи обеспечено… Но мышьяк, мышьяк-то откуда?

— Может быть, он сам или косметика там какая-нибудь? — не унимался груболицый, пристально глядя уже на Александра Наумовича.

Тот стал белее снега:

— Нет-нет, этого не может быть… Да нет же! — с мукой повторил он и, обессилев, привалился спиной к стене.

Интересно, а этот груболицый, кто он такой? На врача вроде не похож. Спрашивает уж очень непрофессионально. Это с одной стороны. А с другой — деловой, и деловитость эта какая-то профессиональная. Без эмоций… С погонами, наверное, этот спрашивающий… Да что тут у них происходит, в самом деле?!

У меня за спиной заскрипела дверь. Пришлось посторониться. На ходу закуривая сигарету, в кабинет вошел высокий парень с патлатой бородой, на которой как-то боком нелепо висела хирургическая маска. Он сделал пару жадных затяжек и, обращаясь к заведующему реанимацией, сказал:

— Не приходит в сознание. И давление катится. Кровь нужна, Эдик! — А затем ведомственной докторице, с неожиданной злостью: — Вы хоть группу крови определяете у себя в конторе?

— Оп… определяем… У Максимова — вторая, резус-отрицательная.

— Черта с два, вторая! Не определяется у него группа — вообще! — И он яростно передернул маску на другую сторону бороды.

Зря он так, ей-Богу. Девка-то в чем виновата? Хотя и ему тоже не позавидуешь: это он сейчас «качает» великого артиста Максимова.

— Оставь ты ее в покое! — Заведующий Эдик быстро встал между ними. — Ну что ты психуешь, честное слово?

— Боюсь я. Истощение, интоксикация. У него такой изношенный организм, ты не представляешь!

Вот тебе и «здоров как бык»! — ухнуло у меня в голове. Как же он это так исхитрился? И от чего?

— Я согласен с коллегой, — проскрипело вдруг от стола. Академик, оторвавшись от своих бумаг, задумчиво пожевал дужку очков. — Риск переливания крови слишком велик, тем более, что вопрос об активности туберкулеза остается по большому счету открытым… Надо бы чистый гемоглобин — ректификат, так сказать. Синтетическую кровь — чтобы никаких реакций. Правда… — и он вопросительно поглядел на того, кого я назвал про себя Деловитым Профессионалом, допрашивавшим всех насчет лекарств и мышьяка.

— Ну, разумеется! — кивнул тот. — Напишите только, куда надо ехать. — И он поманил кого-то из ниши, рядом с которой светился огромный аквариум. Оттуда поднялся красивый плечистый юноша, прямо-таки иконописной чистоты херувим, которого я поначалу принял за какого-то артиста. Грубое лицо Деловитого Профессионала приняло еще более значительное выражение, и, когда они проходили мимо меня, я услышал его слова: «Давай мигом! Свяжешься из машины по рации…»

— Боже мой, о чем они говорят, какое истощение, какой туберкулез? — бормотал у меня за спиной Александр Наумович. — Кошмар, кошмар!.. Анатолий, при чем здесь мышьяк, отравление?.. Лева, Левушка… Прямо мистика какая-то!

Откровенно говоря, я сам ни черта не понимал. Ну, легочное кровотечение, ну, очень сильное и внезапное. С кем не бывает. При этом логичнее всего думать сначала о туберкулезе, тоже правильно. Но интоксикация, тем более истощение? Я видел Максимова два, от силы три месяца назад. Не скоротечная же это чахотка! Туберкулез — болезнь все-таки социальная, и чтоб у Максимова, у народного артиста?.. А если это рак легкого? Хотя… тут ведь не мальчики сидят! Я, положим, не знаю пока, кто тут сидит, но что не мальчики — бесспорно. И опять же мышьяк. Вот как они разберутся с этим мышьяком? Ну, не лечат в наше время мышьяком ни рак, ни туберкулез! Или Максимов у какого-нибудь знахаря пользовался? Нет, бред какой-то! Он же сегодня спектакль играл. В последней стадии истощения!

Лысый проводил взглядом командированного за синтетической кровью и обратился к Академику:

— А я думал, что эти исследования находятся еще на экспериментальной стадии.

— Конечно, на экспериментальной! — буркнул тот.

Дверь снова приоткрылась, в нее просунулась девичья голова, кого-то поискала глазами по комнате и исчезла. Бородатый реаниматор затоптался на месте, сунул было в карман руку с недокуренной сигаретой, потом шагнул к столу и ткнул окурком в пепельницу прямо перед носом Академика. Когда он вышел, снова воцарилась выжидательная тишина.

Вдруг Академик отодвинул лежащие перед ним бумаги и с неожиданной легкостью выпростал из-за стола свое грузное тело.

— В поликлинической карте действительно ничего нет, — начал он, доставая из внутреннего кармана пиджака роскошный очешник и убирая в него очки. — Пользуюсь случаем выразить вам восхищение отменной четкостью и добросовестностью ведения медицинской документации. — И он со старомодной галантностью поклонился юной докторице. — Будучи матерьялистами, мы вынуждены, таким образом, исходить из фактов, доступных нам в настоящее время. Максимов, шестидесяти трех лет, народный артист, практически здоровый мужчина. Перенес Боткинскую желтуху, сыпной тиф, разные там катары, кстати, весьма — редкие. Страдает профессиональным ларингитом, сиречь хроническим воспалением гортани и голосовых связок. Да… Операциям не подвергался, сколько-нибудь значительных травм в предшествующей жизни не переносил. Это, так сказать, анамнезис вите — история жизни. Теперь далее. Попечению Эдуарда Николаевича, — тот же галантный поклон в сторону заведующего реанимацией, — доставлен из театра, непосредственно с подмостков, так сказать, народный артист Максимов, исполнитель заглавной роли короля Ричарда Львиное Сердце, в крайне тяжелом состоянии, обусловленном массивным легочным кровотечением. Констатируем: больной — мужчина тридцати восьми — сорока пяти лет приблизительно, в значительной степени болезненного истощения. В легких двусторонний кавернозный процесс, по-видимому и послуживший причиной означенного кровотечения. Рентгенологическая картина позволяет с несомненностью высказаться за туберкулезную природу процесса, более того, процесса старого и, позволю себе предположить, никогда ранее не леченного…

У меня возникло ощущение, что тело мое, ставшее вдруг невесомым, медленно колышется в такт плавному и спокойному течению этой речи…

— Кроме того, — так же по-старомодному витиевато продолжал Академик, — у нашего пациента наличествуют некоторые весьма специфические признаки отравления мышьяксодержащими соединениями, что и подтвердилось благодаря любезной помощи Льва Венедиктовича и его сотрудников. Особенно примечательно высказывание уважаемого Льва Венедиктовича о хроническом, длительном характере отравления. Мне трудно представить себе, что подобные тяжкие расстройства здоровья могли пройти мимо внимания окружающих, не говоря уже о медицинских инстанциях, кои осуществляют надзор за контингентом, к которому принадлежит наш подопечный. Наконец, этот ужасный шрам в области левого надплечья и лопатки, в недавнем происхождении которого даже мне, не травматологу, не приходится сомневаться… Лев Венедиктович, — он сделал приглашающий жест в сторону лысого.

— Да-да, вне всякого сомнения! — живо отозвался тот. — Любопытно, что несколько лет назад я консультировал буквально такие же снимки. Тогда это был удар топором. Шизофреник гонялся с топором за своей тещей, ну и догнал-таки. Так вот: здесь тот же характер смещения костных отломков… Но какая живучесть! Обратите внимание — никаких признаков остеомиелита, все зарубцевалось. Удар, по-видимому, был нанесен сзади под углом градусов пятьдесят — шестьдесят. Целились по шее, чтобы, как говорится, голову с плеч долой…

Я узнал его! «Вам необходимо запомнить принципиальную разницу между железнодорожной травмой и падением тела с высоты. Образно говоря, в первом случае это — все кости наружу, а во втором — мешок с костями…» Профессор Грохольский! Он читал нам лекции по судебной медицине. «Мешок с костями» — это выражение до сих пор все помнят.

— Думаю, не ошибусь, если скажу, — отвлек меня от этих размышлений продолжающий рокотать баритон Льва Венедиктовича Грохольского, — что около года… м-м, простите, тысячелетия назад имел место рубящий удар, к настоящему времени заживший. Чем они тогда рубили? Секирой? Бердышем?

— Или алебардой, — предположил кто-то.

— Что ж, вполне может быть, и алебардой, — пожал плечами Грохольский.

И тут Александр Наумович, напряженно сопевший за моей спиной во время всего этого безумного обсуждения, взорвался.

— Какая чушьі — завопил он, выскочив перед Грохольским. — Алебарды! Туберкулез! Вы все здесь с ума посходили! Это же Лева, Максимов!.. Он же… Я… Я его сорок лет знаю… Я не позволю, наконец! — И вдруг, словно выдернули вилку из розетки, уронил длинные руки вдоль нескладного тощего тела, потерянно оглянулся по сторонам и зашаркал ко мне в угол, из которого выскочил, как чертик из коробки, минуту назад.

— Милый вы мой, Александр Наумович, да о чем нам остается думать? — тихо заговорил Академик. — Вы сами все видели. А рубцы на руках, а мускулатура, а зубы? Вот здесь записи стоматолога, — он помахал в воздухе карточкой поликлиники: — Золотой мост на верхней челюсти, пломбы… Где все это? И группу крови мы определить не можем. А вдруг с течением веков такие вещи изменяются? — Он помолчал. — Что мы знаем о мире? О мышлении, эмоциях? Энергетические процессы, и все. А что такое талант? Может ли талант взаимодействовать с физической средой? И какова природа такого взаимодействия? Мы с вами умные люди, Александр Наумович, мы обязаны учиться. Всю жизнь учиться…

И от его тихих слов, от этих размышлений вслух вдруг повеяло таким надвечным спокойствием, что, показалось, начало спадать истерическое напряжение, копившееся в кабинете в течение всей этой сумасшедшей ночи.

— А он сразу потерял сознание, на сцене? — неожиданно спросил Грохольский. — Кто-нибудь был на спектакле?

— Я была, — робко ответила ведомственная докторша. — Во время монолога он вдруг закашлялся, взмахнул руками и упал. И кровь сразу… струей. Я в первый раз попросила у него пропуск, — еле слышно прибавила она к чему-то.

— Да, так оно и должно было быть: сразу, — продолжал Грохольский, не поворачиваясь. Он поколупал ногтем снимок, потом почти уткнулся в него носом, разглядывая какую-то мелкую деталь, — Если эта петрушка контролируется сознанием, то, конечно, иначе и быть не может… Все замирает. А скажите… э… Александр Наумович, — тут он соизволил повернуться, — Максимов играл когда-нибудь Ивана Грозного?

Тот кивнул.

— Мне сейчас пришло в голову, — профессор судебной медицины теперь обращался к Академику, — если бы это случилось в роли Ивана Грозного, то было бы чертовски интересно связаться с лабораторией Герасимова. Сопоставить с их материалами по реконструкции облика царя, как вы думаете, а?

Академик коротко глянул на него и повернулся в нашу сторону.

— Вот вы, Александр Наумович, столько лет близко знали Максимова, наверняка встречались с ним за кулисами, бывали на репетициях. Неужели вы никогда не замечали каких-нибудь странностей, неких особенностей в его поведении… короче, чего-нибудь необычного?

Александр Наумович тяжело опустился на стул, сгорбился. Лицо его посерело, на щеках выступила какая-то унылая пегая щетина. Он на глазах превращался в немощного старика.

— Необычного? — повторил он. — Н-не знаю… Если сравнить с любым из нас, то он, Лева, — весь и всегда необычный… Вот вы сейчас спросили, и я припоминаю, как однажды ворвался к нему в уборную в антракте. Дверь оказалась незапертой. Да, он всегда запирался во время спектаклей, что, в общем-то, не странно: он, знаете, всегда так выкладывался, так переживал, а тут — суета, посетители, поклонники разные… В тот вечер он играл Митяя, блатного. Едва я открыл дверь, как он ни с того ни с сего обложил меня площадной руганью, скверной, грязной, какой-то мерзкой. Я, помню, выскочил за дверь, как ошпаренный, — даже затрясло всего. Понимаете, у меня возникло жуткое чувство, что эта брань относится именно ко мне, персонально, — эта злоба, это животное хамство… В роли нет такого текста, естественно… Я потом долго ждал — не извинения даже, а чтобы он объяснился. Ведь беспричинно! А наши отношения с ним чистые, честные… Так вот, Лева ни разу не вспомнил об этом… А ведь он никогда, даже ради красного словца, как теперь иногда принято в компаниях, — понимаете, никогда!.. — Александр Наумович уронил лицо в ладони и заплакал. Мы старались не смотреть друг на друга, а он жалобно по-стариковски всхлипывал, покряхтывал и наконец затих… — Простите, — сказал он, шмыгая носом, и полез за платком.

— Интересно, встречались ли еще когда-нибудь подобные случаи? — тихо произнес Эдуард Николаевич.

— Да, есть одно-два сообщения о чем-то похожем, — неохотно отозвался Деловитый Профессионал, и грубые резкие черты его лица приобрели задумчивое выражение. — Вообще-то информация мало достоверная, но… — Он вытащил сигарету и похлопал себя по карманам. Я достал зажигалку. Он прикурил, глубоко затянулся, внимательно вертя в пальцах моего австрийского «пингвина». — Может быть, Максимов все-таки что-то изобрел? Прием какой-нибудь особый или состав? — И с надеждой повернулся к Александру Наумовичу, но тот лишь горько покачал головой.

Академик грузно шевельнулся (он, наверное, уже устал стоять) и посмотрел на часы.

— Нет, батенька, скорее всего, никакого приема хитрого, ни снадобья, ничего, этого нет, — усмехнулся он. — А есть — талант, талант перевоплощения. Может быть, нечто сродни телепатии, не знаю… Мы же телепатию нынче не отрицаем.

— Трансмутация. — Грохольский впервые уселся на стул под рентгеновскими снимками и начал раскачиваться на нем, откинув голову и полуприкрыв глаза набрякшими синеватыми веками. По лысине его в такт качаниям пробегали блики от эпидиаскопа. — Бред, конечно, ерунда… У алхимиков был такой термин — трансмутация. Превращение элементов. Превращение свинца в золото, например. Одним словом, философский камень и гомункулус.

— А обратно как? — быстро спросил Деловитый, вовзращая мне зажигалку, но в этот момент зазвонил телефон и он, бросив «Это меня», снял трубку.

— Обратно? — тем временем продолжил Грохольский. — Да хотя бы по принципу обратимых реакций. Углекислый газ и вода — угольная кислота. Переменная валентность железа в молекуле гемоглобина, к примеру. Туда и обратно. Так что, раз принцип есть…

— Да, талант. — Александр Наумович высморкался и тяжело вздохнул. — Талант изумительный, редчайший, уникальный, я думаю. Вот вы сказали — мы умные люди. Нет, я обычный, глупый, бездарный старик. Я просто очень люблю Леву и могу только благодарить Бога, что встретился в жизни с таким ярчайшим явлением. А теперь я восхищен, я благоговею перед вами. Вы столкнулись с чем-то чудовищным, непостижимым, противным естеству и всем мыслимым законам! И вы приняли это, приняли как реальность, как данность. Вы не отталкиваетесь от этого, защищая свой мир, свое человеческое естество, а думаете, пытаетесь разгадать. И вы разгадаете, помоги вам Бог, потому что и у вас талант! Талант перестроить свое мышление, не цепляться за обыденное, привычное и потому удобное. Я вот так не могу. Я только думаю о том, что он лежит там и умирает…

— А от чего умер Ричард Львиное Сердце? — вдруг спросила молоденькая врачиха.

Александр Наумович дико посмотрел на нее, но в этот момент Деловитый осторожно положил телефонную трубку на аппарат и ответил:

— От чего умер? У него кровь горлом пошла. Во время охоты. Официально было объявлено, что открылась старая рана: в сражении под Иерусалимом он был поражен ударом боевого топора. Но многие втихомолку обвиняли некоего принца Джои — дескать, он отравил короля… По крайней мере, именно такую справку дали в Институте истории Академии наук… — Он запнулся, взглянув на входящего в кабинет бородатого реаниматора, и потом закончил в наступившей тишине: — Такую справку дали в ответ на запрос народного артиста Максимова полгода назад…

В голове у меня стало пусто, ни одной мысли, и только прокручивались безостановочно снова и снова слова из песни о Бермудском треугольнике: «Пусть безумная идея, не решайте сгоряча. Отвечайте нам скорее…»

— Так сегодня что, премьера была? — неожиданно для самого себя спросил я, но мой вопрос повис в воздухе — бородатый реаниматор был уже без маски.

— В общем, все, — произнес он, ни к кому не обращаясь. — На массаже сердце держим.

— Как вы сказали? Почему премьера? — Грохольский, словно очнувшись, обернулся в мою сторону. — Я «Ричарда» смотрел месяц назад. — И внезапно пошел на меня, все больше возбуждаясь. — Конечно же! Все правильно!.. Проходной спектакль, несколько моментов жизни, которые только повторяются… Биологическое время короля стоит. — Он резко повернулся к Академику. — Это случайность! Ему рано умирать, он ведь еще не поехал на ту охоту… — И, увлекая Академика к двери кабинета, продолжал напирать: — Туберкулез, мышьяк — да Бог с этим со всем) Восстановим сознание — его организм сам все сделает. Давайте, давайте кровь, переливание, АИК[57], в конце концов… ну все, что можно! Чем черт не шутит, а если действительно трансмутация, туда-обратно… Он потом сам.

В реанимации, куда мы все уже почти вбежали, я увидел Максимова. Но… Максимова ли?

Тот, кто лежал на хромированном столе, выглядел худощавее и вместе с тем крупнее. Могуче выпирали мышцы груди. Руки, мощные длани, орудовавшие, наверное, как перышком, пудовыми мечами и палицами, были покрыты старыми белесыми рубцами и свежими царапинами. Через левое плечо наискось уходил на спину безобразный бугристый шрам, под которым торчал из кожи виниловый катетер. Рыжеватая короткая, довольно ровно подстриженная борода была заляпана спекшейся кровью.

— А грим-то, грим почему? — забормотал Александр Наумович и осекся.

— Это не грим, — также шепотом ответил заведующий реанимацией, настойчиво вытеснив нас в коридор и закрывая двери, за которыми уже вновь колдовали над телом короля-крестоносца Ричарда Львиное Сердце.



⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 7 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Валентин Варламов Фетюков и экология ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

I. ПРО АНОДИРОВАННУЮ РЫБКУ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Покупная блесна против самодельной — тьфу, и ежу понятно. Фетюков свою сделал из серебряной ложечки от жениного приданого. Ох и уловиста! А играет! Год прошел, как толкнул ее одному хмырю, а все не забыть. Ну, негде было взять на бутылку. И хоть святое это дело, всякий скажет, — а жалко. Больше такую уж не сделать. Не из чего больше. Да и зачем? Теперь и рыбы-то такой нет, чтоб на блесну. Всякая шушера, и та перевелась. Солнце вон где, а что поймал? Одну одиночку, не разбери пойми, на глоток не разжиться.

Фетюков глянул в сетку, примотанную к железяке под мостиками. И рыбка глянула на него трезвым глазом.

— Ты че такая? — без интереса спросил он.

Рыбка махнула плавником:

— Анод с катодом перепутали. Зальют глаза-то. Отпустил бы ты меня, старче, — вяло добавила она, больше для проформы.

— В каком веке живешь? — возразил Фетюков. Щелчком отправил потухший бычок в водную гладь, пропахшую керосином, и настроил себя на приятный разговор:

— Нынче, брат, каждый под себя гребет.

— Это верно, — рыбка задумчиво похлопала жаброй. — Ну, как знаешь. Привет семье, — сказала небрежно и телепортировалась.

Фетюков обиделся. Он-то хотел по-людски. Тем более, что спешить ей некуда: вода всю дорогу. У него вон душа горит который час, а раз нету — значит, нету. Глядишь, на бутылке сговорились бы. Зачем больше-то? На завтра? Так до завтра ещё дожить надо. Нет, суматошный народ пошел. Всем некогда. А хороша блесна была…

— Слышь, — окликнули из-под мостков, — ты, что ль, о прошлом годе блесну пропил?

— Ну, — подтвердил Фетюков с неохотою и зевнул.

— Рыбка тут велела тебе передать. Ты уж извини, мужик, малость отпили, само собой.

Зеленая когтистая лапа бережно поставила на мостки флакон с одеколоном и убралась в тину.

Фетюков поболтал посудину — путем разделили, по-Божески. Аккуратно заглотнул содержимое, пожмурился: будто Христос босиком прошел! Потом глянул сквозь переливчатое стекло на уже низкое, покрасневшее солнце. Благодать… Вытряхнул законные шестнадцать капель и совсем уж было нацелил посудой в водную окружающую среду. Но передумал и бросил на бережок.

— Со мной по-хорошему, и я по-хорошему, вот и есть промеж нас экология, — заключил он, с наслаждением прислушиваясь, как мягчительное тепло разливается внутри организма. Нет, жить еще можно!

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

II. СОВСЕМ ХАНА⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

— Ик! — сказал Фетюков, просыпаясь. И пошлепал рукой возле себя, чтобы не пролить случайно. Рука попала в холодное и липкое. Фетюков приоткрыл один глаз. Наполовину, чтоб не замутило. Рассвет играл в нефтяной луже. Бетонная плита морозила спину. На конце плиты что-то сидело.

— Ты — что? — сипло спросил Фетюков просто так.

— Ик, — ответило что-то.

— В каком смысле?

— Ну, имя такое. Сам же позвал.

— Не помню, — признался Фетюков.

— Бывает, — утешило что-то скучным голосом. Фетюков приоткрыл второй глаз:

— За душой, что ли?

— Чево? Ты ж ее пропил давно, еще перед жениным приданым!

Фетюков сел, покачиваясь. Закашлялся. Оглядел кучи искореженного железа и бетонных блоков, сброшенных так-сяк врагами народа:

— Где мы?

— На объекте. Законсервированном. Лимиты исчерпаны, — добавил Ик.

— Кем? — спросил Фетюков, не больно-то соображая зачем.

— Кто сумел, тот и черпал, — сказал Ик и поиграл хвостом.

— А это… что у тебя?

— Будто сам не видишь.

Что-то делают в таких случаях, — подумал Фетюков, но ничего не пришло ему в голову. Тогда он поднатужился и дунул на хвост что есть силы.

— Ты бы еще перекрестил, — обиделся Ик, отмахиваясь от перегара.

— Так ведь похож!

— На себя погляди, — справедливо заметил Ик. Потом смягчился:

— Мутанты мы. С урановой рудой выкопанные. Сперва на полигоне пристроились. Не выдержали, однако. Теперь там только население осталось. Им прибавку обещают, давно уже.

— Ну и… что мы тут делаем?

— Ты спишь? Только не говори, что мы тебя сюда занесли. А мы живем. Обстановка та же — кругом ржа и бетон покореженный, ногу сломишь. Только радиации маловато. Не до жиру — статус беженца, сам понимаешь.

— Сплю, значит?

— Ага. Гляди вон, порточину в мазуте полощешь.

— А когда проснусь, что?

— Да нет уж, где тебе проснуться. Так и будешь ни то ни се.

Ик зевнул и собрался уходить, перекинув хвост на руку повыше, чтоб не замараться.

— Слышь, — на всякий случай крикнул вслед Фетюков, — пары капель не найдется?

— He-а, мы этим не балуемся.

Наркоманы, значит, — догадался Фетюков.

— А у бабы твоей в заначке?

— У нас и баб-то нету, — грустно ответил Ик, вертя рукою хвост наподобие пропеллера. — Генофонд не позволяет. Мы простым поперечным делением…

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

III. МЫ РОЖДЕНЫ, ЧТОБ СКАЗКУ СДЕЛАТЬ БЫЛЬЮ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Фетюков с другом лежали под заброшенной яблоней. Солнце любовалось Божьими тварями и опустевшим баллоном аэрозоля, известного в определенных кругах под нежным названием «ризоль». Была та блаженная минута, когда действие уже наступило, а о последействии еще не думалось. Тянуло на доверительную беседу.

— Фетюков, — сказал друг-приятель, за свою ученость и плакатную бороду именуемый в тех же кругах Анти-Дюрингом, — Фетюков, ты про Канта слыхал?

— Который с яблоком, что ли? — охотно поддержал Фетюков, любивший, как и все у нас в Пимеэонске, щегольнуть информацией.

— Тот — Ньютон. А это философ. Есть, говорит, две загадки на свете: звездное небо над головой и нравственный закон внутри нас.

— Внутри нас ризоль, — заметил Фетюков, обдумывая тему. Не любил он, когда в глаза кололи образованностью. И потому ушел от прямого ответа: — Мне эти философы — во где! Нагородят черт те что, а трудящийся народ расхлебывай.

— Ты, что ль, трудящийся?

— Я — народ! — Фетюков повернулся на бок, чтобы удобней было с законной гордостью постучать в грудь.

— Само собой, — утешил его друг. — Все мы оттуда вышли. Гляди вон, локтем на муравьиную тропу въехал.

Фетюков скосил глаза и помягчел.

— Меня не тронут. Меня, если хочешь знать, ни одно животное не кусает. Тут недавно в собачьей будке жил. Так поверишь, все блохи — фьють! Потому что уважают.

— А собака?

— Что собака? Тоже уважает. Как прихожу, сразу из будки вон. Пожалуйте, дескать. А в чем причина? Вот вы с этим… про нравственный закон говорите. Есть он во мне! Ты меня не кусаешь, и я тебя не кусаю — экология называется.

— Э-э, Фетюков, как раз наоборот: экология — это когда друг дружку едят и все сыты бывают.

— Не, это политика, — сказал Фетюков убежденно. — Ты меня не путай.

Помолчали, задумчиво наблюдая, как муравьиный ручеек сперва бурлил, не доходя до фетюковского локтя, словно перед невидимой запрудой, потом отпрянул и потек в дальний обход.

— И давно тебя перестали кусать?

— Давно. С тех пор, как просветлел.

— До ризолю или после?

— До. Я тогда еще тормозной жидкостью увлекался.

— Знаешь что, Фетюков, — озабоченный Анти-Дюринг сел, словно йог по телевизору. — Есть у фантастов такая тема: лево- и правовращающиеся сахара.

— У нас в Пимезонске все сахара лево, спроси у самогонщиков.

— Не о том речь. Все живое состоит из левовращающихся веществ. А ты, видно, стал правовращающимся. Перестроился. Потому тебя и не едят. Выпал ты из нашего земного круговорота, Фетюков…

От возмущения Фетюков встал.

— А пошел бы ты со своими фантастами да философами. Языком чесать горазды, а как до дела, — отшвырнул ногой посудину, — кто ризолю достал?

И удалился с негодованием.

Козел встретился ему на пути. Но по сближении оборвал привязь и с мемеканьем взлетел на кучу мусора.

— К-козел, — сказал ему Фетюков в оскорбительном смысле, на время забыв о нравственном законе, который внутри него.

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

№ 8 ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Олег Охлобыстин ФГС

…И средние века не так страшны,

Как страшен средний возраст нашей жизни.

Дж. Г. Байрон

⠀⠀ ⠀⠀

Скверное это время — пятый час пополудни. Начинает сказываться усталость, и почему-то всегда портится настроение. Если всю жизнь человека вместить в один день, то это время соответствует, наверное, началу пятого десятка. Утренних иллюзий уже нет, но и до апатичной мудрости позднего вечера тоже еще далеко. Из равновесии выводит каждая мелочь — даже то, что обычно воспринимается вовсе как вялый и безликий фон. Вдруг начинаешь слышать тарахтенье форвакуумного насоса и щелканье реле в термостате; по лаборатории носятся, оказывается, тоскливые и невнятные запахи, а на звук человеческого голоса хочется ответить выстрелом. Науку заполнили люди случайные, холодные и в чем-то неведомом искушенные; подлинную преданность науке они считают если не тайным пороком, то уж, во всяком случае, дурной чертой характера. Сейчас эта публика тоскливо дожидается конца рабочего дня. Более хищные и еще рвущиеся вперед заваривают чудовищный, самоубийственный напиток, именуемый четверным кофе.

У Грэма Сьютона своя система, которую он, впрочем, никому не навязывает. Режим строжайшей секретности, слежка, проверки и перепроверки отчетов, телефонных разговоров, связей, знакомых — все это давным-давно выработало у Сьютона несвойственные ему от рождения подозрительность и осторожность. Мензурка из аптечки, спирт из бутыли и вода из-под крана; через две-три минуты по усталым мышцам разливается тепло, а начавшие разбредаться мысли вновь концентрируются на чем-то одном, в данный момент наиболее важном. Можно работать еще часа три — до нового и теперь уже необратимого изнеможения.

Элли — преданная и нерасторопная неряха, которую только по доброте душевной можно называть лаборанткой, — убеждена, что Грэм пьет из-за неразделенной любви. Коллеги считают его исступленным карьеристом, выслуживающимся перед шефом. Черт с ними!

Сегодня приходится думать о какой-то ерунде — надо же перевести на нормальный человеческий язык вчерашние слова шефа. Он и вообще-то мудрен, этот шеф, как задача Дирихле из полузабытого курса высшей математики. Загадочная, иррациональная манера мыслить и говорить, способность на лету связывать совершенно разнородные факты, непостижимый дар предвидения — все это снискало ему громкое имя в химическом мире, однако сотрудники и коллеги его не любят, да и начальство тоже. Высокомерен, оскорбительно вежлив и абсолютно не контактен. Здороваясь, руку протягивает вовсе не для того, чтобы пожать вашу, — нет, это вы должны пожать четыре руководящих перста; пятый при этом брезгливо топорщится в сторону.

Вчера, когда Грэм принес ему очередной отчет, шеф, не гляди, запер папку в сейф и вдруг произнес нечто несообразное:

— Сьюгон, мне не хотелось бы, чтобы вы спутались с моей секретаршей. Я не хочу слышать вашего ответа; нужно только, чтобы вы приняли это к сведению. Кстати, поройтесь у себя в памяти — не болтали ли вы лишнего где-нибудь. Недавно. — Пожевав губами, отвернулся к окну: — Вы свободны, можете идти.

— До свидании, шеф, — только и нашелся Грэм ответить.

Чертовщина какая-то! Бетти Корант, о которой идет речь, работает у шефа всего неделю. Эффектная штучка, ничего не скажешь, но при чем тут он, Грэм? Слишком красивых женщин Сьютон всегда избегал — хлопотно и дорого, а заводить шашни с секретаршей шефа — это уж и вовсе идиотизм.

И что значит «болтали лишнее»? Болтать-то было не с кем. Правда, недели две-три назад рассказывал что-то о феромонах старому и, пожалуй, единственному другу в полупустом кафе «Атлантике. Пусть даже сумели подслушать — с их техникой это вполне возможно, — но ведь не было ничего сказано кроме того, что можно прочитать в любом популярном журнале.

Звонок. Легка на помине!

— Сьютон, это Бетти. Вы когда домой едете?

— Часа через два, наверное. А что?

— Машина барахлит. Шеф работы оставил как раз часа на полтора. Подвезете?

— Да, звоните…

Что-то многовато каких-то странных и быстрых совпадений!

Мокрый снег навстречу; мгла — и слепящие пятна от фар встречных машин. В новом, недавно купленном «Джое» тепло и уютно. Грэм не видит, но всем существом чувствует сидящую рядом Бетти. Чтобы не говорить, включил последний выпуск новостей. Опять обострение латиноамериканского кризиса, снова локальная война, грозящая в любой момент перерасти в глобальную, снова девальвация, сплетни, спорт, секс…

— Сьютон, неужели вам эта болтовня не надоела?

— Вот что я заметил, Бетти. Большая часть из того, что вы обычно говорите, — вопросы. Я соскучился по повествовательным предложениям — скажите что-нибудь в этом жанре. Пожалуйста.

— С удовольствием. Мне скучно сегодня и одиноко. Вот. И мне не хотелось бы, чтобы вы оставили это обстоятельство без внимания.

— Странно, что это обстоятельство ускользает от внимания социологов. По-моему, общество стоит на грани катастрофы, если у женщины вашего класса вдруг случаются свободные вечера.

Бетти Корант спокойно выключила приемник и закурила.

— Не надо меня обижать. Почему бы вам не отнестись ко мне по-человечески?

— Я работаю здесь семнадцать лет и за это время научился даже намеки нашего общего патрона воспринимать как распоряжении. Мне кажется, ему будет неприятно, если мы с вами сойдемся, — по-человечески или как-либо иначе.

— Он говорил вам об этом?

— Бетти! Повествуйте, пожалуйста.

— Хорошо, могу даже о будущем. С угла Тридцать седьмой улицы мы свернем налево, к набережной. Вы не будете задавать мне дурацких вопросов, за что и буду вам несказанно благодарна. Иногда очень трудно быть женщиной, особенно, как вы изящно выразились, — моего класса. Вы давите на акселератор так, как будто по нему ползают блохи, и по меньшей мере дважды чуть не врезались в идущую впереди машину. Согласитесь: вы не нервничали бы так, если бы вас на рюмку коньяку пригласил к себе приятель или просто сослуживец.

— Ну, тут вы ошибаетесь. — Грэм сбросил газ. — В этом случае я бы просто обомлел от изумления, а потом быстро заподозрил бы что-то неладное.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

— Кстати, Грэм, — Бетти нажала на кнопку лифта. — Вы, надеюсь, достаточно тверды в вопросах морали?

— Разумеется, нет. Этика — наука экспериментальная, и в ней, как и в химии, не стоит ничего принимать на веру, без эксперимента.

— О господи! — с картинным ужасом воскликнула Бетти. — Неужели вы и вправду так думаете?

— Нет, конечно, — засмеялся Сьютон. — Никогда не говорю то, что думаю.

— Почему же?

— Так… Некому, — сразу посерьезнел Грэм.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

В маленькой квартирке было уютно и чисто. Вопреки опасениям Сьютона, хозяйка не отправилась тотчас же в ванную, чтобы выйти оттуда в легко распахивающемся халате, а вместо этого быстро и ловко накрыла маленький стеклянный столик между двумя удобными креслами.

— Итак, выпьем! — Бетти разлила по рюмкам коньяк. — Вы очень одиноки, Грэм?

«Что-то уж больно в лоб!» — подумалось Сьютону.

— Да ведь люди все, в сущности, одиноки. Правда, каждый по-своему чувствует одиночество. Многие умудряются не чувствовать его вовсе.

— Не знаю, как многие, а я так чувствую очень остро. И сегодня почему-то особенно, хотя вы мне и нравитесь.

— Я тронут, Бетти, но…

— Но не торопитесь. Из этого пока ничего не следует. Мне чего-то недостает…

— У нас в химии это называется энергией активации: чтобы спуститься в долину, сначала нужно подняться на перевал. Кстати, откуда вы знаете, что я не женат или что-либо в этом роде?

— Женщины чувствуют это кожей.

«Ну да, особенно если это им наперед известно», — подумал Грэм, и тут же в нем что-то дрогнуло и напряглось внутри — верный сигнал тревоги. Ему стало и вовсе не по себе под ее прямым и чуть насмешливым взглядом — она явно знала существенно больше того, что ей приходится перепечатывать; только сейчас Сьютон вдруг вспомнил, что эта посредственная, в сущности, машинистка никогда не делала опечаток даже в самых головоломных для непосвященного химических названиях. Внезапно стал понятным и скрытый смысл предостережения шефа — кто-то, видимо, заинтересовался содержанием их работ, не входящих в официальные секретные отчеты и потому действительно секретных.

Сьютон с беспечным видом потянулся к бутылке; Бетти нажала клавишу магнитофона.

Остаток вечера они проболтали о всякой чепухе и время от времени танцевали под вкрадчивую приглушенную музыку, под которую хотелось ходить кошачьими шагами.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Красный телефонный аппарат не звонил никогда, и Сьютон, как и все, был уверен, что это просто банальное подслушивающее устройство, хотя официально оно называлось «прямой связью с шефом». Элли, зажав рот одной рукой, другой молча показывала на красный телефон. Великий немой звонил.

Грэм снял трубку; не дожидаясь ответа, шеф медленно процедил: «Сьютон, сегодня к концу дня постарайтесь обойтись без своего обычного допинга. От вас не должно пахнуть. Прибывает высокая комиссия для расследования нашей научной деятельности, и я хочу, чтобы вы мне ассистировали. Итак, до трех».

Трубка заглохла без обычных коротких гудков. Ну конечно! Ответа ему опять не нужно. Но откуда, черт возьми, он все знает? Непохоже, чтобы такой человек пользовался услугами доносчиков.

— Элли! Мешалку — вот эту — и термостат выключите в три тридцать. Сегодня я, кажется, буду пить в обществе шефа. Да, и хроматограмму не забудьте проявить.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Комиссия — толстый, смахивающий на улыбающуюся лошадь генерал с несколькими рядами орденских планок («Интересно, за какие это подвиги в мирное-то время?»), несколько предупредительных офицеров свиты и вялый субъект с застывшим выражением зубной боли на лице, лишь бровями задававший вопросы и принимавший ответы апатичным кивком. И еще давний знакомый — куратор из секретной службы: усталая физиономия старой, натявкавшейся на своем веку дворняжки.

Шеф — отчужденный и высокомерный — долго водил гостей по лабораториям, говорил мало и настолько по-ученому, что комиссия просто не могла не чувствовать себя оплеванной из-за своей полной и бесповоротной некомпетентности. Даже ухмылявшийся про себя Сьютон — и тот не раз становился в тупик перед непролазным нагромождением названий и терминов. Это, впрочем, не мешало генералу изредка похохатывать, а мозгляку — вяло кивать. Четко просматривалась только одна мысль шефа: да, кое-какое оборудование у нас есть, но вероятность получить нужные вам результаты будет тем выше, чем больше будет всех этих самописцев, анализаторов, магнитов, мигающих лампочек и прочего. Он слово в слово повторил фразу, которую Грэм слышал от него и раньше:

— Для того чтобы наука могла что-то давать, она прежде всего должна существовать.

Наконец генерал явно устал. Шеф косым насмешливым взглядом уловил этот момент и повел всех в свой кабинет. Кофе и коньяк в таких случаях — дело обычное, однако на сей раз гостей ждало нечто неожиданное. Бетти Корант была так ослепительно хороша, что из мгновенно притихшей толпы военных вырвался лишь чей-то ошарашенный выдох: «О господи!»

Бетти — это вышло как-то самой собой — оказалась в самой середине стола; беседа получилась не просто оживленной, но и чуть-чуть шумной. Пили за воинские доблести, «за очаровательных женщин в лице…» и даже за науку. Генерал, все время пытавшийся навязать шефу какой-то особый, доверительный и слегка панибратский тон, решил наконец, что настал подходящий момент.

— Кстати, док. — Он, смеясь, вылил свой коньяк в чашку с недопитым кофе и одним махом выплеснул все это в пространство между своими огромными челюстями. — Мы сегодня услышали, конечно, много очень полезного — и про жидкостную хроматографию, и про всякие там ядерные резонансы. Правда, ядерными делами занимается не наш отдел — ну да ладно, все равно хорошо. Но простите уж старого солдафона, а все-таки: за что, между нами, девочками (генерал коротко гоготнул), мы платим вам деньги? Ведь в обшем-то нам нужно новое оружие, а не ученые теории и отдаленные перспективы. Всеобщий прогресс науки и человечества — тоже не наша забота. Поймите меня правильно: все хорошо и мы представим в свои инстанции вполне благожелательный отчет. Но все-таки: совсем попросту, без протоколов и фонограмм, — он игриво огляделся по сторонам, — что именно вы делаете?

Эта тирада вызвала всеобщее оживление — все-таки свой парень этот генерал! Шеф без тени улыбки посмотрел в глаза Сьютона, и тот мгновенно понял, для чего он сегодня понадобился.

— Честно говоря, я предвидел этот вопрос. Я, видимо, окончательно утратил способность доходчиво что-либо рассказывать. Студенты часто жалуются на мои лекции — говорят, непонятно. Коллега, я надеюсь на ваше красноречие, — кивок в сторону Грэма.

Грэм Сьютон покосился на напряженное лицо Бетти («Тьфу, черт, чем не видеомагнитофон?») и улыбкой извинился перед остальными за то, что его вынуждают опять говорить о науке в присутствии очаровательной женщины.

— Давно в общем-то известно, что растения взаимодействуют друг с другом, с бактериями, грибами, насекомыми и животными при помощи химических веществ. Частый случай — когда растение пытается подавить, этой просто уничтожить нежелательного пришельца или конкурента. Тополь, например, или акация располагают химическим оружием против овса и многих трав. Мелкие красные хризантемы уничтожают большое число микробов, а о фитонцидах лука, чеснока или хрена знают, кажется, все. У черемухи и картофеля общий враг — грибок фитофтора, однако только черемуха имеет химические средства защиты от этого грибка. Фитонциды цитрусов — грозное оружие против дизентерийной палочки, хотя предназначались они для защиты от бактерий, поражающих листья лимонов и апельсинов. Приманить друзей, убить или отпугнуть врагов — вот и вся примитивная логика химической самозащиты растений.

Куда сложнее химический язык насекомых, особенно — общественных. Феромоны насекомых навязывают сообществу родичей не только отдельные эмоции — страх, тревогу, чувство покоя или половое возбуждение. Здесь диктуется целая схема поведения, если хотите — незыблемый социальный статус особи. Действия семьи пчел или муравьев, распределение обязанностей в сообществе полностью запрограммированы набором соответствующих феромонов. Феромоны царствующей самки термитов превращают всех остальных самок семьи в безропотных роботов, начисто подавляя их половую активность. Стоит убрать матку, как между оставшимися самками начинается настоящая химическая война, пока одна из них не подавит остальных.

В целом также обстоит дело и у других общественных насекомых. Феромоны «рабочих», «солдат» и прочих угнетенных слоев сообщества служат лишь для обмена самой простой и необходимой информацией. В момент укуса противника пчела выделяет феромон тревоги, муравьи метят феромонами рабочие тропы, определенный набор феромонов служит своего рода паспортом, удостоверяющим принадлежность особи данной колонии сородичей.

У животных все еще значительно сложнее, и, например, дли собаки каждая другая собака, каждый человек имеет свой собственный запах. Хорошая собака-ищейка различает до полутора миллионов человеческих запахов! Сейчас уже мало кто сомневается в существовании феромонов высших животных — и человека в том числе. Несомненно, что всякого рода телепатия и прочие биополя — чистейшая ахинея, однако мы еще совершенно не представляем себе, какой информацией обмениваются животные на языке запахов. Очевидно, что мы с вами тоже способны выделять феромоны тревоги. Собаки знают это совершенно точно: как бы вы себя ни вели по отношению к незнакомому псу, он всегда знает по запаху, боитесь вы его или нет. Для того чтобы не быть укушенным, нужно на самом деле не бояться, а не делать вид, что вы не боитесь. Человек, обладающий обонянием собаки, знал бы об окружающих его людях куда больше обыкновенного человека! — Сьютон заторопился, боясь наскучить собравшимся. — Итак, феромоны человека. Возможно, уже в недалеком будущем, используя нашу методику, можно будет безошибочно угадывать состояние подопечного, а то и навязывать ему свою волю, воздействуя химически на его феромон-рецепторы.

Похоже, что монолог Сьютона на всех, кроме шефа, произвел определенное впечатление. Первым после долгой паузы заговорил генерал:

— Стало быть, вы рассчитываете найти вещества, ничтожные количества которых смогут превратить воинственных солдат противника в смиренных, трудолюбивых пчел?

Грэм молча наклонил голову. О главном он, разумеется, не обмолвился ни словом.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

— У нас с вами есть неплохой шанс разобраться с точки зрения химии во всех этих Фархадах, Ромео, Меджнунах: какого черта, действительно, они так необратимо застопорились на своих избранницах?

С этой фразы шефа началось когда-то их главное дело.

— Ваша новая работа, — продолжал шеф, — будет секретна вдвойне: во-первых, в обычном смысле, как это понимают наши заказчики; во-вторых, она будет секретна и от них самих. Вы займетесь половыми феромонами гомо сапиенс. Мы будем называть их ФГС, — шеф пожевал губами, делая паузу. — Глуповатая, конечно, аббревиатура, но надо же как-то наукообразно обозначить приворотное зелье. Не пугайтесь, пожалуйста, — я в своем уме, мы говорим о совершенно реальных вещах. Физиологическая активность ФГС должна проявляться прежде всего в лимбической системе головного мозга, ответственной за первичную обработку сенсорной информации. Именно в этой зоне, кольцом огибающей промежуточный мозг и зрительный бугор, формируется аффективно-эмоциональная оценка внешних воздействий: отсюда поступают сигналы в кору больших полушарий и в гипоталамус, дирижирующий всем сложнейшим ансамблем гормональных желез. Крыса, которую обучили нажимать педаль, замыкающую электрическую цепь с вживленными в лимбическую систему электродами, становится своего рода наркоманом: она нажимает и нажимает педаль до полного изнеможения. Опыты на людях, — опять брезгливое пожевывание губами, — выполненные нашими смежниками из семнадцатого госпиталя, приводят к тому же результату. Обратите внимание: один из важнейших датчиков лимбической системы — это обонятельная луковица. Я почти уверен, что ФГС проявляет свое действие только в том редчайшем случае, когда их наборы полностью соответствуют друг другу — как ключ замку. Вы уж извините — в моем возрасте о любви рассуждать как-то неловко, — но и это, скорее всего, просто-напросто тяжелая наркомания, хотя и довольно своеобразная. Отсюда — полная неадекватность взаимных оценок и поведения.

Шеф взял с полки книгу и молча показал Сьютону тисненный золотом заголовок: «Лукреций. О природе вещей». Быстро нашел нужную страницу.

⠀⠀ ⠀⠀

«Так большинство поступает людей в ослеплении страстью,

Видя достоинства там, где их вовсе у женщины нету;

Так что дурная собой и порочная часто предметом

Служит любовных утех, благоденствуя в высшем почете».

⠀⠀ ⠀⠀

Сьютон невольно заметил, что шеф читал гекзаметры Лукреция, не заглядывая в раскрытую книгу.

— Ну, а разлука для таких влюбленных так же непереносима, как и состояние абстиненции для наркомана, — продолжал шеф после очередной паузы.

Сьютон спросил:

— Так вы хотите помочь людям избавляться от этого недуга?

— Я давно уже не верю в возможность хоть в чем-то помочь людям, — тембр голоса шефа стал раздражающе неприятным. — Наука никого не делает счастливым, кроме самих ученых, хотя и это случается редко. Да, и выбросьте из головы, будто феромоны обязательно должны обладать различным запахом, — это уже вслед направившемуся к двери Сьютону. — Обоняние — лишь частный случай хеморецепции.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

— Что с вами? — спросила Элли, когда Грэм добрался наконец до лаборатории.

— Шеф читал мне стихи.

Преданная Элли не спала всю ночь, вспоминая лунатическую улыбку явно помутившегося в рассудке Сьютона. Самому ему эта ночь обошлась в две пачки взахлеб выкуренных сигарет. Феромоны без запаха! Вам, простите, давят на психику, а вы даже не в состоянии этого заметить! Выходит, что каждому из нас природой дан ключ очень сложного и тонкого рисунка, но мы не знаем, от чьей души (или тела, черт возьми!) этот ключ. Мелем что-то об общности интересов, о продолжении рода, семье, нравственности. Набор не тот — и ни мораль, ни внушение, ни материальные соображения не заставят вас полюбить. Но, зная устройство замка, ключ в общем-то можно подделать! Приворотное зелье в самом чистом виде, и притом сугубо индивидуальное. Против вас лично. А кстати, почему именно «против»? Может быть, «за»?

С той поры прошло несколько лет. Сьютон, поначалу возмечтавший опровергнуть экспериментально алхимические домыслы шефа, все более убеждался в том, что главная его идея верна. Грэм научился отличать феромоны от множества прочих выделений человеческой кожи: феромоны выделялись только теми ее участками, где кожа граничит со слизистыми оболочками. Губы, поцелуй — вот первая проба на соответствие ключа и замка, хотя и почти безнадежная. Из тысяч платных и добровольных доноров, прошедших через руки Сьютона и Элли, не нашлось двух, которые были бы одинаковы по составу феромонов; это вам уже не группы крови, это — почти как отпечатки пальцев. До чего же редко встречаются Ромео и Джульетта!

Грэм с трудом подавлял в себе все возраставшую привязанность к Бетти Корант. Трудно было подобрать какое-либо определение этому чувству; во всяком случае, Сьютон не считал его любовью, поскольку никаких попыток физической близости оба они не предпринимали. Но бывая (изредка!) в ее уютной квартире, Грэм испытывал столь непривычные для него душевное равновесие и покой.

Помня предостережении шефа, он давно уже не сомневался, что Бетти подсажена к ним секретной службой, но и к этому относился с непонятным спокойствием. Ощущение исходящего от нее тепла, запах ее тела мягко кружили голову; видеть, как вспыхивает в ее глазах радость при встрече с ним, стало для Грэма необходимостью. Было все это незнакомо и волновало своей непонятностью. «Мистика! — ворчал про себя Сьютон в минуты протрезвления. — Интересно, что там у нас с феромонами?»

— А что, Бетти, — он старался выглядеть беспечным и чуть-чуть рассеянным, — странно мы себя ведем. Имея все для коктейля, ни разу не попробовали сделать что-либо сногсшибательное («Вот именно — сногсшибательное», — усмехнулся про себя Грэм).

— Так и быть, дайте я поколдую возле вашего холодильника — это ведь тоже химия в конце концов. А вы заварите пока кофе.

В двух больших фужерах он приготовил смесь, со студенческих времен памятную ему под названием «крокодил пустыни». Разбавил ее апельсиновым соком и всыпал корицы — сквозь пряный запах коричного альдегида вряд ли пробьется какой-либо другой. В один из сосудов («фу, как в детективе!») подсыпал бесцветный порошок — оксибутират натрия. В этот фужер воткнул желтую соломинку, в другой — синюю.

Когда Бетти вернулась с кухни с кофе, Грэм уже сидел за журнальным столиком, на котором искрились два бокала с разноцветными соломинками, и разминал сигарету. Бетти села рядом; смеясь, протянула руку и взяла фужер — с желтой соломинкой.

То ли танго было уж слишком медленным, то ли выпито было много, — но через десять-пятнадцать минут Бетти беспомощно опустилась в кресло-качалку, из последних сил борясь со сном. Сьютон стал не торопясь собираться домой. Пока он докуривал очередную сигарету, пока искал шарф в передней, Бетти крепко заснула — Грэм потряс ее за плечо, никакого ответа. Он достал из кейса пробирки с тампонами и принялся за дело.

— Грэм, что это за кошмар такой? Как же я умудрилась вчера заснуть? И вы хороши — не разбудили даже.

— Бетти, не телефонный это разговор. А будить вас просто жалко было. Как самочувствие?

— Да все нормально, и даже против обыкновения выспалась хорошо.

— Ну, тогда до вечера!

Как раз в этот момент самописец вычерчивал феромон-хроматограмму Бетти Корант. Были пройдены две трети обычного диапазона, но уже и на этом отрезке проступило нечто фатальное: три четких пика, в точности соответствующих его собственному набору! Простой расчет показывал, что такой набор встречается один раз на тридцать семь тысяч случаев. Дальше вероятность совпадения катастрофически падает. Действительно, вот пошел новый пик с массой 673, — «этого у меня нет», — отметил про себя Сьютон. Цис-транс-диеналь — феромон обычный, он есть у одного из сотни, но Грэм не из их числа. Ну, а как у нас с 712-м? Есть! Есть, черт возьми!

Вот уже много лет Сьютон искал столь сходную пару доноров — и тщетно. Само собой, полное совпадение — событие практически невероятное, однако и разница в один феромон позволила бы поставить эксперимент века. Сьютон знал, что введенный под кожу чужой феромон быстро выводится из организма, и выводится в тех же зонах, где выделяются собственные феромоны. Один укол — и…

Бегом, через ступеньку, Грэм слетел на два этажа вниз и только у дверей кабинета шефа остановился, чтобы привести себя в порядок.

— Бетти, привет! Шеф на месте? — Сьютон прекрасно знал, что в это время шеф неизменно находится в библиотеке.

— Грэм Сьютон! Прикажете думать, что за семнадцать лет вы так и не изучили распорядок работы шефа? — Бетти смотрела на него холодно и настороженно. — Говорите сразу, зачем пришли. Стойте, на вас же лица нет! Что случилось?

— Пока ничего, — замялся Грэм. — Просто мне необходимо сегодня побывать у вас.

— И тогда, вы думаете, что-то случится? — без тени улыбки спросила Бетти, и лицо ее вмиг стало строгим и отчужденным. — Я устала сегодня от печатанья всякой ерунды, от вранья по телефону и от наглых соискателей, домогавшихся аудиенции у шефа. Нет, Сьютон, сегодня уж и подавно ничего не случится. Завтра — заходите, куда ни шло. Только и завтра не забывайте мудрых предписаний, — Бетти кивнула в сторону строгой кожаной двери. — Сегодня вы на себя не похожи и мне не нравитесь.

— Нет, Бетти, сегодня вы просто должны со мной встретиться. — Грэм сделал ударение на слове «должны» и выдержал многозначительную паузу. — Ну так что?

Она молчала, борясь с растерянностью.

— Бетти, не пугайтесь, пожалуйста, не пугайтесь. Не враг же я вам! Буду около восьми.

Сьютон вышел, не дожидаясь ответа.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

— Не знаю, Грэм, зачем вы сегодня пришли, но я все равно решила все вам рассказать, — этой странной тирадой Сьютон был встречен уже в дверях. — Я не хочу больше быть подсадной уткой в охоте на вас.

— Молчите, дура! — прошипел он в ответ и тут же заговорил преувеличенно громко. — Представляете, еле добрался до вас. Этот хваленый «Джой» рекламируют именно за его надежность, а вот у меня — и месяца не прошло — закапризничало это чертово электронное зажигание. Машины для дурака и для интеллектуала должны быть задуманы одинаково; главное — чтобы их нельзя было поломать.

Разглагольствуя в таком духе, Сьютон разделся и, пройдя в комнату, быстро написал что-то на бумажной салфетке.

— К чертям все эти «Джои», давайте лучше танцевать. — С этими словами он показал написанное — «Простите за дуру, но стены теперь слышат не хуже нас с вами», нажал клавишу магнитофона и, пересев на низкий диванчик, взглядом приказал ей сесть рядом.

…Так Сьютон узнал то, о чем догадывался давно, не ведая лишь деталей. Бетти окончила химический факультет третьеразрядного университета, окончила без блеска — приходилось работать по вечерам. После университета долго не могла найти постоянной работы. Перебивалась случайными заработками — переводами, рефератами, массовками на киносъемках. Тут-то и разыскали ее эти люди. Разговор Сьютона с приятелем о феромонах пола, действительно, был подслушан: это дало повод лишний раз заподозрить шефа и его ближайших сотрудников в использовании получаемых ими средств не по назначению. После короткой подготовки для Бетти организовали место секретаря-машинистки и к ее скромному, но надежному наконец заработку приплачивали ещё и за осведомительство.

— Вы знаете, Грэм, — с трудом успевая глотать слезы, шептала она ему прямо в ухо, — первое время я просто холодела под насмешливым и всеведущим взглядом шефа. Уверена, что он все знал с самого первого дня. Он, верно, и вас предупредил?

Сьютон кивнул.

— Грэм, вы еще не знаете? Сегодня вечером, после того как вы ушли домой, с вашей Элли случился какой-то припадок и ее увезла «скорая». Я навела справки — увезли в семнадцатый госпиталь.

Сьютон похолодел.

— Как вы думаете, это не связано с тем, что я вам только что рассказала?

— Конечно, связано.

— По-моему, вам пока нечего опасаться — эта ваша Элли так вам предана, что из нее и каленым железом ничего во вред вам не вытянешь.

«Железом-то, может, и не вытянешь, — усмехнулся про себя Сьютон. — Только ведь теперь каленым железом не жгут». После предварительной психообработки наркотиками пациентам семнадцатого вводят большую дозу инсулиноподобного препарата. Содержание сахара в крови резко падает, и наступает коматозное состояние, в котором человек покорно отвечает на простые вопросы, а потом даже не в состоянии вспомнить, что с ним было. Можно не сомневаться, завтра-послезавтра они будут знать все, что знает Элли. Это конец.

Приходилось спешить. Укол 673-го в бедро, и начнется какая-то никому неведомая любовь. Как в средневековой сказке… Грэм проткнул себе кожу иглой и заледеневшими пальцами сжал тюбик шприца. Ждать оставалось минут десять — примерно за это время кровь доставит синтезированный феромон-673 на место его работы. Борясь с сердцебиением, Сьютон стал успокаивать Бетти, шепча ей какую-то чепуху — все, мол, обойдется, ничего противозаконного мы не совершали, жизнь еще впереди… Бетти притихла и, казалось, совсем уже было успокоилась, как вдруг подняла голову и взглянула Грэму прямо в глаза.

— Я больше ничего не хочу знать! Я знаю только, что умру вот тут сейчас, если ты отвернешься от меня, если ты немедленно до меня не дотронешься, если ты меня не захочешь!

Сердце Грэма сжалось, тело стало невесомым, мозг заполнил яркий, но мягкий теплый свет. «Похоже на описания клинической смерти!» — успел он подумать, прежде чем всем своим существом почувствовал, что его эксперимент удался полностью.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Их лабораторией вплотную занялась контрразведка. Правительство сочло разработку «любовных коктейлей» делом не только излишне дорогостоящим, но и опасным. «Они хотят превратить страну в сумасшедший дом, населенный неуправляемыми Ромео и Джульеттами, а нам нужны послушные работники и надежные солдаты», — так охарактеризовал ситуацию один из кураторов. Но его предложение запретить эти исследования было сочтено наивным: запретишь в одном месте — глядь, научная гидра пустила корни в другом. Кроме того, внушала опасения возможность утечки информации за границу — кто знает, как они там ее используют.

Над шефом и Сьютоном собрались грозовые тучи, которых тс, казалось, пока не замечали: Грэм не выходил из состояния стойкой эйфории и вряд ли вообще что-либо замечал, кроме Бетти; шеф был по обыкновению непроницаем; многие километры ленты, которые накрутили встроенные в панели его кабинета магнитофоны, неизменно оказывались почти пустыми. Пришлось инсценировать сердечный приступ Элли. Из ее беспамятных показаний, после их обсуждения с профессионалами, стало ясным главное: Сьютон с шефом совершили открытие, которое могло сделать войны невозможными.

Шеф появился в лаборатории Сьютона совершенно беззвучно. На клочке бумаги написал несколько слов, дал Грэму прочитать и тут же, щелкнув зажигалкой, сжег. Велено было прибыть сегодня вечером на такси в особняк шефа на Спринг-стрит, дом 12. Изнывая от мысли, что он придет к Бетти позже, чем рассчитывал, Сьютон отправился по этому новому для него адресу.

Против обыкновения, шеф не смотрел в сторону и губами не жевал, — может, то была просто маска, которую он считал нужным носить на работе.

— Нам предстоит серьезный разговор. Грэм, — сказал он, приглашая Сьютона расположиться в массивном кожаном кресле.

Сьютон невольно вздрогнул от неожиданности: шеф никогда раньше не называл его по имени.

— Я начну сразу с выводов; если они покажутся вам необоснованными, вы зададите необходимые вопросы. Исчерпывающий отчет о всех ваших опытах необходимо иметь в трех экземплярах. Ваш банк феромонов надо разделить на три эквивалентные части. Один комплект будет, как и раньше, храниться в сейфах: текст — в моем, препараты — в вашем. Второй комплект будет у меня. На тот случай, если с вами что-то случится. Третий предназначен для вас, поскольку это что-то вполне может случиться и со мной… Я недоглядел за вами, а одного моего предупреждения оказалось мало. Конечно, химик имеет право испытывать действие своих препаратов на себе; не надо возражать, лучше выпейте. Ваша счастливая физиономия выдает вас с головой.

И возражать было нечему, и спрашивать не о чем.

Отъезжая на вызванном по телефону такси, Сьютон без труда заметил, как следом тотчас тронулась темная и какая-то безликая машина, стоявшая до того на противоположной стороне тихой зеленой улицы.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Для вынесения смертного приговора суду требуется множество формальностей — следствие, реальные или мнимые улики, процесс — с обвинением и защитой, вердикт присяжных, отказ в помиловании. Контрразведка слишком перегружена работой, чтобы тратить на такой пустяк столько времени. Решение принимают три специально назначенных на такие дела чиновника. Принцип их работы прост: если происходит утечка важной информации, следует уничтожить ее источник.

Грэм Сьютон и Бетти Корант стали жертвой банальной автомобильной аварии: их машина врезалась в груженый панелевоз, внезапно возникший на проезжей части шоссе. Номерных знаков трейлера никто из свидетелей аварии, разумеется, не запомнил.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

В сумерках черный лимузин шефа отъехал от дома № 12 на Спринг-стрит и на высокой скорости устремился к многополосной автостраде. Немедленно вслед за ним рванулись два других автомобили; над шоссе их уже встречал патрульный вертолет. Было совершенно ясно, что лимузин будет остановлен при первой же попытке свернуть на какую-либо из боковых дорог. Шеф, казалось, понимал это и вот уже добрую сотню миль не покидал крайнего ряда («не ниже 70 миль в час»).

Наконец, помигав повороткой, лимузин вышел из ряда и преспокойно остановился у придорожного кафе. Нс успел водитель сделать и двух шагов, как был взят под руки.

— Документы! Где хозяин машины?

Водитель даже не пытался вырваться.

— Да, это я, и я действительно сидел за угон машины, но я это бросил, бросил! Работы нет, а тут хозяин предложил честный заработок — перегнать сюда свою машину, и вы скоро в этом убедитесь сами, он обещал быть здесь через час…

— Лейтенант, срочно передайте: наряд к дому! Срочно, черт вас дери! Мы, конечно подождем, но, думаю, зря.

Особняк шефа оказался пуст. Прибывшие сразу же обнаружили по следам колес, что вслед за дорогим лимузином из того же гаража выехал старенький «вольво», который у автострады свернул в обратную от погони сторону. Саму машину быстро обнаружили на стоянке около аэропорта; среди пассажиров, находившихся в здании аэровокзала, шефа не было. В небе гудел только что взлетевший самолет шведской авиакомпании.

На следующий день газеты сообщили о загадочной катастрофе «Боинга» фирмы SAS; причиной аварии было столкновение в воздухе с другим — неопознанным самолетом. «Когда речь идет об интересах государства, сотня-другая человеческих жизней не играют существенной роли», — прокомментировал это событие генерал с лошадиным лицом. Впрочем, это заявление в газеты не попало.

А вот что еще не попало пока ни в газеты, ни в рапорты контрразведки: журнал «Acta Chemica Scandinavica» принял к публикации статью «Феромоны человека». Статья готовится к печати вне очереди.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

От редакции. Рассказ, который вы сейчас прочитали, принадлежит известному в нашем отечестве химику, давнему другу «Химии и жизни» Олегу Юрьевичу Охлобыстину — это его единственное вторжение в область художественной литературы. Произошло оно, скорее всего, из-за обуревавшей его жажды освободить науку от власти милитаризма, от необходимости работать не на жизнь, а на смерть, из-за невозможности адекватно выразить эту жажду в привычных дли него формах научных, научно-популярных, научно-публицистических книг и статей. Первый блин не получился комом, и вполне вероятно, что вслед за рассказом «ФГС» появились бы и другие. Но, к великому сожалению, теперь этого уже не произойдет: полгода назад Олег Юрьевич скончался.



Составленная незадолго перед тем служебная «Справка о научной, педагогической и общественной деятельности профессора О. Ю. Охлобыстина» начинается так: «Родился в 1932 г. в Москве; русский. Окончил химический факультет Московского университета (в 1954 г.). Кандидатская диссертация («Синтез элементоорганических соединений с помощью алюминий-алкилов») защищена в МГУ в 1961 г., докторская («Роль специфической сольватации и комплексообразования в металлоорганических реакциях») — в 1971 г в Ростовском университете. Список научных трудов — 436 наименований, в том числе 44 авторских свидетельства и 15 книг. С 1954 по 1971 г.г. — сотрудник ИН ЭОС АН СССР. В 1971 г. переведен в НИИФОХ РГУ (зам. директора по науке). С 1981 по 1992 г.г. — зав. кафедрой органической и физической химии Северо-Осетинского госуниверситета, с сентября 1992 г. и по настоящее время — зав. кафедрой органической, биологической и физической химии Астраханского технического института рыбной промышленности и хозяйства…»

А в предисловии к вышедшей в 1989 году в издательстве «Наука» последней книжке Олега Юрьевича «Жизнь и смерть химических идей» о ее авторе сказано было самое, как нам кажется, главное: «…является одним из наиболее оригинально мыслящих химиков нашей страны и «неравнодушный человек, активный борец против конформизма во всех его проявлениях». Посмертно публикуемый его рассказ еще раз это подтверждает.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

№ 9 ⠀⠀ ⠀⠀

Э. Вейцман В пивной

⠀⠀ ⠀⠀

— Вы полагаете, что великая теорема Ферма была впервые доказана в 1993 году этим… ну как бишь его… то ли англичанином, то ли американцем? Да ничего подобного. Она уже несколько тысяч лет как доказана баобабом по имени… Господи боже мой… Склероз проклятый.

— Простите! — Психотерапевт Игорь Эммануилович Ямпольский посмотрел на собеседника, седенького старикашку, такого сухонького, что ему, казалось, ничего не стоило спрятаться за кружку с пивом, стоявшую перед ним на столе. — Простите! Баобаб… Это кто?

Старикашка захихикал:

— Хе-хе-хе… Баобаб — это кто?.. Хе-хе-хе… Да вы большой шутник. Во-первых, баобаб — это что. Во-вторых, баобаб есть баобаб, дерево, то самое, которое в Африке растет, в саванне, и в обхват имеет иногда по двадцать пять метров. У этих баобабов африканских очень большие склонности к математике, так же, как у плакучих ив — к лирической поэзии.

— А у дуба к чему склонность? — усмехнувшись, спросил Ямпольский.

— У дуба?

Старикашка отхлебнул из кружки и слегка пожал плечами.

— Дуб он и есть дуб. Тугодумы они, дубы эти. И особой склонности ни к чему не имеют. Разве что к администрированию. Дубы частоты распределяют. И могут передачи глушить на той или иной биочастоте. Если сочтут необходимым. У дубов биоэнергетика ой-ёй-ёй какая!

— Простите, с кем честь имею?

— Востроногов. Иван Ильич.

— А по профессии?

— В настоящее время экстрасенс-ботаник.

— А почему не зоолог?

— Потому что мой организм способен принимать биоизлучение исключительно от представителей растительного царства.

— Так-так. Разрешите еще вопрос?

— Сделайте одолжение.

— А какие деревья имеют склонность к химии?

— Никакие. Химия — наука преимущественно экспериментальная, а какой эксперимент может поставить, скажем, яблоня? Разве что плод свой уронить на чью-то голову. Один такой эксперимент, кстати, был поставлен… Впрочем, таблица Менделеева им известна — они ее открыли теоретически.

— Яблони?

— Нет, секвойи. Но на этом химические успехи растений и закончились. Вот математика, теоретическая физика, поэзия, философия — это их стихия. Там, где надо размышлять. Не так давно два каштана сформулировали генную теорию живого организма. Решили оповестить весь растительный мир о своем открытии, но сородичи-каштаны не признали существования гена, дубам пожаловались, и те стали глушить передачи каштановых генетиков. Получилось что-то вроде сессии ВАСХНИЛ 1948 года.

— По-о-нятно…

Кружка у Ямпольского была уже пуста, хотелось заказать еще одну, но еще более тянуло задавать новые вопросы.

— Иван Ильич! А ученые степени и звания у растений тоже присуждаются?

— А как же. И академики у них есть, и членкоры. И иностранные члены. Иностранцами они считают представителей животного царства. Как вы понимаете, этого… А! Вайлса!.. Ну который теорему Ферма доказал… в свою академию они не выберут. Приоритет тут за баобабом. А вот Крик и Уотсон у них давно уже в иностранных членах. И человека, впервые доказавшего влияние растительного биоизлучения на возникновение паранойи у людей, вчера вечером единогласно академиком выбрали.

— Кого?! — изумился Ямпольский.

— Да-да, Игорь Эммануилович. Отныне вы почетный академик. От имени и по поручению баобаба Авраама, нашего президента, довожу это официально до вашего сведения. Поздравляю! Вот так-то, люди не признали, а растения оценили. Никто, видно, не пророк в своем биологическом отечестве. Так что давайте закажем еще по кружке и отметим это событие. Кстати, у меня с собою хорошая таранка…

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

№ 10 ⠀⠀ ⠀⠀

Юрии Охлопков Два рассказа

Возвращение злодея

⠀⠀ ⠀⠀

Беспомощный остаток того, что некогда называлось человеком, лежал на залитом солнцем склоне пологого холма, поросшего невысокими деревьями. Вокруг простиралась саванна, без малейших признаков человеческого присутствия. До самого горизонта она была одинаковой, покрытой жесткой травой с рыжими проплешинами и кое-где торчавшими из нее поодиночке и группами деревьями. Выше горизонта начиналось небо — снизу бледное, кверху постепенно наливавшееся голубизной. В небе неподвижно застыли облака — белые вверху, чуть фиолетовые снизу, и видеть это было непривычным для лежавшего. Когда он был еще человеком, а не его остатком, то никогда не вглядывался вверх — разве что для того, чтобы проверить, не приближаются ли вертолеты СГС — Службы гражданского спокойствия.

Неподалеку паслись два существа, похожие на укороченных и утяжеленных жирафов с тапирьими головами. Одно из них — высотой метров шесть, другое — вдвое меньше. Видимо, самка с детенышем. Большое животное ощипывало ветви деревьев, маленькое довольствовалось кустарником.

Лежавший попытался вспомнить, как называются существа, — не потому, что это было нужно, а просто больше нечем было заняться. Палеотрагус? Не то… Барозавр? Еще дальше, это даже и не ящеры. Гирахиус… ага, уже ближе! Стоп… Балухитерий, он же парацератерий — или индрикотерий, близкий к нему? Ну, не важно, словом, гигантский безрогий носорог, крупнейшее из когда-либо живших наземных млекопитающих. Значит, он в олигоцене, тридцать миллионов лет назад, где-то в Средней Азии либо на территории Пакистана. Гиблое дело…

Потом на лежавшего упала тень: прямо над ним прошагало что-то огромное и косматое, и, только когда оно удалилось на несколько десятков метров, он смог рассмотреть его целиком. Несомненно, один из древних хищных — креодонт, но какой! Больше амурского тигра, больше белого медведя — одна голова не меньше метра! А вес не меньше тонны!

Зверь затрусил по направлению к индрикотериям, но как-то медленно, неуверенно. Лежавший попытался понять, что творится в маленькой мозговой коробке хищника, но не смог — видимо, в ходе пережитого лишился телепатического дара. Ну да ладно — снявши голову, по волосам не плачут.

Детеныш гигантского носорога испугался, издал жалобный блеющий звук и прижался к боку матери, а та уверенно ступила вперед — видимо, с целью отогнать хищника. Тот был достаточно велик, чтобы представлять угрозу и для нее, но сам в этом, кажется, уверен не был: он ощетинился, негромко, но басовито зарычал, однако длинный тонкий хвост трусливо поджал. Или у креодонтов поджатие хвоста не есть признак трусости?

Тут над саванной полыхнула ослепительная зарница, и раздался громоподобный раскат — и это при ясном-то небе!

Креодонт затрусил назад — хвост его уже не был поджат, а ритмично хлестал по бокам. Встревоженно оглядываясь, поспешили прочь и индрикотерии.

Огромная нога зверя нависла над лежавшим…

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Дитер Смит оказался посреди пустынной саванны. Кругом не было ни души, если не считать трех удалявшихся к горизонту животных.

Дитер сунул МВ в карман и направился к пологому холму. Он решил посидеть на нем, немного отдышаться после довольно утомительного путешествия: прежде чем добраться сюда, он побывал в нижнем триасе и верхнем докембрии. Но вдруг в глаза ему бросился наполовину втоптанный в землю предмет, тускло поблескивающий на солнце. Смит присел на корточки и, расшатав предмет, вытащил его на свет божий. Это был черный череп, изготовленный, по всей видимости, из искусственного материала.

— Помоги мне, — сказал череп глухим вибрирующим голосом, и глазницы, только что бывшие темными, внезапно засветились.

От неожиданности Дитер едва не выронил свою находку.

— Кто ты? — выдавил он из себя.

— Я, как и ты, путешественник во времени. После неудачного эксперимента я был разорван на части, которые разбросало во времени и пространстве. Так ты мне поможешь?

Дитер кивнул, но тут же остаток человека прочел в глазах своего потенциального спасителя ужас, смешанный с презрением. И понял почему. Тот разглядел на черном лбу две маленькие буквы, тисненные золотом, — «Т» и «К». Дитер отбросил череп в сторону и брезгливо отряхнул руки.

— Я узнал тебя! — закричал он. — Ты Теодор Киллер — страшнейший преступник всех времен и народов! Ты сделал МВ для того, чтобы нести людям горе и смерть! Судьба наказала тебя, и я не буду мешать ей — нет, я отдам тебя в руки правосудия!

— Делай со мной, что хочешь, но сперва выслушай меня, — сказал череп.

Дитер подумал и произнес:

— Ну ладно, говори. Но как только ты смолкнешь, я отдам тебя охранникам.

— Так вот, путешественник: я действительно Теодор Киллер, и я действительно разорван на части. Впрочем, это ты и так знаешь… Но эксперимент тут ни при чем. Меня поймали. Это было в двадцать втором веке. Или, точнее, будет. Но для меня это в прошлом — время, как ты знаешь, относительно…

— Так не тяни его! — перебил Дитер.

Собеседник пропустил реплику мимо ушей — тем более, что ушей у него теперь не было.

— Я решил уйти от эсгесэшников, — но, видимо, что-то не рассчитал. И в результате моя голова, да и то не вся, тут, а туловище не знаю где. Я выжил только потому, что еще раньше киборгизировал себя, заместил костную ткань металлопластом, а череп снабдил системой жизнеобеспечения мозга, рецепторами и переговорным устройством. Так что он автономен. Но запас энергии ограничен, его хватит только на двадцать четыре часа. Я тут уже часов шесть, так что через восемнадцать часов мне конец.

— Ничего, — успокоил его Дитер. — За это время я успею сообщить куда надо.

— Ты не станешь этого делать, — услышал он. — Ты нажмешь на переключатель у основания моего черепа — устройство должно было сработать автоматически, но не сработало. Ты нажмешь его.

— И что тогда?

— Тогда с помощью энергии, телепортируемой с ближайшей в пространстве-времени энергостанции — моей энергостанции, я сам их везде расставил, — так вот, за счет этой энергии сработает программа телепостроения, и я вновь стану человеком.

— Ты никогда не был человеком! — отрезал Дитер. И после недолгой паузы спросил:

— А почему ты уверен, что я нажму на переключатель?

Ага, он уже торгуется! — обрадовался Теодор Киллер, но вслух произнес:

— Потому что заодно при этом сюда будут автоматически доставлены сокровища Эльдекской культуры — те самые, что тщетно искала тау-китянская экспедиция в две тысячи пятьсот пятидесятом. Они были нужны мне для одного опыта, но, так и быть, я отдам их тебе. Только поторопись: через восемнадцать часов мою жизнь не вернешь и сокровища пропадут. И еще — прежде чем нажимать на переключатель, отнеси свою МВ хотя бы на двадцать шагов: взаимодействие с хронодинамическими полями моего черепа может привести к гибельному резонансу и ты никогда не сможешь выбраться отсюда.

— Быть может, — сказал Дитер, — сокровища и дороги, но они не стоят жизней тех людей, у которых ты их отнимешь, оказавшись на свободе. Нет-нет, не зарекайся — я знаю, что ты великий лжец!

Он сунул руку в карман и исчез.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Прошло шесть часов. Солнце закатилось, и небо над горизонтом окрасилось во все цвета радуги. До этой поры Теодор Киллер еще надеялся, что Дитер, соблазнясь обещанными сокровищами, вернется и нажмет переключатель — это было бы оптимальным вариантом. Но его покой никто не потревожил, если не считать мелких грызунов, сновавших вокруг, да столь же мелких птах. Даже индрикотерии и креодонт не появлялись.

Теперь оставалось надеяться лишь на появление хотя бы охранников. Все же законы в будущем гуманные, и это лучше, чем смерть. Но почему они не появились до сих пор? Неужели проклятый путешественник передумал и решил оставить его здесь на произвол судьбы? А еще говорят, что они там, в будущем, — честные люди! Нет, мол, социальной базы для нечестности, все равны, сыты и счастливы. Как же! Киллер на собственном опыте прекрасно знал, что преступление может и не основываться на материальной подоплеке, — просто характер такой, и все тут.

…Прошло еще шесть часов. На черном небе вовсю сияла бледно-желтая Луна — она достигла наивысшей точки. Назойливо стрекотали какие-то ночные насекомые. Люди не появлялись, и Теодор Киллер совсем упал духом.

Еще через десять часов, во второй половине следующего дня, саванну озарила вспышка и вновь появился Дитер Смит. Один, без охранников — да и не нужны были они, поскольку арестовывать было уже некого. Ну разве что самого Дитера. Разумеется, он никуда ничего не сообщал, просто выждал для верности двадцать два часа — вместо тех восемнадцати, о которых говорил Киллер.

Дитер осторожно положил на землю МВ и, воровато озираясь, подошел к холму. Череп лежал там же, куда он его бросил вчера, — только глазницы уже не светились, как тогда, а были совершенно безжизненны. Для верности Дитер постучал по черепу пальцем, встряхнул его. Никакой реакции.

Собравшись с духом, Дитер надавил клавишу переключателя — нащупать ее оказалось нетрудно. И тотчас был отброшен ударной волной. А подняв голову, увидел, что черный череп вознесся над землей на высоту человеческого роста. Поднялся ветер ураганной силы. Он дул в сторону черепа, не давая Дитеру встать, — о том, чтобы добраться до оставленной у подножия холма МВ, не могло быть и речи. С земли поднялся столб пыли и, смерчевидно завихряясь, ударил в череп, который из черного стал огненным. Дитер догадывался, что сейчас молекулы воздуха и почвы распадаются на атомы, а те — на нуклоны и электроны, чтобы вновь объединиться в атомы — уже другие, в строго определенной пропорции, те же, в свою очередь, объединялись в молекулы белков, жиров, нуклеиновых кислот и углеводов, в живую ткань, а еще в полимерную пленку одежды и кристаллическую решетку металлов. Интеграция продолжалась: из биополимеров строились органоиды, из органоидов — клетки, ткани, органы… Организм!

И вот ветер стих, и перед Дитером предстал облаченный в черное Федор Трифонович Килев, он же Тодор Киле, он же Теодор Киллер, — с гвардейским десинтером в руках. Палец черной перчатки нажал на спуск. Дитер Смит превратился в сгусток раскаленной плазмы.

Теодор Киллер облегченно вздохнул, быстрыми шагами направился к тому месту, где Дитер оставил МВ, и подобрал ее. Он обманул покойного, заверив, что энергии хватит на восемнадцать, а не на двадцать восемь часов.

Куда бы теперь? — подумал он. Разумнее всего было бы, конечно, отсидеться где-то и когда-то, в безлюдных местах и эпохах, на случай, если Дитер все же настучал куда-нибудь, но… Но в двадцатом веке наклевывалось хорошенькое дельце, и Теодор Киллер не устоял перед соблазном — он не вспомнил даже, что МВ Дитера, видимо, барахлит, раз дает при перемещении такие вспышки, и надо бы ее отрегулировать — иначе можно ошибиться либо с временем, либо с пространством.

Он набрал на машинке нужный код и исчез, чтобы появиться в двадцатом веке — но не там, где хотел, а на полигоне близ Семипалатинска, когда там как раз собирались испытывать очередной боеприпас.

Теодор Киллер возник возле боеприпаса за считанные миллисекунды до взрыва. И превратился в сгусток раскаленной плазмы — он даже не успел ничего почувствовать.

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

Сквозь паутину прицела

⠀⠀ ⠀⠀

Они шли вдвоем. Было тихо, только в поздневечерней темно-зеленой листве стрекотали кузнечики. Хвоя ели, одиноко росшей среди молодых лип, в желтом свете уличного фонаря казалась не то чтобы нереальной, но неестественной, будто из полихлорвинила. А тени от того же фонаря выглядели не то бездонными провалами, не то темными лужами на асфальте. Было зябко и сыро — слишком зябко и сыро для начала июля. Но, несмотря на все это, им было хорошо. Они шли, держась за руки.

И вдруг все как-то неуловимо переменилось. Опасности еще не было, но что-то такое возникло, вызвав тревожное предчувствие. Будто толчок воздуха от пикирующего коршуна.

Потом тени высоких кустов впереди раскололись, и оттуда вышли шестеро. Темные лица, мутные глаза, руки в карманах. И — запах перегара, диким диссонансом ворвавшийся в свежий вечерний воздух.

— А ну, посторонись! — прохрипел один из этих шестерых.

— Бабу… отдай, а сам… гуляй отсюда… А ее… по-честному на всех… — так прозвучала речь другого, если выбросить из нее кой-какие слова.

И словно по команде, все шестеро вынули из карманов ножи.

Она вскрикнула и крепче сжала его руку. Криво усмехаясь, шестерка вразвалочку, с гнетущей уверенностью неторопливо приближалась…

И тут полутьму рассекли три ослепительные вспышки. Три живых и корчащихся факела разом вспыхнули и погасли, рассыпавшись столбиками пепла. Четвертый нападавший согнулся пополам, и в груди у него образовалось отверстие размером с арбуз. Пятого разорвало в мелкие клочья. Шестой бросился бежать, казалось, он вот-вот растворится в темноте, но нет, под ногами у него вырос огненный фонтан, и через мгновенье на месте плотной фигуры оседало полупрозрачное облачко пепла.

Он поймал на себе ее испуганный взгляд. В огромных глазах застыл безмолвный вопрос — правда ли весь этот кошмар?

Не глядя на нее, он принялся сбивчиво рассказывать, как раньше был слабым и всего боялся, как его били, а он не мог дать сдачи, как жгуче ненавидел обидчиков и мечтал о расправе. И как однажды во сне к нему явился странный человек с необычайно гладкой, даже какой-то твердой на вид кожей и немигающими стеклянными глазами.

«Хочешь ли ты обладать силой?» — спросил человек. И он сразу понял, о чем идет речь, — так часто бывает во сне. «Да, да!» — беззвучно закричал он. «Но это будет навечно!» — «Пусть!»

Потом он проснулся и почувствовал — что-то не так, не так, как было прежде.

— Я почувствовал, — сказал он. — Тогда это появилось у меня впервые, и это продолжается до сих пор. Понимаешь, я вижу весь мир сквозь паутинистое кружево прицела. Все — и землю, и небо, и вот эти деревья. И даже тебя. И еще по полю зрения плавает маленькая красная точка. Стоит ей попасть в центр, в перекрестье нитей, — и происходит вспышка. Вот почему я избегаю долго смотреть на тех, кого люблю… — Хочешь, я покорю для тебя весь мир? — внезапно спросил он.

— Нет, нет, не надо, ни в коем случае, — тихо произнесла она. И подумала, что постарается никогда больше не встречаться с ним.

Он понял это — уловил выражение лица или, быть может, сами мысли.

И в свою очередь подумал о том, что, может быть, надо остановить взгляд на себе. И если плавающая точка поплывет к перекрестью нитей, он не будет ее отгонять. Может быть…

⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀

ОБ АВТОРЕ ЭТИХ РАССКАЗОВ. Юрию Охлопкову 19 лет. Мало кого в этом возрасте занимают проблемы, которые он пытается решить в только что прочитанных вами рассказах. Обычно к размышлениям о причинах мирового зла и возможных способах борьбы с ним люди приходят не в начате жизни, а в ее конце. Но автор этих сочинений вообще человек не совсем обычный. За свои девятнадцать лет он успел: с золотой медалью окончить десятилетку; на «отлично» окончить заочную многопредметную школу при Московском государственном университете; занять 12 призовых мест на биологических олимпиадах (в том числе — диплом первой степени Всесоюзной олимпиады 1991 года, последней из всесоюзных); поступить в МГУ на биофак; опубликовать 70 своих литературных произведений в разных газетах и журналах (в том числе в таких престижных, как «Пионерская правда», «Пионер», «Юный техник», «Техника — молодежи», «Вокруг света», «Крокодил»); занять второе место на конкурсе «Суперфантаст-92» журнала «Вокруг света»; трижды сделаться призером чтений памяти А. Л.Чижевского, проводившихся в Калужской области.

Три года, с 1990 по 1992, Юрий Охлопков был стипендиатом Калужского детского фонда.

«Возвращение элодея» и «Сквозь паутину прицела» — вторая его публикация в нашем журнале, первая была в августовском номере этого года.

РЕДАКЦИЯ

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀

Загрузка...