За десять минут до старта к народу вышел старик Ложкин.
Он был в длинных черных трусах и выцветшей розовой футболке с надписью «ЦДКА». В раскинутых руках Ложкин держал плакат с маршрутом. Бежать следовало в гору, до парка. Затем по аллее до статуи девушки с веслом, вокруг летней эстрады, к новому цеху пластмассовых игрушек, и через площадь Землепроходцев — к пруду-бассейну за церковью Параскевы Пятницы. Финиш перед городским музеем.
Без пяти восемь грянул духовой оркестр. Он стоял у самой реки, в начищенных трубах отражались зайчики от утренней ряби. С воды поднялись испуганные утки и полетели к дальнему берегу.
Отдаленно пробили куранты на пожарной каланче. Толпа разноцветно и различно одетых бегунов двинулась в гору, к вековым липам городского парка.
Председатель горисполкома Николай Белосельский бежал рядом с Удаловым. Бежал он легко, не скрывая счастливой улыбки. Ежедневные забеги здоровья перед началом трудового дня были его инициативой, и он старался ни одного не пропустить.
Жилистый старик Ложкин не отставал. На бегу он обернулся и крикнул в мегафон:
— Оглянитесь назад! Полюбуйтесь, как мирно несет свои прозрачные, очищенные от промышленных стоков воды наша любимая река Гусь. Даже отсюда видно, как резвятся в ней осетры и лещи!
Удалов послушно оглянулся. Осетров и лещей он не увидел, но подумал, что надо будет в субботу съездить на рыбалку на озеро Копенгаген. Позвать, что ли, Белосельского? Пора ему отдохнуть. Третий год без отпуска.
Рядом с Белосельским бежала директорша музыкальной школы. Разговорчивая хохотушка Зина Сочкина. Удалов знал, что она опять доказывает предгору необходимость создания класса арф. Но с арфами трудно, даже в области дефицит.
Удалова оттолкнул редактор городской газеты Малюжкин. Его небольшое квадратное тело несло громадную львиную голову. В двух шагах сзади бежал, сверкая очками, Миша Стендаль, корреспондент той же газеты.
Малюжкин втиснулся между Белосельским и директоршей Зиной.
— Будем писать передовую? — строго спросил он.
Белосельский вздрогнул. Малюжкин слыл в городе неукротимым борцом за гласность, правду и демократию. Это «Гуслярское знамя», возглавляемое Малюжкиным, разоблачило коррупцию на городском рынке, добилось регулярной подачи горячей воды в баню № 1, свалила презиравшего экологию директора фабрики игрушек и раскрыло несколько случаев очковтирательства на звероферме. В последнем случае досталось, и за дело, самому профессору Минцу. Это он вывел для зверофермы новую породу чернобурых лис с двумя хвостами, но не удосужился отразить в печати свое изобретение. А Пупыкин, который после снятия с должности предгора работал директором зверофермы, каждую лису сдавал государству за две, отчего перевыполнил все планы, получил множество премий и еще приторговывал хвостами на стороне. Борец за правду Малюжкин опирался на широкие круги общественности, а общественность опиралась на Малюжкина. Белосельский от него нередко страдал.
— Передовую писать не буду, — откликнулся Белосельский, переходя на спринтерскую скорость. Он свернул на узкие дорожки биологического городка, где были воспроизведены для детишек ландшафты планеты. Заверещали макаки, разинул пасть крокодил. Белосельский хотел укрыться за баобабом, но дорогу ему перекрыли три мамонта, выведенные методом ретрогенетики. Тут Малюжкин и настиг его. Предгор был готов сдаться на милость прессы, но, к счастью, одна из макак выхватила у Малюжкина диктофон.
Белосельский нагнал Удалова у статуи девушки с веслом.
— Трудно? — спросил Корнелий Иванович.
— Нелегко, — согласился Белосельский. — Но трудности нас закаляют. Сделаем рывок до музея?
И не подумаешь, что мы в одном классе учились, вздохнул Удалов. На вид он лет на десять моложе. Вот что значит — активная жизнь и умеренность во всем.
— На рыбалку в субботу поедем? — спросил Удалов, стараясь не сбить дыхание.
— В субботу у меня жюри. Конкурс детских танцев. Потом будем палаты купца Демушкина реставрировать. Давай в эту субботу вместе пореставрируем, а на рыбалку через неделю?
Удалов не ответил, потому что перед ними затормозил Ложкин и начал кричать в мегафон:
— Дорогие товарищи бегающие! Вы видите бывший пруд у памятника шестнадцатого века церкви Параскевы Пятницы. Этот пруд стараниями общественности и учащихся речного техникума превращен в лучший в области открытый бассейн. На нем установлена девятиметровая вышка. Желающие прервать забег могут нырнуть с вышки.
Белосельский сразу побежал нырять. А Удалов вспомнил, что у него в девять совещание в стройконторе, которой он руководил. А он еще не завтракал.
Удалов повернул на Цветочную, чтобы срезать квартал у рынка. К рынку тянулись подводы и автомашины — окрестные жители везли продукты и цветы на продажу.
Вот и Пушкинская. Скоро дом.
Хлопнула калитка. Из палисадника выскочил Пупыкин. Был он в тренировочном костюме фирмы «адидас», который некогда привез из командировки в Швейцарию, где знакомился с тамошними зверофермами. Он догнал Удалова и спросил:
— Белосельский участвовал?
— И Малюжкин тоже, — ответил Удалов, прибавляя ходу. Пупыкина он не выносил — пустой человек и нечист на руку. Правильно сделали, что отправили его на пенсию.
— Скажешь Белосельскому, что я тоже участвовал, — сказал Пупыкин. — Я тренируюсь по индивидуальной программе.
Произнеся эти лживые слова, Пупыкин взмахнул руками как крыльями, сделал разворот и потрусил обратно к дому.
Солнце поднялось высоко, припекало. От быстрорастущих кедров, которыми была засажена Пушкинская, на розовые и голубые плитки мостовой падала рваная тень. Белка соскочила с нижней ветки и перебежала улицу. Удалов наклонился над фонтанчиком, который предлагал прохожему газированную воду, и напился.
Римма Казачкина, непутевая пышногрудая девица из соседнего дома, по слухам, новая пассия архитектора Оболенского, проходя мимо, задела Удалова крутым бедром. Удалов сделал вид, что не заметил намека.
Появился профессор Минц. Его лысина блестела от пота, он сопел и кашлял.
— Каждый забег, — сообщил он Удалову, — прибавляет мне день жизни. Я теряю четыреста граммов.
— Это пустое, Лев Христофорович, — возразил Удалов, входя вместе с профессором во двор дома шестнадцать. — За первым же обедом вы прибавляете полкило.
Минц насупился. Никто не любит горькой правды.
Ксения Удалова высунулась из окна второго этажа и крикнула:
— Два раза из конторы звонили. Каша тоже остыла.
Удалов взбежал по лестнице, легко перепрыгивая через две ступеньки. Внизу негромко стучало — значит, сосед Грубин включил вечный двигатель. Он у него по ночам отдыхал.
Начинался трудовой день в городе Великий Гусляр.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Удалов и Минц вместе пошли на совещание к Белосельскому.
Площадь перед Гордомом была запружена народом. Ближе всех к дверям тесной толпой стояли пенсионеры. Две бабушки развернули длинный плакат: «Спасем родной Гусляр от варварства!» Старик Ложкин уже в черном костюме, но с тем же мегафоном, медленно шел вдоль лозунга и проверял, нет ли грамматических ошибок.
Студенты речного техникума принесли портреты архитектора Оболенского. Портреты были увеличены из паспортных фотографий, к ним были пририсованы усы, а сорочка с галстуком замарана зеленым, так что получался френч.
Удалов подумал, что студенты зашли слишком далеко. О чем и сказал профессору Минцу.
— Мы с вами — люди старшего поколения, — ответил профессор. — Чувство юмора мы склонны рассматривать как чью-то провокацию.
На площадь влетели рокеры на ревущих мотоциклах. Они тоже были одержимы гражданским чувством. Они носились вокруг толпы и выкрикивали нечто революционное. Сержант Пилипенко побежал к ним, размахивая жезлом, но рокеры умело уклонялись от его увещеваний.
В стороне от входа, без лозунгов и плакатов, но настроенная решительно, стояла интеллигенция — охрана памятников, любители книги, защита животных… Их Удалов всех знал, ходил в гости. Но сейчас чувствовал отчуждение.
Нет, хотелось крикнуть ему, нет! Я всей душой с вами! Я желаю охранять и множить памятники древности! Но я вынужден выполнять приказы начальства и экономно продвигать наш город по пути прогресса. За годы Советской власти у нас снесли семнадцать церквей, зато почти решили жилищную проблему.
Тут Удалов оборвал этот внутренний монолог, потому что понял, что монолог этот принадлежит не ему: это буквальное воспроизведение речи начстроя Слабенко на последнем совещании.
А вот и Пупыкин. Он что здесь делает?
Пупыкин стоял в сторонке, с ним его семья — Марфа Варфоломеевна и двое детей. Все в зеленом, даже лица зеленые. Дети держат вдвоем портрет неприятного мужчины в папахе.
Пупыкин нервно схватил Удалова за рукав и спросил шепотом:
— Ты ему сказал, что я участвовал в забеге?
— Скажу, — пообещал Удалов. — А ты что покрасился?
— Мы, всей семьей, — сообщил Пупыкин, — организовали неформальное объединение: партию зеленых. Мы охраняем природу.
— Похвально, — сказал Минц. — А чей это портрет?
— Это самый главный зеленый, — сообщил Пупыкин. — Мы его в книжке нашли. Атаман Махно.
— Пупыкин, советую, спрячь портрет. Этот зеленый экологией не занимался, — сказал Удалов.
— А чем занимался? — спросил Пупыкин.
— Совершал ошибки.
К тому времени, когда Удалов вошел в дом, Пупыкины успели растоптать портрет.
Минц с Удаловым поднялись по неширокой лестнице в кабинет Белосельского. Внутри уже действовал главный архитектор города, подтянутый, благородный Елисей Оболенский. С помощью юной архитекторши он прикнопливал к стене виды проспекта Прогресса
Редактор Малюжкин стоял в отдалении, смотрел на перспективы в бинокль. Миша Стендаль записывал что-то в блокнот.
Начстрой Слабенко сел и крепко положил локти на стол. Он был готов к бою. Музейная дама Финифлюкина смотрела ему в спину пронзительным взглядом, но пронзить его не могла
— Начнем? — спросил Белосельский.
Живем в обстановке гласности, подумал Удалов. Вроде бы научились демократии. А силы прошлого не сдаются.
Сила прошлого в лице главного архитектора Оболенского получила слово, взяла в руку указку из самшита и подошла к стене.
Оболенский любил и умел выступать. Но сначала спросил:
— Может, закроем окна? Мы ведь сюда работать пришли, а не с общественностью спорить,
— Ничего, — ответил Белосельский. — Нам не впервой. Чего нам народа бояться?
Часть толпы роилась за окнами. Шмелями жужжали винты, прикрепленные к ранцам.
Эти летательные аппаратики под названием «Дружок Карлсон» были изобретены Минцем по просьбе туристов для преодоления водных преград и оврагов. Аппараты полюбились народу. Некоторые школьники забирались с их помощью в фруктовые сады, некий Иваницкий выследил свою жену в объятиях Ландруса на третьем этаже. Удалов с грустью подумал: насколько гениален его сосед по дому Лев Христофорович! Все подвластно ему — и химия, и физика. Но последствия его блестящих изобретений непредсказуемы. Взять скоростные яблони — шестнадцать урожаев собрали прошлым летом, и в результате лопнула овощная база.
Оболенский взял указку как шпагу, начстрой Слабенко еще крепче сплел свои крепкие пальцы и кивнул союзнику. Бой начался.
— Вы видите, — сказал Оболенский, — светлое будущее нашего города.
Широкий проспект был застроен небоскребами с колоннами и портиками и усажен одинаковыми подстриженными липами, какие водятся только в версалях и на архитектурных перспективах.
Над проспектом расстилалось синее небо с розовыми облаками. В конце его возвышались горы со снежными вершинами. Неужели он хочет свой проспект дотянуть до Кавказа, испугался Удалов. Но потом понял, что это — архитектурная условность.
Все молчали. Проспект гипнотизировал. Оболенский ткнул указкой в первый из небоскребов и заявил:
— Здесь мы расположим управление коммунального хозяйства.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Архитектор Елисей Оболенский — человек в Гусляре новый, но уже укоренившийся.
Его импортировал Пупыкин.
Случилось это лет пять назад, когда Пупыкин, совершая восхождение по служебной лестнице, прибыл в Москву, в командировку. Помимо деловых целей, были у него идеалы. Хотелось найти в столице единомышленников, друзей. Желательно среди творческой интеллигенции.
Повезло Пупыкину на третий день. В гостиничном буфете он познакомился с литературным критиком из Сызрани. Тот прибыл в Москву на семинар по реализму и хотел укрепиться в столице, потому что в Сызрани трудно развернуться таланту. Критик с Пупыкиным друг другу понравились, вместе ходили в шашлычную и в кино, а потом критик повез его к своему покровителю, молодежному поэту. У поэта сильно выпили, говорили о врагах и национальном духе, поэт читал стихи о масонах, а когда жена поэта всех их выгнала из дома, поехали к Елику Оболенскому.
Елик Оболенский, разведясь с очередной женой, жил в мастерской. По стенам висели иконы и прялки, в углах много пустых бутылок. Сам Елик с первого взгляда Пупыкину не понравился. Показался духовно чужим по причине высокого роста, меньшевистской бородки, худобы и бархатной кофты. Но товарищи сказали, что Оболенский — свой парень, из князей, Рюрикович. В мастерской тоже пили, ругали масонов, захвативших в Москве ключевые посты, поэт читал стихи о Перуне и этрусках, от которых, как известно каждому культурному человеку, пошел русский народ. Потом поэт с критиком обнявшись уснули на диванчике, а Оболенский показал Пупыкину свои заветные картины. Город будущего. Эти картины Оболенский показывал только близким друзьям.
Картины были плодом двадцатилетнего творческого пути, который начался еще в средней школе.
Однажды мальчик Елик Залипухин — фамилию отчима он примет позже — пошел с мамой на Выставку достижений народного хозяйства. Они любовались павильонами и фотографировались у фонтана Золотой Колос. Так Елик познакомился с архитектурой. С того времени он рисовал в тетрадках колоннады и портики, стену над своей кроватью обклеил фотографиями любимых памятников архитектуры — греческих храмов, вокзалов на Комсомольской площади и станций кольцевой линии московского метро. Даже гуляя по городу с любимой девушкой, Елик приводил ее в конце концов на ВДНХ, где забывал о девушке, очарованный совершенством линий павильона Украинской ССР.
В Архитектурном институте он стал первым специалистом по отмывкам классических образцов: никто не мог лучше него изобразить светотень на бюсте Аполлона. В иные времена он завершил бы образование с блеском, но тут наступили тяжелые времена. В архитектуру стало внедряться типовое проектирование, а студенты принялись изучать сомнительных Нимейеров и Корбюзье. Успеваемость Оболенского пошла под уклон, он затерялся в толпе середнячков, обзавелся хвостами и в конце концов оставил институт, не отказавшись от своей великой мечты — перестроить должным образом все города мира.
Устроился он почти по специальности: проектировал торты на кондитерской фабрике. Он соединил в тортах крем и архитектуру и тем прославился в кондитерских кругах. Ему персонально заказывали юбилейные торты для министерств и народных артистов. Но для интеллигентных друзей, которые помогли ему раздобыть мастерскую в подвале, Елик Оболенский оставался архитектором и князем.
Как только Пупыкин стал городской властью, он тут же выписал Оболенского. Дал ему квартиру и пост главного архитектора города. Оболенский начал лихорадочно готовить снос и воссоздание Великого Гусляра на кондитерских принципах. Но не успел. Пупыкин потерял свой высокий пост и неудержимо покатился вниз.
Оболенский остался в главных архитекторах, может, потому, что сблизился с нач-строем Слабенкой. Начстрою тоже хотелось снести Великий Гусляр, мешавший ему развернуться. Правда, от полной переделки Гусляра пришлось отказаться, но одну магистраль Оболенский со Слабенкой надеялись пробить.
Магистраль должна была разрезать город пополам и тем самым решить все транспортные проблемы. Замыслил ее Пупыкин, чтобы возить по ней областные и иностранные делегации. Но общественность подняла свою многоголовую голову и начала возражать. Так что магистраль, ради которой надо было снести всего-то шесть церквей и последний гостинный двор, оказалась под угрозой.
— Без магистрали, — говорил Оболенский, расхаживая вдоль перспективы и тыча в нее указкой, — наш город обречен задохнуться в транспортных проблемах и оказаться за бортом прогресса. Мои оппоненты твердят, что историческое лицо города разрушится. Это не то лицо, которое нам нужно. Позвольте спросить — хотят ли они тащиться на работу по кривым улочкам или предпочтут мчаться на скоростном автобусе по очень прямому проспекту?
Когда Оболенский кончил свою речь, в тишине раздался твердый голос Слабенко:
— Мы согласны.
Сам строитель, хоть и небольшого масштаба, Удалов понимал, что Слабенке куда выгоднее получить для застройки большую, в полгорода, площадку и одним ударом развернуть эпопею. Когда куешь эпопею, не надо мелочиться.
Ох, и сердит Слабенко на общественность, ох, и недоволен он Белосельским, который пошел у нее на поводу. Развел гласность без пределов. Даже секретарш отменил. А если враг проникнет?
— Сколько лет горе-проектировщики измываются над нашим городом? — воскликнул, поднимаясь, главный редактор Малюжкин. — У меня в руках печальная статистика прошлых лет. Снесено несчетное количество памятников архитектуры. Колокольня собора превращена в парашютную вышку…
— Разве мы пришли сюда слушать лекцию о парашютах? — спросил Слабенко.
— Вы меня не сбивайте! — закричал Малюжкин. — Вы лучше ответьте народу, зачем в позапрошлом году затеяли реконструкцию под баню палат купца Гамоватого?
— Под сауну, — поправил Слабенко. — Для сотрудников зверофермы. Труженики хотели оздоравливаться.
— Под личную сауну для пресловутого Пупыкина, — подала реплику директорша библиотеки.
Кипел большой бой.
Трижды он прерывался, потому что массы под окнами требовали информации о ходе совещания, и эту информацию массам давали, потому что в Великом Гусляре не бывает закрытых совещаний.
Трудность была в том, что все понимали: без магистрали с транспортом не справиться. Но даже если отвергнуть планы Оболенского, часовня святого Филиппа и три старых особняка окажутся на ее пути.
На втором часу дискуссии Белосельский обернулся к профессору Минцу и спросил:
— А что думает городская наука? Неужели нет выхода?
— Я держу на контроле эту проблему, — сказал Минц. — Конечно, неплохо бы построить туннель под городом, но, боюсь, бюджет Великого Гусляра этого не выдержит.
— Вот видите, — сказал Оболенский. — Даже Лев Христофорович осознает.
— Есть ли другой путь? — спросил Белосельский.
— Гравитация, — сказал Минц. — Как только мы овладеем ее силами, так сможем подвинуть любой дом без подъемных кранов.
— За чем же дело стало?
— К сожалению, антигравитацию я еще не изобрел, — виновато ответил Минц. — Теоретически получается, но на практике…
— Чем вам помочь? — спросил Белосельский, переждав волну удивленных возгласов. — Средства, помощники, аппаратура?
— Вряд ли кто-нибудь в мире сможет мне помочь, — ответил Минц и чихнул. — Второго такого гения Земля еще не родила… — Тут Минц замолчал и задумчиво опустился на стул.
— Это чепуха! — сказал Оболенский. — Это шарлатанство. Ни один институт в мире этого не добился, даже в Японии нет никакой гравитации. Надо хорошо проверить, из чьего колодца черпает Минц свои сомнительные идеи.
Слабенко лишь саркастически улыбался.
И тогда Белосельский сказал так:
— Я надеюсь, присутствующие здесь товарищи и представители общественности согласятся, что вопрос настолько серьезен, что лучше отложить его решение на день или два. Я лично глубоко верю в гений товарища Льва Христофоровича. Он не раз нам это доказывал.
Удалов проводил Минца до дома. Тот совсем расклеился. Чихал, хрипел — утренний пробег печальным образом сказался на его здоровье, подорванном мыслительной деятельностью.
— Вы что замолчали, Лев Христофорович? — спросил Удалов. — Что за светлая идея пришла вам в голову?
— А вы догадались? — удивился профессор. — Я думал, что никто не заметил.
Удалов остановился, приложил ладонь ко лбу профессора и сказал:
— Лев Христофорович, у вас жар. Сейчас примете аспирин и сразу в постель.
— Нет! — воскликнул Минц. — Ни в коем случае! Я должен немедленно ехать… идти… перейти… Город ждет!
— Лев Христофорович, — возразил Удалов. — Вы неправы. В таком состоянии вам ничего делать нельзя.
— Нет, — сказал Лев Христофорович, пошатываясь от слабости. — Путешествие очень опасно. Совершенно непредсказуемо.
— Путешествие?
— Да, своего рода путешествие.
Они дошли до ворот дома шестнадцать. Погода испортилась, начал накрапывать дождик. Желтые листья срывались с деревьев и приклеивались к мокрому асфальту. Удалов затащил Минца в подъезд, оставил его перед дверью в квартиру и велел переодеться, а сам обещал тут же придти.
Тут же придти, конечно, не удалось. Пока умылся, пока рассказал все Ксении…
За обедом включил телевизор, местную программу. Показывали общественный суд над Передоновым, который кинул на мостовую автобусный билет. Прокурор требовал изгнания из Гусляра, защитник нажимал на возраст и прошлые заслуги. Преступник рыдал и клялся исправиться. Ограничились строгим порицанием. Потом была беседа с сержантом Пилипенкой о бродячих кошках. Пилипенко полагал, что это происходит от недостаточной нашей любви к животным. Если кошку ласкать, она не уйдет из дома.
Только через час Удалов спустился к соседу. Тот был совсем плох.
Удалов принес чай и таблетки. Минц покорно выпил горячего чаю, проглотил таблетки, и только потом Удалов согласился его слушать.
— Я знаю, — сказал Минц слабым голосом, — что ни за день, ни за два проблему гравитации мне не решить. Но есть надежда, что один человек ближе меня подошел к решению загадки.
— И вы к нему собирались ехать?
— Вот именно.
— И куда, если не секрет? В Японию? В Конотоп?
В голосе Удалова звучала ирония. Уж он-то знал, что на Земле нет никого, кто сравнился бы гениальностью с профессором Минцем.
— Еще дальше, — улыбнулся Минц.
— И как же зовут этого вашего благодетеля?
— Минц, — ответил профессор. — Его зовут Лев Христофорович Минц.
— Бредите, что ли? — испугался Удалов.
— Нет, я в полном сознании. Я хочу воспользоваться фактом существования параллельных миров.
— А они есть?
— Есть, и множество. Но каждый чем-то отличается от нашего. Я обнаружил тот из них, что развивается по тем же законам, что и наш, различия минимальные.
— То есть существует Земля, — сразу сообразил Удалов, — где есть Великий Гусляр, есть профессор Минц…
— И даже Корнелий Удалов, — сказал профессор.
— И вы хотите поехать туда?
— Вот именно. Там живет мой двойник.
— Но если вы не изобрели этой самой гравитации, почему вы решили, что он изобрел гравитацию?
— Параллельный мир, назовем его Земля-2, не совсем точная наша копия. Кое в чем он отличается. И, если верить моим расчетам, он движется во времени на месяц впереди нашего. А уж за месяц я наверняка изобрету антигравитацию.
— Ну и отлично, — сказал Удалов, который умом, конечно же, согласился с очередным открытием Минца, но душа его такого оборота событий не восприняла.
— Не верите? — спросил Минц.
— Верить-то верю, да не знаю… А далеко до него?
— Этого наука сказать не может, — ответил Минц. — Потому что существование параллельных миров подразумевает многомерность Вселенной. Она изогнута так сложно, что параллельные миры фактически соприкасаются и в то же время отстоят на миллиарды световых лет. Нет, это выше понимания человека!
— Ну, раз выше, то не надо объяснять, — согласился Удалов. — Выздоровеете, отлежитесь и отправляйтесь в ваш параллельный мир, поговорите с самим собой, может, и в самом деле что узнаете.
— Вы ничего не поняли! — воскликнул простуженный профессор. — Я же дал слово! Город ждет! Если через два дня я не изобрету антигравитацию, Оболенский начнет…
Голос профессора прервался.
— Не переживайте, — возразил Удалов. — Вы не один. С вами общественность.
— Я обещал, — повторил профессор таким слабым голосом, что Удалов заявил:
— Ладно уж, схожу вместо вас.
— Нет, это опасно!
— Почему?
— Мы не знаем, в чем разница между нашим и тем миром.
— Тем более интересно.
— Нет. Я не могу взять на себя ответственность.
— Утречком, до работы, и схожу.
— А если придется задержаться?
— Я там перекушу. Деньги, небось, одинаковые?
— Удалов, вы задаете бессмысленные вопросы! — рассердился профессор. — Я там не был, никто там не был. Проголодаетесь, зайдите к самому себе, неужели не накормят?
— Значит, можно идти налегке, — сказал Удалов.
— По моим расчетам, путешествие займет часа два. Вам надо заглянуть в собственный дом, встретить меня, все объяснить, взять формулы гравитации, если они есть, — и тут же обратно.
— Вот и договорились, — обрадовался Удалов. — Отдыхайте. Может, все же врача вызвать?
— Нет, мой организм справится, — ответил Минц.
— Дайте мне слово, что до утра с дивана не встанете!
После некоторого колебания Минц дал слово, и Удалов ушел к себе успокоенный. Слово Льва Христофоровича нерушимо.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
К путешествию в параллельный мир Удалов отнесся без паники. Ему уже приходилось путешествовать. И в другие галактики, и в Вологду, и даже в Неаполь. Правда, новое путешествие давало пищу для размышлений. И Удалов размышлял.
В тот вечер они с Ксенией пошли в городской театр, где давал концерт камерный оркестр под управлением Спивакова. Теперь, когда духовная жизнь Великого Гусляра оживилась, туда приезжали многие выдающиеся артисты, даже из-за рубежа. На некоторые концерты было трудно попасть. Например, на вечер Адриано Челентано съехались зрители со всего района, даже из Тотьмы и Пьяного Бора.
Гастролеры также были довольны Гусляром. И его памятниками старины, и мирным добродушным гуслярским населением, и энтузиазмом любителей искусства. Но больше всего они ценили гуслярский театр, построенный в конце XVIII века радением купца Семибратова, правда, впоследствии обветшавший и заброшенный. В годы первых пятилеток в нем был склад, затем его перестроили под галошную артель. Пупыкин, в краткую бытность свою главой города, хотел сделать в бывшем театре Дом Приемов, но Оболенский уговорил его театр снести и на его месте воздвигнуть Дом Приемов из белого мрамора. К счастью, Пупыкина сняли, а театр восстановили методом народной стройки. Когда театр открыл свои двери, специалисты всего мира были поражены его акустикой. Даже шуршание актерских ресниц долетало до последнего ряда, облагораживаясь в полете.
А что касается музыкальных инструментов, то их звучание в зале, созданном руками безвестных гуслярских умельцев, резко менялось к лучшему. Стоявший на сцене рояль фабрики «Красный Октябрь» звучал чуть-чуть лучше «Стейнвея», а скрипки… Страдивари умер бы от зависти!
Удалов с Ксенией сидели в третьем ряду, наслаждаясь музыкой. Вернее, Ксения наслаждалась, а Удалов думал. Если в том мире с гравитацией не выгорит, придется, видно, искать еще один — ведь их бесконечное множество. Тогда надо будет взять отпуск за свой счет. Да, прав Минц: параллельные миры должны оставаться государственной тайной. Вдруг мерзавец решит воспользоваться ими для своих целей… А если уже воспользовался? Если где-то другой Минц уже придумал такое путешествие, но у него нет верного друга в лице Удалова? Доверился какому-нибудь проходимцу, и тот уже здесь… Зачем он здесь? А затем, чтобы похитить ценную вещь из музея!
Эта мысль Удалова испугала, и он стал крутить головой, опасаясь увидеть пришельца. Потом понял — не увидишь. Ведь все пришельцы — двойники. Ты смотришь на него и думаешь: вот провизор Савич со своей супругой Вандой Казимировной. А в самом деле это дубль Савича и дубль его супруги. Или еще хуже — дубль Савича, а супруга настоящая… Постой, постой, а как же с Ксенией? Значит, там есть вторая Ксения? Такая же или чуть другая?
Удалов поглядел на свою жену. Она ничего не видела вокруг и сжимала в пальцах платок, внимая музыке Сибелиуса.
Когда они шли домой из театра, Удалов сказал Ксении, что завтра поедет в местную командировку, может задержаться.
— Куда? — спросила Ксения рассеянно. Она все еще находилась во власти искусства.
— Ты мне теплые носки приготовь. И пуговицу к плащу пришей.
Вечер был тихий, чудесный, дождь перестал, ветер стих. По разноцветным плиткам мостовой медленно гуляли жители города, обогащенные искусством. Уютно светились витрины магазинов и кооперативных кафе. По дороге Удалов с Ксенией заглянули в гастроном, купили немного красной икры, бананов и сливок — на завтрак. Продавщица Дуся очень жалела, что не смогла побывать на концерте, но говорили, что Спиваков обещал дать утренний концерт для тех, кто не смог послушать его вечером.
Утром Удалов чуть все не погубил. Когда оделся, сделал уже шаг к двери, обернулся, поглядел на Ксению и подумал: а вдруг я ее больше не увижу? Потому он вернулся, обнял жену и поцеловал.
Эта нежность встревожила Ксению.
— Ты что? — испугалась она. — Ты куда?
— К вечеру вернусь, — сказал Удалов, но голос его дрогнул.
— Что-то тут неладно, — сказала Ксения. — Кто она?
— Клянусь тебе, Ксюша, — ответил Удалов. — Отправляюсь в деловую командировку в интересах нашего города. А поцеловал тебя от возникшего чувства. Неужели этого не может быть?
— Что-то раньше ты меня по утрам не целовал, — резонно ответила Ксения.
— Господи! — возмутился Удалов. — Собственную жену поцеловать нельзя без скандала!
Ушел, хлопнул дверью. Чем, правда, Ксению несколько успокоил.
Минц уже проснулся, он сидел на диване, закутанный в одеяло.
— Удивительное дело, — сказал он при виде Удалова. — Не могу встать. Слабость такая, даже стыдно.
— Ничего, — ответил Удалов. — Давайте не будем терять времени даром. Лекарства принимали?
Удалов скинул плащ, приготовил завтрак, а тем временем Минц рассказал ему, что надо делать.
Переходить в параллельный мир придется в особой точке, которую вычислил Минц. Находится она в лесу, за городом, на шестом километре. И это хорошо, потому что переход сопровождается выбросом энергии, а выбрасывать ее лучше в безлюдном месте, чем среди людей, которых можно повредить. Для перехода надо вынуть из чемодана набор ограничителей, похожих на столовые ножи, воткнуть их в землю вокруг себя, затем нажать на кнопку энерготранслятора. Там, в параллельном мире следует также оградить место входа ограничителями и запомнить место — в другом не перейдешь.
Удалов выслушал инструкции, сложил в портфель набор ограничителей и прикрепил к рубашке маленький энерготранслятор.
— Учтите, мой друг, — сказал Минц. — Перейти может только один человек. Я не смогу вам помочь. Но я убежден, что в любом параллельном мире профессор Минц остается профессором Минцем, а Корнелий Удалов — таким же отважным и добрым, как здесь. Так что при любых трудностях обращайтесь ко мне или к себе.
Минц приподнял слабую руку.
— Жду! — сказал он вслед Корнелию. — Со щитом, но не на щите.
Набитый автобус долго крутил по узким улицам, минут пять стоял на перекрестке — такое интенсивное движение было в Гусляре. Удалов проникся важностью своей миссии. Именно он разгрузит транспортные потоки и спасет город. Народу трудно.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
У гастронома в автобус влез Пупыкин — подобострастный, улыбающийся. Как странно, подумал Удалов, что этот человечек с потными ладошками целый год пробыл во главе города и, не наступи эра демократии, он и сейчас продолжал бы сживать со света честных людей.
— Корнелий Иванович! — пискнул Пупыкин. — Какое счастье. А я на утренний пробег спешу. Вы не бежите сегодня?
— Дела, — сказал Удалов. — Завтра побегу.
— Ах, у меня тоже дела, — признался Пупыкин. — Но надо показаться товарищу Белосельскому. Он может подумать, что я манкирую своим здоровьем. Правда?
— Не знаю, что думает товарищ Белосельский, — ответил Удалов. — У него и без вас забот много.
— Да, Николай Иванович страшно занят! Я лучше любого другого могу это понять. Кстати, в управлении охраны природы ищут инструктора по пернатым. Вы не могли бы замолвить за меня словечко?
— Но я-то при чем? — с тоской спросил Удалов, глядя в окно автобуса.
— Вы имеете связи, — сказал Пупыкин убежденно. — Сам товарищ Белосельский с вами советуется.
— Какие уж там связи…
— Нет! — взвизгнул Пупыкин и попытался игриво ткнуть Удалова в живот пальчиком. — Есть связи, есть! А мне на пенсию рано. Бурлит энергия, хочу внести вклад!
Тут автобус остановился и водитель произнес:
— Пристань. Следующая остановка городской парк.
Удалов подтолкнул Пупыкина к выходу, и тот пропал в толпе.
Еще недавно ты был другой, подумал Удалов. А что настоящее? Этот Пупыкин или тот, который вызывал Удалова на ковер и прочищал ему мозги?
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В лесу на шестом километре Удалов отыскал нужное место. Минц заблаговременно пометил мелом два ствола, между которыми надо ставить ограничители.
В лесу было тихо, даже птицы не пели. Осень. Только случайный комар крутился возле уха.
Будем надеяться, сказал себе Удалов, что там, в параллельном, тоже нет дождя.
Он расставил ограничители, воткнул их поглубже в землю, чтобы грибники не заметили, забросал бурыми листьями. Потом вошел в круг, нащупал у воротника кнопку на энерготрансляторе и, зажмурившись, нажал на нее.
Его куда-то понесло, закрутило, он потерял равновесие и стал падать, ввинчиваясь в пространство.
В самом же деле он никуда не падал, и если бы случайный прохожий увидел его, то поразился бы — отчего это полный, средних лет человек отчаянно машет руками, будто идет по проволоке, но при том не двигается с места. И постепенно растворяется в воздухе.
Когда верчение пропало, Удалов открыл глаза.
Путешествие закончилось. А может, и не начиналось.
Потому что вокруг стоял такой же тихий лес, и точно так же звенел над ухом поздний комар.
Удалов огляделся, посмотрел, стоят ли ограничители. Их не было. Земля пустая. А раз сказок и чудес на свете не бывает, значит, Удалов уже в параллельном мире. И надо его тоже пометить ограничителями.
Что Удалов и сделал. И так же, как в своем мире, засыпал их сухими листьями.
Потом посмотрел на небо. Небо было пасмурным, дождь мог начаться в любую минуту. Куда идти?
«Глупый вопрос, — ответил сам себе Удалов. — Идти надо в город, к себе домой».
Первое различие с собственным миром удалось заметить на автобусной остановке.
Сама остановка была такая же — бетонная площадка, на ней столб с номером и расписанием. Только столб покосился, а расписание было настолько избито дождями и ветрами, что не разберешь, когда ждать автобуса.
Время шло, автобус не появлялся. Мимо проехало несколько машин, но ни одна не остановилась. Удалов пошел пешком. До города шесть километров, но километра через два будут Выселки, а оттуда ходит двадцатка до самой Пушкинской.
Шагая, Удалов внимательно осматривался, отыскивая различия.
Различий было немного. Например, шоссе. В нашем мире его еще прошлой весной привели в порядок. Здесь, видно, недосуг это сделать. Встречались выбоины, ямы кое-где большие трещины. Как специалист Удалов понимал, что если не заняться шоссе в ближайшее время, придется вкладывать в ремонт большие деньги. Надо будет сказать… А кому сказать? Скажу Удалову, решил Удалов.
Впереди показались крыши Выселков.
Удалов вышел на единственную улицу поселка. У магазина на завалинке сидели два грустных местных жителя. Дверь в магазин была раскрыта. На автобусной остановке ни души.
Удалов подошел к магазину и спросил у местного жителя:
— Автобус давно был?
— Автобус? — Человек поглядел на Удалова, как на психа. — Какой автобус?
— До центра, — сказал Удалов.
— Ему нужен автобус до центра, — сообщил один человек другому.
— Бывает, — ответил тот.
Из дверей магазина вышел третий человек, постарше. Он нес в руке темную бутыль.
— Есть политура, — сказал он и быстро пошел прочь.
Собеседники Удалова помчались вслед за обладателем бутылки.
— Автобус когда будет? — закричал Удалов вдогонку.
Мужчины не ответили, но старушка, что вышла из магазина следом за человеком с бутылью, сказала:
— Не будет тебе автобуса, милок. Отменили.
— Как отменили? Почему?
— В виде исключения по просьбе трудящихся.
— А когда он придет?
— Никогда он не придет, — сказала старушка. — Зачем ему приходить, если у нас есть такая просьба, чтобы он не приходил.
— Но до города четыре версты пехом!
— А ты не торопись, воздухом дыши. Потому автобус и отменили, чтобы люди больше воздухом дышали. Для здоровья.
Удалов пошел пешком.
Вскоре он догнал молодую женщину с рюкзаком и чемоданом. Женщина была одета в ватник и лыжные штаны. На ногах мужские башмаки, голова закутана серым платком.
— Помочь? — спросил Удалов, поравнявшись.
— Не надо, — ответила женщина и отвернулась.
Чем-то ее лицо было Удалову знакомо. Он пошел рядом, стараясь вспомнить.
— Чего смотрите? — спросила женщина, не глядя в его сторону. — Не признаете, что ли?
— Знакомое лицо, — сказал он. — Недавно виделись… Вы простите, конечно, но одежда непривычная.
— Ну, Удалові — рассмеялась тут женщина. — Ну, вы осторожный!
И по тому, как женщина произнесла слова, и как улыбнулась, и как блеснула стальная коронка в правом углу рта, Удалов признал Зиночку Сочкину — хохотушку, резвушку, директоршу музыкальной школы и активную общественницу. Еще вчера они бежали рядом в утреннем забеге. Но теперь эта милая интеллигентная женщина изменилась столь разительно, что ее не сразу узнал бы собственный отец. Лицо осунулось, обгорело под солнцем, покрылось сеточкой ранних морщин. Вчера еще курчавые волосы были скрыты под платком, ресницы не покрашены, губы обкусаны. Да и взгляд пустой, без смелости и озорства.
— Нет, — сказал Удалов, — я честно не узнал, Зиночка. Я же тебя совсем другой знаю. Что с тобой произошло?
— Шутите? — спросила Зина, спрятав улыбку. — Вам легко шутить.
И так горько сказала, что Удалов понял — допустил нетактичность.
Но сейчас ему было не до дипломатии. Считай, что повезло, встретил знакомую, которая тебя узнала. Надо осторожно вытащить из нее информацию.
— Откуда возвращаетесь? — спросил Удалов.
При этом он сделал попытку отобрать у молодой женщины чемодан. От неожиданности она чемодан отпустила, но тут же спохватилась и стала тащить его на себя. Чемодан был тяжелый, Удалов сопротивлялся и повторял:
— Я же только помочь хочу, помочь, понимаешь?
Но женщина упрямо тянула чемодан, и тот не выдержал борьбы, распахнулся, и из него покатилась на асфальт картошка — мокрая, грязная…
Женщина в ужасе отпрянула, закрыла глаза руками и зарыдала.
— Ты прости, я не знал, — сказал Удалов. — Я не хотел.
Он поставил открытый чемодан на дорогу и, нагнувшись, стал собирать в него картошку.
Раздался скрип тормозов.
— Ты чего здесь расселся, мать твою так-перетак!
Удалов поднял голову.
Рядом с ним стоял мотоцикл. В седле, упершись ногой в асфальт, сидел старый знакомый — сержант Пилипенко. Только он был при усах и в капитанских погонах.
— Ты что, не знаешь, какая это трасса? Я тебя живо изолирую!
— Сема, Пилипенко! — удивился Удалов. — Какая еще трасса!
— А, это ты, — сказал Пилипенко. Узнал все-таки. — Ты чего вырядился?
А ничего особенного на Удалове не было — плащ, сделанный в Гусляре кооперативной фабрикой «Мода Парижской Коммуны», голландская шляпа, купленная в универмаге, и армянские штиблеты — одежда как одежда.
— Что ты здесь делаешь? — спросил с подозрением бывший сержант, а ныне капитан Пилипенко.
— Видишь же, — ответил Удалов. — Картошку рассыпал.
— Картошку! Откуда взял?
— Послушай, Пилипенко, ты что себе позволяешь? — спросил Удалов. — Я же тебя с детства знаю.
Удалов оглянулся в поисках Зины, но ее нигде не было, и он решил взять все на себя.
— Моя картошка, — сказал Удалов, почти не колеблясь.
— Ты меня удивляешь, — сказал Пилипенко. — В твоем-то положении.
— А чем тебе не нравится мое положение?
— Шутишь?
— Не шучу — спрашиваю.
— Давай, скорей собирай, чего дорогу занимаешь? — совсем осерчал Пилипенко и стал подгонять носком сапога картофелины поближе к Удалову.
Вдали послышался тревожный вой.
— С дороги! — взревел Пилипенко. Удалов, так и не закрыв чемодана, оттащил его на обочину.
— Закрывай! — крикнул Пилипенко и нажал на газ. Мотоцикл подпрыгнул и понесся вперед.
Удалов закрыл чемодан и распрямился.
И тут же из-за поворота вылетела черная «волга» с двумя флажками, как у посольской машины, — справа государственный, слева — с гуслярским гербом: ладья под парусом, на корме сидит певец с гуслями, а над мачтой медвежья нога под красной звездочкой.
В машине мелькнул знакомый профиль, на мгновение голова повернулась и глаза уперлись в лицо Удалова. Удалов не успел угадать — кто едет.
За первой «волгой» мчались еще две, серая и зеленая, потом «жигули» и напоследок мотоциклист в милицейской форме.
Кортеж пролетел мимо и растворился, оставив газовый туман и ошметки пронзительных звуков.
Удалов обернулся к кустам у дороги и спросил:
— Зина, ты здесь?
— Я здесь, — послышалось в ответ.
Сочкина выбралась из кустов. Она была бледной, руки тряслись.
— Кто это был? — спросил Удалов.
— Он, — ответила Зина, — с охоты возвращаются. Неужели не догадались?
— Я пошутил, — сказал Удалов.
— А мне не до шуток. Думала, конец мне пришел.
— Да ты что? — удивился Удалов. — Что ты такого сделала, чтобы пугаться?
— Корнелий Иванович, — сказала с укором Зиночка. — Вы со мной в одном городе живете, ваша роль мне, к сожалению, известна. Одно мне непонятно — почему вы на себя мое преступление взяли, головой рискуете?
Удалов поднял чемодан и пошел по шоссе. Зина шла рядом.
— Я знаю, в чем дело, — сказала она. — В вас совесть заговорила. Мне Ксения говорила, что вы не такой подонок, как кажетесь. Я ей не поверила.
— Где же она тебе это говорила?
Тут Зина остановилась, поглядела на Удалова и сказала загадочно:
— Там, где картошка растет. — И вдруг взъярилась: — Лицемер проклятьій! Отдайте мне чемодані
Удалов вернул чемодан.
— А теперь уходите, — сказала Зина. — Я не знаю, может, у вас в душе и шевельнулось что-то, но скорее всего это страх перед расплатой. Прощайте. Я вас не видела, вы меня не видели.
Удалову стало ясно, что лучше вопросов не задавать. Чего-то он не понимает, за что-то Зина его не любит. А ведь еще вчера у них были чудесные отношения. Правда, не здесь.
Зина свернула с шоссе на тропинку, а Удалов вошел в Великий Гусляр.
Одноэтажные домики окраины прятались в облетающих садах, темнела чаща городского парка За ним дома повыше, колокольни и купола церквей. Издали — похоже на родной город.
Вот и первая, куда как знакомая Удалову улица. В нее превращается, вливаясь в город, шоссе. Поперек улицы висело красное полотнище. На нем белыми буквами: «Превратим наш город в образцовый!»
Заборы были недавно покрашены, красиво, в зеленый цвет. Одинаково. Тротуаров нет — пыльные тропинки среди пыльных лопухов. Тут у вас отставание, подумал Удалов. Мы все это в позапрошлом году замостили. Ему было интересно идти и сравнивать. Как на картинке, какие бывают в детских журналах: отыщите десять различий на двух одинаковых рисунках.
На пересечении улицы с Торговым переулком, который здесь, как установил Удалов, именовался «Проспектом Бескорыстия», стоял большой деревянный щит на ножках. Щит изображал девицу в народном костюме, к груди она прижимала, как доброго молодца, громадный сноп. Над девицей надпись: «Завалим Родину хлебами!»
Удалов вздохнул: у этих оформителей порой не хватает образования. Они, конечно, хотели как лучше, но получилось неточно.
Здесь надо повернуть налево, вспомнил Удалов, и мимо рынка выйти к Горной — так короче. Он свернул в проход. Сейчас перед ним откроется бурная, привычная глазу картина продовольственного рынка.
Удалов обрадовался, углядев дыру в рыночном заборе, точно такую же, как дома. Правда, там дыра как дыра, а здесь над ней надпись: «Проход воспрещен».
С первого же взгляда рынок поразил Удалова. Если где и чувствовалась разница с нашим Гусляром, так это на рынке.
На нашем рынке жизнь кипит. Ближе к дыре должны быть ряды картофельные, свекольные и капустные. Картошка одна к одной, отборная, чистая, кочаны белые, крепкие. Дальше ряд фруктовый. Там свои яблоки да груши, персики и хурма из экспериментального тепличного хозяйства, поздняя малина и банки с вареньями, соленьями, маринадами. Тут же гости с юга: узбеки с виноградом «дамские пальчики», грузины с сухим вином и мандаринами, армяне с персиками славной формы и вкуса, индусы с кокосовыми орехами и плодами манго, китайцы… нет, китайцы большей частью в мясном павильоне. Там они торгуют пекинскими утками, мясом трепангов и особенно кисло-сладкой свининой. Рядом с датчанами — те привозят на гуслярский рынок марочное масло — да с исландцами: кто лучше их засолит селедочку?
Эти мысли пронеслись в голове Удалова и вызвали привычное слюноотделение. Но параллельная действительность предстала совсем иной.
Картофельный и свекольный ряды были пусты, только одна женщина торговала семечками. Удалов подошел к ней, спросил:
— Попробовать можно?
Та пожала плечами.
Удалов взял семечко — было оно горелым и пересушенным.
— Плохо, — сказал он.
— Скажи спасибо, что такое есть.
Удалов направился мимо пустых прилавков, где не видно было ни кокосов, ни яблок, к мясному павильону. Над ним висел яркий плакат: «Выставка-продажа веников».
И в самом деле — внутри торговали вениками, шибко торговали, люди в очереди стояли. А мяса не было и в помине.
В очереди за вениками попадались знакомые лица. Возникло желание — купить веник Ксюше. Правда, дома веник есть, но раз все стоят, хочется тоже встать. Это атавизм, понял Удалов, превозмогая себя. Атавизм, оставшийся с тех времен, когда еще был дефицит.
Удалов почувствовал, что проголодался. Вроде бы обедать рано, но когда видишь, что пищи вокруг не видно, начинает мучить голод. Удалов не стал заходить в музей рынка, что стоял на месте кооператива «Розы и гвоздики», а поспешил к выходу. Там, направо, есть столовая «Пышка», сытная, недорогая, на семейном подряде Муссалимовых.
У выхода Удалов нагнал знакомого провизора Савича. Савич нес два веника.
— Никита! — позвал Удалов. — Ты что не на службе?
Это он так сказал, в шутку.
— Что? — Савич испуганно обернулся. — Я имею бюллетень!
Но тут узнал Удалова и оттаял.
— Чего пугаешь? — сказал он. — Так и до инфаркта довести недолго. Я уж решил, что дружинник.
Лицо у Савича было потное, мучнистого цвета. Свободной рукой он стянул с лица шляпу и начал вытирать ею лоб и щеки.
— Прости, — сказал Удалов. — Я и не думал, что тебя испугаю.
— Вот, выкинули, — объяснил Савич.
— Хорошие веники, — вежливо сказал Удалов. — А как вообще жизнь?
— Ты же знаешь, что жизнь отличная, лучшая жизнь, — проговорил Савич странным, срывающимся голосом.
Они уже вышли из рынка и остановились.
— Корнелий Иванович, — сказал вдруг Савич. — Тебе направо, мне налево. Нехорошо, если нас вместе увидят.
— Чего в этом плохого?
— Ну, как знаешь, — согласился Савич уныло. — Только учти — у меня бюллетень. Все по закону. А за Ванду я не обижаюсь.
— А что с Вандой? — спросил Удалов.
— С Вандой? И ты спрашиваешь?
Лицо у Савича было трагическое, вот-вот заплачет.
— Ну, привет ей передавай, — сказал Удалов. Пора прощаться, пока не наговорил чего лишнего.
— Ей? Привет? От тебя?
Савич повернулся и зашагал прочь, волоча за собой два веника, как ненужный букет.
Надо срочно поговорить с самим собой, решил Удалов. Без этого тайны только накапливаются.
И он повернул направо. В сторону Пушкинской улицы.
Прошел под плакатом, натянутым над улицей: «Хозяйство должно быть хозяйственным!» Прочитал, перечитал, не понял. Посмотрел туда, где должен был стоять кооператив «Пышка». На месте знакомой вывески была другая: «Прокат флагов и лозунгов».
Среди прохожих на улице попадались знакомые, с ними Удалов по инерции раскланивался. Люди кивали в ответ, но кое-кто прятал глаза и спешил мимо с опущенной головой.
Тут должен быть гастроном, сказал себе Удалов. Зайду, куплю своему двойнику что-нибудь. Неудобно в гости сваливаться без подарка. Икорки возьму, шампанского — впрочем, неизвестно, что здесь есть, чего нет. Возьму, что есть.
Витрина гастронома обрадовала Удалова. Наконец-то все вернулось на свои места. Она почти такая же, как в родном Гусляре. Грудой лежит посреди витрины бычья туша, по бокам поленницами разные колбасы, за колбасами разделанная осетрина и лососина. Лососина больше всего обрадовала Удалова, потому что такой розовой и крупной он давно не видел.
Удалов вошел в магазин и удивился его пустынности. Смотри-ка, сказал он себе: свято здесь соблюдают рабочее время. Даже домашние хозяйки в рабочее время по магазинам не ходят. А может быть, здесь создана всеобщая система доставки товаров на дом?
Он подошел к рыбному отделу, но не обнаружил на прилавке ни лососины, ни осетрины. Даже шпротов не было.
— Девушка! — позвал Удалов продавщицу, что вязала в углу.
— Чего? — спросила она, поднимая голову.
Господи! — понял Удалов, это же Ванда Казимировна, жена Савича, директор универмага.
— Вандочка! — воскликнул Удалов в большой радости. — Ты что здесь делаешь?
— Корнелий?
Ванда отложила вязание. И замолчала, глядя враждебными глазами. Она выглядела лет на десять старше, глаза тусклые.
Удалов осознал: беда. Каждый торговый работник живет под угрозой ревизии. У нас в Гусляре милиции и общественности пришлось потрудиться, прежде чем всех торговых жуликов перевоспитали. Но Ванда! Ванда всегда честной была! Ее универмаг первое место в области занял! И хор продавщиц в Москву выезжал!
Здешняя Ванда была совсем другой. Может, согрешила? Человек слаб…
— Чего вам надо, Корнелий Иванович? — спросила Ванда.
— Я там на витрине лососину видел, — сказал Удалов. — Ты мне не свешаешь граммов триста?
— Что? — тихо переспросила Ванда. Так, словно Удалов сказал неприличное слово, к которому она не была приучена.
— Граммов триста, не больше.
— Может, ты еще осетрины захотел, провокатор? — спросила Ванда угрожающе.
— Кончилась, да? — сказал Удалов миролюбиво. — Если кончилась, я понимаю. Мне и с витрины сгодится.
— Слушай, а пошел ты… — И тут Ванда произнесла такую фразу, что не только сама знать ее не могла, но и Удалов лишь подозревал, что люди умеют так выражаться. — Мне терять нечего! Так что можешь принимать меры, жаловаться, уничтожать… Не запугаешь!
— Ванда, Вандочка, но я-то при чем? — лепетал Удалов. — Я шел, вижу — продукты на витрине…
— Какие продукты? Картонные они, из папье-маше, на случай иностранной делегации или областной комиссии…
Тут Ванда зарыдала и убежала в подсобку.
Вокруг было тихо. И вдруг до Удалова дошло, что немногочисленные посетители магазина, стоявшие в очереди в бакалейный отдел за кофейным напитком «Овсяный крепкий», обернулись в его сторону. Смотрели на него и продавцы. И все молчали.
«Ой, неладно, — подумал Удалов. — Пожалуй, хватит гулять по городу». И поспешил домой.
Правда, ушел он недалеко. Дорогу ему преградила длинная колонна школьников. Они шли по двое, в ногу, впереди учительница, сзади учительница. Школьники несли флажки и маленькие лопатки.
Учительница подняла руку. Дети приоткрыли ротики.
— Безродному Чебурашке! — закричала она.
— Позор, позор, позор! — с радостью закричали дети.
— Тунеядца Карлссона! — закричала вторая учительница, что шла сзади.
— Долой, долой, долой! — вопили дети.
Удалов пошел сзади, размышляя над словами детей.
Дети вышли на площадь. На знакомую площадь, что ограничена с одной стороны торговыми рядами, с другой — Городским Домом. Там должен возвышаться памятник землепроходцам, что уходили с незапамятных времен из Великого Гусляра, дабы открывать Чукотку, Камчатку и Калифорнию. Удалова ждало потрясение. Коллективного портрета землепроходцев, сгрудившихся на носу стилизованной ладьи, не было. Остался только постамент в виде этой самой ладьи. Из нее вырастали громадные бетонные ноги в брюках. Ноги сходились на высоте трехэтажного дома. Дальше монумент еще не был возведен — наверху суетились бетонщики.
Площадь вокруг монумента была перекопана. Бульдозеры разравнивали землю, экскаваторы рыли траншеи, множество людей внедряло саженцы в подготовленные ямы. Школьников, что с песней вошли на площадь, погнали в сторону, где создавались клумбы.
На балконе Гордома сгрудился духовой оркестр и оглашал окрестности веселыми маршевыми звуками.
Удалов стоял, как прикованный, и лихорадочно рассуждал, кто из великих людей проживал в Гусляре или хотя бы бывал здесь проездом? Пушкин? А может, Ломоносов на пути из Холмо-гор? Но зачем ради них свергать землепроходцев?
Тут Удалов узнал бульдозериста. Это был Эдик из его ремстройконторы. Бульдозерист Эдик тоже узнал своего начальника:
— Корнелий Иваныч, что не в спецбуфете?
Он-то, во всяком случае, на Удалова не сердился.
— Расхотелось, — сказал Удалов. — Как дела продвигаются?
— С опережением, — ответил бульдозерист. — Взятые обязательства перевыполним! Сделаем монумент на три метра выше проекта!
— Сделаем, — согласился Удалов. Какой бы еще задать наводящий вопрос?
— Внушительно получилось, правда? — спросил он.
— Вам лучше знать, Корнелий Иванович, — ответил Эдик.
— Крупная личность. Большой ученый.
— Это вам виднее.
Значит, не ученый. Либо писатель, либо политический деятель.
— А когда он умер, не помнишь? — спросил Удалов, показывая на памятник.
Взгляд бульдозериста был дикий. Видно, Удалов сморозил глупость. И дата смерти человека, нижняя половина которого уже стояла на площади, известна каждому ребенку.
— Нет, ты не думай, — поспешил Удалов исправить положение. — Я знаю, конечно, когда он умер. Просто тебя проверить хотел.
— Проверить? — сказал без улыбки Эдик. — Если бы не очередь на квартиру, я бы иначе с тобой поговорил.
— Все! — закричал Удалов. — Ухожу. Я пошутил.
Удалов обогнул пьедестал и увидел, что там лежат отдельно громадная бетонная рука с зажатым в ней портфелем, другая рука с раскрытыми пальцами, куски бюста, но главное, под большим брезентом — голова. Шар в рост человека.
Ноги сами понесли Удалова посмотреть на голову. Он приподнял край тяжелого брезента, но увидел только ухо. И в этот момент сзади раздался пронзительный свист — к нему бежал милиционер.
Удалов понял: дело плохо. И кинулся бежать с площади.
Но далеко не убежал. С другой стороны уже ехала скорая помощь. Она затормозила у раскопанной траншеи, оттуда выскочили санитары с носилками и также кинулись к Удалову. Удалов как заяц метался по полю, но кольцо преследователей все сужалось. Его бы поймали, по воздух внезапно потемнел, на город наползла черная туча.
— Красная игрушка! — раздались крики в толпе. — Красная игрушка!
И люди побежали прочь, ища укрытия, подхватывая по пути детишек.
Удалов остался один посреди площади.
Гроза идет, понял он и, благодаря природу за своевременное вмешательство, поспешил к торговым рядам, чтобы укрыться там. Но далеко отойти не успел. С неба сорвались первые капли влаги. Они были черными, едкими, они жгли лицо и проникали сквозь одежду. К тому времени, когда Удалов добежал до какого-то пустого подъезда, все тело горело от ожогов, а одежда начала расползаться.
«Черт знает что», — рассердился Удалов. Знал бы, никогда не согласился на такое путешествие. Вечно этот Минц со своими открытиями! Но внутренний голос поправил Удалова: Корнелий, сказал он, тебя никто не заставлял бегать по площадям и задавать вопросы. Прошел бы прямо на Пушкинскую, уже, наверное, возвратился бы домой с формулами в руках. Сам виноват.
Удалов согласился с внутренним голосом.
Кислотный дождь прекратился, но туча еще висела над городом и улицы были пустынными. Удалов побежал домой.
Тротуары были скользкими и черными от зловонной жижи, плащ пришлось скинуть, костюм держался еле-еле, у правого ботинка отклеилась подошва. В таком плачевном виде Удалов влетел в ворота своего дома и сразу нырнул в подъезд.
Вот и родная лестница, вот и привычная дверь.
Удалов нажал на кнопку и услышал знакомый звон, прозвучавший в квартире. Дверь открылась далеко не сразу.
В дверях стояла чем-то знакомая молодая блондинка. Приятной внешности, в цветастом халате, натянувшемся на высокой груди.
— Корнелий! — воскликнула молодая женщина. — Как же ты не уберегся!
— Я… понимаете… понимаешь… — Тут Удалов совсем смешался, потому что ожидал встретить совсем другую женщину. Кто она? Почему она здесь? Где Ксюша?
— Тебе лучше не заходить, — сказала молодая женщина, загораживая проход. — Сначала погуляй, обсохни.
— Я с тобой не согласен, — возразил Удалов. У него зуб на зуб не попадал.
— Ладно, только в комнаты не заходи.
Женщина отступила, не скрывая отвращения от запаха и вида Удалова.
— Все здесь сбрасывай, и сразу в ванную!
Перед Удаловым стояла трудная проблема. Ему предлагали раздеться догола, полагая, что он не тот Удалов. Ладно бы предлагала Ксюша — перед Ксюшей, даже чужой, можно было не стесняться. Но с этой… как при ней разденешься?
— Ты что? — спросила молодая женщина. — Оробел что ли, мой орел общипанный?
— Знаешь, — сказал Удалов, — я лучше так в ванную пройду. Там и разденусь.
— Чтобы всю ванную провонял? У меня там импортные шампуни.
Удалов, возя ногой по ноге, стянул с себя распадающиеся ботинки; с ними сошли и носки. Потом все же двинулся к ванной.
— Стой! — Молодая женщина загородила руками проход. — Убью!
Халат ее распахнулся, обнаружив кружевное нижнее белье, и это совсем не смутило красотку.
И тогда Удалов, понимая, что выхода нет, начал стаскивать с себя остатки костюма, делая это очень медленно, оттягивая время, в надежде, что другой Удалов придет и освободит его от позорного действия, опасаясь, однако, что другой Удалов может его неправильно понять.
— Ты чего домой пришел? — спросила тем временем красотка.
— Я… я обедать пришел, — вспомнил Удалов.
— Домой? Ты же к спецбуфету прикреплен. Откуда у меня для тебя обед?
Костюм упал на пол, Удалов остался в трусах и майке — хорошо, что они не расползлись от кислотного дождя. Но были ветхими, ненадежными. Приходилось поддерживать трусы руками.
От страха и полной растерянности Удалов стал агрессивным. Что за отношение к нему в собственном доме! Куда-то дели родную жену и еще приказывают!
— Дай мне халат какой-нибудь, — сказал Удалов.
— Вымоешься, получишь халат.
«А вдруг это моя новая жена? — подумал Удалов. Все в этом мире так же, как в нашем, только жена у меня не Ксения, а молодая и красивая». И как только он об этом подумал, то поглядел на женщину совсем другими, можно сказать, хозяйскими глазами. Но что-то его смущало и было неловко перед Ксенией.
— Дай халат, — повторил он и сделал шаг вперед. Женщина отступила, но не от страха перед Удаловым, а опасаясь о него испачкаться.
Прихожая в доме Удаловых невелика, так что Корнелий быстро достиг входа в комнату и повторил в третий-раз, громче и смелее:
— Дай халат!
И тут произошло совсем уж странное событие — его халат возник в приоткрытой двери. Он двигался по воздуху, потому что его держала обнаженная мужская рука.
Удалов принял из мужской руки халат и увидел в щели главного архитектора города Оболенского, можно сказать, в одних кальсонах.
— Это что? — спросил Удалов, полностью переключаясь на роль своего двойника.
— А что? — спросила молодая женщина, стараясь закрыть спиной дверь.
«Может, не жена? — подумал Удалов. — Я тут бушую, а она, может, вовсе жена архитектора Оболенского?»
— Что Оболенский там делает? — спросил Удалов.
— Оболенский? — удивилась молодая женщина. — Какой такой Оболенский?
— Архитектор! — воскликнул Удалов и, отодвинув женщину, распахнул дверь в комнату.
В окне мелькнула темная тень, послышался треск ветвей и глухой удар о землю.
Удалов кинулся к окну.
Оболенский с трудом поднялся с земли и, прихрамывая, заковылял к воротам. Под мышкой он нес недостающую одежду.
— Эй! — крикнул ему Удалов. — Стой! Поговорить надо.
Но архитектор Оболенский даже не обернулся.
Тогда Удалов обернулся к молодой женщине.
— Попрошу объяснений, — сказал он.
— Объяснения? — Женщина была возмущена. — Кто ты такой, чтобы давать тебе объяснения?
— А вот такой! — ответил Удалов, потому что не знал, кто он такой.
— Подумаешь, человек в гости пришел, чаю попить.
— В халате пришел чаю попить? — закричал Удалов.
— А у него горячей воды нет, — ответила женщина, отступая перед яростью Удалова. — Воды нет, вот он и пришел ванну принять. И в конце концов — какое твое дело?
Удалов понял, что открылась возможность вцяснить, кем ему приходится эта женщина.
— Такое дело! Ты мне жена или не жена?
— Ну, жена, — ответила женщина. — Ну и что?
— А то, что таких жен душат на месте.
— А ты придуши, придуши, Огелла! Посмотрим, какой ты завтра будешь!
— Плевать, какой я буду завтра! — зарычал Удалов и, подняв растопыренные руки, пошел на молодую жену.
Молодая жена отступала в комнату, нагло ухмыляясь и покачивая бедрами. И по этим бедрам Удалов узнал непутевую Римку, что заигрывала с ним на улице. Может показаться невероятным, что Удалов не сразу узнал ее, но встаньте на его место — придите домой, найдите там малознакомую соседку, облаченную в халат вашей жены, — еще посмотрим, сразу ли вы ее узнаете.
Тут Римма завопила, словно он уже начал ее душить, и бешеными глазами уставилась за спину Удалова. А от двери послышался удивленный голос:
— Что такое?
Рот Риммы раскрылся, глаза закатились, и она медленно спустилась на пол.
Удалов тоже оглянулся и увидел, что в дверях стоит он сам, только в плаще, костюме и кепке, надвинутой на уши.
— Ты кто такой? — грозно спросил пришедший Удалов.
— Стой, стой, стой! — закричал первый Удалов. — Все в порядке! Все путем. Навожу порядок в нашей семье.
И тут пришедший Удалов узнал первого Удалова.
Но, конечно, не поверил собственным глазам, потому что зажмурился и долго не разожму-ривался.
А молодая жена лежала на ковре у его ног и почти не дышала.
— Слушай меня внимательно! — быстро сказал первый Удалов своему двойнику. Говорил он напористо, чтобы не дать двойнику опомниться. — Я — это ты, тут никакой мистики, одна наука. Все объясню потом. Возьми себя в руки, Корнелий.
— А она? — спросил, не разожмуриваясь, двойник.
— Римма пускай полежит в обмороке, — сказал Удалов. — Ничего не случится. Есть дела более важные.
— Вот это ты брось! — двойник открыл глаза. Характер у него был удаловский, упрямый.
Он резким движением сбросил плащ, присел на корточки возле молодой женщины и взял ее пальцами за кисть руки.
— Ну, что я тебе говорил? — спросил Удалов. — Нормальный пульс?
— Пульс слабый, — ответил двойник.
Он поднатужился, поднял крепкое молодое тело и дотащил его до дивана. Молодая жена не проявляла признаков жизни.
Сделав это, двойник обратился к Удалову.
— Ты чего здесь в одних трусах делаешь?
В голосе его прозвучала ревность.
— Не по адресу обращаешься, — ответил Удалов. — Ты не меня подозревай, а того, кто через окно сбежал.
Двойник бросился к окну.
— Нет его там, — сказал Удалов.
— А кто был?
— Архитектор Оболенский.
— Так я и знал! — сказал двойник. — Козел старый!
— А ты как думал? — вскинулся Удалов. — Если старую жену на молодую меняешь, то учитывай риск. Сам небось не Аполлон.
— Да помолчи ты! — огрызнулся двойник и задумался.
— Слушай, — сказал Удалов, — можно я помоюсь?
— У тебя что, дома своего нет? — спросил двойник.
— Есть, но далеко, в трусах не добежать, — сказал Удалов. — А мне с тобой поговорить нужно. Побудешь со мной, пока я буду мыться.
Удалов решительно пошел в ванную, включил газовую горелку, разделся. Двойника он не стеснялся. Двойник с удивлением смотрел на большую родинку под правым плечом. Понятно почему — наверняка у него такая же.
— Дверь закрой на крючок, — сказал Удалов. — Чтобы Римма случайно не заглянула.
— Объясни, прошу, что это значит? — взмолился двойник.
— Все в свое время, — ответил Удалов, садясь на край ванны и указывая двойнику на табуретку. Теперь они могли говорить, сблизив головы. Головы отражались в зеркале. «Ох, и молодец Минц, — думал Удалов. — Вот гений человечества!» — «Что творится, — думал второй Удалов. — Неужели я сплю? Или это вражеская провокация?»
— Где Ксения? — спросил Удалов.
— Развод, — ответил двойник.
— А я в нашем мире с ней живу. И разводиться не собираюсь.
— Долг выше привычки, — сказал двойник.
— Ты меня удивил. А где Максимка?
— С ней, — ответил кратко двойник. Говорить ему об этом не хотелось. «Ладно, — решил Удалов, — мы еще к этому вернемся».
— А новая, Римма? — спросил он. — Как она тебя подцепила?
— Она секретаршей была. У Самого. Он мне ее рекомендовал.
— Кто, Белосельский?
— Какой Белосельский?
— Ты что, Колю Белосельского не знаешь? Мы же с ним в одном классе учились. Он у нас Предгор!
— Не знаю, — сказал двойник, косясь на дверь. — Тебе уходить пора.
— Что-то у вас здесь неладно, — сказал Удалов. — Я, когда сюда приехал, думал, что все как у нас. А вижу, что у вас не параллельный мир, а в некотором смысле… перпендикулярный.
— Какой еще мир? Что ты городишь?
— Ты о параллельных мирах слыхал? Известная теория. Наш профессор Минц ее разработал и отправил меня к вам, чтобы одно дельце решить… Ты что отворачиваешься?
— Не знаю никакого профессора Минца, — ответил его двойник.
— Вот это ты брось, — сказал Удалов. — Этот номер у тебя не пройдет. Сейчас пойду к Минцу, он мне все объяснит.
— Не ходи.
— Почему?
— Нет там Минца.
— А где же он?
— Где положено.
— Мне трудно поверить глазам, — сказал Удалов. — Ты — это я. И в то же время ты — это не я. Как это могло произойти? И мама с папой у нас одинаковые, и в школы мы ходили одинаково. И характер должен быть одинаковый.
— Я не хочу тебя слушать, — отрезал двойник. — Надо еще разобраться, на чью мельницу ты льешь воду.
— Ну — воще! — возмутился Удалов. — Сейчас же говори, что произошло в Гусляре? Что за катаклизмы такие?
— Открой! — раздался голос за дверью. — Открой, мне надо!
Голос принадлежал Римме-секретарше.
— Подожди, кисочка! — испугался двойник. — Я к тебе выйду.
— Открой, тебе говорят! — прикдзала Римма.
— Что будет, что будет? — Двойник стал крутить головой, искал, куда бы спрятать Удалова. Над их головами было небольшое окошко — оно вело на черную лестницу.
— Лезь туда! — шепотом приказал двойник.
— Не полезу!
Тут дверь распахнулась — не выдержал крючок, и Римма увидела, как ее муж отпихивает себя же, только совершенно голого. Римма завопила как зарезанная и выпала из ванной — снова в обморок.
Со двора послышался резкий звук сирены.
— Меня, — сказал двойник, глядя на распростертое тело жены. — Вызывают. Уже актив начинается, а я здесь…
В его голосе была полная безнадежность.
— А ты скажи, что не можешь, — посоветовал Удалов. — Мол, жена заболела.
— Да ты что? — удивился двойник. — Меня же вызывают!
— Тогда я скажу, — заявил Удалов.
Двойник повис на нем как мать, что не пускает сына к бандитам. Удалов сбросил его с себя и высунул голову в окно. Под окном стоял мотоцикл с коляской. В нем капитан Пилипенко. Давил на сигнал.
— Удалов! — закричал Пилипенко. — Личное приказание — тебя на ковер. Садись в коляску!
— Я не могу, я из ванны.
— Мне плевать, — ответил Пилипенко. — Если сам не спустишься, под конвоем поведу.
И тут за спиной Удалова раздался крик:
— Иду, спешу! Сейчас!
И послышался топот.
Удалов понял, что в таком состоянии его двойник — не боец. Он догнал его у дверей ванны, где двойник замер над распростертым телом Риммы.
— Послушай, — сказал Удалов. — Нельзя тебе в таком состоянии на актив. Отговорись чем-нибудь.
— Ты ничего не понимаешь! Речь идет о жизни и смерти.
Римма шевельнулась, попыталась открыть глаза.
— Сейчас она в себя придет, — сказал Удалов.
— И побежит к нему! Она меня погубит!
— Не рыдай, — сказал Удалов. — Есть выход. Оставайся здесь, а я с Пилипенкой поеду на этот самый актив.
— Тебя узнают!
— Кто меня узнает? Я же — ты.
— Как только ты начнешь говорить, они догадаются.
За окном снова взревела сирена.
— Я буду молчать. Не впервой отмалчиваться на совещаниях. Я привычный. У тебя специфических грехов нету?
— У меня вообще грехов нету.
Римма опять пошевелилась, и двойник вздрогнул.
— Улаживай свои семейные дела и бегом на центральную площадь. Спрячься за памятником. В перерыве я к тебе выбегу и ты меня заменишь. Ясно?
Двойник кивнул и лихорадочно прошептал:
— Только молчи! Кивай и молчи. Не то мне конец.
Удалов кинулся в комнату и распахнул шкаф. Слава богу, шкаф на месте и вещи лежат как положено. Вытащил выходной костюм, тот, что Ксюша в Вологде покупала, начал было натягивать на голое тело, сообразил, достал белье и с бельем в руке, как с белым флагом, выскочил к окну, помахал Пилипенко:
— Айн минут! — крикнул ему.
Сжимая галстук в кулаке, выбежал в коридор. Его двойник сидел на корточках перед молодой женой — ничего не соображал.
Удалов повторил:
— За памятником! Черные очки надень, помнишь, где лежат?
И выбежал на лестницу. Метнулся к минцевской квартире, хотел предупредить Минца, что скоро придет, и остановился в изумлении. На замочной скважине веревочка с пластилиновой пломбой — опечатана квартира. Значит, умер старик. Да какой он старик? Шестидесяти нет. Эх, зря связался с двойником, надо бы поскорее узнать, что произошло с профессором, — ведь такая же опасность может грозить ему в нашем мире. Не думаем мы о здоровье, а потом поздно.
С этой мыслью, под вой сирены Пилипенко, Удалов выбежал во двор, с ходу вскочил в коляску. До Гордома долетели в пять минут, Пилипенко затормозил так, что Удалов вылетел из коляски головой вперед, и его подхватил какой-то незнакомый молодой человек.
— Корнелий Иванович! — сказал он укоризненно, помогая Удалову подняться. — Ждут вас, серчают.
И буквально поволок Удалова наверх по знакомой лестнице, к кабинету Предгора. Удалов старался на ходу завязать галстук.
В приемной было тесновато — три стола, за ними три секретарши. Все молодые, яркие, наглые, перманентные, все похожи на Римму. А у двери, обитой натуральной кожей, два молодых спортсмена в серых костюмах, как стража у врат богдыхана, но с красными повязками дружинников на рукавах.
Молодой человек подтолкнул Удалова, один из спортсменов прижал его к себе, второй провел ручищами по бокам.
— Ты чего? — удивился Удалов.
Спортсмен не ответил, молодой человек открыл дверь кабинета, и Удалова втолкнул внутрь.
В кабинете сразу наступила тишина.
Знакомо, буквой «т», стояли полированные столы.
За главным столом, на месте Белосельского, сидел Пупыкин.
Пупыкин здешний от нашего Пупыкина отличался разительно. И не только потому, что отрастил усы и еще более облысел, и не только потому, что одет был в черный костюм с красным галстуком — но взгляд — какой же у него взгляд! Разве такой человек смог бы участвовать в утренних забегах и пресмыкаться перед Удаловым? Взгляд у Пупыкина был тигриный, тяжелый, из-под сведенных бровей.
Другой Пупыкин, с доброй лукавой усмешкой, глядел на Удалова с большой картины, что висела на стене, за живым Пупыкиным. На картине он принимал букет роз от девчушки, в которой Удалов сразу угадал младшую дочку Пупыкина. На заднем плане толпились рукоплещущие зрители, среди них и сам Удалов.
И тяжелым взглядом Пупыкин уперся в Удалова.
И все люди, что сидели за ножкой буквы «т», тоже уперлись в Удалова тяжелыми взглядами.
Вот смотрит на него главстрой Слабенко. Ох, и суров этот взгляд! Вот уставился, наглец какой, архитектор Оболенский. Забыл уже, как из окна прыгал? А это взгляд редактора Малюжкина. Тоже не без тяжести. Неужели и Малюжкин, радетель за гласность, так переменился? А старик Ложкин…
Удалов не успел рассмотреть остальных, как Пупыкин открыл рот, медленно открыл, с оттяжкой, показал мелкие зубы и рявкнул:
— Садись, с тобой потом разберемся!
И тут же все отвернулись от Удалова. Будто его и не было.
Удалов нашел место с краю стола, сел, а Малюжкин, что был рядом, отодвинулся, скрипнув стулом.
— Продолжай, Мимеонов, — сказал Пупыкин.
Мимеонов, уже год как снятый у нас с должности директора фабрики пластмассовых игрушек, потому что был ретроградом, принялся перебирать бумажки, которые он держал в руках.
— А ты нам не по бумажке, — сказал Пупыкин. — По бумажке каждый наврет. Бумажки ты для ревизии оставь, а с нами, со своими товарищами, говори открытым текстом. Опозорился?
— Опозорился, — подтвердил Мимеонов, — но имею объективные причины. — Он все же развернул бумажку и быстро начал читать — За прошедший год вверенная мне фабрика перевыполнила план на два и три десятых процента, выпустив для нужд населения изделий номер один — шестьсот двадцать пять, изделий номер два-бис — двести тридцать четыре, в том числе…
— Стой! — остановил его Пупыкин. — Ты лучше расскажи, почему ты наш родной город чуть не погубил.
— А я неоднократно сообщал вам, Василий Парфеныч, — сгнили фильтры. Надо производство останавливать.
— Какие будут предложения? — спросил Пупыкин.
— Я думаю, что сделаем фельетон, — предложил Малюжкин. — О некоторых хозяйственниках. Не пощадим.
— А вдруг в области прочтут? — спросил Оболенский, нагло улыбаясь. — И комиссию к нам, а?
— Пускай прочтут. Нам гласность не страшна, — ответил Пупыкин твердо. — Пускай весь мир читает.
— И там тоже? — выкрикнул старик Ложкин. — Империалисты тоже?
— Это ты, Ложкин, брось! — рассердился Пупыкин. — Тебя здесь как ветерана держат, а не как провокатора.
— У меня есть предложение, можно? — спросил Савульский. Его Удалов тоже знал, он работал санитарным главврачом. — Мы провели анализы. И выяснили, что выброса с завода детской игрушки не было.
— Вот это да! — даже Пупыкин удивился. — А что же было?
— А была туча неизвестного происхождения, которая прорвалась в наше родное небо из-за пределов района.
— Можно поправку? — спросила директорша музея. — Мне кажется, что туча могла прийти из-за пределов нашей области.
И тут Удалова черт дернул за язык.
— Я думаю, — сказал он, — что этот дождик вернее всего приплыл к нам из Южно-Африканской Республики, от тамошних расистов.
— А что? — Пупыкин даже привстал в кресле. — А что? Расисты — они плохо к народу относятся… — Но тут до него дошло, что Удалов допускает перебор. Он сел обратно, насупился и сказал:
— Ладно. Ты, Малюжкин, подготовь материал про тучу из Тотемского района. Ты, Удалов, считай, уже допрыгался. А ты, Мимеонов, учти — твой вопрос с повестки дня не снят. Еще один такой выброс — выброшу тебя из города. Сам знаешь куда. Какой следующий вопрос?
— Градостроительство, — сказал Оболенский.
— Вот это мне по душе. Давай сюда картинки.
По знаку Оболенского молодой порученец открыл дверь. Десять юношей и девушек втащили десять стендов и установили их рядом. Удалов с ужасом понял, что позывы и надежды Оболенского достигли в этом мире сказочных масштабов.
— Вот наша главная улица. Наше завтра, — сказал Оболенский.
— Улица имени Василия Пупыкина, — прошелестел чей-то голос.
— Кто сказал? — нахмурился Пупыкин. — Ведь знаете, чего я не терплю. Ты, Ложкин?
Пойманный на месте преступления Ложкин потупился и сказал:
— Вы, Василий Парфенович, не терпите лести и подхалимажа
— И заруби себе это на носу. Народ будет решать, как назвать наш проспект. Народ, а не ты, Ложкин.
На перспективе через город тянулась магистраль шириной в полкилометра. По обе стороны ее возвышались различные, но чем-то схожие здания. Каждое опиралось на множество колонн, над каждым рядом колонн портики с фигурами. На крышах также статуи. Все здания изукрашены финтифлюшками и похожи на юбилейные торты.
«Как же пройдет у них эта магистраль? — старался представить себе Удалов. — И где центральная площадь?» Вот она, а вот и выросший вдесятеро, напоминающий одновременно египетскую пирамиду и китайскую пагоду Гордом, а вот десятиэтажная статуя, уже с головой и с портфелем… Да это ж Пупыкин!
Удалов говорил себе: только не смеяться! Меня это не касается, а засмеюсь — накажут двойника.
— Мы с вами шествуем, — донесся до обалдевшего Удалова голос архитектора Оболенского, — мимо городского театра. Здание его, выдержанное в стиле гуслярского социалистического ампир-барокко, встанет на месте устаревшей развалюхи, которая была построена космополитически настроенными купцами…
«Молчи, Корнелий», — повторял про себя Удалов. Но язык его предал. Язык сам по себе сказал:
— В старом театре лучшая в мире акустика. Сюда симфонические оркестры приезжают.
Оболенский поперхнулся.
— Вы что хотите сказать, Корнелий Иванович, — мягко спросил он, — что наш новый театр хуже старого?
Как все накинулись на Удалова! Он оказался консерватором, отсталым элементом и чьим-то наймитом. Слово «наймит» так и носилось по воздуху.
И язык Удалова — о враг его! — не выдержал снова:
— Это бред, а не проект!
Оболенский так растерялся, что обернулся за поддержкой к Пупыкину. А Пупыкин молча покручивал ус, выжидал.
— Меньше по чужим женам бегать надо! — крикнул неуправляемый Удалов. — Лучше бы архитектуре учился!
Тут и у Оболенского нервы не выдержали.
— Она меня любит! — взвизгнул он. — А ты ее недостоин!
— Поговорили? — раздался громовой голос.
Удалов обернулся и понял, что Пупыкин говорит в мегафон. Видно, берег для особых случаев.
— Поговорили, и хватя! Всем сидеть!
Все сели.
— И ты, Оболенский, сядь. С тобой все ясно, старый козел. Заключительное слово по данному вопросу имеет товарищ Слабенко. После этого перерыв. После перерыва слушаем персональное дело бывшего директора стройконторы, бывшего члена президиума, бывшего, не побоюсь этого слова, моего друга Корнелия Удалова.
И так всем стало страшно, что даже твердокаменный Слабенко не сразу смог начать свою речь и пил воду из графина.
— Снос, — сказал Слабенко, — начинаем с понедельника. Мобилизуем общественность. Она уже подготовлена, радуется.
— Это хорошо, — сказал Пупыкин. — Пресса, от тебя зависит многое. Если что не так — ответишь головой!
— Голоса народа уже подготовлены, — сказал Малюжкин. — Пожелания трудящихся, все как надо. Народ жаждет преобразований.
— За полгода управимся, — сказал Слабенко.
— За полгода?
— Быстрее не выйдет, техники маловато.
— Взорвать! — сказал Пупыкин. — Чтоб за две недели центр снесли. И сносить это барахло будем методом народной стройки. Главное — энтузиазм, ясно, Малюжкин?
— Надо трудящимся перспективу дать, — сказал Малюжкин. — Надо сообщить, что всем нуждающимся на проспекте вашего имени будут отдельные квартиры.
— Этого делать нельзя, — вдруг возразил Ложкин. — Народ нас не поймет. У нас же на проспекте только общественные здания.
— Как так? — вскинулся Оболенский. — А жилой дом для отцов города?
— Но это же один дом… для отцов.
— У нас в Гусляре, — отчеканил Пупыкин, — нет проблемы отцов и детей. Эта проблема надуманная. Если мы строим для отцов города, значит, строим и для детей. У меня самого двое.
Тут людей прорвало, начали аплодировать. Потом отцы города рапортовали, кто какую лепту внесет в общее дело. Оказалось, что изделие номер один — это статуя Пупыкина для украшения крыш на проспекте, а изделие номер два — Пупыкин в детстве. Такие статуи народ требовал для детских садов. Делали те статуи из пластика под мрамор, вот и работала фабрика с таким напряжением, что допускала выбросы в атмосферу.
Потом по вопросу о главной статуе снова выступил Слабенко.
— Саботаж, — произнес он твердо, — до которого докатился так называемый профессор Минц, поставил нас в тяжелое положение.
— Тяжелое, но не безвыходное, — сказал Пупыкин.
— Безвыходных положений, конечно, не бывает, — согласился Слабенко. — Но как нам, простите, вашу голову поднять на такую высоту, куда ни один кран не достанет — мы еще не решили. Без этого, гравитатора, не уложимся.
— Мы эти речи слышали, — поморщился Пупыкин. — Я бы назвал их капитулянтскими. Тысячи лет различные народы строили великие сооружения и без башенных кранов, а тем более без профессора Минца.
— Еще надо выяснить, на какую разведку он работает, — крикнула с места директорша музея.
— Ясно на какую, — сказал Ложкин. — На сионистскую.
Что же это происходит? — испугался Удалов. Ложкин — милый сварливый старик, он же Минца как брата уважает. И тут же поправил себя — это в нашем мире уважает. А тут перпендикулярный.
— С Минцем ведется разъяснительная работа, — сказал Пупыкин. — Мы не теряем надежд. А теперь перерыв, в буфете крышу починили, икру привезли. Ты, Удалов, задержись.
Удалов задержался. Спешащие в буфет обходили его по стенке.
— Что-то ты сегодня не трепещешь? — поинтересовался Пупыкин. — По глазам вижу, что не трепещешь.
«Проницательный, черт, — подумал Удалов. — И в самом деле не трепещу. Но по какой причине — ему не догадаться. А жил бы я здесь, наверное бы, трепетал».
— Для меня твое провокационное выступление на активе не неожиданность, — сказал Пупыкин, задумчиво покручивая усы. — С утра мне сигналы на тебя поступают. Но я тебе не враг, мы с тобой славно вместе поработали. Может быть, обойдемся без персонального дела, как ты думаешь?
Удалову стало жалко своего двойника, и он ответил:
— Лучше без персонального.
— Ну и молодец, Корнюша, — сказал Пупыкин. — Ты садись, в ногах правды нет.
А эти-то, как барбосы, ну прямо как барбосы. Слово скажи, они уже растерзать готовы. Я понимаю, у тебя душевный стресс. Правда, что Оболенского с Римкой поймал?
— Поймал, — признался Удалов. — Он в окно выскочил.
— То-то хромает, бес в ребро! Я-то когда тебе Римку передавал, можно сказать, с собственного плеча, думал, что достигнешь ты простого человеческого счастья. А сейчас вижу — ошибся я. Я свои ошибки всегда признаю. Знаешь что, ради дружбы я тебе Верку уступлю. Огонь баба. Или Светку? Она справа сидит, новая, у нее в роду цыгане были, честное слово! А Римку мы Оболенскому всучим.
И Пупыкин зашелся в смехе, совсем под стол ушел, такой махонький стал, одним ногтем придавить можно.
— Мне и с Ксюшей неплохо было, — сказал Удалов.
— Это ты брось! Нам такие Ксюши не нужны. Пускай знает свое место. Нет, дорогой, мы с тобой еще молодые, мы еще дров наломаем. А об этой интриганке забудь!
«Ага, — подумал Удалов, — значит, Ксения чем-то Пупыкину не угодила. Может, двойник ее все еще любит? Хорошо бы любил…»
— Чего задумался? Не согласен? Ой, непрост ты, Удалов, ой непрост! Ты чего сегодня утром на шоссе картошку собирал? Или тебе из распределителя мало картошки?
— А вы как думаете? — нашелся Удалов.
— Есть у меня подозрение, — сказал Пупыкин. — Но такое тяжелое, такое, можно сказать, страшное, что не смею сказать.
— А вы скажите.
— А я скажу. Я скажу, что, может быть, ты врагам нашего народа картошку носил?
— Каким таким врагам?
— Таишься, Удалов, значит, врешь! По глазам вижу, что врешь! Кому носил? Все равно дознаюсь!
— Нет, просто так, — решил спасти своего двойника Удалов. — Увидел, что рассыпанная, вот и собрал.
— Это чтобы в моем городе кто-то картошку рассыпал? Опять врешь. И что делал в такое время на шоссе — тоже забыл?
— Гулял, — сказал Удалов.
— А о чем с Савичем на рынке разговаривал? — Пупыкин вскочил и побежал по комнате. Удалов увидел, какие у него высокие каблуки. — Зачем в магазине изображал черт знает что? Зачем картонную лососину просил? В оппозицию играешь? А на площади, у моего монумента зачем крутился? Зачем народ агитировал, что я уже умер?
— Так, случайно вышло…
— Случайность — это осознанная необходимость, — сказал Пупыкин. — Учить теорию надо. Ну что, будешь каяться или разгромим в пример другим маловерам?
— Как знаете, — сказал Удалов и посмотрел на часы. Надо еще настоящего Удалова предупредить, что его ждет.
— Тогда — идейный и организационный разгром, — подвел итог беседе Пупыкин.
— Ну, вы прямо диктатор, — сказал Удалов.
— Не лично я диктатор, — ответил Пупыкин, — но осуществляю диктатуру масс. Массы мне доверяют, и я осуществляю.
— Ох, раскусят тебя массы, — сказал Удалов и поднялся. От этого движения Пупыкин вздрогнул и протянул руку к кнопке.
— Не нервничай, — сказал Удалов. — Пойду перекушу в буфет.
— А вот в буфет тебе вход закрыт, — осклабился Пупыкин. — На таких, как ты, тратить икру нежелательно.
— Значит, заранее знал, чем разговор кончится?
— А моя работа такая — знать заранее. Подожди в приемной, далеко не отходи.
Удалов вышел из кабинета. Спортсмены с повязками дружинников его пропустили. Удалов поглядел на секретарш. Вот черненькая — могла бы стать его женой, а вот и беленькая — тоже мог получить. Где же ты, Ксюша, где же ты, родная моя? И Удалов затосковал по Ксюше за двоих — за себя и за своего двойника.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
На улице моросил дождик, но работы вокруг монумента не прекращались. Детишки вскапывали клумбы, воспитательницы сажали рассаду, монтажники крепили к боку статуи руку с портфелем.
Удалов, отворачиваясь от людей, быстро прошел к памятнику. За массивным постаментом таился невысокий полный мужчина в плаще с поднятым воротником, в шляпе, натянутой на уши, и в черных очках. Удалов подошел к двойнику.
— Ждешь? — сказал он.
— Тише! Тут люди рядом. Ты куда пропал?
— Пупыкин меня допрашивал.
— Ой, тогда я пошел! Бухнусь в ноги…
— А переодеться не хочешь?
— Зачем?
— А затем, что Удалов не может выйти на перерыв из кабинета в одном костюме и вернуться в другом.
— Тогда бежим — вон там подсобка пустая.
Они побежали, а по пути Удалов сказал двойнику:
— Ты хорошенько подумай, прежде чем туда возвращаться. Как только они икру съедят…
— Сегодня икру в буфете дают? — с тоской спросил двойник. С такой искренней тоской, что Удалов даже остановился.
В подсобке двойник сразу начал раздеваться. Удалов последовал его примеру.
— Вот я думаю, — сказал он. — Если ты смог так превратиться в такое… значит, и во мне это сидит?
— Что сидит? — не понял двойник. — Я не ворую, морально устойчив…
— И воруешь, и морально неустойчив, — отрезал Удалов. — Только сам уже не замечаешь. Если тебе икру дают, а другим не положено, значит, ты ее воруешь.
— Чушь! Мы, руководящие работники, должны поддерживать свои умственные способности. У нас же особенная работа!
— А в детском саду икру дают?
— Не знаю. Там молоко дают.
— Ну и погряз ты, Корнелий. Не ожидал от тебя.
— А чем ты лучше? Не прижали тебя, вот и гордый. А попал бы на мое место, куда бы делся? Некоторые сопротивлялись. Что это им дало? Что это дало народу? Где Клава? Где Минц? Где Ванда?
— Где? — спросил Удалов, протягивая двойнику брюки.
— В разных местах. Наш народ еще не дорос до демократии. Нам твердая рука нужна.
— Именно что твердая. Сейчас будут слушать твое персональное дело.
Двойник сжался, как от удара в живот.
— Меня утром на шоссе видели, я картошку собирал. Решили, что это ты.
— А зачем ты картошку собирал?
— Зиночке Сочкиной помочь хотел. Она ее в город несла.
— Это преступление! Картошка по талонам, она ее с поля украла!
— А потом в магазине я хотел купить лососины. И эту глупость тебе припишут. Потом я на площади интересовался, кому этот памятник…
— Я тебя убью! Ты меня погубить вздумал?
— Откуда мне знать ваши порядки? Но главное, что я на вашем активе сообщил Оболенскому про его моральный уровень. Ну как, пойдешь на свою казнь или смоемся, пока не поздно?
— Я все объясню. Василий Парфенович меня простит.
— Ты от всего отпирайся, — посоветовал Удалов. — Я не я, корова не моя. А где мне Минца отыскать?
Но двойник его уже не слышал. Он бежал через площадь к входу в Гордом, навстречу своей горькой судьбе.
Тогда Удалов, избегая людных мест, поспешил к своему дому. Он знал, кого ему искать. Старый друг и сосед, изобретатель Грубин не мог измениться.
Но и Грубин изменился.
Удалов заглянул к нему со двора. Комната была захламлена, в ней почему-то было много частей человеческого тела, изготовленных из белой пластмассы. Грубин сидел на продавленной кровати, держал голову в руках, будто хотел отвинтить.
Удалов тихонько вошел в дом, поглядел наверх — не смотрит ли кто со второго этажа? — и толкнул дверь к Грубину. К счастью, ода была не заперта.
— Привет, Саша, — сказал Удалов. — Ты чем-то расстроен?
— А ты не знаешь? — спросил Грубин, не поднимая головы. — Ты мне скажи, как я мог попасться? Ну ладно, ты человек слабый, угодил в силки, даже биться не стал. Но я-то творческая интеллигенция, всю жизнь гордился своей независимостью. И вот — стал соучастником преступления!
— Не все сразу, — сказал Удалов. — Давай по порядку.
— Мне с тобой говорить не о чем. Ты номенклатура. Я — продавшаяся интеллигенция.
— А ты все-таки скажи. Допусти, что перед тобой не Удалов, а какой-то другой человек.
— Какой-то другой доносить не побежит.
— И я не побегу, — сказал Удалов. — Честное слово.
— Ты правды захотел? Тогда держись! Скажу тебе, Корнелий, что за последние три года ты сильно изменился. С тех пор, как тебя этот Пупыкин приблизил, ты сам на себя не похож. А с Ксенией что вы сделали?
— А что?
— Только не говори, что ты подчинился силе! Другой бы никогда жену не отдал. А ты выбрал Пупыкина.
Горько было Удалову слушать такие слова о своем двойнике. Но надо слушать. На ошибках учатся.
— А зачем ты Минца топил? Закоснел ты, Удалов, в своей подлости.
— Тогда слушай ты. — Корнелий Иванович произнес эти слова так значительно, что Грубин в удивлении уставился на него. — Я не Удалов. То есть я Удалов, но другой. А настоящий Удалов сидит сейчас в Гордоме, на активе, и соратники топчут его ногами.
Вот что удивительно! Грубин поверил Удалову мгновенно.
— У тебя глаза другие, — сказал он. — Прежние. Объясни.
И Удалов объяснил. И про изобретение Минца, и про то, как Минц простудился и пришлось Удалову идти в параллельный мир.
По мере того, как он рассказывал, лицо Грубина светлело, морщины разглаживались, даже волосы начали завиваться. Он вскочил и принялся бегать по комнате, опрокидывая предметы.
— Сейчас же! — закричал он. — Беги отсюда! Тебе здесь не место! И возьми меня с собой!
— Спокойно, — сказал Удалов. — Без паники. У меня задача — найти Минца. А как исправлять положение, подумаем вместе. Рассказывай. Коротко, внятно. Начинай!
Грубин подчинился.
— Произошло это три с половиной года назад. Был у нас Предгором Селиванов…
— У нас тоже, — сказал Удалов. — Потом на пенсию ушел.
— И занял его место Пупыкин, Василий Парфеныч.
— Все пока сходится.
— Времена были тихие, не шатко — не валко… Сначала Пупыкин ничего вроде бы и не делал. Все повторял: как нас учил товарищ Селиванов… А потом начались кадровые перестановки. То один на пенсию, то другой, того с места убрали, этот назначили… И тон у Пупыкина менялся. Уверенный тон становился. Ботинки заказал себе в Вологде на высоких каблуках… Пилипенку приблизил…
— Знаю, у нас он до сих пор сержант. Простой мужик.
— Против Пупыкина боролись. Был у нас такой Белосельский Коля, в одном классе с нами учился.
— Еще бы не знать, — улыбнулся Удалов.
— Так этот Белосельский выступил. Потребовал, чтобы покончить с обманом, а развивать трудовую инициативу и демократию.
Удалов кивнул. Он эту историю отлично помнил.
— Не знаю уж каким образом, но куда-то Пупыкин написал, кому-то позвонил, что-то против Белосельского раскопал. И пришлось Белосельскому уехать за правдой в область. Отыскал он ее там или нет — не скажу, только в город он не вернулся.
— Вот как у вас дело повернулось, — вздохнул Удалов.
— А дальше — покатилось. Пупыкин всюду выступал, говорил, какие мы счастливые, как наш город движется вперед семимильными шагами. И чем меньше товаров в магазинах становилось, тем громче выступал Пупыкин. И что грустно — каждый у себя дома боролся за демократию и гласность, а на собраниях голосовали как надо.
— Понятно, — сказал Удалов.
— Через год и ты, прости, Корнелий, сообразил, что лучше быть при начальнике, чем против. Как-то выступил ты против Пупыкина, и вскоре завели на тебя дело за хищение стройматериалов. Ты осознал, дело закрыли, и ты стал рядом с Пупыкиным на трибуне стоять.
— Ас тобой что случилось?
— Ты же знаешь, — ответил Грубин, — я неплохой изобретатель. Я предложил усовершенствовать пластмассу, из которой игрушки на фабрике делали. И формы новые изобрел. А директор фабрики Мимеонов в то время решил Пупыкину угодить — наладить массовое производство его бюстов. Меня консультантом на фабрику пригласили, премию дали. И когда Мимеонов начал для будущего города Великого Пупыкина изготовлять статуи в натуральную величину, приложил и я руку к этому безобразию. Теперь мучаюсь.
— Значит, другие не мучались и воспевали, а ты мучался, но тоже воспевал? — спросил Удалов.
— Только не надо иронии, — сказал Грубин. — Ты когда к нам приехал?
— Сегодня утром. Видел, до чего ваша деятельность довела. Костюм погубил и вообще всю одежду.
— Больше я на фабрику не выйду! Пусть меня выселяют на сельское шефство, пусть даже на принудотдых…
— Погоди, не части, — сказал Удалов. — Мне ваша система до сих пор не совсем понятна.
— А у вас иначе?
— Некогда объяснять. Скажу только, что твой Пупыкин уже на пенсии, прокуратура им интересуется. Мне главное сейчас — найти Минца. Почему его дверь опечатана?
— Он же на принудотдыхе. За саботаж. Гравитационный подъемник собственными руками сломал, чтобы статую не воздвигать. Принципиальный.
— Значит, есть все-таки принципиальные?
— Немного, но есть, — признался Грубин. — Только за принципы приходится дорого платить. Минц заплатил. И Ксюша твоя… Когда ее на сельхозшефство отправили…
— Говори понятнее!
— У нас сельское население разбежалось, — объяснил Грубин. — По другим областям. А Пупыкин в область рапортует, что у нас постоянный прогресс. Что ни год, сеем на пять дней раньше, выращиваем на три процента больше. Поставки всегда выполняем. Только из-за этого в городе жрать нечего, а в поле работать отправляют всех, кто несогласный или подозрительный. Половину учителей отправили, врачей больше половины, весь речной техникум там пропалывает… А из футболистов и самбистов Пупыкин создал дружины. Их на усиленном питании держат.
— Так что случилось с Ксюшей?
— Как-то товарищ Пупыкин лично домой к тебе, то есть к Удалову приехал, чтобы показать свое к нему расположение. А Ксения вместо обеда ему всю правду выложила. На следующее утро ее скрутили — ив деревню, на сельхозшефство без права возвращения в город.
— А я? То есть, а он?
— Он побежал к Пупыкину, просит — верни жену! А Пупыкин, говорят, погладил его по головке и говорит: не нужна тебе такая старая жена. Она меня не уважает, значит, и нашу великую родину не уважает. Мы тебе сделаем развод, и отдам я тебе любую из моих секретарш. Так и сделал. Развел, на Римке женил.
— Общая картина мне понятна, — сказал Удалов. — Пошли к Минцу. Где он отдыхает?
— Принудотдых, Корнелий, это по-старому тюрьма. Минц в подвалах под гостиным двором, там особо недовольные отдыхают.
— Ты хочешь сказать, что профессор Лев Христофорович Минц, лауреат двадцати премий, профессор тридцати университетов находится в подвалах инквизиции? Срочно едем в область!
— До области ты не доедешь. В область специальное разрешение нужно. Его лично Пилипенко подписывает, только хорошо проверенным оптимистам. Так что в области о нас самое лучшее представление. А если кто-то приезжает, то сначала на витрины смотрят, а потом в буфете обедают.
— Ну что ж, — сказал Удалов, — тогда пошли в подвал.
— Подвалы заперты, там дружинники.
— Саша, я столько лет ремонтами занимаюсь, неужели мне подземные ходы в этом городе неизвестны?
Когда они с Грубиным вышли во двор, Удалов вдруг услышал:
— Корнелий, ты куда? Ты почему домой не идешь?
Голос был женский, жалобный.
Удалов поднял голову. В окне его квартиры стояла молодая жена Римма, неглиже, лицо опухло от слез.
— Я раскаиваюсь! — крикнула она. — Это была минутная слабость. Он старался меня соблазнить, но безуспешно. Вернись, Корнелий. И не верь клевете Грубина. Вернись в мои объятия!
— Не по адресу обращаетесь, гражданка, — ответил Удадов.
А Грубин добавил:
— Чего на тебя клеветать? На тебя клевещи, не клевещи — пробы некуда ставить.
И молодая жена Римма плюнула им вслед.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
По бывшей Яблоневой, а ныне Прогрессивной улице, мимо лозунга «Пупыкин сказал — народ сделает!» друзья спустились к реке. Удалов уверенно прошел за сарай, отодвинул гнилую доску, и перед ними обнаружился вход в подземелье. Грубин достал заготовленный дома фонарик.
Ход кончился возле окованной железными полосами двери.
— Здесь, — сказал Удалов. — Теперь полная тишина!
И тут же раздался жуткий скрип, потому что Удалов стал открывать дверь, которую лет сто никто не открывал. Но скрипа никто не услышал: его заглушил отчаянный крик.
Они стояли в подземных складах гостиного двора, превращенных в место для изоляции и принудотдыха Перед ними тянулся низкий сводчатый туннель, кое-где освещенный голыми лампочками. Крик доносился из-за одной из дверей — туда они и поспешили, полагая, что там пытают непокорного профессора. Но они ошиблись.
Сквозь приоткрытую дверь они увидели, что в побеленной камере на стуле сидит Удалов. Перед ним, широко расставив ноги, стоит капитан Пилипенко и читает что-то по бумажке.
— Нет! — кричал Удалов. — Не было заговора! И долларов я в глаза не видал.
Пилипенко подождал, пока Удалов кончит вопить, и продолжил чтение:
— Получив тридцать серебряных долларов от сионистского агента Минца, я согласился поджечь детский сад номер два и отравить колодец у родильного дома…
— Нет! — закричал Удалов. — Я люблю детей!
— Ну, что, освободим? — спросил шепотом Удалов.
— Не стоит тебя освобождать, — искренне возразил Грубин. — Не стоишь ты этого.
Нельзя сказать, что Удалов был полностью согласен с другом. Трудно наблюдать, когда тебя самого заточили в тюрьму и еще издеваются.
Они прошли на цыпочках мимо камеры и остановились перед следующей, закрытой на засов. Грубин отодвинул засов и открыл дверь. В камере было темно.
— Лев Христофорович, — позвал Грубин. — Вы здесь?
— Ошиблись адресом, — ответил спокойный голос. — Лев Христофорович в соседнем номере. Имею честь с ним перестукиваться.
— А вы кто? — спросил Удалов.
— Учитель рисования Елистратов, — послышалось в ответ.
— Семен Борисович! — воскликнул Удалов. — А вас за что?
— За то, что я отказался писать картину «Пупыкин обозревает плодородные нивы», — ответил учитель.
— Выходите, пожалуйста, — попросил Грубин.
— Это официальное решение?
— Нет, мы хотим вас освободить.
— Простите, я останусь, — ответил учитель рисования. — Я выйду только после моей полной реабилитации.
— Тогда ждите, — сказал Удалов.
Они перебежали к следующей двери, Грубин открыл ее.
— Лев Христофорович?
— Собственной персоной. Вы почему здесь, Саша?
— Я к вам гостя привел, — сказал Грубин.
Профессор Минц сидел на каменном полу, подстелив под себя пиджак.
— Это я, Корнелий, — сказал Удалов.
— Отказываюсь верить собственным ушам! Разве не вы первый предложили изолировать меня в этом доме подземного отдыха?
— Нет, не я, — честно ответил Удалов. — Тот Удалов, который предложил, сидит через две камеры от вас, Пилипенко ему террористический заговор шьет. А я — совсем другой Удалов, из параллельного мира. Меня послал сюда наш Лев Христофорович. По делу.
— Стойте! — закричал профессор и бросился в объятия к Удалову. — Значит, мои расчеты верны! Что же просил передать мой двойник?
— Нам нужно прокладывать магистраль через Гусляр, — сказал Удалов, — а у него никак не получается с антигравитацией. Он сам простудился и просил меня сгонять к вам.
— Вы говорите правду? — насторожился Минц!
— А зачем мне врать?
— Это может быть дьявольской выдумкой Пупыкина.
— Удалов правду говорит! — сказал Грубин. — Я верю.
— А я не верю! — сказал Минц. — Если в вашем мире тоже прокладывают магистраль, мой двойник никогда не согласится участвовать в преступлении против города. Он бы, как и я, предпочел бы кончить свои дни в темнице.
— Но в нашем мире, — возразил Удалов, — антигравитация нужна, чтобы подвинуть часовню Филиппа, а не разрушать ценный памятник истории.
Минц все еще колебался. Тогда Грубин сказал:
— Пошли с нами, я вам покажу второго Удалова.
Через минуту они были у камеры, где Пилипенко вел допрос. Минц заглянул в дверь, обернулся к Корнелию и сказал:
— Простите, что я вам не поверил.
Эти слова он произнес слишком громко. Пилипенко услышал шум в коридоре, метнулся к двери и увидел Минца.
— Бежать вздумал? — заревел капитан, расстегивая кобуру.
Минц оторопел. Он не знал, что делать в таких случаях. Но Удалов, который вырос без отца, на улице, знал. Он шагнул вперед и сказал:
— Все, Пилипенко. Доигрался.
У Пилипенко отвисла челюсть. Он посмотрел на Удалова, метнул глазами в открытую дверь и увидел там второго Удалова.
— Аааа, — прошептал Пилипенко.
— Корнелий! — крикнул Г рубин. — Выходи.
А первый Корнелий тем временем отобрал у Пилипенко пистолет, его самого затолкал в камеру и закрыл дверь на засов.
— А теперь бежать! — сказал Грубин, и они побежали к подземному ходу.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Если погоня и была, она их потеряла.
Без приключений они выбрались из-под земли, уселись за сараем, чтобы перевести дух. Удалов смотрел на своего двойника — синяк под глазом, царапина на щеке, и вообще вид потрепанный.
— Били? — спросил Удалов с сочувствием.
— Пилипенко, — сказал двойник. — Я до него доберусь.
— Нет, — сказал профессор Минц. — Судить его будет народ.
— Кто? — вздохнул двойник Удалова. — Прокурор? Судья? Так они все у Пупыкина в кармане.
— Бригаду пришлют, из области, — сказал Грубин. — Или даже из Москвы. Неподкупную.
— Революция! — сказал Удалов-двойник мрачно. — Только революция может смести этот вертеп.
— А как ты ее организуешь?
— Пойду к народу, раскрою ему глаза.
— А до сегодняшнего дня, — спросил Грубин, — у тебя глаза что, закрыты были?
— Нет, я видел, конечно, недостатки… — Удалов смешался.
— И заедал их продуктами из спецбуфета, — закончил фразу Грубин. И горько улыбнулся. И все улыбнулись, потому что в словах Грубина была жизненная правда.
— Надо потребовать комиссию — сказал Минц.
— Требовали, — ответил Грубин. — Только письма на почте перехватывают, и где потом эти писатели? На трудовом шефстве. К тому же, Пупыкин справится с любой комиссией. У него по этой части опыт.
— Странно мне смотреть на вас, друзья, — сказал Удалов. — Вы все такие же самые, и внешне, и по голосу. Но в то же время не такие. Мог ли я предположить, что Корнелий Удалов станет прислужником у мелкого диктатора?
— Не надо, — сказал двойник. — Это в прошлом. Я все осознал.
— Что же, одного Пупыкина достаточно, чтобы вы из строителей светлого будущего превратились в болото?
— Пупыкин не один, — возразил Минц. — Это целое направление: пупыковщина. Подлая личность не может изменить историю, если не сколотит банду таких же подлецов. Хорошо служишь — все имеешь. И с каждым днем у него становится все больше верных служителей. И пресса у него в руках.
Стало прохладно. Облака потемнели, снова подул ветер. Ситуация была какая-то ненастоящая, словно приснилась. Стоял Удалов в своем родном Гусляре, окруженный не только друзьями, но и самим собой, сейчас бы пойти посидеть в кафе, или в театр махнуть, а вместо этого они таятся за сараем.
— Я в подшефное хозяйство пойду, — сказал вдруг двойник Удалова. — Ксюшу проведаю.
Слова двойника Удалова обрадовали — значит, не чужие они люди. И он принял решение.
— Значит, так, — сказал он, и все его внимательно слушали.
Потому что Удалов приехал из нормального мира.
— В наш мир отправится Лев Христофорович. Он сразу пойдет к нашему Минцу и все ему расскажет. Заодно и формулы сообщит. У Минца голова государственная, что-нибудь придумает. А два Минца тем более. Как решите — сразу обратно.
— А вы, Корнелий Иванович? — спросил Минц.
— А я вместе с моим близнецом отправлюсь на сельскохозяйственные работы. Боюсь, что без меня он у Ксюши прощения не получит.
— Спасибо, — сказал второй Удалов, и скупая слеза покатилась по его грязной щеке. Удалов достал платок и вытер ему слезу.
— А мне что делать? — спросил Грубин.
— Ты будешь в резерве, — сказал Удалов. — Веди работу в народе.
Все послушались Удалова и вышли из-за сарая. Они поднялись до половины склона, как вдруг Минц остановился.
— То, что вы предложили, Корнелий, — сказал он, — очень разумно. В каком-нибудь фантастическом романе так бы и произошло. Я бы отправился в параллельный мир, получил оттуда совет и помощь, вы с Удаловым подняли бы восстание в подшефном хозяйстве, и был бы счастливый конец. Но мы же не в романе!
— Ты прав, Лев Христофорович, — сказал Грубин. — Мы в реальной жизни. И должны жить так, будто нет никаких параллельных миров. Может, их и в самом деле нет.
— А я откуда? — спросил Удалов.
— А ты нам только снишься, — сказал Грубин.
— Ты прав, Саша, — сказал второй Удалов, — Сами Пупыкина вырастили, сами и ликвидируем. Никто, кроме нас, не наведет порядок в нашем собственном доме.
— Минутку, — сказал Минц и вытащил из кармана записную книжку. Набросал три строчки цифр и сказал Удалову: — Передайте это моему двойнику. И прощайте. Спасибо, что заехали. Вы нам сильно помогли. Действием и примером.
— Спасибо, Корнелий, — сказал Грубин, прощаясь с Удаловым. — Рад был встретиться.
Последним попрощался двойник.
— Надеюсь, что Ксения поймет, — сказал он.
— Все образуется, — успокоил его Удалов. — Она у нас отходчивая.
И они втроем, как три мушкетера, так и не объяснив Удалову, что намерены делать, быстро пошли вверх по улице.
Удалову стало одиноко. Он сложил вчетверо бумажку с формулами, спрятал в ботинок. Если задержат, может, не найдут.
Когда распрямлялся, услышал сверху хлопок. Выстрел?
Он вгляделся. Нет, не выстрел. Это хлопнула калитка. Кто-то вышел на улицу и пошел рядом с теми тремя.
Удалов потоптался на месте еще с минуту и припустил за друзьями, которые уже скрылись из виду. А когда догнал их, увидел, что рядом с ними идет человек десять, не меньше. И калитки все раскрываются…
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Имя Джона Варли практически неизвестно нашим любителям научной фантастики — по крайней мере, тем из них, кто читает только по-русски. Повесть, которая предлагается вашему вниманию, признана лучшим фантастическим произведением 1984 г. по оценкам как читателей (премия Хьюго, присуждаемая по данным всемирного опроса), так и писателей (премия Небьюла — ее обладателя определяют голосованием члены Ассоциации американских писателей-фантастов).
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
— Вы слушаете запись. Пожалуйста, не кладите трубку, пока…
Я швырнул трубку с такой силой, что телефонный аппарат упал на пол. Сам я продолжал стоять, весь мокрый, меня трясло от злости. Потом телефон начал издавать такой жужжащий звук, который показывает, что трубка лежит не на рычаге. Зуммер этот раз в двадцать громче любого другого звука, на который способен телефон, я никогда не мог понять, зачем это нужно. Как будто произошло нечто ужасное: «Катастрофа! Трубка не на рычаге!!!»
Автоответчики, на мой взгляд, из числа тех изобретений, что делают жизнь неприятной в мелочах. Скажите честно — вы любите, когда вам отвечает машина? Но то, что призошло со мной, это уже не просто мелкая неприятность: автоматическая наборная машина только что позвонила мне сама!
Машины эти появились не так давно. Я получал два-три таких звонка в месяц, большей частью от страховых компаний. Они читают вам двухминутную речь и дают номер телефона, по которому можно позвонить, если предложение вас заинтересует. (Как-то раз я туда позвонил, чтобы высказать все, что о них думаю, но опять нарвался на автомат, который произнес: «Ждите ответа» — и включил музыку.)
Я вернулся в ванную, стер капли с пластиковой обложки библиотечной книги и осторожно опустился в воду. Вода, разумеется, уже остыла. Я добавил горячей, и только-только давление у меня пришло в норму, как опять зазвонил телефон.
Пятнадцать звонков я проигнорировал, не двигаясь с места.
Вы пробовали читать, когда звонит телефон?
После шестнадцатого звонка я выбрался из ванны. Вытерся, надел халат, нарочито медленно пошел в гостиную. Долго смотрел на телефон.
После пятидесятого звонка я снял трубку.
— Вы слушаете запись. Пожалуйста, не кладите трубку, пока сообщение не закончится. Вам звонят из дома вашего ближайшего соседа Чарльза Клюга. Звонок будет повторяться через каждые десять минут. Мистер Клюг понимает, что не был хорошим соседом, и заранее приносит извинения за причиненное беспокойство. Он просит вас немедленно пройти к его дому. Ключ лежит у входа под ковриком. Войдите в дом и сделайте то, что необходимо будет сделать. За ваши услуги вы будете вознаграждены. Благодарю вас.
Щелчок. И гудки.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Я никогда не тороплюсь. Десятью минутами позже, когда снова зазвонил телефон, я все еще сидел и обдумывал полученное сообщение. Потом снял трубку и стал слушать.
Текст оказался в точности таким же. Как и прежде, в трубке звучал не голос Клюга, а что-то синтезированное, механическое, начисто лишенное человеческой теплоты.
Я дослушал до конца и положил трубку на место.
Потом подумал, не позвонить ли в полицию. Чарльз Клюг жил по соседству десять лет, и за это время мы разговаривали с ним от силы двенадцать раз. Не дольше минуты. Так что я не считал себя чем-то ему обязанным.
Пропади они пропадом, эти звонки. Как раз в тот момент, когда я пришел к такому решению, телефон снова зазвонил. Я взглянул на часы: прошло десять минут. Снял трубку и тут же положил обратно.
Можно, конечно, отключить аппарат, и вряд ли это сильно изменит мою жизнь…
В конце концов я оделся, вышел из дома и направился к участку Клюга. Еще один мой сосед, живший через дорогу, Хал Ланьер, подстригал лужайку перед домом. Он помахал мне рукой, и я ответил тем же. Было около семи вечера. Держалась прекрасная августовская погода. В воздухе стоял запах свежескошенной травы. Мне всегда нравился этот запах, и я подумал, что мою лужайку тоже не мешало бы подстричь.
Похоже, что Клюгу такая мысль никогда в голову не приходила. Его лужайка местами облысела, а кое-где заросла вымахавшей по колено травой.
Я позвонил. К двери никто не подошел, и тогда я постучал. Потом вздохнул, заглянул под коврик, достал ключ и открыл им дверь.
— Клюг? — позвал я, сунув голову внутрь.
Затем неуверенно, как человек, который не знает, ждут его или нет, прошел через маленький холл. Шторы на окнах, как всегда, задернуты, но телевизионные экраны в комнате, когда-то служившей гостиной, давали достаточно света, чтобы я мог разглядеть Клюга. Он сидел в кресле перед столом, уткнувшись лицом в клавиатуру компьютера, и в голове его, сбоку, зияла огромная дыра.
Хал Ланьер работает с компьютерами в лос-анджелесском управлении полиции, и я первым делом рассказал ему, что увидел в доме Клюга, а он уже вызвал полицию. Мы вместе дожидались, пока прибудут машины, и он все спрашивал, не трогал ли я там чего-нибудь, а я каждый раз отвечал, что не трогал ничего, кроме дверной ручки.
Машина медицинской службы приехала без сирены, и вскоре кругом суетились полицейские. Соседи все были тут — кто у себя во дворе, а кто тихо переговаривался перед домом Клюга. Съемочные группы из телекомпаний поспели как раз вовремя, чтобы успеть к выносу тела, завернутого в пластиковую простыню. Мужчины и женщины из полиции сновали туда-сюда. Надо думать, они занимались тем, что положено делать полицейским: снимали отпечатки пальцев, искали вещественные доказательства… Я бы ушел домой, но мне сказали, чтобы я остался.
В конце концов меня отвели в гостиную Клюга к следователю Осборну. Телевизионные экраны все еще светились. Мы с Осборном пожали друг другу руки, после чего он молча оглядел меня с ног до головы. Маленького роста, лысеющий, следователь показался мне очень уставшим и продолжал казаться таким до тех пор, пока не взглянул на меня в упор. Вот тогда, хотя в лице его ничто не изменилось, он совсем перестал выглядеть уставшим.
— Вы Виктор Апфел? — спросил он.
Я сказал, что это так.
— Мистер Апфел, как по-вашему, из этой комнаты что-нибудь пропало?
Я огляделся, отнесясь к вопросу как к занимательной загадке.
Камин, шторы на окнах. Ковер на полу. Но кроме этого в комнате не было ничего такого, что обычно бывает в гостиных.
Вдоль всех стен были расставлены столы, лишь узкий проход оставался в центре комнаты. На столах громоздились дисплеи, клавиатуры, дисководы и прочие сияющие побрякушки нового века. Все это соединялось толстыми кабелями и шнурами. Под столами стояли другие компьютеры и ящики, доверху наполненные всяким электронным барахлом. Над столами до самого потолка висели полки, забитые коробками с лентами, дисками, кассетами… Это все обозначается одним термином, но тогда я не мог его припомнить. Программное обеспечение.
— Здесь нет мебели, правильно? Кроме…
Следователь взглянул на меня несколько ошарашенно.
— Вы хотите сказать, что раньше здесь стояла мебель?
— Откуда мне знать? — Тут я сообразил, что он меня не понимает. — Я впервые попал сюда час назад.
Он нахмурился, и мне это не очень понравилось.
— Медэксперт утверждает, что хозяин дома мертв уже часа три. Почему вы оказались здесь час назад, Виктор?
То, что он обратился ко мне по имени, тоже не очень меня обрадовало. Придется рассказать ему про телефонный звонок.
Он слушал, глядя на меня с недоверием. Но проверить мои сведения оказалось несложно. Хал, Осборн, я и еще несколько полицейских направились к моему дому. Когда мы вошли, телефон звонил.
Осборн снял трубку и выслушал сообщение. На лице его появилась мрачная гримаса, и чем дальше разворачивались события этого вечера, тем мрачней и мрачней она становилась.
Десять минут мы ждали нового звонка. Осборн тем временем внимательно осматривал мою комнату. Я даже обрадовался, когда телефон зазвонил. Полицейские сделали запись телефонного сообщения, и мы отправились обратно к дому Клюга.
Осборн сразу же пошел за дом взглянуть на антенный лес моего соседа. Видимо, зрелище его впечатлило.
— Миссис Мэдисон — она живет дальше по улице — считает, что Клюг пытался установить контакт с марсианами, — произнес Хал с усмешкой. — Но я думаю, что он просто воровал спутниковые передачи.
На лужайке за домом стояли три тарельчатые антенны, шесть высоких мачт и еще такие штуки для микроволновой трансляции, что можно увидеть на зданиях телефонных компаний.
Осборн снова привел меня в гостиную и попросил описать, что я увидел, когда вошел в комнату. Я не понимал, какой в этом смысл, но тем не менее попытался:
— Он сидел в том кресле. Кресло стояло перед столом. На полу я увидел пистолет. Рука Клюга висела прямо над ним.
— Думаете, это было самоубийство?
— Да, пожалуй. — Не дождавшись его комментариев, я спросил: — А что думаете вы?
— Он не оставил записки, — вздохнул Осборн.
— Самоубийцы не всегда оставляют записки, — заметил Хал.
— Да. Но достаточно часто. И когда записки нет, мне это не нравится. — Осборн пожал плечами. — Впрочем, это не самое важное.
— А телефонный звонок? — сказал я. — Это что-то вроде предсмертной записки.
Осборн кивнул.
— Что-нибудь еще вы заметили?
Я подошел к столу и взглянул на клавиатуру. На панели значилось: «Тексас Инструменте. Модель ТИ-99/4А». Справа, где лежала голова Клюга, на клавиатуре темнело кровавое пятно.
— Только то, что он сидел перед этой машиной. — Я коснулся клавиши, и экран дисплея тут же заполнился словами. Я быстро отдернул руку, потом вгляделся в текст.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ НАЗВАНИЕ ПРОГРАММЫ: ПРОЩАЙ, РЕАЛЬНЫЙ МИР.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ДАТА: 20.08.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ СОДЕРЖАНИЕ: ЗАВЕЩАНИЕ, РАЗНОЕ.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ПРОГРАММИСТ: ЧАРЛЬЗ КЛЮГ.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ДЛЯ ВКЛЮЧЕНИЯ ПРОГРАММЫ
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ НАЖМИТЕ ВВОД⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В конце предложения мерно пульсировал маленький черный квадратик. Позже я узнал, что он называется «курсор».
Все собрались вокруг машины. Хал, специалист по компьютерам, пояснил, что многие дисплейные устройства стирают изображение, оставляя экран пустым, если в течение десяти минут никто не меняет выведенную на него информацию. Делается это для того, чтобы экран дисплея не выгорал там, где светятся слова. До того как я коснулся клавиши, экран был зеленым, а потом появились черные буквы на голубом фоне.
— Клавиатуру проверяли на отпечатки пальцев? — спросил Осборн.
Никто толком не знал, поэтому Осборн взял карандаш и ластиком на его конце нажал клавишу «ВВОД».
Текст с экрана исчез, голубой фон заполнили маленькие овальные фигурки, падающие сверху, словно дождевые капли. Сотни и сотни фигурок самых разных цветок
— Это же пилюли, — удивленно произнес один из полицейских. — Вот, смотрите, «Кваалуд»! А это «Нембутал»!
Все наперебой принялись называть лекарства. Я сам сразу узнал белую капсулу с красным ободком — наверняка «Дилантин». Вот уже несколько лет как я принимаю их каждый день.
В конце концов дождь из пилюль прекратился, и эта дьявольская машина принялась наигрывать «Все ближе к тебе, мой Господь» в три инструментальные партии.
Некоторые из нас рассмеялись. Не думаю, что хоть кому-то происходящее показалось забавным, но эта мрачная панихида звучала словно аранжировка для свистка, каллиопы и «дудки. Как тут не засмеяться?
Пока играла музыка, в левом краю экрана появилась маленькая, сложенная из квадратиков фигурка. Подергиваясь, она двинулась к центру. Изображение напоминало человечка из видеоигры, только выполнено оно было похуже, и чтобы узнать в фигурке человека, требовалось напрячь воображение.
Потом в центре экрана появился еще какой-то предмет. Человечек остановился напротив него, согнулся, и под ним возникло что-то напоминающее стул.
— А это что такое?
— Компьютер, наверно.
Похоже, это действительно был компьютер, потому что человечек вытянул вперед руки и задергал ими, как пианист у рояля. Человечек печатал, а над ним появлялись слова.
⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ГДЕ-ТО В ПУТИ Я ЧТО-ТО УПУСТИЛ. Я СИЖУ
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ЗДЕСЬ ДНЯМИ И НОЧАМИ, КАК ПАУК
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ В ЦЕНТРЕ СВОЕЙ ПАУТИНЫ… Я ХОЗЯИН ВСЕГО
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ОБОЗРИМОГО… И ВСЕ ЖЕ ЭТОГО НЕДОСТАТОЧНО.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ДОЛЖНО БЫТЬ БОЛЬШЕ.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ВВЕДИ СВОЕ ИМЯ⠀
⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
— Боже, — произнес Хал. — Невероятно… Интерактивное предсмертное письмо…
— Надо узнать, что дальше.
Я стоял ближе всех к клавиатуре, так что я и набрал свое имя. Но, подняв глаза, увидел, что сделал опечатку, и получилось: «ВИКТ9Р».
— Как это исправить? — спросил я.
— Зачем? — сказал Осборн, протянул руку и нажал клавишу «ВВОД».
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ЗНАКОМО ЛИ ТЕБЕ ТАКОЕ ЧУВСТВО, ВИКТ9Р?
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ТЫ РАБОТАЕШЬ ВСЮ ЖИЗНЬ, ЧТОБЫ УМЕТЬ
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ДЕЛАТЬ ТО, ЧТО ТЫ ДЕЛАЕШЬ, ЛУЧШЕ
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ДРУГИХ, НО ОДНАЖДЫ ВДРУГ ПРОСЫПАЕШЬСЯ
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ И НЕ МОЖЕШЬ ПОНЯТЬ, ЗАЧЕМ ВСЕ ЭТО.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ СО МНОЙ ИМЕННО ТАК И ПРОИЗОШЛО.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ХОЧЕШЬ УЗНАТЬ ДАЛЬШЕ, ВИКТ9Р?
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ДА/НЕТ⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Текст лился нескончаемым потоком. Клюга это, видимо, смущало, во всяком случае, после каждого периода из сорока — пятидесяти слов он предоставлял читателю выбор «ДА/НЕТ».
Я переводил взгляд с экрана на клавиатуру, куда упал головой Клюг, и представлял себе, как он сидит в этой комнате один и вводит текст.
Он писал, что ощущает подавленность, что не может дальше так жить. Он принимал слишком много пилюль (на экране вновь посыпались сверху разноцветные овальные фигурки), жизнь его стала бесцельной. Он сделал все, что собирался сделать.
Временами мы просто не понимали, что он имеет в виду. Клюг писал, например, что он не существует, но мы сочли это образным выражением.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ТЫ ПОЛИЦЕЙСКИЙ, ВИКТ9Р? ЕСЛИ НЕТ, ТО
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ СКОРО ПОЛИЦИЯ ЗДЕСЬ ПОЯВИТСЯ. ПОЭТОМУ
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ СООБЩАЮ ТЕБЕ, ИЛИ ПОЛИЦЕЙСКОМУ: Я НЕ
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ПРОДАВАЛ НАРКОТИКИ. ЛЕКАРСТВА,
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ КОТОРЫЕ ХРАНЯТСЯ У МЕНЯ В СПАЛЬНЕ, Я
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ИСПОЛЬЗОВАЛ ТОЛЬКО ДЛЯ ЛИЧНЫХ НУЖД.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ Я ПРИНИМАЛ ИХ ОЧЕНЬ МНОГО, НО ТЕПЕРЬ
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ОНИ МНЕ БОЛЬШЕ НЕ ПОНАДОБЯТСЯ.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ НАЖМИТЕ ВВОД⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Осборн нажал клавишу, и в противоположном конце комнаты, напугав нас всех до смерти, затрещал принтер. Я наблюдал, как головка носится туда-обратно, печатая текст в обоих направлениях, когда Хал закричал, показывая на экран дисплея:
— Смотрите! Смотрите сюда!
Человечек на экране встал и повернулся к нам. В руке он держал что-то похожее на пистолет, дуло приставлено к голове.
— Нет! — невольно вскрикнул Хал.
Маленький человечек не обратил на него никакого внимания. Раздался неестественный звук выстрела, человечек упал на спину. По экрану побежала красная струйка, принтер затих. На дисплее остался только маленький черный труп, лежащий на спине, и слово * * ВСЁ * * под ним.
Я глубоко вздохнул и посмотрел на Осборна. Сказать, что он был недоволен, значит, ничего не сказать.
— Что там насчет наркотиков в спальне? — спросил он.
Мы наблюдали, как Осборн копается в ящиках столов и тумбочек, заглядывает под кровать и в шкаф, и все без толку. Как и в других комнатах, здесь было полно компьютеров, от них через пробитые в стенах отверстия уходили пучки проводов.
Я стоял рядом с большой круглой коробкой из картона, их было несколько в комнате, в таких коробках обычно пересылают вещи. Крышка у коробки съехала чуть в сторону, и я приподнял ее. О чем тут же пожалел.
— Осборн, — позвал я. — Посмотрите-ка сюда.
В коробке был мешок из плотного полиэтилена, на две трети заполненный капсулами «Кваалуда». Полицейские сразу же поотдирали крышки с остальных коробок и обнаружили капсулы амфетаминов, «Нембутал», «Валиум» и еще много всякого.
После этой находки в доме опять появилось множество полицейских. Телевизионщики тоже вернулись.
Среди всей этой кипучей деятельности меня никто не замечал. Я проскользнул к себе в дом и запер дверь. Время от времени я выглядывал из-за занавесок и видел, как репортеры берут у соседей интервью. Хал тоже там крутился и, похоже, наслаждался всеобщим вниманием. Дважды люди с телевидения стучали мне в дверь, но я не открывал, и в конце концов все они ушли.
Я наполнил ванну горячей водой и отмокал целый час. Затем включил отопление на максимум и забрался в постель под груду одеял.
И все равно меня всю ночь била дрожь.
На следующий день часам к девяти явился Осборн. За ним вошел Хал. Выглядели они совсем невесело, и я, догадавшись, что полиция работала всю ночь, приготовил им кофе.
— Почитайте-ка, — сказал Осборн и протянул мне лист компьютерной распечатки. Я надел очки и стал читать.
Текст был отпечатан этим жутким шрифтом от игольчатой головки. Обычно я выбрасываю подобные вещи в камин, не читая, но на сей раз сделал исключение.
Передо мной лежало завещание Клюга. Мне пришло в голову, что с этой бумагой юристам придется несладко.
Клюг снова утверждал, что он не существует, поэтому у него не может быть родственников, а все свое состояние он решил отдать тому, кто этого заслуживает.
«Но кто этого заслуживает?» — вот каким вопросом он задавался. Конечно же, не мистер и миссис Перкинс, живущие через четыре дома: они постоянно избивают детей. В доказательство этого Клюг ссылался на судебные постановления в Буффало и в Майами, а также на дело, возбужденное местными властями.
Миссис Рэндор и миссис Полонски, живущие пятью домами дальше, распускают слухи.
Старший сын Андерсонов угоняет автомашины.
Мариан Флоренс сжульничала на выпускных экзаменах по алгебре.
Совсем неподалеку жил тип, который крепко надул городские власти, взяв подряд на строительство шоссе. Жена одного из соседей путалась с коммивояжерами, а две другие завели себе постоянных любовников. Один подросток сделал своей подружке ребенка, бросил ее и расхвастался об этом приятелям.
Целых двенадцать пар, живущих по соседству, скрывали часть доходов от налогового управления.
У соседей, живущих за домом Клюга, постоянно лает собака.
Здесь я готов согласиться: эта собака и мне не давала заснуть ночами. Но все остальное… просто немыслимо! Прежде всего, какое право имеет человек, незаконно хранящий двести галлонов наркотиков, судить своих соседей так строго? Конечно, избивать детей нехорошо, но можно ли обливать грязью всю семью за то, что сын крадет автомобили? И потом, откуда Клюг все это узнал?
Впрочем, там было еще кое-что. В частности, о гуляющих мужьях. Среди прочих фигурировал Гарольд Хал Ланьер, который в течение трех лет встречался с женщиной по имени Тони Джонс — они служили вместе в центре обработки информации лос-анджелесской полиции. Она подталкивала его к разводу, а он ждал «удобного момента, чтобы рассказать жене».
Я взглянул на Хала: его покрасневшее лицо подтверждало прочитанное.
И тут до меня дошло! Что же Клюг узнал обо мне? Я пробежал глазами страницу, выискивая свою фамилию, и обнаружил ее в самом последнем параграфе.
«…Тридцать лет мистер Апфел расплачивается за ошибку, которую он не совершал. Я, пожалуй, не предложил бы его кандидатом в святые, но ввиду отсутствия за ним явных грехов — а в данной ситуации этого достаточно — я оставляю всю свою законную собственность Виктору Апфелу».
Я взглянул на Осборна: он смотрел на меня внимательно и оценивающе.
— Но мне ничего не нужно!
— Вы полагаете, это то самое вознаграждение, которое упомянул Клюг?
— Должно быть, — сказал я. — А что еще?
Осборн вздохнул и сел в кресло.
— По крайней мере, он не пытался завещать вам наркотики. Вы по-прежнему утверждаете, что совсем его не знали?
— Вы меня в чем-то подозреваете?
— Мистер Апфел, — сказал он, разводя руками, — я просто задаю вопросы. В делах о самоубийствах никогда нет уверенности на все сто. Может быть, произошло убийство. И если это так, то вы пока единственный известный нам человек, который оказался в выигрыше.
— Но он для меня совсем чужой.
Осборн кивнул, постукивая пальцем по распечатке. Мне захотелось, чтобы она куда-нибудь провалилась.
— Кстати, что это за… ошибка, которую вы не совершали?
Я так и думал, что этот вопрос будет следующим.
— Во время войны в Корее я попал в плен.
Осборн какое-то время обдумывал мой ответ. Я ударил рукой по подлокотнику кресла, вскочил на ноги и поймал на себе взгляд его обманчиво усталых глаз.
— Похоже, прошлое до сих пор сильно вас волнует.
— Это не так легко забывается.
— Хотите что-нибудь рассказать мне о тех временах?
— Дело в том, что все… Нет. Я ничего не хочу говорить. Ни вам, ни кому другому.
— Мне придется задать вам еще кое-какие вопросы относительно смерти Клюга.
— Я буду отвечать только в присутствии адвоката.
«Боже! Теперь придется еще и адвоката искать…»
Осборн снова кивнул, потом поднялся и направился к двери.
— Я уже собрался списать дело на самоубийство, — сказал он, — и единственное, что меня беспокоило, это отсутствие предсмертной записки. Теперь мы ее получили. — Он махнул рукой в сторону дома Клюга, и на лице его появилось сердитое выражение. — Но этот тип не только написал записку, он еще и запрограммировал ее в своем чертовом компьютере вместе с целой кучей видеоэффектов. Я, положим, давно уже не удивляюсь, когда люди выделывают всякие сумасшедшие вещи, — достаточно всего повидал. Но услышав, как компьютер играет церковный гимн, я понял, что здесь убийство. Сказать по правде, мистер Апфел, я не думаю, что это сделали вы. В одной только моей распечатке несколько десятков мотивов. Может быть, он шантажировал соседей. Может, именно так он купил себе всю аппаратуру. Опять же, люди, имеющие наркотики в таких количествах, редко умирают своей смертью. Мне предстоит много работы, но я узнаю, кто это сделал.
Он пробормотал что-то о невыезде и ушел.
— Вик… — произнес Хал, и я взглянул на него. — Я насчет распечатки. Я был бы тебе благодарен… Они сказали, что сохранят все в тайне… Ты понимаешь, о чем я?
Только тогда я заметил, что у него глаза как у таксы.
— Отправляйся домой, Хал, и ни о чем не беспокойся.
Он кивнул и двинулся к выходу.
— Не думаю, что все это получит огласку, — сказал он.
На самом деле, конечно, вышло наоборот.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Возможно, это случилось бы и без писем, которые начали приходить через несколько дней после смерти Клюга. Писем со штемпелями Трентона, штат Нью-Джерси, переданных с компьютера, который так и не удалось проследить. О том, что Клюг лишь упомянул в своем завещании, в них говорилось во всех подробностях.
Тогда, однако, я ничего об этом не знал. После того как ушел Хал, я залез в постель под электроодеяло, но никак не мог согреть ноги. Вставал я, только чтобы сделать сандвич или полежать в горячей ванне.
Несколько раз в дверь стучали репортеры, но я не отзывался. На следующий день я позвонил Мартину Абрамсу, адвокату, в телефонном справочнике он значился первым, и договорился, что он будет представлять мои интересы. Он сказал, что меня, возможно вызовут в полицейский участок. Я ответил, что никуда не поеду, проглотил две капсулы «Дилантина» и завалился в постель.
Раз-другой с улицы доносилось завывание сирены, и еще я расслышал крики: кто-то с кем-то громко спорил. Усилием воли я заставлял себя не высовываться. Да, любопытство мучило меня, но вы сами знаете, что случается с любопытными…
Я ждал возвращения Осборна, но он все не приходил. Дни шли, превращаясь в неделю, и за это время произошли только два события, достойных внимания.
Первое началось со стука в дверь через два дня после смерти Клюга. Я выглянул из-за занавески и увидел припаркованный на обочине серебристый «Феррари». Разглядеть, кто стоит у дверей, я не мог, и поэтому спросил, кто там.
— Меня зовут Лиза Фу, — ответила какая-то женщина. — Вы меня приглашали.
— Я вас не помню.
— Это дом Чарльза Клюга?
— Нет. Вам в соседний дом.
— О, извините.
Я решил предупредить ее, что Клюга уже нет в живых, и открыл дверь. Женщина обернулась и улыбнулась совершенно ослепительной улыбкой.
Просто не знаю, с чего начать описание Лизы Фу. Помните то время, когда с газетных страниц не сходили карикатуры на Хирохито и Тодзио, а «Таймс» без всякого смущения употреблял слово «джап»? Маленькие человечки с круглыми, как футбольный мяч, лицами; уши, словно ручки от кувшинов; очки с толстыми стеклами; два больших, как у кролика, передних зуба и тоненькие усики…
Если не считать усов, то она просто сошла с такой вот карикатуры. Очки, зубы… На зубах стояла скобка, они напоминали клавиши пианино, обмотанные проволокой. Ростом она была пять футов и восемь или девять дюймов, а весила не больше 110 фунтов. Я бы сказал даже сто, но добавил по пять фунтов на каждую грудь, настолько большую при ее тоненькой фигурке, что надпись на майке читалась как «POCK LIVE», и только когда она поворачивалась боком, я мог разглядеть две буквы «S» по краям[17].
Лиза Фу протянула мне изящную тонкую руку.
— Похоже, мы некоторое время будем соседями, — сказала она. — По крайней мере, пока я не разберусь с этим логовом дракона на соседнем участке.
Если у нее и чувствовался какой-то акцент, то скорее из долины Сан-Фернандо.
— Очень приятно.
— Вы его знали? Я имею в виду Клюга. Так он по крайней мере себя называл…
— А вы думаете, это не настоящая его фамилия?
— Сомневаюсь. «Клюг» по-немецки означает «умный». А на жаргоне хакеров[18] это «хитрец» или «ловкач», что к Клюгу относится в полной мере. Хотя серый процессор у него определенно барахлил. — Она многозначительно постучала пальцем себя по виску. — «Вирусы», «фантомы» и «демоны» выскакивают каждый раз, когда люди из полиции пытаются подключиться к его системам, матобеспечение протухает, битовые корзины переполняются…
Она говорила и говорила, но для меня все это звучало как суахили.
— Вы хотите сказать, что в его компьютерах прячутся демоны?
— Точно.
— Тогда им нужен будет изгоняющий злых духов.
Она ткнула большим пальцем себя в грудь, показав одновременно еще пол-акра зубов, и сказала:
— Это я и есть. Однако мне надо идти. Заскакивайте повидаться в любое время.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Второе интересное событие недели произошло днем позже: по почте пришло уведомление из банка. На мой счет поступили три суммы. Первая — обычный чек из Управления по делам ветеранов войны на 487 долларов. Вторая сумма в 392 доллара 54 цента — проценты на деньги, оставленные мне родителями пятнадцать лет назад.
Третий вклад был переведен двадцатого, в тот день, когда умер Клюг. 700 083 доллара 04 цента.
Через несколько дней ко мне заглянул Хал Ланьер.
— Ну и неделька! — произнес он, плюхнулся на диван и начал рассказывать.
Оказывается, в нашем квартале зарегистрирована еще одна смерть. Письма, переданные с неизвестного компьютера, вызвали множество неприятностей, особенно после того, как полиция стала ходить по домам и допрашивать всех подряд. Кое-кто, почувствовав, что круг сжимается, покаялся в своих грехах. Женщина, развлекавшая коммивояжеров, пока ее муж находился на работе, призналась ему в неверности, и тот ее застрелил. Теперь он сидел в тюрьме округа. Это, пожалуй, самое плохое из того, что произошло, но случались происшествия и помельче, от драк до выбитых стекол. По словам Хала, налоговое управление собиралось устроить в нашем районе специальную проверку.
Я подумал о семистах тысячах восьмидесяти трех долларах.
И четырех центах.
Промолчал, но почувствовал, как у меня холодеют ноги.
— Ты, наверное, хочешь знать, что там у нас с Бетти, — сказал он наконец.
Я не хотел. Не хотел знать вообще ничего об этом, но попытался изобразить на лице соответствующее выражение.
— Все кончено, — произнес он, удовлетворенно вздыхая. — Я имею в виду между мной и Тони. Я все рассказал Бетти. Несколько дней было очень плохо, но теперь, думаю, наш брак стал еще крепче. — Он замолчал на некоторое время, наслаждаясь теплом происшедших перемен.
Еще он хотел рассказать мне о том, что они узнали о Клюге, и пригласить меня к себе пообедать, но я вежливо отказался от обоих предложений, сославшись на старые раны, которые совсем меня замучали. И я уже почти выпроводил его, когда в дверь постучал Осборн. Я впустил его, и Хал тоже остался.
Предложение выпить кофе было с благодарностью принято. Выглядел Осборн как-то иначе, и сначала я не мог понять, в чем дело: то же самое усталое выражение лица… Впрочем, нет. Раньше мне казалось, что это маска или цинизм, присущий полицейским. Но в тот день в его лице читалась подлинная усталость. Она перетекала с лица на плечи и руки, передавалась походке и манере сидеть. Его окутывало тяжелое ощущение поражения.
— Меня по-прежнему подозревают? — спросил я.
— Хотите спросить, надо ли приглашать адвоката? Не стоит беспокоиться. Я тщательно проверил вас. Завещание Клюга едва ли будет принято всерьез, так что ваши мотивы выглядят сомнительно. На мой взгляд, у любого из местных торговцев кокаином было гораздо больше причин убрать Клюга, чем у вас. — Он вздохнул. — Я просто хотел кое о чем спросить. Можете не отвечать, если не хотите.
— Давайте попробуем.
— Вам не запомнились какие-либо необычные его посетители? Люди, приходившие или уходившие ночью?
— Единственное, что я помню, это служебные машины. Почта, «Федерал Экспресс», компании по доставке грузов… Наркотики могли прибывать со всеми этими людьми.
— Мы тоже так думаем. Едва ли он работал по мелочам. Возможно, он служил посредником. Получил, передал… — Осборн на какое-то время задумался и отхлебнул кофе.
— Есть какие-нибудь успехи в расследовании? — спросил я.
— Хотите знать правду? Дело заходит в тупик. Никто в округе и понятия не имел, что Клюг располагает всей этой информацией. Мы проверили банковские счета и нигде не обнаружили доказательств шантажа. Нет, соседи в картину не вписываются. Хотя, конечно, если бы Клюг остался в живых, сейчас его с удовольствием прихлопнул бы почти любой из тех, кто живет по соседству.
— Это точно, — сказал Хал.
Осборн ударил себя ладонью по ляжке.
— Если бы мерзавец остался в живых, я сам бы его убил, — сказал он. — Но теперь я начинаю думать, что он никогда не был жив.
— Не понимаю.
— Если бы я своими глазами не видел труп… — Осборн сел чуть прямее. — Он писал, что не существует. И это почти так. В электрогазовой компании о нем никогда не слышали. Клюг подключен к их линиям, сотрудник компании каждый месяц снимал показания счетчиков, но компания никогда не выставляла ему счетов. То же самое с телефоном. У него дома целый коммутатор, который изготовлен телефонной компанией, доставлен и установлен ею же, но у них нет об этом никаких сведений. Клюг не открывал счета ни в одном из банков Калифорнии — похоже, он ему просто не был нужен. Мы обнаружили около сотни компаний, которые продали и доставили ему то или иное оборудование, а затем либо сделали отметку о том, что счет оплачен, либо напрочь забыли, что вообще имели с ним дело. В некоторых фирмах зафиксированы номера чеков и счетов, но ни сами счета, ни даже банки физически не существуют.
Он откинулся в кресле, и я почувствовал, что все это его просто бесит.
— Единственный, кто имел о Клюге представление, это человек, который доставлял ему раз в месяц продукты из бакалейной лавки. Маленький магазинчик неподалеку отсюда. У них нет компьютера, Клюг платил чеками банка «Уэллс Фарго». Там эти чеки принимали к оплате, и никаких проблем не возникало. Хотя о Клюге там никогда не слышали.
Я задумался. Осборн ожидал от меня какой-то реакции, и я высказал предположение:
— Он делал все это с помощью компьютеров?
— Верно. То, что он проворачивал с бакалейной лавкой, я еще понимаю. Но гораздо чаще Клюг проникал прямо в базовое программное обеспечение и затирал все сведения о себе. Энергокомпания никогда не получала платежей ни чеками, ни как-то иначе просто потому, что, по их мнению, они никогда и ничего Клюгу не продавали. Ни одно правительственное учреждение никогда и ничего о Клюге не знало. Мы проверили все, от почтового ведомства до ЦРУ.
— А что если Клюг — не настоящая фамилия?
— Возможно. Но в ФБР нет его отпечатков пальцев. Рано или поздно мы узнаем, кто он такой, но это ни на йоту не приблизит нас к ответу на вопрос, что произошло — убийство или самоубийство.
Осборн признал, что испытывает определенное давление. Его убеждают закрыть дело, хотя бы ту его часть, которая касается смерти Клюга, и списать все на самоубийство. Он, однако, в самоубийство не верил. А что касается второй половины истории, всех этих махинаций Клюга, то их расследования никто прекращать пока не собирался.
— Теперь все зависит от этой стрекозы, — сказал Осборн.
— Жди, — фыркнул Хал и пробормотал что-то про азиатов.
— Эта девушка все еще здесь? Кто она такая?
— Какая-то компьютерная звезда из Калифорнийского технологического. Мы связались с ними, сообщили, какие у нас проблемы, и вот кого они нам прислали.
По лицу Осборна нетрудно было понять, что ни на какую помощь с ее стороны он не рассчитывает.
В конце концов мне удалось от них избавиться. Когда они уходили по садовой дорожке, я взглянул в сторону дома Клюга: возле него стоял серебристый «Феррари» Лизы Фу.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Ходить туда мне было совершенно незачем. Я прекрасно это знал, и потому занялся ужином. Когда я готовлю запеканку из тунца по собственному рецепту, она гораздо лучше, чем можно судить по названию. Потом вышел во двор за овощами для салата. Я срывал помидоры и думал о том, что надо бы охладить бутылку белого вина, и тут мне в голову пришло, что наготовил я вполне достаточно для двоих.
Я никогда не делаю ничего наспех, поэтому я сел и обдумал эту мысль. В конце концов меня убедили ноги: впервые за всю неделю им было тепло. И я отправился к дому Клюга.
Решетки за открытой настежь дверью не оказалось, и мне подумалось, как странно и тревожно выглядит незакрытое, незащищенное жилище. Остановившись на крыльце, я заглянул внутрь и позвал:
— Мисс Фу?
Никто не ответил. В прошлый раз, зайдя в этот дом, я обнаружил там мертвого человека…
Лиза Фу сидела на скамеечке от рояля перед консолью компьютера. Она сидела в профиль ко мне, поджав коричневые ноги, я видел ее прямую спину и пальцы, зависшие над клавиатурой. На экране перед ней быстро пробегали слова. Она подняла голову и сверкнула зубами в улыбке.
— Кое-кто сообщил мне, что вас зовут Виктор Апфел, — сказала она.
— Да. Э-э-э… дверь была открыта…
— Жарко, — пояснила она и оттянула двумя пальцами майку у шеи. — Чем могу быть полезна?
— Да в общем-то… — Сделав шаг в полутьме, я споткнулся обо что-то на полу. Это была плоская коробка вроде тех, в которых доставляют на дом большие порции пиццы. — Я готовил ужин и понял, что там хватит на двоих, и тогда подумал, может быть, вы…
Я замолчал растерянно, потому что в этот момент заметил кое-что еще. Вначале мне показалось, что она сидит в шортах; на самом же деле кроме майки и узеньких розовых трусов от купальника на ней ничего не было. Ее, похоже, это совершенно не смущало.
— …Присоединитесь ко мне за ужином?
Ее улыбка стала еще шире.
— С удовольствием, — ответила она, легко вскочила на ноги и пронеслась мимо меня, оставляя за собой слабый запах пота со сладковатым оттенком мыла. — Я вернусь через минуту.
Я оглядел комнату, но мысли мои все время возвращались к Лизе. Пиццу она, видимо, запивала пепси — на полу валялось множество пустых банок. На коленке и на левом бедре у нее я заметил глубокие шрамы. Пепельницы стояли чистые… Клюг, вероятно, курил, Лиза — нет. Четко обрисовывались при ходьбе длинные мышцы ее икр. На пояснице у нее росли крошечные мягкие волоски, едва заметные в зеленом свете экрана. Я слышал, как журчит вода в раковине, смотрел на желтые странички блокнота, исписанные в манере, которую я не встречал уже много лет, ощущал запах мыла и думал о ее коричневой с легким пушком коже и легкой походке.
В гостиную она вернулась уже в джинсах с обрезанными штанинами, сандалиях и новой майке. На старой значилось «БЭРРОУЗ ОФФИС СИСТЕМЗ». На этой же, чистой и пахнущей свежевыстиранным хлопком, изображались Микки-Маус и замок Белоснежки, причем уши Микки-Мауса вытягивались назад по верхнему склону груди. Я двинулся за Лизой на улицу.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
— Как мне нравится ваша кухня! — сказала она.
Раньше я никогда не обращал внимания на обстановку своей кухни. Ее словно перенесли в капсуле времени со страниц «Лайфа» начала пятидесятых годов. В углу стоял старенький покатый холодильник, крышки столов покрыты желтой плиткой, которую сейчас можно увидеть только в ванных комнатах. На кухне вообще не было ни грамма пластмассы. Вместо посудомоечной машины у меня стояла двойная раковина и проволочная сушилка. Ни электрооткрывателя для банок, ни уплотнителя мусора, ни микроволновой печи… Самой новой вещью на кухне был, пожалуй, смеситель, купленный пятнадцать лет назад. Я умею и люблю работать руками. Люблю чинить.
— Хлеб просто бесподобный! — воскликнула Лиза.
Хлеб я испек сам. Она подобрала остатки подливки хлебной коркой и спросила, можно ли взять добавки.
Насколько я понимаю, подбирать коркой подливку — дурной тон, но меня это ничуть не волновало: я сам всегда так делаю. Впрочем, во всем остальном ее манеры были безупречны. Она умяла три порции моей запеканки, после чего тарелку можно было и не мыть. Создавалось впечатление, что она едва сдерживает свой чудовищный аппетит.
Лиза откинулась в кресле, и я подлил вина в ее бокал.
— Вы уверены, что не хотите больше горошка?
— Я лопну. — Она удовлетворенно похлопала себя по животу. — Большое спасибо, мистер Апфел. Я уже лет сто не ела домашней пищи.
— Можете звать меня Виктором.
— Я так люблю американскую кухню.
— А я и не знал, что она существует. Я имею в виду, как китайская или… Вы американка?
Она улыбнулась.
— Я понимаю, что вы хотите сказать, Виктор. Да, гражданство у меня американское, но родилась я не здесь… Извините, я на минуточку. С этими скобками мне приходится чистить зубы, как только поем.
Я пустил воду в раковину и взялся за тарелки. Через некоторое время Лиза присоединилась ко мне, схватила кухонное полотенце и, невзирая на мои протесты, стала вытирать посуду.
— Вы живете здесь один? — спросила она.
— Да. С тех пор как умерли родители.
— Вы были женаты? Если это не мое дело, так и скажите.
— Ничего. Я никогда не был женат.
— Для холостяка вы неплохо справляетесь с хозяйством.
— Большая практика. Можно мне задать вопрос?
— Валяйте.
— Откуда вы? Тайвань?
— У меня способности к языкам. Дома я говорила на «пиджин-америкэн», но, оказавшись здесь, быстро выучилась говорить правильно. Еще я говорю по-французски, правда, довольно паршиво, по-китайски, на четырех-пяти диалектах, но совершенно безграмотно, чуть-чуть по-вьетнамски и знаю тайский ровно настолько, чтобы сказать: «Моя хотеть видеть американский консул, быстро-очень-черт-побери, эй ты!»
Я рассмеялся: последнюю фразу она произнесла с жутким акцентом.
— Здесь я уже восемь лет. Вы догадались, где это «дома»?
— Вьетнам? — предположил я.
— Точно. Сайгон.
— А я принял вас за японку.
— Когда-нибудь я вам о себе расскажу… Виктор, а там за дверью стиральная машина?
— Точно.
— Я не слишком вам помешаю, если кое-что постираю?
Конечно, она мне не мешала. Семь пар джинсов — некоторые с отрезанными штанинами — и две дюжины маек с рисунками вполне сошли бы за мальчишеский гардероб, если бы к ним не прилагались еще всякие полупрозрачные предметы.
Потом мы отправились на задний двор посидеть в последних лучах заходящего солнца, и она захотела взглянуть на мой огород. Предмет моей гордости. Когда я чувствую себя хорошо, я провожу там по нескольку часов, обычно по утрам, причем круглый год. На юге Калифорнии это возможно.
Ей все понравилось, хотя огород выглядел не лучшим образом: последние дни я проводил либо в постели, либо в горячей ванне, и на грядках повылезли сорняки.
— Когда я была маленькой, я тоже работала на огороде, — сказала Лиза. — И еще два года на рисовых плантациях.
— Видимо, там все по-другому.
— Еще бы, черт побери. Несколько лет после этого я не могла даже смотреть на рис.
Мы разговаривали о разных вещах. Не помню уже с чего, но я рассказал ей, что воевал в Корее. Узнал, что ей двадцать пять лет и что дни рождения у нас совпадают, так что несколько месяцев назад мне исполнилось ровно вдвое больше, чем ей.
Имя Клюга всплыло в разговоре только один раз, когда Лиза упомянула, что очень любит готовить, но в доме моего соседа делать это совершенно невозможно.
— В гараже у него стоит морозильник, забитый всякими замороженными обедами, — сказала она. — В доме одна тарелка, одна вилка, одна ложка и один стакан. Плюс микроволновая печь — самая лучшая модель из тех, что можно встретить в каталогах. И все. На кухне больше ничего нет. — Она покачала головой. — Он явно был со странностями.
Лиза разделалась со стиркой уже к вечеру. Она переложила белье в плетеную корзину, и мы отправились развешивать его на веревках. Я встряхивал очередную майку и разглядывал картинку и надпись. Иногда я сразу понимал, о чем речь, иногда нет. Там были рок-группы, карта Лос-Анджелеса, снимки из «Звездного пути»… Всего понемногу.
— А что такое «Общество L 5»? — спросил я.
— Это парни, которые хотят построить в космосе орбитальные фермы. Я спросила, собираются ли они выращивать там рис, а они ответили, что рис, по их мнению, не самая лучшая культура для условий невесомости, и тогда я эту майку купила.
— И сколько же их у тебя?
— О-о! Должно быть, сотни четыре или пять.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
На следующий день почта принесла письмо из адвокатской конторы в Чикаго. О семистах тысячах долларов. Оказывается, деньги перевела мне арендная компания в Делавэре, основанная в 1933 году для того, чтобы обеспечить мою старость. Основателями числились мои родители. Кое-какие долгосрочные вклады созрели, что и привело к моему недавнему финансовому взлету. Налоги, как оказалось, были уже уплачены.
Полная ерунда. У моих родителей никогда не было таких денег. Я вернул бы их, если б только знал, у кого Клюг их украл.
Потом я решил, что через год, если не окажусь к тому времени в тюрьме, отдам эти деньги на благотворительность. Может быть, в «Фонд спасения китов». Или «Обществу L 5».
Все утро я провел в саду. Затем сходил в магазин и купил немного говядины и свинины. Покупки я нес домой в складной проволочной корзине и чувствовал себя просто отлично. Проходя мимо серебристого «Феррари», я улыбнулся.
Лиза еще не приходила за выстиранным бельем. Я снял его с веревки, сложил и отправился к дому Клюга.
— Это я — Виктор.
— Входи.
Лиза сидела там же, где и в прошлый раз, но одета была уже не так легкомысленно. Увидев у меня в руках корзину с бельем, она хлопнула себя по лбу и бросилась ее забирать.
— Извини, Виктор. Я собиралась…
— Ничего, — сказал я. — Мне не в тягость. И кроме того, у меня появилась возможность пригласить тебя на ужин еще раз.
Что-то в ее лице изменилось, но она быстро с собой справилась. Может быть, «американская» кухня понравилась ей гораздо меньше, чем она говорила, а может быть, дело было в поваре…
— Конечно, Виктор, с удовольствием. Давай корзину. И открой, пожалуйста, шторы, а то здесь как в гробнице.
Лиза торопливо удалилась в другую комнату. Открывая шторы, я заметил, как подъехала машина Осборна. Потом вернулась Лиза. На очередной майке значилось название магазина, где продают фантастическую литературу. Под надписью расположилось приземистое существо с волосатыми ножками. Лиза выглянула в окно и заметила приближающегося Осборна.
— Итак, Ватсон, — произнесла она, — к нам пожаловал инспектор Лестрейд из Скотланд-Ярда. Впустите его, пожалуйста.
Я рассмеялся, и Осборн подозрительно уставился на меня, едва вошел в комнату.
— Здравствуйте, Апфел, — начал он. — Мы наконец-то узнали, кто такой Клюг на самом деле.
— Патрик Уильям Гэвин, — сказала Лиза.
У Осборна отвисла челюсть, и довольно долго он не мог справиться с собой. Потом все-таки закрыл рот, но тут же открыл снова:
— Откуда вы это узнали, черт побери?
Лиза ласково погладила клавиатуру компьютера.
— Я получила эти данные, как только они поступили в вашу контору сегодня утром. Там у вас в компьютере сидит маленькая потайная подпрограмма, которая шепчет мне кое-что на ухо всякий раз, когда в материалах упоминается фамилия «Клюг». Однако для меня это было лишним. Пять дней назад я уже знала все.
— Тогда почему вы… почему вы ничего не сказали?
— Вы не спрашивали.
Некоторое время они смотрели друг на друга в упор. Я понятия не имел, какие события предшествовали этой конфронтации, но и так было ясно, что большой любви они друг к другу не испытывают. Сейчас Лиза выиграла раунд и, похоже, ей это доставило удовольствие.
— Если припоминаете, вы пригласили меня, потому что у ваших людей ничего не получилось. Когда я начала работу, система программ уже была повреждена и практически парализована. Ваши люди не могли ничего поправить, и вы решили, что вреда от меня во всяком случае не будет. А вдруг я смогу расколоть коды Клюга, не разрушив систему окончательно? Я это сделала. Вам нужно было только прийти и спросить. Я завалила бы вас тоннами распечаток.
Осборн внимательно слушал. Возможно, он даже понял, что ошибался в своей оценке.
— Что вы узнали? Я могу посмотреть сейчас?
Лиза кивнула и нажала несколько клавиш. На дисплее перед ней и на том, возле которого стоял Осборн, появился текст. Я подошел к терминалу Лизы и начал читать.
Текст представлял собой краткую биографию Клюга/Гэвина.
Возраста он был примерно того же, что и я, но в то время, когда в меня стреляли далеко от дома, он старательно делал карьеру в только-только родившейся области производства компьютеров. Он работал в ведущих исследовательских центрах, и меня удивило, что на установление его личности потребовалось больше недели.
— Все эти данные я собрала довольно просто, — рассказывала Лиза, пока мы читали. — Первое, что вы должны понять о Гэвине, это то, что сведений о нем нет ни в одной компьютерной информационной системе. Поэтому я начала обзванивать людей во всех концах страны…
Кстати, у него очень любопытный телефонный комплекс: в нем для каждого звонка генерируется новый исходный номер, и вы не можете ни перезвонить обратно, ни проследить, откуда вам позвонили. Так вот, я начала расспрашивать про всех ведущих специалистов в этой области в пятидесятые и шестидесятые годы, и мне назвали множество имен. После чего мне оставалось лишь узнать, кого теперь нет в информационных досье. Свою смерть Гэвин сфабриковал в 1967 году, я даже обнаружила один отчет об этом событии в старых газетных подборках. Все люди, которые знали Гэвина, знали и о его смерти. Во Флориде есть настоящее — на бумаге — свидетельство о рождении, но других документов, касающихся личности Гэвина, я не нашла. Он не оставил в нашем мире никаких следов. Мне это показалось достаточно убедительным доказательством.
Осборн дочитал текст до конца и поднял глаза.
— Очень хорошо, мисс Фу. Что еще вам удалось узнать?
— Я расколола некоторые из его кодов. Мне повезло, потому что я сумела влезть в базовую программу, которую Гэвин написал, чтобы атаковать чужие программы. Я использовала ее против кое-каких его собственных творений. Еще мне удалось проникнуть в файл, содержащий ключи и заметки о том, где и как они используются. Кое-чему я от него научилась. Но это только надводная часть айсберга.
Она махнула рукой в сторону молчаливых металлических «мыслителей», расставленных по всей комнате.
— То, что вы видите перед собой, — это самое хитрое электронное оружие среди всего, что человечеству удалось пока создать. Система бронирована не хуже какого-нибудь крейсера. А она обязана быть такой, поскольку в мире полным-полно хитрых сторожевых программ, которые вцепляются, подобно терьерам, в любого непрошенного гостя и держат его мертвой хваткой. Если же они все-таки добирались сюда, с ними расправлялся уже Клюг, но большей частью никто не подозревал, что он взломал их защиту и проник в машину. Клюг напоминал крылатую ракету — быструю, маневренную, летящую над самой землей, и свои атаки он направлял сразу с нескольких сторон. Конечно, в наши дни большие информационные системы хорошо защищены, в них используются пароли и очень сложные коды. Но Клюг участвовал в разработке большинства этих систем. Нужен дьявольски хитрый замок, чтобы не пустить в дом того, кто делал замки всю жизнь. Опять же, Клюг помогал устанавливать многие крупные системы, и еще тогда он оставил в программном обеспечении своих тайных информаторов. Если коды менялись, компьютер сам передавал информацию об этом в какую-нибудь надежную машину, откуда ее позже вычерпывал Клюг. Это как если бы вы купили огромного, злющего, отлично выдрессированного сторожевого пса, а на следующую ночь приходит тот тип, который его дрессировал, гладит пса по голове и грабит ваш дом подчистую…
И в таком вот духе. Когда Лиза начинала говорить о компьютерах, девяносто процентов сказанного до меня просто не доходило.
— Я хотела бы кое-что узнать, Осборн, — сказала Лиза.
— Что именно?
— Зачем я здесь? Чтобы раскрутить за вас это дело? Или с вас хватит того, что я приведу систему в такое состояние, когда с ней сможет работать любой грамотный пользователь?
Осборн задумался.
— Меня беспокоит, — добавила она. — что я постоянно попадаю в засекреченные банки данных. Боюсь, в один прекрасный день кто-нибудь вышибет дверь и наденет на меня наручники. Вас это тоже должно беспокоить, потому что кое-кому в кое-каких организациях может не понравиться, если в их дела будет соваться обыкновенный полицейский из какого-то там отдела по борьбе с особо опасными преступлениями.
При этих словах Осборн вскинул голову.
— А что мне делать? — огрызнулся он. — Упрашивать вас остаться?
— Нет. Мне достаточно вашего разрешения. Не обязательно даже в письменном виде. Просто подтвердите, что одобряете продолжение работ.
— Послушайте, что я вам скажу. Если говорить об интересах округа Лос-Анджелес и штата Калифорния, то дома Клюга вообще не существует. Здесь нет участка. Он не зафиксирован в документах. С точки зрения закона, этого места просто нет. И если кто-то вправе дать вам разрешение на работу с материалами Клюга, так это именно я, а я по-прежнему считаю, что здесь было совершено убийство. Так что продолжайте работать.
— Не очень-то надежная защита, — задумчиво произнесла Лиза.
— А чего бы вы хотели? Ладно, что еще вам удалось обнаружить?
Лиза повернулась к клавиатуре и принялась печатать. Вскоре заработал принтер. Сложив распечатку, Осборн собрался было уходить, но не удержался и уже в дверях остановился, чтобы дать последние указания.
— Если обнаружите какую-то информацию, доказывающую, что это было не самоубийство, дайте мне знать.
— О’кей. Это было не самоубийство.
Осборн поначалу не понял.
— Мне нужны доказательства.
— У меня они есть, только вам они, скорее всего, не подойдут. Эту глупую предсмертную записку писал не Клюг.
— Откуда вы знаете?
— Я поняла это в первый же день, как только дала машине команду распечатать программу, а потом сравнила ее стиль со стилем Клюга. Это не его программа. Она выполнена предельно компактно. Ни одной лишней строчки. Клюг выбрал себе такой псевдоним неспроста. Вы знаете, что означает «клюг»?
— Умный, — вставил я.
— Буквально — да. Но это еще и… нечто чрезмерно сложное. Нечто такое, что работает исправно, но по непонятным причинам… У нас говорят — «клюговать» ошибки в программе…
— И что?
— Программы Клюга выглядят просто жутко. Там полно соплей, которые он не удосужился подчистить. Но он был гением, и его программы работают безукоризненно, хотя вас не покидает недоумение, как же это они все-таки работают. Служебные подпрограммы у него так написаны, что у меня мурашки по спине бегали, когда я с ними разбиралась. Жуть! Но по-настоящему хорошее программирование — это такая редкость, что его недоделки выглядят лучше, чем та гладкая чепуха, которую пишут середнячки.
Подозреваю, что Осборн понял из сказанного примерно столько же, сколько и я.
— Короче, ваше мнение основано на оценке стиля программирования?
— Да. К сожалению, пройдет еще лет десять, если не больше, прежде чем суд будет принимать такие вещи всерьез, как, скажем, анализ почерка или дактилоскопию. Но если вы понимаете что-нибудь в программировании, вам достаточно одного взгляда. Предсмертную записку написал кто-то другой, и этот кто-то, кстати, чертовски силен. Записка вызывала завещание как подпрограмму, и вот его-то без сомнения написал Клюг. Он там, можно сказать, всюду оставил свои отпечатки. Последние пять лет он шпионил за соседями ради удовольствия, влезал в военные информационные банки, школьные записи, налоговые файлы и банковские счета. А каждый телефон в радиусе трех кварталов он превратил в подслушивающее устройство. Чудовищное любопытство…
— Он упоминал где-нибудь, зачем он это делал? — спросил Осборн.
— Думаю, он просто рехнулся. Возможно, он был психологически неуравновешен и склонен к самоубийству — все эти капсулы с наркотиками здоровья ему, конечно, не прибавляли. Он готовился к смерти, и Виктор оказался единственным, кого он счел достойным наследства. Если бы не эта записка, я бы поверила, что Клюг покончил с собой. Но он ее не писал. В этом я готова поклясться.
В конце концов мы избавились от Осборна, и я отправился домой заниматься обедом. Когда все было готово, пришла Лиза и снова с огромным аппетитом накинулась на еду.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Потом я сделал лимонад, и мы устроились в моем маленьком патио, наблюдая, как сгущается вокруг нас вечер.
Проснулся я посреди ночи, весь в поту. Сел в постели, обдумывая события прошедшего дня. Выводы мне совсем не понравились. Поэтому я надел халат, шлепанцы и отправился к дому Клюга.
Входная дверь снова оказалась открытой настежь, но я все равно постучал. Лиза выглянула из гостиной.
— Виктор? Что-нибудь случилось?
— Не уверен, — сказал я. — Можно войти?
Она кивнула, и я прошел за ней в комнату. У консоли стояла открытая банка пепси. Лиза уселась на свою скамеечку, я заметил, что глаза у нее покраснели.
— Что случилось? — еще раз спросила она и зевнула.
— Тебе, наверно, надо поспать, — сказал я.
Она пожала плечами и кивнула.
— Да-а. Я никак не попаду в фазу, и сейчас у меня дневной настрой. Хотя я привыкла работать в любое время и подолгу… Надеюсь, ты пришел не для того, чтобы сказать мне об этом?
— Нет. Ты уверена, что Клюга убили?
Предсмертную записку писал не он. Следовательно, остается убийство.
— Я долго думал, за что его могли убить. Он никогда не выходил из дома, так что, видимо, его убили за то, что он сделал что-то такое здесь, со своими компьютерами. А теперь ты… Честно говоря, я не знаю, что именно ты делаешь, но, похоже, ты влезаешь в те же самые дела. Что, если эти люди вернутся?
Она вскинула брови.
— Какие люди?
Я растерялся. Опасения мои оформились недостаточно четко и выглядели, наверное, не очень-то убедительно.
— Не знаю… Ты говорила… какие-то организации…
— Значит, ты заметил, как отреагировал на это Осборн? Он решил, что Клюг наткнулся на какую-нибудь тайную операцию, или что люди из ЦРУ убили его, когда он узнал о чем-то секретном, или…
— Я не знаю, Лиза. Но я испугался. Вдруг то же самое случится с тобой?
Она неожиданно улыбнулась.
— Спасибо, Виктор. Я не хотела признаваться при Осборне, но меня это тоже беспокоит.
— И что ты собираешься делать?
— Остаться и продолжать работу. Я пыталась придумать, как бы себя обезопасить, но в конце концов решила, что тут ничего не сделаешь.
— Но хоть что-то можно предпринять…
— У меня есть пистолет, если ты это имеешь в виду. Но подумай сам. Клюга убрали среди белого дня. Никто не видел, чтобы кто-то входил в дом. И я спросила себя: кто способен прийти днем, застрелить Клюга, запрограммировать предсмертную записку и уйти, не оставив никаких следов?
— Кто-то очень опытный и хитрый.
— Вот именно. Настолько опытный и хитрый, что едва ли у меня будет шанс помешать ему, если он решит разделаться со мной.
И ее слова, и ее равнодушие к собственной судьбе меня просто потрясли. Но все же она признала, что беспокоится.
— Тогда нужно прекратить все это. Уехать отсюда.
— Ну уж нет. Я не позволю, чтобы меня гоняли туда-сюда, — ответила она, и в ее голосе я уловил жесткую нотку.
Я подумал о том, что мог бы сказать еще кое-что, но не стал.
— По крайней мере… запирай входную дверь, ладно?
Она рассмеялась и поцеловала меня в щеку.
— Обещаю. И я очень благодарна тебе за заботу. Очень.
Я подождал, пока она закроет за мной дверь, и, услышав, как щелкнул замок, побрел через освещенный луной двор к своему дому. На полпути я остановился, сообразив, что мог бы предложить ей переночевать в моей второй спальне. Или остаться с ней в доме Клюга.
Но потом решил не делать этого из боязни, что она неправильно меня поймет.
Только оказавшись в постели, я понял с огорчением и некоторым презрением к самому себе, что у нее были все основания понять меня неправильно.
И это при том, что я ровно в два раза старше ее.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Утро я провел на огороде, планируя меню на вечер. Мне всегда нравилось готовить, но ужины с Лизой стали для меня самым радостным событием дня. Более того, я уже считал их обязательными. Поэтому, когда около полудня я выглянул на улицу и увидел, что ее машины нет на месте, мне стало не по себе.
Я торопливо прошел к дому Клюга. Дверь опять была открыта настежь. Осмотрев дом, я ничего особенного не обнаружил, только в спальне на полу были аккуратно разложены стопки ее одежды. Все еще дрожа, я постучал в дверь Ланьеров, Открыла Бетти и сразу заметила, что я чем-то встревожен.
— Та девушка в доме Клюга… — сказал я. — Что-то произошло. Может быть, нам позвонить в полицию?
— А что случилось? — спросила Бетти, глядя поверх моего плеча. — Похоже, она еще не вернулась.
— Что ты имеешь в виду?
— Я видела, как она уехала с час назад. Машина у нее что надо!
Чувствуя себя полным идиотом, я попытался сделать вид, будто ничего особенного не произошло, однако успел заметить, каким взглядом посмотрела на меня Бетти. Словно ей хотелось погладить меня по голове или что-то вроде того. Я почувствовал, что начинаю злиться.
Лиза оставила одежду, значит, она должна вернуться. Продолжая уверять себя, что это действительно так, я забрался в ванну с обжигающе горячей водой.
Услышав стук, я открыл дверь и увидел Лизу. С пакетами в обеих руках и с обычной ослепительной улыбкой на лице.
— Я собиралась сделать это еще вчера, но забыла и вспомнила, только когда ты пришел. Мне так хотелось сделать тебе сюрприз, что я съездила и купила кое-что, чего нет у тебя ни в саду, ни на кухне…
Она продолжала говорить, пока мы выгружали из пакетов съестное. Я молчал. На Лизе была новая майка, надпись на которой гласила: В+Л — П. Я нарочно не стал спрашивать, что это означает.
— Ты любишь вьетнамскую кухню?
Я взглянул на нее, и только теперь до меня дошло, что она очень взволнована.
— Никогда не пробовал, — сказал я. — Но я люблю китайскую, японскую и индийскую. Я вообще люблю пробовать все новое.
В последней части я покривил душой, но не так чтобы очень сильно: хотя иногда я и пробую новые рецепты, но вкусы в еде у меня в общем-то вполне католические.
— Не представляю, что у меня получится, — засмеялась она. — Моя мать была наполовину китаянкой. Так что сегодня на ужин будет нечто беспородное.
Она подняла глаза и, увидев мое лицо, снова рассмеялась.
— Я забыла, что ты бывал в Азии. Не бойся, собачьего мяса я готовить не буду.
Единственное, что было совершенно невыносимо, это палочки. Я мучался с ними, сколько мог, потом отложил в сторону и взял вилку.
— Извини, — сказал я, — но мне это не под силу.
— Ты вполне прилично с ними управлялся.
— Было время научиться.
Каждое новое блюдо воспринималось мною как откровение: ничего подобного я в жизни не пробовал.
— Ты меня боишься, Виктор?
— Поначалу боялся.
— Из-за моего лица?
— Просто обобщенная азиатофобия. Наверно, я все-таки расист. Против своей воли.
Она кивнула. Мы снова сидели в патио, хотя солнце уже давно скрылось за горизонтом.
Я не могу припомнить точно, о чем мы говорили прежде, но, во всяком случае, нам было интересно.
— У вас, американцев, комплекс по поводу расизма. Как будто вы его изобрели, и никто другой, кроме, может быть, ЮАР и нацистов, не знают толком, что такое расизм на практике. Вы не в состоянии отличить одно желтое лицо от другого и считаете все желтые нации монолитным блоком. Хотя на самом деле у азиатов расовая ненависть ох как сильна. — Она задумалась, потом добавила: — Как я ненавижу Камбоджу, ты бы знал! Я бежала туда из Сайгона и на два года попала в трудовые лагеря. Наверное, мне надо ненавидеть только этого подонка Пол Пота, но мы не всегда властны над своими чувствами…
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
На следующий день я зашел к ней около полудня. На улице похолодало, но в ее темной пещере еще держалось тепло.
Лиза рассказала мне кое-что о компьютерах, но когда она дала мне поработать с клавиатурой, я быстро запутался, и мы решили, что мне едва ли стоит планировать для себя карьеру программиста.
Одно из приспособлений, которое она мне показала, называлось «модем». С его помощью Лиза могла связываться с любыми другими компьютерами практически во всем мире. Когда я пришел, она как раз общалась с кем-то в Станфорде, с человеком, которого она никогда не видела и знала только по его позывному «Бабл-Сортер». С жуткой скоростью они перебрасывались своими компьютерными словечками. Под конец Бабл-Сортер напечатал: «Пока-П». В ответ Лиза напечатала: «И».
— Что означает «И»? — спросил я.
— «Истина». В смысле «да», но обычное «да» для хакера слишком прямолинейно.
— А что такое «пока-П»?
— Это вопрос. Добавляешь к слову «П», и получается вопрос. «Пока-П» означает, что Бабл-Сортер спрашивает, закончен ли наш разговор.
Я задумался и посмотрел на ее майку, потом — в глаза, серьезные и спокойные. Она ждала, сложив руки на коленях.
В+Л — П
— Да, — сказал я. — Да.
Лиза положила очки на стол и стянула майку через голову.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
К вечеру мы решили, что Лизе следует перебраться в мой дом. Кое-какие операции ей необходимо было выполнять у Клюга, но остальное она вполне могла делать у меня с помощью переносного терминала и охапки дисков. Мы выбрали один из лучших компьютеров, дюжину периферийных устройств и установили все это хозяйство в одной из моих комнат.
Конечно же, мы оба понимали, что этот переезд вряд ли спасет нас, если те, кто прикончил Клюга, решат заняться Лизой. Но все-таки я почувствовал себя спокойнее, и она, надеюсь, тоже.
На следующий день к дому подкатил грузовой фургон, и двое парней принялись выгружать оттуда здоровенную кровать.
— Слушай, — сказал я, — ты случайно не воспользовалась компьютерами Клюга, чтобы…
Лиза расхохоталась.
— Успокойся. Как ты считаешь, отчего я могу позволить себе «Феррари»?
— Признаться, я задавал себе этот вопрос.
— Если человек действительно умеет писать хорошие программы, он может заработать очень много денег. У меня есть собственная компания, но ни один хакер не откажется от возможности познакомиться с каким-нибудь новым трюком. Кое-какие из приемов Клюга я когда-то применяла сама.
— А сейчас? Нет?
Лиза пожала плечами.
— Единожды совравши…
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Спала Лиза мало.
Мы поднимались в семь, и я готовил завтрак. Час-другой мы работали в огороде. Потом Лиза отправлялась в дом Клюга, и около полудня я приносил ей сандвич. Потом я заглядывал к ней несколько раз, но скорее ради собственного спокойствия, и никогда не оставался дольше минуты. Днем я отправлялся за покупками или занимался домашними делами, а часов в семь мы по очереди принимались за приготовление ужина. Я учил ее американской кухне, а она меня всему понемногу. Иногда она жаловалась, что в Америке не продают каких-то необходимых ей продуктов. Имелось в виду, конечно, не собачье мясо, хотя Лиза утверждала, что знает отличные рецепты блюд из обезьян, змей и крыс. Я никогда не мог понять, шутит она или говорит всерьез, однако от вопросов воздерживался.
После ужина она оставалась в моем доме. Мы часто и подолгу говорили.
Очень ей понравилась моя ванна. Пожалуй, это единственное изменение, которое я сделал в доме, и мой единственный предмет роскоши. Я поставил эту ванну в 1975 году, для нее пришлось расширять ванную комнату.
Дурных привычек она не имела, по крайней мере таких, которые не совпадали бы с моими. Аккуратная. Любила чистоту. Переодевалась во все свежее дважды в день и ни разу не забыла в раковине невымытую чашку. В ванной после нее всегда оставался полный порядок.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В течение следующих двух недель Осборн заходил трижды. Лиза принимала его у Клюга и рассказывала то, что ей удалось узнать.
— У Клюга был однажды счет в Нью-Йоркском банке, где лежало девять триллионов долларов, — рассказала мне Лиза после очередного визита Осборна. — Я думаю, он сделал это просто из желания узнать, пройдет у него такой трюк или нет. Он оставил эту сумму на одни сутки, снял проценты и сбросил их на другой счет, в банке на Багамах, а потом уничтожил основной капитал. Все равно он был фиктивным.
Осборн в свою очередь рассказывал ей, что нового в расследовании убийства. Впрочем, нового они не узнали практически ничего, так что он делился своими соображениями относительно собственности Клюга, ситуация с которой по-прежнему оставалась неясной. Различные организации присылали своих людей для осмотра дома. Приезжала команда из ФБР, собиралась взять расследование в свои руки. Однако Лиза обладала удивительной способностью затуманивать людям мозги, рассказывая им о компьютерах. Сначала она объясняла свои действия, но в такой форме, что ее никто не мог понять. Иногда этого оказывалось достаточно. Если же нет, она вставала со своего места и предоставляла посетителям возможность самим справиться с творениями Клюга. После чего те с ужасом наблюдали, как вся информация на диске вдруг стиралась и на экране появлялась надпись: «Ты — глупое дерьмо!».
— Я бессовестно надуваю их, — призналась мне Лиза. — Я даю им только то, что они и сами узнают, потому что я через это уже прошла. Потеряла я около сорока процентов хранимой Клюгом информации. Но другие теряют все сто. Ты бы видел их лица, когда Клюг подбрасывает им очередную логическую бомбу! Тот тип швырнул принтер ценой в три тысячи долларов через всю комнату, а потом пытался подкупить меня, чтобы я никому об этом не говорила.
Какое-то федеральное агентство послало к ней эксперта из Станфорда, и тот в полной уверенности, что рано или поздно расколет коды Клюга, начал стирать все подряд. Лиза показала ему, как Клюг забрался в главный компьютер налогового управления, но «забыла» упомянуть, как он оттуда выбирался. Эксперт тут же вляпался в сторожевую программу и, сражаясь с ней, стер, как оказалось, все налоговые записи с буквы S до буквы W. По крайней мере, с полчаса Лиза держала его в уверенности, что это действительно так.
— Я думала, у него сердечный приступ, — сказала она мне. — Весь побелел и молчит. Я сжалилась и показала ему, куда предусмотрительно переписала всю эту информацию, потом объяснила, как запихнуть ее на место и как утихомирить сторожевую программу. Из дома он пулей вылетел. Скоро он поймет, конечно, что такой объем информации можно уничтожить в один миг разве что динамитом, потому что существуют дублирующие системы и у скорости обработки есть предел. Но сюда, я думаю, он больше не вернется.
— Все это похоже на какую-то замысловатую видеоигру, — сказал я.
— В каком-то смысле, да. Похоже на бесконечную серию запертых комнат, в которых прячется что-то страшное. Каждый шаг — это огромный риск, и за один раз можно делать лишь сотую долю шага. Ты должен спрашивать чужую машину примерно так: «На самом деле это не вопрос, но если вдруг мне придет в голову спросить (чего я вовсе не собираюсь делать) о том, что случится, если бы я смотрел на эту вот дверь (я даже не трогаю ее; меня нет даже в соседней комнате), то что бы ты в таком невероятном случае предпринял?». Программа все это перемалывает, решает, заслуживаешь ли ты тортом по физиономии, а потом либо швыряет в тебя этот торт, либо делает вид, что переходит с позиции А на позицию А1. Тогда ты говоришь: «Ну, предположим, я действительно посмотрел на эту дверь», после чего иногда она отвечает: «Ты подглядывал, ты подглядывал!» — и все летит к чертям.
Возможно, выглядит такое объяснение глуповато, но, по-моему, это была самая удачная из попыток Лизы объяснить мне, чем она все-таки занимается.
— Ты им все рассказываешь? — спросил я.
— Нет, не все. Я не упомянула про четыре цента.
— Лиза, я не хотел этих денег, не просил и жалею, что…
— Успокойся. Все будет в порядке.
— У Клюга все это было зафиксировано?
— Да, и на расшифровку его записей я потратила уйму времени.
— Ты давно узнала?
— Про семьсот тысяч долларов? Это оказалось в первом же диске, что я расколола.
— Я хочу вернуть эти деньги.
Она задумалась и покачала головой.
— Сейчас, Виктор, избавляться от этих денег будет опасней, чем оставить их у себя. Когда-то это были вымышленные деньги, но теперь у них своя история. В налоговом управлении полагают, будто им известно, откуда деньги взялись. Налоги за эту сумму выплачены. Штат Делавэр считает, что их перевела тебе реально существующая корпорация. Адвокатской конторе в Иллинойсе уплачено за оформление процедуры перевода. Банк платит тебе проценты. Я не стану уверять тебя, что вернуться назад и стереть все записи невозможно, но я не хотела бы этим заниматься. Я неплохо знаю свое дело, однако у Клюга был особый дар, которым я, увы, не обладаю.
— Как ему все это удалось? Ты сказала «вымышленные деньги». Разве такое возможно. Он их что, с потолка брал?
Лиза нежно погладила свой компьютер.
— Вот они, деньги, — сказала она, и глаза ее заблестели.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Ночью, чтобы не беспокоить меня, Лиза работала при свече, и это обстоятельство сыграло для меня роковую роль. На клавиатуре она работала вслепую, а свеча ей требовалась только для того, чтобы находить нужные дискеты.
Так я и засыпал каждую ночь, глядя на ее хрупкую фигурку в теплом сиянии свечи. Золотистый свет на золотистой коже…
«Тощая», — сказала она как-то про себя. Лиза действительно была худа, я видел ее ребра, когда она сидела на скрещенных ногах, втянув живот и задрав подбородок. Иногда она замирала надолго, опустив руки, потом кисти ее вдруг взлетали вверх, словно для того, чтобы с силой ударить по клавишам. Но клавиш она всегда касалась легко, почти беззвучно. Мне казалось, что это скорее йога, чем программирование. И сама Лиза говорила, что в состоянии медитации ей работается лучше всего.
Никто не назвал бы ее лицо красивым. И, пожалуй, мало кто сказал бы, что оно привлекательно. Наверно, это из-за скобок на зубах: они отвлекали внимание. Однако мне она казалась красивой.
Я перевел взгляд с нее на свечу. Какое-то время смотрел на пламя, потом попытался отвести глаза — и не смог. Со свечами иногда случается — не знаю, почему — они вдруг начинают мигать, хотя пламя остается вертикальным. Оно подскакивает и опускается вверх-вниз, вверх-вниз, ритмично, разгораясь все ярче и ярче…
Я пытался позвать Лизу, но свеча все пульсировала, и я уже не мог говорить… Я задыхался, всхлипывал, хотел закричать громко, сказать, чтобы она не волновалась.
И тут я почувствовал тошноту…
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Во рту ощущался вкус крови. Я попробовал вздохнуть. В комнате горел верхний свет.
Лиза стояла на коленях, склонившись надо мной, и я почувствовал, как на лоб мне упала слеза. Я лежал рядом с кроватью, на ковре.
— Виктор, ты меня слышишь?
Я кивнул. Изо рта у меня торчала ложка, и я ее выплюнул.
— Что случилось? Тебе уже лучше?
Я снова кивнул и попытался заговорить.
— Лежи, лежи. Я вызвала врача.
— Не надо врача.
— Они все равно уже едут. Лежи спокойно…
— Помоги мне подняться.
— Еще рано. Тебе нельзя.
Она оказалась права. Я попытался сесть и тут же упал обратно на спину. В дверь позвонили.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Каким-то образом Лиза отделалась от бригады из скорой помощи, потом сварила кофе. Мы устроились на кухне, и она немного успокоилась. Был уже час ночи, но я все еще чувствовал себя неважно, хотя приступ оказался не самым страшным.
Я прошел в ванную, достал пузырек с «Дилантином», который спрятал, когда Лиза перебралась ко мне, и на ее глазах принял одну пилюлю.
— Я забыл сделать это сегодня, — сказал я.
— Потому что ты их спрятал. Глупо.
— Знаю.
Наверное, мне следовало сказать что-то еще, ее действительно задело то, что я не защищался, но, еще не придя в себя после приступа, я понимал все это с трудом.
— Ты можешь уйти, если захочешь, — сказал я. На редкость удачно.
Лиза тоже не осталась в долгу. Она перегнулась через стол и встряхнула меня за плечи, потом рассерженно сказала:
— Чтобы я больше этого не слышала!
Я кивнул и заплакал. Она меня не трогала, и это мне помогло. Она могла бы начать меня успокаивать, но обычно я неплохо справляюсь с собой сам.
— Давно это с тобой? — спросила она наконец. — Ты поэтому сидишь дома все тридцать лет?
— Отчасти, — сказал я, пожимая плечами. — Когда я вернулся с войны, мне сделали операцию, но стало только хуже.
— Ладно. Я сержусь на тебя, потому что ты ничего мне не сказал, и я не знала, что нужно делать. Ты должен мне рассказать, как мне поступать в случае чего. Тогда я не буду сердиться.
Наверно, тогда я мог все-все разрушить. Сам себе удивляюсь, отчего я так и не сделал. За долгие годы я выработал несколько безотказных методов ломать близкие отношения. Но, посмотрев ей в глаза, я себя переборол. Она действительно хотела остаться. Не знаю почему, но этого мне было достаточно.
— С ложкой ты ошиблась, — сказал я. — Если будет время и если ты сумеешь сделать это так, чтобы я не откусил тебе пальцы, во время приступа нужно запихнуть мне в зубы кусок скомканной ткани. Угол простыни или еще что-нибудь. Но ничего твердого. — Я пощупал пальцем во рту. — Кажется, я сломал зуб.
— И поделом, — сказала Лиза.
Я посмотрел на нее, и мы оба расхохотались. Она обошла вокруг стола, поцеловала меня и устроилась на моем колене.
— Опаснее всего то, что я могу захлебнуться. Когда приступ начинается, у меня сводит все мышцы, но это ненадолго. Потом они начинают самопроизвольно расслабляться и сокращаться. Очень сильно.
— Знаю. Я пыталась тебя удержать.
— Никогда не делай этого. Переверни меня набок. Держись за спиной и смотри, чтобы я не задел тебя рукой. Если сможешь, сунь под голову подушку. И не подпускай меня к предметам, о которые я могу пораниться. — Я посмотрел ей в глаза. — И помни, пожалуйста, — все это ты можешь попытаться сделать, но если я слишком разойдусь, лучше отойти в сторону. Лучше для нас обоих. Если я вдруг ударю тебя так сильно, что ты потеряешь сознание, ты не сможешь помочь мне, и когда меня стошнит, я начну захлебываться.
Я все еще глядел ей в глаза. Она, должно быть, угадала, о чем я подумал, и едва заметно улыбнулась.
— Извини. Я понимаю. И мне неловко, знаешь… Потому что ты мог…
— …Подавиться ложкой, да? Я действительно поступил глупо, согласен. Я могу прикусить язык или щеку с внутренней стороны, но это не страшно. Еще одна вещь…
Она ждала, а я никак не мог решить, надо ли ей все рассказывать. Вряд ли она смогла бы помочь, но мне не хотелось, чтобы она чувствовала себя виноватой, если я вдруг умру при ней.
— Иногда я ложусь в больницу. Бывает, что один приступ следует за другим. Если это будет продолжаться долго, я не смогу дышать, и мозг умрет от кислородного голодания.
— Для этого достаточно пяти минут, — встревоженно сказала она.
— Знаю. Но такое может быть, если приступы пойдут один за другим, так что у нас будет время подготовиться. Если я не оправлюсь от первого приступа и у меня тут же, без перерыва начнется следующий, или если ты заметишь, что я совсем не дышу три-четыре минуты, тогда вызывай скорую.
— Но ты же умрешь раньше, чем они приедут!
— Иначе я должен жить в больнице. А я больниц не люблю.
— Я тоже.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
На следующий день Лиза взяла меня с собой прокатиться на «Феррари». Сначала я нервничал — боялся, что она начнет вытворять что-нибудь рискованное. Она, однако, вела машину слишком медленно, сзади нам то и дело сигналили. По тому, сколько внимания уделяла она каждому движению, я понял, что машину Лиза водит не так уж давно.
— «Феррари» у меня, наверно, просто закисает, — призналась она по дороге. — Я никогда не гоню быстрее пятидесяти пяти.
Мы заехали в салон в Беверли-Хилс, и Лиза за какую-то несусветную цену купила слабенькую лампу на «гусиной шее».
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В ту ночь я заснул с трудом. Наверно, боялся еще одного приступа, хотя новая лампа, что купила Лиза, вряд ли могла его вызвать.
Насчет этих самых приступов… Когда такое случилось со мной впервые, приступы называли еще «припадками». Потом уже появились «приступы», и какое-то время спустя слов «припадок» стало вроде как неприличным и оскорбительным.
Видимо, это признак старения, когда ты замечаешь, как меняется язык. Сейчас появилось столько новых слов… Многие из них — для вещей и понятий, которых просто не существовало, когда я был маленьким. Например, «матобеспечение».
— Что тебя привлекло в компьютерах, Лиза? — спросил я.
Она даже не шелохнулась. Работая с машиной, Лиза порой уходила в себя полностью. Я повернулся на спину, попытался заснуть и тут услышал:
— Власть.
Я поднял голову и взглянул на нее. Теперь она сидела лицом ко мне.
— Всем этим компьютерным штучкам ты научилась уже в Америке?
— Кое-чему еще там. Я тебе не рассказывала про своего капитана, нет?
— Кажется, нет.
— Странный человек. Я еще там это поняла. Мне тогда было четырнадцать. Этот американец почему-то мной заинтересовался. Снял мне хорошую квартиру в Сайгоне и отправил в школу.
Она смотрела на меня, словно ожидая какой-то реакции, но я молчал.
— Мне это пошло на пользу. Я научилась хорошо читать. Ну, а когда умеешь читать, нет ничего невозможного.
— В общем-то я не спрашивал про твоего капитана Я спросил, что привлекло тебя в компьютерах. Возможность зарабатывать на жизнь?
— Поначалу да. Но не только. За ними будущее, Виктор.
— Бог свидетель, об этом я читал достаточно.
— И это правда. И еще они дают власть, если ты знаешь, как ими пользоваться. Ты сам видел, на что был способен Клюг. С помощью компьютеров можно делать деньги. Я имею в виду не зарабатывать, а делать. Как если бы у тебя стоял печатный станок. Помнишь, Осборн упоминал, что дома Клюга не существует? Как ты это понимаешь?
— Он, наверно, повытирал все данные о доме из разных там блоков памяти.
— Это только первый шаг. Ведь участок должен быть зарегистрирован в земельных книгах округа, как ты полагаешь? Я хочу сказать, что в этой стране еще не перестали хранить информацию на бумаге.
— Значит, в земельных книгах округа дом зафиксирован.
— Нет. Страница с записью удалена.
— Не понимаю. Клюг никогда не выходил из дома.
— Древний прием. Клюг проник в компьютеризованный архив лос-анджелесского управления полиции и отыскал там некоего Сэмми. Потом послал ему банковский чек на тысячу долларов и письмо, в котором сообщалось, что Сэмми получит в два раза больше, если заберется в местный архив и сделает то-то и то-то. Сэмми не клюнул, не клюнули также некто Макджи и Молли Ангер. Но Малыш Билли Фипс клюнул и получил второй чек, как было обещано в письме. У них с Клюгом долгие годы оставались прекрасные деловые отношения. Малыш Билли ездит теперь в новеньком «Кадиллаке», причем он понятия не имеет, кто такой Клюг и где он жил. Клюга же совершенно не интересовало, сколько он тратил. Деньги он делал буквально из ничего.
Я обдумал услышанное. Действительно, когда у тебя полно денег, можно сделать почти все, а в распоряжении Клюга денег было предостаточно.
— Ты сказала Осборну про Малыша Билли?
— Я стерла этот диск так же, как стерла все упоминания о твоих семистах тысячах. Никогда не знаешь, когда тебе самому понадобится кто-нибудь вроде Малыша Билли.
— Ты не боишься, что у тебя из-за этого будут неприятности?
— Все жизнь — это риск, Виктор. Самый лучший материал я оставляю себе. Не потому, что намерена им воспользоваться. Но если когда-нибудь такая вещь понадобится, а у меня ее не окажется под рукой, я буду чувствовать себя последней дурой.
Она наклонила голову в сторону, и глаза ее превратились в еле заметные щелочки.
— Скажи мне… Клюг выбрал тебя из всех соседей, потому что целых тридцать лет ты вел себя, словно примерный бой-скаут. Как ты относишься к тому, что я делаю?
— Твое поведение я бы назвал восторженно-аморальным; правда, тебе много пришлось пережить, и по большому счету ты вполне честна. Но мне жаль тех, кто встанет у тебя на пути.
Она ухмыльнулась.
— Восторженно-аморальна. Это мне нравится.
— Значит, ты занялась компьютерами, потому что у них есть будущее. А тебе никогда не беспокоит… как бы это сказать… Глупо, наверное, но… Как по-твоему, они не захватят над нами власть?
— Так все думают, пока сами не начинают пользоваться машинами, — ответила она. — Ты не представляешь, насколько они глупы. Без программ они ни на что не годятся. А вот во что я действительно верю, так это в то, что власть будет принадлежать людям, которым компьютеры подчиняются. Они уже захватывают власть. Поэтому-то я компьютерами и занимаюсь.
— Я не то имел в виду. Может быть, я неточно выразился.
Она нахмурилась.
— Клюга очень интересовала одна проблема. Он постоянно следил за тем, что делается в лабораториях, которые занимаются искусственным интеллектом, и много читал по неврологии. Я думаю, он пытался найти что-то общее…
— Между человеческим мозгом и компьютером?
— Не совсем так. Компьютеры представлялись ему нейронами. Клетками мозга. — Она показала рукой на свою машину. — Этой штуке или любому другому компьютеру до человеческого мозга как до звезд. Компьютер не способен обобщать, делать выводы, изобретать. При хорошем матобеспечении может возникнуть впечатление, будто он что-то такое делает, но это иллюзия. Есть такое предположение, что, мол, когда мы наконец создадим компьютер, в котором будет столько же транзисторов, сколько нейронов в человеческом мозге, у него появится сознание. Я лично думаю, что это чушь. Транзистор не нервная клетка, квинтильон транзисторов ничем не лучше, чем дюжина. Так вот, Клюг, похоже, придерживался такого же мнения, и он начал искать общие свойства у нейронов и однобайтовых компьютеров. Потому-то у него дома и полно разного потребительского барахла — все эти «Трэш-80», «Атари», «ТИ», «Синклеры». Сам он привык к куда более мощным машинам. Это все для него игрушки.
— И что он узнал?
— Похоже, ничего. Восьмиразрядная машина гораздо сложнее нейрона, но все равно ни один компьютер не выдерживает сравнения с человеческим мозгом. Если их вообще можно сопоставлять. Да, «Атари» сложнее нейрона, но на самом деле их трудно сравнивать. Все равно что направление с расстоянием или цвет с массой. Они разные. Но есть одна общая черта.
— Какая?
— Связи. Опять же, тут все по-разному, но принцип тот же. Нейрон связан с множеством других нейронов. Их триллионы, этих связей, и то, как передаются по ним импульсы, определяет, кто мы такие, что мы думаем и что помним. С помощью такого вот компьютера я тоже могу связаться с миллионами других компьютеров. Эта информационная сеть обширнее человеческого мозга, она содержит больше данных, чем все человечество в состоянии усвоить за миллион лет. Она тянется от «Пионера-10», который сейчас где-то за орбитой Плутона, до каждой квартиры, где есть телефон. С помощью этого компьютера ты можешь получить тонны сведений, которые когда-то были собраны, но некому было даже взглянуть на них, времени не хватало. И как раз это интересовало Клюга. Старая идея «критической компьютерной массы», когда компьютер обретает сознание, но он рассматривал эту идею под новым углом. Может быть, считал он, важен не размер компьютеров, а их количество. Когда-то компьютеры считали на тысячи, теперь — на миллионы. Их ставят уже в автомобили и в наручные часы. В каждом доме их несколько — от простенького таймера в микроволновой духовке до видеоигр и компьютерных терминалов. Клюг пытался выяснить, возможно ли набрать критическую массу таким путем.
— И к какому выводу он пришел?
— Не знаю. Он только начинал работу.
— Критическая масса… На что это может быть похоже? Мне кажется, должен возникнуть колоссальный разум. Такой быстрый, такой всезнающий. Всеобъемлющий. Почти богоподобный.
— Может быть.
— Но… не захватит ли он над нами власть? Кажется, я опять вернулся к тому вопросу, с которого начал. Не превратимся ли мы в его рабов?
Она надолго задумалась.
— Я не думаю, что мы того стоим. Зачем ему это? И потом, откуда нам знать, что ему будет нужно? Захочет ли он, чтобы его обожествляли? Сомневаюсь. Это скорее из фантастического фильма пятидесятых годов. Можно говорить о сознании, но что под этим термином понимать? Должно быть, амебы что-то осознают, да и растения тоже. Возможно даже, у каждого нейрона есть какой-то свой уровень сознания. Мы до сих пор не знаем, что такое наше сознание, откуда оно берется и куда уходит, когда мы умираем. А уж применять человеческие мерки к гипотетическому сознанию, которое зародилось в глубинах компьютерной сети, так и вовсе глупо. Я, например, не представляю, как оно может взаимодействовать с человеческим сознанием. Не исключено, что оно просто не обратит на нас внимания, так же, как мы не замечаем отдельных клеток собственного организма, или нейтрино, пролетающих сквозь нас, или колебаний атомов в воздухе.
После этого ей пришлось объяснять мне, что такое нейтрино, и вскоре я уже забыл про наш мифический гиперкомпьютер.
— А что это за капитан? — спросил я через некоторое время.
— Ты в самом деле хочешь знать?
— Скажем так, я не боюсь узнать.
— Вообще-то он майор. Получил повышение. Тебе интересно, как его зовут?
— Лиза, если ты не хочешь, то не рассказывай. Но если хочешь, тогда меня интересует, как он с тобой поступил.
— Он не женился на мне. Ты это имел в виду, верно? Он предлагал, когда понял, что умирает, но я его отговорила. Может быть, это был мой самый благородный поступок в жизни. А может быть, самый глупый. Незадолго до падения Сайгона я пыталась пробиться в американское посольство, но не сумела. Про трудовые лагеря в Кампучии я тебе уже говорила. Потом я попала в Таиланд, и, когда наконец добилась, чтобы американцы обратили на меня внимание, оказалось, что мой майор все еще разыскивает меня. Он и устроил мой переезд сюда. Я успела вовремя — он уже умирал от рака. Я провела с ним всего два месяца, все время в больнице.
— Господи! — У меня возникла ужасная мысль. — Это из-за войны?
— Нет. Во всяком случае, не из-за вьетнамской. Он был из тех, кому довелось увидеть атомные взрывы в Неваде с близкого расстояния. Он не жаловался, но я думаю, он знал, что его убивает.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Осборн появился через неделю. Выглядел он как-то пришибленно и без особого интереса слушал то, что Лиза решила ему рассказать. Взял приготовленные для него распечатки и пообещал передать их в полицию. Уходить не торопился.
— Полагаю, я должен сообщить это вам, Апфел, — сказал он наконец. — Дело Гэвина закрыли.
Я не сразу сообразил, что Гэвин — настоящая фамилия Клюга.
— Медэксперт установил самоубийство уже давно, и если бы не мои подозрения и ее слова, — он кивнул в сторону Лизы, — о предсмертной записке, я бы закрыл дело раньше. Но никаких доказательств у меня нет.
— Это, должно быть, произошло очень быстро, — сказала Лиза, — Кто-то заметил его, проследил, откуда он работает, — на этот раз Клюгу не повезло, — и прикончил его в тот же день.
— Вы не верите в самоубийство? — спросил я Осборна.
— Нет. Но того, кто это сделал, даже не в чем обвинить, если не появятся новые факты.
— Я сообщу вам, если что-то всплывет, — пообещала Лиза.
— Тут есть одна загвоздка, — сказал Осборн. — Здесь вам работать уже нельзя. Дом со всем имуществом поступил в распоряжение властей округа.
— На этот счет не беспокойтесь, — мягко произнесла Лиза.
Пока она вытряхивала сигарету из пачки (Лиза курила, когда очень волновалась), все молчали. Она зажгла сигарету, затянулась, села, откинувшись назад, рядом со мной и посмотрела на Осборна с совершенно непроницаемым лицом. Осборн вздохнул.
— Не хотел бы я играть с вами в покер, леди, — сказал он. — Что значит «на этот счет не беспокойтесь»?
— Я купила этот дом четыре дня назад. Со всем, что в нем есть. И если я найду что-нибудь такое, что позволит вам вновь открыть дело об убийстве, то непременно сообщу.
Осборн был настолько ошарашен, что даже не разозлился.
— Хотел бы я знать, как вы это провернули.
— Ничего незаконного, можете проверить. За все уплачено. Власти решили продать дом, я его купила.
— А что если я посажу на расследование этой сделки своих лучших людей? Может быть, они откопают левые деньги? Или мошенничество? Что если я обращусь в ФБР, чтобы они тоже этим занялись?
Лиза смотрела на него совершенно спокойно.
— Бога ради. Хотя, если честно, инспектор Осборн, я могла бы просто украсть этот дом и впридачу парк Гриффит вместе с автострадой, и не думаю, что вы сумели бы меня в чем-то уличить.
— Мне не нравится, что в ваших руках остаются все эти компьютерные штуки, особенно после того, как вы рассказали мне об их возможностях.
— Я и не ожидала, что вам понравится. Но это теперь не по вашей части, правильно? Дом был конфискован, местные власти не поняли, что у них в руках, и продали все целиком.
— Может быть, я сумею направить сюда людей для конфискации матобеспечения. Там есть доказательства нелегальных действий Клюга.
— Попытайтесь, — согласилась Лиза.
Довольно долго они смотрели друг на друга, не отводя глаз. Победила Лиза. Осборн устало потер веки и кивнул, затем тяжело поднялся на ноги и пошел к выходу. Лиза загасила сигарету, и мы продолжали сидеть, прислушиваясь к звуку шагов Осборна, доносившимся из-за двери.
— Меня удивляет, что он сдался так легко, — сказал я. — Как по-твоему, он будет добиваться конфискации?
— Маловероятно. Он знает расклад.
— Может, ты и меня просветишь?
— Ну, во-первых, это не его отдел, и он это понимает…
— Зачем ты купила дом?
— Тебе следует спросить, как я его купила.
Пристально посмотрев на нее, я заметил, что за непроницаемостью черт в ее лице проглядывает какая-то веселость.
— Лиза, что ты еще вытворила?
— Это как раз тот вопрос, который Осборн задал себе. Он угадал правильный ответ, потому что кое-что знает о машинах Клюга. И еще он знает, как и что делается в этом мире. Конечно, власти не случайно решили продать дом, и не случайно, что я оказалась единственным покупателем. Я использовала одного члена муниципального совета, из тех, кого Клюг приручил.
— Ты его подкупила?!
Она засмеялась и поцеловала меня.
— Кажется, наконец-то я вызвала у тебя возмущение. Вот где самое большое различие между мной и американцами! В Америке средний гражданин особенно много на взятки не тратит. В Сайгоне это делали все.
— Ты дала ему взятку?
— Не так прямо, конечно. Пришлось зайти с черного хода. Несколько совершенно легальных перечислений на предвыборную кампанию вдруг появились на счету одного сенатора, который упомянул некую ситуацию еще кое-кому, кто мог вполне законно провернуть мое дельце. — Она посмотрела на меня искоса. — Конечно, я подкупила его, Виктор. Ты бы удивился, узнав, как дешево он мне обошелся. Тебя это беспокоит?
— Да, — признался я. — Мне не нравится взяточничество.
— Ну, а я отношусь к нему безразлично. Оно просто существует, как гравитация. Восхищаться тут, конечно, нечем, но таким образом можно сделать очень много и очень быстро.
— Я надеюсь, ты себя обезопасила?
— Более или менее. Когда дело касается взяток, никогда нельзя быть уверенным на сто процентов. Человеческий фактор. Тот член муниципального совета может сболтнуть лишнего, если окажется когда-нибудь перед судом присяжных. Но, думаю, он не окажется, потому что Осборн не станет заниматься этим делом. Он знает, как устроен мир, знает, какой властью я обладаю, и знает, что ему меня не пересилить. Это вторая причина того, что он ушел сегодня без драки.
Мы долго молчали. Я хотел о многом поразмыслить, и то, о чем я размышлял, мне большей частью не нравилось. Лиза потянулась было за сигаретами, потом передумала. Она ждала, когда я приду к какому-нибудь выводу.
— Это огромная сила, — сказал я наконец.
— Страшная сила, — согласилась она. — Ты не думай, что меня она не пугает. Мне в голову тоже приходили всякие фантазии о сверхчеловеческом могуществе. Власть — это ужасное искушение, от нее не так-то легко отказаться. Я могла бы сделать очень многое.
— А станешь?
— Я не о том, что можно украсть или разбогатеть…
— Понимаю.
— Это власть политическая. Но как ей воспользоваться? Пусть это прозвучит банально, но я не знаю, как использовать ее во благо. Я слишком часто видела, как добрые намерения оборачивались злом. Боюсь, мне не хватит мудрости сделать что-то хорошее. И слишком велик шанс закончить так же, как Клюг. Но оставить эту затею я тоже не могу. Я все еще беспризорная девчонка из Сайгона. У меня хватает ума не пользоваться властью, кроме тех случаев, когда нет другого выхода. Но просто выбросить или уничтожить такие сокровища я тоже не могу. Ну не глупо ли?
Я не мог ответить на ее вопрос. Но у меня возникло недоброе предчувствие.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Всю следующую неделю меня грызли сомнения. Лиза знала о каких-то преступлениях, но не сообщала о них властям. Впрочем, это меня не особенно беспокоило. Другое дело, что она сама располагала возможностью совершить гораздо больше преступлений, и это вызывало у меня тревогу. Вряд ли она что-то такое планировала, у нее хватало ума использовать свои знания только для обороны. Но оборона в понимании Лизы охватывала слишком широкий круг действий.
Однажды вечером она не пришла к ужину вовремя. Я отправился к дому Клюга и застал ее за работой. Стеллаж длиной футов в девять опустел, диски и пленки стопками лежали на столе. На полу стоял огромный пластиковый мешок для мусора, рядом с ним — магнит размером с футбольный мяч. На моих глазах Лиза взяла кассету с пленкой, провела ею по магниту и бросила в почти наполненный мешок. Она посмотрела на меня, проделала такую же операцию с небольшой стопкой магнитных дисков, потом сняла очки и вытерла глаза.
— Так тебе будет лучше, Виктор? — спросила она.
— Что ты имеешь в виду? Я хорошо себя чувствую.
— Неправда. И я чувствовала себя скверно. Мне больно делать то, что я делаю, но я должна. Ты не принесешь мне еще один мешок?
Я притащил мешок, затем помог ей снять с полок следующую порцию кассет и дисков.
— Ты собираешься все стереть?
— Не все. Я стираю досье Клюга и… кое-что еще.
— Ты не хочешь говорить мне, что именно?
— Есть вещи, которые лучше не знать, — мрачно ответила она.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В конце концов за ужином я убедил ее рассказать мне, в чем дело.
— Это страшно, — сказала она. — За последнее время я побывала во многих запретных местах. Клюг туда попадал по первому желанию, и мне до сих пор страшно. Грязные места. Там знают кое-какие вещи, про которые, как мне казалось раньше, я тоже хотела бы узнать.
Она вздрогнула, не решаясь продолжить.
— Ты имеешь в виду военные компьютеры? ЦРУ?
— С ЦРУ все началось. К ним попасть легче всего. Потом я забралась в компьютеры системы НОРАД — это те парни, которые должны вести следующую мировую войну. И от того, с какой легкостью Клюг к ним забрался, у меня волосы дыбом встали. Просто ради практики он разработал методику начала Третьей мировой войны. Запись хранилась на одном из тех дисков, что мы уже стерли. А последние два дня я ходила на цыпочках вокруг действительно серьезных заведений. Разведывательное управление министерства обороны и НСА, Управление национальной безопасности. Каждое из них больше, чем ЦРУ. И меня там засекли. Какая-то сторожевая программа. Как только я поняла это, тут же дала ходу и пять часов подряд занималась тем, что заметала следы. Убедилась, что меня не отследили, и решила все уничтожить.
— Ты думаешь, Клюга убили они?
— Они на эту роль подходят лучше всего. Клюг держал у себя кучу их информации. Он помогал проектировать компьютерные комплексы в НСА и потом долгие годы шарил по их машинам. Тут достаточно одного неверного шага…
— Но ты все сделала как нужно? Ты уверена?
— Меня не отследили, это точно, но я не уверена, что уничтожила все записи. Пойду взгляну еще раз.
— Я с тобой.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Мы закончили после полуночи. Лиза просматривала диск или пленку, и если у нее возникало сомнение, передавала ее мне, а я обрабатывал магнитом. Один раз Лиза взяла магнит и провела им перед целой полкой с записями.
Меня охватило поразительное чувство. Одним движением руки она превратила в хаос миллиарды битов информации. Возможно, такой информации не было больше нигде. И у меня возникли сомнения. Имела ли она право делать это? Разве знания существуют не для всех? Но, должен признаться, сомнения мучили меня недолго. Старый консерватор во мне с легкостью соглашался, что есть Вещи, Которые Нам Лучше Не Знать.
Нам оставалось совсем немного, когда экран дисплея начал барахлить. Что-то несколько раз щелкнуло и зашипело. Лиза отскочила назад. Потом экран замигал. Мне показалось, что там появляется изображение. Что-то трехмерное. И уже почти уловив, что́ это, я случайно взглянул на Лизу. Она смотрела на меня, лицо ее освещалось пульсирующими вспышками света. Она подошла ко мне и закрыла ладонью мои глаза.
— Виктор, тебе не надо смотреть.
— Все в порядке, — сказал я, и, пока я говорил, все действительно было в порядке, но как только слова были произнесены, я почувствовал, что это не так. Это последнее мое воспоминание за очень долгий срок.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Врачи сказали, что две недели я был на грани. Помню очень мало, потому что мне постоянно вводили большие дозы лекарств, а после коротких периодов просветления снова начинались приступы.
Первое, что я запомнил, — лицо склонившегося надо мной доктора Стюарта. Я лежал на больничной койке. Позже я узнал, что нахожусь не в госпитале для ветеранов, а в частной клинике. Лиза уплатила за отдельную палату.
Стюарт задавал обычные вопросы, я отвечал, хотя чувствовал себя очень уставшим. Потом Стюарт ответил на несколько моих вопросов, и я узнал, как долго пробыл в больнице и что произошло.
— У вас начались непрерывные приступы. Честно говоря, не знаю, почему. Уже лет десять такого не было, и мне казалось, что все опасности позади.
— Значит, Лиза доставила меня сюда вовремя…
— Более того… Сначала она, правда, не хотела мне рассказывать… После того первого приступа она прочла все, что смогла найти на эту тему, и всегда держала под рукой шприц и раствор «Валиума». Увидев, что вы задыхаетесь, она ввела вам сто миллиграммов, чем и спасла вашу жизнь.
Мы с доктором Стюартом знакомы давно, он знал, что у меня нет рецепта на «Валиум». Мы говорили на эту тему, когда я последний раз лежал в больнице. Но, поскольку я жил один, сделать мне укол все равно некому.
Впрочем, доктора гораздо больше интересовал результат: я все-таки остался в живых.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В тот день он не допустил ко мне посетителей. Я запротестовал, но вскоре уснул. Лиза пришла на следующий день. На ней была новая майка с изображением робота в мантии и академической шапочке. Надпись на майке гласила: «Выпуск 11111000000 года». Оказалось, что это 1984 в двоичном счислении.
— Привет! — Лиза улыбнулась и села на кровать. Меня вдруг начало трясти. Она посмотрела на меня встревоженно и спросила, не позвать ли врача.
— Не надо, — сказал я с трудом. — Просто обними меня.
Она сбросила туфли, забралась ко мне под одеяло и крепко обняла. Через какое-то время вошла медсестра и попыталась ее прогнать. Лиза выдала ей серию вьетнамских, китайских и английских ругательств, после чего медсестра исчезла. Позже я заметил, как в палату заглядывал доктор Стюарт.
Я почувствовал себя намного лучше и наконец унял слезы. Лиза тоже вытерла глаза.
— Я приходила сюда каждый день, — сказала она. — Ты выглядел ужасно, Виктор.
— Но я чувствую себя гораздо лучше.
— Сейчас ты и выглядишь приличнее. Но врач сказал, что на всякий случай тебе надо побыть тут еще пару дней.
— Наверное, он прав.
— Я приготовлю большой обед, когда ты вернешься. Может быть, стоит пригласить соседей.
Я долго молчал. Мы очень о многом еще не задумывались. Сколько это будет продолжаться между нами? Как скоро я начну заводиться от собственной бесполезности? Когда ей надоест жить со стариком? Я даже не заметил, с каких пор начал думать о Лизе как о неотъемлемой части своей жизни.
— Тебя так тянет провести годы у постели умирающего?
— Чего ты хочешь, Виктор? Я выйду за тебя замуж, если так нужно. Или буду жить с тобой в грехе. Предпочитаю грех, но если тебе будет лучше…
— Не понимаю, зачем тебе старый эпилептик.
— Затем, что я тебя люблю.
Она произнесла эти слова в первый раз. Я мог бы задать ей еще несколько вопросов — вспомнить, например, майора, — но у меня пропало желание. И я переменил тему.
— Ты закончила работу?
Лиза поняла, о какой работе я говорю. Она наклонилась к моему уху и тихо сказала:
— Давай не будем здесь об этом, Виктор. Я не доверяю ни одному помещению, которое я сама не проверила на отсутствие «жучков». Но ты не волнуйся, я действительно все закончила, и последние две недели меня никто не беспокоил. Кажется, все обошлось, но я больше ни за что не полезу в такие дела.
У меня отлегло от сердца, но одновременно накатила усталость. Я лытался сдержать зевоту, однако Лиза почувствовала, что пора идти. Она поцеловала меня, пообещала в будущем еще много поцелуев и ушла.
Больше я никогда ее не видел.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В тот вечер, около десяти, Лиза взяла отвертку, еще какие-то инструменты и принялась за микроволновую духовку в кухне Клюга.
Конструкторы всегда заботятся о том, чтобы эти агрегаты нельзя было включить, когда дверца открыта. Это из-за опасного излучения. Но если ты хоть что-то соображаешь в технике и под рукой есть простые инструменты, обмануть защиту совсем не трудно. Для Лизы это оказалось куда как легко. Через десять минут работы она включила духовку и сунула туда голову.
Никто не знает, как долго это продолжалось. Достаточно, чтобы глазные яблоки сварились вкрутую. Затем она потеряла контроль над мускулами и упала на пол, потянув за собой духовку. Произошло короткое замыкание, и начался пожар.
Пожарная сигнализация, которую Лиза установила месяцем раньше, сработала вовремя. Бетти Ланьер тоже увидела огонь и вызвала пожарных. Хал бросился через дорогу, вбежал в горящую кухню и вытащил то, что осталось от Лизы, на лужайку перед домом.
Лизу срочно доставили в больницу, где ей ампутировали одну руку и удалили все зубы. Только никто не знал, что делать с глазами. Потом пришлось подключить ее к аппарату искусственного дыхания.
На срезанную с нее майку, обгоревшую и окровавленную, обратил внимание санитар. Часть текста прочесть было уже невозможно, но сохранились первые слова: «Я не могу так больше…»
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Подробностей не знаю. Я сам узнавал об этом маленькими порциями, а началось все с беспокойства на лице доктора Стюарта, когда Лиза не пришла на следующий день. Доктор не сказал мне ничего, и вскоре у меня начался еще один приступ.
Мои воспоминания о следующей неделе очень смутные. В памяти осталось, например, как я выписывался из больницы, но дорогу до дома совершенно не помню. Бетти отнеслась ко мне с большой заботой, а в больнице мне дали пилюли пой названием «Транксен», и они помогали еще лучше: я глотал их, как конфеты, и ходил постоянно в тумане. Ел, когда заставляла Бетти, иногда засыпал прямо в кресле и, просыпаясь, подолгу не мог понять, где нахожусь. Часто мне снилась война в Корее и лагерь военнопленных.
Как-то раз я взглянул на себя в зеркало: на губах у меня застыла слабая полуулыбка. «Транксен» делал свое дело, и я понял, что если мне суждено будет еще пожить, придется с этим лекарством подружиться.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В конце концов ко мне вернулось что-то вроде способности мыслить рационально. Отчасти помог визит Осборна. Я в то время пытался отыскать хоть какое-то оправдание своей жизни, хоть какой-то смысл и подумал, что, может быть, у Осборна найдется что сказать на эту тему.
— Очень сожалею… — начал он.
Я промолчал.
— Я пришел по своей инициативе, — продолжил он. — В управлении не знают, что я здесь.
— Это было самоубийство? — спросил я.
— Я принес с собой копию… записки. Она заказала текст на майке за три дня до… до несчастного случая.
Он вручил мне лист бумаги с текстом. Лиза упоминала меня, но не по имени: «человек, которого я люблю». Она писала, что не в силах справиться с моими проблемами. Очень короткая записка — на майке много не напишешь. Я прочел ее пять раз и отдал Осборну.
— Она говорила вам, Осборн, что ту, первую записку писал не Клюг. Могу сказать, что эту писала не она.
Он неохотно кивнул. Я чувствовал себя невероятно спокойно, хотя где-то там, под этим спокойствием, прятался завывающий ужас. Спасал «Транксен».
— Вы можете это доказать?
— Она приходила ко мне в больницу незадолго до… Ее просто переполняло жизнелюбие и надежды. Вы говорите, что она заказала майку тремя днями раньше, но я бы это почувствовал. И потом, записка слишком патетична. Не в ее характере.
Осборн снова кивнул.
— Я хочу вам кое-что сказать. В доме не обнаружено никаких следов борьбы. Миссис Ланьер уверена, что на участок никто не заходил. Ребята из криминалистической лаборатории обшарили весь дом и подтвердили, что она была одна. Я готов поклясться, что в дом никто не входил и никто оттуда не выходил. И так же, как и вы, я не верю в самоубийство. V вас есть какие-нибудь предположения?
— НСА, — сказал я. Потом рассказал ему, чем Лиза занималась еще при мне. Рассказал о ее страхе перед разведывательными управлениями.
— Если кто-то и способен провернуть такое, так это они. Но, должен сказать, мне в это нелегко поверить. Сам не знаю, почему. Вы верите, что эти люди способны убивать вот так просто…
По его взгляду я понял, что это вопрос.
— Я не знаю, во что я верю.
— Конечно, я не стану говорить, что они не убивают, когда дело касается национальной безопасности или еще какого-нибудь дерьма в таком же духе. Но они бы забрали компьютеры. Они и близко не подпустили бы ее ко всему этому, после того как убрали Клюга.
— Пожалуй, это логично.
Он еще что-то пробормотал. Я предложил ему вина, и он с благодарностью согласился. Я прикинул, не присоединиться ли и мне — это довольно быстрая смерть, — но все-таки не решился. Осборн выпил целую бутылку и, немного захмелев, предложил сходить к дому Клюга, взглянуть еще раз. Я собирался на следующий день отправиться к Лизе и, понимая, что рано или поздно придется готовить себя к этому, согласился пойти с ним.
Сначала мы осмотрели кухню. Столы почернели от пламени, кое-где оплавился линолеум, но вообще-то пострадало не так уж много. Больше беспорядка оттого, что пожарные залили все водой. На полу осталось коричневое пятно. Я сумел справиться с собой и задержал на нем взгляд.
Затем мы прошли в гостиную, и оказалось, что один из компьютеров включен. На экране светилось короткое сообщение.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ЕСЛИ ХОТИТЕ УЗНАТЬ БОЛЬШЕ,
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ НАЖМИТЕ ВВОД⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
— Не трогайте, — сказал я Осборну, но он протянул руку и нажал клавишу. Слова исчезли, и на экране появилась новая фраза.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ТЫ ПОДГЛЯДЫВАЛ
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Потом экран замигал, и я очутился в автомобиле, в темноте. Во рту у меня была пилюля, еще одна — в руке. Я выплюнул пилюлю и какое-то время просто сидел, прислушиваясь к звуку мотора. В другой руке у меня оказался целый пузырек с «Транксеном». Чувствуя себя невероятно уставшим, я все-таки заглушил мотор, открыл дверцу, добрался наощупь до дверей гаража и распахнул их настежь. Воздух снаружи показался мне свежим и сладким. Я взглянул на пузырек и бросился в ванную.
Когда я доделал то, что требовалось сделать, в унитазе плавало больше десятка нерастворившихся пилюль и множество пустых оболочек от них. Сосчитав оставшиеся в пузырьке и вспомнив, сколько их там было, я начал сомневаться, что выживу.
Я добрел до дома Клюга, но Осборна там не обнаружил. Потом накатила усталость, и мне едва удалось вернуться домой. Я лег на кровать и стал ждать, умру я или останусь жить. На следующий день я нашел сообщение в газете. Осборн отправился домой и разнес себе затылок выстрелом из служебного пистолета. Совсем маленькая заметка. С полицейскими это случается постоянно. Предсмертной записки он не оставил.
Я сел на автобус, отправился в больницу и целых три часа добивался, чтобы мне разрешили увидеть Лизу. Так ничего и не добился. Я не был ей родственником, и врачи категорически отказались допускать к ней посетителей. Когда я начал заводиться, мне, как могли мягко, рассказали, насколько она плоха. Хал сообщил мне о Лизе далеко не все. Врачи поклялись, что у нее в голове не осталось ни одной мысли. И я отправился домой.
Лиза умерла через два дня.
К моему удивлению, она оставила завещание. Мне достался дом Клюга и все его содержимое. Узнав об этом, я позвонил в компанию, которая занимается уборкой мусора, и, когда они сказали, что грузовик уже выехал, я в последний раз отправился к дому Клюга.
На экране компьютера светилась все та же фраза:
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ НАЖМИТЕ ВВОД
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Я нашел нужную клавишу и отсоединил компьютер от сети. Когда прибыла машина, я распорядился, чтобы из дома вынесли все, оставив только голые стены.
Потом я прошелся по своему собственному дому, отыскивая все, что имеет хотя бы отдаленное отношение к компьютерам. Выбросил радио, продал машину и холодильник, микроволновую духовку, кухонный смеситель и электрические часы. Выбросил электрообогреватель из кровати.
Затем я купил самую лучшую газовую плиту. За старинным ледником пришлось охотиться довольно долго. Я забил гараж дровами и вызвал человека прочистить дымоход.
Немного позже я отправился в Пасадену и основал стипендиальный фонд имени Лизы Фу в размере семисот тысяч восьмидесяти трех долларов и четырех центов. Сказал в университете, что они могут расходовать эти деньги на любые исследования, кроме тех, что связаны с компьютерами. Надо полагать, они сочли меня эксцентричным стариком. Мне действительно казалось, что опасность миновала, когда вдруг зазвонил телефон.
Я долго не мог решиться, отвечать или нет, но потом понял, что он будет звонить, пока я не отвечу, и снял трубку.
Несколько секунд там раздавались только гудки, но это меня не обмануло. Я продолжал держать трубку у уха, и в конце концов гудки пропали. Осталось только молчание. Напряженно вслушиваясь, я слышал эти далекие музыкальные перезвоны, что живут в телефонных проводах. Отзвуки разговоров за тысячи миль от меня. И что-то еще, бесконечно далекое и холодное.
Я не знаю, что они там в НСА создали. Я не знаю, сделали они это намеренно или оно возникло само. Не знаю даже, имеют ли они к этому вообще какое-то отношение. Но я знаю, что оно там, потому что я слышал дыхание его души в телефонных проводах. И я начал говорить, осторожно подбирая слова:
— Я не хочу ничего знать. Я никому ничего не расскажу. Клюг, Лиза, Осборн — все они совершили самоубийство. Я всего лишь одинокий человек и никому не доставлю хлопот.
В трубке щелкнуло, и раздались гудки.
Убрать телефон было несложно. Заставить телефонную компанию убрать проводку оказалось немного труднее: уж если они подводят кабель, считается, что это навсегда. Они долго ворчали, но, когда я начал срывать провода, уступили, предупредив, правда, что это обойдется недешево.
С энергокомпанией было хуже. Они, похоже, считали, будто есть такое правило, чтобы к каждому дому было подведено электричество. Их люди соглашались отключить подачу энергии, но наотрез отказывались снимать провода, идущие к моему дому. Тогда я влез на крышу с топором и на их глазах подрубил четыре фута карниза с проводкой. После этого они смотали свое хозяйство и убрались.
Я выбросил все лампы, все, что связано с электричеством. Потом с молотком и зубилом принялся за стены.
Я выковырял скрытую проводку и прошелся по всему дому с мощным магнитом, проверяя, не пропустил ли я где металл, потом неделю убирал мусор и заделывал дыры в стенах, в потолке и на чердаке. Меня очень забавляла мысль об агенте по продаже недвижимости, который будет продавать этот дом, когда меня не станет.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
«Уверяю вас, замечательный дом! Никакого электричества…»
Теперь я живу спокойно. Как раньше.
В дневные часы работаю в огороде. Я его здорово расширил, теперь у меня и перед домом кое-что посажено.
Живу со свечами и керосиновой лампой. Почти все, что я ем, выращиваю сам.
Довольно долго я не мог отвыкнуть от «Транксена» и «Дилантина», но в конце концов мне это удалось, и теперь я переношу приступы без лекарств. Обычно после приступов остаются синяки.
Посреди огромного города я отрезал себя от окружающего мира. Компьютерная сеть, растущая быстрее, чем я могу себе представить, обходится без меня. Я не знаю, действительно ли это опасно для обычных людей, но мы-то в нее попались — я, Клюг, Осборн. И Лиза. Нас просто смахнули, как, бывает, я сам смахиваю с руки комара, даже не заметив, что раздавил его. Однако я остался в живых.
Неизвестно, правда, надолго ли.
Лиза рассказывала мне, как компьютерный сигнал оттуда может проникнуть в дом через электропроводку. Есть такая штука, которая называется «несущая волна» — так вот, она может передаваться по обычным проводам. Поэтому мне и пришлось избавиться от электричества.
Для огорода нужна вода. Здесь, в южной части Калифорнии, дожди идут редко, и я просто не знаю, где еще брать воду.
Как вы думаете, сможет ли это проникнуть в дом через водопроводные трубы?
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Перевел с английского А. Корженевский
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Чем дальше тебя посылают,
Тем больше тебе доверяют.
Я придумал хитрую штуку: пишу специальными чернилами между строк детской книжки про ромашку и ослика. Если постороннему придет в голову перелистать ее, текст немедленно исчезнет. Главное, чтобы никто не знал о моих письменных упражнениях. Согласитесь — всякое может случиться! Но если вдруг моя система не сработает (такое бывает с системами), то заранее приношу извинения заинтересованным лицам и организациям, заверяю всех и каждого, что никого и ничего я не имел в виду. Во всем, что произошло и происходит, виноват один только я. Вернее, моя трусость, врожденная, постоянная, прогрессирующая трусость.
Взять хотя бы эту невразумительную планету, вокруг которой я кручусь…
Нет, лучше по порядку.
Много лет назад я обитал на планете Земля и вел счастливую растительную жизнь мелкого служащего. Боже мой, как это было прекрасно — влачить жалкое существование на свое жалкое жалованье и бояться разве что начальства, темноты, террористов, посторонних, безденежья, кризиса… Я вел спокойную, размеренную жизнь: днем на службе, вечером дома, наедине с телевизором. Раз в неделю, по воскресеньям, занимался профилактикой дверных замков — снимал их по одному, чистил и смазывал…
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Судьба наказала меня за излишнее любопытство.
Зачем, спрашивается, в то злополучное воскресенье после обычной возни с замками я решил проверить свой почтовый ящик? Кто меня, дурака, просил, какой авантюрист во мне проснулся? Газет я не выписываю, писем мне получать не от кого. Глубоко убежден: почтовые ящики — не только совершенно бесполезные, но вредные приспособления. Туда могут опустить и повестку в суд, и анонимку, а то и бомбу подложат… Всякое может случиться!
В тот раз там оказался голубой казенный конверт, адресованный именно мне, а отправителем значилась какая-то организация с устрашающим названием КПКР. Первым и, видимо, самым мудрым моим желанием было немедленно положить конверт обратно, выбросить ключ от почтового ящика и забыть об этой гнусной истории, но потом я подумал — ничего не выйдет, на конверте остались отпечатки моих пальцев, и теперь мне не отвертеться. Вторым, тоже неплохим решением было сжечь улику, а пепел спустить в унитаз общественного туалета. Поступил же я третьим, и уж, точно, самым глупым образом: я вскрыл конверт. В него был вложен еще один, с заполненным адресом, а в нем — само письмо:
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀ Дорогой друг!
КПКР (Курсы Подготовки КосмоРазведчиков) объявляют набор слушателей. Мы просим вас заполнить прилагаемую анкету и выслать ее нам в прилагаемом конверте.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ВСТУПИТЕЛЬНАЯ АНКЕТА КПКР
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ (правильное подчеркнуть)
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
1. Бывает ли у Вас чувство беспричинного страха?
а) Не бывает.
б) Иногда.
в) Часто.
г) Иного чувства я не знаю.
2. Что Вы чувствуете при внезапном телефонном звонке?
а) Радость от предстоящего общения.
б) Ничего.
в) Беспокойство.
г) Теряю сознание.
3. Как Вы отнесетесь к утверждению: молоко фиолетового цвета!
а) Попытаюсь опровергнуть.
б) Сделаю вид, что мне все равно.
в) Охотно соглашусь.
г) Быстренько смоюсь.
4. Вам перебежала дорогу черная кошка. Ваши действия?
а) Пойду дальше, не останавливаясь.
б) Остановлюсь и дождусь, пока меня обгонит пешеход, идущий сзади.
в) Плюну через левое плечо, три раза обернусь вокруг себя и подожду, пока меня обгонит пешеход, идущий сзади.
г) Вернусь домой и не выйду до конца дня.
5. Вы пилотируете самолет. Полет проходит нормально. Внезапно Вы слышите, что за Вашей спиной открывается дверь. Ваши действия?
а) Оглянусь.
б) Продолжу пилотирование.
в) Подниму руки вверх.
г) Катапультируюсь.
Большое спасибо, и попытайтесь не упустить свой шанс!
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Так как я всегда считал, что лучше потерять шанс, чем жизнь, то вернулся ко второму своему решению и попытался уничтожить эту проклятую бумажку методом сжигания. Я извел целый коробок спичек, но она не загоралась. Расхрабрившись, я собрался было просто порвать анкету и выбросить клочки в мусоропровод, но тут заметил на обратной стороне текст, который вероятно, проступил от нагрева:
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀ ДОРОГОЙ ДРУГ!
Эта бумага не рвется, не мнется и с кислотой не реагирует.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀ Желаем удачи.
⠀⠀ ⠀⠀
Вот тогда я и совершил величайшую глупость в своей жизни: заполнил анкету, сунул в прилагаемый конверт, аккуратно заклеил его и, не побоявшись сумерек, снес на почту.
В анкете я честно подчеркивал только последние ответы и поэтому был убежден в своей непригодности даже для КГТПМ (Курсов Подготовки ПосудоМоек), но все-таки, в ожидании вежливого отказа, исправно наведывался к почтовому ящику…
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Десять дней спустя дрожащей рукой в резиновой перчатке я вскрывал очередной голубой конверт, где меня, во-первых, поздравляли с поступлением, а во-вторых, настоятельно приглашали явиться на следующий день в актовый зал административного корпуса КПКР, имея при себе удостоверение личности и две смены белья. Все это, а также пальто, новый костюм и скромные сбережения давно уже лежало в чемодане, а при себе имелся билет до… не скажу куда, и я собирался им воспользоваться в тот же день.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Мне оставалось только покинуть квартиру и добраться до ближайшего пункта транспортировки. Я сумел выполнить лишь первую часть своего плана, ибо за дверью меня ожидали трое сотрудников КПКР. Пришлось пригласить их зайти, чувствовать себя как дома, выпить по чашечке кофе и дать им уговорить меня.
Меня легко уговорить, имея численное преимущество. Взять хотя бы клоповидных… Я был тогда один в космосе, а их — несметное множество!
А эта планета, над которой я болтаюсь? Кто знает, что меня ждет, если я все-таки решусь опуститься на ее поверхность…
Так вот, когда я пришел в себя от шока, вызванного моим зачислением в ряды суперменов, то оказалось, что я уже давно учусь на КПКР и, к великому своему удивлению, имею хорошие оценки по всем предметам. От упражнений по развитию инстинкта самосохранения меня и вовсе освободили — эксперты из сектора выживаемости пришли к единодушному выводу, что развивать это чувство у меня дальше не имеет смысла. Было предложено использовать меня в качестве демонстрационного пособия; с того времени я сидел на занятиях рядом с инструктором и, реализуя свои способности к самосохранению, рассчитывал в уме траекторию падения люстры при внезапном землетрясении.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Только не подумайте, что я считался на курсах уникумом. Нет, весь наш экспериментальный класс был подобран в соответствии с фундаментальным принципом:
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
А как иначе! Положение в космонавтике сложилось печальное: завоевание пространства требовало огромных затрат, а ситуации, в которые то и дело попадали неустрашимые звездолетчики, развивались отнюдь не по сценариям приключенческих фильмов, когда после всяких там передряг все возвращаются домой живые и невредимые. Скорее это было похоже на трагедии Шекспира, в которых к концу на сцене остаются только второстепенные персонажи. Люди погибали, огромные средства тратились впустую, и за освоенной Солнечной системой простиралась зловещая неизвестность, полная неожиданностей…
Взять к примеру тех же клоповидных. Или планету, вокруг которой я вращаюсь. Да что там говорить, всякое случалось!
И тогда они решили, что надо использовать косморазведчиков совсем иного психологического типа. Ориентированного на максимальную выживаемость.
И я попал к ним в поле зрения.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Надо бы добавить, что еще больше он боится не вернуться, выполнив задание.
Прав был преподаватель космоэтики: все относительно. В сравнении с нынешним моим положением тренировочные прыжки с вышки, даже без зонта (его у меня каждый раз отбирали), кажутся верхом безопасности и комфорта. К тому же на курсах рядом со мной всегда были другие курсанты, у них и в мыслях не было причинять мне неприятности… Не то что эти клоповидные!
Все им, видите ли, не терпелось вступить в контакт, им, видите ли, покоя не дает «обмен информацией, способствующий прогрессу обеих цивилизаций». Спят и видят — с кем бы чем-нибудь полезным махнуться… А если они заразу на Землю занесут и, что главное, через меня? Нет уж, дудки! Послал им горячий привет, сохраняя, однако, солидную дистанцию, записал их координаты, дал наши (ложные, конечно, — всякое бывает), выразил восторг по поводу обитаемости этого уголка Галактики — и был таков. Главное я выяснил: мы не одиноки во Вселенной, а хорошо это или так себе — не мне решать. Хотя, если разобраться, кому нужны клоповидные визитеры? У нас своих неприятностей хватает. Например, проблема безопасности пешеходов. Движение сумасшедшее, на улицу выйти невозможно — мигом окажешься под колесами. Бегаешь, как заяц…
Ладно, не буду отвлекаться.
На курсах я быстро выбился в первые ученики, что совсем не удивительно, если принять во внимание мою боязнь экзаменов, инструкторов, сокурсников и всего остального.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Этот плакат висел в техническом классе на самом видном месте. Заложенную в нем мудрость я осознавал нутром и изучал матчасть вдоль и поперек.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ (кабинет космолингвистики)
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ (приборный щиток тренажера звездолета)
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ (плакат по безопасности возможных контактов)
Этому правилу я и следовал неукоснительно во время незабываемой встречи с представителями клоповидной цивилизации. Очень может быть, что вся научная и техническая информация, которую они предлагали для обмена, нам нужна позарез, но мне лично все эти сверхсветовые двигатели или семь законов термодинамики ни к чему, а принцип удвоения продолжительности существования я считаю просто вредным… хотя на всякий случай я его записал — мало ли что может случиться.
В настоящий момент я уже второй месяц кружусь вокруг злополучной планеты и все размышляю: что я на ней потерял? На кой ляд она мне сдалась?
Задание я выполнил — иную цивилизацию обнаружил, в контакт с нею вступил, оборудование в исправности, сам я (не сглазить бы) жив-здоров. Зачем мне еще одна цивилизация? А если там живут типы похуже моих клоповидных? Может, там обитают какие-нибудь тигровидно-саблезубые пониженной гуманоидности…
Нет, надо быть предельно осторожным и не расслабляться. Что с того, что планета такая голубая и на вид совершенно невинная? Лучше я по третьему разу еще семь раз отмерю.
Инструктор по курсу безопасности возможных контактов (удивительно обаятельный старичок, разбитый параличом, а потому совершенно безобидный) предупреждал нас о предельной осторожности.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Я был его любимым учеником. А с клоповидными мне просто не повезло. Эта катастрофа (встреча с ними) произошла на третий год полета. К тому времени я немного освоился в звездолете: не вздрагивал от каждого шороха, смело подходил к пульту управления и совсем уже было решил, что полет так и закончится без происшествий и я благополучно вернусь домой, выполнив главную задачу — выжить. В то воскресенье ничто не предвещало опасности. Я собирался заняться вечерней профилактикой замков входного люка, как вдруг замигал глазок анализатора нелогичности окружающей среды (АНОС) и завыла сирена — честно говоря, я сам ее поставил, на всякий случай. Этот анализатор у меня работал как миноискатель, им можно было определить наличие цивилизации в радиусе нескольких световых лет. Любая цивилизация вносит нелогичность в окружающую среду и тем самым выдает себя.
Я давно готовился к встрече с инопланетянами, это, в конце концов, цель моего полета, и приступил к реализации намеченной программы: определил вектор излучения нелогичности, развернул звездолет на 180 градусов и на максимально допустимой (для меня, конечно) скорости дал деру. Однако АНОС продолжал мигать, а сирена завыла еще громче. Решив, что со страху перепутал направление, я развернулся еще раз и помчался обратно, но АНОС и сирена не унимались: цивилизация по-прежнему надвигалась на меня. В отчаянии я попытался смыться перпендикулярным курсом, но результат оказался тем же. Удостоверившись в том, что активные действия бесполезны, я переключился в режим кокона — выключил двигатель, погасил бортовые огни и попробовал впасть в летаргическое состояние. Обычно мне это удавалось мгновенно, но на этот раз что-то мешало. В голову лезли какие-то глупые мысли, которые оказались мыслепосылками от клоповидных. Правда, я попытался улизнуть в подсознание, но эти фрейдисты и там меня достали. Совершенно бестактные существа!
А может, они вовсе и не клоповидные? Кто их знает, я, честно говоря, их и не видел вовсе. Просто назойливые они, как клопы.
Задание я выполнил и лег на обратный курс. Теперь на Земле могут спать спокойно — мы не одиноки во Вселенной. Ликуйте! Возрадуйтесь! Вот вам их координаты, летите туда, вступайте в контакт, братайтесь, целуйтесь, обменивайтесь дарами своих цивилизаций, делайте, что хотите, но прежде мне надо добраться до Земли. Домчаться, доползти, дотрястись… Хватит в одиночестве скитаться по просторам! Хватит подвергать себя всяческим напастям! Рисковать жизнью на каждом шагу! Немедленно домой!
Признаться по совести, вот уже два месяца как я кружусь вокруг одной Голубой Планеты, очень похожей на Землю. Но, во-первых, я не уверен до конца, что это она и есть — мало ли как могут соврать карты, — а чисто внешнее сходство с Солнечной системой еще ни о чем не говорит. Во-вторых, даже если планета, на орбите которой я нахожусь, и в самом деле Земля, то это еще не означает, что там, внизу, меня примут с распростертыми объятиями. Надо сначала выяснить ситуацию — возможно, за то время, что я провел в космосе, всех косморазведчиков объявили вне закона, и меня арестуют сразу же по прибытии. В-третьих, и это главное, я не совсем уверен в том, что сумею вручную совершить мягкую посадку, а полностью доверяться автопилоту было бы глупо.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Утром 5 января 1976 года, ровно в 17.15, Чарли Старкуэзеру явился Господь Бог.
Чарли был не последним винтиком в престижном рекламном агентстве Пирса, Траста, Хэка и Клоббера, и Богу пришлось здорово попотеть, чтобы попасть к нему на прием. В наш век, когда у каждого в бумажнике есть водительские права и дюжина кредитных карточек, Господь Бог оказался в аховом положении: у Него не было даже свидетельства о рождении. Горький опыт научил Его не называть Себя по имени — сами знаете, какое нынче отношение к религиозным фанатикам. Правда, есть эффектные приемы, надежно служившие в прошлом, но сейчас огненное облако или столб пламени ничего не дадут, кроме неприятностей с пожарными.
Оставалось только одно: войти прямо в голову Чарли — признаться, не самое уютное место в первый рабочий день нового года. Голова эта гудела с похмелья, накопившегося за целую неделю празднования. К гуденью примешивались уколы зависти и острая жалость к самому себе — из старших сотрудников в контору пришел только Чарли.
В других обстоятельствах Всевышний шарахался бы от такой головы, как от чумы, — а кто лучше знает толк в разных эпидемиях, как не Он, ведь к каждой Он приложил руку! — но сейчас иного выхода не было. Он должен донести до Чарли Слово.
В момент Его прибытия Чарли находился в туалете. Трясущимися пальцами одной руки он пытался опрокинуть в себя содержимое бумажного стаканчика, а другой приводил в порядок ширинку.
— Боже! — хрипло выдавил Чарли.
— Да, это Я, — произнес голос внутри головы. — И Я должен тебе кое-что сказать.
— Почему именно мне? — простонал Чарли и выронил стаканчик.
— Потому что ты веруешь. Кто бы знал, сколько времени Я ищу кого-нибудь, кто сохранил веру!
Чарли слушал внимательно, время от времени сочувственно кивая.
— Ты помнишь первую заповедь? — вещал голос. — «Да не будет у тебя других богов перед лицом Моим».
— Нету, — пробормотал Чарли.
— А у твоего шефа есть, и у тех парней из финансового… Они поклоняются Маммоне. Я хотел достучаться до кого-нибудь из церковных деятелей, но они слишком заняты своими делами. А уж до твоих клиентов и вовсе не добраться — всегда на совещании. Остаешься ты.
— Где остаюсь?
— Здесь, слушающим Меня. Надо что-то предпринять с телевидением.
— Зачем?
— Так велит Вторая заповедь. «Не делай себе кумира и никакого изображения того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде ниже земли. Не поклоняйся им и не служи им…»
— Пожалуйста! Ты кричишь мне прямо в ухо.
— Извини. Тебе понятно, в чем заключается проблема? По всему миру в затемненных комнатах расставлены маленькие ящики. Рукотворные кумиры в каждом доме, и миллионы людей безмолвно сидят перед ними, поклоняясь…
— Люди не поклоняются телевидению. Они просто смотрят передачи.
— И верят тому, что видят. А вера приводит к поклонению. К поклонению атлетам, телезвездам и прочим существам из плоти и крови. Не агнцам Божим, а баранам вроде Джонни Карсона и Мерва Гриффина!
— Ты опять кричишь.
— Да, кричу. Ибо настало время кричать об этом. Люди стали относиться к телевизионным передачам, как к проповедям, и принимают их слепо. Даже рекламу, которую ты сочиняешь…
— Но это моя работа. Что же я могу?
Господь сказал ему, что он может.
— Не выйдет, — задумчиво ответил Чарли.
Всевышний недовольно сморщился.
— Попробуй, — велел Он. — Вот что ты должен сделать…
В конце концов Чарли согласился. Он доплелся до своего стола, сел за машинку и сделал. А то, что получилось, отнес мистеру Хэку. Остальные три его шефа — Пирс, Траст и Клоббер — выехали на Багамы с рабочей группой в двадцать человек, включая шесть роскошных манекенщиц, чтобы выполнить заказ на двести тысяч долларов: тридцатисекундный рекламный ролик об ореховом масле. Мистер Хэк, прекрасно понимая, чем — а точнее, кем — занимаются его партнеры, пребывал в отвратительном настроении. Он едва не испепелил взглядом листок, который Чарли положил перед ним на стол.
— Это что?
— Небольшое предложение. Я бы сказал, заявка.
— Кто заказчик?
— Заказчика нет. Это такая новая форма подачи материала, мы могли бы использовать ее в будущем. Я думал…
— Вам платят, чтобы вы писали, а не думали.
— Но это совершенно необычный подход. Он может революционизировать всю рекламу.
— Революционизировать? Коммунистические разговорчики!
— Ничего подобного, клянусь вам! Если б вы согласились прочесть…
— Будь по-вашему, Старкуэзер.
Мистер Хэк со вздохом взял листок и, шевеля тубами, стал читать.
Текст Чарли был простым:
«Мехико, 1519 год, жаркий полдень. Немилосердное солнце изливает лучи на толпу ацтеков, собравшихся у подножья пирамиды. Под бой барабанов и завывание флейт украшенные перьями жрецы тащат по каменным ступеням к жертвенному алтарю пленника. Они бросают его на плиту. К пленнику подходит верховный жрец с обсидиановым ножом. Нож вознесен — опускается — затем жрец морщится от боли, разжимает пальцы и хватается за плечо.
Кто-то из ближних рядов участливо спрашивает:
— Что, опять артрит беспокоит?
Верховный жрец кивает — другой жрец начинает ритуал — подает рекламируемый продукт в бокале текуилы — верховный жрец пьет — улыбается — берет нож — одним взмахом рассекает жертву — вытаскивает сердце — подносит его к камере — и говорит:
— Делайте взносы в Объединенный Фонд Сердца!»
Мистер Хэк оторвался от бумаги.
— Что за чертовщина? Как вам такое взбрело в голову? Господи…
— Вот именно, — вставил Чарли. — Возникла опасность, что люди слишком серьезно относятся к нашей рекламе. Пока не поздно, это надо изменить. Немного юмора, если подумать, не помешает…
Мистер Хэк вышвырнул Чарли, не утруждая себя раздумьями.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Вечером 27 февраля 1980 года Фред и Мирна Хубер смотрели новый приключенческий телесериал.
Пока Фред сосал первую банку пива, на экране шла захватывающая дух погоня по Гранд-Каньону, жертвами которой стали шесть машин, три вездехода и ослик. Когда Фред принялся за вторую, главный герой отправился в порт допрашивать злодея. Фред догадался, что это злодей, потому что у того была яхта. Как обычно, злодей вел себя хладнокровно.
— Что ж, я действительно нарядился Санта Клаусом на детской площадке, — признался он. — Но отсюда еще не следует, будто я испытываю нездоровое влечение к детям.
Фред прикончил вторую банку, и потянулся за третьей, когда картинка померкла и вежливый голос диктора объявил, что передача будет продолжена после важного политического выступления Мило Т. Снодграсса, кандидата в сенаторы.
Потягивая пиво, Фред слушал заверения мистера Снодграсса. Тот обещал сократить правительственные расходы, создать миллионы новых рабочих мест за счет государственного бюджета, покончить с преступностью, снять ограничения на продажу оружия, повести решительную борьбу с загрязнением среды, расширить торговлю автомобилями, беспощадно обрушиться на монополии, отменить антитрестовские законы, мешающие бизнесу…
Внезапно чей-то голос перебил кандидата.
— Раскайтесь! Раскайтесь, несчастные грешники, ибо время пришло. День Страшного суда…
Кандидат на экране ойкнул.
Фред Хубер у экрана икнул.
— Что это?
— Должно быть, с другого канала, — предположила Мирна. — Какой-нибудь проповедник. Может, Билли Грэйм…
Она протянула руку и переключила программу. В восемьдесят девятый раз повторяли шоу «Люси», и Фред, успокоившись, открыл очередную банку.
Чтобы отпугнуть посетителей, Люси решила внушить им, будто дом заполнен термитами, и переоделась гигантским муравьем. Только она открыла рот, как одновременно с ней посторонний голос произнес что-то вроде «О, маловерные».
Но Фред икнул еще раз и ничего не расслышал.
После этого голос замолчал.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Днем 9 марта 1983 года президент Соединенных Штатов Америки и его главные советники проводили чрезвычайное экстренное совещание у пятой лунки на площадке для гольфа близ пустыни Клэмми-Палм.
— Чертовски сложная проблема, господин президент, — заметил госсекретарь. — Что вы собираетесь предпринять?
Президент покачал головой.
— Ума не приложу. Даже не знаю, какой клюшкой бить.
— Я не о следующем ударе, — сказал госсекретарь. — Меня беспокоит состояние нации.
— Бросьте, — нахмурился президент. — Не для того я вез через всю страну штабными самолетами ВВС весь наш мозговой центр в составе девяноста человек, чтобы рассуждать о государственных интересах. Есть вопросы поважнее. — Он примерился к мячу. — Ну, как вам это понравится?
— Вот именно, — поддержал министр обороны. — Как? Население выросло до четверти миллиарда, из них пятьдесят миллионов безработных. Мы увеличили помощь неимущим, по ровным счетом ничего не добились — с этой чертовой инфляцией доллар не стоит и ломаного гроша. Мир раздирают конфликты. А во что превратилась окружающая среда?
— Точно, — кивнул президент. — Именно среда. Ваша беда, друзья, что вы не держите руку на пульсе. А я вот держу. — Он широко улыбнулся. — Включил я, значит, в среду телевизор — хотел посмотреть спортивную передачу — и случайно наткнулся на выпуск новостей. Этот парень, который комментировал новости, как раз объяснял, что наши несчастья заключены в нас самих. Все из-за дурных мыслей. Вместо того чтобы забивать себе голову неприятностями, надо больше думать о хорошем.
— Но он всего лишь комментатор…
— Всего лишь? — возмутился президент. — Кто же лучше него разбирается, что к чему? Это его работа — рассказывать нам, что на самом деле происходит. Он специалист! Господи, да он зарабатывает больше, чем я!
В отдалении поднялся столб огня, но в густом смоге, окутавшем пустыню, его никто не заметил. А после неудачного удара президент разразился проклятьями, и глас вопиющего остался неуслышан.
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Вечером 20 апреля 1986 года финнегановский «Бар и гриль» был набит битком — как, впрочем, все заведения во все вечера.
Гриль давно уже не работал из-за отсутствия продуктов, зато в баре народ на ушах стоял. Не какие-нибудь там паршивые эстеты, нет, а самый что ни на есть простой люд, который мог оценить по достоинству в точности воспроизведенную обстановку старинной таверны, натуральную имитацию погребка, и не где-нибудь, а на 82-м этаже нового высотного здания «Компании Сбережений и Займов».
Кто пил, кто курил, кто нюхал. Несколько упрямцев скрючились в углах под решетками кондиционеров, пытаясь схватить глоток свежего, чистого, рециркулированного смога.
Сюда приходили развлечься, и никого не смущала теснота. Конечно, десять кусков за стаканчик с прицепом — это крутовато, зато алкоголь убивает микробов в воде. А если вы не пьете, всегда можно включить…
Включить транзистор и послушать новую рок-группу «Доу-Джонс» с ее платиновым хитом «Вверх по ручью без кислородного баллона».
Включить телик на учебную программу и посмотреть суперпорнофильм недели «Кинг-Конг и Глубокое Горло».
Можно узнать об ограблениях и зверских изнасилованиях, о группе юнцов, утопивших в унитазе старика, однако, как заверил диктор, секс и насилие находятся под строгим контролем. Посетители, заполнившие бар, были со всем согласны. Толпа как толпа…
— Горе тебе, Вавилон!
Голос поднялся над толпой, перекрывая шум, и его чуть было не услышали; но кто-то как назло приоткрыл окно, и звуки, донесшиеся с улицы, скрежет тормозов, сирены скорой помощи, разрывы самодельных бомб, крики бунтарей, рев полицейских истребителей, — заглушили все остальное. А как иначе — субботний вечер…
— Ну, все, — молвил Голос, обращаясь Сам к Себе. — На этот раз никакого потопа, никакого ковчега, никакого Ноя, клянусь) Куда запропастились молнии?
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
Конец света наступил 17 мая 1988 года. Но команда «Озерных» играла в тот день решающий матч, и конца света никто не заметил.
⠀⠀ ⠀⠀
Перевел с английского В. Баканов
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Было то время, которое уже нельзя назвать ночью, но еще и не утро: солнце пока не взошло, однако звезды померкли. На фоне серого неба громоздились друг на друга ветви небоскребов «верифай»; Дайра, который большую часть жизни провел в Мраморном районе, где господствовал псевдоисполинский стиль, до сих пор не мог к ним привыкнуть. Особенно дико выглядели окна горизонтальных ветвей, глядящие вниз. Два окна над его головой бросали на асфальт восьмиугольники света; в одном из них, прямо на стекле, неподвижно стоял мужчина в длинных до колен шортах. Пятки его были красными. Где-то на соседней улице, возвращаясь с пробежки, устало цокала копытами прогулочная лошадь.
— Ну, все, — сказал Дайра, вынимая из машины автомат и оба шлемвуала. — Вы еще посидите в дежурке, а я домой.
— Я в машине останусь, — отозвался Ниордан (от усталости он похрипывал). — Вдруг что.
Никакой необходимости ждать тревоги в машине, когда остальные все равно в дежурном зале, не было, но с Ниорданом никто не спорил. Даже мысли такой не возникало ни у кого. Ниордан повернул к капитану бледное, вечно настороженное лицо.
— Если что, я до пол-одиннадцатого дома буду, — и Дайра пошел посреди улицы, цокая подошвами в такт лошадиным шагам. Со спины Дайра казался багровым, хотя в одежде его не было ничего, хотя бы отдаленно напоминающего красный цвет. Ничего, кроме креста. Но крест, как и полагается, находился на животе.
Остальные зашевелились.
— Мы, значит, посидите, а он домой. Во как! — раздраженно пробасил Сентаури, вытаскивая из машины свое грузное тело. — Ему, значит, можно. А мы, получается, пиджаки.
— Вы злитесь оттого, что всю ночь не спали, — тощий и длинный Хаяни вылез вслед за ним и стал рядом, разминая затекшие ноги. — Ведь он провожает… Я хочу сказать, ему действительно надо уйти.
Сентаури угрюмо и неразборчиво буркнул что-то в ответ, и, не прощаясь, они ушли. Ниордан и головы не повернул. Он смотрел вперед, положив на руль тонкие, выбеленные ночью руки. Он был горд, Ниордан, по-королевски невозмутим.
Когда улица опустела, он затемнил заднее и боковые стекла, протянул вверх левую руку и не глядя нащупал свою корону, висящую на обычном месте, у волмера. Изумруды и бриллианты венчали каждый ее зубец, на нее нельзя было смотреть без восторга. Ниордана всегда удивляло, что скафы, работающие с ним, не в состоянии видеть аксессуаров его второй, настоящей жизни. Он подержал корону в руках, насладился теплом и весом сияющего металла, осторожными, уважительными движениями водрузил на голову. Затем он снова положил руки на руль и принял еще более величественную позу.
— Френеми! — тихо позвал Ниордан.
И сразу послышался мягкий, спокойный, родной до истомы голос:
— Я здесь, император.
Ниордан взглянул на соседнее сиденье, где пять минут назад находился Дайра. Темный силуэт был теперь на том месте. Угадывались сложенные на коленях тонкие руки, смутно поблескивали глаза, пристальные, умные, все понимающие глаза его советника. Его друга.
— Мне трудно, Френеми.
— Ты ненавидишь их, император.
— Они уже не бойцы. Каждый из них отравлен.
— Одно твое слово, и мы заставим их…
— Нет! — Ниордан зло мотнул головой. Помолчал. — Нет, Френеми. Сюда моя власть не распространяется. Скажи, как дела в государстве?
— Плохо, император. Без тебя трудно. Заговорщики стали чаще собираться в доме на площади.
— Проберись к ним. Сделай их добрыми. Отними у них силу.
— Но без тебя…
— Ты ведь знаешь, отсюда мне нельзя уходить. Здесь — важнее.
— Да, император. Только ты можешь сразиться с болезнью. Страшно подумать, если она проникнет в твои владения.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В тот год стояло настолько жаркое лето, что даже деревья в Сантаресе были горячими. Весь город пропитался запахом раскаленной органики. Небо у горизонта сделалось желтым. Это был какой-то непрекращающийся уф-ф-ф. А потом прошел циклопический дождь. Молнии змеились по всему небу, штыками впивались в здания, стояли непрерывные треск и грохот. Потом началась форменная парильня — озона дождь не принес. Рубашки мгновенно мокли и уже не могли высохнуть, голоса звучали задушенно, отяжелевший воздух устал переносить звуки. Утром, еще до восхода, в открытые окна вливалась давящая жара — некуда от нее деться. И все-таки, повторял про себя Мальбейер, все-таки лето, все-таки не мороз и не этот ужасный снег, я так люблю лето, атавистически люблю лето, с детства во мне живет лентяй, который терпеть не может, выходя на улицу из дому, возиться с верхней одеждой.
Мальбейер, грандкапитан скафов, был бледненький, скудный на красоту человечек с чахоточно белой кожей и прищуренными глазами. Однако спокойствия, присущего щуплым людям, в нем не было, а было что-то вкрадчиво-напряженное, потно-кадыкастое, сильное и угловатое. Во всех его движениях проскальзывала фальшь, но фальшь не подлая, а наоборот — очень искренняя. Казалось, он совершенно не умеет вести себя, но признаваться в этом не хочет и старается скрыть свое неумение.
Когда Мальбейер оставался один, он преображался: его движения приобретали не то чтобы стремительность — торопливость, он всполошенным тараканом начинал носиться по кабинету, обтекая многочисленные стулья и огромный Т-образный стол, заваленный многомесячными слоями никому не нужных бумаг. Тогда он передвигался скачками, чуть боком, по-крабьи, на бегу что-то хватая и перекладывая; как чертик, возникал почти одновременно в самых неожиданных местах кабинета — тот давно превратился в основное место его обитания, пропитался его запахами, наполнился его одеждой, посудой и электроникой. Он и спал-то почти всегда здесь. Свой дом на окраине Сантареса Мальбейер не любил и посещал весьма редко: хоть и предпочитал он оставаться один, полное одиночество его угнетало.
Сейчас Мальбейер стоял у окна и вглядывался в изломанный горизонт.
— Скоро солнце, — сказал он громко. И повторил шепотом: — Скоро солнце.
В Управлении стояла тишина, только в одном из дальних коридоров хлопали двери. Мальбейера уже второй месяц мучила бессонница, и перед каждым рассветом он слышал это хлопанье. Он долго пытался сообразить, что оно означает, а с неделю назад он не выдержал и решил посмотреть. В коридорах было темно, приходилось идти на ощупь. Наконец, в отделе медэкспертиз грандкапитан увидел дежурного — бодрого круглого скафа-пенсионера с огромными усами и палкой в руке. Скаф застыл, держась за дверь, вид у него был спокойный и вопрошающий. Секунд десять они молчали, потом Мальбейер вежливо кашлянул и ушел. И сразу хлопнула дверь.
По дороге назад Мальбейер заблудился, и это было очень удивительно для него — человека, который знал здание чуть ли не лучше самого архитектора.
Сейчас, вспомнив эту сцену, он через нос фальшиво расхохотался и, качая головой, прошептал:
— Просто комедия!
Но тут же по сложной ассоциации мысли его приняли новое направление. Он резко отвернулся от окна, вгляделся в голубеющие сумерки кабинета и ринулся к столу. Загрохотало кресло, пронзительно взвизгнул выдвигаемый ящик. Мальбейер синим мешком склонился над ним, ожесточенно работая локтями.
— Надо, надо еще раз. Ну-ка?
Мальбейер включил магнитофон. Как и всякий уважающий себя (а главное, мнение о себе) сантаресец, он имел личностный, т. е. настроенный на хозяина интеллектор, которому мог бы просто заявить о своем желании, однако магнитофон предпочитал включать сам. Во всем мире не было вещи, которую он любил бы так, как эту красивую матовую игрушку. Магнитофон его всегда содержался в идеальном порядке, кассеты расставлены по гнездам и аккуратно надписаны. Редкий каллиграф, Мальбейер гордился своим почерком и не терпел печатных надписей. По натуре он был кропотливейшим из педантов, но именно кропотливость мешала ему проявлять педантизм во всем — на все просто не хватало времени. Он считал, что гораздо лучше не убирать совсем, чем убирать кое-как, и поэтому кабинет его всегда был ужас как захламлен.
— … (вытянув шею, равномерно моргая белесыми ресницами) мой магнитофон. Как мягки, как податливы твои грани! Я не нападаю, я нежно приближаюсь к тебе. Деликатное, легчайшее нажатие пальца на ребристую поверхность чуть пружинящей кнопки, неслышный, едва осязаемый щелчок — и все вдруг преображается! Мгновение — и затемняется окно, сумрак уступает место тьме. Еще мгновение — и тьма рассеивается, трансформируется в призрачный, почти лунный свет. Э, куда там лунному! Таинственными и непрочитанными кажутся кипы книг, ставший сиреневым подоконник превращается в край света — мы одни. Шуршащая крупяная мгла окутывает меня. На стене желто горят четыре экрана. Все предугадано, как нельзя нигде предугадать в жизни. Ты один, кто не обманет меня.
Прислушайся, я возлагаю на тебя пальцы, я приказываю тебе, — ты беспрекословно и точно последуешь моей воле.
Мой друг, мой друг, мне нужен тот эпизод, где они говорят о вакансии. Пусть включены будут все четыре экрана, пусть звук будет тихим, а изображение остановится в том месте, которое я укажу…
На всех четырех экранах с разных точек, — кабинет директора Управления. За низким, темновато-оранжевым столом — пятеро. Сам директор — высокий семидесятидвухлетний старик. Он из Лиги Святых, которая первой начала полвека назад борьбу с импато — о монашеской чистоте ее нравов ходили легенды. С ним — два его однокашника, заместители, один лысый, второй, как и директор, седой. Двое других между собой неуловимо похожи: щегольством, жесткими взглядами, деловыми жестами, молодостью. Они из новой когорты. Эмпрео-баль и Сватхречи, начальники отделов.
Директор (породистое лицо в белом шлеме волос, твердые морщины, кустистые брови. Устало прикрывает глаза): И последнее, кхм. Вы знаете, о чем я говорю. Да, вакансия. Кхргхрм! Коркадабаль был очень хорошим майором и отдел его… кхм… но он был… старик. Он даже тогда не был юношей, когда все начиналось. Мне грустно, что он… умер, но… Кхм… Кхм! Но что делать. Это… закономерно. Вот. Вся эпитафия. Теперь надо решать, кому… кхм… отдать место. Ваши предложения?
Лысый заместитель (тоже длинный, тоже мощный старик, умные доброжелательные глаза, подвижные руки): Что тут делать? Мальбейер, кто же еще? И обсуждали мы его, разве не так? Он давно созрел для этого места. Конечно, Мальбейер.
Эмпрео-баль (поднимает, как школьник, руку; улыбчив, ехиден): Я против. Мальбейер — атавистический пережиток, разве вы не видите? Вечные тайны вокруг него, интриги какие-то, все ходят недовольные, передрались… Да у меня куча материалов! Не-ет, я против. Он вам устроит!
Седой заместитель (огромные веки, бульдожья челюсть, взгляд мутноватый, пальцы дрожат. Булькающий бас. Шестьдесят восемь лет): Я что-то слышал подобное, но не поверил. Не верю и сейчас. Интриган? У нас? В Управлении? Чушь какая-то!
Лысый заместитель: Вы что-то путаете, друг Эмпрео. Может быть, он и чудаковат немного, но… Да ну что вы! Я его знаю прекрасно! Честнейший, кристальнейший человекі Его сколько раз проверяли. Не может этого быть, правда? Он и живет здесь, в Управлении. Вы разве не знали? Он и отпуска никогда не берет. Так и живет в своем кабинете. И на трудные случаи выезжает. Жизнью рискует. Разве не так?
Директор: У вас есть другая кандидатура, друг Эмпрео?
Эмпрео-баль: Видите ли, мне довелось хорошо узнать одного капитана, он работает у Мальбейера. Некий Дайра.
Директор: Ну как же, Дайра-герой, кто не знает Дайру-героя!
Лысый заместитель: Но позвольте, он всего капитані Можно ли сравнивать!
Эмпрео-баль: Дорогой мой, мы выбираем не чин, а человека. Дайра создан для этой должности, заявляю вам как профессионал.
Лысый заместитель: Нет, я все-таки за Мальбейера. Дайра какой-то. С чего?
Седой заместитель: А что, я бы рискнул. Даже интересно. Я ведь тоже знаю этого человека. Возможно, Эмпрео-баль не так уж и не прав. Этот Мальбейер, он, конечно, очень подходит, но слухи! А Дайра чист и предан. И дело знает.
Директор: А ваше мнение, друг Сватхречи!
Сватхречи (поднимает голову. У него лицо только что отсмеявшегося человека; смотрит на лысого заместителя): Так, значит, вы не знали, что Мальбейер — самый гнусный, самый суетливый из всех интриганов?
Лысый заместитель: Клевета, уверяю вас, кле-ве-та.
Сватхречи: Вы, значит, со всем вашим знанием людей, считаете его «честнейшим» и даже «кристальнейшим»? (Обращается к директору) Я поддерживаю кандидатуру Мальбейера.
— Сто-о-о-и! — кричит Мальбейер. Изображение останавливается. Грандкапитан пристально смотрит на улыбающегося Сватхречи и недовольно морщится.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
…не был коренным сантаресцем, однако прожил в городе достаточно долго, чтобы любить и признавать только его. Но чем больше становился Томеш «коренным жителем», тем меньше город проявлял желания признать его таковым. С самого детства Томеша донимали высказанными и невысказанными упреками в том, что он чужак: и говорит не так, и делает не так, и лицо у него не такое, и вообще все у него не такое. К этим упрекам прибавляли обычно и другие — даже не упреки, а скорей насмешки, не злобные, но едкие. Я весь изрыт ими, весь, сказал о себе Томеш после того, как стал импатом. Родись он здесь, он не стал бы скрываться, когда заразился, он бы пошел к людям за помощью и, может быть, все бы как-нибудь обошлось.
Всю жизнь Томешу казалось, что скрыта в нем огромная сила, хотя на самом деле он был слабый и временами до трусливости нерешительный человек. Эта сила была предметом его тайной гордости и составляла, в сущности, основной смысл его существования. Способностей у Томеша было много, однако талантами он не блистал, поэтому переход от пустой мечтательности к мечтательности, если так можно выразиться, практической давался ему с трудом: бедняга никак не мог понять, в какую же сторону разовьется его сила, если она все-таки проснется. В двадцать пять лет он в первый, может быть, раз серьезно задумался, а существует ли она, эта его огромная сила. Примерно тогда же он и женился.
Жена его, в девичестве Аннетта Риггер, была на пять лет старше Томеша и являла собой тип властной, умной и чрезвычайно раздражительной женщины. Три бурных, злобных и нервных года совместной жизни совершенно истрепали Томеша.
Томеш Кинстер был врач. Он выбрал медицину после долгих раздумий и с некоторым разочарованием в душе. Он отказался от искусства, философии и математики ради мечты навсегда избавить человечество от импато, даже больше — подарить ему импато без тех трагических последствий, к которым в большинстве случаев приводит эта болезнь. Только так — ни больше, ни меньше.
Кафедры импатологии в университете не существовало. Однако импатологи были и была исследовательская группа, попасть в которую мог далеко не каждый. Курс импатологии отличался чрезвычайной информативностью, однако рецептов излечения не давал — их пока вовсе не существовало. Курс интеллектики, расширенный, даже, пожалуй, более широкий, чем это нужно медикам, читался тогда отвратительно (женоподобный профессор Марциус, страстный и косноязычный, плохо разбирался в предмете, однако никто из профессората не считал себя достаточно компетентным для официальной подачи претензии) и тоже пользы не приносил. Единственным плюсом являлось то, что выпускники Группы получали направление в центральные импатоклиники.
Он окончил Университет и попал в Старое метро, главную клинику города. Люди один за другим гибли на его глазах, гибли страшно, а он ничего не мог сделать, даже не понимал толком, почему они погибают. Импатология относится к тем немногим отраслям медицины, работа в которых из-за невозможности помочь больному сводится к надзирательским функциям: излечившиеся бывают, но излеченных нет. Поэтому нет удовлетворения. Юношеский пыл скоро гаснет, люди погружаются в рутину, становятся раздражительными, ленивыми, и каждый ищет способ оградить себя от чувства вины, чувства ненужности, винит других, окутывает свою деятельность секретами и лишними усложнениями, зубодробительной терминологией, ложью. Они представляли собой сплоченный клан сухих, аккуратных, непроницаемых и болезненно ранимых людей, всеми средствами себя рекламирующий и скрывающий убогость того, что происходит внутри.
Томеш всегда был уверен, что заразится. Опасения сбылись, но, к своему удивлению, он заразился не на работе, а скорее всего в ресторане, где с женой обычно обедал. Потом он часто вспоминал об этом ужине, настойчиво перебирал все тогда происшедшее, однако в голову приходили ничего не значащие подробности, а самого главного — откуда пришла зараза и как это произошло — он вспомнить не мог.
Томеш сознавал, насколько это ненужно — искать виновного, но все-таки искал, подчиняясь, может быть, иррациональному приказу изнутри, из останков искалеченного подсознания, снова и снова, по кругу: мягкий посудный звон… вежливый говорок автомата… смешок в соседней кабине… густой запах пищи… мимолетная улыбка жены, вызванная удачной остротой… его преувеличенный восторг по поводу этой улыбки… одновременно мысль: у нее приказ даже в линии ушей!., жирный кусок хлеба на краю стола… рукопожатие… рукопожатие?! Нет, нет, не там… извилистый путь от стола к двери… потом блеск уличной травы… сразу видно, что здесь не бывает машин: там, где проезд разрешен, трава причесана в направлении движения и разлохмачена по центру… разговор о детях… усталость, подсвеченная листва, чей-то далекий смех, птичий гомон… казалось, идут они не по улице, а по нежно освещенному коридору… что-то комнатное.
Томеш почему-то был твердо уверен, что заражение произошло именно тогда — или по пути домой или в ресторане, куда по средам приходили послушать наркомузыку его сослуживцы и куда тайком от Аннетты пробирался он сам, потому что Аннетта не любила, когда Томеш занимался чем-то, что не было непосредственно связано с ней.
Мелочи, мелочи, все это так неважно! Вот они входят в дом, поднимаются на второй этаж, открывают дверь, входят. Она поворачивает к нему голову. Гордость. Затаенный приказ.
Томеш в ответ загадочно улыбается.
— У меня появилась неплохая идея, — говорит он.
— Правда?
Уже тогда можно было понять, что с ними произошло. Но им казалось — это продолжение улицы.
Они вошли в огромную холодную спальню. Он обнял ее неуверенно, и Аннетта не отстранилась, хотя раньше терпеть не могла и намека на ласки. Вдруг поддалась и сама удивилась, и что-то проскрипела презрительно, просто затем, чтобы не сразу сдавать позиции. Точеный шаг, незнакомый, притягивающий поворот головы. Только тогда, в тот после улицы раз, так было, потом — всегда другое, не счастье, а лишь болезненная порция счастья.
Она лежала с Томешем бесконечно, омерзительно голая и (как сказал Томеш) омерзительно прекрасная. От наслаждения хотелось вытянуться на километр. В темноте четыре смутнобелых руки, толстые жаркие змеи.
— Что же это такое? — спросила Аннетта.
— Да, — шепнул Томеш. — Я так и не помню уже.
Исполинские теплые губы. Тераватты нежности. Боль. Бархатная грудь, разлившаяся по телу, чуть намеченная выпуклость живота. Он обнял ее, она сказала — раздавишь, шепнула — раздавишь, дохнула только. Ммммм, сказала она, ммммм.
Все, все было тогда — и радость, и голод, и злость, и начавшееся прозрение, отвращение даже, — но все это и все, что вокруг, слилось тогда в потрясающую симфонию, и даже не тогда, а вот именно после. Подозрение на болезнь еще не пришло, а как бы появилось на горизонте, слишком уж было им хорошо, чтобы думать о чем-то, и странно было Томешу, что он, всегда ставивший выше всего эстетические наслаждения, а плотские радости воспринимавший, как многие воспринимают — с жадностью, с жаром, но отдавая себе отчет, что это всего лишь физиологическое отправление организма, как бы стыдясь, — что он вдруг сконцентрировал свою жизнь именно на таком простом и даже странно, великом удовольствии и причислил испытанное в ту ночь к самым значительным, самым тонким переживаниям, что пришлись на его долю.
И они заснули потом, а через час одновременно проснулись. Как or удара. Мягкого, пьянящего, в грудь. Нет, им не хотелось повторения. Хотелось им так много, даже непонятно чего. Просто лежали, глядя в потолок.
— Мне это не нравится, — соврал Томеш. Аннетта поняла, что он хочет сказать, и в знак согласия на секунду прикрыла глаза. Эйфория. Первый отчетливый признак. Могущество и счастье, оттененные смертью. Они обнялись.
— Интересно, — еле шепнул он. — Мы, наверное, можем летать.
Это может делать почти каждый импат. Это просто. В комнате без света, с затененными окнами, в абсолютной тишине, они приподнялись над постелью.
— Я часто думал, что ты меня ненавидишь, — сказал Томеш, но звук его голоса был таким грубым, что он осекся.
Эйфорию неизбежно сменяет депрессия. Сначала сникла Аннетта. Она села на пол и застыла, страдальчески искривив рот.
— Зажги свет.
Томеш не слышал. Он был как мощный органный аккорд.
— Зажги свет! — закричала Аннетта.
— Подожди.
— Зажги свет, — она заплакала.
Поведение импатов прогнозировать очень трудно, однако решение Томеша и Аннетты пойти на месячное затворничество все-таки вызывает удивление. Среди импатов такие случаи крайне редки.
Сам Томеш объяснял все очень просто: появилась возможность исполнить мечту, требовалось только обдумать все как следует, и, значит, скрыть себя от людей. Он знал, что это неверное объяснение, но так ему было удобнее.
Они заперли свет, затенили окна, и теперь ни звуки, ни свет, ни запахи наружу вырваться не могли.
Сначала включалась телепатия. Затем предвидение. Сначала это было угадывание чувства, которое они испытают в будущем, потом стали проявляться детали, детали складывались в события, — первый признак омертвления разума, — мысли мешались, их было очень много (бомммм, говорил про них Томеш), каждая казалась значительной, представлялось чрезвычайно важным не упустить ни одной, и постепенно мир мыслей автономизировался, оставив сознание пустым, бессмысленным и пассивным; оно вообще не отдавало бы никаких приказов телу, если бы не частые вспышки болезненной, нечеловеческой ярости.
Они изменились внешне. У Аннетты стали расти лицо, ладони и ступни. У нее появились огромный нос, складчатые веки, длинная челюсть, множество морщин (кожа на лице росла быстрее, чем остальные ткани). На всем ее теле ниже груди закурчавились черные волоски. Томеш вытянулся, а лицо, наоборот, сжалось, стало маленьким и злобным. Они разбили все зеркала. Они готовы были убить друг друга.
Аннетта, для которой болезнь явилась концом всего, к тому же концом совершенно неожиданным, злилась и вяла Мысль о том, что до болезни ее жизнь была заполнена в общем-то, пустотой, не то чтобы не приходила ей в голову — она скорее трансформировалась в идею более высокого порядка, которая, если облечь ее словами (до чего не доходило), выглядела бы так: да, пустота, но ведь ничего другого большинству и не достается, только не все это понимают; не в том дело, что пустота главное — это приятно, даже полезно, и, уж конечно, ради этого стоит жить.
А теперь приятную пустоту заменила гложущая смертельная боль. Из прошлого остался один Томеш, да и то непонятно, Томеш ли он. Раньше Аннетта относилась к мужу словно к собственной вещи: с оттенком презрения, с заглушенной и деловитой любовью, даже с гордостью адской (терпеть не могла когда его хлопали по плечу), она и мысли такой не допускала — расстаться с ним, — хотя и говорила про это довольно часто. А теперь все кончилось, и уже непонятно было, кто кому принадлежит.
Жизнь Томеша наоборот, приобрела новый и важный смысл: вялые, туманные и нереальные планы вдруг получили опору, внутренняя мощь, которая во время «до» не давала покоя, вырвалась наружу (а внутри стало тошно и пусто), подчинила единой цели, исполнение которой он видел в будущем так же ясно, как видел расслабленное инфантильное существо с уродливым багровым лицом, бывшее когда-то его женой. Он часто думал, не обманывает ли его мозг, не подменяет ли предчувствие фантазией, но всякий раз математически (и это настораживало его) приходил к одному и тому же выводу — все случится именно так, как он помнит.
Каждое утро, после тщательной инспекции потерь и приобретений своего организма, он встряхивал головой, как бы отрешаясь от всего, что нависало над ним, пыталось проникнуть внутрь, именно «как бы», потому что отрешиться не получалось. Он чувствовал, как жена лежит отвернувшись, как она боится нового дня, чувствовал неясное, враждебное веяние сквозь стены, чувствовал, что придет день — и Аннетта умрет, и вслед за ней он умрет тоже (иногда пропадало предощущение достигнутой цели). Это предчувствие было неустранимо, ни на секунду не мог он отвернуться от смутных картин своей смерти и смерти Аннетты, не картин, а комплексов ощущений, ощущений расплывчатых и многозначных, хотя и совершенно определенных, определенность которых терялась в наслоениях чувств и мыслей, когда-либо вызывавшихся — в прошлом ли, в будущем, — опять-таки тем же самым предчувствием.
Ощущение будущей смерти не мешало ему, а придавало жизни осмысленность, оттенок трагизма, благородства и чистоты. Бывали даже часы, когда он искренне мог сказать: я живу хорошо.
Ко дню своей смерти он набрал великолепную коллекцию из тридцати четырех дней, которые составляли теперь основную часть его воспоминаний (Аннетта временами пыталась вспомнить, что было «до», однако больной мозг отдавал воспоминания неохотно в жутковатом обрамлении: если ей вспоминалось детство, то обязательно улица Монтебланко, с черно-белой архитектурой, без травы, без деревьев, разграфленная заносчивыми столбами озонаторов, в тот предвечерний час, когда уже сияют белые фонари, но когда они еще не нужны, когда люди охотно кажутся трупами, а у матери смятые белые губы и глаза в темных кругах…
Юность представлялась Аннетте лицом сумасшедшего старика Альмо, который гнался за ней по лестнице, а тяжелая дверь в идиотскую мелкую шашечку не поддавалась — и всё мертвые, искаженные образьп падающие трубы и распростертые улицы, и мороз, и многозначительные слова… Тогда она напрягалась, чтобы не закричать, или, наоборот, нападала на Томеша, из всех сил трясла его за плечи, кричала ему что-то настолько невнятное, что даже он не понимал, а Томеш постепенно всплывал из своего глубока и начинал ее бить — методично, под ребра, — и нигде, негде было спрятаться, ни в прошлом, ни в будущем, ни в настоящем.
Вечером предпоследнего дня неожиданно пришло счастье, выискало трещину, расширило и напало. Так много было его, что досталось и Аннетте. Она подняла морду в клочьях слезающей кожи, хрипло хохотнула и схватилась за голову. Дикая скрежещущая музыка, которая терзала ее на протяжении вот уже двух недель, вдруг изменила тональность, и хорошо было бы напеть ее, но голос ее не слушался.
— Папа, — сказала она. — Хвост.
Томеш блаженно щурился: не столько от иррационального, хищного счастья, сколько от того, что не входило оно в предсказанный, подсмотренный мир, не было к тому никаких предчувствий. А, значит, появлялась надежда.
— Красивей тебя на свете нет, — сказал он отвыкшим голосом. — Боммм.
Но уже взбиралась на крышу соседка с нижнего этажа, придерживая длинную юбку; чуть сгорбившись, кралась она по ступеням, по темному перегретому чердаку, туда, где на крыше торчали четыре гриба энергоприемников. К горячему притронувшись пальцем, зашипела и тут же забыла про боль, утвердилась в догадке, обернулась назад, прислушалась (с каждым ее движением счастье сжималось, уползало неотвратимо в липкую свою трещину): колеблющиеся лица искажены, воздух теряет плотность, все глаза на нее. Вот спускается она тенью (Томеш замер, Аннетта бурно трясется), вот поднимает руку к вызову и вот вызов после месячного перерыва размалывает бурую тишину:
— К вам гости! К вам гости!
Держась за горло, Аннетта смотрит на Томеша. Он закрыл глаза и скривил губы, между бровями появились две вертикальные складки.
— Я не выдержу, — прошептал Томеш, а губы слушались плохо.
И соседка закричала, услыхав его голос, и белкой ринулась вниз.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Телефонный звонок… С подозрением глядя в сторону, Мальбейер дождался третьего сигнала, осторожно поднес трубку к уху и сказал басом:
— Да-а?
Потом расплылся в японской улыбке и продолжил уже своим голосом, впрочем, опять не своим, а слащавым и тонким:
— Дорогой Сентаури, как я рад вашему звонку! Ну, что? Как ваши дела? Как здоровье?.. Я очень… И у меня тоже… Со мной? Сейчас? Ну, конечно! Чем я могу быть занят в такое… Жду, жду… Есть… Ну, жду!
Через несколько минут Сентаури стоял у него в кабинете, огромный, бравый душечка-скаф. Он начал без предисловий.
— Хочу доложить вам, друг Мальбейер, что у капитана Дайры есть сын.
— Как?! — вскричал грандкапитан, всем своим видом выражая безграничное удивление. — Но этого не может быть! Вас, наверное, обманули!
— Нет, — мрачно произнес Сентаури. — Не стал бы я наговаривать. Мы делим с ним риск… Сведения из очень надежного источника.
Мальбейер привстал и замахал указательным пальцем.
— Нет, не буду и слушать, кто вам это сказал! Это невозможно, это явная клевета. Дайра! Лучший в моем отряде, наша гордость, ни одного замечания! Да кто вам сказал такое, дорогой мой Сентаури?
— Он сам.
Мальбейер вытянул шею, словно прислушиваясь к эху.
— Он сам. Он. Сам, — Сел. Задумался. — Трудно. Трудно поверить, дорогой Сентаури. Зачем же он вам это сказал? Ведь он должен понимать, что… Неписаный закон — самый строгий. Близкие родственники… Да-а-а. Он, наверное, очень вам доверяет.
Сентаури повел головой, будто проглотил что-то колючее.
— Вы поймите, не в том же дело, доверяет он мне или нет. Ведь этот закон, ну, о родственниках, он не просто так, ведь сколько случаев было, я, в конце концов, не имею права скрывать, это мой прямой долг, и не подумайте, что мне так уж приятно такое докладывать. Я понимаю, я как доносчик выгляжу, но ведь нельзя же иначе, иначе ничего не получится!
Мальбейер прервал его, всплеснув в восторге руками:
— Это верно, да, это так верно, дорогой мой Сентаури! Не донос, но разумное предупреждение. Да! Слишком многих мы теряем, слишком многое зависит от нашей надежности, и тут уж — да! — и тут уж не до обычной морали! Подумать только. Дайра-герой!
Все это произносилось с пафосом почти натуральным, но Сентаури еле сдерживался, чтобы не поморщиться. Мальбейер между тем напряженно думал. Сентаури донес о сыне Дайры. Очень чуткий ко всякого рода стечениям обстоятельств, Мальбейер понимал, что отсюда можно извлечь какую-нибудь замысловатую комбинацию.
В самый разгар риторических упражнений Мальбейер внезапно осекся и с отцовской, всепонимающей хитринкой поглядел на Сентаури.
— Но с другой стороны, — продолжил он совсем уже другим тоном, — есть и более оптимистичная точка зрения. Сколько лет сыну?
— Двенадцать лет ему, — ответил скаф.
— Вот видите, двенадцать лет. А за это время Дайра ни разу не сорвался, не дал повода и даже наоборот — стал лучшим из лучших. Так что его надо, разумеется, держать под контролем, но выводов! Выводов никаких. Ведь еще никак не проявилось, что у него близкий родственник.
— В том-то и дело, что проявилось. Сегодня он ушел с дежурства, оставил пост, чтобы проводить сына на аэродром.
— А что, сын разве у него живет? — вскинулся Мальбейер. — Странно.
— Нет, не у него. В интернате. У Дайры жена когда-то погибла от импато. Он сюда на каникулы приезжает.
— Так-так, — сказал Мальбейер и подумал: «Так-так».
Комбинации складывались и рассыпались мгновенно, не хватало каких-то деталей и сильно мешало присутствие Сентаури.
— Знаете, что мы с вами решим, дорогой друг. Мы все-таки не будем никому сообщать. Но сами с него глаз не спустим. Ведь цело-то серьезное!
— Ну, а я-то о чем толкую! — истово подтвердил скаф.
— И как только заметите самую мельчайшую малость — сразу ко мне. Ведь тут какая ситуация складывается, — продолжал Мальбейер задушевно-доверительным тоном. — Может быть, вы не знаете, но Дайру прочат на место Коркадыбаль. Сейчас ясно, что допустить такое нельзя — слишком опасно. Близкий родственник обязательно всплывет, ведь там проверка — так уж проверка. Тогда ему придется уйти из скафов, а ведь вы знаете, как трудно бывшие скафы приспосабливаются к обычной жизни. Сколько горя это ему принесет! Мы с вами сделаем вот что. Мы создадим ему соперника. И знаете, кого?
— Кого? — завороженно сказал Сентаури.
— Вас.
— А?
— Именно вас, дорогой мой Сентаури! Ведь вы ничем не хуже, разве что позднее пришли к нам. И если вы будете держать и меня в курсе событий, то я замолвлю словечко, а наш дорогой Дайра, и к своему счастью, отойдет на второй план. Не займет опасного места и ничем не испортит репутации.
Пока Мальбейер говорил, Сентаури медленно багровел. Глаза его выпучились, челюсть выдвинулась вперед.
— Это что же — вроде платы за донос, так, что ли?
— Нужно ведь как-то оплатить ваше моральное потрясение, — игриво ломаясь, засюсюкал Мальбейер.
— Я?! Оплатить?! Да как вы смеете, Мальбейер?
— Друг Мальбейер. Друг Мальбейер, мой дорогой.
— Друг Мальбейер. Я пришел, потому что нельзя иначе, а вы мне взятку?
— Оччень хорошо, оччень хорошо, мой дорогой, мой милый, мой честный Сентаури. Ничего другого от вас я и не ожидал. — Мальбейер моментально перестроился, стал строгим и неподкупным. Теперь Сентаури мешал ему думать. — Будем считать, что мы не поняли друг друга, и простим незадачливому грандкапитану его попытку проверить порядочность подчиненного. Очень вас ценю и верю теперь до самых глубин… до самых глубин! Вы скаф, то есть человек высочайшей ответственности, для вас не должно существовать друзей, близких родственников, начальства — только святой долг. Вот ваша точка опоры, единственная, заметьте! И пусть никто больше не знает о нашем разговоре, самое главное, пусть Дайра не подозревает, пусть он будет спокоен, пусть думает, что вы ему преданы, ведь он тоже предан, согласитесь, что предан — предан и вам, и остальным своим коллегам, и делу… не будем его огорчать. А теперь — кру-угом, мой дорогой друг, кругом, вот так. Прощайте. И выполняйте свой долг!
Скаф, смутно чувствуя, что его оскорбили, повернулся к дверям. Мальбейер проводил его взглядом генерала, только что вручившего орден: он стоял перед столом, гордо выпятив грудь, одна рука заложена за спину, другая — кулаком на бедре.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Между тем начинался день. Тишину стали прорезать еле слышные телефонные вызовы, то тут, то там завывали лифты, кто-то, покашливая, мягко шел по коридору. Возник насморочный курьер с пухлым синим пакетом службы информации. Мальбейер по своему обыкновению рассыпался перед курьером в любезностях, замахал руками (Я вам верю! Не буду и проверять!), но отпустил только после того, как пересчитал и сверил документы с сопроводительным списком. Срочные подписи он оставил на после обеда, так как по опыту знал — это самое тихое время в Управлении, а летом и по всему городу. Жарко, подумал он и взглянул в окно. Среди крыш уже горбатилось необычно яркое солнце. И тогда он сказал:
— Привет вам, уважаемое светило!
Первые сообщения дали надежду на легкий день. Там была жалоба на странного продавца («Пусть ваш сотрудник придет, пусть он только посмотрит ему в глаза — ведь парень из тех импатов, которых давно стрелять надо!»), жалоба на мужа («в третий раз обращаюсь к вам. Вы — моя последняя надежда»), несколько обычных шизофренических посланий, одним словом, ничего интересного. Правда, оставалось три телефонных звонка и от них можно было ожидать любой пакости.
Прослушав первый звонок, Мальбейер зевнул, но после второго насторожился. Судя по белому цвету карточки, звонок записали всего полчаса назад. Такая оперативность была абсолютно фантастической для разболтанного, недоукомплектованного и погребенного под рутиной отдела информации. Содержание карточки стоило опасений. Некая П. сообщала, что в квартире над ней происходят странные вещи — по симптомам типичный и очень тревожный случай запущенного импато. Мальбейер потянулся было к авральному телефону, однако оставался третий звонок. По сообщению ночного прохожего, в канализационной системе Римского района скрывался импат, по всей видимости, неопасный. Дело осложнялось тем, что на оба вызова следовало реагировать без промедлений, а было утро, самое уязвимое время в системе скаф-патрулирования, когда одни уже отработали, а другие еще не совсем проснулись. Дежурных групп сразу на все не хватало, оставалось задержать кого-нибудь из ночной смены, по инструкции имевшей право из-за усталости не выходить на ответственные операции.
Мальбейер позвонил в дежурный зал и сладким голосом спросил Дайру. Подошел Хаяни.
— Э-э, видите ли, — смущенно забормотал скаф, — дело в том, что капитан временно отлучился.
— Ах, как жаль, как жаль, — запричитал Мальбейер. — В таком случае, не смогли бы вы, дорогой Хаяни, если вам только не трудно, подняться на минуту ко мне?
— Есть, друг Мальбейер! — отчеканил Хаяни и добавил совершенно по-штатски. — В сущности, почему бы и нет.
Вот за это Мальбейер не очень любил Хаяни.
Через десять минут Хаяни снова появился в дежурном зале. Вид у него был раздосадованный и виноватый. На вопрос Сентаури, что случилось, он развел руками:
— Надо же, стоило только Дайре уйти, и сразу тревога. И если он не появится, командую я.
— Ты? — удивился Сентаури и с укоризной посмотрел вверх.
— Я. Сам не понимаю…
— Я ему позвоню, — сказал Сентаури, бросаясь к телефону, под которым в креслах спали два скафа. Тела их были по-младенчески расслаблены; судя по грязной и мятой одежде, ночь прошла для них не без приключений.
— Глупость какая, — бормотал Хаяни. — Ничего не поймешь с этим человеком.
Панически взвыл авральный телефон, замигала ярко-красная точка на карте города, и служебный вариант мальбейеровского голоса, металлизированный, без интонаций, начал откуда-то сверху сообщать вводные.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Предчувствие родилось во сне, и теперь Дайра, глубоко суеверный, как и большинство скафов, жалел, что поддался усталости и прилег вздремнуть, пока спит мальчишка. Он очень устал. Он не спал две ночи: одну проговорил с сыном, а тот глядел восхищенно и понимающе, а другая пришлась на дежурство, поэтому глаза у Дайры слипались. Не раздеваясь, он как пришел, бросился в постель и тут же уснул.
Ничего особенного ему не приснилось: разговоры, рукопожатия, полеты на «пауке» с хохочущим Ниорданом и еще этот вечный сюжет, когда его экипаж и с ними покойник Берро, что был до Хаяни, вдруг принимались ловить его, а он прятался в гулких пустых комнатах с окнами без признака стекол, прислушивался к топоту, а потом приоткрывал дверь и тощая физиономия Хаяни на длинной уродливой шее просовывалась в проем и начинала обшаривать закопченные углы комнаты огромными грустными глазами, между которыми так неестественно топорщился длинный пергаментный нос, похожий на лезвие. За спиной Хаяни угадывались копошение, влажные темные отблески кожи, длинные многосуставчатые пальцы, вороха шевелящихся волос.
…На этот раз глаза Хаяни были еще тоскливее, нос еще длиннее, а последней мыслью во сне было: «С чего я взял, что это Хаяни?» Мысль была очень мудрой, но додумать ее не удалось: заворочался мальчишка, и Дайра моментально открыл глаза, уже полный предчувствием. Долю секунды висела перед ним комната, которую так важно было запомнить, ее словно нарисовали на летящем куске густой паутины, а потом паутина растаяла и он проснулся окончательно.
Предчувствие не рассосалось, когда он будил сына, а тот все не хотел просыпаться, когда он готовил на завтрак гренки с молоком и яйцом, и когда они сидели на кухне друг против друга, а солнце, яркое, утреннее, било в глаза и пронизывало кухню сухим антисептическим светом, а мальчишка, одну за другой пожирающий гренки, казался совсем уже взрослым, наверное, из-за напряженности в глазах, хотя у детей куда больше поводов для напряжения, чем у взрослых. И Дайра подумал, что добром это не кончится.
И тут мальчишка сказал:
— Я когда вырасту, обязательно скафом стану.
Это было сказано безо всякой связи с предыдущим, наверное, сама мысль постоянно сидела у него в голове под спудом и готова была выплыть наружу при любой, хоть даже и далекой ассоциации.
— Нет уж, — ответил после паузы Дайра. — Хватит с них и меня.
Губы мальчика нервно дрогнули. Немигающие глаза напряженно впивались в Дайру.
— Почему?
— Хватит с них и меня, — повторил Дайра и перехватил взгляд сына. И подавил и заставил его потупиться. — Это грязное дело, уж ты мне поверь. Оно, конечно, святое, но грязнее его ничего в этом свете нет.
— Почему?
— Я говорил тебе. Я зря так много тебе говорил. Надо было, наверное, не вспоминать случаи, а сказать просто, что убивать невинных — последнее дело, и хуже может быть только одно — решать, что с этими невинными делать. Ведь их можно сразу убить, а можно изолировать, а бывает, что и отпускаем, скажем, нулевую стадию. А решать это скафам. Ты представить себе не можешь, что такое быть скафом! У нас с ума от этого сходят. А те, кто не сходит, те… те тоже… тоже! Они все искалеченные, пойми! Ты не видел. А главное, хоть бы на кого злиться. Может, тут самое плохое, что ни одного виноватого нет.
— Элдон, — авторитетно сказал мальчишка. — Кто как не он?
Дайра осекся. Не само возражение поразило его (оно напрашивалось), а тон, которым оно было высказано. Он с жадностью вгляделся в глаза сына и к своему облегчению увидел, что не так уж они спокойны.
— Элдон не знал. Он хотел, чтобы все сверхлюдьми стали, он счастья хотел для всех. Разве за это винить? Он и представить себе не мог, что именно, что единственно у людей проявится резонанс, никто не мог такого предугадать. Вы ведь проходили, там такой пакет волн СВЧ. На собаках, на обезьянах испытывали, а у людей вдруг резонанс! Я не знаю, в чем его обвинять.
Постепенно лицо Дайры принимало нормальный цвет, а краснота превращалась в пот.
— Но ведь его убили за это.
— Он сам застрелился.
— Это версия.
— Он сам застрелился, я тебе говорю. Я его понимаю. Но он не виноват. Чем дальше, тем легче стать виноватым, вот в чем штука. Скоро и шагу ступить будет нельзя, чтобы перед кем-нибудь не провиниться.
— Пап, — сказал вдруг мальчишка совсем мальчишеским тоном. — Я остаться с тобой хочу.
Их глаза встретились — недобрые глаза отца и умоляющие — сына.
— Нет.
— Я не хочу в интернат. Почему я должен жить один? Что я…
Дайра хотел ответить, сказать все, что полагается отвечать в подобных случаях, хотя и не полагается их допускать. Что скафы вообще не имеют права жить с родственниками, даже иметь родственников им не рекомендуется, и если кто-нибудь узнает, то будут крупные неприятности, но мальчишка на это мог спросить, почему бы Дайре не бросить работу, которую он с таким постоянством клянет, и Дайре нечем было бы крыть. Быть скафом — действительно святое дело, можно всем для него пожертвовать, это же не слова, а хавдз чистая, но так хочется выйти неискалеченным, пройти сквозь все зажмурившись, и он сказал, прицелившись глазами в мальчишкин лоб:
— Ты должен понять, что любить мне тебя нельзя сейчас.
И тут же почувствовал, что сказал пустые слова, от которых впору поскучнеть моментально, столько раз они говорились, однако мальчишка не поскучнел.
— А потом?
— Что?
— Потом ты будешь меня любить? — спросил он, умиротворенно соглашаясь с отцом.
— Конечно! (Проклятая, неумелая, стыдная нежность!)
— А как? — мальчишка словно сквозь обморок спрашивал.
— Ну, как? Целовать буду. Обнимать. Ласковые слова говорить.
— Как мама?
Они сидели друг против друга, залитые солнцем, мальчишка хрустел последним гренком, пыль сверкающими точками летала по кухне и жара вступала в свои права, а Сентаури в это время бегал к телефону; и два импата смотрели на мраморную поверхность стола и думали; и страшный запах, и выщербина в столешнице; и соседка взахлеб рассказывала про них какому-то мужчине, который почти не слушал, а твердил про себя, ну когда же ты кончишь, я уже понял все, понял, ему смертельно надоела эта закутанная в одеяло и перепуганная, такая сегодня незнакомая женщина, она никак не может остановиться, ее и обвинить-то ни в чем нельзя, но и оправдать тоже почти невозможно; и гуськом выбегали на жару скафы, взмывали их пауки, а Дайра смотрел на своего сына. Дайра, так похожий на своего сына, протянул руку к вдруг заревевшему телефону, и снял трубку, и поморщился от солнца, и лицо его вдруг покрылось заботой, а лицо мальчика словно ушло в тень.
Надо было делать что-то с мальчишкой, а тот ершился. Что я, маленький? Сам доеду.
Он старался не показать обиды, а Дайра подыгрывал ему и притворялся, что все нормально. Он даже поцеловал сына в висок и быстро вышел из дома.
На улице было много людей. Они шли торопливо, не замечая сочной зелени под ногами, шли, держась кружевной тени деревьев, шли, хмурясь и улыбаясь, шаркая и подпрыгивая при ходьбе; они обтекали Дайру, который замер у своей калитки на улице, насквозь пробитой солнечным светом, и вот машина со свистом осела перед ним, и прежде чем войти в нее (скафы одинаково повернули к нему лица, на которых уже стерты были все выражения), он оглянулся назад и даже не то чтобы посмотрел туда, где сквозь деревья в окне маячила белобрысая, аккуратно причесанная голова мальчишки, а только дал ему понять, что помнит о нем и вроде бы как прощается. Мальчишка понял, прижался носом к стеклу, а Дайре стало очень обидно, что такой вот малыш принужден скрывать свои чувства, потому что боится выразить их как-нибудь не так и показать себя в смешном, стыдном свете. Но в следующий миг он отвернулся и забыл о сыне, с чувством холода и облегчения переключившись на то, что будет делать сейчас, и странно было видеть со стороны, как он не впрыгнул, не втиснулся, а словно всосался внутрь машины, что-то сказал водителю и в тот же момент они взмыли в воздух и пропали за крышами домов, совершенно бесшумно, а прохожие остановились, и проводили машину глазами, и кто-то крикнул:
— Паук!
И кто-то проговорил тихо;
— Паук, паук, будь оно все проклято!
И через секунду все заспешили по своим делам, а мальчишка отлип от окна, отошел в глубь и склонился над чем-то. Несмотря на обиду, он был рад, что поедет без провожатых.
«Пауком» патрульную машину прозвали давно, когда импатов еще только учились искать, и Лига Святых состояла из хорошо подобранных молодцов, а может, они и в самом деле были святыми. Трудно понять то время. Патрульные машины делали тогда особыми, заметными, на вид жутковатыми, как автомобили для перевозки радиоактивных отходов. На капоте, на дверцах и даже на брюхе было намалевано по багровому кресту (клеймо Лиги Святых). Пауками их называли не столько из-за крестов, сколько из-за пузатости и раскоряченных лап с колесами. Сейчас все идет к тому, что скафа от простого человека и отличить нельзя будет, и машины сейчас делают обычными, всего и разницы, что в городах, где импатов еще много, только скафам разрешается летать, а у других автомобилей в спецмастерских из движков выдирают что-то и пломбы ставят. Совершенно логичная, справедливая, необходимая мера, и Дайра всякий раз удивлялся, когда слышал недовольство по этому поводу. Вообще он заметил, что люди обычно возмущаются вовсе не тому, чему на самом деле следует возмущаться. Иногда и возмущаться-то нечему, а все равно плохо.
Даже над городом было жарко. Движок, только что отлаженный, работал бесшумно, тихо позвякивали шлемвуалы, повисшие на дверцах, сосредоточенно посапывал Ниордан (руки спят на руле, лицо презрительное, верблюжье, полузакрытые глаза, блестящий лоб с глубокими бухтами залысин), притихли на заднем сиденье Хаяни и Сентаури, и Дайра тоже зацепенел, глядя вперед. Минут через пять после отлета он сказал:
— Сына я, считай, проводил, так что сегодня вечером все ко мне.
Город раскинулся от горизонта до горизонта, он казался сложным графическим рисунком на дне блюда с желтой каймой, из-под машины быстро уносились назад разнообразные крыши, кроны деревьев, нескончаемые полоски улиц, зеркальные, черные, зеленые, матовосерые, и только один дом все тянулся и тянулся и никак не мог кончиться. Никто не знал его длины, так же как никто не знал имени его архитектора. Возможно, где-то в архивах и пылился чертеж с подписью этого сумасшедшего, но слишком уж многие архитекторы почтили Сантарес своим вниманием, чтобы выделять кого-то из них особо. Город сумасшедших архитекторов. Блуждающие дома, дома с переменными формами, растущие дома из органики, стелющиеся фонари, музыкальные тротуары, площадь Ужасов, Пизанский квартал… А дом все тянулся и тянулся, иногда извиваясь, чтобы обогнуть очередную громаду, то и дело пропадая среди ярких и зеленых, и оранжевых, и пестро разрисованных пятен, среди травяных крыш и черепичных скверов, среди бассейнов и экохрустальных памятников. Потом вдруг крыша дома вздыбилась, устремилась к машине, словно угрожая, словно сгоняя ее со своей поверхности, и закончилась впереди примерно в километре от них высоченным пиком (имитация под скалу), Ниордан свернул направо, к Римскому району, туда, где трехэтажники фирмы «Экономия» резко выделяются среди плоских домишек-кабинетов и только посредине стоит пятиэтажный квартал, каждый дом которого огорожен неприступной зеленой изгородью, туда, где для машин места почти нет, где только велосипеды, массы велосипедов, и монорельсы, и многоярусное Новое метро.
Слева и справа, чуть позади, летели еще машины, и они повторили поворот Ниордана, и получилось у них так слаженно — впору залюбоваться.
— Готовность, — сказал Дайра, чуть сжимая автомат, лежащий на коленях.
— Готовность, есть готовность, готовность, — разными голосами отозвался динамик.
Они надели шлемы, скрыли под вуалетками лица и стали похожи на воинов какого-то тайного ордена.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Когда над дальними крышами нависли сверкающие точки скафовских «пауков», импаты находились в той стадии нервного окоченения, которая предвещала судорогу — пик болезни. Закаменев, они сидели друг против друга за рабочим столом Томеша и вслушивались в быстро летящих скафов. Одна из другой перекрывались лазейки, которыми еще минуту назад можно было воспользоваться.
— Я не могу, не могу, не могу, — подумал Томеш. — Ни секунды не просижу.
— Сиди, — ответила Аннетта. Он понял, но ему послышалось «траффи-траффи-траффи-траффи».
А потом интеллектор неуверенно спросил:
— Вы живы?
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Дом, где скрывались импаты, был старым трехэтажным особняком, из тех, что в свое время принадлежали Экономии. Фасад выходил на Монтерру, улицу с разрешенным проездом, но она давно уже превратилась в аллею и, несмотря на разрешение, только зеленый новичок мог додуматься до того, чтобы направить сюда колеса. Дубоплатаны, за которыми сантаресцы ухаживали с терпением, вошедшим в поговорку, давно уже сцепились кронами над Монтеррой и образовали ажурный тоннель, куда по вечерам высыпали гуляющие: парочки всех возрастов, мрачные клерки, художники с пятнистыми папками и те, которых в последнее время стали называть андонами — люди без профессии. Иногда на Монтерру выходил длинный ржавый старик с ироническими глазами и чрезвычайно решительным подбородком. Это была местная знаменитость — один из последних Сумасшедших Архитекторов. Сумасшедшего в нем ничего не замечалось — весьма здравый старик — зато чувствовалось порода, чего у нынешних молодых не встретишь. Он громко и гулко привязывался к прохожим, пока не уводил кого-нибудь на чай и воспоминания. Тротуар и проезжая часть были крыты специальной немнущейся травой, поэтому здесь никогда не было грязи. Сейчас Монтерра была пуста, потому что по сигналу СКАФ телефонная служба успела поработать, и все жители соседних домов были эвакуированы.
Предстоящая операция беспокоила Дайру. Захват импатов, которые вот уже месяц сидят дома — дело опасное. Инструкция на этот счет была, но от нее не приходилось ждать проку: как всегда, не хватало машин. Нужно было поставить по «пауку» на каждой слабой точке вокруг дома — четыре, не меньше, еще пару подвесить сверху и вдобавок выделить два пеших десанта — один с крыши, другой с подъездной двери. Хорошо еще, что в домах Экономии не бывало черных ходов. Самым неприятным местом была задняя стена дома. Она почти вплотную примыкала к соседнему особняку и в зазор между ними машина могла вклиниться только боком, что очень опасно — никогда нет гарантии, что оконные стекла форсированы.
Ниордан повернулся к Дайре.
— Ну, командир?
Тот ощутил в пальцах привычное покалывание — нервный всплеск перед боем.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Аннетта не отрываясь смотрела на Томеша, по лбу которого ползла муха. Оцепенение ушло. О том, что они знали наверняка, думать не хотелось. Хотелось жить.
Он тоже искал, он чувствовал, что можно найти лазейку, создать новое «будет», он перебирал лихорадочно вариант за вариантом, и вдруг поймал что-то: даже привстал возбужденно, оторвал от пола ноги. Непривычное усилие сбило мысль и то, верное, ушло из памяти, постепенно, ловко увертываясь от разглядывания, под конец оставив в виде следа слово «сказал».
Он подумал, ну, где же, где же, и Аннетта помогла ему, и он понял.
— Нет, не хочу, спасаться будем вдвоем. Тебе тоже жить надо. Нет. Не хочу, — простонал Томеш.
— Врешь, — сказала она.
Он ответил ей, соглашаясь:
— Честное слово, жаль.
…Дайра машинально поднес микрофон к самым губам:
— Баррон охраняет окно, Дехаан пойдет к фасаду, от каждого паука по двое — на лестничный десант. Воздушный десант — наша группа. Ди Марко на всякий случай повисит над домом.
И сразу две машины пошли на снижение, ревом сирен оповещая зазевавшихся о начале захвата. Ниордан вошел в глубокий, как бы давно запланированный вираж и мягко сел на крышу.
В этот момент (так всегда бывало перед захватом) они перестали думать о том, что ждет их в ближайшие минуты, расслабились и мирно вышли из машины.
Сентаури вдруг вспомнил, что давно пора бы позавтракать, Хаяни, под впечатлением отчаяннейшего мысленного спора с Мальбейером, решительно зашагал к люку. Дайра, сохраняя угрюмую маску, пошел к задним двигателям. Абсолютно безо всяких причин — так он решит позже. Ниордан остался за рулем, растроганно вглядываясь в себя.
Дайра тронул правый задний двигатель — тот был горячий; Сентаури отлепил вуалетку от потных щек; Хаяни, вцепившись в автомат, шел к люку и не сводил с него невидящих глаз — он говорил Мальбейеру, что пусть не рассчитывает. Ниордан тоже смотрел на люк, но с намного большим вниманием: предчувствие, как всегда, родилось у него раньше, чем у других. Он совсем не удивился, а даже как бы и ждал этого, когда раздался глубокий удар, когда люк вспух и с визгом провалился.
В разрыве появилось что-то круглое и цветастое. Сентаури и Дайра вскинули автоматы, Ниордан опустил правую руку за гарпунным ружьем, один только Хаяни все так же решительно шел вперед с удивленным и похолодевшим лицом. Потом все поняли (они и раньше знали), что это человеческое тело. Выстрелили, но поздно: цель была уже высоко, она поднималась к висевшей над ними машине Ди Марко.
Ди Марко высунул голову из окна и тут же втянул ее обратно — именно столько времени прошло между двумя ударами — о люк и об машину. При втором ударе Дайра вскрикнул, словно от боли (он услышал треск ломающихся костей). И второй крик раздался — не боли, но торжества. Женщина (теперь было видно, что это женщина, уродливая и старая) резко отскочила от атакованного паука и пошла выше, кажется, хохоча. Машина же, подпрыгнув, завалилась набок и замерла, будто повиснув на невидимой нити.
Скафы воздушного десанта бросились к своему пауку. Сентаури, который не успел отойти далеко, прыгнул на свое место, за Ниорданом. Дайра, не желая терять времени, прыгнул на кресло замешкавшегося Хаяни и крикнул водителю:
— Давай!
Ниордан, человек во многих отношениях незаменимый, обладал феноменальной реакцией. Приказ Дайры прозвучал уже в воздухе.
— Что же это за степень? — сказал Сентаури. — Она не просто летает, она как пуля. Я таких и не видел.
Их машина рвалась вверх на пиковой мощности, и старуха из грязной точки скоро превратилась в маленькую скрюченную фигурку с растопыренными руками.
— Я видел, — отозвался Дайра. — Жалко будет, если убьем. Медики не простят.
— Оп-пасно! — поежился Сентаури. — Представляешь, как она светит?
Импатка начала что-то уж слишком быстро расти (она рассчитала все: и то, что Дайра станет проверять задние двигатели, и то, что Хаяни не успеет в машину, и многое-многое другое).
— С ума сошла, прямо на нас идет. Самоубийца, — удивился было Сентаури, но внезапно сделал страшные глаза и заорал Ниордану:
— Сворачивай! Сворачивай!
Паук резко вильнул в сторону и в тот же момент Сентаури, закусив губу, выстрелил из гарпунного ружья. Но старуха угадала маневр и вильнула. Гарпун просвистел мимо, а затем сильный удар потряс машину. Полуоглушенный Дайра вывалился наружу в плохо закрытую дверцу. Инстинктивно он схватился за ручку, его зверски дернуло и пальцы чуть не разжались, но вторая рука уже нашарила выемку на гладкой поверхности дверцы, и он отчаянно заработал ногами, пытаясь добраться хоть до какой-нибудь опоры. (Аннетта особенно рассчитывала на то, что Дайра, вывалившись, повиснет на дверце, тем самым выводя из игры экипаж второй машины.)
От этого же удара Ниордан неожиданно для себя выпустил руль и сделал сальто назад, свалившись сначала на Сентаури, а потом левее, на место Дайры. Первый раз в жизни он испугался высоты и оцепенел.
Меньше всех пострадал Сентаури, хотя удар и пришелся почти по нему. Он успел сделать то, что полагалось сделать каждому скафу в его положении — зафиксировал тело. Как только прошло ошеломление, — одна-две секунды — он быстро огляделся и прыгнул к рулю. Импатка, почти уничтоженная последним ударом, все еще держалась в воздухе, и теперь, отлетев порядочно в сторону, разворачивалась для следующей атаки. Сентаури выровнял машину, однако увести ее из-под удара уже не мог: здесь нужен был крутой вираж, при котором Дайра неминуемо сорвался бы. Старуха неслась на машину, а та очень медленно и ровно уходила от нее в сторону.
Ниордан, еще не придя в себя, схватил автомат Дайры, и Дайра услышал характерный щелчок — перевод с фикс-пуль на смертельные.
— Гарпун! Гарпун! Черт вас!.. — заорал он, сам не понимая зачем.
Резко застрекотал автомат. Судя по звуку, каждая пуля попадала в цель.
Дайра внезапно увидел старуху лицом к лицу, уже мертвую, и вдруг понял, что никакая она не старуха, а молодая совсем, только страшная очень. Изувеченная, в крови, она пролетела мимо него, хлестнув по ногам волосами. И упала.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Красота не вернулась к ней после смерти, и это показалось Томешу странным. Или несправедливым.
Он вылетел из окна в тот момент, когда Аннетта прорывалась сквозь люк, — здесь многое решала одновременность.
Лестничный десант находился уже в подъезде. В расчет его можно было не принимать. Две машины с полными экипажами отвлекла на себя Аннетта. Оставалось еще четыре человека на оставшихся двух пауках. Томеш знал только одну возможность спастись. И знание мешало.
Путь к спасению образовался благодаря целой цепи случайностей, против которых пасовал даже профессионализм скафов. Одной из таких случайностей было то, что окно соседнего дома, находящееся против спальни импатов, было распахнуто настежь. Когда Томеш прыгнул туда, скафы — Баррон и Масетта, руки на автоматах, вытянутые шеи, прищуренные глаза — увидели его, он раздвоился: сам пролетел в открытое окно, двойника на огромной скорости послал между стен (машина рванулась за убегающим импатом, а Баррон помчался к фасаду дома, куда влетел второй); было так трудно — удерживать двойника, не дать ему расплыться, это находилось на грани возможностей Томеша.
И все же он смог. Оставалось самое трудное. Он знал, что делать, и все-таки было страшно: фьючер-эффект, феномен анонимного знания того, что случится с тобой в ближайшее время, ситуация, когда ты механически повторяешь все, что прочел в будущем, и этим самым сообщаешь себе прошлому, что нужно делать (комната без мебели, с огромным ковром, экран, две скульптуры, брошенный ботинок) — этот фьючер-эффект был тогда еще плохо изучен, предзнания не могло быть, и все-таки оно было, здесь крылась какая-то болезненность и ложь, какая-то жуткая двусмысленность (стукнула и медленно развалилась дверь — стид-бамбук — скорость, скорость! — сопротивление воздуха — никакой боли — Баррон на бегу зовет остальных — Масетта разворачивает машину — уверен), это стоило размышлений, но как только начинало казаться, что вот оно, прозрение, тут же раздавался изрядно надоевший великий бомммм (лестница — дверь — вот он, Баррон — смотрит не туда — скоростьі) и все уходило в болото обрывочных слов и никчемных мыслишек с намеком на первозданную истину, и начиналась болтовня мозга, тошнотворная болтовня.
В ту короткую секунду, когда Томеш летел от дома через улицу, через кусты к другому трехэтажнику, а Баррон вскидывал автомат, а машина с Масеттой уже выглядывала из-за деревьев, а другая машина, с Дехааном и тем, другим, бородатым, поднималась на помощь своим скафам, которых только что ударила Аннетта, изувечив себя, обезобразив, почти убив, и один скаф, черт с ним, с его именем… Дайра… мрачный, сухой и почти не испуганный, повис, как и ожидалось, на дверце, и в эту секунду импат отключился от мыслей и с необычайной четкостью воспринял красоту всего, что его окружало: цвета, звуки, формы ошеломили его, он ударился в стену, и та рассыпалась, и в темный пролом.
и снова стена, и снова рассылалась, и никакой боли, ни даже царапины, — он знал об этом заранее.
Баррон, посылая веером сонные пули, ворвался в пролом. Пыль еще не осела. Внутренняя стена комнаты тоже была пробита и дальше виднелась еще одна дыра — наружу. Теперь внимание, — сказал он себе, — может быть ловушка, — и кинулся в следующий пролом. Концентрация внимания — с этим у Баррона всегда было в порядке. Он вовремя успел заметить две фигуры, прижимающиеся к стене по обе стороны от пролома, двух человек, один из которых… один из этих людей был брат Баррона, Орпаст; и брат, почти мальчуган, стоял, вжавшись в падающий ковер, в ужасе подняв руки, а с другой стороны, ощерясь, готовился к прыжку импат с камнем в руке, и Баррон, конечно, понял уловку — не новичок, — но тело само повернулось к импату, а не Орпасту, медленно, как во сне, и в то же время быстро, руки сами навели автомат на ложную цель, на копию, на мираж, и только глаза не предали, скашивались на брата, а тот уже летел к Баррону и с трудом, медленно-медленно, с силой поворачивая автомат, Баррон уже видел смерть, Орпаст превращался в импата, а пули дырявили стену, где исчез мираж, а потом импат сорвал вуалетку и выжег ему мозг взглядом, и Баррон еще не упал, еще чувствовать не перестал, как импат начал его раздевать, и он падал, падал, разглядывая каждую черточку на таком дорогом лице быстро чернеющего импата.
…Масетта выскакивал из машины, а Баррон махал ему рукой из пролома.
— Что-то там не то, — сказал он Масетте задушенным голосом. — Поди-ка!
Сверху падал паук Дехаана.
Масетта подскочил к пролому.
— Что там?
И увидел, что перед ним не Баррон, и в тот же миг удар, и беспамятство, и смерть в беспамятстве, в полном одиночестве смерть.
Дехаан не очень понял, что произошло. Он видел, как упал Масетта, как Баррор прыгнул в машину, он спикировал ему на помощь, но паук пошел вертикально ему навстречу, и пришлось отклониться, а машина Баррона набрала горизонтальную скорость и скрылась за домами.
И Дехаан, мучительно уходя от столкновения с землей, понял, что импат вышел из окружения.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Он не имел права посылать на захват экипаж Дайры, тем более он не имел права назначать его лидером группы захвата, а Дайра, в свою очередь, не имел права упускать импата, у которого была такая стадия, смертельная, третья, сверхтретья. Но Дайра сделал то, что должен был сделать, и ни один скаф не сделал бы больше, ведь никто (кроме Мальбейера) не знал, что у Баррона был брат, что это слабое его место. Однако почти у каждого скафа есть кто-то, и если, как того требуют Закон и Ответственность, отстранять таких скафов, то не останется опытных, будут все время меняющиеся новички, которые, конечно же, не смогли бы справиться с эпидемией. Мальбейер, как и Дайра, сделал все, что мог, пусть не совсем законно, однако именно то, что надлежало в такой ситуации. Он не имел права делать то, что сделал, но и права не делать этого он в равной степени не имел. Собственная роль ему нравилась и в то же время создавалось ощущение неуловимой, миазменной подлости, горьковатой и возбуждающей.
— Ах, какое горе, какое несчастье! Ужас, у-у-у-ужас! Вы не сильно ушиблись. Дайра, дражайший друг Дайра? — причитал он в трубку.
— Да нет, со мной все в порядке! — нервно кричал тот. — Вот Баррон и Масетта…
— Да, да, да! Это ужасно! — на секунду Мальбейер замер, глаза его лихорадочно бегали по сторонам. — Вы вот что, Дайра. Я думаю объявить тотальный поиск. Придется вам, уж не обижайтесь, принять лидерство операцией. Все скафы в вашем распоряжении. Необходимо как можно быстрее его поймать.
— Но… но… мы ведь… ночное дежурство! — с Дайрой редко бывало, чтобы он так терялся.
— Послушайте, Дайра, дорогой друг, его непременно надо найти и лучше всего, если это сделает ваша четверка. Чтобы… ну, вы понимаете.
— Не понимаю. Ведь мы и сами справимся, зачем тотальный?
— Сегодня, говорят, у вас холостяцкая вечеринка в музыкальной комнате? — очень тонко сменил тему Мальбейер.
Дайра нахмурился и на секунду закрыл глаза.
— Ну, как вам сказать… Да.
— Как это прекрасно, когда люди — друзья не только на работе! — зачастил Мальбейер. (Дайра разъяренно обернулся к Сентаури и Хаяни. Те ответили вопросительными взглядами.) — Ах, я давно мечтаю о чем-нибудь таком! Непринужденная обстановка, милые лица, музыка, какая-нибудь из тех… чтобы уж — р-р-р-р! Вы меня не пригласите,' дорогой Дайра?
— Вам будет неинтересно.
— Ну, что вы, как это может быть!? Пригласите, друг капитан! А?
— Что ж… — вздохнул Дайра.
— Значит, договорились. Все. Объявляю тревогу.
— Что случилось? — спросил Сентаури.
— Меня назначили лидером тотального поиска.
— Так нас же нельзя!
Дайра пожал плечами.
— Опять что-то готовит, — вздохнул Хаяни. — Мне это не нравится. Не против ли вас, командир?
— Из-за одного какого-то дурака — тотальный поиск! Он сам, случайно, не хватанул стадию? А может, я спать хочу! — Сентаури был разъярен, может быть, даже больше, чем того требовали обстоятельства.
— Давно пора тотальный — пробормотал себе под нос Ниордан. — Вон сколько их развелось. Я их лучше всякого волмера чую.
…Носясь по кабинету, Мальбейер громким, взволнованным и наиболее естественным из своих голосов отдавал приказы по бленд-телефону. В тех случаях, когда он боялся, что голос выдаст его, он прибегал к этому способу связи. И странно было бы слышать неподготовленному человеку разлинованную автоматическую речь, что неслась теперь из динамиков всех скаф-диспетчерских.
… и, не, забудьте, включить, все, уличные, датчики, волмера, именно, все, и, ненадежные, тоже…
…уважаемый, пардье, как, я, рад, вас, черт, немедленно, закройте, город, дело, видите, ли, в том….
…объявить, операцию, тотального поиска, чем, вы, так, удивлены, друг, роу, капитан, дайра, триста, восемь, его, индекс, дид, третьего, вы, чрезвычайно, догадливы, если, номер, на, тройку, то, именно, дайру, все, верно, дайру, третья, третья, и, степень, третья, конечно…
Затем предстоял опасный разговор со Свантхречи. Мальбейер положил руку на клавишу и, по инерции пробуя сердитость своего голоса, задумался.
То, что импат ушел, грозило многими крайне неприятными последствиями и в лучшем случае означало гибель многих беспечных прохожих, которые пропустят мимо ушей сообщение о тотальном поиске. Это означало долгое напряжение всех сил эскадрона скафов, а лично для Мальбейера это означало привнесение в его игры самых неожиданных осложнений.
Свантхречи откликнулся немедленно. На экране видеофона появилось его четко вылепленное, ухоженное лицо, которое несколько портил юношеский румянец. Это было одной из странностей Свантхречи — пользоваться визером, когда им двадцать лет как никто не пользовался. Странность, впрочем, имела простое объяснение: подчиненный из чувства вежливости принужден был включать свой визер и таким образом делал первую самообезоруживающую уступку. Мальбейер визера не включил — бленд-телефон таким устройством не оборудован.
— Друг гофмайор, вас осмелился побеспокоить грандкапитан Мальбейер.
— Включите визер — приказал Свантхречи и текст приказа заключал в себе неуловимое превышение власти. Мальбейер усмехнулся, и на другом конце бленд-телефон сказал «эх».
— Прошу извинить, друг гофмайор, но у меня работает только бленд-телефон. Починка займет не меньше двадцати минут, а дело спешное.
— Что еще случилось?
Служба, которой заведовал Мальбейер, была единственным очагом внезапностей в отделе Свантхречи, и в глубине души гофмайор мечтал о том времени, когда ее можно будет упразднить, оставив только сервисные группы. Правда, в таком случае деятельность отдела лишится смысла, но это не слишком волновало Свантхречи. Гофмайор уже усвоил, что чем меньше смысла в работе, тем легче ею руководить.
— Только что, друг гофмайор, ушел из-под захвата импат третьей степени, подозреваемый в предсудороге.
— Так поймайте его! — гофмайор еще не осознал трагизм происшедшего. Предстоящая инвентаризация стекол и рам — казалась ему в тот момент более важной.
— Его подозревают в предсудороге, — повторил Мальбейер и многозначительно посмотрел в объектив, забыв, что визер выключен.
Свантхречи переваривал ситуацию. Лицо его окаменело и только еле заметный прищур показывал, что гофмайор напряженно раздумывает.
— Ну, и что же вы предлагаете?
— Видите ли, друг гофмайор, времени советоваться у меня не было, и я взял на себя смелость объявить тотальный поиск.
Адреналиновый шок. Юношеский румянец на щеках гофмайора уступил место творожной бледности, которая тут же сменилась апоплексическим багрецом.
— Вы поступили неразумно.
— Это был единственный выход, друг гофмайор.
Свантхречи опустил глаза и несколько секунд молчал.
— Зайдите ко мне. Немедленно.
— Сейчас! Есть! Буду! — крикнул Мальбейер. Свантхречи поморщился и выключил визер.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Сложное, почти хаотически модулированное излучение, идущее от импата, очень трудно зарегистрировать: уже в пятнадцати метрах оно растворяется в радиошумах. Единственным средством, фиксирующим импата, был детектор Волмера, но и он отличался малой надежностью. Он мог почуять болезнь и на двухстах метрах, заверещать панически, а мог пропустить и в непосредственной близости.
Дайра терпеть не мог волмер и включал его только в исключительных ситуациях. Поэтому он долго ел глазами коричневый динамик на щитке управления, прежде чем сказал Ниордану:
— Нажми-ка там кнопочку.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
По пути к кабинету Свантхречи Мальбейер мысленно перебирал возможности, открывающиеся вследствие происшествия, в общем-то, легко устранимого, — побега импата третьей степени.
Те, кто не знал Мальбейера, провожали со снисходительным удивлением его тощую фитуру с прижатыми к груди кулаками, в грязной неформенной рубашке и совсем уж неуместных полупижамных брюках. На фоне всеобщей парадности, царившей в СКАФе, это резало глаза. Впрочем, у некоторых вид Мальбейера вызывал неосознанную симпатию. Мальбейер был антиграциозен.
Дверь Свантхречи. Чуть изогнувшись, оторвав левую пятку от пола, Мальбейер постучал по двери перстнем на указательном пальце, архизлодейски скосил глаза вбок, прислушался, обольстительно улыбнулся и, не дождавшись ответа, вошел.
Все было как всегда. Монументальный и недосягаемый стол, Свантхречи, сидящий спиной к зашторенному окну, множество горящих экранов, карт, приборы какие-то непонятные и наверняка здесь ненужные… Во всем, даже в упавшей на пол корзине для мусора, которая словно тянула к Мальбейеру круглую зубастую пасть, было то же превышение власти, что и в приказании включить визер.
— Почему не в форме? — спросил Свантхречи.
— Видите ли, друг гофмайор, я полагал, что разговор очень срочный, и поэтому позволил…
— Полагал, позволил… Немедленно переоденьтесь. Своим видом вы дискредитируете весь институт СКАФ.
Но когда Мальбейер направился к выходу, Свантхречи хмуро остановил его:
— Нет, стойте! Потом переоденетесь. Сначала выслушайте меня.
— Да, друг гофмайор!
— Вы прекрасно понимаете, друг гранд-ка-ни-тан, что значит для нас тотальная облава, вы… Особенно сейчас, когда общественная полиция с нас глаз не спускает, когда так возросло негативное к нам отношение со стороны горожан, когда половина состава не обучена и практически беспомощна даже при локальном использовании, когда катастрофически не хватает активных кадров, вы… — Свантхречи встал. — Я расцениваю это как провокацию!
— Друг гофмайор! — испуганно взмолился Мальбейер.
— Вы думаете, что я не знаю обо всех ваших подпольных грязных играх, обо всех этих… подшептываниях, подмигиваниях, слушках, шантажиках? Все знаю! Я просто недооценивал вас, думал, что все, в сущности, на пользу делу, а теперь вижу, вы обыкновенный провокатор и мелкий вредный подлец, уж не знаю с какими, но наверняка с самыми гнусными целями!
Мальбейер, не сводя с начальника прищуренных глаз, пожевал губами.
— Неужели вас это удивляет? — спросил он вдруг резким неприятным голосом. — Вы ведь сами ждали от меня чего-то именно в этом роде.
— Ничего подобного я не ждал. Вы уволены.
— Неправда. (Приторная, страшноватая улыбочка.) Если бы вы действительно хотели меня уволить, то не стали бы вызывать сюда, обошлись бы телефоном.
— Да вы еще хамите! Вы арестованы! — рассвирепел Свантхречи.
— Вы не вызываете охрану, вы заметили? И не вызовете. Увы, — Мальбейер развел руками, — все игра.
— Игра? Вы сейчас увидите, какая игра!
И Свантхречи протянул руку к телефонному пульту. Но тут Мальбейер разразился бессмысленной, или почти бессмысленной, во всяком случае, не подобающей моменту тирадой, из числа тех, которыми он так любил ошарашивать собеседников в истерическую минуту спора. Главное тут было — серьезность, неправдоподобная серьезность и неправдоподобная фальшь.
— Нет правды, Свантхречи, есть только мы с вами. Шантаж — не удар, а касание, туше, и вы прекрасно понимаете это. Прав…
— Ничего не понимаю. Вы о чем?
— Правда начнется, если вы все-таки вызовете охрану, впрочем, и тогда она не начнется, будет просто другая игра.
— Что вы мелете? Вы хоть сами-то сообра…
— Но игра — неизменна! Меняется жизнь, а мы не меняемся, даже превращаясь непрерывно…
— Да вам не охрану, вам санитаров вызывать надо!
— И санитаров не вызовете. К тому же ничего страшного не произошло. Ведь игра! Сейчас найдут импата…
— Вы уверены? Да все ваши действия, вся ваша бестолковая… бестолковая… Весь город поднят на ноги. Вы даже отдаленно не представляете себе последствий, даже в случае поимки… Вы ни черта не понимаете, что все это значит для СКАФа. Полицейские раздуют эту историю, да тут и раздувать-то нечего, они используют ее…
— Если только мы не опередим их, дорогой друг гофмайор, — улыбнулся Мальбейер.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Раскаленный город медленно пробуждался от затянувшейся сьесты. Дома со вздохами и кряхтеньем распрямляли посеревшие за ночь стены, чистились, подкрашивались, жадно втягивали сегодняшний воздух, сегодняшние свет, звуки, запахи, сортировали их, отделяли энергию от информации, изумленно распахивались или, наоборот, суровели и обтягивались кирпично-красной металлической бахромой — в зависимости от реакции обитателей на неожиданное сообщение, которым позволил себе обеспокоить жителей Сантареса доблестный гарнизон СКАФ.
— Облава! Облава!
Бездействующие вот уже шесть лет столбы-волмеры, или «гвозди», на старом слэнге, бесшумно выросли на тротуарах, на площадях, в подвесных скверах, обезобразили стадионы и закраснели разом, и слабо зашипели. В небо один за другим взмывали пауки с заспанными скафами, на улицах стало тесно от синих фургонов для перевозки, импатов, эфир наполнился хрипловатыми голосами — взволнованный галдеж, в котором трудно было разобрать что-нибудь, кроме общей растерянности и волнения. Давно, очень давно не знал Сантарес тотального поиска, и хотя болезнь до сих пор уносила ежедневно десятки жизней, к ней успели приноровиться, она уже не так пугала. А теперь кошмар, казалось бы, прочно забытый, вернулся снова. Люди вслушивались в голос диктора, погибшего от импатосудороги в последний год Карантина, и говорили друг другу;
— Облава?
Высветляли окна и смотрели вниз на опустевшие улицы и видели «гвозди» (само слово не сразу приходило на ум, а дети спрашивали возбужденно: «Где гвозди, где, покажи!»); кто-то бежал по траве сломя голову, а кто-то, возвращаясь с утренней прогулки, задирал к небу голову и невольно ускорял шаги; казалось, даже листва потемнела, потеряла свой праздничный колер; а потом над домами зависал паук, и все смотрели на него и ждали: вот взвоет гвоздь, и паук опустится, и скафы, одетые, как средневековые рыцари, выйдут на мостовую и целеустремленно направятся к твоему дому; а гвоздь и в самом деле взвывал, и скафы действительно бежали, и хорошо, когда не к тебе, а к другому, и в большинстве случаев оказывалось, что тревога ложная, потому что гвозди эти, эти чертовы волмеры, вопят почем зря, но, знаете ли, уж лучше пусть они повопят впустую, чем промолчат, когда надо вопить, а ведь и такое случалось.
В Сантаресе к тому времени находилось шестьсот пятьдесят пять необнаруженных импатов, большей частью с нулевой и первой стадией; вторая была у сорока человек, третья — у двоих. Только эти сорок два по-настоящему требовали изоляции или даже уничтожения, и лишь двое были стопроцентно обречены.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
…Кон Давин (двадцать два года, третья стадия) скрывался на втором подземном горизонте Сантареса, где располагались заводы текстиля и продуктов питания — здесь практически никогда не появляются люди. Тотальный поиск застал его вдали от вентиляционной камеры, где он отсиживался последние двое суток. Голод и жажда выгнали его из убежища Четвертый пищевой завод, куда он сейчас направлялся, был недалеко, импат уже попал в тоннель, по которому ползла лента с пустыми упаковками.
Тоннель неожиданно кончился большим залом со множеством ниш и входов в другие коридоры, а конвейер с упаковками (и в этом заключалось самое спазматическое, как сказал себе Кон) ушел вдруг в пол, в узкую холодную щель, через которую не мог бы протиснуться и ребенок.
Кон заметался, пытаясь определить, какой именно из тоннелей приведет его к Четвертому заводу. Он постанывал от голода. В одной из труб журчала вода.
Внезапно труба закашлялась, и в тот же миг шуршание конвейера смолкло. Стихли и другие шумы, отдаленные и смутные.
— Что-о?! — закричал Кон. — Что такое?!
Входы стали бесшумно закрываться чуть подрагивающими металлическими плитами. Кона бросило в дрожь. Он ничего не понимал, все эти приготовления пугали его. Потом в центре зала с легким хлопком что-то разорвалось, и на полу, словно фантастический болотный росток, вырос пыльно-красного цвета гвоздь, теплый кошмар из детства.
Гвоздь вспыхнул ярко-красным цветом, поворчав, взвыла сирена. Кон отскочил от гвоздя, и вой стал тише. Потом с лязгом и скрежетом (запланированным!) раскрылся вход в один из тоннелей, и Кон, чувствуя, как забурлили в нем ярость и страх, ринулся туда. Но там тоже полыхал гвоздь, и снова пришлось зажмуриться. Грохоча, плита опустилась за ним. Снова сирена, теперь уже впереди.
— Ведут меня! Ведут! — кричал Кон.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
…снова подобрел.
— Ах, дорогой друг гофмайор, — вещал он. — Не обижайтесь вы на меня. Вы должны быть счастливы, я создал для вас такую ситуацию.
А Свантхречи уже не находил слов для негодования. Оказывается, это был очень неуравновешенный человек. Чем больше он неистовствовал, тем больше успокаивался Мальбейер, тем больше обретал самоуверенность и наглость — наглость не внутреннюю, не ту, что была с ним всегда и только прикрывалась рогожкой лебезения, а и внешнюю тоже, замешанную на доброй улыбке, но нахрапистую, прорисованную в каждой черточке лица, в каждом изгибе тела, в каждом движении.
— Да вы успокойтесь, друг Свантхречи (ах, как коробило гофмайора такое обращение!). Вот я вам сейчас все объясню. Предположим, как вы говорите, импата мы не поймаем. Что, как вы сами утверждаете, не так уж невероятно.
— Не так уж невероятно! Да почти наверняка так! Скафов на тотальный поиск не хватает, половина необучена… Да полиция нас просто съест!
— Значит, нам надо съесть ее раньше.
— Как вы это себе представляете? — с презрением бросил Свантхречи.
— Мы будем задавать вопросы. Кто ополовинил состав СКАФа, кто лишает нас власти, кто требует от нас подчинения, кто, наконец, восстанавливает против нас город? Причем атаковать сейчас, во время облавы. Принудить их к содействию. Чтобы не они нами командовали, а мы ими. И тогда с их помощью мы ловим импата. С большим, заметьте, трудом. Причем не столько благодаря, сколько несмотря на.
— А если не поймаем?
— Полиции неизвестно, какого импата мы ловим. Их в городе не меньше сотни.
— Но ведь эти импаты не в предсудороге!
— А уж это мы будем определять. Полиции придется поверить на слово. Свантхречи задумчиво прошелся по кабинету.
— Значит, подлог? — сказал он, не то спрашивая, не то утверждая.
— Увы! — Мальбейер юмористически развел руками.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Если бы Джеллаган Делавар, тайный импат-нулевик со стажем в два года, хоть раз попался в руки к скафам, то был бы тут же отпущен — слишком уж незначительной была степень его болезни. Но Джеллаган был старик в высшей степени недоверчивый, тем более что ходили слухи, будто сейчас импато нулевой стадии излечивается, а как раз этого он и не хотел, так как болезнь приносила ему много радостей.
У него был домик в три комнаты и даже собственный двор. Всю жизнь Джеллаган мечтал о такой роскоши, и только под старость, когда не мечтать положено, а вспоминать, он благодаря самой страшной в мире болезни добился исполнения своей мечты.
Ничего не дало ему нулевое импато — ни дара предвидения, ни телепатии, ни прочих сверхспособностей, которыми щеголяют смертники, — ничего, кроме тихой постоянной радости и по-детски обостренного восприятия. Добрый сказочник дедушка Делавар — разве есть ребенок, который его не читал? Радость моросящими струйками омывала его дряхлое тело, ни на секунду не оставляла его.
Она не исчезла и тогда, когда прозвучал сигнал тревоги. Правда, вспыхнул страх на секунду, но не скафов боялся старик, — его испугало вот что: вдруг, вместе с сигналом появилось перед его глазами неясное видение, что-то плохое, с ним бывшее в будущем. Он подумал, что подступает-таки к нему следующая стадия, а значит, надо со счастьем прощаться. Но потом радость снова взяла свое, и он опустился на колени перед травой, которую сконструировал кто-то и рассадил в восточной части города, травой упругой, чистейшая зелень которой так радовала глаза. Запах земли опьянил его, холодно-влажное прикосновение лаковых стебельков бросило в дрожь, колени удобно тонули в грядке, и он не заметил, как над улицей закружил паук, как, шипя, перед его домом вырос внезапно гвоздь, словно призрак ужасный бородача с алебардой, и как вспыхнул малиново и взревел (старик поднял голову к небу и вместо скафов увидел лишь горизонт, то, чего уже больше не было в истерзанном домами пространстве Сантареса — тонкую синеющую полоску).
Когда скафы подошли к нему, он улыбался под вуалеткой. Они были болезненно прекрасны в своих средневековых нарядах. Один из них наклонился и сказал:
— Простите. Но рядом с вами датчик Волмера зафиксировал излучение.
— Но ведь это ложная тревога. Он всегда ревел в эпидемию. Его даже отключать собирались. Я все очень хорошо помню. Меня зовут Джеллаган Делавар.
— О! — сказал другой скаф. — Мой… я хочу сказать, сын моего знакомого очень хвалил ваши сказки.
И поглядел на напарника. Тот дотронулся, наконец, до плеча Джеллагана.
— Вы, наверное, правы. Но нам нужно проверить. Работа!
Старик распрямился, отряхивая колени. Это очень странное смешение чувств — радость и панический страх от того, что ты способен по этому поводу испытывать радость.
— Конечно, конечно. Э-э-э, пройдемте. Я покажу вам дом.
— Но… мы бы хотели сначала…
— Да-да?
— Удостовериться, что…
Второй скаф крикнул вдруг с раздражением:
— Да снимите же вы, наконец, свою вуалетку!
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
…носился по ярко раскрашенным пустым улицам, стараясь не попадаться на пути паукам. Однако потом это стало невозможным, скафы были уже везде, и он не выдержал, бежал от машины, от всего, укрылся в ближайшем найденном тайнике, поблизости от памятника Первым.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Паук Дайры плыл на высоте пятисот метров. Внизу игрушечным макетом застыл город, с пустыми улицами, с разноцветными дисками парков, с домами, один из которых являлся частью замысловатого орнамента, очень неоднородного, иногда просто безвкусного (даже сумасшествие способно на глупости и штампы, на штампы — особенно) и даже для привычного взгляда очень странного: был в этом орнаменте словно бы стержень, графическая основа, только она никак не улавливалась, а лишь намекала на свое существование. Никто сейчас уже и не помнил, что первоначально план Сантареса представлял собой квадрат с координатной сеткой улиц — рой безумия в клетке здравого смысла. Узоры Сантареса отличались друг от друга и цветами и формой: то вдруг попадется ярко-синий квадрат с небрежно вписанным треугольником, а то видишь замысловатый росчерк грязно-непонятной окраски, которую и цветом-то назвать противно. Тут же квартал зеркальной архитектуры, нестерпимое сверкание стен, чуть поодаль — темно-зеленая с разводами клякса жилого сада.
Откинувшись в кресле, Ниордан глядел перед собой полузакрытыми глазами и нервно барабанил пальцами по рулю. Дайра непрерывно бормотал что-то в микрофон. Свободной рукой он машинально потирал плечо, ушибленное при падении во время захвата. Сентаури не отрываясь смотрел на город, напрягал глаза, шевелил губами, время от времени смаргивал и встряхивал головой так, что походило на нервный тик. Хая ни рисовал в блокноте кинжалы и автоматы, временами задумчиво глядел вниз, и вид у него был бы непринужденный, если бы не подрагивала нижняя губа.
— Ты ведь знал Баррона, Хаяни? — спросил Сентаури.
— Как сказать? Здоровался.
— У него наверняка ведь был кто-то?
— По-моему, нет.
— Был. Никак по-другому не объяснишь. Такой непробиваемый. Голыми руками импатов брал. А этот его как последнего пиджака. Наверняка какой-нибудь родственничек имелся.
— Помолчите, — прошипел Дайра. — Мешаете.
На заднем сиденье переглянулись.
— Ты бы отдохнул, командир, — после паузы буркнул Сентаури.
Дайра вдруг согласно кивнул и уже откидываясь в кресле, приказал Ди Марко временно принять операцию.
— Пару минут, — сказал он. — Ф-фу, устал. Сумасшедший дом.
— Как вы думаете, командир, — обратился к нему Хаяни. Он как-то особенно вежливо, особенно бережно наклонился к нему, и тон его был вежливый, и глаза, и даже затылок. — Ну, предположим, убьют последнего импата…
— Почему именно убьют?
— Хорошо. Вылечат. Сколько, по-вашему, времени пройдет, пока люди перестанут чувствовать себя голыми без вуалеток.
— С такими пиджаками доберешься, пожалуй, до последнего-то, — сказал Сентаури.
— И, кстати, что тогда будем делать мы, скафы?
— Помрем, — ответил Дайра.
— Вымрем, — хихикнул Ниордан, и все с удивлением на него посмотрели.
— Командир, я серьезно. Импатов становится все меньше, и скафов, боевиков, в общем-то, тоже. А система растет. Традиции, привычки, эта неприкасаемость, всякие новые службы, без которых раньше прекрасно обходились, а теперь, оказывается, никак нельзя. Так-таки все и ухнет в один день?
— Ты мне лучше вот что ответь, — Дайра плотно сжал веки, лицо бесстрастно, непроницаемо, бородатый пергамент. — Кто сказал Мальбейеру, что у меня есть сын? Знали только вы трое. Ну?
Вежливо улыбаясь, Хаяни смотрел на Дайру и все никак не мог открыть рот. Потом Сентаури, не отрываясь от созерцания городской панорамы, тихо сказал:
— С чего это? Разве он знает?
— А ты будто не слышал, как он про вечеринку спросил. Зачем это он в гости набивался? Меня вот главным назначил. Он что-нибудь спроста делает?
— Мальбейер глуп, — заговорил, наконец, Хаяни. — Он намекает на то, чего сам не знает — это его манера. Безмозглый комбинатор. Он тут как-то распинался передо мной, теорию свою объяснял. Взаимная компенсация ошибок. Мечтает создать такую ситуацию, когда ошибка, ну, недосмотр в интриге, исправляется другой ошибкой, а та, в свою очередь, третьей. И так до бесконечности. И он чтобы на пульте. Для него важно не то, кто выиграет от интриги, а то, что она постоянно растет, постоянно все вокруг себя переиначивает.
— Ты? Ну, признавайся! — с силой сказал Дайра, поворачиваясь к нему. — Ты сказал? Ведь некому больше! Ведь не Сент же, не Ниордан!
Удивительно, до чего Хаяни следил за своей фотогеничностью. Словно все время смотрелся в зеркало.
— Да нет, с чего ты взял, командир, почему он сказал? Да и не знает Мальбейер ничего. Показалось тебе, — виновато начал Сентаури.
— Ты? Ведь ты, Хаяни?
Тот фотогенично потупил глаза, фотогенично сглотнул, фотогенично кивнул и наифотогеничнейшим образом улыбнулся.
— Я, командир. Вы уж простите, сам не знаю, как получилось. И не хотел говорить, а… Можете меня выгнать.
— А я так и сделаю, — пообещал Дайра. — Будь уверен. Суперчерезинтеллигент.
Он отвернулся и взял микрофон.
— Да посиди ты без своей операции! — подал голос Сентаури. — Давай хоть минут на двадцать спустимся, сами половим. Невозможно без дела. А, командир?
И опять согласился Дайра. Он через плечо глянул на Сентаури.
— Я, кстати, спасибо тебе не сказал.
— За что это? — о, как странно улыбнулся Сентаури!
— Жизнь спас. Спасибо. Если б не ты…
— Спуститься бы лучше во-о-он к тому памятнику, — сказал Ниордан.
— Не вижу я, где там прятаться, — неуверенно заметил Сентаури.
— А вы никто ничего не видите. Никогда. Там что-нибудь может и найтись. У меня чутье. Верно.
— Давай, — согласился Дайра, и они вцепились в подлокотники, готовясь к спуску.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Укрытием Томешу служил бездействующий силовой колодец, один из тех, что ограничивали памятник Первым. Как и во всех фантомных памятниках, в нем, конечно, присутствовала сумасшедшинка, но, пожалуй, преобладала глупость. Глупая выдумка, глупая компоновка, глупая трата средств. Но, как ни странно, очень многие сантаресцы любили его, даже скульпторы часто приходили сюда. Первый Импат против Первого Скафа. Скаф — на постаменте среди сквера, Импат — всегда сбоку, в кустах. Собственно, Памятник Первому Импату был из блуждающих — он перемещался по площади чуть ли не в двести квадратных метров, меняя цвет, размер, даже форму меняя. Лишь одно оставалось неизменным — он не спускал Глаз с Первого Скафа, неподвижного фантома со случайной мимикой. Если взгляд Импата всегда излучал ненависть, вернее, тот сложный и неизменный набор эмоций, который присущ третьей стадии болезни, и за бедностью терминологии называется яростью, то Скаф относился к своему врагу куда более неоднозначно. Лицо его выражало то любовь, то жестокость, то каменело монументально, а иногда прорывалась как бы насмешка. Скаф был более человечен, более ясен, а та непонятность, которую придал ему художник, была куда ближе людям, чем загадочная, химерическая, неестественная закаменелость черт вечно убегающего и вечно возвращающегося Импата.
— Тут и спрятаться-то негде, — сказал Сентаури.
— Внимательнее надо, — отозвался Ниордан. — Они любят…
…«Я действую на него, и он притягивается ко мне. Вон какой страшный, разбухшие руки, горб, весь потемнел, неужели и я такой же, я помню, так бывало перед дождем, дробный шепчущий холод, капельный холод, мгла. Хорошо, что у нас нет детей, хорошо. Жаркое небо, еще темней от него, пронизывает, последний раз вижу. Страшно и темно вокруг и тени злобные ходят и люди с металлическими руками, не вникающие и не желающие вникать. Непонятные правила, даже мне, тем более мне. Не помню, не помню, не помню собственного лица! Мерзкий, отвратительный город…»
…— Не люблю этот памятник. До чего ж противный, — проворчал Дайра.
— Почему, — сказал Ниордан. — Чушки как чушки.
— Все помешались на сумасшествии. Хватит, Ниордан. Пошли дальше. Ничего здесь нет. «… не заметили меня, рожи, крестоносцы, главное было не думать о них, плавно как лодка (вид снизу), вот оно, вот оно, ах-х-х-х ты, что-то здесь, я боялся, не знаю, может быть, я и вправду боялся. Бой, в котором я заран… Он двинулся, он двинулся на меня, неподвижен! Замереть, распластаться, мимикрировать, не дышать, не излучать, жить, смотрят вниз, и тот, кто висел, и тот, кто стрелял в мою дорогую жену, всегда подсознательно не хотел знать ничего. Оказывается, правильно…»
…Хаяни не верил в случайную встречу с импатом. Тот затаился, конечно, и теперь много дней пройдет, прежде чем вскроют его убежище. Бессмысленность. Он затосковал было, но поймал себя на мысли о том, что тоскует слишком фотогенично, для собственного удовольствия, и резко, залихватски мотнул головой. Некоторое время он примерял к лицу самые различные выражения — бесшабашность, обиду, хмурость, даже подлость примерил, отчаянную такую подлость, но под конец остановился на ленивом барском равнодушии.
Он небрежно глянул вниз, на уплывающий памятник, тонко улыбнулся, приподнял брови, и сморщив длинный нос, подумал, что в этой паре скульптур, несмотря на убогость замысла, есть все же «что-то». Какая-то искаженность, диспропорция, иллюзия жизни. Вот именно в отсутствии замысла, в намеке…
— Сколько раз смотрю на эту парочку, — сказал он Дайре, — никак не надоедает. Ведь правда, красиво?
…— Кр-р-р-р-а-а-с-с-с-…крассиво! — ответил Томеш.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
..ликовал. Разговор был напряженнейший и отвлекаться на посторонние мысли ни в коем случае не следовало, но он сказал себе все же, я знаю ключ, в каждом под ролью скрыт ребенок, я даже разочарован, до чего люди просты, и этот тоже, и чем больше он пыжится, тем больше он ребенок, ведь он сейчас просто боится меня, мистически боится, как несмышленыш строгого учителя, а ведь я знаю, я знаю не больше, чем он, вот чудеса.
— Вы что, заснули, Мальбейер?
Опять в его голосе появился приказ.
— Простите, задумался. Привычка.
— Недавно вас обсуждали… в связи с одним вопросом…
— Да-да? — Мальбейер изобразил вежливое внимание.
— Говорили там про вас, что вы интриган, что… но я не верил, я считал, что вы только играете роль интригана, ведь вам лично (да и кому угодно) все эти ваши комбинации практически ничего не дают. И вся ваша незаменимость, вся ваша власть — для чего она?
— Как? Для новых комбинаций, конечно, дорогой друг гофмайор.
— Не понимаю вас. Вы блефуете, я уверен.
— Потому что вы не знаете, что такое интрига. Вы привыкли думать о ней, как о чем-то низком и недостойном. На самом же деле искусство настоящей интриги утеряно много веков назад. Все заняты, никто не томится от безделья. А ведь настоящая, классическая интрига предполагает полную незанятость комбинатора, полную бесцельность действий. Правда, такие условия в те времена выполнялись крайне редко. Лишь тогда ясна цель, когда нет впереди настоящей цели, вы понимаете?
— Продолжайте.
— Я использую только один вид интриги, — или, говоря мягче, комбинации, — Мальбейер буквально пел. — Комбинация на предельное усложнение ситуации, когда невозможно все учесть, а значит — и не надо. Ошибка исправляется другой ошибкой, с виду бессмысленной, грубой, но это способствует усложнению, а следовательно, есть необходимый шаг. Цепная реакция, взрыв. Сложность только одна. Ситуации, как живые существа, рождаются и умирают. И бывают бесплодны. Мне кажется, сегодня первый раз события сложились достойным образом. Что будет, что будет, Свантхречи!
— Будет то, что я вас арестую, а облаву остановлю.
— А-а-а-а-а-а, значит, вы поверили мне? Поняли наконец-то, Свантхречи?
— Потрудитесь обращаться в уставном порядке! — загремел Свантхречи, но высокий фальцет Мальбейера перекрыл его рев.
— Мальчишка, щенок, ты ничего уже не сможешь сделать! Через час меня выпустят, а тебя прогонят, только пальцем шевельни против меня!
Свантхречи потерял дар речи и рухнул в кресло. Над ним навис Мальбейер. Он вдруг напрягся, побагровел, закрутил головой и завизжал что было сил:
— Запорю подлеца!
Бедный гофмайор после этих слов ощутил невесомость. Он испугался, причем не какого-нибудь там Мальбейера, нет, ему просто представилось, что вот он, слабый малыш с мягким тельцем, лежит на спине, а кто-то большой, грозный и непонятный собирается сделать с ним что-то ужасное. Детские страхи.
— Кто… кто… — просипел Свантхречи.
— Это я, все я, ваш друг Мальбейер, грандкапитан Мальбейер, друг гофмайор, — Мальбейер стал снова умилен, словно ничего не произошло, уже пятился подобострастно. — Жду ваших распоряжений.
— Идите… идите… — замахал руками Свантхречи.
В дверях Мальбейер остановился.
— Так вы замолвите словечко за Дайру? Теперь-то, надеюсь, нет других кандидатов?
— Что?! — крикнул Свантхречи, но грандкапитан уже захлопнул за собой дверь.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Долгой веренице жизней Томеша Кинстера предстояло вскоре прерваться. Он знал, когда это произойдет, и даже — что произойдет после. Именно это «после» и заставляло его яриться.
Опустившийся, оборванный, мутный, насквозь пропитанный липкими запахами, он будет проживать в это время жизнь за жизнью в бесцельных блужданиях по Сантаресу, жители которого обожают проявлять любопытство на расстоянии, желательно из-за металлизированного окна собственной комнаты. Они давно отказались понять хоть что-нибудь в происходящем, они легко поддаются убеждению и, в большинстве своем, видят смысл жизни в том, чтобы прожить подольше и повкуснее, и сами же себя за то презирают, хотя и подозревают время от времени, что презрение их кое в чем безосновательно, но все же лучше как-нибудь по-иному, если б вот только не лень.
Те жители города, которые по браваде, легкомыслию, убеждению или, что чаще, по необыкновенному равнодушию пропустили мимо ушей сообщение о тотальном поиске, оторопело останавливались теперь, завидя импата, всматривались, как летит он или, скорее, ползет с неожиданной скоростью, запрокинув голову, вытянув руки вперед, словно ныряльщик… а затем срывались и убегали в панике. Некоторые, раскинув руки, выходили ему навстречу, но спроси их в ту минуту кто-нибудь, что именно хотели они сделать, вряд ли можно было ожидать от них вразумительного ответа. Тут было все: и восторг перед самоубийством, и усталость от вечного подспудного страха (с самого детства, страха изнурительного, унижающего, иногда ничем реальным не подкрепленного), и презрение, омерзение даже к существу, которое заражает улицы, весь город, которое немыслимо здесь, и торжество необыкновенное, что вот он — предел совершенства, а все-таки ниже, все-таки изгоняем, все-таки обречен. Томеш обходил их, он не испытывал к ним достаточно ярости.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Горизонт общественного транспорта или, как его называли сантаресцы. Новое Метро, замер в момент сигнала облавы. Застыли многополосные тоннели-конвейеры, забитые людьми, остановились двухместные экипажи, управляемые с унипульта. Только что они носились под городом на двухсотмильных скоростях; визжали на крутых поворотах, ухали при переходе с одного горизонта на другой, врывались в темные тоннели, выскакивали на подземные площади, где в полном хаосе, казалось бы, чудом не сталкиваясь, мчались их точные копии, одинаково желтые — мимо причудливых, быстро промелькивающих скульптур, которые мало кому удавалось разглядеть толком, мимо бесконечных лифтов, стоянок и эскалаторов; багровый свет, вой, сверкание, мгновенная тьма, спящие лица, чей-то хохот у телевизора, ряды свободных экипажей, люди, вещи, спешка. И вдруг — тонкий фарфоровый звон, ре диез, фа, голос диктора, рефлекторный мороз по коже. Остановилась одна машина, другая, вот уже все стоят, кто-то не понимает, что случилось, не в порядке громкая связь, он пытается выбраться из машины, но дверь надежно заклинена, и сплющив нос об окно, он завороженно вглядывается в неожиданное и страшное спокойствие, которое воцарилось вокруг.
Вот проросли гвозди-волмеры, один из них надсадно взревел, и вот, лавируя между умершими экипажами, пробирается к тому месту паук с багровым крестом.
…О, как бился Кон в руках скафов, как расшвыривал их, какая это была радость, какое счастье и как бесконечно долго все тянулось, за время одного удара можно было придумать симфонию, но почему-то именно симфонии в голову не приходили.
И скафы, поймавшие его, и водитель фургона, все они были новичками, только поэтому они нарушили один из важных пунктов Инструкции по захвату — ни в коем случае не помещать вместе импата высокой стадии с нулевиком. Иногда вторичное излучение вызывает у них ураганный всплеск болезни, тогда они сразу перескакивают на высшие стадии и становятся «судорожно опасны».
Джеллаган и Кон оказались в одной машине. Кон сказал:
— Сволочи. Сучьи сволочи.
Джеллаган ответил:
— И пришло лето, и на поверхность вышли слуги дракона Асафа и поклялись отомстить за него.
— Псих! — крикнул Кон. — Уйди, псих!
— И птицы, мохнатыми крылами мотая, круглыми глазами следили за ними — резко слуги выделялись на фоне зеленого леса, желтыми крылами маша неестественно.
У старика дрожал подбородок, старика переполняла особая радость.
— И-ди-о-о-о-от! — заорал Кон. — Нас сейчас уничтожат, а он сказочки!
Джеллаган смотрел на Кона и его глаза блестели от дикого волнения.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
— Что же ты наделал? Зачем к нулевику посадил этого? — сказал Круазье водителю фургона.
Кон лежал на полу машины. Один глаз был закрыт, другого не было. Огромная дыра в кабину, искалеченный мотор — чудом, вот уж истинно, чудом увернулся водитель от верной смерти.
Джеллаган переживал временный спад, предвестие судороги. Скафы стояли вокруг него с укрепленными шлемвуалами, пальцы на курках.
— О, дьяволы ночные, пришедшие в солнечный луч, — сказал Джеллаган, — о, плененные девы. О, скафы, каким сияют ваши мужеством плечи!
— Не довезем, — тихо пробормотал Круазье, поднимая «оккам». — Ничего не поделаешь. Здесь.
— Вот моя грудь! Я люблю вас! Я счастлив! Если бы вы только…
И Круазье торопливо выстрелил.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Северный порт находился в пятнадцати милях от города и в район тотального поиска не входил. Во времена эпидемий он, неизвестно из каких соображений, был огорожен высокой стеной. Ее давно пора было бы снести и разговоры такие шли, но то ли руки не доходили, то ли еще что — одним словом, стена оставалась, уродливая и мрачная.
Помимо множества служебных калиток, в стене имелся, конечно, и главный вход, — богато изукрашенные ворота под дерево. Проходя в них, человек сразу попадал на пропускной пункт, оснащенный датчиком Волмера. Охрана формировалась из местных полицейских и несла службу лишь по традиции — вот уже семь лет ни один импат не пытался проникнуть на территорию порта. Причиной тому была психология импатов, а главное — то, что им крайне редко удавалось покинуть город.
Теперь, когда Томеш знал совершенно точно, где и как настигнет его смерть, он мчался к ней сам, и не фьючер-эффект гнал его вперед, а желание испытать, надежда узнать главное; и казалось ему, что он наконец свободен и делает то, что хочет, а не то, что заставляет его делать неизбежность будущего.
Открытие рвалось наружу, уже готова была ключевая фраза, все объясняющая, оставалось только произнести ее мысленно, однако с первого же слова начинались ответвления, каждое из которых вело к бомммму, и Томеш в результате постоянно забывал это первое слово, и приходилось возвращаться к началу, а начало отодвигалось все дальше и дальше.
Все тридцать четыре дня, все сидения за столом, такие бессмысленные, все бормотания, все, все…
Когда до порта оставалось полмили, Кинстер встал на ноги и вышел на шоссе (фьючер-эффект). Брюки он где-то потерял, рукав скафской куртки был наполовину оторван. Держась за дерево (внезапная слабость), он махнул рукой первой попавшейся машине, и та, конечно, остановилась.
Из окна высунулся водитель, худой мужчина, с белесыми ресницами.
— Что случилось, друг?
— Прикрой лицо, — с гримасой отвращения сказал Томеш. — Я импат.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
— Друг гофмайор, — проникновенно сказал Мальбейер включенному визеру, — боюсь, что нам пора прибегнуть к услугам полиции (Что я говорил! Что я говорил!)
— Не нашли? — встрепенулся Свантхречи.
— Нашли. Но… не в городе. В Северном порту. Наших сил не хватит на оцепление.
— Разве такое может…
— Он прошел контроль в костюме скафа, а когда сработал волмер, сказал охраннику, что преследует импата. Пока тот опомнился… Нам повезло — охранник не из нашей службы.
— Но там же почти никто вуалей не носит!
— Такая неосторожная мода! Боюсь, нам предстоит немало грустной работы, друг гоф-майор.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Паук Дайры мчался над городом, далеко обогнав остальных. Ниордан, пригнувшись к штурвалу, жадно ел глазами пространство.
— Вообще-то он должен был улететь. Много же рейсов! — сказал Дайра.
— Да улетел, командир, улетел твой сын, не волнуйся.
— Сам, сам, собственными руками упустил троечника. Что бы мне догадаться про нежилые районы!
Жадные глаза Ниордана, широко раскрытые. Все наготове. Только Ниордан без шлемвуала. Пижон. Рыцари древнего ордена. Ох, успеть бы только, успеть бы. Вот они, предчувствия. Все идет к одному, с самого рассвета. А говорят, судьбы нет, как так нет, когда вот она, — пощупать можно, только мальчонку-то зачем. Уверен, уверен, все так и кончится, пошлый детектив, знаю, что все так кончится, только бы, только бы.
— Вот вам моя рука! — громко и торжественно ляпнул Ниордан, однако тут же осекся и секунд через пять обвел всех верблюжьим надменным взглядом. Остальные сделали вид, что не расслышали, один только Дайра выпучился. Он очень, он чрезвычайно ценный работник, Ниордан.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Итак, двадцать три скафских машины, курсирующих над Сантаресом, получили приказ следовать к Северному порту. Сверкнув стеклами, они развернулись и почти одновременно пауки удвоили скорость. На окраине города они нагнали машину Дайры, собрались в компактную стаю. И горожане проводили их многозначительными взглядами.
Через пять минут распахнулись золоченные гаражи, полицейские вертолеты — «дворняги» — взмыли в небо и помчались вслед за пауками на север. Вертолеты менее маневренны, чем пауки, но имеют большую скорость, поэтому на подходах к порту полицейские обогнали скафов.
Впоследствии операция выставления кордона была отнесена к числу самых четких и самых красивых полицейских массовых операций за последние пятнадцать лет, но именно с нее начался новый расцвет СКАФа, расширение его функций, усиление власти и последующее обособление в самостоятельное подгосударство.
При подходе к цели вертолеты разделились и образовали круг диаметром полторы мили, центральная точка которого приходилась на взлетное поле порта.
Три молниеносные команды — и круг упал на землю. При этом повреждено было сто четырнадцать ацидоберез и убит один человек — инженер Института Насаждений. По нему пришелся удар амортизирующей прокладки. Еще не кончился послеударный шок, а полицейские уже выпрыгивали из распахнутых люков, уже устанавливали визуальную и эфирную связь с соседями. Спустя одиннадцать секунд после падения последний из них замер в настороженной позе. Северный порт был оцеплен.
…К этому времени прибыли скафы. Пять машин отделились от общей стаи и заняли стартовые коридоры. Остальные саранчой посыпались на авиаполе. Они упали рядом со зданием вокзала, где сгрудились безликие, почти бесполые люди под гигантскими буквами НОРДПОРТ. Скафы красно-черным потоком полились на толпу, люди расступались, давая им дорогу, у каждого скафа болтался на плече волмер, автоматы наготове, а с плоских телеэкранов, висящих в холлах, взирал на это человек с нервным лицом и по-детски горестными глазами — бывший человек, теперь импат Томеш Кинстер.
Несколько пауков упало рядом с задержанными самолетами. Инспекция проводилась очень быстро и энергично, больше напоминая нападение, чем проверку импатоприсутствия. Пилот-контроллеры в спешке были сбиты с ног, бесцеремонно отброшены в глубь салонов. Замершие пассажиры, помертвевшие лица под вуалетками, чье-то визгливое бормотанье, женские истерики, торопливые скафы, громыхающие, мощные, а над каждым креслом мигала надпись «Задержка рейса».
«Не зря, не зря мне так было мерзко сегодня», — невесело думал Дайра, пробираясь к диспетчерской вслед за тонким вихляющим чиновником в голубой форме.
Гремевшее сообщение о приметах Томеша Кинстера вдруг оборвалось, секунду слышался только многократный глухой топот. А потом неестественно низкий голос произнес:
— Пассажирам в зале номер один и примыкающих к нему холлах предлагается незамедлительно спуститься в залы два и три для прохождения медицинского контроля.
Началась вторая, параллельная стадия операции. Полный Контроль, операция, которую так часто описывают в книгах и так редко проводят на практике. Но без него в порту не обойтись. Тут любят ходить с голыми лицами.
— Полетят головушки, — тихо сказал Сентаури.
— Сент, возьми контроль, — сказал Дайра. — Нечего около меня толочься. Все трое идите туда. Я — в диспетчерской. Связь по файтингу.
Незакрепленная вуалетка колыхалась в такт его дыханию.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Кинстер услышал сирену и увидел лица, обращенные к нему, увидел глаза, полные паники, поднял руку и услышал свой голос, громкий и неожиданно чистый:
— Просьба ко всем надеть шлемвуалы. Среди вас больной.
От него все равно шарахались, теперь уже как от скафа, грязного, оборванного, окровавленного убийцы в нелепых желтых с иголочки брюках. Томеш с удивлением почувствовал, как сжимаются его кулаки, как вздымаются руки, как рот открывается и выталкивает отчаянные, с плачем слова:
— Ведь за вас же, за вас мучаюсь… Душу свою… Клятая война!
Никогда в жизни не слышал он такого ругательства, и в слове «война» никогда не делал неправильного ударения.
Он никак не мог понять, от чьего имени сказал эти слова — от себя или от скафа, роль которого он исполнял. Или это были фьючер-слова, лишенные автора и смысла.
Тело начало выкидывать фортели.
Все изменилось вокруг. Потемнело и стало фиолетовым, и это пугало тоже.
Вот он, предсудорожный всплеск, вот что это такое. Нехотя всплыла первая мысль-зацепка, чистая, без примеси бомммма. С каким напряженнейшим ожиданием он вглядывался в ее неясные контуры, как нежно гладил ее ворсистое тело, как тщательно готовился к пониманию! Наружная простота ее была обманчивой. Среди всей путаницы мучительных громоздких боммммов со множеством ответвлений одна только ниточка (он позволил себе знать это), всего одна давала надежду на излечение.
— Так-так-так-так-так-та-а-а-а-а-ак! — чтобы перебить боммммы и отогнать лишние мысли, сказал тебе Томеш. Помогло. Сегодня все получается. Счастливый день!
Медленно приближалась низкая синяя дверь в служебку, тело слушалось кого-то чужого, и Томеш был рад этому; мысль, такая тяжелая, такая невоспринимаемая, требовала полного внимания.
— Только импат…
Зеленая рука, скрючив пальцы, тянулась к дверной ручке, его рука — вот что отвлекало.
— Только импат может…
Глухо рокотали голосовые связки (а для окружающих его визг был нестерпим) — тело Томеша что-то кричало, а за дверью виднелась лестница, но какая же ясность мысли, клятая война! Вот о чем я мечтал, вот что казалось несбыточным чудом.
— Только импат может справиться с пато…
Лестница, лестница, долгие часы подъема, короткий сон; земного притяжения нет, все твердо, излишне твердо, и цвета странные, таких не бывает, и тишина, только удары изредка, шепотом, непонятно откуда — все онемело вокруг.
…логическими следстви…
И каждый бомммм плодотворен необычайно, каждая мелочь, каждая чушь превращается в произведение мышления, и время летит быстро, с восторгом, и его много; оказывается импаты очень долго живут, так долго, что умирают исключительно от усталости.
…сила, заключенная даже в искалеченном мозге, так велика, что…
Дверь, Комната. Человек за столом. Усилием воли передвижение в красный спектр. Фио-летово-фиолетовеюще-вающее. Оборачивается. Все могу с ним сделать, могу дать иммунитет, но не в этом же сейчас…
…велика, что…
…ТРЦАТР
…могу заразить и без болезненных последствий, могу мгновенно убить только силой мысли своей. Как просто!
Гезихтмакер Эрик Фиск составлял письмо брату, где жаловался на недостаточное внимание к своей персоне и, главное, к профессии. Он обернулся только в тот момент, когда дверь распахнулась и в комнату ворвался скаф, невероятно обтрепанный, грязный. Он сорвал со шлема вуалетку и уставил на гезихтмакера сумасшедший взгляд.
— Что случилось? — вскрикнул Фиск.
…вручаю тебе, Эрик Фиск, плохонький гезихтмакер, бесценный дар — чистое импато.
Томеш сосредоточился на Фиске и с радостью почувствовал — тот поддался. Перестраивались нейроны, активность мозга достигла максимума и гезихтмакер обомлело поднес ко лбу дрожащую руку.
— Удалось!!!
Фиск услышал его, и понял, и не поверил, а когда поверил, спросил: что ты делаешь? — и тогда Томеш заметил, что темно-фиолетовое его тело устремляется к гезихтмакеру, что руки со скрюченными пальцами сами собой тянутся к его шее, а самое-то главное, что вот именно в это Фиск сейчас уже не верил, именно сейчас абсолютно он ничего не боялся, а только с удивлением смотрел в лицо Томешу.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Осмотровая комната, которую даже во времена карантина применяли не по прямому назначен нию, была неисправна. Тихо ругаясь, восемь скафов и три портовых инженера пытались отжать согнутую скобу, и все время на них с эскалатора смотрел человек без шлема. Он держал шлем в руке, широко открыв слезящиеся глаза. Он был одет опрятно, словно с картинки.
Наконец, скобу отогнули, комната громко щелкнула и распахнулась. Инженеры ушли (от комнаты пахло пылью и еще чем-то, присущим только атмосферным портам, а на одной из стен красовался огромный желтоватый потек), скафы расставили волмеры, Хаяни и Ниордан заняли пост у входной двери. Сентаури и еще один, лицо которого было им всем знакомо, а имени не помнил никто — стали у выхода, остальные прилипли к стенам. Они должны были конвоировать больных, если те объявятся.
Хаяни открыл скрипящую дверь и сказал человеку на эскалаторе:
— Заходите.
Тот не двинулся с места.
С полминуты они стояли неподвижно, глядя друг другу в глаза, а остальные настороженно замерли, не понимая, что происходит. Затем Хаяни обернулся и срывающимся от обиды голосом сказал:
— Шуточки. Манекен поставили. Место нашли повеселиться.
И Ниордан гулко захохотал.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Импата нигде не было. Только что один из патрулей сообщил, что в задней парикмахерской комнате обнаружен голый труп мужчины, предположительно гезихтмакера Фиска. Рядом валялись изодранная скафовская куртка, шлемвуал и чьи-то желтые брюки.
Разговаривая с патрулями и Контролем, Дайра одновременно следил за экранами. Сбоку от Дайры стоял худой охранник с шафранной кожей и тоскливо оправдывался. Его тоже мучили дурные предчувствия.
— Я говорю… это, говорю: куда? — а он: «Противоимпатная служба. СКАФ, может, слышал?» Чего ж, говорю, не слышать? Служба так служба. Противоимпатная, говорит, служба. А я что — я тоже служба. Я и подумать не мог. А после смотрю — датчик зашкалило. Это еще, думаю, почему? Может, сломался? Они ведь часто ломаются. А скафа и след простыл. Я — сирену. Я и знать не знал, и думать не думал, что такое получится.
Жужжит телетайп, на экранах передвигаются ярко-зеленые крестики, целый ряд стенных мониторов показывает толпу на нижнем этаже и пустые верхние залы. Какие-то люди то и дело неслышно входят, проносятся перед Дайрой, возятся с непонятными приборами, торопливо исчезают. Взгляды украдкой, удары-взгляды.
На охранника никто не обращает внимания. Он смолкает, наконец, и уходит.
Дайра зол. У Дайры на уме один сын. Дайра всерьез начинает верить в судьбу. Судьба, думает Дайра, очень любит подводить к драматическим ситуациям. Наверняка этот Кинстер улетел на одном из четырех самолетов, которые стартовали между тревогой и отменой стартов. И наверняка вместе с мальчишкой. Это судьба.
— А-а-а-а, Сент? Ну что? Как там? Установили? Что так долго? Что? Какой манекен? Послушай-ка… ты там… насчет детей. Ты их всех переписывай… Да. Да! Понятливый нашелся. Придумаешь что-нибудь. Давай. Некогда.
Может быть, сейчас его приведут. Нет, не приведут, конечно, а запишут и сообщат. Сентаури позаботится, сразу скажет. Не могло, не могло так случиться, все как нарочно. Если для мальчишки все кончится хорошо, будет даже обидно, честное слово. Я уж поверил в самое худшее.
— Да-да, я здесь, слушаю.
Я буду гоняться за ним с автоматом, я, я, сам гоняться буду, а он сразу в третью стадию перескочит, малыш ведь, нежный, будет реветь от ярости, уничтожать всех, до кого дотянется. Я пущу ему пулю в лоб, пулю я ему в лоб, я ему отомщу за своего мальчишку, мальчишке своему отомщу!
— Что значит «нет»? Чтоб каждый сантиметр! Чтоб ни камня на камне, но чтобы его сюда. Не может ему быть такого везения. Нам и теперь вон сколько мороки предстоит. Исполняйте!
Что мне с его каникул? Только морока одна. Не люблю я его, он мне только мешает. Вполне проживу, впа-алне. Я скажу себе, стоп, скажу, хватит, я смогу, ничего тут сложного нет. Я-то что? Вопрос в том, чтобы он мучился меньше, вот ведь теперь как. О, ГОСПОДИ, ТОЛЬКО БЫ, ТОЛЬКО БЫ ОН НЕ ЗАРАЗИЛСЯ! ВЕДЬ БЫВАЛИ ЖЕ СЛУЧАИ! НУ СДЕЛАЙ ЧТО-НИБУДЬ, ГОСПОДИ!
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Первые четырнадцать человек были здоровы, только очень напуганы. Ниордан пристально и хищно оглядывал каждого, и Хаяни еще не успевал ничего понять, как уже слышал его простуженный голос:
— В порядке. Следующий.
Хаяни изо всех сил пытался сосредоточиться. Он знал — скоро его заменят. Очень утомительно осматривать столько обмерших от страха людей. Потом вошел мужчина с мальчиком лет шести, и тогда Ниордан рявкнул:
— Ребенку выйти!
Мужчина склонился над мальчиком, почти прошептал:
— Подожди-ка меня там, сынок.
И погладил его по блестящему шлему, и слегка подтолкнул в открытую дверь.
— Снимите вуалетку, пожалуйста, — мягко попросил Хаяни.
Мужчина снял шлемвуал и волмер ожил, запел неуверенно.
Ниордан вглядывался в его растерянное лицо не больше секунды, затем повернулся к конвою:
— Ведите. Вторая.
— Нет, подождите, как же так? — заволновался мужчина. — Там же ребенок?
Его уже волокли из комнаты, когда он крикнул:
— Сынок! Адрес запишите! Адрес!
Это враки, что Хаяни решил покончить с собой с отчаяния — отчаяния не было. Это враки, что он готовился к самоубийству все время, сколько был скафом. Так многие потом говорили, даже с уверенностью, даже факты припоминая — но это неправда. Хаяни ни о чем таком всерьез не думал. Он всегда чувствовал, что делает не так и не то, мучился, разумеется, и разумеется, без мрачных мыслей не обходилось, но почему он все-таки учудил такое, не знает никто, в том числе и сам Хаяни.
А все было просто. Когда он увидел эту женщину — лет тридцати, уже не юную, усталую очень и не очень испуганную, пожалуй, даже меньше всех предыдущих испуганную, именно в тот момент нарыв прорвался. Он сразу заметил, что женщина больна.
Женщина стояла чуть ссутулившись, и оранжевая вуалетка-невидимка с этакой узорчатой изящной тюбетеечкой, заранее снятая, покачиваясь, свисала с ее правой руки. Она ждала, что ее пропустят, явно ждала, и… черт!.. тут невозможно объяснить сколько-нибудь понятно… Хаяни откинул свою вуалетку, подошел к женщине вплотную, взял за плечи (мешал автомат в руке) и поцеловал ее в губы. Женщина отшатнулась.
— Дурак! — заорал Сентаури, а Ниордан сказал наждачным голосом:
— Вторая. Обоих.
— Ну, зачем, зачем, идиот, кретин, пиджак, ну что ты наделал, что доказал, к чему?!!
Женщина билась в руках конвойных и пронзительно визжала, а Хаяни сказал Сентаури:
— Будь так добр, проводи меня до машины.
И тот, яростно глядя ему в глаза, сдерживая себя, ответил:
— Пожалуйста.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В зал входят какие-то люди, среди них — Мальбейер. По пути очень вежливо кивает спинам диспетчеров. Молчу, молчу, молчу!
— Ну, как, не поймали еще?
— Нет, — отвечает Дайра и снова наклоняется к файтингу. — Продолжайте.
— Это вы не мне, — уточняет Мальбейер.
Дайра отрицательно мотает головой (тише!) и поднимает указательный палец.
— Тут женщина одна, — слышится в наушниках. — Триста пятый, говорит, провожала. Кинстер, похоже, туда садился.
— Какой, говоришь, рейс?
— Триста пятый. На Рамс.
И Дайра замирает и уже ничего не может. Мальбейер, причудливо изломившись, глядит ему в глаза, а спрятать их невозможно, не может скаф чувствам своим поддаваться, нельзя ему. Триста пятый на Рамс, на Рамс, триста пятый, пялится, что он так… триста пятый, триста пятый, вдвоем, ах ты, как же нескладно все получается!
— Список пассажиров. Срочно! — говорит Дайра.
Не понимают. Не понимают!
— Триста пятого рейса список!
— Какой список, вы что! Давно уже никаких списков не ведем, — говорит один из диспетчеров. У него лицо как натруженная ладонь. Остальные молчат. Дайра морщится и тихонько стонет, словно с досады. — Как карантин кончился, с тех пор и не ведем.
— В чем дело? — спрашивает Мальбейер, а глаза у него горят, он все понял, однако спрашивает, зачем?
— Свяжитесь с триста пятым. Когда у них связь? Скорее.
Диспетчер с натруженным лицом заглядывает в свои бумажки и глухо отвечает:
— Связь через двадцать минут. Вызвать вне графика?
— Да. Нет. Испугаются. Еще паника начнется. Подождем.
Что-то бормочет файтинг, и Дайра отвечает что-то, сам толком не знает — что, но видно, все правильно говорит, потому что никто не удивляется и не переспрашивает, Мальбейер, наклонившись вперед, с хищным лицом мечется по диспетчерской и ничего нельзя сделать, подождал бы денек, ну, опоздал бы к занятиям, господи, зачем же я его гнал-то… зачем же так старался избавиться, полицейские, застывшие в оцеплении, оцепеневшие в оцеплении, оцеплевшие в оцепенении…
— Друг капитан, — говорит Мальбейер, — надо бы распорядиться, чтобы их ждали на всех посадочных площадках маршрута.
Пока Дайра отдает нужные приказания, вводят женщину. Дама средних лет, в прошлом шикарная, модное лицо, но от него уже мало помощи, все в прошлом.
Скаф, который ее привел, с видимым наслаждением откидывает вуалетку.
— Вот она. Та, что Кинстера видела.
Дама вертит в руках микроскопическую сумочку. Суетливо кивает в подтверждение. На ней изящный шлемвуал «Молодежный», вуалетка прозрачная, коричневого цвета.
— Вы можете снять свой шлем, — говорит Дайра. Он терпеть не может разговаривать с женщинами в шлемвуалах. Со смерти жены. Нервное. Дама мнется и отвечает: «Боюсь».
— Можете не бояться. Здесь находятся только те, кто прошел проверку.
Он смотрит на скафа, который ее привел, и спрашивает взглядом, прошла ли проверку она. (— Первым делом, — говорит скаф.)
— Не надо ждать! — неожиданно для себя взрывается Дайра. — Связывайтесь!
— Триста пятый, — говорит второй диспетчер и все поворачиваются к нему. — Триста пятый, подтвердите связь.
— Но вы уверены, что я не заболею? — спрашивает дама.
Мальбейер мурлычет ей что-то галантно-успокаивающее.
— Триста пятый, слышу вас хорошо! Пять, девять, девять.
— Триста пятый, как у вас там?
— Э-э-э, дорогой друг, — обращается Мальбейер к диспетчеру с натруженным лицом (тот сидит рядом с проводящим связь). — Нельзя ли сделать так, чтобы и мы слышали?
В следующую секунду зал наполняется смутным ревом и шипением.
— …по курсу. Только что прошли Сьен Бёф. А кто на связи?
— Я, Леон, — отвечает диспетчер.
— Привет, Леон. Не узнал тебя. Счастливым будешь. Слушай, что за суматоха там началась, когда мы взлетали?
Леон поворачивается и смотрит на Дайру. Тот отрицательно качает головой.
— Все в порядке, — говорит Леон. — Недоразумение. Все в порядке.
Но голос его выдает немного.
— Значит, все хорошо?
— Хорошо. Все хорошо. Следующая связь в тринадцать сорок. Отбой. — Говорит диспетчер и отодвигает зачем-то микрофон. На лбу у него выступил пот.
— Это мы поспешили, дорогой друг, — замечает Мальбейер. — Как бы он не заподозрил чего-нибудь. Паника, это, знаете…
— Клятая война, — говорит диспетчер.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Он всем корпусом поворачивается к даме.
— Какой он был, импат, которого вы видели? Опишите.
— Ах, я не знаю. Эти вуалетки… стройный, высокий, очень-очень нервный. Очень. Я сразу подумала что…
— Как одет?
— М-м-ммм, — дама картинно заводит глаза, на щеках — красные пятна. — Он был такой… в сером костюме… ботинки лакированные, глухой серый костюм, с горлом… что-то парикмахерское, а вуалетка — ничего особенного, шлем такой рогатый, знаете? Костюм расстегнут. Жарко. Но он был вообще очень растрепан и неопрятен.
— Что значит «неопрятен»?
— Ногти, — улыбается дама. — Длинные грязные ногти. Спутанные волосы. Из-под шлема. Все неприлажено, будто не его. А что теперь будет с Элен?
— С кем?
— С моей сестрой, Элен. Она тоже этим рейсом. Ей, правда, не в сам Рамс, но…
— Уведите ее, — говорит Дайра. — Мешает.
— Нет, вы мне скажите! — взвизгивает дама, но скаф бесцеремонно уволакивает ее за дверь, и Дайра кричит вслед:
— Я не знаю, что с ними будет!
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Женщина слабо охала, повиснув на руках конвоиров. Без вуалетки — она оставила вуалетку в осмотровой, — она казалась неодетой.
Сентаури шел метрах в полутора позади конвоя.
— Хаяни, постой. Пару слов.
А Хаяни, будто только и ждал этого, послушно повернулся и сделал два шага к приятелю.
— Хаяни… Послушай, дружище. Ты… не из-за того, что я сегодня… Не из-за меня, нет?
— Нет, — ответил Хаяни, с нетерпением ждущий первых симптомов.
— А… почему тогда?
Хаяни отвернулся.
— Да так просто. Мечтал я, понимаешь, всю жизнь — хоть на час гением стать. Если так не получается.
— Гением? — недоверчиво переспросил Сентаури.
— Ну да. Я знаю — смешно. Не могу я тебе объяснить.
Сентаури мотнул головой.
— Так ты… И только из-за этого? Да разве можно?
— Не знаю. Можно, наверное, — глаза у Хаяни огромные, нос тонкий и длинный, и вдохновение, которого никогда не бывало раньше. — Что же, прощай, Сент?
Хаяни пошел к фургону, а в спину ему:
— Но ты же врешь, все врешь, ну скажи, что ты врешь!
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В последние минуты жизни Томеш уже знал главное — что такое чистое импато, и решил одарить им всех пассажиров, а им казалось, что он хочет их уничтожить. Томеш летал по салону и снимал со всех шлемвуалы, одним касанием, чтобы заразить их и принести им счастье, о котором сам уже и мечтать не мог, а они кричали от ужаса, они не хотели такого счастья.
Закончив в салонах, Томеш помчался к пилоту.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Только что увели даму, которая, похоже, видела Кинстера. Дайра сидит, подперев щеку рукой, неестественно бледен. Мальбейер склонился над диспетчером (Леоном), но смотрит на Дайру. Остальные негромко переговариваются. Стоят, замерли, затишье, даже файтинг умолк. Жужжит телетайп, устали глаза, щиплет. Потом резко распахивается дверь и входит Сентаури.
— Только что… — трагически начинает он.
— Тихо! — неожиданно для всех рявкает Мальбейер и снова по залу разносятся шипение и рев.
— Ну! — кричит Дайра и встает со стула.
— Триста пятый, слушаю вас! Триста пятый!
— Что там еще? — говорит Мальбейер.
— Дали вызов и молчат, — виновато отвечает Леон. — Смотрите! — он тычет пальцем в экран. — Меняют курс.
— А Хаяни покончил с собой, — как бы между прочим сообщает Сентаури, курчавый, вульгарный вестник.
Дайра беспомощно бросает взгляд в его сторону, и снова к диспетчеру.
— Что же нам теперь — всю страну на ноги поднимать из-за одного импата! — стонет он.
— Не из-за одного, — с печальной задумчивостью говорит Мальбейер. — В том-то и дело, что не из-за одного, дорогой мой друг Дайра. Они там теперь все…
— Хаяни покончил с собой, вы слышите?
— Ну, так уж и все, — Дайра подходит к Леону, хватает его за плечо. — Вызывай еще раз.
— Триста пятый, триста пятый! Подтвердите связь!
Шипение. Рев. Все сгрудились вокруг Леона, уставились на экран с ползущим крестиком. Один только Сентаури застрял в дверях; бычий, пьяный взгляд, думает, что его не слышат.
Дайра хватает микрофон:
— Триста пятый, слушайте меня! Это очень важно! Любой ценой заставьте пассажиров надеть шлемы!
Голос. Искаженный, резкий, трещащий, насекомый, неразборчивые слова. Чистая, не замутненная смыслом ярость.
— Это он, — говорит кто-то.
Потом — крик. Длинный, мучительный. Еще крик. Клохтанье. Фон. Опять голос, уже другой, прежний, это голос пилота, но словно пилот спотыкается, словно ему воздуха не хватает.
— …Он ворвался сюда… чуть голову мне не оторвал… шлем снимал, но там… застежки, понимаете… я не дался… С ума сойти, какая силища! А теперь упал почему-то… это что? И корчится… корчится… смотреть ужас… бормочет… ничего не понять… Что делать? Скажите, что делать, вы ведь знаете! Я его пристрелю сейчас!
— Да. Стреляйте немедленно! И садитесь как можно скорей, — кричит Дайра.
— Это судорога, вы разве не понимаете, друг капитан? — злобно улыбается Мальбейер. — Куда это вы их сажать собираетесь?
— Хоть кого-нибудь, да спасем, — упрямо говорит Дайра. — Может, в салонах кто не заразился.
— Ах, Дайра, Дайра, дорогой друг капитан, — качает головой Мальбейер. — Как я вас понимаю! Я ведь знаю — вам сложно. Я ведь, извините, все ваши обстоятельства…
Ему трудно говорить отеческим тоном, он зол, он страшно зол, гвардии СКАФ грандкапитан Мальбейер. Дайре кажется, что все кричат ему: «Ну, выбирай!»
— Я его кончил. Убил, — жалобно говорит летчик. — Я его…
Ну? Ну? Ну?!
— Если вам трудно, — вкрадчиво говорит Мальбейер, — то давайте я. По-человечески понятно ведь.
— Вы слушаете? — надрывается пилот. — Я его пристрелил! Вот сию минуту, сейчас!
— Слышим, — отвечает Дайра. — Как в салоне?
— Не вздумайте их сажать! — шипит Мальбейер. Дайра поворачивает голову и долго смотрит ему в глаза.
— В салоне? Паника в салоне. Черт знает что. Но это пустяки. Честное слово. Сейчас успокоим. Слушайте!
Сентаури стоит навытяжку, он бормочет о Хаяни и одновременно прислушивается к разговору.
— У меня шлем металлизированный, — продолжает пилот. — Я не мог заразиться. Он хотел снять, но там застежки такие… Сейчас самое главное — сесть поскорее.
Мальбейер неподвижен, злобен, внимателен. Никто ни слова.
— Держите курс на Тристайя Роха, — отвечает Дайра по подсказке Леона.
— Что вы делаете? — шепотом кричит Мальбейер. — Ни в коем случае не…
Дайра с досадой отмахивается.
— Не мешайте, пожалуйста. Сент! Свяжись с этими… из Космофрахта.
— Зачем? Я…
Сентаури отлично понимает зачем. Глупо, конечно, что все тревожные службы космоса отошли Космофрахту, да мало ли глупостей делается вокруг! Итак, Сентаури понимает, но он только что потерял друга и почему-то очень болезненно относится к последующим, хотя бы и чужим потерям. Что-то странное творится с Сентаури. Он ведет себя как последний пиджак.
— Они все в шлемвуалах, все как один, — глупо хихикает пилот. — Теперь-то они все их нацепили. Вот умора!
Разве защитит шлемвуал от предсудорожного импата?
— Послушайте, как вас там! У вас в салоне должен быть ребенок. Лет девяти. Синие брюки, а рубашка…
Волосы шевелятся у Сентаури.
— Да их тут на целый детский сад наберется, — снова хихикает пилот. — Они тут такое устраивают! Наши девочки с ног сбились. Вы уж посадите нас, пожалуйста!
— Конечно, конечно, — бормочет Дайра. Он бледен немного.
Жадные, шальные глаза Мальбейера, изумленные — диспетчеров. Или кажется только? Сентаури связывается с космиками. Замедленные движения. Неизбежность. Сведенные мышцы. Покорность. Запах нагретой аппаратуры.
— Есть Космофрахт, — говорит Сентаури безразличным тоном и отходит в сторону. Дайра бросается к файтингу.
— Их там двести пятьдесят человек. И все они импаты. Двести пятьдесят импатов в одном месте. Крайне опасные и вряд ли хоть один из них излечим. Судорога. Тут уж…
Мальбейер словно оправдывается.
Дайра горячо врет в микрофон, а на другом конце его слушают с недоверием, отвыкли ракетчики от неучебных тревог. Дайра сыплет фамилиями, уверяет их, что просто необходимо сбить атмосферних, потерявший управление, долго ли до беды. Беспилотный, конечно, ну что вы! И трясет нетерпеливо рукой в сторону застывших диспетчеров — координаты, координаты! — а Мальбейер кривится и бормочет, не то все, зачем, просто приказ, пусть-ка они попробуют со скафами спорить, и действительно, ракетчики не верят Дайре, ни одному слову не верят — идите вы к черту, мы вас не знаем, кто вы такой, — но трубку не вешают, видно, чувствуют — что-то серьезное. И тогда Дайра глупо как-то подмигивает, поджимает по-бабьи губы и называет себя. Так бы давно, отвечают ему. Он еще раз говорит свое имя, звание, принадлежность, сообщает пароли, шифр, а потом долго ждет, поводя вокруг сумасшедшими немного глазами.
— Слушайте! — кричит вдруг пилот. — Там сзади бог знает что творится. Это так надо, да?
— Успокойтесь, не дергайте управление. Оставьте ручки, что вы как ребенок, в самом-то деле!
— Учтите, я сейчас сяду просто так, где придется, пойду на вынужденную, они ведь мне всю машину разнесут!
Леон вопросительно оглядывается на Дайру, тот смотрит на диспетчера в упор, но не видит его. Тогда Мальбейер делает знак рукой — «не надо» — и говорит:
— Не надо. Скажите, чтобы не садился.
Трясущимися руками Леон снова берется за микрофон.
— Ну? Что? — кричит пилот сквозь беспокойный шорох. — Вы поняли? Я снижаюсь. Вы слышите меня?
— Я не могу, — чуть не плачет диспетчер. — Я не могу, не могу!
Мальбейер выхватывает у него микрофон, собирается что-то сказать, но тут азартно вскрикивает Дайра:
— Да! Да! Я понял! Ну, конечно, это приказ, а вы что думали — дружеское пожелание? Да, сию минуту. Вы видите его? Прямо сейчас, сию минуту и действуйте! Да скорее же вы, ччччерт!
Вид его жуток.
В зал врывается хриплый монолог перепуганного пилота, который, в общем-то, достаточно умен, чтобы все понять, только вот поверить не может.
— Пуск, — тихо говорит Дайра и медленно оглядывается.
Все стоят, замерли.
— Вы меня доведите, вы уж доведите меня, а то тут и с машиной что-то неладное. Вы слышите? Леон! Что ты молчишь, Леон? Ты меня слышишь!
— Я не молчу, — говорит Леон.
— Леон! Почему не отвечаешь? Что у вас? — (на экране появляется еще один крестик. Он стремительно приближается к первому). Мне ведь главное — сесть, ты понимаешь, только сесть, а больше…
Крестики сливаются и исчезают.
— Пошли, — говорит Дайра.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Новость разнеслась по залам за считанные секунды. Люди, прошедшие проверку, — а таких набралось уже порядочно, — только что были похожи на сломанных роботов, а теперь ожили, заговорили, стали собираться в группы, жестикулировать, вытягивать шеи, недоверчиво качать головами. Многие не верили услышанному, потому что даже во времена Карантина, в те страшные времена, когда импаты летали по улицам, заглядывали в окна, устраивали оргии на площадях, даже тогда не случалось такого. Больных убивали всегда поодиночке, всмотревшись, удостоверившись в безнадежности их болезни.
Потом открылась одна из служебных дверей зала номер один, оттуда неуверенной походкой вышел человек в форме диспетчера. А потом эта же дверь распахнулась снова, на этот раз с громким стуком. Три скафа — Дайра, Сентаури и Мальбейер — решительно направились к выходу. Дайра шел впереди, Мальбейер рядом, а Сентаури отставал на полтора метра. Правой рукой он придерживал свой «оккам» с таким воинственным видом, словно уже в следующую секунду собирался пустить в ход.
Толпа перед ними расступилась с гораздо меньшей охотой, чем перед диспетчером. Коротышка в детском шлемвуале с ярко-желтой надписью «Спаситель» заступил им дорогу. Прижав руку к груди, он обратился к Дайре неожиданно низким голосом:
— Эй, вы тут главный?
Дайра молча остановился.
— Проходите, не мешайте, — рыкнул Сентаури, протягивая к мужчине свободную от оккама руку. Тот увернулся.
— Скажите, это правда, что вы сейчас машину с импатами сбили?
Дайра беспомощно оглянулся и вдруг отчаянно закричал:
— Ниордан! Ни-ор-дааан! Сюда!
— Вы слышите, что вам говорят? Отойдите немедленно!
Мужчина не двинулся. Вокруг начала собираться толпа.
— Ради бога, какой рейс? — простонал кто-то.
— Рейс, рейс назовите!
— Ни-ор-даааан! Сюда!
— Я его уже вызвал, — сказал Мальбейер.
Люди, люди вокруг, ни одного лица, сплошь маски. Дайре это вдруг показалось странным, даже испугало немного.
— Рейс! Назовите рейс!
— Вы все узнаете! Пропустите, ну?
Сентаури почувствовал себя главным, а потом вспомнил, что теперь, когда история с сыном Дайры неминуемо должна выйти наружу, это не такая уже фантазия.
Сквозь толпу ужом проскользнул Ниордан. Вуалетка его была аккуратно подвернута и заткнута за козырек шлема — вопиющее нарушение устава при захвате, поиске и тем более проверке, но так делали многие, потому что главный инструмент проверяющего — глаза.
— Да вы нас пропустите или нет? — теряя терпение выкрикнул Сентаури.
— Правда, что там и половины зараженных не было, а других можно было спасти?
— Нет. Вы все узнаете. Не скапливайтесь! Разойдитесь!
— Они убивают нас, где только могут. Им что, у них сила, — послышался чей-то скандальный голос. — Уж такие они люди.
— Да разве они люди? Чудовища!
Сентаури трясущимися руками заткнул вуалетку под шлем.
— В па-аследний ррраз! Па-прашу ррразойтись!
— Гляди, командует. Очень главный.
— Ниордан, пойдем к машине, — попросил Дайра. Ниордан кивнул. Жадно прищурившись, как будто перед ним была сложная дорогії, он разглядывал плотную шевелящуюся массу людей.
— Глядите все на этого человека, — громким командным голосом сказал вдруг Сентаури, указав на Дайру. — Только что он убил своего сына… которого… убил потому, что хотел спасти вас, именно вас, да еще пару десятков тысяч других. Вам про него легенды надо рассказывать, молиться на него надо, а вы, пиджаки, клянете нас… мы для вас жизни…
— Один сынка своего прикокошил, а другой хвалит! А?
— Скафы, что вы хотите? Ребенка — и того не жалеют. По одному подозрению.
— Ниордан, — сказал Дайра.
Тот с ловкостью фокусника выхватил оккам и пустил над головами очередь. Слаженно ахнув, толпа подалась назад.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Потом они шагали по летному полю, смутно отражаясь в темно-синем покрытии. Ровные ряды атмосферников, серебристых сплющенных сигар, между ними — россыпью брошенные «пауки». Ни одного человека вокруг. Снова удушающая жара. Пот.
— Это вы напрасно, друг мой Сентаури, — озабоченно говорил Мальбейр. — Это запрещено. Могло кончиться плохо.
— Да я припугнуть только, — оправдывался тот. — Никогда бы я в них не выстрелил.
— И все-таки напрасно. Отношение к скафам и так далеко не благоприятное.
А Дайра вставлял — все кончено. А Ниордан кивал головой.
Сентаури бросил на своего командира презрительный взгляд.
Потом они заметили, что давно уже стоят перед пауком Дайры. Роскошный лимузин Мальбейера находился чуть дальше. Ниордан быстро и ловко занял свое место. Сентаури мрачно бубнил что-то неразборчивое.
— Вот, — сказал ему Дайра. — Вот ты опять спас мне жизнь. Весь день только и делаешь, что жизнь мне спасаешь. Они могли нас на куски разорвать.
— Ты смог бы, — с ненавистью глядя на него, ответил Сентаури. — Ты у нас герой. Молиться на тебя надо.
Мальбейер укоризненно покачал головой.
— Ах, ну зачем такая злая ирония? Дайра у нас действительно герой сегодня, — он тронул Дайру за плечо, но тот, как бы невзначай, отстранился. — Вы совершили сегодня подвиг, дорогой Дайра. Подвиг с большой буквы.
— Его нет, — сказал Дайра. — Кончено. Нет. Последняя соломинка. Ах, черт, нет! Ну и ну.
Говорил он невыразительно и смотрел невыразительно, ему много хотелось сказать, ему хотелось взмахнуть руками, прижать их к сердцу, сделать большие глаза, сильное, страстное хотелось придать лицу выражение, настолько сильное, что уж конечно выглядело бы фальшиво. Поэтому он заморозил себя.
А Сентаури злобно ткнул в него пальцем.
— Ты никогда его не любил. Ты никого не любил. Меня тошнит от тебя. Собственного сына прикончил и хвастается, какое у него горе. Тоже мне, герой нашелся.
Дайра подумал — неправда! — и сказал ему: — Неправда, зачем ты так говоришь, ты же не знаешь ничего (он злится на меня почему-то. Почему он на меня злится?), не было на свете человека, которого я любил бы больше, единственное, за что я в этом мире еще держался, а теперь все, его нет, я его собственными руками, разве ты можешь понять, что я чувствовал, ты, кто никого не любит, из чувства долга не любит, это же дико. (Успокойтесь, успокойтесь, дорогой Дайра, и рука на плече, и голос баюкающий.) Ах, да отстаньте вы, ведь не он же убил своего сына, ведь не ты же убил своего сына, и эту дурацкую машину ведь не ты же спалил, ну так и помолчи, не мешайся. А Сентаури (вуалетка, как и у остальных, подвернута, лицо потное, рот искривлен, глаза на Дайру нацелены) сказал: — Вот так он любил сына, друг грандкапитан, этот ваш герой-Дайра. Вы слышали? Ведь он не о сыне горюет, он о себе горюет, скотина, пиджак.
Он начал спокойно, а под конец распалился. Это был настоящий взрыв ненависти. Сентаури ненавидел Дайру. Дайра ненавидел Сентаури. Мальбейер растерянно улыбался, но в глазах его тоже просверкивала злоба, и губы изредка вздрагивали.
Возможно, этот взрыв спровоцировал Мальбейер, тем, пожалуй, что чересчур уж он подчеркивал предупредительность к Дайре, а на Сентаури смотрел с пренебрежительным холодком. А Сентаури больше всего в тот момент хотел, чтобы именно Мальбейер его понял. Ему тоже многое хотелось сказать, правда, он не совсем точно знал, что именно, но лишь бы сокрушить, смять, уничтожить этого самовлюбленного пиджака Дайру, и чтобы обязательно на глазах грандкапитана. Примешивались тут и мысли о повышении, они мелькали почти незаметно, однако не потому хотел Сентаури иметь Мальбейера союзником. Он не знал почему. Я тебя с самого начала раскусил, сразу увидел, что ты за схема. Не знаю, может, ты и хороший скаф, но только до поры, потому что пиджаку хорошим скафом не стать. Хаяни тоже не был хорошим скафом, жидковат был для этого, думал слишком много, но он, по крайности, не пиджак, он на самом деле хотел стать одним из нас. Ты его всегда недолюбливал, потому что ты не такой, ты притворялся, а он нет. Ты его просто презирал, и скрывать не собирался, что презираешь. Ты и сегодня на него подумал, что это он про мальчишку твоего рассказал. Ты его просто убил этим. Он мне так и сказал. Дайра, говорит, за человека меня не считает, наговорил на меня. И никто не считает.
— Он так и сказал? — спросил Мальбейер.
— Но постой, — крикнул Дайра, — он ведь и в самом деле про сына моего разболтал.
— Нет, — сказал, словно ударил Сентаури. — Это я. Это я предупредил Мальбейера. И не жалею. Я тебе никогда не верил. Тебя выгонять надо из скафов.
— Подождите, тут что-то не так, — заторопился Мальбейер. — Мне о сыне вашем, дорогой друг капитан, именно Хаяни и рассказал. А Сентаури… Может, вы другому кому говорили, друг Сентаури?
— Да что вы, в самом-то деле? — оторопел тот. — Не помните? А кто мне вакансию предлагал?
Схожу с ума, показалось Дайре.
— У меня и мысли такой не было! — наиубедительнейшим тоном оправдывался Мальбейер. — Да такое и невозможно. Вакансия — Дайре. Это не я решаю, меня на том совещании не было. Откуда у вас такие сведения?
Сентаури растерялся. Ненависть все еще рвалась наружу, но эта сбивка закрыла для нее все выходы.
— Послушайте, — простонал Дайра. — У меня погиб сын. Мне плохо, честное слово. Перестаньте, пожалуйста. Завтра.
И взрыв продолжился.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Сентаури изобразил великолепнейшее презрение. И это скаф! Посмотрите на него. Он сейчас расплачется. Как так вышло, что этот разнюненный пиджак все выдержал, сына убил, а я на Хаяни сломался, то есть на том, что вообще-то меня мало касаться должно. Он — смотрите! — герой.
Очень мешала жара. Но больше мешало другое. Ярко светило солнце, а Сентаури казалось, что уже вечер и темно; Мальбейер стоял совсем не там, откуда доносились его реплики; один за другим взлетали пауки, но никто в них не садился, на поле вообще не было ни одного человека. Сентаури терпеть не мог такого состояния пространства. Каждый раз, когда пространство снова приходило в негодность, его охватывал страх, что в этот день оно развинтится окончательно и некому будет заняться починкой.
Дайра говорил ему, ты ничего не понимаешь. Все не так. Я ему сегодня гренки поджарил, он гренки любил. Он в мать. Это только кажется, что все просто.
Сентаури слышал лишь то, что можно использовать для обвинения. Ты его не любил. Ты вообще никого не любил. Ты наслаждался тем, что можешь думать, что любишь; это прямое нарушение устава — иметь близких. Нет, я все понимаю, очень трудно без них обойтись, без близких то есть, но ты гордился тем, что есть у тебя кого любить, тем, что против правил идешь, а работу свою, добровольную, между прочим, ты презирал. Ах, какие мы гады становимся, ах, да как портит нас эта работа — ты все время так говорил. Вот я — всей душой скаф, силы во мне — полгорода зимой обогреть можно, а сломался, потому что я человек, потому что я настоящий, и Хаяни был настоящий, а ты — пиджак фальшивый (Мальбейер оценил метафору, юмористически подняв брови), но получается-то совсем другое! Получается, что ты — самый надежный скаф! Хотя нет, самый надежный — вот он, сидит в пауке нашем, гляди-ка!
Они оглянулись на Ниордана. Тот широко улыбнулся. Как раз в этот момент Френеми сообщил ему о раскрытии нового заговора и о запланированной на среду казни второго министра.
— Разбойник, — с чувством сказал Ниордан.
— А теперь посмотри сюда, — громко и торжественно произнес Сентаури.
Дайра обернулся и побелел. Сентаури целился ему в живот из оккама. Они стояли близко друг к другу, и дуло автомата почти касалось Дайры.
— Это еще что? — спросил он.
— Не тебя я убиваю, а всю вашу службу, которую мне… которуя я… Пусть уж лучше все им-патами станут, чем давать силу таким, как ты.
— На «морт» переведи, — сказал Дайра.
Сентаури перевел на «морт».
— И никакого святого дела не надо, не может оно святым быть, это я сегодня понял (а Мальбейер стоял и ждал и улыбался хитрющей своей улыбочкой). И нам с тобой ходить по одной земле невозможно. (Когда это вы по земле ходили, дорогой друг Сентаури, где это вы землю у нас нашли? — спросил Мальбейер и наконец-то занялся делом: вклинился между Дайрой и Сентаури. Он отвел дуло автомата двумя пальцами, и Сентаури, продолжая говорить и как бы ничего не замечая, сделал шаг назад.) Я за Хаяни тебя убиваю, за сына твоего, за тех…
— Дорогой мой Сентаури! — проникновенно начал Мальбейер тоном, который предвещал долгую спокойную беседу. — Если бы вы только знали, как я вам сочувствую. Вы потеряли друга, а друг у скафа — это не то, что у обычного человека. Ведь мы лишены близких… Случаи, подобные вашему, не так уж редки в нашей организации.
— Мальбейер! — с угрозой в голосе сказал Сентаури.
— О, вы меня неправильно поняли, — Мальбейер игриво хихикнул. — Почему-то, если говорят о приязненных отношениях между мужчинами, то это почти всегда фривольно воспринимается.
Сентаури взвыл, задрав голову к небу.
— Я их обоих сейчас прикончу, я их обоих сейчас прикончу!
И умчался прочь гигантскими скачками.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Мальбейер повернулся к Дайре.
— Его мучит вина, — сказал он. — Только он немножечко играет. Это видно.
— Мальбейер, — сказал Дайра. — Ведь все подстроили вы. Признайтесь.
— Я? — Мальбейер с бесконечным удивлением всплеснул руками. — Что подстроил? Боюсь, друг капитан, я вас не совсем понимаю.
— Ну, это все, — Дайра неопределенно пожал плечами. — Вы ведь знали, что я провожаю сегодня сына, поэтому и лидером меня поставили.
— Дайра, Да-а-айра, дорогой, как вы могли подумать?
— А то, что импат попал в аэропорт — тоже ваша работа? И то, что он вместе с сыном летел, — тоже?
— Дорогой друг, опомнитесь! Я же не всемогущий. Вы мне льстите.
— Ваша, ваша, не отпирайтесь! — с маниакальной уверенностью твердил Дайра.
— Да откуда вы взяли, что там находился ваш сын?
— А где же ему еще находиться? На других рейсах он не улетел. И в аэропорту его не было. Не путайте меня, вы все врете. Я с самого утра чувствовал, к чему все идет.
— Дайте же мне докончить! Я все не мог выбрать времени сказать вам: по моим данным, на триста пятом его тоже не было.
— Как? — сказал Дайра.
— Конечно, это не стопроцентно, однако… Пять детей. Все идентифицированы.
— Так нельзя лгать, Мальбейер. Это противоестественно. Подите прочь, я вам не верю. Вы снова хотите меня запутать. Ниордан!
— Да, командир?
— Домой! — Дайра прыгнул в машину и захлопнул за собой дверь.
— Он наверняка жив. Дайра!
— Нет! Нет! Вы врете!
Паук взлетел, а потный Мальбейер все еще кричал и жестикулировал.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В фургоне было темно. Яркие, быстро мигающие лучи, что проникали внутрь через маленькие овальные окошки, раздвигали темноту, но не растворяли ее. Блестели волосы на склоненном затылке рыдающей женщины. Хаяни, изогнувшись в кресле, жадно прилип к своему окну. Как же быстро мелькали улицы, как неизбежно засасывались они в прошлое, все меньше и меньше оставалось их впереди!
— Ничего, ничего, — громко сказал Хаяни.
Женщина подумала, что он ее успокаивает, и заныла вдруг на тонкой срывающейся ноте. Казалось, этому не будет конца.
Хаяни вспомнил о ней и соболезнующе покачал головой.
— Да. Ведь для вас, вероятно, жизнь кончилась.
Женщина всхлипнула и подняла голову. Не красавица, подумал Хаяни, мьют-романский тип. Тонкая длинная шея, почти полное отсутствие подбородка, огромные, с тревожным разрезом глаза, сухая смуглая кожа. Лет пятнадцать назад такие лица были в моде. Странная, болезненная привлекательность.
— Что? — спросила она.
— Я имею в виду все вот это, — Хаяни мотнул головой в сторону своего окошка.
Женщина нахмурила брови. Лицо ее окрасилось в зеленый цвет — фургон въехал в Ла Натуру, район максимальной естественности.
— Почему то, что вы оплакивали сейчас, для меня пустышка, зеро, тьфу, почему то, чего вы так боитесь, для меня — счастье недосягаемое, цель всего?
— Ой, ну не надо, ну помолчите! — сказала женщина и лицо ее страдальчески искривилось. У мьют-романов это выглядит особенно некрасиво.
— Не сбивайте меня, я сейчас объясню, все это нельзя не понять. Итак — пусть смерть, ведь все равно смерть, зато возможность — вдруг не сейчас, вдруг отсрочка, поймите, ведь силы невиданные, гениальность, сверхгениальность, реальная, не плод фантазии, не мечта в знак протеста, и все это взамен долгой, но тусклой, но униженной, суетливой, которую я сам же и гажу.
— Помолчите, пожалуйста, — тихо попросила она.
У женщины началась эйфория, что-то очень скоро она начинается, волны теплого спокойствия пробегали по телу, но мешал монолог скафа, грозил все нарушить.
— И зачем только вы меня целовали? Что я, просила?
— А-а-а-а-а! У вас тоже начинается? Я давно заметил. И у меня скоро начнется, я чувствую. Я сам не знаю, зачем, точнее… знаю, но… Собственно, я давно об этом думал, но так, знаете ли, отвлеченно, между прочим, мол, хорошо бы. Я ведь понимаю, что глупо. Я ведь все понимаю. Знаете, как они меня звали? Суперчерезинтеллигент. Они меня презирали, пусть не за то, за что следовало бы, но все равно презирали.
Женщина зажмурилась. Ее подташнивало от желания счастья, смешанного с предсмертной тоской. Главная беда в этом — неумолимость.
А Хаяни все говорил, говорил, не отрывая от нее глаз, сам себя перебивал, перескакивал с одного на другое, и речь его все больше походила на причитание, о чем только он ни рассказывал ей (фургон часто останавливался, снаружи глухо переговаривались скафы, прислоняли лица к окошкам): и о школе, где никто его не любил, беднягу, а может быть, и ничего относились, а ему казалось, что не любят; и о радости, с какой он бежал из школы, и как все рады были ему в интернате, и как вскоре снова захотелось ему бежать; как нигде не находил он того, чего искал, смутного, неосознанного, как временами становилось легче, а затем жажда бежать с еще большей силой накатывала на него, и он никак не мог понять, за что ж его так не любят, почему везде, где бы он ни появился, всегда в конце концов становится плохо, всегда приходят фальшь, пустые слова, нарушения обещаний, и его отношение к женщинам казалось ему гадким, он старался любить каждую из них, и с печалью, словно в вине или наркомузыке, топил в них свое несуществующее, наигранное, и в то же время самое реальное горе, и как стыдно было ему встречаться с ними потом, и как хотелось нравиться всем, и как не понимал он, почему не все от него отворачиваются, и как его знакомые были шокированы, когда он бросил вдруг все и ушел в скафы.
— Замолчи! Замолчи! Скаф проклятый, убийца, выродок!
— Вот, этого я хотел, и еще много чего, уже тогда мечтал я поцеловать вас (извините, с тоской во взоре, это уж обязательно), не просто прислониться голым лицом к голому лицу, а непременно поцеловать, и именно женщину — очень я этого хотел.
У женщины внезапно пропало желание убить Хаяни, победила все-таки эйфория, ей стал вдруг нравиться этот причитающий скаф и возникло желание вслушаться в его речи.
— Бежим отсюда, — сказала она. — Ведь мы импаты, что нам эти защелки, бежим, спрячемся, я не хочу больницы, не хочу умирать, не хочу, чтобы меня до самой смерти лечили!
В Хаяни на секунду шевельнулся скаф (импаты готовят побег из фургона!), однако очень не хотелось сбиваться с мысли, и он только досадливо мотнул головой.
— Вы не понимаете. Все будет враждебно, нигде не будет спокойствия, вокруг — сплошь враги.
— Бежим! Помоги мне бежать!
Казалось ей, что фургон огромен, что пыльные столбики света несут прохладу и волю, что окна — бриллианты, что скаф — прекрасен, желанен, что скорость — свобода, что все можно и никто не в состоянии возражать. Казалось ей, что фургон наполнен невидимыми людьми, добрыми и влюбленными, и не желающими мешать, о, какими людьми!
— Бежим, я сказала. Встань. Оторвись от кресла.
— Но…
— Встань, скаф!
Она сошла с ума, она сошла с ума, она ушла с ума!
Мерзкое, недоразвитое лицо, лишенное подбородка.
— Извините, вы совсем не так меня поняли. Я вовсе не имел в виду бежать, когда… Иначе зачем же… Да и захваты не так-то просто сломать.
— Я хочу жить! Я хочу жить там, где жила, пойми, скаф, пойми, помоги мне бежать. Меня никто не любил.
— Меня много любили (два раза, подумал Хаяни) и проклинали за то, что любят. Что хорошего в этой любви? А там — присмотр, врачи, полное развитие способностей, да я просто уверен, что болезнь далеко не пойдет, я статистику видел. Там свобода!
Лицо женщины, что называется, пылало, и верхняя его половина была прекрасной. Ну, просто глаз не отвести.
— Говори, скаф, говори. Так хорошо слышать твой голос.
Все тело ее напряглось, выгнулось, плечи перекосились. Кресло под ней скрипнуло. Красное лицо в поту и слезах.
— Что… что вы делаете?
— Ты… говори… — она рванулась изо всех сил, но захваты не поддавались. По два на каждую руку и ногу. — Ох, скаф, ну как же мне нужно выбраться отсюда!
— Не мучь, не калечь себя, ты все равно больная, все от тебя шарахаться будут. Нет больше того места, где тебя ждут.
Машина давно стояла на одном из перекрестков Стеклянного района. Хаяни услышал, как водитель хлопнул дверцей и зашагал вперед. Еле слышный гул голосов, дерево, прилипшее ветвями к окну Хаяни. Женщина опять забилась в кресле.
— Скоро они там? — чуть слышно спросил Хаяни.
— А ты скажи, скаф, ты когда-нибудь жил в большой семье? Что это такое?
— Я вообще ни в какой семье не жил. Я воспитанник. Я хотел в семью, но… как бы это сказать?… в уме. А на практике, знаете, страшновато было.
— А женщины?
Кресло кричало как живое. Женщина билась в нем с силой неимоверной.
— Женщины… что женщины? Это все не то.
Она вскрикнула от боли, слишком неловно и сильно рванувшись. Казалось, кресло извивается вместе с ней.
— У меня был друг. У нас ничего общего не было. Мужлан, сорви-голова, из этих, из гусаров. Когда я уже все перепробовал, уже когда отовсюду бежал, когда, в общем, в скафы попал… Я же вот с этой самой мыслью и пришел в скафы, импатом стать, правда, тоже в уме; не знаю, понимаешь ли ты меня…
— Это неважно, ты говори, а то сил у меня не хватает.
— Но он мне чрезвычайно понравился, хотя и боялся я его. Однажды на него бросился им-пат, которого тут же напичкали снотворными пулями, не дали и двух шагов сделать — а я был рядом.
Опять хлопнула дверца, фургон тронулся с места.
— Я тоже мог стрелять. Мог, но не выстрелил, чуть-чуть только двинул рукой. Тут даже не трусость, я просто не среагировал, но… ладно, пусть будет трусость, я за нее тогда его полюбил. Хотя сейчас думаю, мог бы и возненавидеть. (А женщина билась, билась, и страшно было смотреть на нее, кресло раскачивалось, подлокотники трещали, но, сделанные на совесть, держались. Хаяни не отводил от женщины вытаращенных глаз, от напряжения выступали слезы, он вытирал их о плечи, до предела скашивая зрачки, чтобы не потерять женщину из виду.) Ты пойми только правильно, это даже не трусость была, точно, я просто всегда теряюсь в неожиданных ситуациях, всегда какая-то секунда проходит, я просто не знаю, что должен в эту секунду делать, и это не трусость, а получается нехорошо. Я думаю, он видел, как я двинул рукой. Я тогда поклялся себе, что всегда буду с ним рядом, и это всегда… почти всегда было так. Если даже я забывал о клятве, он сам становился рядом, он ведь и в тот раз, когда я двинул рукой, тоже рядом стоял, он охранял меня, жалел, понимаешь? Он всегда меня прикрывал, был той самой секундой, которой раньше мне так не хватало. Только сегодня… но сегодня другое дело… сегодня я сам…
Теперь фургон мчался на полной скорости, и оттого все, что окружало Хаяни, стало выглядеть нереальным. Бесшумный полет, бешено рвущееся из кресла тело, почти спокойные, только чуть умоляющие интонации собственного голоса, горечь в груди, отстраненность и невозможность помочь не то что ей, а даже и себе самому. Страх. И воспоминания, сначала холодные, почти не лживые, и стыд за то, что они такие холодные, и, конечно, сразу же после стыда настоящее чувство в воспоминаниях.
— Сейчас, еще немного, — простонала женщина.
— Как я хочу тебе помочь!
— Сейчас! Сейчас! Сей-й-й-йча-а-а-ас!! Охххх…
Сильный скрежет, кресло распалось.
— Так. Так. Хорошо, — завороженно твердил Хаяни, и женщина поднялась, растрепанная, почему-то в крови, с обломками захватов на руках. Сделала к нему шаг и зашевелила губами, как бы говоря что-то, развела руки, покачнулась, и он подался вперед, ужас глубоко-глубоко, словно и нет его. Он ощутил свою позу и подправил ее, чтобы было фотогеничней, ему пришло в голову, что не о побеге сейчас идет речь, и отрекся он от него с той же истовостью, с какой минуту назад принимал, и не удивился себе, и знал, что именно так и должно быть, и подумал — фьючер-эффект, и понял тут же, что никакого фьючер-эффекта нет, просто так должно быть, так правильно, и все тут. А она сделала еще шаг, стала перед ним на колени, и просунула пальцы под захват на правом запястье (глаза в глаза, будто в танце, тесно прижавшись), поцарапав кожу ногтями, и рванула, больно, и захват распался, как распалось до того кресло, а Хаяни сжал и разжал кулак и что-то сказал, сам не слыша себя. Ее пальцы уже разрывали следующий, локтевой захват. Он вскрикнул от боли, не отводя глаз, и вот — свободна рука, и он погладил женщину по лицу, и она улыбнулась, он уже помогал ей освободить левую руку и думал: «Она меня раздевает». Теперь они говорили одновременно, тихо-тихо, не слыша друг друга, и он тоже чувствовал что-то наподобие эйфории, заставлял себя чувствовать. Вот уже обе руки свободны, и он поднялся, нагнув голову, чтобы не удариться о верх фургона, и это дало ему точку отсчета, пришло ощущение реальности и постепенно стал возвращаться ужас, а потом отворилась дверь, но женщина не слышала ничего, трудилась над его правой ногой; тогда он осознал, что фургон стоит, дверь открыта, смутно знакомые скафы смотрят на них и медленномедленно (так казалось ему) снимают с плеч автоматы. Она не слышала, не слышала, не слышала ничего, и Хаяни был уже на их стороне, уже поспешно убирал с ее головы руки, поспешно и с отвращением.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
По пути к Управлению, а потом по пути к кабинету Мальбейер сосредоточенно беседовал с Дайрой, настолько сосредоточенно, что даже иногда забывал здороваться со знакомыми, чем немало их удивлял. Он и в кабинете продолжал заниматься тем же и опомнился только тогда, когда интеллектор голосом Дайры сообщил, что подоспело время визита в музыкальную комнату. Тогда он сказал себе: «Пора. Что-нибудь да скажу», — состроил неизвестно какую мину, но вежливую, и выбежал из кабинета. Он забыл, что собирался звонить разным людям и попытаться хоть что-нибудь узнать о передвижениях сына Дайры, о шансах на то, что он жив; он вспомнил об этом только на первом этаже, на выходе из Управления, среди блестящих зеркал и синих лозунгов, которых так не хватало остальному Сантаресу, среди озабоченных, спешащих людей, из которых каждый принадлежал СКАФу, но вряд ли хотя бы каждый десятый видел в глаза живого импата. И многие из них в течение, может быть, часа с удивлением и насмешкой оглядывали фигуру грандкапитана, сломанную над местным телефоном, его восторженно искривленный рот, влажные красные губы, то, как он размахивал руками, как убеждающе морщил нос, и кивал, и топал ногой в нетерпении, и вел себя в высшей степени одиноко.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
У доктора были вислые, изрядно помятые щеки и выпуклые красные глаза, полуприкрытые огромными веками. Он напоминал бульдога, впавшего в пессимизм.
— Нет, — потрясенно сказал Хаяни, — не может этого быть.
— И тем не менее, тем не менее, — ответил врач, помолчав. — Я понимаю, очень сложная перестройка. Помилование у плахи. Я понимаю.
— Но что же произошло?
— У вас иммунитет. Вам потрясающе повезло. Среди скафов, скажу я вам, такие случаи встречаются чаще, чем среди остальных людей. Вам нет нужды закрывать лицо. Счастливец!
— И я свободен?
— Как птица, — доктор встал и сделал приглашающий жест в сторону двери.
Хаяни тяжело встал, кивнул доктору и неуверенно пошел к выходу. На полпути остановился.
— Я хотел спросить. Женщина, которую со мной привезли, что с ней?
— С ней все, с ней все, — с мрачной готовностью закивал доктор.
— То есть… что значит «все»?
— Третья стадия, инкур, да еще, скажу я вам, полная невменяемость. Спасти ее невозможно было. А изоляция… Впрочем, вы ведь скаф, что я вам объясняю?
— Я? Скаф?
Доктор недоверчиво посмотрел на форму Хаяни.
— Разве нет?
— Да. Конечно. До свидания.
Жара. Все кончено. Оживающий город. Узкая каменная улица. Окантованные металлом ветви домов с затемненными нижними окнами. На корточках перед входом в Старое метро сидит босая девушка. Она закрывает лицо ладонями. Проходя мимо, Хаяни ускоряет шаги.
— Ничего, ничего.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Вот Сентаури стоит на шоссе. Запоздало свистит встречный ветер. По шоссе с равными интервалами проносятся удручающе одинаковые фургоны. Из некоторых окошек глядят лица без выражения.
Вот он в кабине. Но это не фургон, обычный автомобиль. Наверное, сняли оцепление. Человек за рулем глядит только вперед.
— Что молчишь? — спрашивает Сентаури. Человек пожимает плечами.
— Приезжий?
Человек отрицательно мотает головой.
— Не молчи, — просит Сентаури, и человек впервые бросает на него взгляд.
Он местный, коренной сантаресец, собрался уезжать по делам, да тут поиск, нельзя же бросать своих.
— Это конечно, — соглашается Сентаури. — А кого «своих»?
— Мало ли, — говорит человек.
За лесополосой начали мелькать еще редкие дома.
— Мы потому вас ненавидим, — в запальчивости отвечает человек (он очень волнуется), — что работа ваша, хотя и полезная, пусть и необходимая даже, но заключает в себе унизительный парадокс.
— Ах, парадокс! — почему-то взрывается Сентаури. — Ну, давай его сюда, свой парадокс! Интересно, интересненько!
— Вы, в массе своей люди ограниченные, хотя и предпочитаете об этом молчать, призваны спасать людей, ограниченных куда меньше, от тех, кто по сравнению с нами не ограничен вовсе, от тех, кто, грубо говоря, всемогущ. Слабые защищают средних от сильных. Парадокс, противоречащий природе.
— Люди вообще противоречат природе!
А потом Сентаури кричит:
— Останови машину!
И опять дорога прогибается под Сентаури, и опять ему кажется, что он не дышит совсем.
— Ну его, весь этот сумасшедший город! Все это неправильно! Все нужно наоборот! Потом, в стеклянной нише у входа в Новое Метро, какие-то пятеро пытаются его избить, и Сентаури с невыразимым наслаждением крушит челюсти.
Сначала его принимают за опоенного, потом — за сумасшедшего и, наконец, за импата. Его все время мучит мелодия-предчувствие, даже во время драки ее стонущий медленный ритм полностью сохраняется.
Откуда ни возьмись, появляются скафы. Ребята все знакомые, из группы Риорты, они тоже узнают его, но лезут как на незнакомого.
— Пиджаки, остолопы! — надрывается он, отмахиваясь оккамом. — Вы хоть волмеры-то свои включите! Ведь я здоровый!
Кто-то, похожий на Дайру, проходит мимо, и Сентаури хватает его за рукав. Рубашка с неожиданной легкостью рвется, и человек убегает, прижимая к лицу прозрачную вуалетку.
Вот Сентаури в каком-то доме с куполообразными потолками, стены увешаны серебряной чеканкой, перед ним — женщина. Ни удивления, ни страха в ее глазах. Одно сочувствие. Это хорошо. Он говорит ей, ты, вечная. Он говорит ей, сколько раз это было, но скафом всегда оставался, никакой привязанности. Он говорил, крушил, радовался, считал — святое дело, да так оно и есть, святое оно, святое, но сколько же можно, разве для людей оно, разве можно в таком гробу жить? Он говорит ей, у тебя, наверное, много родных, а у меня нету. Нету у меня никого. И ему так жалко себя, он говорит, что-то у меня соскочило, и боится, что опять его неправильно понимают, но женщина обнимает его. У женщины длинные волосы, у нее такая нежная кожа, но Сентаури забирает страх, страх привычный, воспитанный чуть не с детства, рефлекс, именно до этого всегда доходило, и всегда он в таких случаях страшно грубил. И женщина отшатывается, не понимает. Но он уходит только потом, как всегда, сразу после, а женщина остается обиженная и, как всегда, возникает у него брезгливое к себе чувство и, как всегда, он его перебарывает, идет быстрым шагом по улице, оккам чиркает по тротуару, чирк, чирк, и все, к сожалению, на месте, и какой-то лихой мальчонка бежит за ним и корчит рожи и кричит стишки паршивые, которые они всегда кричат ему вслед:
— Вонючий скаф, полезай под шкаф!
И все становится на свои места, и он говорит себе, какого черта, он говорит себе, ну, в самом деле, какого черта, э-э-э, бьіваеті.
Он пожимает плечами, качает осуждающе головой, неуверенно улыбается и стонет от стыда и презрения к себе. Потом (очень быстро) он оказывается перед домом Дайры и видит, что навстречу идет Хаяни.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
У Хаяни болели ноги. Ему хотелось спать. Заснуть он все равно не смог бы, но в голове шипело и слипались глаза. Подступал вечер. Стало свежей, люди высыпали на улицу, они были взбудоражены, громко разговаривали, то и дело встречались плачущие. Как змея, которая останавливается перед брошенной на землю веревкой, Хаяни не мог пересечь пограничные проспекты Треугольного Района — «сумасшедшей» части города, он поворачивал назад, блуждал по изломанным улочкам… То он попадал в Римский Район, район воинственных романцев, из которых вряд ли хотя бы пятая часть действительно имела отношение к итальянскому племени: в основном это были люди, побывавшие у гезихтмакера, изменившие свою внешность, чтобы было где жить; а в Мраморном Районе, где жили люди искусства — продюсеры, наборщики, артматематики, — его обдавало запахом тухлой воды, брызгами бесчисленных фонтанов, люди с мокрыми волосами то отшатывались, то начинали задирать его, но никогда не доводили дело до прямых оскорблений — форма скафа и злила и отпугивала одновременно.
На музыкальном тротуаре плясали эйджуэйтеры — их было человек десять, одетых в черное, с накрашенными лбами; с кастаньетами в руках они напевали что-то бессмысленное… камень гром пали сюда… и прыгали с плитки на плитку, и получалось ритмично, однако никакой мелодии, только намек на нее и намеренная сбивка.
— Скаф, скаф, иди сюда! Спляшем!
— Скаф, подари автомат!
Где-то впереди послышался сильный удар, затем грохот сыплющихся камней, крики, аплодисменты — это дрались блуждающие дома, редкость в наше время — где-то на улице Вотижару, пойдемте, пойдемте скорее, не так уже много-то их и осталось, этих блуждающих, что-то спокойны последнее время, стоят себе, никуда не рвутся.
Полотна мастеров, испещренные надписями, многие из которых были нецензурные, а остальные — либо плоские шуточки, либо объяснения в любви, — все это, тысячу раз виденное, сейчас раздражало Хаяни, приводило буквально в бешенство.
— Что со мной такое? Я ведь рад, что не заразился, честное слово, рад, — сказал себе Хаяни.
Оглушающий удар совсем рядом, звон стекол, звуки сыплющихся блоков, взрыв восторженных воплей. Хаяни резко прибавил шаг, потом побежал, вклинился в толпу зевак, завопил, еще ничего не видя, но оказалось, что не вовремя. На него удивленно оглянулись.
Дома расходились для очередного удара. Один был основательно покалечен, он угрожающе кренился, у другого был обломан только один угол да еще выбиты стекла. Все пространство вокруг домов было усыпано ломаными блоками и багряно сверкало битым стеклом.
Первый дом начал вдруг раскачиваться, все сильней и сильней. Казалось, вот-вот упадет.
— О! Сейчас подсечка будет! Повезло!
Все так же раскачиваясь, дом ринулся на своего противника. Тот стоял неподвижно и, казалось, ждал.
Движения были замедленны, как в рапидной съемке. Вот они на дистанции схватки, вот атакующий дом размахнулся, а второй, по-прежнему не трогаясь с места, начал разворот, подставляя под удар уже поврежденный угол.
Удар! В самый последний момент второй дом на максимальной скорости пошел навстречу первому, а первый, наклонясь максимально, коснулся его — раздался скрежет, звон, и второй дом начал вдруг разворачиваться назад, он как бы терся о бок своего противника, давил его, а затем верхняя часть первого дома начала рассыпаться. Толпа взвыла.
Хаяни бесновался вместе со всеми. Ему не нравилось зрелище, но он хохотал, кричал, указывал пальцем, хватал кого-то за плечи, а потом сам не заметил, как снова оказался один.
— Ва-ню-чий скаф, полезай под шкаф! Ва-ню-чий скаф, полезай под шкаф!
Он снова побежал, но теперь у него появилась цель.
Хватит с меня, думал Хаяни, я приду и скажу, ребята, я с вами, не прогоняйте меня, а что обидел, так что ж — свои, как-нибудь разберемся. Я люблю вас, ребята. А Дайра скажет, что скафу любить не положено, что это мешает его работе, но он только скажет, а все равно примет, он ведь понимает, что совсем без близких нельзя, у него ведь и у самого рыльце-то ох как в пуху. А Сентаури ничего не скажет, только буркнет что-нибудь пиджачно-брючное, да бурчи сколько хочешь, я не в претензии, бурчи, дорогой, мы, может, и словом больше с тобой не обмолвимся, если трепа не считать, только поглядим друг на друга, только рядом станем — чего ж мне больше.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Они остановились друг перед другом и посмотрели друг другу в глаза, и Хаяни протянул руку. Но Сентаури сорвал с плеча автомат и всадил в него очередь, и это было очень больно, и падать ужасно не хотелось, но что поделаешь, а Сентаури отбрасывал автомат, Сентаури тряс руками, Сентаури кричал что-то, и Хаяни сквозь боль подумал, ну какой я пиджак, ну, конечно, я все понял или вот-вот пойму, но не успел ничего понять, а все было так просто, он забыл, что по беглым импатам стреляют, что реакция на появление беглого импата доведена у скафов до рефлекса, потому что при таких встречах важно нанести удар первым; он ничего этого не успел, и Сентаури с перекошенным лицом стоял теперь перед ним на коленях и бормотал, морт, боже мой, морт, почему морт, хоть кто-нибудь, отзовитесь, что же это такое, почему не отвечает никто?
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Дайра так никогда и не узнает, что случилось с его мальчишкой на самом деле. Всегда у Дайры будет ощущение, что мальчишка не умер, а убежал, хотя мало к тому будет у него оснований. В каждой странности своей последующей, жизни — в безмолвном телевызове, в неизвестном, который однажды ночью не посмеет войти к нему во двор и, потоптавшись у калитки, торопливо уйдет (а Дайра будет следить за ним из полувыключенного окна музыкальной), в небольшом букете красных цветов (это особенно! Никто из знакомых Дайры никогда не грешил и не будет грешить пристрастием к букетам), анонимно переданным в больницу, где, уже к старости, Дайра будет менять вдруг ставшие хрупкими кости; иногда в совсем уже мелочи, в слове, оброненном невпопад, — везде будет усматривать он присутствие сына.
Память услужливо исказит воспоминание об утреннем разговоре на кухне, переставит акценты, вставит несказанные слова, и все для того только, чтобы всю жизнь мучиться Дайре ненужным вопросом — почему, черт возьми, мальчишке надо было бежать от него, почему не подает он вестей о себе? Дайра никогда не сменит адреса, он снимет с дома замки, а уезжая надолго из дому, будет оставлять сыну записку.
То ему будет казаться, что Мальбейер соврал тогда на летном поле, то, вспоминая его искренние, напуганные глаза, он будет говорить себе, что это был тот самый раз, когда Мальбейер не врал. Время от времени Мальбейер будет приходить к нему в гости, обставляя свои визиты ненужной таинственностью, сидеть и музыкальной, изображать из себя страстного поклонника нарко, но никогда ни словом не обмолвятся они о мальчишке. Дайра будет считать, что Мальбейер молчит из садизма, может быть, неосознанного, а сам никогда о судьбе сына не спросит, хотя и будет готовиться к этому каждый раз, репетировать, примерять различные выражения.
А в тот день он прямо с аэродрома приехал с Ниорданом к себе домой, никто не встретил их, я так и знал, сказал тогда себе Дайра, а Френеми куда-то исчез, и это немного беспокоило Ниордана. Они прошли в музыкальную и сели в кресла друг против друга, и Дайра подумал, он же настоящий псих, этот самый «самый надежный скаф», псих на сто процентов. Когда стемнело, снаружи раздались крики и выстрелы. Ниордан повернул голову к двери, а немного спустя в музыкальную ворвался Сентаури. Он сказал, я только что убил Хаяни, я думал, он сбежал от них, а он оказался совершенно здоров. У него, мне сказали, иммунитет. Я все-таки прикончил его, вот комедия-то! На этот раз Сентаури совсем не обиделся, что они не отреагировали, ему было не до того — он был занят саморазоблачением, и это выходило у него так скучно, и длилось все это так отвратительно долго, что Дайра сказал ему, ты просто дурак. И опять Сентаури не обиделся.
Появился Мальбейер, а вслед за ним вошел Френеми, но руки у Френеми были связаны, и позади стоял имперский конвой.
Никто не удивился приходу Мальбейера. С его появлением все словно ожили, или, чтобы точнее, гальванизировались. Моментально Дайра ощутил в себе массу информации, которую необходимо было сообщить Мальбейеру: и о смерти Хаяни со всеми известными подробностями, и о том, что Сентаури вовсе не претендовал на высокий пост, и о том, что он вообще собирается уходить из скафов, и о том, что сына в доме не оказалось, а следовательно, Мальбейер врал, когда говорил, что есть надежда; нужно было особенно сделать упор на разъяснении этого «следовательно»; нужно было также расспросить его, насколько верна информация о том, что все дети на триста пятом идентифицированы, нужно было получить разъяснения по поводу вакансии. Нужно было, плюс ко всему, указать Мальбейеру на дверь. Впрочем, он не ушел бы в любом случае, ему тоже было что сообщить. Все заговорили одновременно, каждый пытался говорить как можно громче, чтобы именно его было слышно, один только Ниордан презрительно молчал, вслушиваясь в лепет предателя Френеми, основного вдохновителя всех раскрытых им когда-либо заговоров..
Дайра сказал Мальбейеру, я не понимаю, зачем вам нужно было, чтобы именно я сбил этот атмосферник, а Мальбейер ответил, что это неправда, что на самом деле он вовсе и не хотел стрельбы, как раз наоборот, он надеялся, что Дайра откажется, и тогда пришлось бы взяться за дело ему самому, грандкапитану гвардии СКАФ. Но у него тоже не получилось бы — проистекло бы огромное количество суеты, ахов, комплиментов и ломания рук, все в ужасе и отвращении отвернулись бы от него, но атмосферник приземлился бы, и сотни предсудорожных импатов рассыпались бы по людным местам, и началась бы страшная эпидемия, и погибло бы множество народу, и СКАФ значительно укрепил бы свои позиции, и уже никто не посмел бы с нами бороться, пусть даже и был бы наш путь усыпан проклятиями, потому что скафы — это раса, это каста, это качественно отличные от людей существа, более жизнеспособные и, в силу своего аскетизма, с большими, чем у обычных людей, возможностями, это — профессионалы, на что Сентаури с необычным жаром возразил, что профессионал не может быть скафом, что настоящими скафами становятся только пиджаки, а от пиджаков ничего хорошего ждать не приходится, и Мальбейер тонко усмехнулся. Дайра тоже не остался в стороне от дискуссии, он сказал, что скаф — это мертвец с автоматом, только мертвец способен на то, что требуется от скафа, и поэтому раса скафов, если даже она и есть, не имеет будущего. Разумеется, это не относится к институту СКАФ, это образование бюрократическое, долговременное, очень живучее, но никакого отношения к функциям скафов, к их морали оно не имеет. Мальбейер, сладко покачав головой, ринулся в спор, а в это время Френеми перестал каяться, он уже бросал Ниордану тяжелые, больные слова, и глаза Ниордана щурились еще больше, и лицо его выражало нечеловеческую жестокость. Для Сентаури Мальбейер превратился в двух человек: один ходил между кресел, в которых расположились скафы, страстно жестикулировал и с обычной витиеватостью говорил невероятные вещи, а другой склонился над Сентаури и, упершись ладонями в подлокотники кресла, молча и пристально вглядывался ему в лицо. Это очень мешало.
Потом Ниордан сказал:
— Предатель. Казнить его сейчас же, немедленно. Он хотел ненависти. Пусть он ее получает.
И закрыл руками лицо.
Все смолкли. Мальбейер, который после этих слов почувствовал себя крайне неловко, скроил невинную мину и замолчал наконец-то, сел в ближайшее кресло. Дайра вымученно улыбнулся и сказал:
— И этот тоже против меня. Не думал.
— Я никого не продавал. Неправда, — пробормотал Сентаури. — Я все честно. Это не предательство. Я не из-за вакансии. Я и не знал о ней ничего. Неправда это. Псих. Что он понимает.
Первый раз за все время Ниордана в глаза назвали сумасшедшим. И ничего не произошло. Он просто не слышал.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
— Все мы пиджаки и трупы, — сказал Сентаури, — это Дайра верно подметил. Омертвение. Просто мы трупы.
— Да, — невпопад согласился Дайра. — Для него все очень быстро случилось. Неожиданный взрыв, боль, падение, всего несколько метров, не больше. Смерть. Почти наверняка мгновенная смерть, — (Ниордан вдруг встал) — Таким как мы, самое милое дело — самоубийство. Мы не люди. Они не могут принять нас. И мы правы, и они правы.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
— Я остался один, — задумчиво сказал Ниордан. Он оглядывал всех ищущими глазами, рассчитывая привлечь к себе всеобщее внимание. — Только вы. Моя корона, моя мантия — все это теперь игрушки, не больше. Никогда не вернуться мне к своему народу.
Фигура Ниордана была непререкаемо царственна. Он стоял, держась за спинку кресла, устремив задумчивый взгляд сквозь Мальбейера, и что-то бормотал себе под нос; глаза его горели.
— Только что я потерял друга, неважно, что он был плох. Он не понял меня. Или я не понял его. Но только он, он один связывал меня с моим народом. Я вынужден был разорвать эту связь. Теперь я просто скаф.
Говорил он возвышенно и нелепо, однако пластика его тела уничтожала всякую мысль о том, что можно над его словами посмеяться или просто не принять их всерьез.
Он сорвался вдруг с места, кошачьей походкой подлетел к полке с записями (Дайра был обладателем великолепной коллекции нарко), пробежался по ним пальцами, отобрал, почти суетясь, пять белых кассет и одну кремовую (белые кассеты хранили в себе записи нарко, а кремовым цветом отмечались преднарковые мелодии). Вихрь с точно выверенными движениями, он уже в следующую секунду вставлял кремовую кассету в магнитофон, такой же, как у Мальбейера (да-да!). Закрыв глаза, он возложил на панель пальцы правой руки.
Музыкальная преобразилась. Из центра пола забил, заискрился разноцветными красками фонтан-тоноароматик. Стены комнаты оголились. Исчезли картины, зеркало, пропал даже след резной пластиковой двери. Все еще находясь в напряжении, слушатели судорожно вдохнули манящий знакомый аромат. Предвкушение радости, отдыха, о, как все забывается, даже больно, как все забывается. По стенам пробежали причудливые серые тени, где-то вдалеке заиграла флейта, чуть слышно, дразняще… странный мерцающий свет залил комнату, лица изменились, чуть пообмякли; незнакомые, ждущие, широко раскрытые глаза Ниордана, исподлобья — Мальбейера, Сентаури выпятил губы, Дайра… нет, Дайра остался тем же. Сведенные пальцы мнут подлокотник, челюсть вперед, спина прямая, только глаза чуть успокоились. И неожиданно, хлыстом, кипятком — атака оркестра тутти! Фонтан взлетел до потолка, осыпал все шипящими, быстро испаряющимися каплями, какофония запахов, ярко вспыхнувшие экраны-стены… предутренняя площадь пустая, без единого человека, яркое небо. Ниордан вытянул вперед руки, и фонтан опал. Тогда он наклонился вперед, растопырил пальцы и на цыпочках, плавно побежал к тому месту, где только что был ароматик.
Ниордан до самозабвения любил танцевать. Из-за этой страсти он куда больше, чем нарко, под которую нельзя танцевать, любил преднарковую музыку. Даже просто сидя и слушая преднарко, он переживал воображаемый танец: запрокидывал голову, вздыхал, жмурил в сладкой муке глаза, трогал быстрыми пальцами то лицо, то колени — меньше всего в эти минуты он напоминал сумасшедшего.
В этот раз Ниордан танцевал «оливу», один из самых старинных мьют-романских танцев. Прелесть оливы, особенно в исполнении Ниордана, заключалась в том, что при внешней скупости движений (дерево под ветром) в ней скрывалось такое море чувств, что просто удивительно было, как это Ниордан не переигрывает. В этот раз танец почему-то не получался. Ниордан, как всегда, был чрезвычайно пластичен, руки его, ветви оливы, словно нежной корой обросли, тело, ноги — каждое движение было прекрасно, а вот лицо подводило. Жестокость нарушала гармонию. Его быстрые, резкие, почти незаметные движения, точно в такт, уже не составляли того целого, которое отличает искусных пред-наркотанцоров — чувствовался диссонанс.
Музыка менялась. Она становилась то спокойной, то резкой, и Ниордан четко отслеживал смены ритма. Потом, очень себе удивляясь, встал с места Дайра, подошел, нарочито неловко, к танцору, обнял его за плечи и, мотая головой, стал переступать ногами в такт музыке. Я не понимаю себя, подумал Дайра. Еще меньше он стал понимать, когда к ним присоединился Сентаури — каменное выражение лица, совершеннейший неумеха, презиравший танцы, эту маленькую радость истинных пиджаков, терпящий танцы только ради компании. А когда, с виноватой улыбкой, вдруг поднялся со своего кресла Мальбейер, когда он подошел к ним, пытаясь приноровиться к несложному ритму, пытаясь, явно пытаясь не выглядеть чересчур смешным, когда он обхватил руками плечи Сентаури и Ниордана, когда он тем самым замкнул кольцо и уже полностью испортил оливу, тогда Дайра перестал удивляться, перестал ждать известий о своем сыне и полностью подчинился музыке.
Они ступали неуклюже и тяжело, один Ниордан был, как всегда, неповторимо изящен. Он танцевал уже не оливу, он подражал своим друзьям, он тоже обнял их за плечи, его ноги тоже стали пудовыми, но все-таки это был настоящий танец, произведение искусства. Объятья крепли, из-под тяжелых век упорно глядели четыре пары воспаленных, бессонных глаз… враскачку, враскачку… синхронно и не совсем в такт… да разве до такта им было? Их танец лишен был даже намека на радость, на хотя бы самое мрачное удовлетворение, их танец был тяжелой работой, приносящей тоску, убивающей самые смутные надежды. А музыка становилась все веселее, это непременная тема преднарко, потом, ближе к концу, придет в эту музыку горечь, а сейчас на экране бежала стайка ярко одетых девушек; каждая из них выполняла свою собственную серию сложных фигур, которые поддавались расшифровке только на самом высоком профессиональном хореографическом уровне, но это, несомненно, был радостный танец. Иллюзия присутствия была полной, и она только усиливала печаль — тот мир, тот танец, та радость были недосягаемы.
Мертвые витали над скафами. Убитые сегодня, вчера, во все времена, они давили на танцующих неумело мужчин, так давили, что даже Мальбейер чувствовал их присутствие. Нет, никто из них, конечно, не верил в духов, им не вспоминался, конечно, каждый леталис во время захвата, просто все разговоры, все горести этого дня вдруг всплыли одновременно в их памяти, спаялись в однородную массу из боли, страха, ожидания, ненависти, любви-лицо Томеша Кинстера на экранах аэропорта, невнятное бормотание диспетчера, толпы возбужденных людей, старик, посылающий вдогонку проклятия, раскаленные тротуары, крики, больные, непонятные разговоры, оскал Сентаури, масляные злые глазенки Френеми, Баррон, спящий в углу дежурки, мертвая летящая старуха с растопыренными локтями, улыбка Маль-бейера, теплые капли пота, надписи на картинах…
Дайра заметил, что вот уже несколько минут он не отводит взгляда от одной из танцующих девушек. Он пригляделся к ней внимательнее. Лицо ее было чем-то знакомо, просто родное лицо, хотя Дайра мог бы поклясться, что никогда прежде ее не видел, разве что запомнил по музыкальным вечерам, а это было не очень-то правдоподобно, потому что Дайра никогда не обращал особенного внимания на экраны: его всегда интересовала одна только музыка. И ему захотелось в этот момент, чтобы девушка была с ним (так захотелось, что он поморщился), — он бы ей все рассказал, все, ничего не скрывая ни от других, ни даже от себя самого, и не очень-то важным казалось ему то, что она, пожалуй, и не поймет ничего, просто чтобы рядом была. Мысль, конечно, дикая, несуразная, детская, было в этом мире четыре скафа, а больше никого нигде не было. Дайра горько усмехнулся и подмигнул девушке, и, к невероятному своему удивлению, увидел, что она в ответ подмигнула тоже, и улыбнулась, и помахала ему рукой.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Журнальный вариант Полный текст
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Получив — как именно, я говорить не вправе, — доступ к сочинениям по военной истории XXI века, я прежде всего задумался, как бы получше скрыть полученные таким образом сведения. Это было для меня важнее всего, ведь я понимал, что тот, кто знает эту историю, подобен беззащитному открывателю клада; вместе с кладом он запросто может лишиться и жизни. Я знал, что эти факты известны мне одному — благодаря книгам, которые одолжил мне на короткое время доктор Р. Г. и которые я вернул ему незадолго до его безвременной смерти. Я знаю, он сжег их и тем самым унес свою тайну в могилу.
Самым простым выходом мне казалось молчание. Храня молчание, я мог ничего не бояться. Но мне было жаль множества столь удивительных сведений, связанных с политической историей будущего столетия и открывающих совершенно новые горизонты во всех областях человеческой жизни. Взять хотя бы поразительный, никем не предсказанный поворот в области искусственного интеллекта (AI — Artificial Intelligence), интеллекта, который стал могущественнейшей силой как раз потому, что не стал интеллектом, то есть разумом, воплощенным в машинах. Храня молчание ради собственной безопасности, я лишил бы всех остальных людей выгод, проистекающих из этого знания.
Потом мне пришло в голову точно записать содержание этих томов, как я его запомнил, и сдать рукопись на хранение в банк. Записать все, что удалось запомнить из прочитанного, следовало непременно, иначе со временем я забыл бы множество данных, касающихся столь обширной темы. В случае необходимости я мог бы посещать банк, делать на месте выписки и снова запирать манускрипт в бронированный сейф. Это, однако, было небезопасно. Прежде всего кто-нибудь мог подсмотреть меня за этим занятием. А потом в наше время никакие банковские сокровищницы и тайники не гарантируют на сто процентов от взлома. Даже не самый смышленый вор рано или поздно сообразил бы, какой удивительный документ оказался его добычей. И даже если он выбросит или уничтожит мои бумаги, я никогда не узнаю об этом и буду всю жизнь бояться, что связь моей особы с историей XXI века выйдет на свет.
Итак, дилемма выглядела следующим образом: скрыть мою тайну навеки и в то же время свободно ею пользоваться. Спрятать ее от всех, но не от самого себя. После долгих размышлений я понял, что сделать это вовсе не трудно. Безопаснейший способ скрыть необычайную идею, истинную в каждом слове и в каждой подробности, — это опубликовать ее под видом научной фантастики. Как бриллиант, брошенный в груду битого стекла, становится невидимым, так и самое подлинное откровение, перемешанное с бреднями НФ, уподобляется им и тем самым перестает быть опасным. Не будучи, однако, в силах избавиться от своих опасений сразу, я приоткрыл лишь краешек тайны, написав в 1967 году фантастический роман «Глас господа» (Die Stimme des Herrn, Insel Verlag и Volk und Welt Verlag; His Masters Voise, Brace Harcourt Yovanovich). На странице 125, третья строка сверху, читаем: «The ruling doctrine was the «indirect economic attrition[19]», а чуть ниже та же доктрина выражена афоризмом: «Пока толстый похудеет, худой околеет» («The thin starves before the fat loses weight»; в немецком издании: «Bevor der Dicke mager wird, ist der Magere krepierb).
Доктрина эта, в явном виде сформулированная в США после 1980 года, то есть через 13 лет после первого издания «Гласа господа», получила несколько иное название (в печати ФРГ, например, она выражалась в виде краткого лозунга «Der Gegner totrusten»[20]). Убедившись — а времени после выхода книги прошло как-никак достаточно, — что и вправду никто не заметил совпадения моего «фантазирования» с позднейшим ходом политических дел, я осмелел. Мне стало ясно, что, пряча истину между сказок, я необычайно успешно использую защитные цвета литературы; с их помощью даже об ЭТОМ я могу говорить совершенно спокойно. Можно даже признаться, что говоришь чистую правду, хотя и замаскированную — ведь все равно никто тебе не поверит. А значит, нет лучше способа скрыть совершенно тайную информацию, чем ее публикация массовым тиражом.
Итак, обеспечив сохранение своей тайны ее разоблачением, я спокойно могу приступить к более полному ее изложению. Я ограничусь при этом изданным в начале XXII столетия трудом «Weapon Systems of the Twenty-First Century or the Upside — down Evolution». Я даже мог бы назвать его авторов (ни один из которых еще не родился), но вряд ли в этом есть какой-либо смысл. Книга «Системы оружия XXI века, или Эволюция вверх ногами» состоит из трех томов. В первом повествуется об истории вооружений после 1944 года, во втором показано, как гонка ядерных вооружений привела к обезлюживанию военного дела, перенеся производство оружия из промышленных предприятий непосредственно на театры военных действий, а в третьем — какое влияние оказал этот величайший в военном деле переворот на дальнейшую историю человечества.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Вскоре после атомного уничтожения Хиросимы и Нагасаки американские ученые основали ежемесячник «BULLETIN OF THE ATOMIC SCIENTIST»[21] и на его обложке поместили изображение часов, стрелки которых показывали без десяти двенадцать. Шесть лет спустя после первых успешных испытаний водородной бомбы они перевели стрелку на пять минут вперед, а когда и Советский Союз стал обладателем термоядерного оружия, минутная стрелка приблизилась к двенадцати еще на три минуты. Ее следующее передвижение должно было означать гибель цивилизации в соответствии с провозглашенной «Бюллетенем» доктриной: «ONE WORLD OR NONE».[22] Считалось, что мир либо объединится и уцелеет, либо неизбежно погибнет.
Ни один из ученых, прозванных «отцами бомбы», не предполагал, что, несмотря на нарастание ядерных арсеналов по обе стороны океана, несмотря на размещение все больших зарядов плутония и трития во все более точных баллистических ракетах, мир, хотя и нарушаемый «обычными» региональными конфликтами, просуществует до конца столетия. Ядерное оружие внесло поправку в известное определение Клаузевица («война есть продолжение политики другими средствами») — нападение заменила угроза нападения. Так родилась на свет доктрина симметричного устрашения, впоследствии названная просто «равновесием страха». Эту доктрину различные американские администрации выражали при помощи разных аббревиатур. Например, MAD (Mutual Assured Destruction — взаимное гарантированное уничтожение), доктрина, которая основывалась на так называемой Second Strike Capability — способности нанесения ответного удара подвергшейся нападению стороной. На протяжении десятков лет словарь уничтожения пополнился новыми терминами. В него вошли такие понятия, как All out Strategic Exchange, то есть неограниченный обмен ядерными ударами; ICM (Improved Capability Missile[23]); MITRV (Multiple Independently Targeted Reentry Vehicle[24]), то есть ракета, выстреливающая одновременно несколькими боеголовками, каждая из которых направляется к своей заранее намеченной цели; PENAID (Penetration Aids[25]), то есть отвлекающие устройства в виде ложных ракет-приманок или боеголовок, ослепляющих радары противника; WALOPT (Weapons Allocation and desired Ground — Zero Optimizer[26]); MARV (Maneuvrable Reentry Vehicle[27]), то есть ракета, способная самостоятельно обходить противоракеты обороны и попадать в цель с точностью до 20 метров от намеченной «нулевой точки», и т. д.
К числу ключевых понятий относилось время обнаружения баллистической атаки, зависевшее, в свою очередь, от способности распознания этой атаки; но я не смог бы привести здесь и сотой доли появлявшихся один за другим терминов и их значений.
Хотя угроза атомной войны возрастала, когда равновесие сил нарушалось, и потому, казалось бы, в интересах антагонистов было как раз скрупулезное соблюдение этого равновесия (всего надежнее путем многостороннего контроля), подобный контроль, несмотря на возобновляемые раз за разом переговоры, установить не удалось.
Причин тому было много. Авторы «Систем оружия…» делят эти причины на две группы. К первой они относят навыки традиционного мышления в международной политике. Согласно этой традиции, следует призывать к миру и готовиться к войне, подрывая тем самым существующее равновесие сил вплоть до получения перевеса. Вторую группу причин составляли факторы, не зависевшие от образа мыслей людей в политической или какой-либо иной области. Речь идет о тенденциях развития основных технологий, используемых в военном деле. Любая возможность усовершенствования оружия осуществлялась на практике в соответствии с принципом: «если этого не сделаем мы — сделают они». Одновременно доктрина ядерной войны претерпевала различные изменения. То она предполагала ограниченный обмен ядерными ударами (хотя никто не знал, что, собственно, могло стать надежной гарантией их ограничения), то ставила целью полное уничтожение противника (и тогда все его население как бы превращалось в заложников), а то предусматривала уничтожение его военно-промышленного потенциала прежде всего.
Извечное правило эволюции вооружений, правило «щита и меча», все еще сохраняло свою силу. «Щитом» было все более прочное бронирование бункеров, в которых укрывались баллистические, ракеты, а «мечом», долженствующим пробить этот щит, — возрастающая точность попадания боеголовок, а затем наделение их способностью к автономному маневрированию и самонаведению на цель. Что касается атомных подлодок, то здесь «щитом» был океан, а «мечом» — совершенствование способов их обнаружения в морских глубинах.
Технический прогресс в области средств обороны вывел электронные глаза разведки на околоземные орбиты, создав тем самым возможность далекого, глобального слежения; запущенная ракета могла быть обнаружена уже в момент старта, и это снова был щит, пробить который предстояло новому типу «меча», в виде искусственных спутников, прозванных Killers.[28] Они ослепляли «глаза обороны» лазером или уничтожали ядерные ракеты на стадии их полета в надатмосферном вакууме мгновенной лазерной вспышкой огромной мощности.
Но сотни миллиардов, потраченные на возведение все новых ярусов противоборства, не могли обеспечить совершенно надежного и потому особенно ценного стратегического перевеса по двум различным, почти не зависящим друг от друга причинам.
Во-первых, все эти усовершенствования и нововведения, вместо того чтобы увеличивать стратегическую надежность — как в нападении, так и в обороне, уменьшали ее. Они уменьшали ее потому, что глобальная система вооружений каждой из сверхдержав становилась все более сложной; она состояла из множества разнообразнейших подсистем на суше, в океане, воздухе и космическом пространстве. Эффективность этих систем зависела от их суммарной надежности, гарантирующей оптимальную синхронизацию смертоносных действий. Между тем всем системам высокой сложности — промышленным и военным, биологическим и техническим, перерабатывающим информацию и перерабатывающим материю — свойственна вероятность сбоя, тем большая, чем больше количество элементов, составляющих систему. Научно-технический прогресс был чреват парадоксом особого рода: чем более совершенные порождал он виды оружия, тем в большей степени эффективность их применения зависела от случайности, не поддающейся точному расчету.
Этот фундаментальной важности вопрос следует рассмотреть подробнее, ибо ученые очень долго не могли вероятностный характер функционирования сложных систем положить в основу любой технической деятельности. Чтобы исключить аварии подобных систем, инженеры закладывали в них запас прочности и предусматривали функциональные резервы: например, резерв мощности или — при создании первых американских «космических челноков» («Колумбия») — применяли дублирующие устройства, иногда даже четыре сразу; и в первых «космических челноках» имелось по меньшей мере четыре главных компьютера, чтобы авария одного из них не повлекла за собой катастрофу. Полная безаварийность недостижима. Если система состоит из миллиона элементов и каждый из них может отказать лишь один раз на миллион, причем надежность целого зависит от надежности всех элементов, то в такой системе авария случится наверняка. Между тем организмы животных и растения состоят из миллиардов функциональных частей, тем не менее их неизбежная ненадежность не становится помехой жизни. Почему? Специалисты назвали этот способ конструированием надежных систем из ненадежных частей. Биологическая эволюция борется с аварийностью организмов при помощи множества приемов. Назовем хотя бы некоторые из них: способность к самоисправлению, или регенерация; дублирование органов (вот почему у нас две почки, а не одна; вот почему наполовину разрушенная печень продолжает функционировать в качестве главного химического преобразователя организма; вот почему в системе кровоснабжения столько запасных путей для крови в виде параллельных вен и артерий); наконец, рассредоточение органов, управляющих соматическими и психическими процессами. Последнее обстоятельство доставило немало хлопот исследователям мозга, которые не могли взять в толк, каким это образом даже тяжело поврежденный мозг способен по-прежнему функционировать, между тем как совсем незначительно поврежденный компьютер отказывается повиноваться программам.
Одно лишь дублирование управляющих центров и элементов, присущее инженерии XX века, вело к абсурду в конструировании: если автоматический космический корабль, посланный к далекой планете, создавать по этому принципу, то есть дублировать управляющие им компьютеры, то ввиду огромной продолжительности полета его следовало бы снабдить уже не четырьмя или пятью, но пятьюдесятью компьютерами, действующими уже не по законам «линейной логики», но по законам «демократического голосования». То есть если бы отдельные компьютеры перестали действовать единообразно и результаты их вычислений разошлись бы, то правильными следовало бы признать результаты, к которым пришло большинство. Следствием подобного «инженерного парламентаризма» было бы конструирование гигантов, наделенных всеми изъянами парламентской демократии, такими, как взаимоисключающие точки зрения, проекты, планы и действия. Инженер назвал бы демократический плюрализм, встроенный в систему, ее гибкостью, которая все же должна иметь границы. А значит, решили конструкторы XXI века, следовало гораздо раньше пойти на выучку к биологической эволюции, ведь миллиардолетний возраст ее творений — свидетельство оптимальной Инженерной стратегии. Живой организм управляется не по принципу «тоталитарного централизма» и не по принципу «демократического плюрализма», но посредством стратегии гораздо более изощренной; сильно упрощая проблему, эту стратегию можно назвать компромиссом между сосредоточением и рассредоточением регулирующих центров.
Между тем на поздних стадиях гонки вооружений XX века роль не поддающихся расчету случайностей непрерывно росла. Там, где поражение от победы отделяют часы (или дни) и километры (или сотни километров), а любая ошибка командования может быть исправлена переброской резервов, умелым отступлением или контратакой, роль случая можно с успехом свести к минимуму.
Но там, где успех боевых операций зависит от микромиллиметров и наносекунд, на сцену, подобно новому богу войны, предрешающему победу или разгром, выходит случайность в чистом и как бы увеличенном виде, случайность, пришедшая к нам из микромира, из области физики атома. Ведь самые быстрые и самые совершенные системы наталкиваются в конце концов на принцип неопределенности Гейзенберга (Unscharferelation), обойти который не в состоянии никто и никогда, ибо это фундаментальное свойство материи в любой точке Вселенной. Тут не нужна даже авария компьютеров, управляюших спутниками-шпионами или нацеливающих мощные лазерные системы защиты на ядерные боеголовки ракет. Достаточно, чтобы серии электронных импульсов системы защиты разминулись с сериями подобных импульсов систем атаки хотя бы на миллиардную долю секунды — и исход Последней Схватки будет решен по принципу лотереи.
Так и не уяснив себе этого должным образом, крупнейшие антагонисты планеты выработали две противоположные стратегии; образно их можно назвать стратегией точности и стратегией молота. Молотом было постоянное наращивание мощности ядерных зарядов, а хирургической точностью — их безошибочное обнаружение и немедленное уничтожение в фазе полета. Наконец, случайности противопоставлялось «возмездие мертвой руки»: противник должен был знать, что погибнет, даже если он победит, ибо уничтоженное целиком государство ответит автоматическим посмертным ударом и катастрофа станет глобальной. Таково, во всяком случае, было главное направление гонки вооружений, ее устрашавшая всех, однако же неизбежная равнодействующая.
Что делает инженер для сведения к минимуму последствий случайной ошибки в очень большой и очень сложной системе? Многократно испытывает ее в действии и ищет в ней слабые места, где сбой наиболее вероятен. Но систему, какой стала бы Земля, охваченная ядерной войной с применением наземных, подводных, авиационных, спутниковых ракет и противоракет, управляемых многократно дублированными центрами командования и связи, систему, образуемую все новыми волнами обоюдных ударов с земли, с океанов, из космоса, — такую сверхсистему сил разрушения, схватившихся не на жизнь, а на смерть, испытать невозможно. Никакие маневры, никакие имитации на компьютерах не воссоздадут действительных условий подобной битвы планетарных масштабов.
Появляющиеся одна за другой новые системы оружия характеризовались возрастающим, быстродействием, начиная с принятия решений (атаковать или не атаковать, где, каким образом, с какой степенью риска, какие силы оставить в резерве и т. д.); и именно это возрастающее быстродействие снова вводило в игру фактор случайности, который принципиально не поддается расчету. Это можно выразить так: системы неслыханно быстрые ошибаются неслыханно быстро. Там, где спасение или гибель обширных территорий, больших городов, промышленных комплексов или крупных эскадр зависит от долей секунды, обеспечить военно-стратегическую надежность невозможно или, если угодно, победа уже неотличима от поражения. Словом, гонка вооружений вела к «пирровой ситуации».
В прежних сражениях, где рыцари бились верхом и в латах, а пехота схватывалась врукопашную, на долю случая выпадало, жить или умереть отдельным бойцам и военным отрядам. Но могущественная электроника, воплощенная в логике компьютеров, повысила случай в звании, и теперь он решал уже вопрос жизни и смерти целых народов и армий.
Во-вторых — и это был еще один, вполне самостоятельный фактор, — проекты новых, более совершенных типов оружия появлялись так быстро, что промышленность не успевала запускать их в серийное производство. Системы командования, наведения на цель, маскировки, поддержания и подавления связи, а также «обычные» виды оружия (определение, по сути анахроничное и вводящее в заблуждение) устаревали, не успев поступить на вооружение.
Поэтому в восьмидесятые годы все чаще приходилось останавливать уже начатое серийное производство новых истребителей и бомбардировщиков, cruise missiles,[29] противопротиворакет, спутников слежения и атакующих спутников, подлодок, лазерных бомб, сонаров и радаров. Поэтому приходилось отказываться от уже разработанных образцов, поэтому такие жаркие политические споры вызывали очередные программы перевооружения, требовавшие огромных денег и огромных усилий. Мало того, что любое нововведение обходилось гораздо дороже предыдущего, но вдобавок многие из них приходилось списывать в расход на стадии освоения, и этот процесс прогрессировал неумолимо. Похоже было на то, что всего важней не военно-техническая мысль сама по себе, но темпы ее промышленного освоения. Явление это обозначилось к исходу XX века как новый, очередной парадокс гонки вооружений, и единственным действенным средством устранить его фатальное влияние на фактическую военную мощь казалось планирование вооружений уже не на восемь — двенадцать лет вперед, но на четверть столетия, что было, однако, явной невозможностью, поскольку пришлось бы предвидеть открытия и изобретения, о которых даже самый выдающийся эксперт не имел ни малейшего понятия.
К концу столетия появилась концепция нового оружия, которое не было ни ядерной бомбой, ни лазерной пушкой, но как бы гибридом того и другого. Доселе были известны атомные бомбы, действовавшие по принципу расщепления атома (урановые и плутониевые) или же ядерного синтеза (термоядерные и водородно-плутониевые). Такая «прабомба» обрушивала на все окружающее полную мощность дефекта массы внутриядерных связей в виде всех существующих видов излучения: от рентгеновского и гамма-излучения до теплового вместе с лавинами корпускулярных остатков ядерного заряда, живущих особенно долго и потому особенно долго оказывающих свое смертоносное воздействие. Огненный пузырь, раскаленный до миллионов градусов, эмитировал энергию всех участков спектра и все виды элементарных частиц. Как кто-то сказал, «материю рвало всем ее содержимым». С точки зрения военного дела это было расточительством: ведь в «нулевой точке» любой объект превращался в раскаленную плазму, в газ, в лишенные электронной оболочки атомы. В месте взрыва испарялись камни, металл, дерево, мосты, дома, люди, и все это вместе с песком и бетоном выбрасывал в стратосферу взметнувшийся кверху огненный гриб. Положение исправили трансформируемые бомбы (Umformerbomben). Такая бомба эмитировала лишь то, что требовалось стратегам в данный момент. Если это было жесткое излучение, то бомба (называемая «чистой») убивала прежде всего все живое, а в случае теплового по преимуществу излучения на сотни квадратных миль обрушивалась огненная буря.
Лазерная бомба, собственно, не была бомбой, но огнеметом разового пользования, так как основная часть ее излучения фокусировалась в огненном луче, способном (например, с высокой околоземной орбиты) испепелить город, ракетную базу, или другую стратегически важную цель, или же, наконец, спутниковую оборону противника. Луч, который выбрасывала такая псевдобомба, обращал в пылающие обломки и ее саму. Мы, однако, уже не будем заниматься этими достижениями военно-технической мысли, поскольку вопреки господствовавшим тогда воззрениям они знаменовали собой не начало дальнейшей эскалации в том же направлении, но начало ее конца.
Стоит зато взглянуть на атомные арсеналы XX века в исторической перспективе. Уже в семидесятые годы их содержимого хватило бы для многократного уничтожения всего населения планеты, если подсчитать количество смертоносной мощи, приходящейся на каждого жителя Земли. Это положение дел, так называемый overkill, было достаточно хорошо известно, тем более специалистам. Итак, сокрушительная мощь имелась в избытке и все усилия экспертов направлялись на то, чтобы быть в состоянии нанести возможно более чувствительный превентивный или ответный удар по военному потенциалу противника, охраняя в то же время собственный потенциал. Защита гражданского населения считалась делом важным, однако не первостепенным.
В начале пятидесятых годов «Бюллетень ученых-атомщиков» провел дискуссию о возможностях защиты гражданского населения в случае ядерного конфликта; в ней приняли участие и физики — «отцы бомбы», такие, как Бете и Сцилард. В качестве реалистического решения были предложены рассредоточение городов и строительство огромных подземных убежищ. Стоимость первой очереди такого строительства Бете оценивал примерно в 20 миллиардов долларов, но социальные, психологические, цивилизационные издержки проекта не поддавались оценке. Впрочем, вскоре стало ясно, что переход к «новой пещерной эпохе», будь он даже осуществлен, не гарантирует выживания населения, потому что гонка в области создания все более мощных бомб и все более точных ракет продолжалась. Эта идея лишь послужила источником кошмарных картин, нередких в тогдашней научной фантастике; в них изображалось, как остатки выродившегося человечества прозябают в бетонных многоярусных норах под развалинами сожженных городов. Самозванные футурологи (других, собственно, никогда и не было) состязались в мрачных пророчествах, экстраполирующих уже существующие ядерные арсеналы в еще более кошмарное будущее; среди тех, кто особенно прославился подобными домыслами, был Герман Кан, автор «Thinking about the Unthinkable»,[30] сочинения о термоядерной войне. Еще он выдумал «машину конца света» (Weltuntergangsmaschine) в виде колоссальной ядерной бомбы в бронированной кобальтовой оболочке, которую государство может закопать на своей территории, дабы шантажировать остальной мир угрозой «глобального самоубийства». Но никто не представлял себе, каким образом в условиях существования политических антагонизмов эпохе атомного оружия может быть положен конец, который не означал бы ни окончательного всепланетного мира, ни всепланетного уничтожения.
В самом начале XXI века физики-теоретики рассматривали проблему, от решения которой зависело, по-видимому, быть или не быть нашей планете, а именно является ли критическая масса (то есть масса, в которой однажды начавшаяся цепная реакция ведет к ядерному взрыву) таких делящихся изотопов, как уран-235 или плутоний-239, безусловно постоянной величиной. Ведь возможность влиять на размеры критической массы, да к тому же на расстоянии была бы равнозначна возможности обезвреживать ядерные заряды противника. Как выяснилось (кстати, в общих чертах это было известно уже физикам XX века), критическая масса может меняться, то есть существуют физические условия, при которых критическая масса перестает быть таковой, а значит, и не взрывается, но энергия, которую необходимо затратить на создание подобных условий, намного превышает совокупную мощность всех ядерных арсеналов мира. Попытки обезвредить атомное оружие подобным способом потерпели фиаско.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
В восьмидесятые годы XX века появились новые типы ракетных снарядов; их называли обычно FiF (Fire and Forget[31]). Такой снаряд управлялся микрокомпьютером, который, будучи должным образом запрограммирован, сам искал себе цель. После запуска о нем, следовательно, можно было в буквальном смысле слова забыть. Тогда же народился на свет «обезлюженный» шпионаж, сначала подводный. Сообразительная морская мина, снабженная датчиками и памятью, была способна запечатлеть в своей памяти движение проплывающих над ней кораблей, отличать торговые суда от военных, определять их тоннаж, а потом передавать эти сведения шифром куда положено. Для этих устройств придумали еще одну звучную аббревиатуру — LOD (Let Others Do it[32]).
Боевой дух населения, особенно в «государствах благосостояния», испарился как камфора. Такие почтенные стародавние лозунги, как «dulce et decorum est pro patria mori»,[33] молодые призывники считали полным идиотизмом. В то же время новые поколения вооружений дорожали в геометрической прогрессии. Самолет времен первой мировой войны, состоявший главным образом из полотна, деревянных реек, фортепьянной проволоки и нескольких пулеметов, стоил вместе с посадочными колесами не дороже хорошего автомобиля. Самолет эпохи второй мировой войны по стоимости равнялся уже тридцати автомобилям, а к концу столетия стоимость ракетного истребителя-перехватчика или малозаметного для радара «крадущегося» бомбардировщика типа «Stealth» достигла сотен миллионов долларов. Проектировавшиеся на 2000 год ракетные истребители должны были стоить миллиард долларов каждый. Если бы так продолжалось и дальше, то лет через восемьдесят каждая из сверхдержав могла бы позволить себе не больше 20–25 самолетов. Танки были немногим дешевле. А атомный авианосец, беззащитный перед одной-единственной суперракетой типа FiF (над целью она распадалась на целый веер боеголовок, каждая из которых поражала один из нервных узлов этой морской громады), хотя и был, собственно, чем-то вроде бронтозавра под артиллерийским огнем, стоил многие миллиарды.
Но в то же самое время на смену вычислительным элементам компьютеров, так называемым chips[34] (их вытравливали на тонких, как пленка, пластинках из кремния), пришли новейшие достижения генной инженерии. Например, Silicobacter Wieneri, названный так в честь создателя кибернетики Норберта Винера, будучи помещен в особый раствор из солей кремния, серебра и хранившихся в тайне добавок, вырабатывал интегральные схемы меньше мушиных яиц. Их называли corn (зерно); и в самом деле, пригоршня таких элементов всего через четыре года после начала массового производства стоила не дороже горсточки проса. Пересечение двух этих кривых — кривой роста стоимости тяжелого вооружения и кривой снижения стоимости искусственного интеллекта — положило начало тенденции к обезлюживанию армий.
Вооруженные силы из живых стали превращаться в мертвые. Поначалу результаты этих перемен были скромными. Как известно, изобретатели автомобиля не выдумали его сразу в готовом виде, но запихивали двигатели внутреннего сгорания во всевозможные кареты, коляски, пролетки с отрезанным дышлом, а дерзкие пионеры воздухоплавания пытались придать крыльям своих планеров сходства с птичьими крыльями. Точно так же под влиянием всей той же инерции мышления, которая в военной среде весьма сильна, на первых порах не строили ни принципиально новых самолетов-снарядов, ни автоматических танков, ни самоходных пушек, полностью приспособленных к зарождающемуся микрокремниевому «солдату», а только уменьшали пространство, которое занимал состоявший из людей расчет или экипаж, и переводили оружие на программно-компьютерное управление. Но это уже было анахронизмом. Новый, неживой микросолдат требовал совершенно нового, революционного подхода ко всем вопросам тактики и стратегии, в том числе и к вопросу о том, какие виды оружия для него оптимальны.
Дело происходило в те времена, когда мир постепенно оправился после двух тяжелых экономических кризисов. Первый из них был вызван созданием картеля ОПЕК и резким подорожанием нефти, второй — распадом картеля и резким снижением цен на нефть. Правда, появились уже первые термоядерные электростанции, но в качестве привода наземных или воздушных транспортных средств они не годились. Поэтому крупногабаритное оружие — бронетранспортеры, орудия, ракеты, тягачи, танки, наземные и подводные, и прочее новейшее, то есть появившееся в конце XX века тяжелое вооружение, — все еще дорожало, хотя бронетранспортерам уже некого было перевозить, а вскоре оказалось к тому же, что артиллерии не в кого будет стрелять. Эта последняя стадия военной бронегигантомании исчерпала себя в середине столетия; наступила эпоха ускоренной микроминиатюризации под знаком искусственного НЕИНТЕЛЛЕКТА.
Трудно поверить, но лишь около 2040 года информатики, специалисты по цифровой технике и прочие эксперты стали задаваться вопросом, почему, собственно, их предшественники так долго оставались слепыми настолько, что per fas et nefas[35] и при помощи brute force[36] пытались создать искусственный интеллект. Ведь для огромного большинства задач, которые выполняют люди, интеллект вообще не нужен. Это справедливо для 97,8 % рабочих мест как в сфере физического, так и умственного труда.
Что же нужно? Хорошая ориентация, навыки, ловкость, сноровка и сметливость. Всеми этими качествами обладают насекомые. Оса вида сфекс находит полевого сверчка, впрыскивает в его нервные узлы (ганглии) яд, который парализует, но не убивает его, потом выкапывает в песке нужных размеров норку, кладет рядом с ней свою жертву, заползает в норку, чтобы исследовать, хорошо ли она приготовлена, нет ли в ней сырости или муравьев, втаскивает сверчка внутрь, откладывает в нем свое яичко и улетает, чтобы продолжить эту процедуру, благодаря которой развившаяся из яичка личинка осы может до своего превращения в куколку питаться свежим мясом сверчка. Тем самым оса демонстрирует превосходную ориентацию при выборе жертвы, а также при выполнении наркологическо-хирургической процедуры, которой подвергается жертва; навык в сооружении помещения для сверчка; сноровку при проверке того, обеспечены ли условия для развития личинки, а также сметливость, без которой вся последовательность этих действий не могла бы осуществиться. Оса, быть может, имеет достаточно нервных клеток, чтобы с неменьшим успехом водить, например, грузовик по длинной трассе, ведущей из порта в город, или управлять межконтинентальной ракетой, только биологическая эволюция запрограммировала ее нервные узлы для совершенно иных целей.
Понапрасну теряя время на попытки воспроизвести в компьютерах функции человеческого мозга, все новые поколения информатиков, а также профессоров-компьютероведов (professors of computer science), с упорством, достойным лучшего применения, не желали замечать устройств, которые были в миллион раз проще мозга, чрезвычайно малы и чрезвычайно надежны. Не ARTIFICIAL INTELLIGENCE, но ARTIFICIAL INSTINCT[37] следовало воспроизводить и программировать в первую очередь, потому что инстинкты возникли почти за миллиард лет до интеллекта — очевидное свидетельство того, что их сконструировать легче. Взявшись за изучение нейрологии и нейроанатомии совершенно безмозглых насекомых, специалисты середины XXI века довольно скоро получили блестящие результаты. Их предшественники были и вправду слепы, если не задумались даже над тем, что, например, пчелы, создания, казалось бы, донельзя примитивные, обладают, однако ж, собственным, и притом наследуемым, языком. С его помощью рабочие пчелы сообщают друг другу о новых местах добывания корма; мало того, на своем языке сигналов, жестов и пантомимы они показывают направление полета, его продолжительность и даже приблизительное количество найденной пищи. Речь, разумеется, шла не о том, чтобы строить из неживых элементов типа CHIPS или CORN «настоящих» ос, мух, пауков или пчел, а лишь об их нейроанатомии с заложенной в нее последовательностью действий, необходимых для достижения заранее намеченной и запрограммированной цели. Так началась научно-техническая революция, полностью и бесповоротно изменившая театры военных действий. Ведь доселе все составные части вооружения были приспособлены к человеку, имели в виду его анатомию (чтобы ему было удобнее убивать) и физиологию (чтобы его было удобнее убивать).
Как это обычно бывает в истории, зачатки нового направления появились еще в двадцатом веке, но никто не умел сложить из них целостную картину. Ибо открытия, положившие начало DEHUMANIZATION TREND IN NEW WEAPON SYSTEMS,[38] совершались в крайне далеких друг от друга научных дисциплинах. Специалистов по военному делу какие бы то ни было насекомые не интересовали (за исключением вшей, блох и иных паразитов, докучавших солдатам в их военных трудах). Интеллектроники, которые вместе с энтомологами и нейрологами исследовали ганглии у насекомых, были несведущи в военных проблемах. Наконец, политики, как им и положено, вообще ни в чем не разбирались.
И потому, когда интеллектроника уже создала микрокалькуляторы, своими размерами успешно соперничавшие с брюшными узлами шершней и комаров, энтузиасты Artificial Intelligence все еще сочиняли программы, позволявшие компьютерам вести глуповатые разговоры с не очень сообразительными людьми, а наиболее мощные среди вычислительных мамонтов и гигантозавров побивали даже шахматных чемпионов — не потому, что были умнее их, а потому, что считали в миллиард раз быстрее Эйнштейна. Никому, и притом очень долго, не приходило в голову, что солдату на передовой хватило бы навыков и сноровки пчелы или шершня. На нижних уровнях боевых действий разум и эффективность — вещи совершенно различные. (Не говоря уж о том, что солдату мешает в бою инстинкт самосохранения, который у него несравненно сильнее, чем у пчелы; ведь пчела, защищая улей, жалит, хотя это означает для нее смерть.)
Кто знает, как долго еще устаревший образ мышления господствовал бы в военной промышленности, управляя спиралью гонки вооружений и проектируя все новые «обычные» и самые новейшие средства борьбы, если бы не несколько книг, привлекших внимание общества к одной научной загадке, столь же древней, сколь удивительной. Речь шла о мезозойском и юрском периодах истории Земли, то есть об эпохе господства крупных пресмыкающихся.
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
65 миллионов лет назад, на так называемой геологической границе М — Т, то есть при переходе от мелового к третичному периоду, на нашу планету упал метеорит диаметром около десяти километров — из группы тяжелых метеоритов, содержащих значительное количество металлов от железа до иридия. Его масса оценивается более чем в три с половиной триллиона (3 600 000 000 000) тонн. Нельзя с уверенностью сказать, была ли это цельная масса, а значит, какой-то из астероидов, обращающихся между Землей и Марсом, или, может быть, скопление тел, образующих ядро кометы. В геологических отложениях, относящихся к тому времени, обнаружены так называемые иридиевые аномалии, а также примеси редкоземельных металлов, которые обычно в таком количестве и в такой концентрации на Земле не встречаются. Установить характер этого катаклизма планетарного масштаба мешало отсутствие следов метеоритного кратера (хотя, вообще говоря, кратеры — правда, возникшие позже, зато от удара тысячекратно меньших метеоритов — оставили на земной поверхности отчетливые следы). По-видимому, этот небольшой астероид (или комета) упал не на континент, а в открытый океан или же вблизи береговой линии тогдашней суши; впоследствии континенты, перемещаясь, закрыли углубление в земной коре — результат столкновения.
Метеорит таких размеров и массы легко пробил бы защитный слой атмосферы. Энергия столкновения, сопоставимая с энергией всех запасов ядерного оружия в мире и даже, по-видимому, превышающая ее, превратила это небесное тело (или группу тел) в тысячи миллиардов тонн пыли, которую атмосферные течения разнесли над всей поверхностью Земли.
Это привело к такому сильному и длительному загрязнению атмосферы, что по меньшей мере на четыре месяца нормальный фотосинтез растений на всех континентах практически прекратился. На Земле воцарилась тьма, и поверхность суши остыла за это время очень сильно. Мировой океан из-за своей огромной теплоемкости остывал гораздо медленнее; тем не менее океанические водоросли — один из главных источников атмосферного кислорода — также утратили на время способность к фотосинтезу. В результате вымерло огромное число видов животных и растений.
Самым впечатляющим последствием катастрофы было вымирание крупных пресмыкающихся, именуемых обычно динозаврами, хотя при этом вымерло по меньшей мере несколько сот других видов. Катастрофа случилась тогда, когда климат Земли постепенно становился холоднее и крупным голокожим пресмыкающимся мезозоя приходилось и без того нелегко. О том, что на протяжении примерно миллиона лет до этого катаклизма их жизнеспособность снижалась, свидетельствует изучение окаменелостей, в частности яиц крупных рептилий; их известковая оболочка становилась все тоньше — признак нарастающих трудностей в добывании пищи и ухудшения климата на больших территориях суши.
Еще в восьмидесятые годы XX века компьютерное моделирование подобного столкновения доказало его убийственное влияние на биосферу Земли. Любопытно, что, несмотря на это, явление, которому мы обязаны своим существованием в качестве разумного вида отряда приматов, не попало ни в один школьный учебник, хотя причинная связь между «завроцидом» мелового и третичного периодов, с одной стороны, и антропогенезом — с другой, не подлежит ни малейшему сомнению.
Как показали исследования палеонтологов конца XX века, крупные пресмыкающиеся, называемые динозаврами, были теплокровными, а их летающие виды обладали защитным покровом, чрезвычайно похожим на оперение птиц. Жившие в ту эпоху млекопитающие не имели особых перспектив эволюционного развития, и ни один из их видов не превышал размерами крысу или белку; конкуренция хорошо приспособленных к среде, жизнестойких, могучих рептилий была слишком сильна, и млекопитающие оставались на положении второстепенной ветви эволюции среди тогдашних позвоночных, как хищных, так и травоядных. Последствия планетарной катастрофы обратились против крупных животных не столько непосредственно, сколько в результате полного уничтожения или разрыва пищевых цепей в биосфере. Крупные травоядные рептилии — сухопутные, водоплавающие и летающие — не находили достаточно пищи, так как нарушение фотосинтеза привело к массовой гибели растительности. Хищники, питавшиеся травоядными, гибли по той же причине. Огромное множество морских животных также погибло, поскольку цикл преобразования биологического углерода в океане гораздо короче, чем на суше, а поверхностные слои воды остывали быстрее глубинных.
Уцелели немногочисленные виды сравнительно небольших пресмыкающихся, а также довольно много видов мелких млекопитающих. После того как частицы распыленного метеорита осели на землю и атмосфера вновь стала чистой, растительность возродилась, и ускоренным темпом пошла эволюция млекопитающих, положившая через сорок миллионов лет начало тем видам приматов, от которых происходит Homo sapiens. Как видим, несомненной, хотя и не ближайшей причиной возникновения человека разумного следует считать катастрофу, случившуюся на рубеже периодов М — Т; однако для нашей темы, то есть для военной истории цивилизации, важнее всего последствия этого события, которые прежде оставались обычно вне поля зрения. Дело в том, что меньше всего пострадали на рубеже мелового и третичного периодов насекомые! До катастрофы их насчитывалось три четверти миллионов видов; вскоре после нее еще оставалось не менее семисот тысяч, а общественные насекомые (муравьи, термиты, пчелы) пережили катаклизм почти совершенно безболезненно. Итак, катастрофу, как следует из сказанного выше, легче и вероятнее всего смогли пережить существа малых и крайне малых размеров, с анатомией и физиологией, характерной для насекомых. Вряд ли случайно и то, что насекомые, вообще говоря, гораздо меньше чувствительны к убийственным последствиям радиации, чем высшие животные (в частности, позвоночные).
Вердикт палеонтологии однозначен. Катастрофа, которая по высвобожденной ею энергии равнялась глобальной атомной войне, крупных животных уничтожила поголовно, мало чем повредила насекомым и вовсе не коснулась бактерий. Отсюда вывод: чем разрушительнее воздействие какой-либо стихийной силы или какого-либо оружия, тем меньшие по размерам организмы или системы имеют возможность уцелеть в зоне разрушения. А следовательно, атомная бомба требовала рассредоточения как целых армий, так и отдельных солдат.
В генеральных штабах предполагалось рассредоточение армий, но мысль об уменьшении солдата до размеров осы или муравья в XX веке могла появиться лишь в области чистой фантазии. Ведь человека не сократишь в масштабе и не рассредоточишь! Поэтому подумывали о воинах-автоматах, имея в виду человекообразных роботов, хотя уже тогда эта мысль отдавала наивным антропоморфизмом. Ведь уже тогда, например, крупная промышленность «обезлюживалась», однако же роботы, заменявшие людей на заводских конвейерах, нисколько не были человекообразными. Они представляли собой увеличение функциональных фрагментов человеческого организма, таких, как компьютерный «мозг» с огромной стальной рукой, монтирующей автомобильные шасси, с кулаком-молотом или лазерным «пальцем» для сварки кузова. Эти устройства, заменявшие органы чувств и руки, были непохожи ни на глаза (или уши), ни на руки человека. Но таких больших и тяжелых роботов нельзя было перенести на поля сражений: они немедленно стали бы целями для бьющих без промаха, самонаводящихся «умных» ракет.
Поэтому не человекообразные автоматы составили армию нового типа, а искусственные насекомые (синсекты): керамические микрорачки, червячки из титана, летающие псевдоосы с ганглиями из соединений мышьяка и жалами из тяжелых расщепляемых элементов. Большая часть этого неживого микровоинства могла по первому же сигналу об опасности атомного нападения глубоко закопаться в землю и вылезти наружу после взрыва, сохраняя боеготовность даже там, где отмечалась убийственная радиация: ведь солдат этот был не только микроскопический, но и небиологический, то есть мертвый. Летчик, самолет и его вооружение как бы слились в одно миниатюрное целое в летающих синсектах. В то же время боевой единицей становилась микроармия, лишь как целое обладавшая заданной мощью и боеспособностью (точно так же, только целый рой пчел, а не отдельная изолированная пчела, может рассматриваться как самостоятельный организм).
Поскольку театры военных действий были постоянно подвержены опасности ядерного удара, который уничтожает не только боевые силы, но и всякую связь между отдельными родами войск, а также между войсками и командованием, появились неживые микроармии множества типов, в своих действиях руководствовавшиеся двумя противоположными принципами. Согласно ПЕРВОМУ ПРИНЦИПУ, — принципу автономности, такая армия действовала словно боевой поход муравьев, волна болезнетворных микробов или нашествие саранчи. Последняя аналогия дает особенно наглядное представление о тактике такой армии. Как известно, саранча всего лишь биологическая (не видовая) разновидность одного из подвидов кобылок, и в сущности даже тучи саранчи, насчитывающие сотни миллиардов особей (с самолетов наблюдались еще большие скопления), прямой опасности для человека не представляют (если отвлечься от главного разрушительного эффекта этих нашествий — уничтожения всякой растительности, включая сельскохозяйственные посевы). Но одной лишь своей гигантской массой они способны вызвать крушение поездов, превращают день в ночь и парализуют любое движение. Даже танк пробуксовывает, въехав в огромное скопление саранчи: она превращается в кровавое месиво, в котором гусеницы вязнут словно в болоте. Так вот мертвая, искусственная «саранча» была несравненно страшнее, ибо конструкторы снабдили ее для этого всем необходимым. Она действовала, как мы уже сказали, автономно, согласно программе, и обходилась без постоянной связи с каким-либо центром командования. Можно было, конечно, уничтожать искусственную саранчу атомными ударами, но это было примерно то же, что палить из атомных пушек по облакам: образовавшиеся разрывы вскоре затянули бы другие облака.
Согласно ВТОРОМУ ПРИНЦИПУ военной неостратегии, принципу телетропизма, микроармия была одной огромной (плывущей по морю или рекам либо летающей) совокупностью самособирающихся элементов. К цели, избранной на основании тактических или стратегических соображений, она направлялась в полном рассредоточении с нескольких сторон сразу, чтобы лишь ПЕРЕД САМОЙ ЦЕЛЬЮ СЛИТЬСЯ в заранее запрограммированное целое. Таким образом, боевые устройства выходили с заводов не в окончательном виде, готовые к боевым действиям наподобие погруженных на железнодорожные платформы танков или орудий, но словно микроскопические кирпичики, способные сплотиться в боевую машину на месте назначения. Поэтому такие армии называли самосборными. Простейшим примером было саморассредоточивающееся атомное оружие. Ракету (ICBM, IRM[39]), запущенную с земли, надводного корабля или подводной лодки, можно уничтожить из космоса спутниковым лазером. Но невозможно уничтожить подобным образом гигантские тучи микрочастиц, несущие уран или плутоний, который лишь у самой цели сольется в критическую массу, а до тех пор находится в крайне дисперсном состоянии и неотличим от тумана или тучи пыли.
Поначалу старые типы оружия сосуществовали с новыми, но тяжелое, громоздкое броневооружение пало под натиском микроармий столь же быстро, сколь и бесповоротно. Как микробы незаметно проникают в организм животного, чтобы убить его изнутри, так неживые, искусственные микробы, согласно приданным им тропизмам, проникали в дула орудий, зарядные камеры, моторы танков и самолетов, каталитически прогрызали насквозь броню или же, добравшись до горючего и пороховых зарядов, взрывали их. Да и что мог поделать самый храбрый и опытный солдат, обвешанный гранатами, вооруженный автоматом, ракетометом и прочим огнестрельным оружием, с микроскопическим и мертвым противником? Не больше, чем врач, который решил бы сражаться с микробами холеры или чумы при помощи молотка либо револьвера.
Среди туч микрооружия, самонаводящегося на заданные цели, человек в мундире был беспомощен так же, как римский легионер со своим мечом и щитом под градом пуль. Людям пришлось покинуть поля сражений уже потому, что специальные виды биотропического микрооружия, уничтожающего все живое, убивали их в считанные секунды.
Уже в XX столетии тактика борьбы в сплоченном строю уступила место рассредоточению боевых сил. Маневренная война потребовала еще большего их рассредоточения, но линии фронтов, разделявшие своих и чужих, существовали по-прежнему. Теперь же эти разграничительные линии окончательно стерлись.
Микроармия могла без труда преодолеть любую оборонительную систему и вторгнуться в глубокий тыл неприятеля. Это было для нее не сложнее, чем для снега или дождя. В то же время крупнокалиберное атомное оружие оказалось бесполезным на поле боя, его применение попросту не окупалось. Прошу вообразить себе попытку сражаться с вирусной эпидемией при помощи термоядерных бомб. Эффективность наверняка будет мизерной. Можно, конечно, спалить обширную территорию даже на глубину сотен метров, превратив ее в безжизненную, стеклянную пустыню, но что с того, если час спустя на нее начнет падать боевой дождь, из которого выкристаллизуются «отряды штурма и оккупации»? Водородные бомбы стоят недешево. Крейсеры не годятся для охоты на пиявок или сардин. Труднейшей задачей «безлюдного» этапа военной истории оказались поиски способа отличить врага oт своих. Эту задачу, прежде обозначавшуюся FoF (Friend or Foe[40]), в XX веке решали электронные системы, работавшие по принципу «пароля и отзыва». Спрошенный по радио самолет или автоматический снаряд должен был дать правильный «отзыв», иначе он считался вражеским и подлежал уничтожению. Но этот старый способ оказался неприменимым. Новые оружейники заимствовали образцы в царстве жизни — у растений, бактерий и опять-таки у насекомых. Способы маскировки и демаскировки повторяли способы, существующие в живой природе: иммунитет, борьба антигенов с антителами, тропизмы, а кроме того, защитная окраска, камуфляж и мимикрия. Неживое оружие нередко прикидывалось (и к тому же великолепно) летящей пыльцой или пухом растений, натуральными насекомыми, каплями воды, но за этой оболочкой крылось химически разъедающее или несущее смерть содержимое. Впрочем, если я и прибегаю к сравнениям из области энтомологии, упоминая, например, о нашествиях саранчи или других насекомых, я делаю то, что вынужден был бы делать человек XX века, желающий описать современникам Васко да Гамы и Христофора Колумба современный город с его автомобильным движением. Он, несомненно, говорил бы о каретах и повозках без лошадей, а самолеты сравнивал бы с построенными из металла птицами и тем самым заставил бы слушателя вообразить себе нечто отдаленно напоминающее действительность, однако не совпадающее с ней. Карета, катящаяся на больших тонких колесах, с высокими дверьми и опущенными ступеньками, с козлами для кучера и местами для гайдуков снаружи — все-таки не «фиат» и не «мерседес». Точно так же синсектное оружие XXI века не было просто роем металлических насекомых, известных нам по атласам энтомолога.
Некоторые из этих псевдонасекомых могли как пули прошить человеческое тело; другие служили для создания оптических систем, которые фокусировали солнечное тепло и создавали тепловые течения, перемещавшие большие воздушные массы, — если план кампании предусматривал, например, проливные дожди или, напротив, солнечную погоду. Были «насекомые» таких «метеорологических служб», которым сегодня вообще нет аналогий; взять хотя бы эндотермических синсектов, поглощавших значительное количество энергии для того, чтобы посредством резкого охлаждения воздуха вызвать на заданной территории густой туман или инверсию температуры. Были еще синсекты, способные сбиться в лазерный излучатель разового действия; такие излучатели заменили прежнюю артиллерию. Впрочем, едва ли тут можно говорить о замене, ведь от артиллерии (в нынешнем значении этого слова) проку на поле боя было не больше, чем от пращи и баллисты. Новое оружие диктовало новые условия боя, а следовательно, новую тактику и стратегию, общим знаменателем которых было полное отсутствие людей.
Но для приверженцев мундира, знамен, смен караула, почетных конвоев, маршировки, перестроений, муштры, штыковых атак и медалей за храбрость новая эра в военном деле была изменой возвышенным идеалам, сплошной обидой и поношением. Эту новую эру специалисты назвали «эволюцией вверх ногами» (Upside — down Evoluton), потому что в Природе сперва появились организмы простые и микроскопические, из которых затем через миллионы лет возникали все более крупные по размерам виды, а в эволюции вооружений послеатомной эпохи возобладала обратная тенденция — тенденция к микроминиатюризации. Микроармии создавались в два этапа. На первом этапе конструкторами и изготовителями безлюдного микрооружия были еще люди. На втором этапе мертвые микродивизии микроконструкторов изобретали микросолдат, испытывали их в боевой обстановке и направляли в массовое производство.
Люди устранялись сначала из армии, а затем и из военной промышленности в результате «социоинтеграционной деградации». Деградировал отдельный солдат: он был уже не разумным существом с большим мозгом, а «солдатом разового использования» и в качестве такового становился все более простым и миниатюрным. (Впрочем, антимилитаристы утверждали и раньше, что в современной войне ввиду высоких потерь все ее участники, кроме высших чинов, были «солдатами на один раз».) В конце концов микровояка имел разума столько же, сколько муравей или термит. Тем большее значение приобретала псевдосоциальная совокупность мини-бойцов. Любая из неживых армий была несравненно сложнее, чем улей или муравейник. В плане своей структуры и внутренних зависимостей она соответствовала скорее «большим биотопам» живой природы, то есть целым пирамидам видов флоры и фауны, которые живут совместно на определенной территории, в определенной экологической среде и между которыми существует сложная сеть отношений конкуренции, антагонизма и симбиоза, уравновешивающих друг друга в процессе эволюции.
Нетрудно понять, что в такой армии унтер-офицерскому составу нечего было делать. Впрочем, частями подобной армии не смог бы командовать не только капрал или сержант, но даже офицер высокого ранга. Ведь для того чтобы объять мыслью эту мертвую, однако по своей сложности не уступающую живой природе систему, не хватило бы мудрости целого университетского сената, ее не хватило бы даже для инспектирования, не говоря уже о боевых действиях. Поэтому, кроме бедных государств «третьего мира», больше всего пострадало от военно-стратегической революции XXI века кадровое офицерство. Процесс его ликвидации начался, впрочем, уже в XX столетии, когда исчезли пышные плюмажи, высокие султаны уланов, треуголки, красочные мундиры, золоченые галуны, но последний удар всему этому великолепию нанесли псевдонасекомые, «эволюция наоборот» (то есть, собственно, ИНВОЛЮЦИЯ) военного дела XXI века. Неумолимая тенденция к обезлюживанию армии похоронила почтенные традиции маневров, блестящих парадов (в отличие от танковой или ракетной дивизии саранча на марше не может радовать глаз), салютования шпагой, сигналов горнистов, подъема и спуска флагов, рапортов и всех богатейших атрибутов казарменной жизни. На какое-то время удалось сохранить за людьми высшие командные должности, прежде всего штабные — но, увы, ненадолго.
Вычислительно-стратегическое превосходство компьютеризированных систем командования окончательно обрекло на безработицу лучших военачальников, не исключая маршалов. Сплошной ковер из орденских ленточек на груди не спас даже самых прославленных генштабистов от ухода на досрочную пенсию. Во многих странах развернулось оппозиционное движение кадрового офицерства, офицеры-отставники в ужасе перед безработицей уходили даже в террористическое подполье. Поистине горькой, хотя и никем не подстроенной гримасой судьбы было «просвечивание» офицерской конспирации микрошпиками и мини-полицией, сконструированной по образцу одного из видов тараканов. Таракан этот, впервые описанный известным американским нейроэнтомологом в 1981 году, имеет на оконечности брюшка тоненькие волоски, крайне чувствительные к колебаниям воздуха, а так как они соединены с особым нервным узлом, таракан, по едва заметному движению воздуха почувствовав приближение врага, даже в полной темноте мгновенно бросается в бегство. Аналогом тараканьих волосков были электронные пикосенсоры миниполицейских; укрывшись за старыми обоями, эти мини-жандармы обеспечивали подслушивание разговоров в штаб-квартире мятежников.
Но и богатым государствам пришлось несладко. Вести политическую игру по-старому стало невозможно. Граница между войной и миром, и без того не слишком отчетливая, теперь совершенно стерлась. Уже XX век покончил со стеснительными ритуалами открытого объявления войны и ввел в обиход такие понятия, как нападение без предупреждения, пятая колонна, массовые диверсии, «холодная война», война через посредников (per procura), и все это было лишь началом уничтожения границы между войной и миром. На смену альтернативе «война или мир» пришло состояние войны, не отличимой от мира, и мира, не отличимого от войны. Прежде, когда диверсантами могли быть лишь люди, диверсия выступала под маской доблести и добродетели. Она проникала в поры любого общественного движения, не исключая таких невинных его разновидностей, как общества собирателей спичечных коробков или хоровые кружки пенсионеров. Впоследствии, однако, диверсией могло заниматься все что угодно, от гвоздя в стене до порошков для смягчения жесткой воды. Криптовоенная диверсия расцвела пышным цветом. Поскольку люди не составляли уже реальной боевой или политической силы, не стоило переманивать их на свою сторону при помощи пропаганды или склонять к сотрудничеству с врагом.
О политических переменах я не могу написать здесь столько, сколько бы следовало, поэтому я изложу их сущность в двух словах. В странах, где господствовал парламентаризм, политики были не в состоянии охватить всех проблем даже собственной страны, не говоря уж о мировых проблемах, поэтому еще в предыдущем столетии они прибегали к услугам советников. Экспертов-советников имела и каждая из политических партий. Как известно, советники разных политических партий полностью расходились во мнениях по любому вопросу. Со временем они стали пользоваться помощью компьютерных систем, а потом оказалось, что люди постепенно становятся рупорами своих компьютеров. Им представлялось, что они мыслят и делают выводы сами, исходя из данных компьютерной памяти, но оперировали они материалом, переработанным вычислительными центрами, а именно этот материал предопределял принимаемые решения. После периода некоторого замешательства крупные партии признали советников лишним промежуточным звеном; во второй половине XXI века каждая партия имела в своем секретариате главный компьютер, который после прихода данной партии к власти иногда получал даже пост министра без портфеля (портфель компьютеру и так ни к чему). Ключевую роль в демократиях подобного типа стали играть программисты. Правда, они присягали на верность, но это мало что меняло. Демократия, по утверждению многих, превратилась в компьютерократию, поскольку реальная власть сосредоточилась в компьютериате.
Поэтому разведки и контрразведки, уже не обращая внимания на политиков и общества по охране среды (весьма, впрочем, немногочисленные — ведь охранять было почти нечего), занялись слежкой за вычислительно-управленческими центрами. Что там происходило в действительности, точно никто установить бы не мог. Однако не было недостатка в новых политологах, утверждавших, что если держава А полностью овладеет компьютериатом державы Б, а держава Б — компьютериатом державы А, то снова установится полное равновесие сил на международной арене. То, что стало каждодневной действительностью, не поддавалось уже описанию в категориях стародавней, традиционной политики и даже просто в категориях здравого смысла, который способен отличать естественные явления наподобие градобития от искусственных, таких, как террористическое покушение при помощи бомбы. Формально избиратели по-прежнему голосовали за политические партии, но каждая партия гордилась не тем, что ее политическая и экономическая программа самая лучшая, а тем, что у нее самый лучший компьютер, который справится со всеми общественными бедами и болячками. Если же случались разногласия между компьютерами, их формально разрешало правительство, на самом же деле, верховной инстанцией и тут был компьютер.
Лучше всего показать это на конкретном примере. Взаимная неприязнь между тремя главными составными частями вооруженных сил США (Army, Navy и Air Force[41]) уже за несколько десятков лет до описываемых нами событий привела к тому, что каждая из них стремилась к преобладанию над двумя остальными. Каждая претендовала на наибольшую долю военного бюджета, пусть даже к ущербу для двух остальных, и каждая сохраняла в тайне от других разработанные ею новейшие виды вооружения. Одной из важнейших задач советников президента было выслеживание секретов, строго охранявшихся от всего остального мира сухопутными силами, ВВС и ВМФ. Каждая из этих сил имела собственный штаб, собственные системы охраны секретности, собственные шифры и, разумеется, собственные компьютеры, каждая старалась ограничить лояльное сотрудничество с другими минимумом, абсолютно необходимым для удержания государства от распада. Поэтому главной заботой каждой очередной администрации было сохранение хоть какого-нибудь единства в управлении государством, а также во внешней политике. Уже в предыдущем столетии никто толком не знал, какой военной мощью располагают Соединенные Штаты на самом деле; обществу об этом сообщалось по-разному в зависимости от того, говорил ли об этом правящий президент или оппозиционный кандидат в президенты. Но теперь уже сам черт не разобрался бы в фактическом положении дел. Компьютерное, или искусственное, управление понемногу вытесняло естественное, то есть осуществляемое людьми, и тогда же стали случаться явления, которые прежде сочли бы природными, но теперь они вызывались неведомо кем, и даже неизвестно, вызывались ли они вообще кем бы то ни было. Кислотные дожди, выпадавшие из загрязненных промышленными отходами облаков, были известны уже в XX столетии. Бывали дожди такой ядовитости, что они разъедали автострады, линии электропередач, стены и крыши заводов, и невозможно было установить, чье это дело: отравленной природы или вражеских диверсантов. И так было во всем. Начался массовый падеж скота, но как узнать, естественные это эпизоотии или искусственные? Циклон, обрушившийся на побережье, — случайный, как прежде, или же вызванный скрытым перемещением воздушных масс над океаном посредством невидимых туч микрометеорологических диверсантов, не больше вируса каждый? Гибельная засуха — обычная или опять-таки вызванная умелым отводом дождевых облаков?
Подобные бедствия обрушились не только на Соединенные Штаты, но и на весь остальной мир. И снова одни видели в этом доказательство их естественного происхождения, другие объясняли глобальный характер загадочных катастроф тем, что все государства располагают уже «безлюдными» средствами воздействия на большом расстоянии и вредят друг другу, официально заявляя, что будто бы ничего такого не делают. Схваченного с поличным диверсанта нельзя было подвергнуть перекрестному допросу и даже спросить о чем бы то ни было, поскольку синсекты и псевдомикробы даром речи не обладают. Климатологические и метеорологические контрразведки, сейсмический шпионаж, разведслужбы эпидемиологов, генетиков и даже гидрографов трудились не покладая рук (точнее, не покладая компьютеров). Все новые отрасли мировой науки поглощались военными службами, занимавшимися различением искусственного и естественного. Ведь в диверсионном происхождении приходилось подозревать ураганы, болезни сельскохозяйственных культур, падеж скота и даже падение метеоритов. (Кстати, мысль о наведении астероидов на территорию противника, дабы вызвать тем самым ее ужасное опустошение, появилась еще в XX веке и была признана небезынтересной.)
В академиях генеральных штабов читали такие новые дисциплины, как криптонаступательная и криптооборонительная стратегия, криптология реконтрразведки (то есть отвлечение и дезинформация разведок, контрразведок и так далее, во все возрастающей степени), полевая энигматика и, наконец, криптокриптика, занимавшаяся тайными способами тайного применения таких тайных видов оружия, которых никто никаким образом не отличил бы от невинных природных феноменов.
Стерлись не только линии фронта, но и различия между мелкими и крупными антагонизмами. Для очернения другой стороны особые отрасли тайной промышленности изготовляли фальсификаты стихийных бедствий на своей собственной территории так, чтобы их ненатуральность бросалась в глаза и чтобы любой гражданин не мог не поверить в причастность противника к столь предосудительным действиям. Буря негодования разразилась в странах «третьего мира», когда выяснилось, что некое очень большое и очень богатое государство в пшеницу, саго, кукурузу и картофельную муку, которые оно поставляло (по весьма дешевой цене) бедным и перенаселенным государствам, добавляло химические средства, ослабляющие потенцию. Это была уже тайная война против рождаемости.
Вот так мир стал войной, а война — миром. Хотя катастрофические последствия такого развития, а именно обоюдная победа, равнявшаяся всеобщему уничтожению, были очевидны, мир по-прежнему двигался все по тому же гибельному пути. Не из-за тоталитарных происков мир стал войной (как представлял себе некогда Оруэлл), но благодаря достижениям технологии, которая уничтожила различие между естественным и искусственным в каждой области жизни и на каждом участке Земли и ее окружения, — ибо в околоземном пространстве творилось уже то же самое.
Там, где нет больше разницы между естественным и искусственным белком, естественным и искусственным интеллектом, там, утверждали философы — специалисты по теории познания, нельзя отличить несчастья, вызванные конкретным виновником, от несчастий, в которых никто не повинен.
Подобно тому как свет, увлекаемый могущественными силами тяготения в глубь Черной Дыры, не может выбраться из гравитационной ловушки, так человечество, увлекаемое силами взаимных антагонизмов в глубь тайн материи, очутилось в технологической западне. И не имеет значения, что эту яму оно само себе вырыло. Решение о мобилизации всех сил и средств для создания новых видов оружия диктовали уже не правительства, не государственные мужи, не воля генеральных штабов, не интересы монополий или иных групп давления, но во все большей и большей степени страх, что на открытия и технологии, дающие Решающий Перевес, первым натолкнется Кто-то Другой.
Это окончательно парализовало традиционную политику. На переговорах ни о чем нельзя было договориться, ибо любое проявление доброй воли в глазах другой стороны означало, что противник, как видно, имеет в запасе другое, Наиновейшее Оружие, раз готов отказаться от Нового… Впрочем, невозможность достичь соглашения о разоружении была доказана в те времена математически. Я собственными глазами видел формулу так называемой общей теории конфликтов, объяснявшую, почему переговоры и не могли ни к чему привести. На конференциях по разоружению принимаются определенные решения. Но если время принятия миротворческого решения превышает время появления нововведений, радикально изменяющих обсуждаемое на переговорах положение вещей, любое решение становится анахронизмом уже в момент его принятия.
Это все равно как если бы в древности на переговорах о запрещении знаменитого «греческого огня» подписали бы соответствующее соглашение не раньше, чем появился Бертольд Шварц со своим боевым порохом. Коль скоро «сегодня» приходится договариваться о том, что было «вчера», договоренность из настоящего перемещается в прошлое и становится тем самым видимостью чистейшей воды. Именно это заставило наконец великие державы подписать на исходе XXI века соглашение нового типа, открывшее новую эру в истории человечества.
Но эти события выходят за рамки настоящих заметок, поскольку относятся уже к истории XXII столетия. Если успею, я посвящу ей особый труд, где изложу содержание следующей главы всеобщей истории, главы, необычайной тем, что человечество, оставив позади эпоху антагонизмов, выбралось, правда, из одной технологической ловушки, однако попало в другую — как если бы ему суждено было вечно переходить из огня да в полымя.⠀ ⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
Перевод К. Душенко
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀
⠀⠀ ⠀⠀ ⠀⠀