Сигарета никак не хотела загораться. Потом все-таки зажглась, задымила — и лопнула прямо возле указательного пальца.
— Arschgefickter Weihnachtsmann![36] — рассудил горный стрелок Хинтерштойсер.
В штаб батальона Андреас забежал после ужина. Уго Нойнерн уже поджидал — отвел в сторону и объяснил, что делать, предварительно уточнив сумму, полагавшуюся ему за хлопоты. Сошлись на сорока марках, и Хинтерштойсер мысленно похвалил собственную бережливость. «Десятка» в прибытке, совсем неплохо!
Писарский план был прост. Вечером, после отбоя, вражина-оберфельдфебель отбудет из части по семейным делам и вернется лишь на следующий день к вечеру. Замещать его станет тоже фельдфебель, но обычный, без «обера». Этот ничего не разрешит, но и запрещать не будет, а отправит по начальству — прямиком в батальонный штаб. Все прочее Нойнерн брал на себя — и разрешение на отпуск в связи с женитьбой, и нужные числа на бланке. Не три дня, как обычно, а целая неделя!
Писаря — люди незаменимые, никто их не любит, но все им должны.
Хинтерштойсер план полностью одобрил, хотя и знал, что недели не хватит. Все равно спохватятся и начнут искать. Но не сразу, а это уже неплохо.
Ударили по рукам. Андреас, считай, от чистого сердца воздал хвалу писарской мудрости. Нойнерн, слегка возгордившись, заявил, что отпуск — дело нужное, однако простое, на месяц ареста. А вот за кое-какие сведения — прямиком из штаба дивизии — легко и под трибунал угодить. Хинтерштойсер, конечно, свой в доску, ему знать положено. Но — только ему!
Андреас поклялся всем, чем можно и нельзя, выслушал…
…Скушали, называется, салатик!
Судеты отменялись. Заявления на отпуск было велено отложить в отдельную папку и запечатать, полк же готовить к выступлению в совсем ином направлении. Причем немедленно, даже до получения официального приказа.
Фрауэнфельд…
Писарь не был силен в географии, но рассудил здраво. Австрия, южный сосед! Недаром ее поминают в каждом номере «Фолькише беобахтер». Причем если раньше писали на третьей полосе, то в последние дни — исключительно на первой. Через неделю с небольшим — плебисцит по поводу «аншлюса», долгожданного объединения с Фатерландом, значит, пришло время выдвигать войска, пока австрияки (знаем мы их!) не раздумали. Гор там хватает, посему стрелкам самое место в первом эшелоне.
Хинтерштойсер спорить не стал, однако в отличие от мудрого писаря географию знал неплохо.
…Эйгер — горная вершина в Бернских Альпах, высота 3970 метров над уровнем моря, находится на территории кантона Берн, Швейцарская Конфедерация. Фрауэнфельд — столица кантона Тургау, что на северо-востоке все той же Швейцарской Конфедерации. От немецкой границы — всего ничего: до Меррисхаузена «железкой», затем до Шаффхаузена, а дальше — по шоссе, не промахнешься. В Тургау гор, считай, и нет, а вот южнее… Вперед, горные стрелки!
И что же выходит? Они с Курцем убегают, а за ними вдогон — целый полк? Или даже не полк? Слух-то из штаба дивизии приполз!
Хинтерштойсер достал новую сигарету, помял между пальцев.
Лопнула…
— Verdammte Scheisse!
Рассудил: надо обязательно рассказать Курцу. Дьявол с ней, с клятвой!..
…Рассказать? А кому от этого легче станет?
Свет в зале доктор Эшке включил сам. Гости все-таки, да и распределительный щит как раз за спиной.
Да будет!..
Сгинул полумрак, выжженный желтым огнем. Ничего не прячем, все на виду!
…Зал, полный народа (кто сидит, кто уже встать успел), кафедра, рядом с нею — стол, на нем — алоскоп, серый корпус, витой провод. Рядом — графин при стакане. Дальше — стулья, за ними стена.
Экран — белое полотно, огнетушитель, распределительный щит. Левее — четырехугольный репродуктор тяжелой темной жести. Нужен зачем? «Сила через радость» молодежь уму-разуму учит, чтобы по жизни верной дорогой шла. Как в таком деле без репродуктора? «Внимание! Внимание! Воздушная тревога!..»
Левее, ближе к окну — еще одна дверь. За ней — комнатушка, где гости верхнюю одежду оставляют. Не спрятаться и не убежать, разве что сквозь стену.
Лектор — синяя мантия, капюшон до самого носа. Правая рука под пологом, в том самом кармане, что оттопырен с излишком.
Гости.
Впереди толстяк в дорогом черном костюме, чуть дальше, у двери и за дверью — остальные, плотью пожиже, костюмами поплоше.
Доктор Эшке поправил капюшон, дернул стеклышками очков.
— Прошу в наш цирк, майне геррен!
Толстяк скривил физиономию, но приглашению внял, сделав шаг вперед. Огляделся, поднял руку, блеснув камнем в дорогом тяжелом перстне.
— Дамы и господа! Из зала выходить по одному, не толпиться, сопротивления не оказывать, приготовить документы для проверки!..
Переждал шум, ухмыльнулся и только потом поглядел назад.
— Фокус! — кивнул ему доктор Эшке. — Следите за руками!..
Толстяк хотел было высказаться, но только и успел, что рот открыть. Так и замер, отвесив челюсть.
— Ай! — выговорила дама в третьем ряду.
На докторской ладони — черный, как ад, шар. Небольшой, с мяч для тенниса. Увесистый. По ровной поверхности — трещинки-паутинки.
— Бомба! — рассудили на пятом. — Инопланетная!..
Вот уже и вскочили, сейчас заорут, рванутся к дверям…
Рука с черным шаром взметнулась вверх:
— Успокойтесь, господа, — стекла очков сверкнули, отразив желтый электрический огонь. — Это всего лишь каучук. Сырой, а если по-научному — невулканизированный.
Поднял повыше, ударил голосом:
— Фокус очень простой, господа. Объясняю…
— А-а! — начал было толстяк.
Доктор резко повернулся:
— Вам бомба нужна? Друзья, наш гость хочет…
— Не надо! Не надо! — выдохнул зал. — Фокус! Фокус, пожалуйста!..
Вольфанг Иоганн Эшке улыбнулся:
— С удовольствием!.. Итак, это обычный натуральный каучук…
— Хорошо, — не стал спорить Марек. — Я подожду.
Письмо от мистера Мото требовалось передать немедленно, причем лично в руки, однако молодой человек уже успел изучить здешних китайцев. Упрямые, хоть из пушек в упор стреляй. Его «немедленно» для этих крепких худых парней — пустой звук. Наставник Дэн занят — и точка. Жди — и терпи.
Он оглянулся по сторонам, надеясь увидеть если не стул (откуда ему здесь взяться?), то хотя бы табурет. Да где там! Сарай сараем, разве что пол подметен и циновками выстлан.
— Если хотите, можете пройти в зал, — без особой охоты предложил особо желтый крепыш. — Наставник Дэн не будет возражать.
В зал так в зал. А точнее — в самую глубину сарая. Хорошо хоть не дворцом назвали!
Китайцы, что с них взять?
В «восточную мудрость» Марек и прежде, в школьном детстве, не слишком верил. Были б мудрыми — делили бы меж собой Европу, а не терпели чужаков в собственном доме. Красиво болтать все мы горазды! И прочее, чем иные европейцы восхищались, ему было не слишком по душе. Вот, скажем, сарай, удел великого и знаменитого наставника Дэна. Чем в нем занимаются эти ребята? Говорят, учатся друг другу руки-ноги ломать. Дело полезное, но разве так тренироваться надо? Сядут на циновки, глаза закроют — и рассуждать начинают. Пролезла, мол, корова, через дыру в заборе, а хвост застрял. К чему бы это?
…Спросили бы — ответил. К тому, что скоро всю Поднебесную на сеттльменты поделят, как Шанхай. И не будет у китайцев ни коровы, ни хвоста. Сорбы тоже когда-то половиной Европы владели — и, поди, тоже рассуждать любили. И что? Бранибор стал Брандебургом, Липец — Лейпцигом. Вот и все сказки о великом герое Крабате!
Марек Шадов не первый год жил в Шанхае. Виду не подал, вежливо поблагодарил, прошествовал в тот угол сарая, где великий мастер Дэн восседал на чем-то, напоминающем обрезанный пополам матрац. Худой, лицо — маска костяная, глаза-щелочки полуоткрыты. Не старый, работодателя, мистера Мото, явно помладше.
Поклон. Кулак — к ладони, Инь-Янь, мы обычаи ваши знаем.
— Ни хао, шифу!
С произношением у Марека было не очень, сам знал, но наставник Дэн виду не подал, кивнул. Понятно, без всяких «Инь-Янь», гость не из великих, тайну хвостатой коровы постигших.
Отдав дань вежливости, наставник веки прикрыл, сложил руки ладонями ближе к причинному месту — и мыслями вдаль унесся. Марек присел на свободную циновку и приготовился скучать. Тренер, списанный на берег английский боцман, у которого он постигал джиу-джицу, вел себя на занятиях совсем иначе. Но что взять с некультурного «заморского дьявола»? Всего и учит, как руку с ножом перехватить. Никакой мудрости!
Между тем наставник Дэн, поблуждав в иных сферах, принялся неторопливо водить ладонями, словно не слишком опытный пловец. А потом палец вперед выставил — указательный левой. Ткнул пальцем в пол…
Марек как раз в этот миг отвлекся — и у него имелись свои «сферы». Вспомнилось самое неподходящее — как перед девушкой, случайной знакомой, прошлого дня осрамился. Не умеет он пить, но разве это оправдание? Теперь ее не найдешь, а найдешь — в глаза побоишься взглянуть.
А кто виноват? Как всегда, Pushkin? Генерал Янг? Ох, стыдно!
Когда Марек вернулся из «сфер», наставник Дэн уже стоял. На пальце — том самом, указательном.
…Правая рука — свечкой вверх, ноги — к стене, но без всякого упора, еле-еле носками касаясь. А на лице — ничего, такое у китайцев можно часто увидеть. Ни радости, ни печали, ни скуки — пусто.
Наставник стоял, Марек сидел.
К чему бы это?
— Это здорово, мистер… Простите, шифу. Правильно, да? Как фокус, как… спорт. И самому, наверно, приятно, когда такое можешь. Но смысла-то нет! На улицах нужно уметь драться. А для здоровья требуется гимнастика…
Наставник Дэн все-таки удостоил его аудиенции, даже угостил чаем. Откровенничать Марек не собирался, но слово за слово…
— И еще… К вам в школу мальчишки приходят, обычные, с тех же улиц. Поглядит такой, как вы, шифу, законы тяготения нарушаете, и повернет обратно. Испугается, в себя не поверит! Хотя… Может, так и надо, чтобы образец перед глазами был… Извините, шифу, кажется, запутался.
Под безвкусный желтый чай китайские слова рождались словно сами собой, даже «ваниоуинли динглу»[37] вспомнилось.
— Вы не запутались… жуши туди, — наставник еле заметно улыбнулся. — Вы сочинили коан и сами его решили.
— Коан? Который про корову с хвостом? — встрепенулся упрямый Марек. — Нет, шифу, это не мое. Некогда мне коаны решать. Вся ваша, уж извините, восточная мудрость…
…«Дангфанг жигуи» — когда только выучилось?
— …Для тех, кому не нужно с рассветом вставать, чтобы на рисовую лепешку заработать. У нас в Европе то же самое — спортом богачи занимаются. Ну… Или те, у кого иного шанса нет, чтобы пробиться. Но в настоящем спорте не пробиваться надо, а расшибаться в лепешку, себя не жалеть — и никого не жалеть. И верить себе — в себя! — так, как никому на Небесах не веришь.
— Иначе хвост не пролезет, — с лица наставника исчезла улыбка. — Этот коан вы тоже решили, жуши туди. Сэнсэю… Мистеру Мото… Правильно, да? Я сейчас же напишу ответ. А вам, столь смело шагнувшему на дорогу «чань», разрешите сделать небольшой подарок. Нет-нет, жуши туди, никакой восточной мудрости. Эта вещь сделана в Соединенных Штатах.
На худой костистой ладони — черный, словно ад, шарик. Не слишком большой, вроде как для тенниса. Трещинки, будто паутинки, полустертая надпись белой краской…
Удивиться Марек Шадов не успел. Наставник Дэн подался чуть вперед, сжал шарик крепкими сухими пальцами.
— Назовите любое число — от одного до, скажем, пятидесяти.
— …Можно и больше, — охотно согласился доктор Эшке. — Но это слишком долго, заскучаете. Итак?
— Три! — радостно выкрикнул знакомый голос, только что вещавший об инопланетной бомбе.
Всего-то?
Рука дернулась, отправляя шарик прямиком в пол. Резко, в полную силу. Раз! Черный кругляш, словно набравшись сил, ракетой унесся к люстре.
Два! — в потолок, от люстры в полуметре.
Три! — в подставленную ладонь.
Аплодисментов не было. Толстяк-полицейский, поведя широкими плечами, выразил общее мнение.
— И только? Так и я смогу.
Подумал и предложил:
— Двенадцать!
Доктор Эшке вновь озлился, но тут же заставил себе забыть обо всем. Нет толстяка, и зрителей нет, и зала — и даже его самого, туди-недоучки. Есть черный мячик — и прозрачный многоугольник, кристалл о двенадцати гранях.
Много? Не слишком. Мчись, лента-мысль, соединяй грани! Иге, ля гё, сэн…[38]
— Не двигайтесь! — крикнул, ни на кого не глядя. — Попадет — больно будет!..
Про разбитый нос — память о первом дне знакомства с каучуковой ракетой — говорить не стал, дабы не пугать публику. Шарик попался весьма злого нрава.
В пол! Не прямо, а чуть-чуть наискось, чтобы над самой шляпой герра толстяка прошел. Потом — к двери, двумя метрами выше, а затем обратно, полицейскому мимо левого уха, да со свистом. Дернется — сам будет виноват!
Раз! Два!.. Четыре, пять… Восемь!..
Двенадцать!..
В ладоши ударили тут же, как только теплый каучук с силой врезался в руку. Морщиться нельзя, напротив, улыбнуться, поправить чуть съехавшие очки с простыми стеклами, капюшон мантии тоже выровнять…
— Шарик-то непростой! — констатировал кто-то. — С Подкаменной Тунгуски шарик!..
В ответ засмеялись, но как-то неуверенно. А вдруг и в самом деле?
Полицейский же, вежливость соблюдя, тоже похлопал, но о службе не забыл:
— Довольно, майне геррен, довольно! А вы, герр Эшке, извольте представление завершить и следовать за нами.
Филолог-германист, он же циркач и жуши туди, ответил не сразу. Двенадцать углов — не слишком много, а если вдвое?
— Охотно!..
А если даже не вдвое? Огромный прозрачный кристалл, с небо размером, шарик в самом-самом центре… Первая лента-мысль еле ползет, воздух стал вязким, тяжелым, не пробиться… Иге!.. Вторая идет легче, но медленно, слишком медленно. Ля гё! Есть!.. Третья, четвертая… Понеслись!..
— Охотно! — повторил доктор Эшке. — Но, герр… Извините, не имею чести знать вашу фамилию и должность…
…Двадцать третья… Двадцать седьмая… Тридцать первая…
— Криминальоберассистент Мильх, — суровым голосом отрекомендовался толстяк.
…Тридцать седьмая… Внимательней, внимательней!.. Сорок первая!..
— Так вот, уважаемый герр Дикмильх…[39]
Смех в зале (полицию никто не любит, даже немцы) подарил несколько нужных секунд. Готово! Тело стало легким, прозрачным, шарик, напротив, затяжелел, словно каучук обернулся свинцом. Ладонь запылала жаром.
— …Давайте поделим вопрос надвое. Представление завершаю, а вот второй пункт мы обсудим по мере возможности.
И — в полный голос, чтобы люстра зазвенела:
— Шестьдесят! Иду на рекорд! Только не двигайтесь, пожалуйста, не двигайтесь!..
Раз!
— Хватайте его! — взревел герр криминал… (и так далее).
Два! Три!.. Семь!..
«Хватайте его!»
Служивые — народ дисциплинированный, подданные же Рейха весьма законопослушны. Выслушав ясный и недвусмысленный приказ, первые приступили к исполнению, вторые же и не думали мешать. Хватание доктора Эшке началось.
Но ме-е-едленно, о-очень ме-е-едле-енно-о-о.
Черный шарик, словно обретя маленькую злую душу, со свистом рассекал воздух. Одному из полицейских даже пришлось присесть, уклоняясь от прямого в лицо, другой вовремя отшатнулся, чем спас свое ухо. Публика же вошла в азарт и принялась охотно давать советы, причем в полный голос, иногда начиная скандировать.
— Сзади! Сбоку! Слева!.. Сле-ва! Слева! Справа, падай, падай!..
Служивые попытались двигаться перебежками, но шарик, имея преимущество в скорости, эти попытки пресек. Вдобавок тот, кто чуть было не получил по носу, засмотрелся (не на него ли?) и не заметил стоящего рядом кресла. Ботинок за что-то зацепился и…
— S-s-scheisse!
…Брюхом — прямо на почтенного господина средних лет, отца здесь же присутствующего семейства. Вставать, однако, не спешил — извинился и присел прямо на пол.
Лети шарик, лети!
За всеми злодействами, чинимыми взбесившимся куском каучука, доктор Эшке как-то потерялся. На него и не слишком смотрели, куда ему, фокуснику, деться? Зал полон, полицейские в десяти шагах, а посреди всего этого раскардаша — герр криминальоберассистент, зримое воплощение закона и порядка. Голову в плечи втянул, но с места не сдвинулся, даже пытался голос подать, чтобы процесс хватания ускорить. Без особого, правда, успеха.
Доктор Эшке тоже не спешил. Двадцать один, двадцать два, двадцать три… Шарик работал, филолог же германист, временно о нем позабыв, конструировал новый кристалл, на этот раз простой, всего на шесть граней.
…Рубильник. Пленка в алоскопе. Саквояж на полу. Графин. Мантия. Шарик.
Всё? Всё.
А когда кристалл сложился, засверкал гранями, доктор, не слишком торопясь, прошествовал к столу, обошел его слева, стал возле распределительного щита — и помахал рукой залу.
— Счастливо оставаться, господа!
Выключил свет. Сирену включил.
Уа-уа-уа-уа-уа!
— Ну что, решили? — Хинтерштойсер шепотом. — Решили, да?
Казарма. Железные койки в два яруса. Свет погашен, только возле дверей, где дневальный, горит маленькая лампочка.
Отбой!
Андреас наверху, к потолку поближе, Тони Курц под ним. Можно и не шептать, не им одним поболтать перед сном охота, но слишком много вокруг чужих ушей. Даже если говоришь на westmittelbairisch, все равно опаска есть. Не только они здесь баварцы.
Ответа Хинтерштойсер не дождался. Свесился вниз, рискуя упасть:
— Да чего тут думать, Тони? Решайся, ну!
И в самом деле! Пустяк вопрос. Самовольная отлучка из части, в военное, считай, время, переход государственной границы — и подъем на Эйгер, с которого каждый год трупы снимают.
— Тони! Если не завтра, то никогда. Никогда, понимаешь? Мы не возьмем Норванд! Другие Стену пройдут. Другие, не мы!..
Чуть не крикнул, но вовремя язык прикусил. То есть как «не возьмем»? Возьмем, ясное дело. Только бы Тони уговорить… Про Фрауэнфельд, чтоб он пропал, сказать так и не решился. Во-первых, это лишь болтовня, штабной фольклор. А во-вторых…
— Тони!..
Во-вторых, пусть хоть весь Вермахт за ними отправят! Пока вояки доедут, развернутся, пока до Эйгера дотопают в прогулочном темпе, они с Курцем будут уже далеко. То есть не далеко — высоко! Главное, на Стену шагнуть. А там…
Хинтерштойсер прикрыл глаза. Белый, белый лед, хрустящий мокрый снег, синее тяжелое небо, острые голые скалы над головой… Не увидеть? Отдать другим? Нет, нет! Нет!!!
Не утерпел, на пол спрыгнул. Наклонился над койкой, где безмолвствовал Курц.
Выдохнул:
— Так, значит?
Помолчал — и заговорил, глядя в темный потолок:
— Ладно, не пойдем. Ладно, не убьют нас, в лагерь не отправят. И от простуды не околеем, и сифилис не подхватим. Дальше что? Год 1966-й, сидим мы, лысые и пузатые, в пивной. У меня в руках книжка — купил только что. Называется, к примеру… Ну, допустим, «Белый паук». А ниже подзаголовок: «Как мы взяли Северную стену». «Мы» — это значит не мы, другие. Кто — не важно. Другие! Не мы с тобой, понял? Я тебе книжку показываю, а ты, Тони, даже взглянуть не хочешь. И молчишь, прямо как сейчас. Представил?
И сам представил, даже увидел: и цветную обложку, и Эйгер во всей красе, и чьи-то веселые лица — прямо под названием. Не выдержал, застонал. Если сейчас они не пойдут, если не рискнут головами — Himmeldonnerwetter! — зачем вообще доживать до этого 1966-го?
Поглядел во тьму, улыбнулся горько:
— Дело твое, Тони. Только просьба у меня к тебе будет. Когда помру, скажи, чтобы на кресте могильном написали: «Андреас Хинтерштойсер, который не взял Северную стену». А о себе что хочешь пиши, все равно надпись эта — про нас двоих.
Махнул рукой, за стальную спинку кровати взялся, чтобы обратно на свою верхотуру мочалить…[40]
Среди туманных гор,
Среди холодных скал,
Где на вершинах дремлют облака…
Как расслышал, сам не понял. Тони не пел — дышал. Если слов не знать, ни за что не угадаешь.
…На свете где-то есть
Мой первый перевал,
И мне его не позабыть никак.
Исчез казарменный сумрак. Ледяное солнце Эйгера ударило им в глаза.
Мы разбивались в дым,
И поднимались вновь,
И каждый верил: так и надо жить!
Ведь первый перевал —
Как первая любовь,
А ей нельзя вовеки изменить!
Тяжелый бронзовый фонарь над входом в ресторан манил уютным желтым огнем. И название прельщало — «Георг», просто и коротко. Всякий, кому довелось мир повидать, знает: чем ресторан хуже, тем претенциозней вывеска. Скучавший у дверей швейцар тоже понравился: солидный, седатый, с роскошными усами — вылитый капитан из Кёпиника, германский Робин Гуд[41].
Вот только по карману ли вся эта роскошь скромному коммивояжеру?
Марек Шадов поспешил себя поправить: не коммивояжеру, а разъездному торговому агенту. Американизмы — сорняки на цветущем поле германской речи. Кому это знать, как не доктору Эшке, профессиональному филологу?
А кстати, где он?
Марек бросил взгляд на тихую вечернюю улицу. Чисто! Никто не догоняет, не спешит с наручниками наперевес под дивную трель полицейского свистка. И доктора, субъекта конечно же весьма сомнительного, нет. И не надо. Пусть катится второй космической скоростью прямиком на свою Венеру!
— Заходите, майн герр, — понял его колебания глазастый швейцар. — Заведение у нас приличное. И цены не такие, как, извиняюсь, в русском «Распутине».
Дверь открыл, посторонился, посмотрел внимательно…
Марек, взгляд ощутив, задержался на пороге. Что не так? Костюм? Туфли? Прическа? Саквояж в руке? Кольцо на безымянном пальце?
— Умыться бы вам, майн герр, — швейцар усмехнулся в густые седые усы. — Я сперва, как саквояж увидел, за врача вас принял. Саквояж-то один в один акушерский. А теперь понял. Улыбаетесь вы, а вид усталый. Грим на лице — смывали да не смыли. И время позднее. Стало быть, актер после спектакля. Местных я всех перевидал, значит, вы из Лейпцигского «Нового театра», что как раз сегодня на гастроли приехал.
Капитан из Кёпиника оказался Шерлоком Холмсом.
— Тогда и амплуа определите, — подбодрил сыщика-любителя гастролер.
— И думать нечего. Глаза у вас, уж извините, умные, стало быть, в герои-любовники не годитесь. Для злодея или фата голосом не вышли, для моралиста — возрастом. Рост чуть выше среднего, кость тонкая, лицо, опять-таки извиняюсь, подвижное. Стало быть, майн герр, вы изволите быть проказником, по-старому если — Арлекином. Учиняете разные неприятности себе же во вред — и тем весьма довольны бываете.
— Здорово! — восхитился Арлекин-проказник, доставая из бумажника купюру покрупнее. — В яблочко, как Вильгельм Телль!.. Так где тут у вас можно умыться?
С гримом и в самом деле вышла промашка, но вполне простительная. Что делать, если ни мыла, ни теплой воды, ни губки, есть только графин на столе и носовой платок в кармане, а на все умывание — десять секунд? Больше не получалось. Пленку из аппарата требовалось вынуть, скрутить и спрятать, из большого рыжего саквояжа извлечь другой, поменьше и видом приличнее, мантию снять и куда надо пристроить, снять парик, провести по волосам расческой…
А еще сирена! Уа-уа-уа-уа-уа!
…Пятьдесят восемь… Пятьдесят девять… Уа-уа-уа-уа!.. Иди сюда, шарик, иди, черненький! Прячься, пока не заметили.
А потом исчезнуть, да так, чтобы в упор не видели.
Уа-уа-уа!.. Свет!
Уа-уа-у… Обрезало.
— Где? Где он? Ищите? Хватайте!..
Зря герр криминальоберассистент Мильх цирк помянул. Хотел — получил по полной. Тот же зал, уже при свете, публика, стражи порядка. Кафедра, стол, алоскоп, экран на стене.
Где Эшке? Нет Эшке! Правда, дверь, что в комнатку-раздевалку ведет, открыта, а на двери, словно занавес после спектакля — знакомая синяя мантия.
— Там он! Там! А ну-ка выходите, герр фокусник!..
Ждать служивые не стали — толпой в комнатушку ринулись. Герр Мильх-Дикмильх — впереди, дабы лично злодея задержать, двое, что ближе были, следом, за ними и те, что дверь стерегли, подтянулись.
Ищи! Лови! Хватай! Вяжи!..
Конца представления Марек Шадов ждать не стал. Это был уже не его цирк. Вышел из прохода между рядами, где и стоял среди прочих любопытствующих, шляпу надел — и пошагал к выходу. Не он один. Те из публики, что были поумнее, спешили покинуть зал, дабы не тратить лишний час на разбирательство с полицией. Не все, правда, догадались, что к главному выходу из лектория идти не надо — наряд там при дубинках и наручниках. И к запасному не надо, там тоже наряд. А зачем вход-выход, если можно спуститься на первый этаж, пройти пустым коридором — и окно открыть? А за окном сквер, пустой и темный.
…Чемодан с вещами — в камере хранения, документы Эшке-скандалиста бандеролью отправлены в Берлин (Главпочтамт, до востребования). Всей-то поживы господам полицейским — мантия да старый докторский костюм в гостиничном шкафу. На лекцию Марек надел собственный, под синей тканью незаметный. Ах да, еще ботинки, тоже докторские, что в номере остались. Их, конечно, жаль. Где еще такой ужас найдешь?
Спасибо, губастая! Был бы холост, точно бы женился!..
— На ваше усмотрение, — велел он кельнеру. — И… Я не очень пьющий, но что-нибудь для аппетита. День был трудный…
Кельнер, мужчина опытный, понимающе прикрыл веки.
— И еще… ваш оркестр. Он какую музыку играет?
— Майн герр! — Кельнер даже позволил себе обидеться. — Какую пожелаете! Кроме разве что «Интернационала», ноты куда-то подевались.
Марек шутку оценил, но смеяться не стал. А «Дивную Лужицу» — слабо? Гимн отмененного и запрещенного народа?
— «Осенний сон», пожалуйста. Да-да, «Титаник-вальс».
— «Осенний сон», пожалуйста. Ну, «Титаник-вальс». Сообразили?
Ресторан «Ренессанс», что на авеню Жоффр, — лучший во всем Шанхае. Официанты, хоть и китайцы, натасканы, словно полицейские ищейки, с лету желания клиентов ловят. Но тут чуть не вышла промашка. Следовало не «Herbsttraum» заказывать, а… Как по-английски будет? «Autumn dream», точно! Ничего, вовремя про «Титаник» вспомнил!
Почему его потянуло послушать вальс, причем именно «Осенний сон», Марек Шадов уже не помнил. В голове шумело, бутылка «Смирновской» на столе (уже вторая) то и дело начинала двоиться, причем обе половинки так и норовили пуститься в пляс. Может, именно из-за «Титаника». Стальная громада скрывается под водой, люди-муравьи скользят по мокрой палубе, черное ночное море, белый лед…
Вальс, господа, вальс!
— Напейтесь! — велел мистер Мото. — Как свинья! Нет, как русский эмигрант. Приказ ясен?
Возражений слушать не стал, достал из бумажника несколько больших купюр, на стол бросил.
Приказ есть приказ.
…Оркестр «Титаника» играл до последней минуты, провожая в Вечность корабль и тех, кто на нем плыл. Из музыкантов не спасся никто. Уцелевшие пассажиры, словно сговорившись, никак не могли вспомнить, что именно они слушали в эти прощальные минуты, — кроме одного-единственного вальса. «Autumn dream», бесконечный, пронзительный, безнадежный. Черная вода, белый лед…[42]
Что именно ему твердит изрядно смущенный официант-китаец, Марек понял только со второй попытки. Не удивился. Поздний вечер, главный зал «Ренессанса» полон, трезвых, считай, и нет. Неудивительно, что кто-то решил заказать свое. Люди разные — и музыка разная.
Ждать не стал. Вытащил бумажник, припечатал купюру ладонью к скатерти.
— «Титаник-вальс»!
Краешком сознания он понимал, что зря кажет характер, не время и не место. Напиваться следовало дома, в маленькой комнатушке на третьем этаже новой шестиэтажки, что на окраине Французского квартала. Неказисто, зато можно запереться на замок, никого не видеть, ничего не слышать.
Но тогда он будет один. И к нему пожалуют те, для которых никакой замок не помеха.
— …Никаких следов, мистер Мото. Лодку я утопил, документы их уничтожил, пистолет выбросил в реку. Из своего не стрелял, взял один из тех, что мы везли генералу Янгу в подарок. Свидетелей не было. То есть… Не осталось.
Похвалы не ждал — не за что было хвалить. О его поездке все-таки пронюхали и попытались перехватить — на обратном пути, когда возвращался с деньгами и договором при красной печати. Повезло! Те, что пришли по его душу, переоделись в привычную солдатскую форму. Речной патруль, предъявите документы! Но хоть и говорят, что для европейцев все китайцы — на одно лицо, но старшего Марек узнал и вместо документов достал оружие — офицерский Colt М1911. Словно чувствовал! Вынул из ящика с подарками, проверил, взял запасную обойму…
Четверо! Двое умерли сразу, третий был без сознания, но еще жил. Его пристрелил не думая, просто протянул руку и нажал на спусковой крючок. А вот четвертый, совсем еще молодой, с дыркой вместо передних зубов, завопил, заплакал, попытался привстать, прижимая ладонь к простреленному животу. Потом замолчал и просто смотрел в глаза… Взгляд Марек отводить не стал. Выстрелил — и принялся ждать, пока чужие зрачки погаснут.
Colt М1911 превратился в кусок льда.
«Титаник-вальс». Море, айсберг, смерть — первая смерть от его, Отомара Шадовица, руки. Одна смерть, вторая… четвертая.
Да, хвалить его не за что. Хоть и концы в воду, но круги все равно пойдут. Не вышло чистой работы. Но и ругать нельзя — договор привез, жив остался…
Работодатель так и поступил. Выслушал молча, а потом достал бумажник.
— …Вот этот!
Марек решил было, что вернулся официант, и успел удивиться, отчего так изменился его голос. Повернулся, головой помотал…
Принялся трезветь.
Четверо! Столько же, сколько было на проклятой лодке. И кольта под рукой нет.
Мистер Мото, человек широко известный в узких деловых кругах Шанхая, занимался вопросами серьезными и деликатными.
Мистер О'Хара избрал себе тот же вид занятий.
Мистера Мото очень уважали. Мистера О'Хару уважали не меньше, но еще и боялись.
У мистера Мото было несколько помощников, людей, как и он сам, тихих и скромных. О'Хара скромностью не отличался и завел себе целую армию. Работодатель Марека исповедовал принцип дзюдо, американец с ирландской фамилией предпочитал бокс без правил. Мото был тих, О'Хара шумен. Один невелик ростом, второго хоть в прусские гренадеры бери.
Мистер Мото очень редко улыбался. Мистер О'Хара громко и часто хохотал.
Вражды между ними не было, но не было и дружбы. Работодатель ничего не рассказывал, однако Марек уверился, что они познакомились давно, еще до Китая, и знакомство вышло очень непростым. Здесь же, в Шанхае, между странным японцем и брутальным янки действовал негласный и неписаный пакт о ненападении. До поры до времени. Тот, кого Марек узнал — и кого убил первой пулей, — запомнился ему именно из-за О'Хары. Видел их вдвоем пару раз. Для Шанхая — более чем достаточно.
— …Вот этот! Удачно встретились. Поучим мальчонку жизни?
— Не здесь. Глушим — и в авто.
Марек Шадов встал. Китаец и два американца, птицы невеликие, у мистера О'Хары на посылках. Таким драки (войны!) и положено начинать. А вот четвертый… Четвертая…
В последнее время, так уж получилось, именно Марек Шадов стал правой рукой мистера Мото. В армии О'Хары тоже произошли перемены. Прежние его помощники куда-то исчезли, и всем стала заправлять…
— Пусть на колени станет. Тогда, может, и отпустим.
ОНА!
Марек видел ЕЕ всего пару раз и то издали. Запомнил, но не больше. Его лет или чуть старше, светлые волосы, прекрасно пошитое платье, колье на высокой шее. А тут… Считай, в трех шагах…
Вдохнул, выдохнул, хотел глаза протереть… Но вовремя вспомнил, что он — на войне, мистер О'Хара послал свою армию в бой. Двое — с боков, третий, китаец, чуть сзади. ОНА — впереди.
На колени, значит?
— Мы не на равных, — улыбнулся. — Мало вас чего-то. Несите пулемет, тогда и беседовать станем. А то обижу кого ненароком.
Страха не было. Страх остался под темной речной водой, утонул в мертвых остекленевших зрачках. Мир стал огромным прозрачным кристаллом, а он, Марек Шадов, — маленьким злым черным мячом.
И — плевать на все!
Кроме НЕЕ.
Удержался на краю, ударил не рукой — взглядом, прямо ЕЙ в глаза.
Мир-кристалл дрогнул. Как и ЕЕ губы.
— Мне не нужен пулемет, Марек Шадов. Твой хозяин слишком много возомнил о себе, но для начала мы проучим сопляка, который чистит ему ботинки. А еще у нас есть пара вопросов по поводу твоей последней поездки. Если ответы нам понравятся — твое счастье.
— А у меня есть пара ответов, которые могут очень не понравиться. Для каждого из вас — кроме тебя.
— Почему для меня исключение?
— Я тебя люблю.
Кристалл исчез, растворился в густом папиросном дыму. Мир вновь стал самим собой — обычным, обыденным, плоским. Ресторан, столики, испуганные лица официантов, нож в руке китайца, ЕЕ странное лицо.
Все как и должно быть. Только Марек Шадов понял, что совершенно счастлив.
Теперь ему было все равно. И когда двое с боков подошли к столику, он врезал пустой бутылкой по ножке стула, превращая бесполезную скляницу в «марсельскую розу». И когда ниоткуда — из папиросного дыма — возник сам мистер О'Хара, парней отогнал, ЕЕ обнял — властно, по-хозяйски, на него же поглядел, как смотрят на пустой стол.
— Расскажешь ему! — бросил уходя.
«Ему» — мистеру Мото.
— Обычаи парижских апашей, — скажет на следующий день работодатель. — Последнее предупреждение перед началом войны. Вы вели себя правильно, Марек.
А потом помянет и ЕЕ.
— О'Хара никогда не умел разбираться в людях. Она — его самая большая ошибка.
Но это будет потом, после того, как Марек отдаст официанту уже ненужную «розу», посмотрит ЕЙ вслед — и услышит первые такты «Титаник-вальса».
— Голуби, мадам! — Бесцветные глаза-пуговички моргнули. — Почему они вогкуют, мадам? Почему змеи… Да, змеи, самые холодные тваги на земле, пегеплетаются дгуг с дгугом?[43]
Женщина сдержала усмешку и даже сделала вид, что внимательно слушает. Старость… В чем можно упрекнуть человека, перешагнувшего вековую черту?
— Пе-ге-пле-та-ю-тся, да! Почему мошки… Маленькие-маленькие мошки пголетают сотни километгов, чтобы найти себе пагу? И гыбки, с плавничками и хвостиками. Гыбки!..
Старичка, маленького, ушастого и абсолютно лысого, знал уже весь «Гранд-отель». Привезенный по какой-то надобности из своего захолустья в Париж, он регулярно сбегал от сиделок, находил жертву — и говорил о любви. Лично ее почтенный ветеран поймал прямо в огромном холле, в двух шагах от стойки регистрации.
— Почему гаспускаются цветы, мадам? — Беззубый рот плямкнул. — Гозочки! Тюльпанчики! Настугции, мадам! Хгизантемы!.. О, мадам! Газве вам не пгиходилось чувствовать симптомы божественной стгасти?..
Старичок был безумен от пяток до кончиков ушей, но вовсе не глуп. При побегах из запертого номера проявлял немалую изобретательность, теперь же, посреди своей пылкой речи, внимательно следил за собеседницей, словно чего-то ожидая. Ее ли он видел сейчас? От нее ли ждал ответа?
— Стгасть! Теплота в ладонях, стганная тяжесть во всем теле, огонь на губах, вызванный не жаждой. О нет, мадам! Но тем, что в тысячи газ сильнее, непгеодолимее жажды!
В Париже она бывала регулярно и чаще всего останавливалась именно здесь, в огромном шестиэтажном здании на Рю Скриб, как раз напротив Парижской оперы. Очень удобно — центр, всего три минуты неспешного хода до Вандомской площади, а главное — людское море, в котором можно в случае необходимости легко исчезнуть — подобно рыбке с плавничками и хвостиком. Или встретиться — совершенно случайно, как с этим жаждущим любви дедушкой.
— Любовь, любовь, мадам! О, знаете ли вы, что такое любовь?
Старичок ждал ответа, напряженно, не отводя взгляда. Надо было идти, нужный человек уже появился — как раз возле регистрационной стойки…
— Думаю, что знаю, мсье.
Подслеповатые пуговички вспыхнули, внезапно обретя цвет — ярко-карий, словно обычное стекло обратилось в драгоценный турмалин. Женщина улыбнулась:
— Я шла убивать, а мне посмотрели в глаза и объяснились в любви. И мир стал немного другим.
Погладила старичка по тощему пиджачному плечу, поправила лацкан с розеткой Почетного легиона…
Женщина в длинном светлом платье от Мадленн Вионне. Колье на высокой шее, прическа под Бэт Дэвис, белая сумочка с большой красной розой, белые перчатки, на безымянном пальце левой руки — кольцо-саркофаг. Мужчина — невысокий крепыш лет тридцати в костюме из магазина готового платья. Старые ботинки, короткая стрижка, невыразительное лицо. На правой кисти — глубокая царапина, небрежно смазанная йодом.
Странные встречи случаются в «Гранд-отеле».
— Мадам Веспер, как я понимаю?
— Да, это я. В следующий раз советовала бы прийти в буденновке и при шашке. Так будет еще выразительнее.
— Для вас — хоть на тачанке… Я только что с самолета, в Ле Бурже какая-то авария, пришлось садиться в Вильнёве. Надел что первое попалось, схватил такси. Но… Виноват.
— Пилот был коммунистом и не пускал в салон тех, кто прилично одет?
— Так я и был пилотом, мадам. «Ньюпор-Деляж-29», серийная модель 1925 года, бывший истребитель, ныне — скромный почтальон[44]. А я — Роберт. Это имя, а вот фамилия…
— Фамилию вы забыли, бывает. Тогда я — Ильза.
— Ильза — Почитающая Бога, Веспер…
— …Венера, Вечерняя Звезда. Так уж назвали. Иногда имя — это просто имя, Хродберт, Блистающий Славой.
Он курит, она — нет. Пьют одно и то же — виски «Dallas Dhu». Стаканы с толстым дном, минеральная вода в бутылке с высоким горлом. Ни тостов, ни здравиц — вразнобой, по мере охоты.
Работают.
Номер-люкс, бордовые занавеси, гобелены на стенах, ковры с высоким ворсом. Мужчина за столом — папка с бумагами, две перьевые ручки, пресс-папье тяжелой бронзы. Рядом пепельница, пачка «Gauloises caporal» — крылатый шлем на лиловом фоне, зажигалка.
Женщина в кресле, руки сцеплены на левом колене. Черненый египетский саркофаг издали похож на коготь.
Сизый дым. Тихий разговор.
— Мое руководство хочет знать, как будут осуществляться поставки после начала большой войны в Европе.
— Передайте вашему руководству, Роберт, что большой войны в Европе в этом году не будет.
Шелестит бумага, еле слышно скрипит перо дорогого паркера. Мужчина делает пометки, подчеркивает слова, ставит значки на полях.
— Мое руководство хочет знать, с кем мы в дальнейшем будем иметь дело: с вами или с господином О'Харой?
— Передайте вашему руководству, Роберт, что вы будете иметь дело со мной — и только со мной.
Мужчина кажется невозмутимым, женщина тоже. Только присмотревшись, можно заметить, что он слишком сильно прикусывает сигарету, а ее сцепленные пальцы побелели.
— Мое руководство хочет знать, сможете ли вы продать нам изделия из особого списка.
— Передайте вашему руководству, Роберт, что кошку в приличном обществе принято называть кошкой. Хотите новейшие разработки, которые в Европе именуют «инопланетными»? Нет, продать их мы вам не сможем, но кое-что получите бесплатно. Запоминайте: Рудольф Рёсслер, владелец издательства «Вита-Нова». Швейцария, Люцерн, улица Хертенштайн, дом 8, книжный магазин.
Мужчина кивает, откладывает паркер, с силой проводит ладонью по лицу.
— Ваше руководство, Роберт… Как вы всё прячете, даже смешно! Ваш Сталин ошибается. Ему кажется, что смысл происходящего в том, что Гитлера натравливают на СССР. Это не так. СССР никто не принимает всерьез, вы сейчас значите немногим больше Ирана. Богемского Ефрейтора вскормили англичане, чтобы иметь острастку против победоносной Франции. Потом спохватились, но стало поздно. Гитлер нашел новых друзей и начал играть по своим правилам.
— Вы правы, Ильза, теперь ему помогают очень серьезные люди из Штатов. Но Судеты — это война!
— Никакой войны, Роберт. Гитлер знает главный секрет: ни Франция, ни Англия не станут сражаться из-за чехов. А также из-за австрийцев, швейцарцев, литовцев и поляков. А потом будет уже поздно.
— Насчет Швейцарии вы не ошиблись, там происходит что-то странное. В немецких кантонах началось движение за пересмотр Конституции 1876 года, речь идет фактически о полной самостоятельности. Но Швейцария — это не только сыр!..
— Представляете, что начнется в Европе, если прекратят работу швейцарские банки? Три года хаоса — а потом появится планета Аргентина, о которой пишут в книжках с яркими обложками. Такой исход не входит в мои планы, поэтому наше сотрудничество будет продолжено. Только не тратьте золото на всякие мелочи. Никакие параболоиды и «лучи смерти» вам не нужны.
— А что нужно?
— Алюминий и высокооктановый бензин. И еще — зенитные орудия[45].
— Этих хватит, — рассудил Хинтерштойсер, наблюдая, как очередная железяка с шипением погружается в воду. — Нам еще нужен десяток ледовых крючьев. И ты еще про «кошки» говорил, которые с передними зубьями.
Тони Курц, отложив щипцы в сторону, взглянул с упреком. В кузнице он работал с самого утра. Андреас клялся и божился, что сразу же после завтрака придет помочь, но закрутился, завертелся, забегался… Особо виноватым, впрочем, себя не чувствовал, так как тоже был при деле. Каждому — своя забота.
Курц бросил в угол кожаный передник, долго пил воду, потом устало махнул рукой.
— Пошли, лентяй. Есть новости.
В родной Берхтесгаден заглянули не без опаски, но никто их нежданному визиту не удивился. Привыкли за последний год. Хорошо служить в часе езды от отчего дома! Курц сразу же занял кузницу, решив не откладывать самое важное до Берна, Андреас же принялся кружить по городским улицам, заглядывая ко всем ближним и дальним. И, как выяснилось, не зря.
— Я чего подумал, — начал он, хлебнув пива из тяжелой глиняной кружки. — На пятый день нас искать начнут. Или даже раньше, если начальство нос в бумаги сунет…
— Тише говори! — Тони поглядел по сторонам, нахмурился. — Уезжаем завтра же утром. Вещи сложишь вечером, зайду — лично проверю.
Расположились на летней веранде, в самом сердце большого фруктового сада. Солнце, зелень, беззаботное синее небо, пиво прямо с ледника. Рай!
— Что уедем — понятно. А потом сюда прикатят по наши души. Спросят, что да как, а главное — куда. Девались мы, в смысле.
Хинтерштойсер, с наслаждением допив пиво, приударил донышком по темной от времени столешнице.
— А мы с тобой — в Берлине!
Полюбовавшись эффектом, закурил, завив дым колечком.
— Марту помнишь? Марту Ранш из соседнего класса? Которую все наши парни того… на танцы приглашали. Она из дому сбежала — как раз вчера, перед нашим приездом. У нее в Берлине какой-то ухажер, то ли пожарный, то ли танцор из оперетты, то ли оба сразу. Смекаешь, к чему это я?
Уловив недоуменный взгляд, пояснил снисходительно:
— Мы же на свадьбу приехали, не забыл? Значит, Марта — твоя суженая. Ну, влюбился ты, бывает. Свадьбу готовили тихую, только для самых близких. Но вот беда! Сманили невесту, бежала, подлая, считай, из-под венца. Ты — за ней, а я, стало быть, за тобой. И все — в Берлин.
— Кто же такому поверит? — поразился Курц. — Я — и эта… Марта Ранш?!
Хинтерштойсер хмыкнул:
— Все поверят. То есть уже поверили. Зря я, что ли, по Берхтесгадену бегал? Знаешь, как тебе сочувствуют?
Курц отставил кружку в сторону, сжал крепкий кулак.
Разжал.
— Когда я тебя буду убивать, не спрашивай, за что. Договорились?
Дождавшись ответного кивка, полез в карман брюк, достал два измятых почтовых конверта.
— С утра таскаю. Кто-то, кажется, обещал в кузнице помочь?
Слышишь? Выгляни в окно!
Средь дождя и мрака
Я торчу давным-давно,
Мерзну, как собака.
Хинтерштойсер отложил в сторону густо исписанную страницу, взялся за следующую.
Дождь и гром. В глазах черно.
Стерва, выгляни в окно![46]
— Сам сочинил? — осведомился Курц, не отрываясь от второго письма.
Первое, уже им прочитанное, изучал Андреас.
— А ты думал! Сам, конечно! — приосанился Хинтерштойсер. — Правда, в школе мне сказали, что и у Шиллера что-то подобное было. «Дождь и гром. В глазах черно…» Хоть назад возвращайся!
Письмо прислал доктор Отто Ган, их спутник по недавней поездке в Италию. Послание было коротким и не слишком веселым. Доктор сообщал, что его долгожданная командировка в Монсегюр откладывается на неопределенный срок «сами догадайтесь почему». И к подножию Эйгера, дабы поболеть за штурмовую команду, он едва ли поспеет. Потому как «собрали — и отпускать не хотят».
— Это он про СС, — без особой нужды пояснил Андреас. — Угораздило…
Язык прикусил. В родном городе ни он, ни Тони солдатские выражения себе не позволяли. Зарок!
— …В-вступить, теперь век ботинки не отмоет. Значит, «черных» тоже мобилизуют.
Курц только кивнул — увлекся чтением. Хинтерштойсер взялся за письмо, подумал, положил на стол.
— Во всех прогнозах — одно и то же. На Эйгере — бури, дожди и сильный ветер. «К черту! Выгляни в окно! Холод сводит скулы. Месяц спрятался, темно. И фонарь задуло». Худшая погода за последние полвека, как на заказ! «Сколько я истратил сил, холод, голод, дождь сносил…» Везучие мы с тобой!
Добросовестный доктор не поленился съездить на столичную метеостанцию и лично переписать прогноз. Еще два, столь же дождливые, с ветром и бурей, ему прислали из Берна и Мюнхена.
Отто Ган и не пытался отговаривать приятелей. Но что он думал, легко читалось между строк.
— Изучил? — осведомился Курц, кладя второе письмо рядом с первым. — А теперь скажи мне, Андреас, ты когда-нибудь забывал веревку, если шел на скалы?
— Ч-чего?
— Давай еще раз, Тони. Что-то у меня соображалка заклинила. Кто сказал? Когда сказал? Кому сказал? Может, эта тетка — сумасшедшая?
— Не тетка. Баронессе Ингрид фон Ашберг-Лаутеншлагер Бернсторф цу Андлау восемнадцать лет, она поднималась на Монблан, гоняет на мотоцикле и время от времени помогает нуждающимся скалолазам.
— Да, триста марок — сильно. Молодец девица! Но почему…
— У нее есть очень странный друг в Штатах. Вроде как пророк. И ему было видение: мы оба с тобой где-то в горах, холодненькие и печальные, а ты говоришь, что сам виноват…
— Опять я? Как что, так сразу я!..
— «Не взял веревку, такая вот беда». Дословно. Госпожа баронесса — девушка современная, видениям не верит, но все-таки предупреждает. Вдруг ты, Андреас, веревку забудешь?
— Очень смешно! Холодненькие, печальные — и несем бред.
— Это ты несешь, я просто холодненький. А еще этот странный друг написал не кому-нибудь, а самому Джону Гиллу — по поводу Эйгера. Видишь, как о нас заботятся?
— Джону… Погоди! Джон Гилл, который «Скалолаз в Южных Аппалачах»? Паук из Кентукки? Тот самый?
— Тот самый. И знаешь, что Паук ему ответил?
Окно было открыто настежь, но табачный дым упрямо не хотел уходить. Он не слишком мешал, но женщине почему-то стало тревожно. Табачный дух, чужой запах, чужой город.
…Чужая жизнь.
Тревогу прогнала, как прогоняют надоевшую муху, отодвинула в сторону недопитую бутылку «Dallas Dhu», плеснула минеральной воды в стакан. Опьянения не было, только голова стала тяжелой, словно и она — чужая.
По чужой дороге, в чужом облике, сквозь чужие взгляды, сквозь чужие руки, ради чужой выгоды… Только Смерть будет своей, не на прокат взятой.
Шевельнулись губы, неслышно рождая слова.
Танго!
В этой жизни
танцуем танго,
После смерти
танцуем танго,
Жизнь со смертью
танцуют танго,
Все танцуют,
Господь и дьявол…
Женщина резко выдохнула, прерывая прилипчивую мелодию. За дело! Чистый лист, самопишущее перо паркер, глоток воды.
«Привет, Герда! Привет, маленькая!..»
Дочери она писала два раза в неделю, стараясь четко выдерживать график. Понедельник и четверг, если же не получалось, то вторник и пятница. И письма были одинаковы, как она ни старалась. Сначала, что скучает, потом — подробный разбор того, о чем сообщала дочь, ответы на вопросы, советы — как можно мягче, ненавязчивей. В конце письма, как и положено:
«Люблю! Целую! Скоро увидимся!»
Вместо подписи — маленькая корона о трех зубцах, словно на гаванских сигарах.
— Разве так можно писать ребенку? — сказал ей как-то муж. — Ты же не оружие продаешь.
Она не обиделась — удивилась. А как иначе? Ребенок — ничуть не глупее взрослого, пусть и мыслит совсем по-другому. С ним надо говорить серьезно, не сюсюкать. Иначе почувствует, что он (она! Гертруда!) для родителей не человек, а забавная игрушка. Слишком сухо? Но она же пишет «Люблю!»
«Сейчас я снова в Париже. Не завидуй, маленькая, здесь очень шумно и не слишком уютно…»
Несколько раз она порывалась забрать дочь из их маленькой берлинской квартиры. Но понимала — некуда. Гостиничный номер, даже «люкс» с бордовыми шторами на окнах, не заменит дом. Пусть все идет как идет, жаль только, что дом этот — бумажный, словно фонарик на китайском весеннем празднике Чуньцзе. Уютный, светящийся теплым живым огнем, но такой хрупкий…
«…Не верь газетам и не пугайся. Войны не будет, никто ее не хочет, все кончится тем, что крикуны охрипнут и вернутся к своим делам. Но будь осмотрительна. В пансионе не говори лишнего, твои подруги еще маленькие, они тебя не поймут или поймут неправильно. Хочешь поговорить о политике — говори с Каем. И не жалуйся, что он не разбирается в мировой финансовой системе. Я в ней тоже не разбираюсь. Такие мы с Каем отсталые…»
Родительский дом она оставила очень давно. Забыла. Заставила себя не вспоминать. Потом, привыкнув и повзрослев, научилась чувствовать себя камешком, маленьким, но твердым. Упрямым алмазом под чугунным молотком. Январским льдом на крещенские морозы.
Не разобьюсь! Не сломаюсь! Выживу!
А потом она посмотрела в глаза… А потом он посмотрел ей в глаза…
Нет, она не полюбила. Любить можно детей, но не мужчин. В их устах «любовь» — всего лишь слово, затасканное и пустое, как раз для безумного старичка с розеткой в петлице. Рыбки, мошки, розочки с тюльпанчиками… Ложишься на спину, прикрываешь веки и стараешься не морщиться, когда тебе дышат в лицо. Или сама отдаешь команды, с наслаждением чувствуя, как чужая похоть сменяется удивлением, растерянностью… испугом. Сбавить бы старичку лет семьдесят, а еще лучше — восемьдесят пять. Многое бы он понял, романтик!
Впрочем, нет, пусть не молодеет. Изменять мужу она не любила и делала это без всякой охоты.
«…Я полностью с тобой согласна — преследования евреев омерзительны, а Нюрнбергские законы много хуже тех, что были в Средневековье. Но вслух лучше ничего не говорить. Пострадаешь и ты, и те, кто тебя слушает. Если нужно кому-нибудь помочь, помогай тайно. И обязательно посоветуйся с Каем!..»
«Я тебя люблю!» Не поверила, не приняла всерьез. Но в самой глубине чужого взгляда ей внезапно почудился теплый отсвет маленького бумажного фонарика, горящего среди черной шанхайской ночи. Испугалась, не сразу нашла нужные слова… Они ведь с Каем собрались тогда воевать! Смешно? Ничуть, ее босс всерьез невзлюбил парня, особенно после фиаско на реке. К счастью, она уже знала, за какие рычажки дергать. Достаточно в разговоре с грозным О'Харой невзначай назвать неказистого, даже смешного с виду мистера Мото «майором»…
— Никто никого не будет убивать, — сказал ей мистер Мото. — Над Монтекки и Капулетти есть еще генеральный штаб, а там не хотят войны. Насчет же Марека… Парень вас действительно любит. Решайте сами, госпожа Веспер, но знаете, по слухам, жизнь кончается не смертью, а трибуналом. Спросят…
А потом настал час выбора. Ясная, уже протоптанная тропа на самый верх — или неверный свет хрупкого бумажного фонаря. Она решилась. О'Хара, реалист из реалистов, не поверил, посчитал это обычной женской местью. Ждал, терпел, подсмеивался. А потом все-таки решил наступить на фонарик своим тяжелым ботинком.
«Ничего личного, просто business». Даже мертвецу она не стала говорить всей правды. Вдруг и в самом деле услышит в своем аду?
«…Снежная Королева никогда тебя не обманет, Герда! Лето мы обязательно проведем вместе. Встретимся, скорее всего, в Швейцарии, тебе же очень нравятся горы. А о том, куда поедем, решим все вместе: Герда, Кай и твоя Снежная Королева…»
И вроде бы все в порядке, Гертруда закончила школьный год с отличием, учителя нахвалиться не могут, на письма отвечает аккуратно, тоже два раза в неделю, не болеет, убирается в квартире, готовит — куда лучше, чем она сама. И Кай ее любит, как мало кто может любить чужого ребенка. И у нее, потянувшейся к теплому огоньку, есть семья, есть дом, порог, который можно перешагнуть, мужчина, чье дыхание не заставляет морщиться.
Жаль только, что фонарик — бумажный.
— Здесь, пожалуйста. Да-да, где чугунная калитка. Сколько с меня?
Легко ли найти приличное жилье в Берлине? Если и город так себе, и цены даже не кусаются, в клочья рвут? И не всякий район хорош. В центре шумно, на окраинах — от заводского дыма не продохнешь. После Шанхая с его небоскребами, роскошными европейскими кварталами и огромными проспектами — провинция. И всюду — немцы, немцы, немцы.
Марек Шадов, разъездной торговый агент, старательный, но, по единодушному мнению соседей, не слишком удачливый, поблагодарив таксиста, захлопнул дверцу авто, поправил так и норовившую съехать на нос шляпу. Вот и вернулся! Тротуар, молодые тонкие липы, бетонный забор с фигурной железной решеткой, калитка — темный чугун, массивная бронзовая ручка. А дальше — здание в четыре этажа, светло-голубые, в цвет утреннего неба, стены, ровные линии, прямые углы[47].
На месте? Почти.
Марек поднял с асфальта чемодан, но идти не спешил. Эти короткие секунды между дорогой и домом были его законной наградой. Всё позади, сейчас он пройдет через калитку, сделает семнадцать — ровно семнадцать! — шагов по асфальтовой дорожке, потом свернет направо. Первый подъезд, двойная, недавно выкрашенная дверь, справа — маленькая будочка консьержа, которого здесь именуют исключительно «привратником» (привет доктору Эшке!). Слева — лестница. Второй этаж, ключи в кармане, тоже правом.
Сейчас он будет дома.
Марек Шадов взял чемодан, сделал первый шаг к железной калитке…
Квартиру он выбирал сам. Мужчина, глава семьи — положено. ОНА не стала спорить. Удивилась лишь, когда Марек заявил, что за жилье намерен платить из своего кармана. И за школу для Герды. И за пансион. Поглядела чуть насмешливо, сжала губы:
— Надеюсь… наша дочь не будет голодать?
Хотела сказать «моя», но в последний миг исправилась, и Марек был ЕЙ за это благодарен. Иногда, в редкие мрачные минуты, ему начинало казаться, что они лишь играют в семью, и все, что у него есть, — чужое, взятое взаймы…
Но в любом случае ОНА играла честно.
Квартиру он нашел. Район Пренцлауэр-Берг, поселок Карла Легина — заповедник разноцветных геометрических фигур, память о короткой эре германского конструктивизма. Никакой красоты, ни малейшего изыска, зато много света — и воздуха много…
Конструктивизм ныне не в моде. В Рейхе предпочитают дома с куполами и огромными колоннами, рядом с которыми человек ощущает себя вошью.
Этаж первый. Этаж второй…
Он открыл дверь, шагнул за порог и сразу же почувствовал запах табачного дыма. Поставив чемодан, снял шляпу и постучал костяшками пальцев в дверь, что вела налево, в маленькую комнату, одну из двух. Дождавшись «Входи!», взялся за медную ручку.
— Это я, Герда! Привет!..
Девочка — светлые волосы, вздернутый острый нос, неожиданно твердый мужской подбородок — полусидела на кровати, пристроив подушку под спину. В правой руке сигарета, в левой — книга, утыканная закладками. Пепельница на простыне, смятая газета — на коврике.
Улыбнулась, затушила сигарету, книгу закрыла.
— Привет, Кай! Ты меня поцелуешь — или отправишь рот полоскать?