…Ангел Смерти — никому не известно, каким будет его лицо. И когда он впервые приходит, его не могут узнать…
— Я хочу поскорее подружиться с твоей дочерью. Сколько ей уже? Десять?
— Десять. Совсем взрослая. Мне иногда даже страшно.
Море осталось далеко внизу. Гора, темный неровный склон, за ним — огни городских кварталов, светящаяся гирлянда кораблей в бухте. Еще дальше, над самым горизонтом — еле заметная полоска заката.
— Она научилась читать в четыре года. Пришлось прятать книги. Я долго уговаривала ее начать со сказок, а не с «Истории финансовой мысли» Зонненфельса. Уговорила… на свою голову.
— Надо подбирать правильные сказки!
День ушел, уходит и вечер. Мать-Тьма вот-вот неслышно шагнет из-за черных гор. Здесь же — пустое шоссе, запах остывающего асфальта, густой хвойный дух, ровный чистый гравий под ногами. Смотровая площадка — двадцать шагов на десять.
— Помнишь «Снежную королеву»? Да-да, Андерсена. Она прочитала и спросила: «Мама, а что дальше?»
— А что дальше? Кай и Герда вернулись домой, вспомнили любимый псалом про Христовы розы. Наверняка поженились, а потом жили долго и счастливо.
Авто — светлое лупоглазое чудище с трехлучевой звездой на капоте и серебристыми дудками-клаксонами[2]. Мотор выключен, радио работает. Диктор читает новости, но слушателей нет. Пассажиры, он и она, отошли к самому краю, к неровной каменной балюстраде, нависшей над обрывом.
Слева он, она — справа.
— «Так сидели они рядышком, оба уже взрослые, но дети сердцем и душою, а на дворе стояло теплое, благодатное лето!»[3] Наизусть помню. А моя дочь рассудила иначе. Герда быстро поняла, что Кай ей совершенно не нужен. Ей было интересно его искать — и не больше. А Каю стало очень скучно в маленьком провинциальном Копенгагене. В конце концов Герда вышла замуж за соседа-моряка и уехала в Америку, а Кай вернулся к Снежной Королеве, и они стали жить вместе… Когда дочь это придумала, ей было шесть лет.
На женщине — брючный костюм по последней моде: белые расклешенные брюки, приталенный черный пиджак, пестрый шейный платок (широкий узел, цветные квадратики вперемешку). На безымянном пальце левой, поверх тонкой ткани — массивное кольцо с черненым египетским саркофагом. Мужчина… Его не разглядеть, неслышно шагнувшая из-за гор Мать-Тьма укрыла человека своим тяжелым пологом.
— Теперь ей десять. «Историю финансовой мысли» уже осилила?
— Давно… Никак не уговорю ее бросить курить. Какой-то ужас! У нас в семье никто ни курит, ни я, ни муж…
Днем здесь фотографируют. Вечером и ночью — объясняются в любви. Лучшего места не сыщешь: пустое горное шоссе-серпантин, умирающий закат у самого горизонта, а над головами — недвижный купол темных небес. Никто не помешает, ни Мать-Тьма, ни сама Смерть.
— Мальчишка тебя недостоин. Я не сделаю ему ничего плохого, но о тебе он забудет. Навсегда! Считай, что в тот вечер ты просто не пошла на концерт.
— «Серенады Джека Картера», второй ряд, седьмое место… Хочешь отменить Прошлое? А что взамен?
— Взамен? Старушки Европы уже мало? Но ты права, вдвоем мы способны на большее.
Обшитая темным бархатом коробочка — посреди широкой мужской ладони. Неяркий блеск золота высокой пробы.
— Кольца… Они очень красивые. Очень!
Женщина смотрит, но не прикасается, словно боясь спугнуть. Руки в легких белых перчатках лежат на теплом камне балюстрады.
Смерть не подает голоса — стоит рядом.
Слушает.
О Северной стене Эйгера не имело смысла даже мечтать.
Андреас Хинтерштойсер, горный стрелок и скалолаз-«категория шесть», понимал, что их с другом-приятелем Тони взгреют. Опоздали из увольнения, случился грех. Но не так же!
— Четыр-р-ре писсуар-р-ра в здании пер-р-рсонала, две убор-р-рные в пятом бар-р-раке и… и еще пол в офицер-р-рском казино, — добродушно прорычал обер-фельдфебель. — Не сжимайте кулаки, Хинтер-р-рштойсер-р-р, у меня пер-р-рвый р-р-разр-р-ряд по боксу. Это — ар-р-рмия, гор-р-рные стр-р-релки, здесь даже бавар-р-рцы начинают любить наш общий Фатер-р-рлянд. А для особо упер-р-ртых имеется тр-р-рибунал. Хочу напомнить — идет война[4].
Кулаки Хинтерштойсер разжал. Язык прикусил. Рядом молчал Тони Курц, тоже «категория шесть» и тоже на свою голову — горный стрелок.
— Хор-р-рошей ночи, господа!
Обер-фельдфебель желтозубо оскалился. Немного подумал — и сплюнул на пол. Негромко хлопнула дверь.
…Sitzungssaal во всей красе, грязный пол, две лампочки под потолком, потрескавшийся кафель, ночь за окнами… Позавчера они взяли южную стену Унтерсберга — таинственной горы, в недрах которой спит, сидя за огромным каменным столом, Карл Великий. Каждый мальчишка в окрестностях Зальцбурга знает, что император проснется, когда его борода три раза обовьется вокруг стола, а над Унтерсбергом перестанут летать вороны. Южная стена — ночной кошмар скалолаза. Взяли! Опоздали из увольнения всего на каких-то полчаса…
— «Даже баварцы!» — разлепил губы Хинтерштойсер. — Verdammte Scheisse![5] Тупая прусская свинья!..
Курц поморщился:
— Он тебя провоцировал, Андреас. Трибунал пока не распустили, а война действительно идет.
— Ага, обгадились в Судетах по полной, пруссаки, scheiss drauf!
Хинтерштойсер примерился к жестяному ведру, полному грязной черной воды, дрогнул сапогом… В последний момент раздумал: самим же убирать придется. Окинул взглядом «зал заседаний», поморщился:
— Сбегу!
Курц, взяв ведро, выплеснул в писсуар, тяжело шагнул к умывальнику. Кран тоскливо взвизгнул, забормотал невнятно.
— Куда сбежишь? В Дахау? И не ругайся, Андреас, это как раз прусская привычка.
Ругаться Хинтерштойсер больше не стал, но и отступать не собирался.
— На Эйгер сбегу!..[6]
Курц закрутил кран, взялся за холодную ручку ведра.
— Не смеши.
Две недели назад Тони Курц, почистив мундир и побрившись, взял свежий номер «Suddeutsche Zeitung» — и направился прямиком к командиру части полковнику Оберлендеру[7]. Утренние газеты порадовали очередной речью фюрера. Всё было вполне предсказуемо: Судеты станут германскими, Чехословакия — неудачная конструкция версальских архитекторов и потенциальный аэродром для Сталина, немцам же в предвидении тяжелых испытаний необходимо подтянуть пояса. Ближе к финалу рейхсканцлер заговорил о будущей Олимпиаде. В победе немецкой сборной фюрер не сомневался, но предлагал не ждать августа. Лучший подарок к началу игр — флаг со свастикой на вершине Эйгера. Северная стена должна стать немецкой! Храбрецы получат золотые олимпийские медали. Мать Германия ждет подвига от своих сыновей.
Командир части газету читать не стал, однако выслушал. Рядовой Тони Курц уложился в три минуты. Герр[8] полковник недобро прищурился, но все же пообещал узнать подробности. Не обманул. Не только узнал, но и поделился, причем на этот раз в командирском кабинете присутствовали оба — и Тони, и Андреас.
Мать Германия и в самом деле ждала подвига от своих сыновей. Кандидатуры таковых уже утверждены в Берлине, причем на самом-самом верху. Горным же стрелкам Курцу и Хинтерштойсеру предлагалось не отвлекаться на посторонние предметы и усиленно заниматься боевой подготовкой. Одна из рот уже начала сборы к недалекой чешской границе.
Вопросы есть? Вопросов нет. Кру-у-у-гом! Шагом ма-а-арш!
— Им же послать некого! — Хинтерштойсер, с омерзением затянувшись, отправил окурок прямиком в ведро с грязной водой. — Генрих Харрер смог бы, но у него травма. И вообще, он австриец. А кто еще остался из «категории шесть»? После того, как накрылись Седлмайер и Мехрингер[9], все остальные хвосты поджали. А итальянцы команду готовят, и австрийцы готовят…
— И французы тоже, — невозмутимо согласился Курц. — Но кого-то все же нашли. Полковник намекнул, что из «черных», из парней Гиммлера.
Курили все в том же «зале заседаний», перебравшись ближе к распахнутому окну. Носом старались не дышать.
— Говорят, какая-то особая команда. Их называют «гэнгз» — «гангстеры»…
— Эти могут, — хмыкнул Андреас. — Асфальтовые скалолазы![10]
— Брось, Тони, это несерьезно, идти надо тебе и мне. Если возьмем Норванд[11], нам все простят. Победителей не судят!
Хинтерштойсер оглянулся и на всякий случай перешел на шепот:
— Просимся в отпуск на… Да хоть… Хоть на свадьбу. Ты женишься, я — твой свидетель. И — к Эйгеру! Эх, жаль, денег мало, придется на велосипедах, вымотаемся в тряпочку… Ну и пусть! Это наш шанс, последний шанс, понимаешь?
Курц поглядел в темное окно.
— Иногда судят и победителей. Если не будем первыми, трибунал обеспечен. Но, знаешь, Андреас, не начальства я боюсь. Есть судья иной, нелицеприятный.
Хинтерштойсер недоуменно моргнул, но внезапно стал серьезным.
— Ты имеешь в виду… Эйгер?
— Да, Эйгер. Проклятый Огр!
Рука мужчины лежит на ее плече. Женщина не отодвигается, стоит ровно. Совсем рядом — каменная балюстрада, за нею обрыв, утонувший во тьме каменистый склон. Вдали — огни города, корабли в тихой бухте.
Вечернее тепло сменилось ночной прохладой, хвойный дух — запахом влажной земли. Говорит мужчина — черная тень. Женщина молчит, пальцы правой поглаживают кольцо-саркофаг. Смерть по-прежнему рядом, невидимая, безгласная.
— Наша штаб-квартира будет в Париже. На тебе все связи, все контакты…
Женщина кивает и внезапно оборачивается:
— Слышишь?
Мужчина смотрит назад, пожимает широкими плечами.
— Радио? Кажется, забыл выключить.
— Танго!
Сквозь ночь доносится еле слышный голос невидимой певицы.
Слов не разобрать, и женщина начинает напевать сама:
В горних высях
звучат молитвы,
В адских безднах —
глухие стоны,
В женском сердце —
все арфы рая,
В женском сердце —
все муки ада…
Мужчина улыбается, гладит женщину по щеке. Она улыбается в ответ.
Путь мужчины —
огни да битвы,
Цель мужчины —
уйти достойным,
Где, скажите,
найти ему покой?
Ах, где найти покой?
Ее правая ладонь скользит вниз, ныряет в пиджачный карман. Мужчина не замечает, смотрит в ее глаза. Губы легко касаются губ.
А любовь
мелькает в небе,
Волну венчает
белым гребнем,
Летает и смеется,
и в руки не дается,
Не взять ее никак!
О Аргентина, красное вино![12]
Уже не поет — шепчет. Губы вновь соприкасаются, ладонь в белой перчатке — левая, легко сжимает мужские пальцы.
— Погоди… Погоди! Ты хочешь… Хочешь услышать мой ответ?
— Да, — отвечают его губы.
Женщина кивает, оборачивается в сторону обрыва.
— Хорошо! Стань, пожалуйста, рядом.
Он вновь справа, она — слева. Позади — горы, впереди — горный склон.
— Наклонись…
Правая рука в белой перчатке взлетает вверх. Пистолет у его виска… Удивиться мужчина не успевает — как и услышать выстрел. Он понимает лишь, что земля под ногами исчезла, и он падает, падает…
Не упал. Смерть подхватила, крепко взяла за плечи, усмехнулась во весь костлявый оскал.
Данс-макабр!
Танго!
Пляшут тени,
безмолвен танец,
Черен контур,
бела известка.
Дым табачный
из старой трубки,
Голос бури
из буйной пены,
Нет покоя,
ни в чем покоя нет!
Смерть поет беззвучно, слова сами рождаются в гаснущем сознании, вспыхивают белыми искрами, тускнеют, превращаясь в обгорелые пылинки.
Белый рыцарь —
перо голубки,
Черный ангел —
смола геенны…
— Но почему? — кричит он, глядя прямо в пустые черные глазницы. — Почему? За что?
Напрасно! Смерть не отвечает на вопросы.
…Бумажник, кольца и документы — забрать, в левый карман пиджака положить две игральные фишки из казино и цветной проспект на мелованной бумаге. «SBM» — «Societe des Bains de Mer».
Общество Морских Купаний…[13]
Труп словно налился свинцом, но она справилась, пусть и со второй попытки. Вниз, в черную пропасть!
Прощай!
Отдышавшись, бросила туда же пистолет. Перчатки сняла, сунула в карман.
Все…
Можно было идти к машине, но женщина решила немного обождать. Повернулась спиной к морю, облокотилась о камень балюстрады, закрыла глаза… Черная тень сгустилась, подступила к самым зрачкам, но женщина ничуть не испугалась. Улыбнулась, поправила сбившуюся набок челку. Запела беззвучно, Смерти под стать.
А любовь
мелькает в небе,
Волну венчает
белым гребнем,
Летает и смеется,
и в руки не дается,
Не взять ее никак!
О Аргентина, красное вино!
…Ангел Смерти — никому не известно, каким будет его лицо. И когда он впервые приходит, его не могут узнать. У него — нежные черты. Но когда обнаруживаешь, что скрыто под ними, уже слишком поздно[14].
Он проснулся во сне. Глаз открывать не стал — ни к чему. Там, за прикрытыми веками, наверняка какая-то мерзость. Притаилась — и ждет, пока на нее взглянут.
А вот не стану! А вот не взгляну!
— Крабат!..[15]
Под головой вместо подушки — холодный камень. Спина затекла, на лбу выступили капли пота. Воздух несвежий, прелый, словно внутри старой пивной бочки.
— Крабат!.. Кра-а-абат!..
Такое с ним уже случалось, и он не испугался. Правильнее всего не отвечать и конечно же не смотреть. Вдохнуть поглубже — и крикнуть что есть силы, чтобы проснуться уже по-настоящему. Встать, вытереть пот со лба, допить холодный чай…
Чай… Стакан на столике возле окна, рядом — упаковка таблеток. Поезд? Да, он в поезде. Купе, верхняя полка. Выпил снотворное, чтобы уснуть пораньше.
— Крабат!.. Иди в Шварцкольм на мельницу! Не пожалеешь!..
— В Шварцкольме нет никакой мельницы! — не выдержал он. — И не было никогда. Мельница — в Хойерсверде, за лесом!
Открыл глаза, скользнул зрачками по густой вязкой тьме. Спрятались?
— И Крабата никакого не было. Не Крабат — Кроат, ясно? Полковник Иоганн Шадовиц, командир Глинского Кроатского полка, потому и прозвали. И мельницы никакой не было. Шадовиц никогда не служил в подмастерьях, он бежал из дому в двенадцать лет, записался в австрийскую армию…
Из темной глубины донесся негромкий смешок:
— Тебе так объяснили в школе? Не прячься хотя бы от самого себя, Крабат! От меня, как видишь, не получилось.
Видишь? Да, он видел. Тьма отступила, отдавая пространство. Невеликая комната, лавки по углам, он — на той, что рядом с окном. Стекол нет, деревянные ставни наглухо закрыты. В углу — бочонок (наверняка от пива!), на нем — плошка с сальной свечой. Огонек не желтый, не белый — синий.
— Сколько можно убегать, Крабат? Век? Два? Иоганн Шадовиц умер в 1704 году…[16]
На Мастере — темный камзол с потертым шитьем, старая треуголка, тяжелая трость в левой руке. Таким его видели только на Рождество — а еще в тот летний день, когда на мельнице ставили новое колесо. Было очень жарко. Мастер поднял кувшин с вином, выпил в честь работников, остаток вылил на украшенный ветками обод….
Он помотал головой, отгоняя чужую память. Какое еще колесо?
Присел, повел плечами, разгоняя кровь.
— Я, между прочим, снотворное выпил. А по твоей милости придется просыпаться.
Бледные губы Мастера дернулись в усмешке:
— Зачем? Ты уже проснулся, Крабат!
— Ну не было никакой мельницы! Отец — учитель, дед тоже. И прадед. Сказку про Крабата выдумал Ганс Шигерт, наш лужицкий писатель. Хорошая книжка, мне в детстве очень нравилась.
— Он ее не выдумал. Крабат, твой отец, сам рассказал Шигерту эту историю. Порой молчание — слишком тяжелая ноша, ему хотелось поделиться тайной. Теперь Крабат — ты, старший в семье… Почему? Два с половиной века тому назад твой предок победил меня в честном поединке. Я ушел, а он стал Крабатом. С той поры никто не решился бросить вызов вашей семье. Ты — следующий в череде.
— Поединок? Там, кажется, была какая-то девушка, она должна была узнать своего парня…
— Нет, Крабат, все куда страшнее. Жизнь — не сказка. Не стоит об этом, старая кровь давно высохла. Я потревожил тебя не ради воспоминаний. Тебе велели передать… Велели напомнить.
— Сказку Ганса Шигерта?
— А ты подумай, почему больше двух веков никто не пытался вызвать на поединок твоих предков? Почему они были учителями? Почему полковник Шадовиц вернулся домой, в нашу глушь, а не остался жить в Вене? И почему уехал из дому ты? Уехал — и решил не возвращаться?
— Мне бы твои заботы, Мастер!
— Мне бы твое беспамятство, Крабат!
Кричать не пришлось. Отомар Шадовиц, давно уже ставший Мареком Шадовым…
— Марек? Ты что, поляк?
— Я — сорб[17].
— Сорб? Это фамилия такая?
…проснулся сам — внезапно, словно от толчка. Пару секунд глядел в близкий гладкий потолок, потом вспомнил о недопитом чае. Вставать не хотелось. И жажда куда-то пропала.
…Поезд, купе, огоньки за окном. Все в порядке, все идет, как надо.
Сон не забылся, но вспоминать его не было никакой охоты. И не потому, что кошмар, ничего страшного в давней истории про мельничного подмастерья нет. Но нет и смысла. Байку про Вечного Крабата когда-то рассказал дед, всю жизнь посвятивший изучению сорбского фольклора. Старик был уверен, что Крабатом-Кроатом сорбы-лужичане из Бауцена и Радибора называли полузабытого языческого бога, чье подлинное Имя вслух поминать не след. Так ли это, не так — кто теперь рассудит?
И какая — Himmeldonnerwetter! — разница?
Деду повезло — умер в своей постели при нотариусе и враче в далеком 1917-м, в самый разгар Великой Войны. Через полгода погиб дядя (Итальянский фронт), через год, за месяц до Перемирия — отец (Западный фронт, Шампань)…
…Мать — в 1919-м, от тифа. Грета, младшая сестренка, в 1923-м, когда есть стало нечего. Почему он уехал?! Потомок учителей, не выдержав, сжал кулаки, хрустнул костяшками.
Тебя бы, sch-sch-scheisse, с такими вопросиками в 1923-й, когда брюква лакомством стала! Когда из всех лекарств денег хватало только на йод, когда стреляли под самыми окнами. Когда сестру в фанерном гробу хоронить пришлось!
…Гроб братья сколотили сами. Соседи одолжили лошадь — на погост отвезти. Кто-то сердобольный дал от щедрот две бутыли яблочного шнапса, дабы помянуть согласно обычаю. Опустевший отцовский дом отдали старшей сестре. Ей нужнее — муж-инвалид, да детишек двое.
Братья Шадовицы сели на берлинский поезд в маленьком тихом Бауцене. Новыми фамилиями, а заодно именами (менять так менять!), озаботились заранее, благо писарь в бургомистрате приходился им дальним родичем.
— Но почему — Марек?
— А чтобы немцем не посчитали, брат. Мы — сорбы!
Младший оказался не столь щепетильным…
С тех пор минуло много лет, менялись страны, документы, имена. Крабат, старая сказка, напоминал о себе только в снах. «Иди в Шварцкольм на мельницу! Не пожалеешь!..» Не было мельницы в Шварцкольме! Не было!.. У Мастера Теофила кладбищенский маразм в высшем градусе!..
Он успокоился. Кулаки разжал, выдохнул, закрыл глаза. Стук колес успокаивал, примирял с очевидностью. Все идет как должно, от одной станции до следующей. Нет никакой мельницы, и Крабата нет, и Отомара Шадовица, и даже Марека Шадова. Есть доктор Вольфанг Иоганн Эшке, просим любить, просим жаловать![18]
…Очки с простыми стеклами — в саквояже, на самом дне. Там же парик, несессер и прочие полезные мелочи. Докторишка-то его куда как старше! Отомар Шадовиц (которого здесь нет!) с 1910-го, а почтенный филолог-германист, если документам верить, еще прошлый век захватил. Кашляет, сморкается, да и со слухом не очень. Зато истинный ариец, пробы негде ставить.
Уже засыпая под колесный перестук, он зацепился памятью за некую странность. Мастер Теофил — почему? В книге Ганса Шигерта он просто Мастер — или Мельник.
Дед рассказал? Наверное, дед.
Встретились — столкнулись — в курилке сразу после обеда (13.45–14.15 — время для личных потребностей). Курц уже достал сигарету, но зажигалкой щелкнуть не успел.
— У меня… новость у меня! — выдохнул Хинтерштойсер. Оглянулся недоверчиво: — Отойдем!
Курилка — площадка возле забора при двух свежевыкрашенных урнах, десять шагов в длину, в ширину и восьми не будет. Устроились возле самого забора, закурили, наскоро глотнув горького дыма.
— Писарь рассказал. Ты его знаешь, Уго Нойнерн из штаба батальона…
— Помню. Вроде не подлец. И что?
Для верности говорили вполголоса. Не на уставном «хохе», а на привычном с детства westmittelbairisch[19]. Мало ли вокруг прусских ушей?
— Ganz plemplem, вот что!
Поймал укоризненный взгляд приятеля, но не смутился.
— А как еще сказать? Мы с тобой в отпуск собирались, да? На Эйгер? Будет нам всем отпуск! В соседнем полку уже заявления пишут — побатальонно. И — в южные края! Не понял?
Курц открыл было рот, дабы подтвердить очевидное…
…Побатальонно — в южные края? Это как?
Рот закрыл. Скрипнул зубами, окурок затоптал.
— В Судеты?
Хинтерштойсер недоуменно моргнул.
— Какие такие Судеты? Отпуск — подарок от командования за отличную службу! Ну, если, конечно, занесет случайно… Берут саперов, артиллеристов — и нас, понятно, горных стрелков. Там же в этом… отпуске — Рудные горы!
— Saugut! — резюмировал Курц. — Сраный Богемский ефрейтор!
Настала очередь Хинтерштойсера глядеть с укоризной.
— Зачем ругать хорошего человека? Это все чехи-мерзавцы! Никаких немецких войск в Судетах нет, Рейх строго соблюдает условия перемирия. А чехи все нарушают и нарушают… Кстати, тех отпускников, которых в цинке привозят, велено записывать в графу «бытовой травматизм». Баллон с газом взорвался, бывает…
Тони, кивнув понимающе, достал сигареты. Спрятал, поглядел странно.
— Знаешь, Андреас, у меня тоже новость. И тоже — про отпуск. Ну, в некоторой степени…
Горный стрелок Хинтерштойсер в детстве не ругался. В школе — случалось, но не слишком часто. В армии же — покатилось, да так, что и не удержаться. Иной раз хочется что-нибудь хорошее сказать, но губы сами собой двигаются.
— Verfickte!..
— Да прекрати, уши вянут!
— Э-э-э… Gloria in excelsis Deo et in terra pax hominibus bonae voluntаtis!..[20] Могу даже спеть, хочешь? Тони, а они там, на почте, ничего не перепутали? Триста марок?!
— Не перепутали. Имя и фамилия мои, адрес верный. А в скобочках, ради полной ясности: «Норванд».
— Где ты ясность видишь? «Ингрид фон Ашберг-Лаутеншлагер Бернсторф цу Андлау». Это сколько же благодетелей — двое или пятеро? Мой бог, триста марок! Мы же теперь двенадцатизубые кошки можем прикупить! Последний писк! И рюкзаки новые, и ботинки с шипами, и…[21]
— Двенадцатизубые брать не будем, тяжелые они, десятизубыми обойдемся. Главное — отпуск! Этот твой Нойнер за полсотни — устроит? Чтобы и подпись, и печать?
— Нойнер? За полсотни марок? Не то слово! Значит что, Тони, рвем когти?
— Понимаешь, на что идем? Начальство все равно нас раскусит. Или трибунал — или пропасть на Эйгере…
— Или отпуск в Судетах. Или — мы на Стене! Первые, самые первые!.. Решайся, Тони!.. «Мы разбивались в дым, и поднимались вновь, и каждый верил: так и надо жить!..»[22] Ну!..
«Я-а ста-а-арый профе-е-ессор!»
Нет, не старый. И не профессор. Горбиться не надо, шаркать ногами — тоже. Доктор Эшке — не старый, просто дурной, как и вся ученая публика. Intelligent v galoshah.
Взгляд в зеркало… Плечи… Подбородок. Уже лучше.
Зафиксировали!
Где добрые немцы могут увидеть филолога-германиста? Не на улице же, не на рынке. Разве что в кино — и наверняка в комедии. Экает, бекает и несет чушь, причем пополам с непонятными словами. «Аффикс», «веляризация», «вокализация», «безаффиксный способ словообразования». И еще «гаплология». Хватит? Да за глаза!
Зафиксировали!
Зеркало осталось довольно, почтенный доктор — тоже. Теперь можно и прогуляться. Старомодный костюм размером на номер больше (левый карман отчего-то оттопырен), на носу — очки в роговой оправе, шляпа, тяжелая, черная… Зонтик, тоже черный и тоже изрядного веса…
Для чего зонтик, если на улице — ясный день, а на небе — ни облачка? А если тучи набегут? Как бы чего не вышло! Как это будет по-русски?
Вспомнил, повторил вслух, затем еще раз, поймав неуловимый звук «ch». Остался доволен — не забыл еще!
Guljaem!..
Русский устный учился легко — эмигрантов из страшной Bol'shevizija в Шанхае можно было встретить всюду. Помог и родной сорбский. Пусть и не очень похож, но все-таки ближе, чем немецкое «кляйне-швайне». То, что в детстве они пели с мамой: «Slodka mlodost', zlotyj chas!» Разве нужен переводчик? Тут «pesma», там — «песня».
Правда, по-русски «Domovina» — не «Родина», а нечто иное совсем… Не страшно, «домовину» и запомнить можно.
С чтением же начались проблемы. Сначала совершенно невозможная «kirilica», потом и того хуже: читать оказалось совершенно нечего. То, что печатали эмигранты в «Шанхайской заре», можно понять сразу, даже не глядя на заголовки. От своих русских приятелей он был наслышан о таинственном поэте по фамилии Pushkin, который, как выяснилось, в ответе за все, даже за не отданные вовремя пять юаней. Только где его, Пушкина, найти в Шанхае?
Вместо Пушкина ему был предложен Чехов. «Человек в футляре», очень смешной рассказ.
Рассказ он прочитал. Задумался. От Достоевского вежливо отказался.
Kak by chego ne vyshlo, gospoda!
Несчастный Беликов, над которым все издевались, а затем спустили с лестницы (обхохотаться можно!), преподавал греческий. Почтенный доктор Эшке, германист, охотно унаследовал его облик. Разве что галоши проигнорировал, хоть и не без сожаления. Дикие края, не поймут!
Отчего германист? Оттого, что документы Вольфанга Иоганна Эшке — самые что ни на есть настоящие. Грех упускать такой шанс.
«Я-а ста-а-арый профе-е-ессор!»
Коридор. Лестница. Вестибюль. Портье — и больше никого. Тихий отель, за то и выбран. Не в самом центре, конечно, зато лишних глаз поменьше.
Ну что, на улицу? К солнышку?
— Простите, вы доктор Эшке?
Девушка… Красивая… Очень красивая!
Ай!
Если тебе (не придурку Эшке!) двадцать шесть, ты каждое утро отжимаешься сотню раз, аппетит имеешь отменный, а весь последний месяц женщины как-то скользили мимо, даже не задевая, то эта губастая, с огромными глазами…
Вдох! Вы-ы-ыдох!
— Простите, что? А-а! Да-да, фройляйн, ваш покорный слуга!.. Доктор Вольфанг Иоганн Эшке!..
…Платьице серенькое, скромное, из ближайшего магазина, и сумочка (серая) оттуда же, и туфли, и синий поясок. Зато прическа… И кольцо с синим камешком — пояску в цвет.
Ого!
Глазищи… Нет, не смотреть, ясно, что тоже синие. Лоб высокий, чуть не в половину лица, как у Мадонн на средневековых иконах…
Очки поправить. Взор потупить. В глаза-глазищи не смотреть.
Kak by chego ne vyshlo!
— Извините, доктор, что потревожила…
— …Ничего, ничего!
— …Я много о вас слыхала, доктор. О ваших исследованиях, о ваших лекциях. Специально приехала из Бонна…
От таких слов филологу-германисту полагалось бы млеть. И заодно — смущаться, нерешительно покашливая и ковыряя носком тяжелого, не по сезону, ботинка ковровую дорожку. Но это — доктору.
…В вестибюле кроме нее и портье — никого. Это хорошо. А то, что стоит совсем рядом — худо. Здесь светло, значит, косметику на лице наверняка заметит. Скорее всего, уже заметила. Женщина!
Лекции и прочие встречи с любопытствующей публикой доктор Эшке старался проводить исключительно по вечерам, заранее озаботившись освещением. Чем меньше его, тем лучше. Скромнее надо быть, господа!
— …Если у вас, конечно, есть свободное время. Всего несколько вопросов.
Есть ли свободное время у доктора? Да сколько угодно! Все нужные дела сделаны еще утром. Вещи — в камеру хранения, таксисту — премию за хорошую скорость. Сначала туда, после обратно. А затем и парик можно надевать.
— Нет-нет, фройляйн, никакого кафе! Я, извините, на строгой диете. Все эти углеводы, они меня просто преследуют!.. Дальше по улице есть сквер, там, кажется, лавочки. Если не возражаете… И, простите великодушно, не расслышал, как вас, фройляйн, звать-величать?
…Не расслышал — потому что не представилась.
— Меня? Вероника… Вероника… Краузе.
Доктор Вольфанг Иоганн Эшке кивнул, вполне удовлетворенный. Шляпу приподнял, отдал поклон. Фамилию губастая придумать определенно забыла. Ай-яй-яй!
Сумочка же фройляйн Вероники опасливому доктору совершенно не понравилась. Какая-то слишком большая и по виду тяжелая. Косметичка столько не весит, а вот пистолет с парой запасных обойм…
— …В этом нет ничего удивительного, фройляйн! Именно штудии по вопросам гаплологии архаических вариантов средненемецкого языка привели меня прямиком к пришельцам с иных планет. Да-да! То есть, конечно, к тем, кого мы с некоторой долей вероятности можем таковыми счесть…
Прокашляться. «Кхе-кхе-кхе!» И еще раз: «Кхе!» Промокнуть платочком губы…
Malo vas, obrazovannyh, davili!
— Я, видите ли, ученый, а потому всегда осторожен с выводами. Началось же все со знаменитой «Liber Chronicarum» Хартмана Шеделя, которую неучи-студенты вкупе с такими же неучами-репортерами именуют «Нюрнбергской хроникой». Она никакая не Нюрнбергская, но не в том суть…
Лавочка, тенечек, красивая губастая девушка рядом. Можно и слегка расслабиться, даже не слишком думая, о чем вещает зануда-германист. У запасливого доктора имелось на подобный случай несколько граммофонных пластинок. Поставил и пусть себе крутится-вертится, как загадочный «sharf goluboj» из русской песни[23].
— Я решил сравнить два варианта текста: латинский оригинал — и немецкий перевод Георга Альта. Классический образец средненемецкого языка, классический, я вам скажу!.. Взял фрагмент, посвященный правлению Генриха Птицелова. Там есть пассаж о судебном процессе по обвинению некоего золотых дел мастера из Гамбурга в сношениях с Врагом рода человеческого. Да-да! А еще имеется рисунок. Вы наверняка слыхали, фройляйн, что «Liber Chronicarum» великолепно иллюстрирована. Более шести сотен уникальных ксилографий!..
Губастая слушала, не перебивая. Внимала, взор свой синий потупив. Вроде бы все штатно…
…И с глазами-глазищами как-то утряслось. Клин клином вышибают. Фройляйн с наскоро придуманной фамилией («Краузе» — галантерейный магазин рядом с отелем!) хороша, слов нет. Но есть и другие, ничуть не менее глазастые. И губастые. И просто красивые.
А еще есть ОНА.
«У жены нет внешности!» — заметил как-то его шанхайский работодатель мистер Мото[24]. Пятнадцатилетний Марек («Не Марк, сэр! Марек!») поначалу весьма удивлялся. То есть как это, нет?! Потом понял. И сейчас, сидя на тенистой лавочке и не без удовольствия слушая скрип граммофонной пластинки…
— …Именно, именно, уважаемая фройляйн! Дьяволы, равно как прочие выходцы из Инферно, не спускаются с Небес в серебристом ковчеге. Неспроста король не решился осудить ювелира, но отписал папе Иоанну, прося совета. Художник же, по-моему, просто растерялся, не зная, как все сие изобразить…
…он еле заметно прикрыл глаза, представил себе яркий, пронизанный солнечными лучами витраж в храме при германском консульстве, что сразу за мостом через желтую Сучжоухэ, ЕЕ руку в белой перчатке, скромную коробочку с кольцами в синем бархате.
У жены нет внешности. ОНА просто есть.
Не твой шанс, губастая!
— …Подробности же, уважаемая фройляйн, я постараюсь изложить на сегодняшней лекции, равно и то, что в самое последнее время удалось узнать моим коллегам из Соединенных Штатов Америки. Рад буду вас видеть…
— Как получится, доктор. Честно говоря, сказками я и в детстве не очень увлекалась. Хотя рассказываете вы интересно… Особенно, когда кашлять забываете.
Оп-па!..
Повернулась резко, ударила синим взглядом.
— На первый вопрос вы ответили, доктор Эшке. Спасибо! Сейчас, если не возражаете, вопрос номер два. Вы это видели?
Щелк! Серая сумка послушно отворила свой зев. Пистолет?
Нет, всего лишь книжка.
Стыдно сказать, но английский язык Марек Шадов толком так и не выучил. В школе штудировал французский, попав в Шанхай, взялся за местный диалект китайского. Потом пришлось освоить и кантонский, на котором изъяснялись в порту, а заодно и русский с итальянским. Хотел всерьез заняться японским, но мистер Мото отсоветовал, подарив на Рождество военный разговорник.
«Буки-о сутэро! Тэ-о агэро!..»[25]
Коротко и ясно. О чем еще с самураями болтать?
«Сутеро» и «агэро» Марек на всякий случай запомнил, добавив для коллекции еще и красивую фразу про негров: «Нигэру-то уцудзо!» Работодатель посоветовал отшлифовать произношение, но в целом остался доволен.
Мистер Мото был очень странным японцем. И не только потому, что упорно не желал именоваться «Мото-саном».
С английским же не заладилось. Ругаться выходило как-то само собой, газетные заголовки были тоже понятны, но дальше громоздилась Великая лингвистическая стена. Мистер Мото не видел в том особой беды. Для Шанхая вполне хватало портового «пиджина», не знать который просто стыдно. А чтобы Марек не расстраивался, работодатель пояснил, что «пиджин инглиш» — отнюдь не язык Шекспира, адаптированный для пингвинов. Название идет от устарелого «Beijin» — «Пекин». Если уж для столицы годится, то и для всей Поднебесной — в самый раз.
Доктор Эшке лихо перевел название («Реванш Капитана Астероида», ого!), подивился чудищам на обложке и без всякого удовольствия скользнул взглядом по первой странице, попытавшись продраться через строй малознакомых слов.
«Mighty… Могучий… могучие двигатели… giant… гигантского… titanic… Титанового? Титанического? Титанового планетобуса… rattled… грохотали в… black thick vacuum… в черном густом вакууме…»
Где грохотали?![26]
— И что? Фройляйн, но это же, извиняюсь… э-э-э… чтиво! Так называемая фан-та-сти-ка! Мы же с вами культурные люди!
Вероника Краузе («Фирма Краузе — иголки для швейных машинок!») взглянула виновато:
— Ох, простите, доктор! Но вы только что с таким старанием пересказали журнальную статью, которую я читала еще в школе. Да-да, про «Liber Chronicarum» Хартмана Шеделя и серебристый небесный ковчег Генриха Птицелова. Кстати, журнал был юмористический.
Почтенный доктор сглотнул… Приосанился.
— Ничего удивительного, фройляйн. В годы Империи при полном отсутствии свободы слова правду приходилось говорить с улыбкой. Эзопов язык! Да-да!.. Статью в «Кривом зеркале», которую вы имели в виду, написал не какой-то щелкоперишка, а известный…
Ее ладонь опустилась на книжную обложку. Остро блеснул синий камень.
— Знаю, доктор. История с Генрихом Птицеловом и в самом деле забавна, хотя гостей с других планет там конечно же не было. Но я хочу показать вам кое-что свежее.
Филолог-германист обиженно засопел:
— Простите, это? Эту… м-макулатуру?
— Прощаю! — взглянула без улыбки, убрала ладонь. — А теперь слушайте!..
— Напрасно курите, Вероника! — заметил Марек Шадов, покосившись на серебряную сигаретницу, только что извлеченную из недр серой сумки. — Исхожу из собственного опыта. Мы с братом начали курить в шесть, бросили в восемь.
— В восемь часов? — улыбнулась она, щелкая зажигалкой. — Утра или вечера?
…В 1918-м, когда начали считать последние пфенниги.
— Конечно же вечера!
«Фройляйн» куда-то сгинула, исчез и кашель вместе с «да-да». Филолог-германист даже слегка помолодел. Вероника Краузе, однако, отнеслась к метаморфозе без малейшего удивления. Привыкла, видать, к чудесам.
— Не обращайте внимания, — немного помолчав, добавил он. — Это у меня хроническое — насчет никотина. Падчерица начала курить как раз в восемь. Не часов, Вероника, — лет. Два года веду разъяснительную работу без малейших шансов на успех.
Девушка повертела в руках сигарету, взглянула в сторону ближайшей урны.
— Нет, все-таки докурю… В восемь лет? Сочувствую, доктор. Я начала в четырнадцать. Сначала меня воспитывала мама, потом — тренер… Все понимаю, но когда прыгнешь затяжным с пяти километров, рука сама тянется к зажигалке. Не шнапсом же стресс снимать!.. Доктор! Надо все же разобраться. Итак, вы не читали книжки про Капитана Астероида. Охотно верю, чушь редкостная. Но почему в ваших лекциях говорится о том же самом? Инопланетная техника — откуда?
Доктор мотнул головой…
…Парик, осторожно!
— Вы уж спросите, так спросите! Из других книжек, вероятно. Сам я с инопланетянами пока не встречался. Но… Совпадений много?
— Давайте считать, доктор.
Филолог-германист послушно раскрыл ладонь. Первый палец…
Инопланетянами он занялся совершенно случайно. Вначале просто ездил по делам, из города в город, превращаясь время от времени в чудаковатого доктора. Шанхай научил многому, в том числе и тому, что скрываться можно по-всякому. Или слиться с уличной толпой — или пройти сквозь нее на ходулях, звеня в бубен. Второе куда надежнее. Кто станет проверять документы у клоуна?
Рейх, увы, не Поднебесная — документы спрашивали постоянно. Особых подозрений блуждающий доктор пока не вызывал, но риск все же был, и немалый. Выход, однако, имелся: следовало записаться в клоуны уже официально, получить бумагу с печатью — и звенеть в бубен в полном соответствии с законом.
«Я-а ста-а-арый профе-е-ессор!»
Прежде всего требовалось узнать, где у здешних клоунов лежбище. Таковое обнаружилось в Баварии, в маленьком городке Вайшенфельд. Именовалось оно многословно: «Немецкое общество по изучению древней германской истории и наследия предков». Если же коротко, то просто «Старина».
«Аненербе»[27].
Марека (то есть, конечно, почтенного доктора) предупредили, чтобы он был осторожен. Клоуны оказались злого нрава — не из цирка, а из голливудского фильма ужасов.
…Один такой, с Лоном Чейни и Лореттой Янг, довелось увидеть в Шанхае, в новом кинотеатре на знаменитой «барной» улице Хэншаньлу.
«Laugh, Clown, Laugh!»[28]
Белый клоун-неудачник, изгнанный из родного бродячего цирка за пьянство, находит в придорожном кювете подкидыша, девочку-младенца. Плохо ли, хорошо ли, но растит ее, пока та не оборачивается прелестной юной девой. Тут и появляется некто в маске и черном плаще, возжелавший невинной крови ради своего беззаконного Владыки. Негодяй тоже циркач и тоже клоун.
Черный клоун.
Несчастную похищают, волокут на старое кладбище, дабы распять посреди горящей пентаграммы. Тот, что в плаще и маске (клоунской!), готовит каменный нож…
Само собой, протрезвевший приемный отец вкупе с мужественным юношей-циркачом поспевают вовремя. Злодея-клоуна толкают в центр пентаграммы, ночь исчезает в яркой вспышке пламени…
Фильм был старым, немым, и заключительное «Ха! Ха! Ха!» темного Владыки было запечатлено на титрах, как раз перед «зе эндом» и финальным таперским аккордом.
«Смейся, клоун, смейся!»
В Вайшенфельде Мареку стало не до смеха. Там собрались даже не клоуны, а деревенские сумасшедшие, которых для чего-то отловили по всей Германии. Беззаконный же их Владыка в миру именовался Генрихом Луйтпольдом Гиммлером, рейхсфюрером СС.
«Старина» доктору Эшке определенно не понравилась. Зато сам доктор очень понравился «Старине».
— Простите, мадам! — пожилой усатый таксист оборачивается, вздыхает виновато. — Ничего нельзя поделать, мадам, придется обождать.
Женщина не отвечает, лишь устало опускает веки. Перелет до Парижа вымотал до самого донышка, забрав последние силы. Хотелось упасть на кровать, на дорогое гостиничное покрывало, прямо как есть, даже не снимая туфель, и спать, спать, спать… Номер-люкс в отеле был заказан заранее, из Орли она перезвонила, попросив к ее приезду наполнить ванну с мускусным ароматом…
Толпа — глухая многоглавая стена поперек всей улицы. Не объехать, даже не обойти, на соседних тоже люди, десятки, сотни, тысячи… Транспаранты, плакаты, затоптанные листовки по всему асфальту, тонкая цепочка растерянных полицейских-ажанов.
Париж сошел с ума…
— Придется обождать, мадам! — вновь вздыхает таксист. — Это стихия, мадам!
На усатом лице — нежданная улыбка.
— Зато мы им всем показали, мадам! Будут знать, фашисты!..
— Что показали? — не думая, переспрашивает она, но тут же спохватывается: — Простите, совершенно не разбираюсь в политике.
Улыбка сменяется искренним, до глубины зрачков, изумлением:
— Но как же, мадам! Мюнхен! Конференция, которую хотели собрать боши и этот макаронник Муссолини! Мы не пустили туда Леона Блюма[29], нечего к фашистам на поклон ездить. И чехи не поехали, отказались, старик Масарик отговорил их президента. Молодцы, проявили характер. Мерзавец Гитлер и англичанишки-овсянники остались ни с чем!.. Неужели вы не слышите, мадам?
Не слышит. Толпа глуха, но не лишена голоса, однако для нее все, что творится под горячим парижским солнцем, — всего лишь далекий невнятный шум.
…Что там на ближайшем транспаранте? «Да здравствует правительство Народного фронта!» Правительству-то ничего не сделается, о себе бы подумали…
— Франция снова едина, мадам! — чеканит усатый таксист. — Как в славном сентябре 1914-го! О, мадам, я был тогда мальчишкой, но такое вовек не забыть…
Умолкает, смотрит внимательно на пассажирку. Затем открывает дверцу, оглядывается.
— Может, вызвать врача, мадам? Здесь рядом бистро, там наверняка знают, где ближайший квартирует. «Скорой»-то не подъехать…
Она с трудом разлепляет непослушные губы:
— Врача? Нет, не надо. Бистро… Можно чашку кофе? Только покрепче.
Шофер что-то отвечает, но слова тонут в подступившем шуме. Веки становятся каменными, холодеет плечо. Рука мертвеца давит, прижимает к мягкой коже сиденья, не дает вздохнуть…
— …Я тебя создал, сотворил из ничего, из праха. Кем ты была пятнадцать лет назад, когда мы встретились в Шанхае? Проституткой из портового борделя, которая ничего не умела и всего боялась!
— А я тебя убила. Мы квиты.
Губы не двигаются, и она отвечает беззвучно. Услышит!
— Но за что? Я научил тебя всему, что знал и умел. Ты — моя правая рука. Я не стал возражать, даже когда ты вышла замуж за этого сопляка! Пальцем не тронул — ни его, ни тебя, ни твоего ребенка.
Боль растекается по плечу, ледяные пальцы впиваются в плоть. Она находит в себе силы и рывком сбрасывает мертвую ладонь.
— Если бы ты посмел тронуть Гертруду, то не умер бы легко!.. А так — ничего личного, просто business, как говорят янки. Наши финансовые планы не совпали в некоторых пунктах. Если бы ты начал операцию сейчас, как задумывал, мы бы разорились. Я пыталась тебя переубедить…
Мертвецы тоже способны удивляться. Холодные пальцы скользят по щеке, касаются шеи. Женщина невольно вздрагивает.
— Выходит, я погиб из-за твоей глупости? Все рассчитано верно. Большая война начнется со дня на день, и наши деньги закрутятся…
— Никакой войны не будет, — резко перебивает она. — Надо выждать еще года три — и вкладывать, вкладывать, вкладывать! А заодно зарабатывать на том, что есть. Война кормит войну — ты сам меня учил…
Ответ звучит глухо, еле слышно, словно из несусветной дали.
— Ты хорошо выучилась, шлюха!
— А ты ничуть не поумнел, подонок!
Тишина. Молчание. Холод.
— Мадам! Мадам!.. Ваш кофе, самый-самый крепкий.
Она с трудом открывает глаза, но в первый миг видит не кофе, а букет фиалок. На стебельках — маленькие капельки-бриллианты.
— Не огорчайтесь, мадам! — усач-таксист улыбается. — Все будет хорошо!
Она улыбается в ответ, берет цветы.
— Спасибо!
Париж остается Парижем.
— …Кошки, айсбайли, карабины, короткие и длинные ледорубы, две веревки по тридцать метров, репшнуры…
Чистка укороченной винтовки Mauser 98k[30] требует внимания, сосредоточенности и, естественно, полного молчания. Особенно если взор обер-фельдфебеля так и норовит просверлить твой затылок. К счастью, народу в оружейке много, и начальству поневоле приходится отвлекаться на иных желающих поболтать в непредусмотренное уставом время. Техника давно отработана: фельдфебель отвернулся — рядовой Тони Курц мигает…
— Две бензиновые горелки, к ним — литр бензина… Нет, лучше два. Пачка сухого спирта…
…Фельдфебель вновь весь внимание — Курц опять мигает, но уже два раза.
— На все про все — шестьдесят марок с хвостом. Билеты на поезд — еще по пятнадцать с носа.
Докладывает рядовой Андреас Хинтерштойсер — ясно, четко и по делу. Шепотом, но внятно. Бумажка с тезисами, вся в ружейном масле, под правой ладонью. Поглядел — и дальше излагает:
— …Еще бы палатку новую. Наша, сам знаешь, как после обстрела. Дорого, конечно…
Рядовой Тони Курц с сослуживцем не согласен, но от обсуждения временно уклоняется — мигает со значением. Два раза.
Губы Андреаса беззвучно произносят нечто, уставом совершенно не одобряемое, но делать нечего. Глаза округлить, плечи выпрямить… Затылку становится жарко.
…Ударник взводим, ставим флажок предохранителя вертикально. Затворную задержку — влево. Удерживаем, вынимаем затвор…
Буквочка «k» в названии тяжелой желязки — вовсе не «карабин», как думают штатские штафирки, а «Kurz» — «короткий». Рядовому Курцу — можно сказать, тезка.
— Хинтер-р-рштойсер-р-р! Почему так медленно?
…Подбородок вверх!
— Виноват, господин обер-фельдфебель! Стараюсь, чтобы тщательнее было!..
…Крышку магазинной коробки вместе с подающим механизмом отделяем… Тщательнее, еще тщательнее…
Курц (к счастью, не винтовка, а Тони) мигает. Magnus Dominus noster et magna virtus eius!..
— Про палатку, Андреас, забудь. Ты еще предложи в отеле поселиться!
Хинтерштойсер еле заметно пожимает плечами. Ладно! Хотя была, была такая мыслишка. Пусть и не в люксе…
— Нам «морковок» побольше надо, на Первом Ледовом поле их через шаг бить придется. И еще… Слыхал о «кошках» с передними зубьями? Которые Лорен Гривель выдумал? Итальянец?
Консерватор Хинтерштойсер пренебрежительно дергает носом. Итальянец, ха!
— Не кривись! — Курц суров, словно тезка «Kurz». — В Берне закажем. Если получится, сам сделаю, невелик труд.
Андреас не спорит. Пусть будут с зубьями! Не это его беспокоит.
— Тони, а кто приедет? Слыхал, что Бартоло Сандри и Марио Менти…
Сигнал!.. Два раза!
…Берем выколотку… Где она? Вот она… А дальше чего? Защелку крышки магазинной коробки — утопить, подать назад… Первая попытка…
— Хинтер-р-рштойсер-р-р! Даю вводную! Вр-р-раг злодейски похитил набор инстр-р-рументов. Ваши действия?
— Попытаюсь похитить инструменты взад, господин оберфельдфебель! Если не получится, вместо выколотки использую патрон!.. Рядовой Хинтерштойсер неполную разборку закончил. Разрешите приступить к чистке?
…Сигнал! Слава богу!..
— Кроме Сандри и Менти будет еще пара итальянцев, не из «категории шесть». А еще французы из группы «Бло» — те, что скальные блоки освоили. Вроде бы сам Пьер Аллэн собирается. И австрийцы, этих шестеро, Вилли Ангерера и Эдгара Райнера ты знаешь… И никому трибунал не грозит, завидно! Андреас! Я сейчас прикинул… Если попадемся, не только нам достанется по полной, но и родичам всем, ближним, дальним. Давай еще подумаем, не будем спешить…
— Гор-р-рный стр-р-релок Хинтер-р-рштойсер-р-р! Гор-р-рный стр-р-релок Кур-р-рц!..
Попали… Смир-рно!..
Господин обер-фельдфебель суров, но справедлив. Не зол, скорее, огорчен донельзя.
— Хитр-р-рости ваши, гор-р-рные стр-р-релки, только в р-р-рогоже пр-р-рятать. О чем болтать изволили? Опять о гор-р-рах?
Горным стрелкам не положено лгать!
— Так точно, господин обер-фельдфебель! — в единый голос.
Начальство кивает (чего еще от таких ожидать?), глядит снисходительно.
— И о чем конкр-р-ретно? Говор-р-рите пр-р-равду, мне в самом деле интер-р-ресно. Посмотр-р-ришь на вас со стор-р-роны — пр-р-риличные р-р-ребята, хоть и бавар-р-рцы, пр-р-ри голове, пр-р-ри р-р-руках. Но вы же ненор-р-рмальные! Психи!.. Так о чем думали-то?
Психи переглядываются. Правду тебе, пр-р-руссак?
— Бог создал горы не для того, чтобы на них взбирались люди. Но мы с Ним не согласны! — Курц.
— Если Стену надо пройти, мы пройдем ее — или останемся на ней! — Хинтерштойсер.
— Генерал Янг обязательно должен купить эти винтовки. Понимаете, Марек? Их должны перевезти, сгрузить, а главное — вручить вам расписку. И обязательно — с личной печатью генерала. Она красная, не спутайте.
Мистер Мото был как всегда невозмутим и как всегда изящен. Дорогой белый костюм, рубашка лучшего шелка в тон, короткие, слегка напомаженные волосы цвета вороньего крыла. В плечах крепок, ростом невелик, на широком смуглом лице — слегка искривленный нос.
Глаза раскосые — японец все-таки, пусть и странный. А вот цвет не угадать, днем один, вечером иной совсем.
— Я бы сам поехал, но генерал Янг меня хорошо знает. Вы пока — человек новый. Справитесь? И запомните — красная печать. Красная!
Мареку Шадову уже девятнадцать, по здешним меркам — взрослее взрослого. Пятый год в Шанхае — и все еще жив, многим на зависть и на удивление. Освоился, обжился, иероглифов помнит две сотни. Но генерал Янг…
— Это он сказал, что китайцы привыкли умирать, но не привыкли платить налоги?
Мистер Мото не ответил, лишь поглядел недобро. Много чего Янг успел наговорить. А уж когда доходило до дел…
Марек Шадов набрал в грудь побольше воздуха:
— С-согласен! Но… Мистер Мото, я никогда не продавал винтовки!
Работодатель внезапно оскалился — беззвучно, но весело.
— Бросьте, Марек! Вы будете продавать не винтовки, а самого себя. Улыбайтесь почаще!..
В Вайшенфельде доктор Эшке улыбался вдвое слаще обычного, однако не тем оказался мил. В «Старине» ученые степени были редкостью. Университетская наука обходила «Немецкое общество» стороной, причем по большой дуге, дабы не испачкаться. Герман Вирт, самый главный клоун, был, правда, и доктором, и филологом, но не по германистике, а по современной нидерландской поэзии. Для «наследия предков» как-то мелковато.
За дипломированного германиста Вольфанга Иоганна Эшке ухватились в четыре руки — и не отпускали, пока гость не дал согласия прочесть цикл лекций по градам и весям Фатерланда, как полноправный и законный представитель «Старины». Темы навязывать не стали — почтенному доктору виднее. Лишь бы все было германисто и наследно-исторично.
Бланк, подпись, печать первая, печать вторая… Гуляй, клоун! Хоть пешком, хоть на ходулях.
«Я-а ста-а-арый профе-е-ессор!»
Инопланетяне же возникли в силу суровой необходимости. Чем еще заманить на лекцию загруженных земными заботами сограждан? Не деструктивными же процессами в обществе гиперборейской нордической расы! Этак и железнодорожный билет не окупишь!..
«Война кормит войну», — говаривал один шанхайский знакомец Марека Шадова.
— Всего одно точное совпадение, Вероника. Ни о «параболоиде», ни об атомной бомбе я нигде ничего не говорил — равно как о Луче Смерти и подземной лодке. В лекциях я упоминал летательный антигравитационный аппарат — пояс и небольшой ранец за спиной. Его нашла русская экспедиция в районе реки Тунгуски. Это память о визите с 61-й Лебедя, состоявшимся, как всем нам известно, 30 июня 1908 года[31]. Насколько я понял, чем-то подобным обзавелся и Капитан Астероид?
— Да, в третьей книге. Именно с помощью такого ранца была спасена красавица Кейт.
— Рад за нее. Откуда я это взял? Из книги, естественно. Некий герр Семенов, повесть называется «Plenniki Zemli»…[32]
— Доктор! Вы читаете фан-тас-ти-ку? Эту… м-макулатуру?
— Кхе-кхе-кхе!.. Э-э-э… Ну, как вам сказать, фройляйн… Кхе!.. Я, видите ли, решил выучить русский язык, но в тех далеких… э-э-э… краях с книгами было трудно…
— Не смущайтесь! Бывает и хорошая фантастика. К сожалению, именно ею сейчас и занялись. Какие-то мудрецы в Берлине вообразили, что все это: пришельцы, инопланетная техника и, что самое главное, инопланетное оружие и в самом деле существует. И не просто вообразили. Идут аресты, доктор! Этим занимается не криминальная полиция, а «стапо»[33]. Понимаете?
— Еще не совсем, но, кажется, начинаю проникаться. Но… зачем? Даже если мне сломают ребра и заставят признаться в шпионаже в пользу 61-й Лебедя — какой в этом смысл?
— Никакого, доктор. Как и в сломанных ребрах. Нехорошо обманывать ожидания поклонников вашего красноречия, но сегодняшнюю лекцию я бы советовала отменить. И в отель не возвращаться.
— А как же мой летательный ранец в чемодане с потайным дном?
— Могу одолжить помело. Вполне в духе «Аненербе». И… У меня к вам просьба, доктор, несколько неожиданная. Вы стараетесь не смотреть мне в глаза. Ваше право, но я бы все-таки попросила… Два вопроса — «face to face». Согласны?
— С английским у меня не очень, но… Согласен!
— «Бегущие с волками». Знаете, кто это?
— Нет.
— Общество «Врил»?[34]
— Увы!
— Мария Оршич?
— А это уже третий вопрос, фройляйн! Нет, и ее не знаю. И еще раз — увы! Как человек давно и глубоко женатый, я даже не могу намекнуть, насколько у вас красивые глаза.
— Не беда. Зато какой-то женщине очень и очень повезло… Кстати, Вольфанг Иоганн Эшке, специалист по древнегерманской литературе, вступил в общество «Врил» в июле 1920-го. Тогда ему было сорок три. Прекрасно сохранились, доктор!
— Чудеса инопланетной медицины, фройляйн! Кстати, «Краузе» — это галантерея или иголки для швейных машинок?
— …А выглядят Вознесенные Владыки с планеты Венера приблизительно так, — пальцы привычно коснулись зубчатого колесика на боку трудяги-алоскопа[35]. — Во всяком случае, по мнению уважаемого герра Балларда…
Оглядываться не стал — смотреть на зал было куда интереснее. Две-три секунды недоуменного молчания и…
Хохот.
Доктор Эшке и сам улыбнулся. Шутить — так шутить! Калифорниец Гай Баллард, конечно, сумасшедший и регулярно общается с графом Сен-Жерменом, но картина родом не с Западного побережья США, а прямиком из запасников берлинской Национальной галереи. Из экспозиции изъята, будучи причисленной к «дегенеративному искусству».
Наглядность — скелет лекции. Почтенный филолог-германист очень гордился подборкой иллюстраций, переснятой на фотопленку «Agfacolor-Neu». Просто и удобно: извлек из аппарата, свернул, уложил в коробочку…
Отсмеялись… Картинка и в самом деле выглядела чудовищно. Художник был почему-то уверен, что это «Синие женщины на велосипедах посреди красного пляжа».
— Мне и самому весело, господа. Однако давайте подумаем. Над рассказами об инопланетянах принято смеяться. Но смех, как вам всем известно, не только признак хорошего настроения, но и защитная реакция нашей бедной психики. Проще высмеять, нежели разобраться. Не так давно мысль, что Земля круглая, тоже казалась нелепой. Если мы живем на шаре — то отчего не падаем?
Губастой девушки в главном зале лектория общества «Сила через радость» не было. Доктор специально потратил лишнюю минуту перед началом, пытаясь найти Веронику среди густой толпы, заполнившей все ряды и даже приставные стулья в проходах. Не пришла! Но кашель все равно пропал, равно как эканье с беканьем. Отомару Шадовицу, потомственному учителю, не довелось поработать в школьном классе. Вначале это даже радовало, но потом пришло неясное, смутное беспокойство. Словно он что-то упустил, потерял, прошел мимо.
«Крабат!.. Иди в Шварцкольм на мельницу! Не пожалеешь!..»
— Да, господа, тысячу лет назад мы не знали, что наша планета круглая. Пятьсот лет назад все были уверены, что Солнце вращается вокруг Земли. О разумных существах на других планетах писал Джордано Бруно. Вспомните, что с ним случилось!..
Четырехлетний Отомар однажды упросил отца взять его на урок. Наслушался — и захотел сам увидеть. Отец почему-то засмущался, принялся отнекиваться, но в конце концов взял старшего с собой. Ничего особенного, рядовой урок родной словесности. В те далекие годы на сорбском языке еще разрешали преподавать.
Урок поразил. Ничего нового Отомар не узнал, буквы ему и так были знакомы, но отец… Дома он всегда был веселым и добродушным, любил пошутить, порой смущая строгую маму. В классе же он стал другим. Даже голос, такой привычный и родной…
— Еще сорок лет назад, господа, вашим уважаемым родителям учителя объясняли, что слово «атом» означает «неделимый», а если точнее — «неразрезаемый». Наименьшая частичка материи, кирпичик мироздания. А потом — бац!..
«Бац!» — это линейкой по столу. Вполсилы, но для эффекта вполне достаточно. Слово «электрон» можно и не произносить, сразу с трех мест выкрикнули.
— Как вы думаете, господа, что мы узнаем завтра?
Кульминация — несколько секунд тишины. Доктор Эшке с трудом сдержал улыбку. Мистер Мото прав, он продает не винтовки, не сказки про пришельцев с Венеры. Гордыня, конечно, смертный грех, но если не слишком часто, по чуть-чуть… Война кормит войну, лишние рейхсмарки карман не тянут. Но разве в них только дело?
Доктор Эшке оглядел притихший зал, поправил капюшон синей мантии, которую надевал перед каждой лекцией, без особой нужды поглядел в темный потолок. Все? Да, пожалуй, все. За кульминацией — развязка. Она может быть всякой, но чаще всего приходится отвечать на вопросы, причем одни и те же. Ответы доктор помнил наизусть, ночью разбудят, не спутает…
— Завтра мы узнаем много интересного, господин Эшке. И, прежде всего, лично о вас… Дамы! Господа! Прошу всех оставаться на своих местах и не делать резких движений!..
Полутемный зал, три силуэта возле открытых дверей, за ними — еще двое. Все в штатском, но полицию всегда узнаешь.
— А вы, господин Эшке, прекращайте ваш цирк!
Вольфанг Иоганн Эшке крепко обиделся.
Цирк, говорите?