Глава вторая

По своей беспечности Леся скоро позабыла о встрече с Ярославом на дороге.

Она видела, как тогда встревожился Янка, каким суровым и мрачным стало потом лицо Тэкли, когда она обо всем узнала, да и слова Марыси, сказанные ей прошлой осенью, она тоже хорошо помнила, но ей самой по-прежнему еще не верилось, что все настолько серьезно. Вот уж точно, делать Яроське больше нечего, кроме как за ней гоняться!

Да ладно уж, так и быть, при случае она расспросит Марысю, как там и что.

А самой Лесе и без того было, о чем тревожиться. Она не знала, откуда взялись пересуды о скорой Данилиной свадьбы, да и никто этого не знал, сам Данила никому об этом не говорил и, видимо, ничего не знал об этих сплетнях, потому что разговоры пошли недели через две после того, как он в последний раз наведывался в Длымь.

Несомненно было одно: эту весть принесли женщины. Видимо, кто-то из длымчанок встретился с кем-то из ольшанок, и та рассказала ей эту важную новость, да так и пошло…

Леся тщетно старалась допытаться, кто же именно принес эту весть, чтобы уж у той выяснить, где тут правда, а что ради красного словца добавлено. Ведь вполне может быть, что Данила просто улыбнулся какой-нибудь шляхтяночке, перекинулся с ней двумя словами, а досужим кумушкам только того и надо!

А может быть, и не в Ольшанах, а здесь родились пересуды-то эти? Может, какая-нибудь сама все это со злости выдумала да с другими сговорилась? Леся изо всех сил старалась уверить себя, что так оно, наверное, и есть, но все же так и не сумела до конца избавиться от недоброго подозрения, что дыма без огня не бывает. Если бы не было совсем ничего, то и люди не стали бы о том попусту болтать: раньше ведь помалкивали!

Ей самой эту ужасную весть сообщила курносая и быстроглазая, всегда все знающая Виринка.

Было это еще зимой. Когда Виринка, румяная и возбужденная, ворвалась в Галичеву хату, Леся сидела за кроснами, выводя один из тех знаменитых на всю округу кушаков-дзяг, что радовали взоры на всех базарах и ярмарках и принесли длымчанам столь же громкую славу, как и их пособничество беглым дворовым.

Виринка постояла недолгое время подле, посмотрела из-за плеча подруги, как искусные Лесины руки неторопливо перебирают цветные нити, уток за утком выкладывая диковинный узор. Постояла, чуть склонив голову набок, потом этак двусмысленно усмехнулась, и наконец заговорила:

— Что, сидишь? Ну, сиди, сиди, много высидишь!

Почуяв недоброе в ее словах, Леся вздрогнула и обернулась, устремив на подружку настороженный взгляд.

А Виринка, хоть и сгорала от нетерпения, хотела в то же время сохранить наигранное спокойствие. Неторопливыми шагами обошла она Лесю и наклонилась над ее работой.

— Хороша дзяжка! — заметила она, слегка касаясь пальцем туго натянутой шерстяной нити. — Кому готовишь-то? Данилке небось?

— А тебе-то что до того? — еще больше встревожилась Леся.

— Ну, давай, готовь! — продолжала Виринка. — Да только напрасно стараешься: и без тебя ему дзяжку выткут! Он ведь, слышь ты, жениться собрался.

— Как жениться? — ахнула Леся. Деревянный челнок выскользнул из ее дрогнувших пальцев и, глухо ударившись о раму кросен, затанцевал на красной уточной нити. — Кто тебе сказал?

— А что? Все девчата уж про то знают. Да еще говорят: не видать, мол, теперь кой-кому Данечки, как своих ушей!

— Брешут небось? — глухо проговорила девушка. — Все злобы своей не уймут никак, воздуха им жалко!

— Да уж нет, не брешут — пес брешет! А я вот верно слыхала: сватов-то, может, и не засылали еще, а невесту уж приглядели.

— А что за невеста — знаешь? Кого сватать хотят?

— Ну, понятное дело, что не тебя! Паненку сватают, из Кржебулей.

— И хороша девка?

— Не знаю, не видала, — помотала головой Виринка. — С лица, может, и похуже тебя будет, да что с того проку? Зато уж и наряды у нее, верно, твоим не чета! Уж эта паненка-лебедка ему себя выкажет: в черевички на подковках обуется, юбки свои крахмальные наденет, да с кружевами в три ряда, лентами цветными всю себя обовьет — тут уж ни одному хлопцу не устоять! Где уж тут паневе твоей дерюжной!

Леся молча вздохнула. Уж она-то нашла бы, во что нарядиться, кабы только за тем дело стало! И кружева на подол нашить ей не беда, коли уж Даниле так нравится, и лентами себя убрать — тоже невелика премудрость! Вон сколько у нее этих лент — целая шкатулка! Шелковые, атласные, скатанные в рулоны, всех мыслимых цветов и оттенков. И от матери-покойницы много чего осталось, и от стариков по временам перепадало, и Ясь покупал ей не раз эти ленты, и она с удовольствием их носила, несмотря на Савкин запрет брать что-либо у солдата.

Да только чем это ей поможет? Ведь не в лентах и не в нарядах тут соль, как не понять!

Весь день после того ходила она убитая, с темным угасшим взором, а ночью долго плакала, отвернувшись к стене и крупно вздрагивая всем телом.

С тех пор она тяжело загоревала, впала в какую-то мучительную безысходность. И даже не столько Данилина близкая свадьба так ее угнетала, сколько та черная и стылая пустота, что поселилась теперь в ее душе.

Но Лесина душа не терпела пустоты. Прошло короткое время — и снова стали пробиваться ростки прежнего чувства и отчаянной надежды. Всеми силами убеждала она себя, что не может этого быть, напраслину бают люди. Не может Данила так равнодушно пренебречь ею, не может забыть ее ради какой-то белобрысой, пустоголовой шляхтяночки, которая, небось, только и способна, что играть глазками, глупо хихикать да притворно краснеть, как свекла.

Сколько раз гляделась она украдкой в маленькое зеркальце, которое Янка недавно купил ей в местечке. Сколько раз, любуясь своим отражением, недоумевала она, как можно отвергнуть такую девушку. Теперь она уже не сомневалась в том, что красива, хоть это и была вовсе не та красота, какой восхищалась Леся и о какой грезила с самых ранних своих лет. Хоть и знала она теперь, что тяжел ее взгляд, что не каждый может его вынести, но своим женским чутьем она не могла не знать, что каждый, заглянувший однажды в ее бездонные колдовские очи, едва ли сможет их забыть.

Вот они — эти длинные, тонкие, безупречные дуги бровей, и эти глаза — яркие, изменчивые; то золотыми бликами заиграют, то туманной дымкой затянутся.

А эта нежная бархатистая кожа? А эти яркие вишневые губки, эта улыбка, блеск жемчужных зубов? А эта роскошная длинная коса в руку толщиной, тяжело спадающая на грудь, эти прелестные легкие завитки на висках и на лбу? И неужели Данила променяет эту необычную, редкую красоту на шляхетский род?

Нет, не может этого быть! Не может…

Однако стоило ей отвести очи от зеркальца — и ответ начинал звучать все менее и менее уверенно, все отчетливее слышался в нем вопрос.

Не может?..

Только бы дождаться весны! Пусть жаркое солнце сгонит постылый снег, пусть запахнет парной землей, пусть поскорее выглянет первая травка, развернутся клейкие пахучие почки, зазвенят в синем небе жаворонки… Тогда девчата заплетут косы цветными лентами, совьют венки, поведут хороводы. И тогда, в шитой алым цветом рубахе, придет к ним Данила, и пройдет по шелковой мураве к ней навстречу, и протянет к ней руки… Он обещал прийти на Пасху…

Однако Данила не пришел ни на Пасху, ни на Красную горку. Теперь ждали его на Троицу.

Ах, Троица! В этот день убирают лентами и цветными гирляндами молодую березку, а девушки убирают себя березовыми ветвями. В этот день принимают в девичий круг вчерашних подлеток, надевают им на головы венки из барвинка — этот цветок издавна олицетворяет чистоту девушки.

Леся уже почти забыла, какой ценой достался ей этот венок, как плакала она тогда, вытирая слезы о Янкину рубаху, пока он расчесывал ее растрепавшиеся волосы. Помнила только этот пышный венок, свитый из голубого барвинка и зеленой руты, который торжественно водрузили ей на голову. Помнила, какая радостная стояла рядом с ней подружка Виринка, помнила и девичий хоровод с долгими песнями, и собственное восхищенное неверие: ведь еще вчера была долговязым, неоперенным подростком, а теперь — уже девушка, почти что невеста.

В этот день из девичьей стайки выбирают самую красивую и, одев ее в мужское платье, сажают верхом на белого коня, дают ей в руки овсяный сноп и с песнями возят по деревне. И в прошлом году, и в позапрошлом это была Доминика, признанная красавица села; наверное, и в этот раз выберут ее же, тем более, что за минувший год она стала еще красивее. Но Доминике уже семнадцать, к ней не раз уже засылали сватов, не сегодня-завтра она выйдет замуж. И кто же будет ее преемницей в этом обряде?

Леся точно знала: не она. Будь она хоть всемеро краше — ни за что девчата не посадят ее на белого коня, не дадут ей в руки овсяный сноп. Кого угодно посадят, да хоть бы толстушку Марту, а уж Леське этой чести ни в жисть не видать! Да и не надо, коли так.

Этим весенним вечером, когда все работы были закончены, Леся взяла за руку молодую невестку, одиноко сидевшую у окна.

— Пойдем, Гануля, на Буг! — позвала она. — Пойдем на закат поглядим! Хороши по весне закаты…

Ганна подняла на нее глаза:

— На Буг? Ну что же, отчего бы не пойти?

— Да сходите уж вы, в самом-то деле! — подала голос Тэкля. — Ножки разомнете, ветерком подышите… Да поскорей собирайтесь, покуда Савел не вернулся, а то, чего доброго, и не выпустит вас — без дела-то бродить…

При упоминании о грозном супруге Ганна вздрогнула, а Леська досадливо поморщилась.

Она ничуть не осуждала невестку за то, что та не любит мужа, что не чувствует к нему вообще ничего, кроме застарелого рабского страха. Да и сама Леся не могла себе представить, чтобы кто-нибудь, за исключением кровной родни, мог любить такого человека, как ее родич. Да и Ганна, в которой с младенчества затоптали и заглушили все ростки живого чувства, едва ли способна была испытывать что-либо другое, кроме этого самого страха, или, как говорили в ее родной деревне, «почтения».

Однако порой невестка ее слегка раздражала, особенно если вдруг начинала многословно корить Лесю за ту самую «непочтительность», то и дело поминая Священное писание да Божий закон.

У околицы их окликнул чей-то насмешливый голос:

— Эй, каханки! Куда путь держите?

Леся оглянулась кругом — так и есть! Возле ограды, привалясь к ней спиной, стоял в развязной позе Михал Горбыль.

С усталым раздражением Леся поглядела в его нагловатые, с прищуром, глаза.

— Чего тебе еще? — спросила она.

— Не дюже ты ласкова! — усмехнулся Михал. — А я вот тебе скажу: не перед тем ты недотрогу ломаешь.

Лесины глаза вспыхнули жгучим гневом, однако Михал остался по-прежнему невозмутим и держался все с той же циничной развязностью.

— Ты очами-то на меня не полыхай — не больно-то я тебя спужался! Ты бы перед Данилкой-ольшаничем нос кверху держала, лучше было бы! А передо мной нечего тебе гонишиться — чай, не чужой!

— Да что ты говоришь! — сощурилась девушка. — С каких это пор?

— Смейся, смейся! — ухмыльнулся в ответ Михал. — Поглядим, до чего досмеешься!

— Ты это о чем? — встревожилась Леся.

— Да о том, что еще Савел-то скажет, коли я ему расскажу, как ты со мной-то… Гнушаешься… Мы же с ним теперь не разлей вода!

— Испугал тоже! — бросила девушка и, капризно дернув плечиком, пошла прочь, увлекая за собой Ганну.

— Напрасно ты все же так, — укорила ее невестка немного погодя.

— Что напрасно? — Леся поглядела на нее с легким вызовом.

— Хлопца напрасно гонишь, — ответила Ганна. — Савел тебя не похвалит.

— Ох уж мне твой Савел! Да он сам за тех же хлопцев вожжой меня тягал — аль забыла?

— Он тебя не за тех тягал, — возразила Ганна. — Ты ему не прекословь, он теперь хозяин, сила… — добавила она совсем тихо.

Леся в ответ лишь безнадежно вздохнула: что с нее возьмешь!

Этот Михал с некоторых пор начал ее изрядно беспокоить. В последнее время он что-то уж слишком часто начал ее останавливать, занимать разговорами, делать туманные намеки. При этом он еще никогда не упускал случая тронуть ее за руку, толкнуться плечом, бедром, если доводилось сидеть с ним рядом, чего Леся, как могла, старалась избежать.

Поначалу все эти знаки внимания ее только раздражали, но со временем стали все больше тревожить. Несколько раз, когда собирались на вечерки, он приноравливался подстеречь, прижать ее в темных сенях. Как-то однажды ей даже пришлось залепить ему пощечину: слишком уж нагло и непристойно начал он ее тискать.

После этого случая Леся пожаловалась на него Тэкле — в темном углу, срывающимся шепотом, о многом даже не договаривая: ей немыслимо было выговорить, к а к мерзко и похабно ощупывал ее этот молодчик.

Хуже всего было то, что это был с в о й. Когда такое пытался проделать гайдук или шляхтич, бесстыдство которого с самого начала не вызывало сомнений, Леся еще как-то могла понять. Но чтобы свой хлопец, длымчанин, с которым она росла бок о бок — нет, такое просто не укладывалось у нее в голове.

Стыд не позволял ей объяснить простыми словами, что же именно пытался сделать с ней Михал, но мудрая, опытная Тэкля сама все поняла. Кирпично-румяная от гнева, она заявила домашним, что сама разберется с этим «паскудником», чтобы не распускал вперед свои грязные поганые лапы.

Однако Савел, к еще большему возмущению и Леси, и матери, ответил небрежно-спокойно:

— Оставьте, мамо! — лениво отмахнулся он. — Я сам с ним поговорю.

Надо сказать, что за последнее время Савел близко сдружился с Михалом, а потому все знали, что обидчику с его стороны ничего серьезного никак не грозит.

Поговорил с ним Савел или нет, никто так и не узнал, потому что Янка, которому поведал обо всем дед Юстин, успел сделать это раньше. После недолгой беседы с бывшим солдатом Михал целую неделю проходил с роскошной дулей под левым глазом, которую тщетно пытался запудрить мукой. После этого он рук больше не распускал, однако в его намеках, все более частых, стала просвечивать откровенная угроза, в которой говорилось о каком-то совсем решенном деле.

Леся никак не могла взять в толк, что же это на него вдруг нашло. От Хведьки, что ли, заразился?

Кстати, замечая, с какой безнадежной грустью смотрит на нее Хведька, как невозмутимо отнесся у этой безобразной истории Савка, она все яснее понимала, что дело тут, видимо, куда серьезнее, чем она думала прежде: уж не приглядел ли ей родич достойного жениха?

Только этого недоставало! Как будто мало ей других бед!

А впрочем, непохоже, чтобы Савел решил ее выдать замуж прямо сейчас; он, скорее всего, рассчитывал это сделать через год-другой, не раньше. Хоть это утешало!

К Бугу они вышли через тот солнечный березняк, что так любила Леся. Теперь он стоял, весь окутанный душистой прозрачной дымкой, а тонкие стволы берез были чуть окрашены золотисто-палевым от лучей клонящегося к закату солнца.

Может быть, здесь бежала когда-то праматерь Елена, а может быть, немного стороне, другой дорогой. Ведь это было так давно; тогда и лес был иным, и тропы в нем шли по другим местам. Но Лесе все же очень хочется думать, что именно здесь, именно этой тропинкой бежала она от настигавших конников. Закроет Леся глаза — и отчетливо видит мелькающую меж стволами белую сорочку бегущей девушки, ее летящие по ветру светлые волосы; слышит отчаянный звон золотых подвесок… Вот молниеносное движение руки, резкий взмах назад — и вот уже с последним прощальным звоном падают на тропинку золотые колты…

Теперь, века спустя, эти колты бережно хранятся у другой девушки, носящей, по странному совпадению, то же имя, что и прежняя их владелица. Она надежно хранит их в берестяной табакерке, а они хранят ее от бед и невзгод. И ей ли бояться какого-то там Яроськи, когда есть у нее такая надежная заступа — колты праматери Елены!

Одно время ее, правда, кое-что немного смущало: ведь Ясь, передавший ей обереги, сам был их обладателем в течение долгих семи лет. Отчего же они тогда не оберегли его, не отвели грозной беды? В конце концов она поняла: обережная сила женских амулетов не распространяется на мужчин, у них свои хранители.

Из раздумий ее вывели раздавшиеся неподалеку звонкие голоса. Она огляделась и увидела поодаль группу молодых односельчан, расположившихся под старой березой. Вон они все — Виринка, Агатка, Ульянка, приветливо махнувшая ей рукой. В центре Доминика грациозно прислонилась к стволу березы, а возле нее — пухленькая, вся в ямочках, толстушка Марта, обаятельная своим веселым добродушием. Рядом с Мартой еще неприятнее смотрятся поджатые губы Даруни и ее недобрый, завистливый взгляд.

А вот и хлопцы — сероглазый Саня Луцук со своей мушкой-родинкой над верхней губой; вот обогнавший их по дороге Михал Горбыль и его младший брат Хведька. Оба они смотрят на Лесю: один — с безнадежным восхищением, другой — с откровенной издевкой. Здесь же и Василек, не сводящий восхищенных глаз с Ульянки, а она лишь лукаво смеется, притворяясь, что даже не замечает его.

И внезапно Леся даже вздрогнула: она увидела Данилу. Он присел на землю, устланную палой листвой, подле Доминики, обнявшей березу, а сам тоже, как и все, глядел на Лесю, но как-то странно глядел. Как всегда, он словно бы и видел ее, и не видел, но теперь в его глазах таилось еще и какое-то тяжкое, безысходное смятение, от которого у нее сжало сердце.

— А вот она зараз сама нам все расскажет, — раздался звонкий Ульянкин голос. — Эй, Лесю, иди до нас, что ты там стоишь?

Леся взяла за руку невестку:

— Подойдем, Гануля!

Они подошли ближе.

— Ну что ты молчишь, рассказывай! — затеребила ее Виринка.

— Да о чем рассказывать-то, Вирысю? — не поняла она.

— Ну, про Яроську-то! — настойчиво донимала подружка.

— А что про него рассказывать? — удивилась Леся. — Яроська как Яроська. Ну, встретили мы его давеча на дороге, едва нас конем не стоптал. Но ведь не стоптал же, успели мы вывернуться!

— Ох, и завидую я тебе! — усмехнулся Вася. — Я-то сам до сих пор дух перевести не могу, так мурашки и бегают! Ты что же: в самом деле такая храбрая или просто ничего не разумеешь?

— Нет, вы на нее поглядите! — тут же возмутилась Дарунька. — Мало нам было прежней докуки, так теперь еще гайдуков на нас навела, того гляди в деревню нагрянут!

— А вот это ты напрасно, — неожиданно вступился за Лесю Саня Луцук. — Их ведь трое на дороге было, не одна же… Так бы и я мог сказать, что Василь гайдуков навел, или Янка.

— Ишь ты! Янка его по рукам не бил!

— По рукам, может, и не бил, а зато ихнего пса — за хвост да о дерево! Так что обоим есть что припомнить!

Леся меж тем украдкой посматривала на Данилу, который старательно отводил взгляд, делая вид, что любуется игрой закатных бликов на речной воде.

Насмешница Василинка, глядя на них, не смогла удержаться от колкости:

— А ты, ольшанич, глядел бы в оба! А не то смотри, перебьет Ярослав у тебя девку-то!

От этих слов у Леси подломились и задрожали колени, бешено застучала кровь в висках, и сердце едва не оборвалось. А Данила шумно, сквозь зубы, вздохнул и небрежно махнул рукой:

— Иисусе-Мария, опять все о том же! Ну с чего вы взяли? Сама же небось и набрехала, а я тут при чем?

— Вот, слыхала? — не упустила случая и Даруня. — Сам же он и сказал, что о тебе думает, а ты-то уши развесила…

— Ничего она не брехала! — возмутилась Ульянка, повернувшись к ольшаничу. — Ты что же, бессовестный, девчину срамишь понапрасну?

Данила отвечать не стал; вместо него опять встряла Дарунька:

— Такова, стало быть, девчина! К хорошей-то худое не липнет, сама ведь знаешь!

А Леся застыла ни жива ни мертва, словно громом сраженная. Но еще более поразило ее то, что глаза юного шляхтича говорили совсем иное, чем вещал язык. В его серых прозрачных глазах сквозь напускное спокойное равнодушие отчетливо промелькнуло смятение и как будто мольба. И лишь много позже она поняла, что это была мольба о прощении — за свое бессилие, за малодушие и предательство. Ибо в эту минуту — Леся это тоже до конца осознала лишь после — Данила предал ее, и предал уже не впервые.

А в этот миг ей хотелось лишь одного: чтобы все поскорее забыли о ней, чтобы сама она стала для всех невидимкой; хотелось уйти, бежать куда глаза глядят, растаять среди белоствольных берез. Но уйти было нельзя. Уйти — значит признать свой позор, подтвердить перед всеми клеймо отверженной. Как она потом будет глядеть им в глаза?

Ее выручил Вася Кочет.

— Нет, в деревню гайдуки не придут, — убежденно заявил он.

— А ты почем знаешь? — прищурилась Василинка. — Или на Дегтярной камень надеешься? Да брось, уж давно никто в эти байки не верит!

— Да при чем тут Дегтярной камень! — отмахнулся Василь. — Просто я так думаю, что коли могли бы они в деревню прийти, так давно бы пришли. Сама знаешь: Яроська ждать не охотник, ему сразу все подавай! А то уж третий день пошел, а все тихо. А раз так — значит, боятся они пока, не смеют.

Леся украдкой посматривала на Данилу; тот по-прежнему не глядел в ее сторону, но ей казалось, что она отчетливо слышит его мысли. И — что еще важнее — эти мысли совсем ей не нравятся. Данила словно прикидывал в уме, как же ему теперь выкручиваться. Конечно, Леся ему нравилась, и даже очень нравилась, но… лишь до тех пор, покуда не причиняла хлопот. А теперь, когда на девушку может предъявить права сам Ярослав Островский, Даниле Вялю лучше бы и вовсе держаться от нее подальше. Этот соперник ему уж точно не по зубам — нет уж, пускай с ним длымские Янки с Васьками грызутся, коли делать им нечего, а уж он, Данила, покамест головы не лишился, да и лишиться не хочет…

Конечно, Леся не могла быть уверена, что он думал именно так, но на его равнодушном, безучастном лице эти мысли читались слишком уж явственно.

Сама она уже почти успокоилась: в деревню гайдуки не придут, Вася прав, а прочей опасности для нее не больше, чем для любой другой девушки. Леся осторожна, ловко умеет прятаться, слух у нее тонкий, шаг легкий, почти неслышный, так что застигнуть ее в лесу ой как непросто! Минувшим летом она сумела укрыться в придорожной канаве под лопухами — за миг до того, как над самой ее головой промчались верхом гайдуки. И ей ли теперь бояться этих дуболомов, у которых ни слуха, ни ума, зато треску да топоту — за версту слыхать!

Но… Отчего же тогда у Васьки до сих пор по спине мурашки бегут? Отчего так тревожен Ясь, почему у Тэкли не сходит с лица угрюмое ожидание? Даже веселый дед в последние дни совсем перестал балагурить и все чаще предается тягостным раздумьям, чего за ним прежде не замечали.

Ей пока еще не приходило в голову, что беда может грозить не только из леса, и не только от гайдуков.

Но Данила… Неужели он и в самом деле отступится? Неужели и вправду готов он отдать ее Яроське? Как же не больно и тягостно ей так думать, как же хочется отогнать прочь эти мысли… Сколько раз уже отгоняла она подобные думы, но они неотступно возвращаются вновь и вновь, неотвязные, словно комары… А впрочем нет, комары ведь ее почти не кусают, это Савка для них лакомый, а она, должно быть, невкусная…

Она снова взглянула на Данилу, и снова он отел глаза. И ей отчего-то вдруг пришло голову, что она, быть может, в последний раз его здесь видит. Придет ли он еще в Длымь когда-нибудь? А если не придет — где ей тогда с ним увидеться? Ведь не самой же идти в Ольшаны: это было бы уж и вовсе непотребно, да и опасно… Разве только в церкви…

Даня, Данилка… Она вдруг поняла, что готова простить ему все на свете, лишь бы не уходил, не исчезал совсем, задержался бы в ее жизни еще хоть немножко… Ведь если его не будет — что тогда у нее останется?

Загрузка...