Патрон мой, как только приехал на службу, сейчас же потребовал меня и объявил, что не позже, чем завтра, мне нужно ехать в Москву, а потом, может быть, и дальше по экстренному служебному делу. Завтра, так завтра!
Нина огорчилась, узнав об этом, даже очень огорчилась, даже чуть не прослезилась и удержалась только потому, что мы тогда ехали на конке. Но слезинки все-таки показались у нее на глазах, и со слезинками же (не теми, конечно, а уж другими) она простилась со мною.
Это было грустно, но зато меня обрадовала Вера. Когда я сообщил ей о своей командировке, то она немедленно решила, что ей тогда нечего оставаться в Петербурге, и сейчас стала укладываться, чтобы завтра же уехать со мною через Москву на юг.
На другой день все необходимые формальности были исполнены. Патрон мой напутствовал меня краткой, но содержательной инструкцией, по обыкновению, общего характера, изложив свой «взгляд и нечто» и поручив мне исследовать, верен ли такой его взгляд. По обыкновению же, он возложил на меня столько разнородных упований, что мне сразу стало неловко под ложечкой, и я пробормотал:
— Сделаю, что смогу, и как смогу лучше.
— Ну, тут нет ничего мудреного.
Из инструкции и ее тона видно, однако, было, что он и сам находить тут кой-что мудреным, а говорит так, подражая сознательно или бессознательно Суворову.
Последнее рукопожатие, и я стремлюсь домой, чтобы успеть пообедать и заблаговременно приехать к скорому поезду.
Вот мы готовы. Василиса при прощанье проливает «слезны токи», высказывая твердую уверенность, что мы уж больше не увидимся с нею: светопреставление, мол. Я не очень доверяю ее пророческим способностям, но мне тоже жутко.
Нас провожают целым домом: Петя говорит прощальный спич легкомысленного содержания, Нина и Феля поминутно сморкаются, и потом все вообще машут платками, пока, наконец, мы не скрываемся в облаке пыли.
Маня при разлуке тоже всплакнула за компанию, но теперь развеселилась и тычет пальчиком:
— Сто это?
— Дом.
— А это?
— Дом.
— А это?
— Тоже дом.
— Тозе?
Маня склоняет головку набок, подавленная необъятным количеством домов и, спустя некоторое время, восклицает:
— Акие басие![1]
Это, впрочем, было уже в городе, где дома, по сравнению с дачами в Лесном, действительно «басие».
В вагоне Маня сейчас же улеглась спать, но встала, по обыкновенно, рано и до самой Москвы служила предметом утехи для всего вагона. Меня даже устрашала такая ее популярность. Она показала пассажирам все свои познания и таланты; сказала «Птицька Бозия не 'нает ни заботы, ни т'уда», пропела «Чижика» и «Козлика», удостоверила, что у нее новые «цюйки и ба’мацьки» и, наконец, затеяла такую оживленную игру в прятки, что мне пришлось прибегнуть ко всемогуществу кондуктора. Хотя Маня и высказалась: «я не оцень его боюсь», однако залезла за висевшее на стенке пальто и выглядывала оттуда, как мышонок.
Часов в 10 утра мы приехали в Москву.
Здесь я жил студентом, и читатель вправе опасаться, что я сейчас же щедро наделю его воспоминаниями о своей московской жизни. Нет, я не в таком настроении, да и не вспомню теперь ничего замечательного.
Было здесь много и веселого, и печального, еще больше безразличного, хотя и это последнее, окрашенное розовым светом юношеских впечатлений, вовсе не кажется таким обыденным, каким оно было на самом деле. Впрочем, воспоминания о московской жизни, благодаря, может быть, тому, что я до сих пор не прерывал связей с Москвой, не так властно действуют на мои нервы. Другое дело, события, одно время забытые основательно, надолго и потом вдруг, неизвестно почему, всплывающие в памяти! Вспоминаются, конечно, не вое случаи и не все детали, а лишь те, которые наиболее выпукло отпечатлелись в тайниках мозга; может быть, поэтому такие воспоминания кажутся особенно яркими и сильно портят настроение, навевая грусть о прошлом и тоску при мысли о будущем.
Однако я, сам того не замечая, вместо воспоминаний ударился в лирику. «Заткни фонтан!» — кричит нетерпеливый читатель. Ах, как это мне лестно!
Вера теперь как-то особенно заторопилась на юг. Да и что ей делать в Москве, если мне, может быть, сегодня же придется ехать дальше, но не вместе с нею? Поэтому мы немедленно отправились на Курский вокзал.
При прощании Маня усердно приглашала меня в вагон, обольщая торжественным обещанием, что она будет «ум’ицею» и «паинькой». Я машинально гладил ее по головке, едва удерживаясь от слез. С каким наслаждением я пошел бы сейчас в кассу и потребовал билет туда же, куда ехали они! Увидел бы дорогих моему сердцу, подышал бы упоительным, несравненным для меня воздухом родины! Э-э-эх! Нам, батракам, даже мечтать об этом можно лишь с дозволения начальства.
Я десятки раз обнимаю и целую уезжающих. Вера плачет, Маня, глядя на нее, тоже ревет. Я еще сдерживаюсь, но с большим трудом; судорога сжимает горло, и я чувствую, что если скажу хоть слово, то непременно заплачу.
Третий звонок. Поезд трогается и уносит в даль два выглядывающие из окна бесконечно милые и заплаканные теперь лица, т. е., лицо и маленькое личико.
Уж не только лиц, но и поезда скоро не будет видно, а я все еще смотрю ему вслед мокрыми от слез глазами.
Дорогие, милые, сердечные, увидимся ли мы еще когда-нибудь?