Глава 16

Ректор выслушал его стоя, не предлагая сесть. Кабинет был погружён в тяжёлую, послеобеденную тишину, нарушаемую лишь тиканьем маятниковых часов в углу. Василий Петрович Кручинин заложил руки за спину и смотрел в окно, на покрытые грязным снегом крыши цехов Уралмаша.

— Вы просите заморозить отчисление студента Сергеева, — произнёс он наконец, не оборачиваясь. — Из-за проблем с воинским учётом.

— Не «проблем», — поправил Максим, стоя по стойке «смирно», но глядя ректору в спину. — Из-за намеренно созданной административной помехи. Сергеев — мой официальный помощник в проекте «Диалог». Его отсутствие ставит под угрозу работу точки, которая, как вы знаете, находится под пристальным вниманием. И не только институтским.

Он сделал акцент на последнем, давая понять, что речь идёт о престиже самого ректора. Кручинин медленно повернулся. Его лицо было усталым, но глаза, за стёклами очков, были острыми, как скальпели.

— Вы считаете, что это чья-то злая воля?

— Я знаю, чья. Игорь Полозков. У нас личный конфликт. Он не может ударить по мне напрямую, поэтому бьёт по моему человеку. Используя свои связи в военкомате.

— Доказательства?

— Пока нет. Но они будут. Я работаю над этим.

Ректор вздохнул, снял очки, потер переносицу.

— Карелин, вы превращаете институт в поле боя своих амбиций. Это неприемлемо.

— Мои амбиции — это успех вверенного мне проекта, — парировал Максим, переходя на язык, который ректор понимал. — Полозков ставит под удар не меня лично. Он ставит под удар эксперимент, который вы лично курируете. «Диалог» должен стать образцом. А как он может им стать, если его сотрудников начинают отстранять по надуманным причинам? Что скажут в горкоме, если эксперимент споткнётся из-за мелкой склоки между студентами?

Он играл на страхе Кручинина перед вышестоящими инстанциями, перед возможным провалом его собственной «инициативы». Ректор помолчал, водружая очки обратно.

— Я дам распоряжение деканату. Рассмотрение вопроса об отчислении Сергеева будет отложено на две недели. На «исправление документации». Но только на две недели. Если за это время он не предоставит все необходимые справки, я ничего не смогу сделать. И, Карелин… — его голос стал тише, но твёрже, — разберитесь со своими проблемами. Тихо. Если этот скандал выплеснется за стены института, пострадаете не только вы и Полозков. Пострадает репутация всего вуза. А я этого не допущу. Поняли?

Угроза была прозрачной: «Устраните Полозкова, но так, чтобы не было шума. Иначе устраню вас обоих».

— Понял, — кивнул Максим. — Благодарю за понимание.

Он вышел из кабинета, чувствуя, как на лбу выступает холодный пот. Две недели. Мало. Но это время. Теперь нужно было действовать.

Встреча с Витькой была назначена на вечер, в его квартире. Максим пришёл раньше, застав того за странным занятием: Витька аккуратно, с помощью пинцета, вкладывал в пустые пачки от «Казбека» свёрнутые в трубочку десятирублёвки.

— Упаковка, — пояснил он, не отрываясь от работы. — Для пересылки. Банально, но работает. — Он закончил с пачкой, отложил её в сторону, наконец взглянул на Максима. — Ну, слушаю. Что там с твоим другом-солдатом?

— Его подставили. Через военкомат. Это дело Полозкова.

Витька фыркнул.

— Военкомат… серьёзно. Значит, у шкетов связи крепчают. Ну и что ты хочешь? Чтобы я пошёл и навалял ему? Не мой профиль.

— Информации хочу, — сказал Максим, садясь на табурет. — Той, о которой ты говорил. Конкретной. По складу № 7. По схеме с заменой материалов. По связям Полозкова со снабжением. Всё, что есть.

Витька откинулся на спинку кресла, закурил. Дым струился к потолку.

— Информация стоит денег. Или обмена. У тебя что есть?

— У меня есть я, — холодно сказал Максим. — И моя система. Которая за месяц увеличила твой оборот в районе на семьдесят процентов. И может увеличить ещё. Но только если я останусь на свободе и в строю. Если Полозков выведет из игры моего помощника, а потом доберётся и до меня, всё рухнет. Ты вернёшься к своему хаотичному торгашеству. Или найдёшь себе нового «менеджера», который, возможно, окажется не таким… сговорчивым.

Это была игра на опережение. Витька ценил прибыль и порядок. Максим дал ему и то, и другое. Теперь нужно было показать, что эта прибыль зависит от его, Максима, безопасности.

Витька молча курил, его хитрые глаза оценивающе ползали по Максиму.

— Ты становишься опасным, парень. Не для них. Для меня. Слишком умный. Слишком много знаешь.

— Я становлюсь полезным, — поправил Максим. — А полезных партнёров берегут. Особенно когда у них есть план, как заработать в десять раз больше на том же самом, но с меньшим риском.

— В десять раз? — Витька приподнял бровь.

Максим почувствовал, как от усталости и напряжения мысли начинают плыть. Он видел не чёткую схему, а размытую картину — пятна света в дымной комнате, отсветы на бутылках, тень от собственной руки на столе. Его мозг, перегруженный стрессом, выдавал обрывки.

— Сеть… — вырвалось у него, голос прозвучал сипло. — Нужно создать сеть. Не один «Диалог». Разные точки. В разных общагах, институтах. Он провёл ладонью по лицу, пытаясь стереть пелену усталости. Мысли путались, наслаивались одна на другую: Сергей — лицо, Вадим — канал для «золотой молодёжи», Витька — позвоночник, по которому течёт товар. В голове гудело, как от долгого недосыпа, но из этого гула медленно всплывала призрачная структура. Паутина. С предсказуемыми узлами и крепкими нитями. Но чтобы её сплести, нужно, чтобы тебя самого не стряхнули как назойливую муху. Нужна тишина. Стабильность. Отсутствие таких… помех, как Полозков.

Он разложил перед Витькой не деньги, а будущее. Не бизнес-план, а смутный, но соблазнительный призрак империи, построенной не на уголовщине, а на холодном, эффективном порядке. Витька, будучи делец по натуре, не мог не оценить масштаб.

— Хорошо, — наконец выдохнул он, туша окурок. — Информацию дам. Но не просто так. За долю. Не с твоих оборотов. С будущих. С этой самой твоей «сети». Десять процентов с чистой прибыли каждой новой точки. И моё имя нигде не фигурирует. Я — призрак.

— Пять, — парировал Максим. — И ты обеспечиваешь безопасность точек от таких же, как ты. От конкурентов.

Витька усмехнулся.

— Жёстко торгуешься. Ладно. Пять. Но если через год оборот не вырастет в пять раз от нынешнего — сделка пересматривается.

— Договорились.

Витька встал, подошёл к стенному шкафу, заваленному старыми журналами и коробками. Выдвинул потайной ящик в самом низу. Достал оттуда не папку, а несколько потрёпанных школьных тетрадей в клеёнчатых обложках.

— Всё, что знаю. И кое-что, что знают другие. — Он швырнул тетради на стол перед Максимом. — Цех № 12, 1982-83 годы. Замена стали. Имена: Глухов (снабжение), Широкин (мастер). Схема простая — закупка дешёвой марки, списание по цене дорогой. Разницу делили втроём — двое тех и Полозков, который был «смотрящим» и обеспечивал прикрытие через комсомол. Потом Глухова перевели, Широкин остался. Полозков, видимо, решил не останавливаться. Вот. — Витька ткнул пальцем в запись в одной из тетрадей. — Контакты. Тот самый «шкет в кожанке» — племянник Широкина, работает в отделе сбыта. Через него идёт отгрузка «левого» товара под видом заводского брака или неликвида. Склад № 7 — перевалочный пункт. Туда приходит легальный груз, оттуда уходит «левый». И наоборот.

Максим листал тетради. Это был не компромат в классическом понимании — не подписи, не фотографии. Это была бухгалтерия теневого мира: списки, суммы, даты, прозвища. Но для того, кто умел читать между строк, это было смертельным оружием.

— Этого достаточно, чтобы их всех посадить, — тихо сказал он.

— Посадить? — Витька фыркнул. — Ты думаешь, им дадут сесть? Глухова уже повысили, он в другом городе. Широкина прикроют — он мелкая сошка. А Полозкова… его, может, и выгонят из комсомола, может, даже из института. Но посадят? Вряд ли. У него, поди, уже есть «крыша» повыше.

— Тогда нужно не сажать, — сказал Максим, закрывая тетрадь. — Нужно сделать так, чтобы его «крыша» сама от него отказалась. Чтобы он стал не активом, а угрозой.

— И как ты это сделашь?

— Нужно, чтобы информация попала не в милицию. А к его же начальству. К тем, кто его прикрывает. Но так, чтобы они не смогли это замять. Чтобы им пришлось выбирать — или потерять своего подопечного, или рискнуть собой.

Витька смотрел на него с новым, почти уважительным интересом.

— Ты хочешь устроить им внутреннюю чистку. Использовать их же механизмы против них же.

— Да. И для этого мне нужен ещё один козырь. Имя того, кто стоит над Полозковым сейчас. Кто пользуется схемой со складом. Кто получает свою долю.

Витька задумался, потом медленно покачал головой.

— Это уже слишком высоко. Я не лезу туда. Риск несоизмерим. Да и имя я вряд ли знаю. Только догадки.

— Какие догадки?

— Говорят, что эта схема теперь завязана на поставках импортного оборудования. Не просто запчастей. Станков. Там деньги совсем другие. И крыша, соответственно, на уровне… ну, скажем так, городского управления. Или даже выше. — Витька посмотрел на Максима прямо. — Ты действительно хочешь соваться в это? Там не Полозковы сидят. Там люди, которые могут стереть тебя в порошок, даже не заметив.

Максим почувствовал холодок страха, пробежавший по спине. Он лез в пасть к тигру. Но отступать было поздно. Полозков уже выпустил когти.

— Тогда нужно действовать так, чтобы они даже не поняли, откуда удар. Чтобы всё выглядело как внутренний конфликт на низовом уровне. Схватка шакалов, в которой гибнет один из них. А тигр даже не обратит внимания.

Витька долго смотрел на него, потом кивнул.

— Ладно. Я дам тебе ещё кое-что. Адресок. Там живёт одна старушка. Бывшая кладовщица того самого склада. Её выперли на пенсию, когда схема только начинала раскручиваться. Она кое-что видела. И, говорят, злопамятная. Может, если её правильно попросить, она вспомнит что-то полезное. — Он записал адрес на клочке бумаги, протянул Максиму. — И, Карелин… будь осторожен. Если ты начнёшь копать там, могут начать копать тебя. И тогда уже ни твой ректор, ни твой кофе-бар тебя не спасут.

Максим взял бумажку, сунул её вместе с тетрадями во внутренний карман.

— Спасибо.

— Не за что. Просто помни о наших пяти процентах. Мне не нужен мёртвый партнёр.

Адрес, который дал Витька, находился в старом фонде, недалеко от завода. Деревянный двухэтажный барак, какие ещё оставались в Свердловске как напоминание о войне и послевоенной спешке. Лестница пахла кошками и кислыми щами. Дверь ему открыла сухонькая старушка в чистом ситцевом платочке, повязанном по-городскому — аккуратно, с маленьким бантиком сбоку. Глаза у неё были выцветшие, но такие ясные и добрые, что Максим на мгновение растерял всю свою заготовленную легенду.

— Здравствуйте, молодой человек. Вы к кому? — голос у неё оказался звонким, совсем не старушечьим.

— Клавдия Матвеевна? Я… я по поводу завода. Про старые времена узнать. Можно?

Она всплеснула руками, но не испуганно, а скорее обрадованно:

— Про старые времена? Ой, проходите, проходите, что ж на пороге стоять. Чай, не казённый дом, не укушу.

Комната поразила Максима своей ухоженностью. В отличие от подъезда, здесь было чисто, даже уютно. Старый полированный сервант с хрусталём, на стенах — вышивки крестиком, на подоконниках — герань и фикусы в глиняных горшках. В углу — икона с лампадкой, перед ней чистая холщовая тряпочка. Время здесь словно остановилось, задержалось и не захотело идти дальше.

— Вы садитесь, садитесь, — засуетилась Клавдия Матвеевна, указывая на продавленный, но мягкий диван с кружевными накидками на подлокотниках. — Я сейчас чайку поставлю. Вы из института, наверное? Или с завода? Молодёжь теперь редко про стариков вспоминает, всё бегом да бегом. А память — она ж как колодец: чем больше черпаешь, тем чище вода.

Максим хотел отказаться, сказать, что он на минуту, но она уже включила плитку и доставала из серванта пузатый заварник с петушками.

— Я на завод с сорок шестого пришла, — заговорила она, не дожидаясь вопросов. — Совсем девчонкой. Война только кончилась, мужиков мало осталось, бабы да мы, молодёжь, всё на себе тащили. А работа — ой, тяжёлая была. Станки старые, руки к ним привыкать надо. Но никто не ныл. Потому что жизнь-то налаживалась, понимаете? Самое страшное позади. Мы тогда каждому гвоздю радовались, каждой новой детали. Своими руками страну поднимали.

Она поставила перед Максимом чашку с заваркой, придвинула сахарницу — простые, колотые куски, прикрытые марлей.

— Мой-то покойный, царствие ему небесное, он фронтовик был. С одним лёгким вернулся, подлечился чуток и сразу на завод — больше некуда было. Там и встретились. Он меня, помню, спрашивает: «Девушка, а чего это у вас глаза такие счастливые?». А я ему: «А чего им несчастным быть, если война кончилась? Если живые все, и работа есть, и хлеб дают?». Он тогда улыбнулся, а у самого глаза — больные-больные. Навоевался. А жили мы потом хорошо. Дружно. Он хоть и хворый, а никогда не жаловался. Верил, что всё наладится.

Максим слушал и вдруг поймал себя на странном чувстве. Она говорила о времени, когда страна лежала в руинах, когда люди умирали от голода и непосильного труда, — а в её голосе звучала такая светлая радость, будто речь шла о самом счастливом периоде жизни. Для неё так оно и было. Потому что война кончилась. Всё остальное казалось мелочами.

— Вы про что узнать-то хотели? — спросила она, присаживаясь напротив.

— Про склад седьмой, — осторожно сказал Максим. — Про те годы, когда вы там работали. Может, помните что-то… необычное?

Клавдия Матвеевна сложила руки на коленях, задумалась. И вдруг улыбнулась — светло, по-детски.

— Склад седьмой… Ой, милый, да там же работа — загляденье! Мы в пятидесятых такую дисциплину держали! Я кладовщицей была, учёт вела. Строго, по совести. Мне начальник цеха, Иван Степанович, спасибо говорил: «Клавдия Матвеевна, вы наша совесть. С вами не пропадёшь». А я что? Я по-простому: если взял — запиши, если положил — отметь. Люди тогда ответственные были. Понимали: за каждым винтиком — труд, за каждым труд — чья-то жизнь.

Она вздохнула, помешала ложечкой чай.

— А потом… Ну, всякое бывало. Люди-то они разные. Но я вам так скажу: воровали тогда мало. Совестно было. При всех — совестно. Фронтовики ещё работали, они ценили всё. В шестьдесят третьем, помню, один мастер, Широкин его фамилия, пришёл ко мне с бумагами. Говорит: «Клавдия Матвеевна, подпишите вот тут, мол, брак списали». А я гляжу — не брак это, детали хорошие, годные. Я ему: «Ты что, Миша, опомнись! Люди старались, может, тоже чьи-то мужья да отцы. А ты их труд — в брак?». Он покраснел, бумаги забрал и ушёл. Потом, говорят, его перевели. Не захотел, видно, на глаза попадаться.

— А кто-нибудь ещё приходил? — спросил Максим, стараясь не спугнуть её доверчивость. — Может, начальство какое? Попозже, в семидесятых?

Клавдия Матвеевна наморщила лоб, припоминая.

— В семидесятых… Ой, было дело. Уже перед самой пенсией, в семидесятом, кажется. Приезжала машина ночью. Я тогда дежурила, инвентаризацию готовила. Смотрю — полуторка старая, номера наши. Из кабины вышли двое. Один — тот самый Широкин, я его сразу узнала, он к тому времени уже мастером стал. А второй… не разглядела я, темно. Только голос слышала. Грубый такой, уверенный. Он Широкину и говорит: «Ты мне тут про честность не рассказывай, время другое». А Широкин ему: «Так точно, товарищ…» — и дальше шепотом, не разобрать.

Она развела руками.

— Я в окно выглянула, а они уже ящики грузят. Ну, я и не пошла. Думаю, начальство, им виднее. А наутро гляжу — накладные не сходятся. Хотела пойти разобраться, а мне говорят: «Клавдия Матвеевна, вы уже на пенсию собирайтесь, возраст у вас». Я и ушла. Не захотела скандалов. Мне тогда дочка сказала: «Мам, не лезь, себе дороже». А я подумала: может, и правда? У меня муж больной, внуки маленькие, зачем мне эти дрязги?

Она вздохнула, перекрестилась на икону.

— Обидно, конечно, было. Но я так думаю: если человек честно жил, его Господь не оставит. Вон, дочку вырастила, внуков нянчила, правнуки пошли, все живы-здоровы. А те, что ночью ящики грузили… — она помолчала. — Не нам судить. Может, и им простится.

— Номер машины не запомнили? — спросил Максим, чувствуя, как внутри закипает странное волнение.

— Номер? — Клавдия Матвеевна улыбнулась ещё светлее. — А у меня память на числа, милый. Я же учёт вела всю жизнь. Пятьдесят восемь — семьдесят два. Легко запомнить: пятьдесят восьмой — это год, когда мы с мужем серебряную свадьбу справляли, гостей позвали, всю родню. А семьдесят два — когда он умер, царствие небесное. Вот так и отложилось. Как сейчас вижу: полуторка, номер белый, цифры чёрные.

Она смотрела на Максима с такой открытой, доверчивой добротой, что ему стало неловко. Эта женщина, сама того не понимая, отдавала ему ключ к разгадке. Она говорила о том, что случилось пятнадцать лет назад, с какой-то удивительной наивностью, будто речь шла о пустяке, а не о преступлении.

— А вы, милый, зачем это спрашиваете? — вдруг поинтересовалась она, склонив голову набок. — Если для дела — то хорошее дело? Нехорошее я бы не рассказала. Я неправду сразу чую.

Максим замялся. Сказать правду — испугать её. Обмануть — предать это доверие, этот свет, который она излучала.

— Хорошее, Клавдия Матвеевна, — сказал он тихо. — Правду хочу восстановить.

— Ну и славно, — кивнула она, совершенно удовлетворённая ответом. — Правда — она всегда наружу выйдет. Её не спрячешь. Вы главное не сомневайтесь. У вас глаза честные. Я фронтовиков своих насмотрелась, у них такие же были — усталые, но честные. Сразу вижу.

Она поднялась, снова засуетилась у плитки.

— А хотите, я вам варенья дам с собой? Смородиновое, прошлогоднее. Мой-то покойник смородину очень любил. Бывало, приходит с завода, намаялся, а я ему чай с вареньем — он и оттает. Вы возьмите, возьмите, не стесняйтесь. Молодёжь сейчас варенье не варит, всё покупное. А покупное — оно без души.

Максим вышел от неё с маленькой баночкой в руках, завёрнутой в газету, и с номером «58–72», выжженным в памяти. В кармане лежали тетради Витьки, в голове крутились обрывки схем. А перед глазами стояла эта чистенькая комната, лампадка перед иконой и ясные, выцветшие глаза, которые смотрели на мир так, будто война кончилась только вчера и всё ещё только начинается — самое светлое, самое хорошее.

Он шёл по темнеющим улицам к трамвайной остановке, и внутри боролись два чувства: холодная решимость использовать добытое и странная, почти забытая теплота от встречи с человеком, для которого слова «совесть» и «правда» были не пустым звуком, а ежедневным хлебом. Она прошла через голод, разруху, потерю мужа-фронтовика — и сохранила эту удивительную веру в людей. В её мире даже те, кто грузил ящики ночью, заслуживали прощения.

«Неправду я сразу чую», — вспомнил он её слова.

Остановился, достал баночку, посмотрел на аккуратно выведенную этикетку «Смородина. 1984». Почувствовал вдруг, что это не просто варенье. Это привет из того мира, который она хранила в своём сердце. Из мира, где люди верили друг другу и где даже самое страшное время вспоминали как великое, потому что оно было временем надежды.

Максим спрятал банку в сумку и пошёл дальше. Впереди была грязь, опасность, возможное падение. Но теперь у него была и эта ниточка — не только к номеру машины, но и к чему-то большему. К напоминанию о том, зачем вообще всё это затевалось. Не ради власти. Не ради денег. А чтобы такие, как Клавдия Матвеевна, могли и дальше жить в своём светлом мире, не зная, что по ночам кто-то грузит ящики с их честно заработанным. Чтобы у них по-прежнему были чистая лампадка, герань на подоконнике и вера в то, что правда всегда выходит наружу.

Загрузка...