Тот, кто не знает, куда идет, заходит дальше
После того как они пообедали, Джеральд убедил Прекрасногрудую Майю позволить ему остаться также и на ужин, ведь его путешествие было уже почти закончено. Ведь от дома мудрой женщины на Миспекском Болоте дорога вела прямо в туманные долины Антана, где, как говорили, царствовали королева Фрайдис и ее супруг, Магистр Филологии, обитавшие в очень древнем дворце с красными колоннами, который принадлежал ранее другой королеве по имени Саскинд.
Но об этом Антане Джеральд, даже сейчас, не мог узнать ничего определенного, потому что из богов и мифологических персонажей, которые ушли в Антан, ни один никогда не возвращался. Поэтому до сих пор оставалось, к сожалению, неопределенным, купались ли все эти славные существа, как Джеральду сказали в Кэр Омне, в невообразимой роскоши; или же все они, как следовало из более мрачных свидетельств, преобладавших в Литрейе, были уничтожены Магистром Филологии.
В любом случае, с Миспекского Болота Антан был ясно виден. Поэтому Джеральду оставался менее чем час езды и, возможно, напряженная работа утром, чтобы завершить предреченное завоевание предназначенного ему королевства. Поэтому Джеральд остался до утра в обществе этой не слишком гостеприимной хозяйки, которая относилась к нему с таким необоснованным подозрением, что (как он обнаружил около полуночи) заперла на засов дверь в свою комнату под тем дурацким предлогом, что он якобы мог бы попытаться открыть эту мощную дверь, от которой он, напротив, предпочел удалиться на цыпочках и сохранить тем самым свое достоинство. Он отдыхал ровно столько, сколько было нужно для того, чтобы наутро, когда он приблизится к вершине своего успеха, быть в хорошей форме.
Тем временем он расспросил Прекрасногрудую Майю о его будущем королевстве, и она сообщила ему, что это место пользовалось дурной славой. Туда никто не ходит, сказала Майя, кроме такого сброда, как поэты, мифических оборванцев, чрезмерно любопытных типов и всякой небесной мрази, которая потеряла уважение людей и лишилась своих жрецов и храмов, объяснила Майя, угрюмо кивая головой. Ее забавная корона радостно поблескивала с каждым движением ее головы, так как она сидела у окна в луче солнечного света и занималась штопкой. А что происходит с этими никчемными типами после того, как они приходят в Антан, то это, продолжала Майя, не имеет никакого значения.
– Да, но какого общего мнения по этому вопросу придерживаются колдуны и заклинатели Туруана?
– По нашему мнению, об этом не стоит беспокоится.
– Да, но как вы думаете?..
Майя оторвалась от своей штопки с легким, но искренним изумлением.
– В самом деле, ты задаешь глупейшие вопросы. Что до меня, то я вообще не думаю об этих отбросах и бродягах, разве что слежу, чтобы они ничего у меня не сперли, проходя мимо.
Тогда Джеральд спросил ее о Фрайдис.
– Я слышала об этой женщине, – сказала Майя с отсутствующим видом, не отрываясь от штопки, к которой было приковано ее внимание. – Конечно, слышала. Да только ничего хорошего. К примеру говорят, что у нее есть зеркало...
– Я тоже неоднократно слышал об этом зеркале, но не знаю точно, что она делает с ним.
– Кстати, Джеральд, у меня тоже есть зеркало, если это все, что тебе нужно. У всех есть зеркало. На самом деле, у меня много зеркал.
– Знаю. Я видел их повсюду в доме. Но все ваши зеркала, сударыня, розового цвета.
Майя отвечала равнодушно и не отрываясь от штопки:
– Но разве ты с самого начала не понял, что я мудрая женщина? Во всяком случае, говорят, что королева Фрайдис выставляет свое зеркало на всеобщее обозрение и без колебаний демонстрирует его своим бесстыжим гостям. А они именно таковы, ты сам знаешь. Хорошо быть богом, когда это длится вечно. Но это никогда не длится вечно. И где вы оказываетесь потом? Совершенно верно! Вот почему правители Туруана кажутся мне более практичными. А в нем, люди говорят, ни единой трещинки, – это высказывание Майи относилось к Зеркалу Пропавших Детей, догадался Джеральд, – ни малейшего искажения, никакой лести, никакого любезного преувеличения. Оно ничем не похоже на мои более чувствительные розовые зеркала. И вряд ли кому-нибудь придется по вкусу такое зеркало.
– Несмотря ни на что, если там будет такое зеркало, я намерен на него взглянуть, когда завтра войду в свое королевство, освобожу великие заклинания Магистра Филологии и восстановлю Диргическую мифологию, ибо в этой мифологии я – божество в четырех ипостасях.
– Что за чушь ты несешь! – добродушно сказала Майя и сунула яйцо для штопки в другой чулок.
Тогда Джеральд доверился Майе. Он рассказал Майе, как он, хотя и незаслуженно, стал наследником всех невообразимых чудес, которые находились там. Он рассказал ей, что именно он, и никто иной, – Светловолосый Ху, Помощник и Спаситель, Князь Третьей Истины, Возлюбленный Небожителей. Он поведал ей все, что произошло за время его победоносной экспедиции до сего самого момента. Он рассказал ей даже больше, чем было на самом деле, потому что необузданная манера Джеральда обыгрывать идею собственной неуязвимости превратила повесть в настоящий эпос. И Джеральд также рассказал ей о том, как он намеревается управлять тем, что было пределом устремлений всех божеств. Он вкратце описал свои летние и зимние дворцы, предполагаемый состав гарема; божеств, которые будут служить в его доме в качестве прислуги, и, в общих чертах, миры, которые он сотворит. И он обещал щедро вознаградить Майю после того, как он станет королем.
Все это время Майя продолжала невозмутимо заниматься штопкой. Она допускала, что мужчины...
– Но я, как я уже говорил, бог. Бог в не менее чем четырех ипостасях.
Это не имеет значения, заметила Майя. Боги, насколько она могла судить на примере тех придурковатых неудачников и бродяг, которые проходили мимо, были все одинаковы, а пожалуй, даже хуже. Просто невероятно, продолжала она, как быстро изнашиваются чулки в наши дни. Затем она согласилась, что мужчины всегда такого мнения, даже о таких дурных местах, как Антан. И в любом случае, завтра Джеральд сам все узнает об Антане, потому что если он хотя бы на мгновение подумал, что она позволит ему вечно околачиваться вокруг ее дома, то он заблуждается!
– Помилуйте, сударыня, но ведь гостеприимство – великая добродетель; и кроме того, вы клялись мне, что вы милейшая женщина в округе.
– Но даже если так, Джеральд, то именно поэтому люди могут вообразить себе невесть что, если ты здесь останешься. И не думай, бездельник, что ты можешь меня провести.
– Тогда давайте позаботимся о том, чтобы нас не осуждали незаслуженно, потому что это было бы несправедливо...
– Ох, да ну тебя!.. Подбери все до единого чулки, которые ты разбросал по полу, и заруби себе на носу, рыжий черт, я не шучу! Эта твоя лошадь...
– Ах да, моя лошадь! Признаю, что для требовательных женских глаз она не кажется красивейшим в мире животным. Я полагаю, вы хотите отметить, что эта лошадь недостойна меня, и что я должен тем или иным способом от нее избавиться...
– Ну что за чепуху ты мелешь, в самом деле! Это милая лошадка. О ней говорится в каком то пророчестве, правда? Тогда ты еще больший дурак, чем кажешься, если собираешься с ней расстаться.
– Действительно, в том, что вы говорите, есть толк.
– То, что я собиралась тебе сказать, – если ты хотя бы минуту позволишь мне говорить, не перебивая меня...
– Отныне, мадам, я буду тих, как отрыжка за столом в приличном обществе. Вы можете продолжать...
– Так вот. Я хотела сказать, что твоя лошадь доставит тебя в Антан за час. Ты можешь самолично узнать все об этом месте. И я полагаю, что эта королева Фрайдис, судя по тому, что я о ней слышала, не будет никоим образом возмущена твой манерой лапать людей, мешать работе по хозяйству и вообще дурно себя вести. К этому она вполне привыкла. Но мне это не нравится, и я думаю, ты не стал бы этого делать, если бы действительно относился ко мне с уважением. Я сожалею, если мои слова или поступки дали тебе основания дурно обо мне подумать. А если ты напоролся на эту иголку, то сам виноват. Вот, собственно, и все, что я хотела сказать.
Джеральд ответил:
– Вам, сударыня, к сожалению не хватает доверчивости и великодушия, обычно присущих вашему полу. Невозможно себе представить что-либо более ужасное, чем ваше поведение. Тем не менее я останусь до среды, ибо иначе я, возможно, не смогу оценить вашу магию.
– Ну, так и быть! – ответила Майя, не скрывая свое неудовольствие тем, что ей придется приютить у себя Джеральда еще на день.
Джеральд, по здравом размышлении, решил, что было бы действительно интересно остаться на Миспекском Болоте до среды, поскольку только по средам Майя могла демонстрировать совершенство своего волшебства. Но по четвергам, как чистосердечно предупредила его мудрая женщина, она обычно занималась уборкой, и у нее не будет времени развлекать компанию, когда в доме такой кавардак.
– Но и я предупреждаю вас заранее, моя милая, – сказал Джеральд, – что представление должно быть бесплатным, ибо у меня нет никакого имущества, кроме разве что моего коня, чтобы заплатить за привилегию быть очевидцем вашего салонного колдовства.
– Но скажи на милость, зачем мне еще одна лошадь, когда десятки их пасутся на болоте, питаясь за чужой счет? И с каких это пор, бездельник, я стала «твоей милой» – хотела бы я знать?
– С каких пор? С того самого момента, как я впервые увидел вас, моя милая.
– Я хочу, чтобы ты иногда, хотя бы для разнообразия, рассуждал благоразумно. И конечно же, моим обычаем всегда было осчастливливать мужчин, с которыми я была особенно близко знакома, путем превращения их в домашних животных того или иного вида. Некоторые из них стали жеребцами...
– Я совсем не одобряю такой обычай. Впрочем, у женщин есть неисчислимое количество причуд, а все мужчины рано или поздно приходят к выводу, что лучше потворствовать им, чем перечить. Так или иначе, богу нет дела до этой слабой магии.
– Конечно, нет! – согласилась Майя. – Этим легкомысленным, болтливым, рыжим бездельникам ни до чего нет дела, кроме как до этой шлюхи Фрайдис.
Джеральд пропустил намек мимо ушей. Он перешел к более насущным вопросам:
– Тем не менее меня заинтересовал ваш рассказ. Было бы забавно иметь такую лошадь. Полагаю, моя милая, я могу обменять моего божественного скакуна на одну из ваших необычных лошадей?
– Нет, Джеральд, пожалуй, нет. Ведь мужчины, которых я заколдовала, были некогда рыцарями, баронами и королями – кстати сказать, была даже парочка императоров, хотя и неважнецких, – и я до сих пор испытываю к ним некоторую душевную привязанность.
Затем в глиняной жаровне Майя разожгла фиговые листья вместе с бензойной смолой, стираксом и мускатным орехом. Она показала Джеральду, как можно создавать непостоянные вещи. Она показала ему малую, средовую, магию. Она открыла ему – хотя и бегло, так как в их распоряжении было всего лишь одно утро – тайны похвальной умеренности в ученых профессиях, в высказывании правды, искусстве драпировки, в низвержении гор в море, в возведении мостов над любым непроходимым пространством, в изготовлении розовых зеркал, в критике, риторике, юриспруденции и правильном толковании Священного Писания. Сам будучи в прошлом исследователем магии, Джеральд нашел эти формулы небезынтересными, а так как он был богом, то начал испытывать к Майе глубокое уважение как к личности, которая, не обладая преимуществами божества, тем не менее соорудила вполне приличный чулок из знаний и способностей.
Однако результат этой магии не был очевиден до тех пор, пока Джеральд не надел очки, которые дала ему Майя. Джеральд нашел эти очки настолько приятными для глаз, что он оставил их себе на память о своем пребывании в ее хижине.
Джеральд решил-таки остаться до конца недели, поскольку Майя проявляла неподдельное желание от него избавиться. Это наносило серьезный удар по его самоуважению. К нему, богу, за которым всегда бегали женщины и докучали сверх всяческого терпения, проявляла такое нескрываемое равнодушие простая захудалая колдунья, у которой не было ни выдающегося ума, ни исключительной красоты, чтобы оправдать свое бесстыдство. Надо было сбить спесь с этой Прекрасногрудой Майи. Поэтому Джеральд принялся ухаживать за ней с пылом, который удивлял его самого. Было делом огромной важности, необычайно прекрасной идеей покорить эту женщину, а затем бросить ее, чтобы раз и навсегда отучить ее от пренебрежительного отношения к воле божества.
Тем временем Майя вообразила, что он должен скрывать свой божественный статус, и что ей следует представить его местному дворянству Туруана как проезжего колдуна.
– Я должна тебе сообщить, – сказала Майя, – что все уважаемые люди в наших краях занимаются той или иной разновидностью магии. Таким образом, у нас с Небесами нет ничего общего. Мы имеем сношения только с противоположной стороной. И не потому что мы много о себе воображаем и считаем себя чем-то исключительным, а просто потому, что так получилось. Тем не менее такое множество богов по пути к своему бесславному концу проходило здесь, что – что бы там ни делал с ними Магистр Филологии, когда они с ним встречаются, – у наиболее уважаемых людей в наших краях сложилось мнение, и я от тебя этого не скрою, что боги не принадлежат к нашему кругу общения.
– Но я, – сказал Джеральд, не в силах сдержать свой гнев.
– Я знаю, мой мальчик, что ты – это совсем другое дело. Я и сама имею широкие взгляды на такие вещи. Но другие люди думают иначе. И «колдун» для их ушей звучит гораздо лучше.
Тогда Джеральд начал говорить строго и с достоинством. Он заявил, что никогда не унизится до таких уловок. Ни на мгновение он, повелитель всей возвышенной белой магии, не притворится колдуном, запятнанным сношениями с преисподней и находящимся под покровительством обыкновенных демонов. В итоге Джеральд стал считаться просто заезжим колдуном.
Джеральд привык развлекать себя разговорами с путешественниками, которые проходили мимо опрятного, бревенчатого и оштукатуренного домика мудрой Майи по пути ко двору королевы Фрайдис и ее супруга, Магистра Филологии. Джеральд чувствовал, со стороны монарха было бы мудро и прозорливо лично познакомиться со своими будущими подданными. Потому ему следовало сидеть на обочине, в тени удобно расположенного каштана – инкогнито, разумеется, – и искусно вовлекать их в беседу.
– Привет, друзья! И что за дело ведет вас в город всяческих чудес? – сказал Джеральд в первое утро, когда он избрал эту прозорливую тактику.
Пузатый светловолосый человек, лицо которого было покрыто смешными веснушками, сообщил ему, что они – два поэта, направляющиеся в Антан, место упокоения всех богов и гостеприимное прибежище для истинных поэтов, место, где поэты могут надеяться найти наконец ту красоту, которую они искали и не могли обрести нигде в своей земной жизни. Для Джеральда это была прекрасная новость, ибо число его подданных благополучным образом увеличивалось.
Но он не говорил ничего, пока веснушчатый толстяк на тонких ножках, одетый в украшенное звездами багряное платье, продолжал отвечать на его первый вопрос. Он объяснил, что сам он – Нерон Клавдий Цезарь, король всех поэтов, а его сухопарый компаньон в коричневой паре, оба локтя которой нуждались в заплатах, является весьма талантливым артистом из провинции Галлия, а имя его – Франсуа Вийон.
Джеральд нашел это небезынтересным, памятуя о том, что он видел в Зеркале Кэр Омна. Нечасто приходится встречаться лицом к лицу с вашими бывшими воплощениями. Но и об этом Джеральд ничего не сказал. Вместо этого он продолжал расспрашивать Нерона и узнал, что два поэта держали путь ко двору Фрайдис, потому что это было единственное место во вселенной, где к искусству относились должным образом; ведь только там поэтов изготовляли из обычной глины и обжигали на огне Ауделы.
Какой-то древний герой, как слышал Нерон, впервые стал изготовлять эти глиняные фигуры, а Фрайдис, когда представился случай, вдохнула в них жизнь и позволила им существовать в качестве заложников. Но самое главное, сказал Нерон, в Антане истинные поэты этого мира счастливо жили среди богов и мифических персонажей, которые некогда дали этим поэтам прекрасные темы для творчества, так что ныне эти поэты пишут еще более прекрасные поэмы, имея источник вдохновения прямо перед глазами.
Однако, сказал Нерон, поигрывая изумрудным моноклем, который висел на зеленом шнурке у него на шее, едва ли эта королева когда-либо вылепит из глины или пригласит к своему двору другого такого артиста, каким был Нерон во времена своего былого благоденствия в Риме. Он не знал никого, кто превосходил бы его в изящных искусствах. Ибо и в танцах, и в ораторском искусстве, и в борьбе (даже с такими страшными противниками, как львы), и в музыке (как в пении, так и в игре на инструментах) – а также как возница и трагический актер, но прежде всего как поэт – Нерон был единодушно награжден первым призом во всех состязаниях. Он не хотел бы показаться хвастуном, однако, даже под пушечным огнем критики, следовало считаться со списком его безоговорочных побед в Риме, в Неаполе, в Антиуме, в Альбе, на Парфянских Играх, на Истмийских и Олимпийских Играх, и, наконец, в каждом состязании, в котором он только принимал участие на территории стран, Императором которых он был. Ни один артист не имел такого послужного списка; ни один из величайших гениев мира никогда не бывал признан первым во всех искусствах.
Разумеется, будучи знатоком истории, Нерон понимал, что истинная мера таланта артиста не определяется тем, что думают о нем современники, которые могут подпасть под влияние таких внешних по отношению к бессмертному искусству факторов как обворожительные манеры художника или его личное обаяние. Как светский человек, он даже допускал, что на присуждение судьями священных игр всех первых призов Нерону могли повлиять крупные суммы денег, которые он жаловал судьям, выражавшим ему одобрение, а также изощренность пыток, которые могли бы быть следствием менее справедливого судейства.
Но бесспорным фактом, фактом величайшей важности было то, что Нерон сделал из своей собственной жизни поэму, которая, как акт самовыражения, была единственным в своем роде шедевром. Он более всех прочих людей служил единственной цели поэтического искусства, раскрывая подлинный смысл человеческого существования. Ибо Нерон воплотил и окружил нежной заботой каждую черточку своего собственного характера посредством некоторых по-настоящему достопамятных деяний, – словно бы выращивая на болотах, зыбучих песках и в других местах, в которые другие люди опасаются заходить, те странные и ярко окрашенные орхидеи, которые одни только и могут выразить высокоорганизованную структуру человеческих желаний...
– Этот жаргон несколько устарел, – сказал Джеральд. – Однако, как музейный экспонат, утонченность отчасти отражает изысканную красоту совершенного анахронизма. Она приобрела очарование, как бы патину портшезов, алонжевых париков, поясов целомудрия, рыцарских доспехов и других вещей, употребительных в свое время, которые ныне стали дороги сердцу каждого поэта именно в силу того, что они навсегда вышли из моды. Итак, примем на веру, о Цезарь, что в былые времена вы были храбрым малым и пользовались большим успехом у женщин...
– Да, но коли на то пошло... – начал было Нерон.
– Понимаю. Вы, с вашими широкими взглядами, не пренебрегали ни тем, ни другим полом. Любви вы обучались у греков. Согласен, но я заливаюсь краской смущения и прошу вас избавить меня от подробностей.
Нерон продолжил свой рассказ и заявил, что другие императоры, шансы которых были не хуже, чем у него, не обладали в достаточной мере гениальностью, чтобы реализовать эти возможности. Разумеется, были и менее даровитые артисты. Калигула, например, помимо всякой халтуры, вроде перерезания глоток, выпустил по меньшей мере один фонтан подлинного вдохновения, преступным образом посягнув на Луну. Это было и в самом деле отлично задумано. Затем Домициан, Коммод, и Тиберий также проявили похвальные амбиции. Весьма изящные штучки по-любительски выделывал Тиберий на Капри; Каракалла тоже был ничего себе, но все они были склонны забавляться банальными экзекуциями. Просто отрубить кому-нибудь голову – это еще не искусство, неважно, как часто ты это делаешь. Кроме того, публичные казни на эшафоте – это вульгарно. А Гелиогабалу, хотя он и обладал искоркой таланта в лирическом распутстве, не хватало жизненной энергии и вкуса, чтобы создавать непреходящие шедевры в богатом эпическом стиле Нерона.
Ведь только Нерон во всех способах самовыражения оставался подлинным, умелым мастером, который всегда обогащает свои произведения оттенком новизны, необходимым любому искусству. Он воздвиг свою собственную сцену в Золотом Доме...
– В полностью позолоченном доме, украшенном драгоценными камнями и Матерью Жемчужин, в доме столь богатом и просторном, что у него была трехэтажная галерея в милю длиной и огромный вращающийся банкетный зал, и потолки из слоновой кости, с которых постоянно сыпались благовония и лепестки красных роз...
Тут Нерон вынул свой монокль и стал разглядывать Джеральда с детским удовольствием, свойственным всякому подлинному артисту, чье тщеславие было польщено.
Да, согласился Нерон, он попытался выразить себя и в этом доме. Золотой Дом был (выражаясь метафорически) изящным переплетом для той поэмы, которой стала его жизнь, когда в сооружении, которое мир не видывал ни до ни после того, он придал каждой своей человеческой черте ее подлинный цвет. В Золотом Доме он выращивал свои орхидеи, там он трудился над открытием множества свободных, решительных и совершенно безграничных путей самовыражения для той очень сложной вещи, которую называют человеческой натурой...
Тут он начал вдаваться в подробности, и Джеральд почувствовал, что стиль этого императора становится, к сожалению, все более и более неамериканским. Джеральд начинал проявлять нетерпение.
– Снова вас предостерегаю: давайте поменьше говорить о личном и разнообразим живость этих орхидей несколькими фиговыми листочками!
Конечно, может быть, продолжал Император, он, как и всякий другой великий артист, является в некотором смысле компилятором, поскольку он не изобрел непосредственно ни одну из тех форм искусства, в которых подвизался. Он перенял у предшественников несколько идей, пару формулировок, и он последний стал бы это отрицать; но все изысканное мастерство принадлежало ему, так же как и особый, характерный нероновский налет романтической иронии, благодаря которой этот артист уничтожал с нежностью, разрушал с лаской и облагораживал все, самое дорогое его сердцу, убивая его. Он говорил о смерти его жен, Октавии и Поппеи, о гибели других, которые были его женами только на один вечер; он говорил о Споре, Аэте, Нарциссе и о том необычайно прекрасном мальчике, Авле Пантине...
И снова Джеральд поднял руку в протестующем жесте.
– Давайте избегать эти совсем неамериканские личные детали! Однако, вы не упомянули о своей матери Агриппине.
Он удивился, увидев на покрытом веснушками лице Нерона что-то похожее на ужас. Но Нерон сказал только: «Нет».
А кроме того, продолжал Император со все возраставшим воодушевлением, счастливый случай, тот факт, что именно во времена Нерона христианство начало свое победное шествие к власти над миром, позволил ему, благодаря чистой удаче, добавить к великой поэме своей жизни необходимый и уместный тон новой социальной среды. Сожжение добропорядочных налогоплательщиков и мнимых девственниц в качестве светильников на вечеринке было приемом, который, в силу естественного желания удивить и позабавить гостей, мог бы прийти на ум любому хозяину, стремящемуся к легкой новизне, которую требует искусство гостеприимства. Но тот факт, что эти факелы впоследствии превратились в ярчайшую славу победившей церкви, сделал незабываемыми эти вечеринки, которые сами по себе были весьма скромными мероприятиями. Нерон выразил себя при помощи не просто, как он думал в то время, людей, подозреваемых в том, что им недостает патриотизма и в том, что они, выражаясь метафорически, не являются стопроцентными римлянами, но, как оказалось впоследствии, при посредстве святых и апостолов, при посредстве признанных церковью мучеников. Не каждый художник имеет под рукой такой материал для воплощения своих идей. Дальнейшие попытки преследования христиан, с эстетической точки зрения, провалились, судя по тому, какое впечатление они произвели на последующие поколения. Их исполнители слишком поздно вступили на это поприще и нашли, что трагическая жила истощилась, и все ее самые многообещающие возможности исчерпаны великим артистом – Нероном. Немногие помнили, что и Марк Аврелий, и Диоклетиан, и остальные тоже крушили, сдирали кожу, калечили и жгли изо всех сил; но эти трудяги были всего лишь эпигонами и бездарными подражателями Нерона.
Поэтому получилось так, что из всех римских императоров, из всех деспотов и тиранов всех времен и народов, которые занимались прекрасным искусством самовыражения, и которые показали, что из себя представляет человеческая природа на самом деле, – в, так сказать, чистом виде, когда человек всемогущ и ему не надо приспосабливаться к среде, – из всех них остался только один, имя которого помнили повсюду, только один, чье имя оказалось бессмертным, и этим единственным был Нерон. В мире, где всякий человек вольно или невольно оставался недоделанным Нероном, легенда о Нероне была высшим образцом литературы ухода от реальности. Легенда о Нероне была поэмой, которую люди не забудут никогда; поэмой, известной на всех языках; и этой поэмой может искренне восхищаться и восторгаться каждый, потому что по прошествии такого количества времени при оценке этой поэмы можно не считаться с современными нравственными стандартами или с чьей-либо физической безопасностью, так как теперь Нерон стал просто книжным персонажем, подобно, – сказал Император, изящно показывая, что он все еще сохранил интерес к литературе, – подобно Яго, Вольпоне или Тартюфу. Ту или иную книгу можно назвать историей, поэмой или драмой, но это, разумеется, не влияет ни на убедительность, жизненность и сложность изображенного в ней персонажа, ни на ценность проницательных и поучительных откровений автора, касающихся вечных свойств человеческого существа.
– Ибо моя жизнь, – сказал Нерон, – определенно, отображает так, как не удавалось еще ни одному художнику, суть человеческой природы, какова она есть на самом деле, когда она свободна от ограничений, которые накладываются на слишком большое количество напрасных жизней. Таким образом, моя жизнь была творением мастера, произведением искусства, которое избегло даже страшной угрозы упадка. Ведь в том, как она закончилась, тоже не было никакого недостатка. Мое падение и моя смерть были эстетически столь совершенны, что я, как артист, никогда не испытывал ничего подобного в жизни. По-видимому, ничто не могло бы быть сделано с большим вкусом. Ведь я, как вы помните, внезапно покинул трон мирового господства, чтобы скрыться в полуразрушенной уборной под рваным, выцветшим голубым одеялом и погибнуть от собственной руки с соответствующим трагическим стихотворением на устах, когда все друзья оставили меня. Ни у одной трагедии не могло бы быть более смелых пропорций, при том что все аристотелевские правила гармонии были бы так строго соблюдены. И все так удачно складывалось. Ибо когда моя поэма приблизилась к развязке, статуи чудесным образом опрокинулись, зад моей лучшей верховой лошади превратился в зад осла, а после того как двери мавсолея Августа отворились сами по себе, из гробницы раздался голос, призвавший меня к самоубийству. Эти происшествия, повторяю я, были добрыми предзнаменованиями, так как они доказывали, что Небеса внимательно наблюдают за моими опытами в искусстве. О да, я всегда находился под особым покровительством.
Вийон задумчиво сплюнул сквозь желтые зубы. Погрузившись в размышления, он теребил пальцами свою потрескавшуюся и морщинистую нижнюю губу. Затем он заявил, что не согласен со многими замечаниями своего предшественника.
– Вы произвели впечатление. Ваша жизнь – мастерски и смело выполненная работа. Никто не отрицает ее достоинства в плане мелодраматизма. Но ей не хватает необходимой нотки доброты, без которой ни одно произведение искусства нельзя признать первоклассным. Нет, это я пользовался настоящим покровительством муз; и я сделал из своей жизни безупречную поэму, не прибегая к таким безвкусным средствам, как троны, сожжение городов и расточение прекрасных обнаженных девственниц на обычных львов.
Тут Франсуа Вийон принялся рассуждать об оказанных ему судьбой величайших благодеяниях. Ему были дарованы непостоянство, похоть, нищета, трусость, чрезмерная тяга к выпивке, закоренелая склонность к мошенничеству, изуродованное недугом тело и все остальное, что было необходимо, чтобы сделать из него такого презренного плута, каким можно было бы только надеяться когда-нибудь стать.
– Короче говоря, я был благородным человеком, свиньей с голосом. А голос у меня был как ни у кого другого.
Было настоящим чудом, что это грязное, похотливое и трусливое животное умело петь. А он глумливо пел, высмеивая весь мир при помощи сатиры, шуток, обличений и обычного сквернословия, – что тоже было настоящим искусством, потому что доставляло людям удовольствие видеть человека, достойного лучшей доли. Он пронзительно пел о великих пространствах, которые покоряет смерть и разрушает все, а к этому чувству никто не мог остаться глух, потому что это единственное чувство, которое затрагивает лично каждого. Но главным образом он пел о своем раскаянии в былых опрометчивых поступках, о своем стремлении к духовной чистоте, и взмывая, – как заявлял Вийон с достойным удивления самодовольством – к самым вратам Рая на усеянных звездами крыльях веры и песни, – он провозглашал свою веру в божественную любовь, которая в конце концов освободит всех искренне раскаявшихся людей от логических последствий их поступков в земной жизни и дарует каждому истинно покаявшемуся грешнику счастливый конец в цветущем саду, наполненном, соответственно, звуками арф и лютен. И это тоже нравилось людям, потому что такая философия давала каждому хмельное утешение и позволяла чувствовать себя, без особой на то причины, великодушным.
Поэтому Вийон стал великим поэтом, чье искусство было прекрасным сочетанием веселья, страдания и веры, и поэтому он мог рассчитывать удостоиться высоких почестей в Антане, где, как ни в каком ином месте, поэтов вознаграждали по заслугам. А убожество и низость его земного существования – теперь, когда Вийон тоже стал, по выражению его римского собрата, книжным персонажем – были всего лишь живописными деталями грандиозной поэмы его жизни. Различие заключалось в том, что жизнь Вийона стала бессмертным мифом о добром бродяге, притчей, которая показывала, как много хорошего всегда остается в самом гнусном и отверженном из преступников и даже в людях, потерпевших неудачу в делах. Легенда о Вийоне, таким образом, доказывала прямо противоположное тому, что было доказано легендой о Нероне: подобно тому, как один доказал, что когда все препятствия устранены, человеческая натура вдохновляется только пороком и жестокостью, история другого показывала, что подлинная, глубинная человеческая природа основывается на доброте и любви, несмотря на все поверхностные загрязнения. И легенда о Вийоне, повторил Вийон, заключает в себе нежность – тот необходимый привкус любви и сентиментальности, питательный, как черная патока, без которого ни одно произведение искусства не может считаться первоклассным постольку, поскольку оно привлекательно для публики.
– Ибо моя жизнь, милостивые государи, была великой притчей. И она была принята благосклонно, ей даже сделали комплимент, обвинив в том, что она подражает Священному Писанию. Но какого черта! Если притча о блудном сыне была хороша в Новом Завете, то почему она стала хуже, будучи исполнена с живостью и блеском, который я ей придал? Ведь я тоже, с помощью нескольких женщин, промотал все свое состояние и валялся в грязи вместе со свиньями, никогда не забывая о том, что скоро меня будут приветствовать неувядающей любовью и телячьими отбивными. Короче говоря, хотя я вынужденно жил в сточной канаве, мой взор всегда был устремлен к звездам.
Тогда Джеральд, обращаясь к этому своему прошлому воплощению, заметил:
– Вы меня тронули, мессир Фнасуа. Вы затронули нужную струну моей души, употребив фигуру речи, которая всегда эффективна. Не знаю почему, но любая мыслимая речь, содержащая заведомо ложное суждение, может стать изысканной и поучительной, если она оканчивается словом «звезды». Мы, поэты, убедили всех, включая самих себя, что в акте созерцания звезд заключается некая тайная добродетель. Поэтому, когда вы только что произнесли фразу «Хотя я вынужденно жил в сточной канаве, мой взор всегда был устремлен к звездам» – я был глубоко тронут. Мне показалось, что я слышу жалобный крик всех людских надежд – отчаянный, но величественный. Однако, если бы вы утверждали, что ваш взгляд постоянно, или, по крайней мере, каждую ясную ночь, бывал устремлен к планетам, – или, например, к кометам либо астероидам, – я бы не был тронут ни в малейшей степени.
– Достаточно, чтобы вы просто были тронуты, не зная почему, – заметил Нерон. – В этом – магия поэзии. Очень часто, когда я декламировал свои лучшие стихотворения, посвященные бедствиям Ореста, Канаки или Эдипа, я сам не мог до конца понять, откуда берется это ужасное отчаяние, которое охватывало моих слушателей. Они рыдали, они падали в обморок, у некоторых женщин преждевременно начинались родовые схватки, так что я был вынужден поставить своих преторианцев охранять двери и окна, ибо большая часть аудитории неизменно пыталась избегнуть невыносимых мук экстаза, вызванных моим искусством. Такова магия великой поэзии, которую даже сам поэт не в силах объяснить.
Тогда Джеральд сказал:
– Однако вы, два поэта, которые прошли все предместья Антана, где господствуют только две истины, и единственное учение гласит, что мы совокупляемся и умираем, – не рассчитываете ли вы по прибытии в Антан, который является целью всех богов, открыть для себя некую третью истину?
Ему показалось, что на лицах этих двух мифологических персонажей появилось хитрое и осторожное выражение.
– Для поэта, – ответил Нерон, – всегда существует столько истин, сколько он может себе представить.
– Я бы выразил это несколько иначе, – заметил Вийон. – Я бы сказал, что истин больше, чем может себе представить поэт. Но мы приходим к тому же выводу.
– Да – согласился Джеральд, – мы приходим к уверткам. Однако я, тоже поэт, продолжаю верить в прекрасную идею третьей истины.
И потом Джеральд рассказал им, что он и сам занимался поэтическим искусством.
– Разумеется, – великодушно добавил Джеральд, – я вам сейчас прочту один из своих сонетов, который, как мне кажется, очень к месту.
– Пес, – сказал Вийон, снимая шляпу, – не пожирает пса.
А Нерон поторопился заявить, что как они ни сожалеют, но им надо спешить в город чудес.
И эти мифологические персонажи, дружба которых была весьма примечательной в свете диаметральной противоположности их воззрений, отправились в путь вместе. И Джеральд пожелал им использовать нынешнее положение дел в Антане наилучшим образом, потому что послезавтра Князь Третьей Истины, божество с несколькими небезынтересными ипостасями, снизойдет на Антан, чтобы отнять всю власть у Магистра Филологии и поступить после этого с королевой Фрайдис по своему божественному усмотрению.
Затем он в отличном настроении вернулся к Майе и к своему обеду, ибо теперь он знал, что в предназначенном ему королевстве собирались истинные поэты, чтобы составить ему приятную компанию. Он почувствовал, что сгорает от нетерпения поскорее попасть в этот город всяческих чудес, в то время как сам он удалялся прочь от Антана, лениво поднимаясь по ступеням в опрятный домик мудрой Майи, которая расхаживала как королева в своей короне, не обращала внимания на его ухаживания, и при этом была по-своему превосходной поварихой.