Часть третья ЦИТРИНИТАС


ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

…Ибо нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано.

Евангелие от Матфея, 10:26



«О милая Аш, душечка, что я наделала! Ежели, паче чаяния, ты найдешь эту книгу…

Беги, дорогая!»


Бежала ли я? Не совсем.

Конечно, мы с Каликсто тут же уехали из Гаваны, но не бежали, потому что призыв Себастьяны сильно запоздал. Теперь, когда нам удалось спастись, бежать было не от кого. От Бру? Мы его укротили.

Да и куда мне было податься? Куда бежать? Мне хотелось сначала внимательно изучить книгу Себастьяны, а уж потом строить планы и выбирать маршрут. Требовалось время, чтобы как следует подумать и осмыслить прочитанное, поскольку моя сестра выражалась загадками и намеками — она слишком спешила и не могла зашифровать последние страницы. Мне предстояло угадать предполагаемую конечную точку ее — вернее, их — путешествия. Себастьяна хотела сообщить об этом мне, но утаить от Бру, если тот доберется до «Книги теней» раньше меня.

В итоге я поняла, куда направились Себастьяна и сопровождавшая мою soror mystica «теневая компания». Однако с тех пор, как я отправилась на их поиски ради обещанных мне тайн, прошло целых полгода. Но я расскажу об этом моем открытии позже. Сначала о том, как и почему мы покинули Кубу и зачем сделали с Квевердо Бру то, что сделали.


Как я уже говорила, Каликсто воротился в Гавану не юношей, но взрослым мужчиной. Что было с ним на борту «Алкиона», я не знаю; Каликсто никогда не рассказывал о том плавании, а я не стремилась узнать подробности с помощью ворожбы — с моей стороны это было бы слишком грубо. Кажется, ему пришлось защищаться, и он успешно постоял за себя. Конечно же, он вырос, но этот рост не измерить в тех единицах, какие вырезал на своей палке-посохе кубинский торговец гробами. Нет, это был внутренний рост, и он продолжился, причем не без моего участия, поскольку Кэл стал засыпать меня вопросами, едва я вышла из гроба. Я отвечала на них по очереди, со всей возможной искренностью. Поверьте, я больше ни разу не солгала ему.

Первый вопрос Каликсто так смутил его самого, что он готов был расплакаться прямо на могильном камне, на котором сидел. Он спросил, умерла ли я? Нет, я не умерла. Ни от усилий алхимика, ни вследствие того, что Каликсто положил меня в гроб и похоронил посреди мертвецов. Я лишь выглядела как мертвая, а потому, bien sur, понимала его смятение. Ведь он стал свидетелем того, как я ожила, проведя пять дней в земле, без пищи и воздуха. За исключением последнего обстоятельства — потребности в дыхании, состояние смерти, пожалуй, сродни зимней спячке медведя в берлоге.

— Считай эту мою видимую смерть, — посоветовала я Каликсто немного позже, — чем-то вроде духовного оцепенения, из которого я всегда выхожу обновленной, сильной, а также, если продолжить сравнение с медвежьей спячкой, изголодавшейся по жизни. Я безумно стремлюсь окунуться в самую гущу жизни, как медведь по весне с готовностью вылезает на белый свет, чтобы тут же с шумом вломиться в самую чащу леса.

Я, конечно, не до такой степени проголодалась, чтобы завалить оленя или войти по грудь в стремительный горный поток и наловить там лососей, как делают медведи, но все же жадно проглотила сразу несколько блюд в «Лa Фелисидад». Вскоре после моего «воскресения» я уже стояла в тени этого ресторана и наблюдала, как по моей просьбе Каликсто покупает у моего давнего друга Хоакино припущенные в горшочке креветки, хлеб, круг твердого сыра и бутылку риохи. Эту снедь мы отнесли в дом Бру.

Самого алхимика, разумеется, в доме уже не было. Мы оставили старика на кладбище, перетащив в склеп, где опять крепко связали, хотя не стали класть в гроб. Не могу упрекать Каликсто за жестокость (точных сведений о том, что случилось с Бру дальше, у меня нет, могу только предполагать — как и ты, моя неведомая читательница), но именно он убедил меня покончить со злодеем, оставив того в склепе на дальнем берегу залива. Мы спорили недолго — главным аргументом моего спасителя стал второй его вопрос: «Что он с тобой сделал?»

Итак, мы распрощались с Квевердо Бру и покинули кладбище. Там стало тихо: я усмирила мертвых, принесла им покой, после чего поспешила на берег. Мы с Каликсто погрузились в лодку, переправились на противоположный берег залива, сели на подводу и вернулись в дом Бру. С кладбища, кстати сказать, я уезжала в том же гробу, в каком прибыла туда, да и подвода была той же. Мы решили, что так будет лучше, ибо у пономаря зоркий глаз и одинокому посетителю кладбища не стоит уходить оттуда в компании дамы. Кроме того, меня несколько мутило, хотя мое «воскрешение» прошло довольно легко. Мне очень хотелось бы описать вам, каково это: когда, пробудившись, вдруг вспоминаешь свое погребение и отдаешь себе отчет, что, повернись судьба другим боком… Предательство, смерть сообщника либо какое-нибудь еще более жуткое обстоятельство, например установка поверх могилы надгробного памятника или неподъемной надгробной плиты, — все это могло бы оставить тебя заживо погребенной. Довольно, лучше воздержусь от рассуждений на эту тему и оставлю тебя, моя неведомая сестра, наедине с твоим страхом остаться навеки там, где ты есть, в том месте, где тебе нечего ждать и не на что надеяться — только на то, что кровь настигнет везде. Не стану вдаваться в гипотетические подробности, иначе придется снова думать о том, что сталось с Квевердо Бру. Чувство вины не принесло бы пользы никому.

«Что он с тобой сделал?»

И правда, что сделал со мной Бру? Залезая в гроб во второй раз, я попросила Каликсто повременить с расспросами до той поры, когда мы вернемся в Гавану, в дом Бру. То есть когда я вымоюсь, поем и прочитаю книгу Себастьяны — я по-прежнему не выпускала ее из рук. Пришлось поклясться, что после всего этого юноша непременно получит ответы на все вопросы. Было жестоко с моей стороны так осаживать беднягу, учитывая все случившееся, но я должна была начать жить, прежде чем заговорить — в любом смысле этих слов. Нужно было вернуть себе дар членораздельной речи: несмотря на то, что голос ко мне вернулся, звуки по-прежнему застревали в горле, как крыса в узкой и ржавой трубе. Мы возвратились в дом Бру (птицы алхимика потемнели и словно обезумели, они дико носились кругами над двором в смятении), я зажгла в своей комнате лампу, посмотрела в зеркало, и тогда вопросы Каликсто вновь зазвучали в моей голове. Ведь он не спросил, какие приемы алхимии применял в моем случае Бру. Юноша ничего не знал о Великом делании, ради которого я столько выстрадала. Каликсто просто хотел понять, отчего я так изменилась.

Глядя в зеркало, я сама удивилась и захотела узнать то же самое. Это сотворил со мной старый алхимик или же здесь потрудились мертвецы? Ведь им удалось нечто подобное в прошлый раз, когда я так же лежала среди них.

Ответов не было. Все, что я знала, и все, что я видела, сводилось к одному: я уже не такая, как раньше.

Мои белокурые волосы — единственная моя гордость — сильно отросли. Я заплетала их в косы (когда была Геркулиной) либо собирала сзади в пучок, перевязанный ленточкой из высушенной кожи дельфина (когда стала джентльменом по имени Генри). Однако теперь, mon Dieu, они превратились в буйный поток серебра, льющийся с моей головы! Они сияли, как новенький доллар с монетного двора; они имели необычный оттенок, напоминающий вороненую сталь, так что издали казались почти голубовато-синими. Объяснялось ли это неким световым эффектом? Возможно, потому что моя кожа была невероятно бледной.

Mais hélas, non.[151] Никакой свет не мог так подействовать. На чей же счет отнести эти перемены — приписать их алхимии или моему союзу со смертью? Я не была уверена ни в чем. Проще говоря, если в прошлый раз я пробудилась после временной смерти и стала сильнее, а в моих глазах навсегда запечатлелась ведьмовская отметина, то ныне я побелела, как брюхо какой-нибудь рыбины, а мои волосы по-старушечьи поседели. И это не доставило мне счастья. Совсем нет.

Постепенно пришлось смириться с такими переменами. Свою новую львиную гриву я даже начала считать привлекательной, а белизну кожи научилась прикрывать легким загаром. Но тогда, в доме Бру, я подошла к зеркалу и горько заплакала. Не слишком громко, чтобы меня не услышал Каликсто — юноша отправился наверх, на assoltaire, изучить обстановку. Я проклинала алхимика и все, связанное с ним. Но не пыталась ли я тем самым освободиться от чувства вины перед Бру, замурованным на кладбище? Каликсто успел передать мне слова кладбищенского пономаря, отметившего, что никогда еще дела на кладбище не шли так хорошо. Мой друг подслушал их, когда выпивоха пономарь, опершись на лопату, болтал с могильщиком. Он имел в виду, что очень немногие из похороненных там бедолаг улеглись в могилах навечно: время от времени их выкапывали, а участки земли продавали другим, новым умершим. А потому, сказал мне Кэл, они непременно найдут Бру. Рано или поздно. Живым или… ну, или в другом состоянии.


Я привела себя в порядок, то есть помылась и переоделась в мое почти самое лучшее платье, сшитое из изумрудного шелка (платье из болана плохо перенесло пребывание в земле), и поспешила подняться на крышу, чтобы присоединиться к Каликсто. Сделала ли я это с готовностью? Ну, не совсем. Я не знала, как отзовется суровая истина в его сердце, да и в моем тоже. Одним словом, меня беспокоило то, как правда повлияет на нас.

Наступила ночь, с залива подул соленый ветер. Луна была на ущербе, от нее остался лишь узкий серп, но и при таком скудном свете Каликсто продолжал свой обход. Я принесла лампу, и мы стали вместе осматривать самый большой из шатров, где размещалась лаборатория алхимика, служившая ему кумирней. Кэл остановился перед резным алтарем.

— Что это? — спросил он с дрожью в голосе. — Что это такое?

Мой друг имел в виду не только алтарь. Но могла ли я удовлетворить его любопытство? Ведь я сама целых шесть месяцев тщетно искала ответ. Я сказала:

— Алхимия. Тот человек — его звали… его зовут Квевердо Бру. Он занимался… он занимается здесь алхимией.

Я не могла говорить о Бру в прошедшем времени. Иначе я призналась бы самой себе в том, что мы совершили, оставив его погребенным заживо.

— Занимается? — эхом отозвался Каликсто, превращая мой ответ в новый вопрос.

Я лишь развела руками, а затем окинула себя взглядом, скользнувшим вниз, до самого пола, по шелку зеленого платья. Этим я хотела сказать: «Да, он ставил на мне опыты».

— Ты изменилась, — отметил Каликсто, — это верно. Но это… неплохо. Мне так кажется.

Мальчику было нелегко, и кому на его месте было бы легко? Ведь пришло время поговорить начистоту.

Я направилась к палатке — той самой, где Бру принял меня в первый раз. Вскоре мы уже сидели на одном из белых диванов, и между нами оставалось так много места, что в промежутке мог бы с легкостью проскочить разбежавшийся бык. Это пространство быстро усыпали крошки от еды, купленной в «Ла Фелисидад». Мы долго сидели молча, и в мою душу закралось подозрение, что Каликсто еще не стал моим. Что я пока не завоевала его, не ввела в мой собственный мир — мир теней. Что он еще может встать и покинуть меня.

Неудивительно, что в такую минуту я прежде всего подумала о собственной наставнице — о Себастьяне д'Азур, чью книгу я захватила с собой на assoltaire. Эта книга постоянно находилась при мне с того самого момента, когда шесть дней назад Каликсто вложил ее в мои грязные пальцы, но я пока не прочитала ее полностью. Сейчас я отчаянно хотела открыть юноше все мои жуткие тайны, чтобы он остался жить со мной.

Мысли мои беспрестанно устремлялись к моей мистической сестре. Где она? Может быть, ответ лежит у меня под рукой, нужно лишь протянуть руку, взять «Книгу теней» и прочесть от начала до конца? Мне на ум опять приходили слова, сказанные Себастьяной десять лет назад, сразу после того, как она меня спасла. Тогда в них воплотилось все самое страшное и непонятное для меня; но и сейчас мне было бы очень тяжело выслушать их и понять. Да, этими словами Себастьяна ввела меня в мир чудес. Но как их воспримет Каликсто? Ведь он просто стал невольным свидетелем моего ведовства, его не сравнить с одинокой и запутавшейся юной ведьмой, какой я была когда-то пред Себастьяной. Ну что ж, проверим.

— Существует, — начала я, — необъяснимое.

— Скажи мне, — попросил Каликсто, — por favor,[152] чего нельзя объяснить?

Parbleu![153] Как теперь продолжать? Как приобщить Каликсто к миру теней? Каким образом это вообще делается?

И все-таки я надеялась, что Кэл согласится стать моим консортом, если мне удастся удержать его рядом. Если он теперь не отвергнет меня и не уйдет.

Внезапно я вспомнила, как Себастьяна провела мою собственную… скажем, инициацию, если нет лучшего слова. Из всех вопросов, которые у меня имелись, моя наставница позволила для первого раза отобрать не более пяти. Я решила воспользоваться этим приемом и повторила:

— Да, существует необъяснимое. А теперь задавай любые вопросы, какие захочешь, но для начала отбери пять. Я объясню все, как смогу, а ты… доверься и учись.

Затем все пошло своим чередом. Каликсто, не задумываясь, начал задавать вопросы (они вызревали гроздьями, как виноград, в течение долгих шести месяцев плавания), причем его английский стал гораздо лучше, чем полгода назад. Капитан «Алкиона» был англичанином. Не могу в точности вспомнить, какой вопрос Каликсто задал первым, однако хорошо помню свой ответ:

— Я ведьма.

Едва я произнесла эти два слова — не очень твердым, но все же собственным голосом, — как мной овладел приступ смеха. Я захихикала и не могла остановиться. Словно что-то нахлынуло на меня, и я даже испугалась, что дело закончится слезами. Но нет, на сей раз обошлось без слез. Я даже не рассмеялась, а по-детски расхихикалась, что совсем неприлично для взрослого человека. В итоге я почувствовала себя очень глупо.

Каликсто опешил, однако его изумление быстро превращалось в гнев, и это было плохо. Неужели он решил, что я над ним издеваюсь? Разумеется, так оно и было: с тем же успехом я могла объявить себя единорогом или еще каким-то мифическим существом. Увы, с первым уроком ничего не получалось, но я пошла напролом. Вдохнула поглубже и продолжила, хотя хихиканье привязалось ко мне, как икота:

— Я мужчина. И я женщина. А еще я ведьма, да.

Не знаю почему, но эти слова успокоили нас обоих. Ну, до какой-то степени. Я откинулась на спинку дивана и перестала смеяться. Дурацкая улыбка сошла с моих губ так же легко, как морщинки со лба Каликсто. Его гнев прошел. Думаю, мне удалось успокоить его вот почему: Каликсто уже видел своими глазами доказательство двух первых моих утверждений, простых по форме, но не по содержанию, и понимал, что в ином случае они показались бы ему такими же нелепыми, как третье. У меня не было никакого желания раздеваться снова, однако я намеревалась подтвердить свое заявление действием.

Я укрепила свои позиции, причем как раз там, где только что допустила промах. А потому, желая показать свои ведьминские способности, заставила пуститься в пляс несколько инструментов Бру. Свой воздушный танец они исполнили в малом шатре, который от нашего шатра отделяла только ночь. Затем я крикнула:

— Поберегись! — И силою взгляда столкнула мензурку, наполненную чем-то густым и серебристым, разбив ее об угол меньшего атанора.

Туда сразу же слетелись сотни птиц, устроивших драку за капли разлившегося эликсира. В тот миг я поняла, что Бру кормил всех нас одним и тем же веществом — одних из лоханки, других посредством воронки. Однако птицы, продвинувшиеся по стезе совершенства гораздо дальше меня, крайне нуждались в том, что я сейчас пролила. Они нападали друг на друга, отталкивали соседей, желая дорваться до эликсира, причем не издавали ни звука. Это меня сильно встревожило. К тому же надо было успокоить напуганного и смущенного Каликсто.

Чтобы отвлечь юношу от этого беззвучного хаоса, я сказала:

— Помнишь, что я сделала с Диблисом? Сейчас силой мысли я подняла в воздух мензурку, и так же поступила с иглой на борту «Афея». Да, я воткнула иглу в его глаз. Нельзя сказать, что я хотела убить его, заметь. Я… просто сделала это, и все.

Каликсто повернулся к птицам и стал глядеть, как те склевывают остатки пролитого эликсира. Я тоже посмотрела на них на фоне кромешной тьмы и заметила, что твари как-то съежились, что ли, потускнели за время отсутствия Бру. Что же произойдет с птицами, когда они навсегда лишатся эликсира? И если с ними действительно что-то случится, не пострадаю ли так же и я?

Мне подумалось, что надо заманить птиц в атанор и сжечь, а вместе с ними и всех остальных светоносных тварей. Это будет проявлением милосердия.

Атанор. Подчиняясь какому-то внезапному внутреннему порыву, я поспешила к нему, карабкаясь по перекладинам приставной лестницы так быстро, как только могла в своем широком шелковом платье. Как я и думала, пламя погасло. Вернее, достигло стадии едва заметного тления. Схватив тинажон, пресловутый ушат с дождевой водой, я выплеснула его содержимое на последние угольки, дымившиеся в чреве печи. Вечный огонь алхимика зашипел, зачадил и умер; но затем из атанора вырвалась вспышка — беззвучный взрыв радужного света, отбросивший меня на несколько шагов назад. Странно, но я не придала этой вспышке большого значения, ибо она исчезла так же быстро, как появилась. Все было кончено, малый атанор погас. Что же касается большего атанора… Тот я сокрушила молотком, как безумная, не в силах остановиться, пока не подошел Каликсто. Юноша обнял меня и стал утешать. Я плакала, но продолжала колотить по печи, по этому огненному гробу, который Бру построил для меня собственными руками. Именно в этой печи он собирался довести меня до состояния камня. Ни одно из существ, будь то двуполая ведьма или кто угодно еще, не пожелало бы себе подобной судьбы. Дабы окончательно удостовериться, что ни одна сестра никогда больше не войдет в дверь дома Бру, вымазанную дегтем, я наложила на нее заклятие, предупреждающее возможную беду. К заклинанию я прибавила красный перец, гортензию[154] и галангу.[155] Ведь я боялась, что Герцогиня и Себастьяна уже пострадали здесь, в Гаване: либо были замучены до смерти, либо встретили свой День крови, который Бру приблизил, вынудив их отыскать и завлечь в сети меня, его Ребуса. Но я не могла оплакивать печальный конец сестер — время еще не пришло. Лишь когда я оказалась в объятиях Каликсто, я с содроганием осознала, какой странной, очень странной смерти избежала. Куда более странной, чем смерть от крови.

Мы с Каликсто вернулись на диван и сели плечом к плечу. Я рассказала ему все, что смогла. О Себастьяне д'Азур и Герцогине, о том, как они направили меня к Бру, не ведая, что творят, а также о том, как алхимик увидел во мне свое спасение — герметического андрогина, в котором собрался вырастить философский камень и таким путем достичь совершенства, то есть бессмертия. Поверьте, я не утаила ничего. Я говорила о таких диковинных вещах, что в них даже ведьма поверит с трудом, не то что обычный юноша по имени Каликсто.

— Необъяснимое… — произнес он после того, как я остановилась.

Мое саднящее горло заболело еще сильнее, и мне пришлось перейти на хриплый шепот: такие звуки можно получить, проводя рашпилем по скорлупе кокосового ореха.

— Необъяснимое, — повторил Каликсто. — Понимаю.

То было воистину невероятно и непостижимо, но Каликсто, похоже, понял достаточно, чтобы не убежать.

Он посмотрел на меня долгим взглядом в упор и не сразу отвел глаза. Потом он увидел книгу, которую я держала на коленях: несомненно, она могла показаться совершенно необъяснимой. Не странно ли, что Каликсто сразу обратил внимание именно на нее?

В наступившей тишине мы до рассвета по очереди читали вслух «Книгу теней» Себастьяны, передавая ее из рук в руки. Ко мне вернулся голос (видимо, связкам нужна была небольшая тренировка, чтобы обрести прежнюю силу), а когда мы оба уставали, то придвигались ближе друг к другу и читали молча, в то время как один из нас держал на весу лампу. Каликсто спрашивал о том, чего не понимал, я поясняла. То, что не успели прочесть в ту ночь на assoltaire, мы дочитали уже в море, потому что утром покинули дом Бру. Теперь мы знали, куда направилась Себастьяна, спасаясь от алхимика. Нам оставалось надеяться, что ее побег удался. Вскоре мы убедились, что так и есть. Удивила ли нас ее конечная цель? Не очень. Странным было другое — то, откуда она приехала на Кубу, и почему она это сделала.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

…И синей мглы покров

В благоуханье ночи итальянской,

Где запах, звук — все говорит с тобой,

Простерт над этой пустошью гигантской.

Дж. Байрон. Паломничество Чайльд-Гарольда

(Перевод В. Левика)



Рим — такой заголовок стоял на первой странице книги Себастьяны. За ним шла дата: «mars,[156] 1836», означавшая, что адресованная мне запись сделана примерно за восемнадцать месяцев до той ночи, когда мы с Каликсто прочли ее на крыше дома Бру. Себастьяна сообщала следующее.


«Как ты сама хорошо знаешь, в последние годы я не брала в руки перо и не отвечала на твои письма. Надеюсь, милочка, ты простишь меня за это. Я даже не вела свою „Книгу теней“, хотя надеюсь и верю, что ты-то не забываешь об этой нашей обязанности и регулярно добавляешь в свою книгу записи на благо будущих поколений наших сестер. Точно так же у меня не было желания странствовать, а то я бы непременно приехала в Америку, как давным-давно тебе обещала. Я старею. И чувствую свой возраст. Он у меня в костях и в крови. К тому же я слишком привыкла к комфорту моего дома.

Так почему же нынче, спасаясь от зимнего холода, мне пришлось закутаться в меха, сесть в карету, очинить перья и склониться над книгой, предварительно удалив из нее страницы, касающиеся одной меня? Почему сразу же по приезде в Рим — куда мы только что прибыли, проведя несколько недель в дороге, после чего у меня ноют все кости, — я тотчас приступила к изложению повести, конец которой неизвестен мне самой? Почему я только сейчас пробудилась, чтобы приподнять темную завесу теней, и, обратившись к бумаге, обрисовать мое теперешнее положение? Потому что ты должна знать все. Милочка, мы приехали сюда с одной-единственной целью.

Но подожди, дорогая Аш, я пока не могу открыть тебе, что завело меня так далеко на юг, что позвало в путешествие, потому что Асмодей возвращается с прогулки. Вон он идет, выпрямив спину — а стало быть, очень злится, — и, спрямляя путь, наискосок пересекает пьяцца дель Пополо, или же Народную площадь. Он только что нанес визит в папскую таможню и побеседовал с тамошними чиновниками. Его поступь, как его мина и осанка, такова, что — как мне отсюда отчетливо видно — несколько солдат в красных форменных брюках устремляются за ним, словно лодки, подхваченные и увлекаемые кильватерной струей огромного корабля. Однако им, похоже, не хватает решимости остановить его. Да, так и есть: им явно недостало духу проверить, кто он такой. Однако же очень занятно смотреть, как люди реагируют на Асмодея, и отмечать, что их отношение к нему не изменилось за годы моего с ним знакомства. Я и сама задаюсь вопросом: неужели с момента нашей с ним встречи действительно минуло почти пятьдесят лет? Он, словно встарь, как никто другой, способен заронить страх в душу человека, и даже солдаты, присланные в Рим повелением нашего императора, боятся его. И все-таки я не могу не заметить, милая Аш, что он подвластен неумолимому времени, оставляющему на нем все больше своих отметин. Потому мне кажется, что сегодняшний Асмодей не стал бы обращаться с тобой так, как прежде, десяток лет назад. Я это знаю. Вот, я сейчас смотрю на него. Он по-прежнему высокий, широкоплечий и светловолосый, у него осанка олимпийского бога, хотя в данный момент красивые черты его лица искажены недовольством, являя собой маску злобы. Почему — мне сейчас как раз предстоит узнать. Должно быть, он столкнулся с особо наглым вымогательством со стороны этих „папских куколок“. Итак, он идет сюда. Так что, á tout á l'heure,[157] грядет нечто большее, милочка».


Каликсто я объяснила, что Себастьяна ведет речь о том самом Асмодее, с которым она повстречалась в кровавые времена Французской революции. Однако я не стала рассказывать, что некогда Асмодей разыграл меня, заявив, будто зачат демоном. Не стала говорить и о том, что Себастьяна склонна брать на себя часть вины за саму революцию, воспринимая ее как страшное бедствие, разразившееся вследствие неловкого и неумелого использования неких заклятий, составляющих часть нашего Ремесла. Не поведала я и о том, что скорбь о содеянном заставила ее обречь себя на добровольное заточение в стенах собственного замка. Но я не смогла умолчать о том, что Асмодей невзлюбил, точнее, возненавидел меня с того самого времени, когда мы впервые увидели друг друга в предрассветных тенях монастыря К***, в ночь моего спасения. Он ненавидел меня, поскольку боялся, что я займу его место в сердце Себастьяны и он потеряет ее привязанность; эта ненависть усиливалась, пока он не нанес свой удар. Я не стала вдаваться в подробности (то есть умолчала о попытке меня отравить), однако упомянула, что именно из-за него мне пришлось покинуть Враний Дол. Правда, я покидала его, чтобы исполнить некую миссию, но истина заключалась в том, что я опасалась — вернее, мы с Себастьяной опасались — за мою безопасность. Вот уж кого мне не хотелось бы опять увидеть, так это Асмодея. Нет уж, merci bien.

Следующая запись Себастьяны, сделанная чуть позже:


«Как я и предполагала, вспышка гнева А. была вызвана действиями папистов, которые (по словам А.) вымогали у него плату за проезд и проход на церковную территорию. Так что мы имеем полное право возложить этот гнев к ногам его святейшества, обутым в пресловутые папские туфли. „И зачем только мы сюда приехали?“ — спрашивает меня Асмодей. Он прав: я действительно всегда избегала этого города. С того самого дня, когда во время какой-то церемонии, устроенной Папой по имени Пий, никак не вспомню порядкового номера, толпа увлекла меня далеко в пригороды. Думаю, скорее всего, то был Пий Шестой. Кажется, именно он являлся в ту пору архипастырем этого места. При всех богатствах, накопленных святейшим престолом, можно было бы сделать и солидный запас имен, чтобы свободно выбирать себе подходящее и отказаться от такой неудобной и раздражающей вещи, как нумерация. Конечно же, я шучу. Невосприимчивость паломников к юмору давно не вызывает у меня ничего, кроме презрительной насмешки, и я просто не могу удержаться и не отметить ханжество, свойственное этим пустосвятам. Я всегда сторонилась сей обители „папафилов“, предпочитая ей Неаполь — несмотря на то, что Везувий в ту пору попыхивал совсем рядом, испускал струи дыма и громыхал столь же ворчливо и грозно, как это делает сейчас Асмодей. Он сидит в карете напротив меня и не догадывается, что я пишу тебе. При этом он беспрестанно ворчит и бранится по поводу „несносных солдат“, как он их называет. Говорит, они стали еще невыносимее оттого, что их прислал сюда наш Луи-Филипп, желающий подпереть ими власть Папы. Точно так же его злоба направлена против множества праздных путешественников, запрудивших „плазу“ и замедляющих продвижение нашего экипажа. Он называет их „целователями перстней“,[158]„торговцами чудесами“, пустосвятами и еще похлеще того. Ill m'amuse, vraiment,[159] однако я не собираюсь раскрывать ему истинную цель нашего путешествия.

Наш кучер спрашивает, куда ехать. Увы, придется отложить книгу, хотя и жаль — стоит мне начать писать, и уже через несколько абзацев я чувствую, что ты возвратилась ко мне. Знай, милая Аш: несмотря на мое молчание, которое могло показаться тебе жестоким капризом (возможно, таковым оно и являлось), все это время мне очень сильно недоставало тебя. Я скучала, как мать скучает о своем ребенке. Zut![160] А. говорит мне что-то. Ах, вот оно что: А. думает, будто я заношу в тетрадь впечатления от увиденного на площади, как это сделал бы какой-нибудь любопытствующий путешественник, и теперь велит оторваться от „своей писанины“ и дать указания кучеру. Требуется решить, по какой из трех улиц, отходящих от площади, мы поедем. Поскольку обстановка вокруг меня неспокойна и я не в силах сосредоточиться, мне трудно расслышать то, что призвало меня сюда, и выбрать нужную дорогу. Поэтому я выберу наугад — ну, а к Голосу прислушаюсь позже.

Нет, это был не тот самый Голос, а какой-то другой. Не такой далекий, пожалуй. Но лучше я тебе все-таки расскажу покороче, в чем дело, а малый подождет: я прогуливалась по берегу моря в прошлом месяце, в феврале, когда впервые услышала его. Почувствовала так, как некогда почувствовала, что ты есть, ты неподалеку и попала в беду. Да, Аш, так и было, и, кажется, мне давно следовало сделать об этом запись: меня позвала сюда некая ведьма, такая же невинная, какой ты была когда-то.

Не подлежит сомнению: новая ведьма объявилась здесь, в Риме. Куда менее понятно то, милая Геркулина, что связывает ее со мной и с тобой. Похоже, какая-то связь все-таки есть.

Zut encore![161] Нет, эти мужчины выведут меня из себя! Je m'excuse,[162] но лошадям все-таки придется отправиться в стойло, прежде чем они смогут вновь пуститься вскачь. Надеюсь, это произойдет скоро».


Дав обещание вскоре продолжить, она подписалась: С.


С пьяцца дель Пополо они покатили дальше по улицам города. Себастьяна велела, исключительно по прихоти, ехать по Корсо, то есть по улице, по обе стороны которой стояли сразу две церкви, посвященные Деве Марии: справа Санта-Мария-ди-Мирколи, а слева Санта-Мария-де-Монтесанто. Это подтверждало замечание Асмодея, будто в Риме не просто шагу некуда ступить из-за церковных зданий, но даже невозможно взмахнуть кошкой, ухватив ее за хвост, чтобы не размозжить бедняжке голову о какую-нибудь святыню.

Проехав по улицам Рима, Себастьяна и ее спутник остановились в пансионе, расположенном сразу за Палатинским холмом, близ Колизея. Комнату выбрал сам Асмодей, она приглянулась ему выходящими на юго-восток окнами и видом на золоченый собор Святого Петра, который, похоже, увенчивал любую панораму Рима. С террасы, усаженной фруктовыми деревьями, — из-за затянувшейся зимы они стояли с оголенными ветвями — город просматривался до самой Аппиевой дороги. Именно в нее и всматривался Асмодей жадным взглядом, мечтая уехать по ней подальше от папской столицы. Но Себастьяна настаивала на том, что надо остаться, поскольку у нее в городе имелись некие важные дела. После чего Асмодей, столь же гневливый, сколь и уступчивый (во всяком случае, в отношении своей почти жены, хотя и ведьмы), проявил исключительную покладистость, согласившись сопровождать Себастьяну в более чем банальном обходе местных достопримечательностей. Он решил, что их посещение относится к категории вышеупомянутых «дел».

Точно так же несколько недель назад он не стал расспрашивать ее, когда та вернулась с прогулки и вдруг объявила, что время праздности, отдыха и расслабленной жизни, растянувшееся на многие годы, подошло к концу. Возможно, сказала Себастьяна, поездка в Рим вдохнет в нее жизнь, воодушевит и заставит снова взяться за кисти и краски. Эта мысль понравилась ее возлюбленному, и он пошел упаковывать вещи для предстоящего путешествия. Вскоре они заперли ворота замка Равендаль и двинулись в путь, прихватив с собою Ромео с его Деришем — правда, лишь для того, чтобы отправить эту парочку отдыхать на берега Средиземного моря вместе с Малуэндой, наперсницей Себастьяны. Ромео вскоре оставил как экипаж, так и своих недавних спутников, чтобы насладиться осознанием того обстоятельства, что ступает по белому песку, а не белому снегу. Конечно, Ромео знал правду об истинной причине отъезда. Ах, как приятно мне было прочесть на страницах книги Себастьяны о том, что Ромео передавал мне привет! О, какими красивыми показались мне те строчки, где она сообщала об этом!

Не знаю, была ли то уловка, или это в действительности интересовало Себастьяну, но далее на страницах ее книги разворачивалось — как в описаниях, так и в набросках — типичное путешествие по Вечному городу, какое проделал бы на ее месте любой художник. И хотя в своей прежней книге Себастьяна заявляла, что искусством следует наслаждаться tout seule,[163] дабы впечатления спутника не мешали чистоте восприятия, Асмодей в Риме сопровождал ее повсюду. Я поняла, что его ревность ничуть не уменьшилась, хотя прошедшие пятьдесят лет должны были доказать, что Себастьяна всецело принадлежит ему, как и он ей. И никто — ни один человек, ни одна женщина, ни ведьма или какое-либо иное существо, ни житель царства света, ни обитатель мира теней — не разлучит их. Они представляли собой единое целое, неразделимое, как скульптурная группа — одна из тех, которые они во множестве видели в музеях Рима.

Мы с Каликсто вслух зачитали своего рода каталог, где перечислялось все, что им понравилось. Себастьяне, в частности, пришелся по душе Рафаэль, а Асмодей любил картины больших размеров, изображавшие чумной мор, или резню, или какое-нибудь греховное зрелище. Разумеется, Себастьяну интересовали портреты, хотя все они — или почти все, поскольку для полотен Рембрандта она делала исключение — подвергались беспощадной критике. Ее зоркий взгляд был безжалостен, как взгляд доктора на какую-нибудь болезнь. Асмодей же, не будучи ни ценителем живописи, ни служителем муз, готов был восторгаться всеми произведениями искусства, высеченными из белоснежного материала Каррары. В музейных залах он высматривал всевозможных сильфид, сирен и тому подобных созданий, чтобы делать их объектами обожания на его собственный лад. В итоге ему пришлось злобно зашипеть на несчастного чичероне, водившего их, как и прочих посетителей, по палаццо деи Консерватори,[164] ибо этот чичероне добродушно попросил Асмодея не трогать скульптуры руками. Вернее, не ласкать их, ибо Асмодей всякий раз пытался проверить на ощупь изящные линии бедер и округлость груди.

«Он неисправим», — писала Себастьяна.

Однако целый лес восклицательных знаков, сопровождавший это оброненное вскользь замечание, говорил о том, что Асмодей по-прежнему восхищает ее. Сидя рядом с Каликсто, я могла лишь мечтать о том, чтобы через пятьдесят лет мы с ним испытывали друг к другу такую же привязанность.


«Он следует за мной повсюду, хоть и не разговаривает со мной, разве что спросит, когда мы отправимся перекусить. Это, конечно же, сильно осложняет мою миссию.

У меня нет ни малейших сомнений, что неведомая сестра находится здесь и ей нужна моя помощь. Прошлою ночью она проникла в мой сон, приняв, как ни удивительно, облик двухголового чудища. Хотя, возможно, она просто сидела на нем верхом. Проснулась я в недоумении. Однако сейчас я настолько убеждена в ее присутствии здесь, что прежняя уверенность с высоты моего нынешнего знания видится каким-то жалким подозрением. Да, она тут, и она хочет, чтобы ее обнаружили. Но как мне найти ее, когда А. не отходит от меня ни на шаг? В нынешних обстоятельствах я отчаялась даже найти ее, не то что встретиться с ней наедине. Если так пойдет дальше, мне придется сообщить А. истинную причину нашей поездки на юг. Однако — увы, моя милочка, ты знаешь об этом лучше, чем кто-либо другой, — хоть он и стал мягче, но все-таки не склонен делить меня ни с одним человеком на свете, а с кем-либо из сестер в особенности».


Да уж, не склонен… Он когда-то чуть не убил меня.


«Между тем, мы застряли в этом по-зимнему сыром Риме, жаждущем весны. На ветках фруктовых деревьев лежит лед, и даже фонтаны замерзли. Грустное зрелище представляет собою город, лишенный их журчанья и плеска. Римляне хранят память о своих бессмертных согражданах, доверив ее самой переменчивой из стихий — воде. Когда погода становится более милосердной, глаз неизменно находит, а ухо повсюду слышит струи воды, взлетающие и падающие, увековечивая консулов, императоров, пап и тому подобных персон. Так было всегда, но, увы, не теперь. Зима не благоприятствует памяти, это время года совсем не подходит ей. И вот мы таскаемся по улицам Рима, причем я не выпускаю из рук средневековый кодекс „Mirabilia Urbis Romae“[165] в качестве путеводителя. Это огромный, почти неподъемный фолиант, очень ценный. Он мне нравится, ибо в нем говорится о Риме на языке шестнадцатого века, что позволяет вернуться в прежний Рим. С тех пор город осел на тридцать метров из-за воздействия как времени, так и реки Тибр. Сам же Тибр теперь нередко поднимается так высоко, что выходит из берегов. Кроме того, „Mirabilia Urbis Romae“ частенько развлекает нас такими, например, курьезными утверждениями: „Говорят, под храмом Весты лежит дремлющий дракон“.

Однако, моя дорогая Аш, хоть я и предаюсь вот таким развлечениям, а также изучаю здешние древности (представь себе, милочка, я по-прежнему получаю удовольствие от подобных вещей и даже порой забываю, зачем сюда приехала), но все-таки Roma Aeterna[166] спешит напомнить мне, что „tempus fugit“,[167] и мне пора заняться более важными делами. Но что мне остается, кроме как ждать, слушать и надеяться, что наша сестра вновь обнаружит себя? Четыре ночи минуло с того времени, когда я видела упомянутый выше сон. Впрочем, я разыскиваю ее и днем: высматриваю, надеюсь узнать ее в каждой местной девушке в алой косынке и лентах, с серебряными браслетами на запястьях и щиколотках. Поверь, я впиваюсь в каждую contadina[168] взором не менее пристальным, чем у самого Асмодея.

Мы продолжаем бродить по Риму, осматривая достопримечательности. Это начинает бесить моего спутника, чьему благоразумию в нынешней ситуации я не могу доверять. Так что пришлось перейти к осмотру всего, что находится на открытом воздухе, то есть многочисленных форумов — более, правда, похожих на каменоломни. Стоит жуткий холод, и мне хочется не каменоломен, а искусства. К счастью, компромиссом стал Колизей. Сегодня на рассвете мы отправляемся туда».


Итак, они провели пять дней в Риме, переходя из одной картинной галереи в другую, пока Асмодею не надоело сдерживаться и вести себя «благоразумно». Поэтому им пришлось отправиться в Колизей. В тот день, о котором идет речь, им предстояло вернуться в гостиницу к полуночи. И они оба вернулись довольные (если слово «довольные» в данном случае уместно), получив то, что хотели. Однако причины для довольства у них были разные. Асмодею понравились истории, связанные с Колизеем, то есть рассказы о боях гладиаторов, а Себастьяна обнаружила в себе способность общаться с духами древней арены, с призраками давних и нынешних времен. Получив от них должный настрой, она опять услышала призыв новой ведьмы. Гораздо меньше ей понравилось то, сколько отчаяния слышалось в этом призыве.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

В высоком Риме, городе побед…

Покинув гробы, в саванах, вдоль улиц,

Гнусили и визжали мертвецы.

У. Шекспир. Гамлет

(Перевод М. Лозинского)



«Ты никогда не бывала здесь, милая Аш? Думаю, нет. Ведь ты живешь по ту сторону Атлантического океана с тех самых пор, как в первый раз пересекла его, non?[169] Если ты еще не бывала в Риме, я дам тебе совет: НЕ ПРИЕЗЖАЙ СЮДА.

Ты написала мне о своем обручении со смертью, и я все поняла, ибо с сестрами подобное случалось и до тебя. Они страдали от этого, но в то же время получали некое преимущество. Что касается Рима — милочка, послушай меня. Мертвецы в этом городе буквально повсюду, и я боюсь, что для такой ведьмы, как ты, пребывание здесь будет мучительно. Настолько мучительно, что сила, полученная от общения с мертвыми, попросту не оправдает себя — за нее придется заплатить слишком большую цену. Тут каждый камень вопиет к небесам, как сами мертвые. Неупокоенные — кажется, так ты называешь их? Тех, кто умер, но не покинул землю и задержался в этом мире, дабы потребовать своего рода возмещения потерь? Особенно громко умершие взывают к тем, кто их слышит, в Колизее.

Дух этого места до крайности напряжен. До такой крайности, что даже простые смертные ощущают это и, сами не понимая отчего, стремятся к крайностям. О, это страшное место (так скажет любой нынешний житель Рима): его темные каменные коридоры полны теней, плотно населены теми, кто живет на грани. Они воруют, занимаются любовью, торгуют собой — словом, пускаются во все тяжкие. Сейчас я сижу, кутаясь в меха, в удобном экипаже неподалеку от Колизея и чувствую все бесчисленные достоинства этого поистине ужасного места, но мой спутник, увы, требует, чтобы мы двигались дальше. А потому придется убрать письменные принадлежности, запахнуть шубку и отправиться к арке Константина, расположенной неподалеку. На ее стенах я вижу фризы с военными сценами, высеченными в камне. Они очень выпуклые, можно рассмотреть мельчайшие детали, что, несомненно, вызвано игрой падающего на них лунного света. Луна сегодня светит вовсю. Как раз то, что нам, сестрам, нужно. Однако сегодня луна не делает меня сильнее.

Я чувствую крайнюю усталость. Да, я гораздо слабей, чем в ту пору, когда мы с тобой встретились, милая Аш, и даже слабее, чем в тот день, когда мы с Асмодеем прибыли в Рим. Почему? Может, потому что я все время прислушиваюсь к немому зову неведомой сестры и высматриваю ее повсюду? Не знаю. Это меня очень изматывает.

Да. Этого я и боялась. Асмодей ни на минуту не оставит меня здесь одну, наедине с пером, чернильницею и чистыми страницами, то есть наедине с тобой, милая Аш. Он говорит, здесь опасно. Я отвечаю, что меня защитит кучер, но Асмодей отвечает, что именно кучеру он не доверяет больше всего. Так что я снова вынуждена прервать записи.

Когда мы с Асмодеем поедем по той улице, названной именем одного из католических святых, мне придется рассказывать ему все, что написано о ней в моем фолианте, в моей „Mirabilia“ (я так и вижу, как ее безымянный автор сейчас стоит где-то у Колизея, несмотря на прошедшие три сотни лет). Что это, уступка? Компромисс? Так или иначе, но мы с Асмодеем все-таки любим друг друга уже полвека.

Так что à bientôt,[170] продолжим позже, моя дорогая».


Могу только гадать, что именно Себастьяна прочитала в своем древнем фолианте. Сведения, содержащиеся в нем, были по-прежнему точны, ибо Рим искони был центром притяжения для путешественников — по крайней мере, последние двадцать с лишним веков. Но кто, кроме Себастьяны д'Азур, явился бы в Рим с путеводителем, содержащим предостережения относительно обитающих там драконов? И это вместо простых указаний «здесь поверните направо», «здесь поверните налево» и так далее. Правда, обычный путеводитель не принес бы ничего, кроме усталости после экскурсии и галочек в списке памятных мест, которые необходимо осмотреть. Однако Каликсто нуждался в более полных и подробных сведениях о том, что представляет собой Колизей, — возможно, как и ты, дорогая сестра. Поэтому прошу прощения за нижеследующее перегруженное фактами отступление от главной линии моего рассказа. Речь в нем пойдет о тех самых обещанных мне сюрпризах — именно так, во множественном числе, ибо Себастьяна предполагала, что сюрпризов будет два.

Восьмидесятый год нашей эры. Правление императора Домициана. Колизей наконец достроен. Это событие отмечалось гладиаторскими боями, длившимися сто дней подряд, во время которых на арене было умерщвлено пять тысяч животных. Та же судьба постигла множество пленников и гладиаторов, павших под рукоплескания ста тысяч алчущих крови римлян. Конечно, к тому времени, когда на арену Колизея вышла Себастьяна в сопровождении Асмодея, игры гладиаторов — во всяком случае, живых — остались в далеком прошлом. Это место стали использовать как каменоломню, где добывали блоки известкового туфа, ведь Рим в любую эпоху являл собой бесконечную стройку. В результате Колизей стал походить на поросший мхом памятник христианским мученикам, некогда принесшим здесь священные жертвы на алтарь веры. В их память внутри овальных стен Колизея ныне стоит черный крест — святыня, объект поклонения бесчисленных паломников, покрывающих его бессчетными поцелуями. Вся арена заросла самыми разнообразными растениями, как настоящий jardin botanique.[171] Там можно найти образцы флоры со всего света, поскольку семена веками попадали в Колизей вместе с чужеземными пленниками и дикими зверями, чтобы затем упасть на его почву, пока убиенные трепетали в предсмертных конвульсиях. Веками рабы умирали в Риме и для Рима, ради ублажения его богов и развлечения его народа. Себастьяна права: это зрелище мне совсем не хотелось увидеть, и я его, конечно, всячески избегала. Слишком много тревоги оно могло принести.

Alors, наступила зимняя ночь, когда они явились туда. Был жуткий холод, стояла звенящая тишина; случайно забредшая козочка пощипывала пробивавшуюся травку, и только самые упорные из любителей старины, приехавшие в Рим насладиться древностями, дерзали явиться туда в такое время, невзирая на обитавших там представителей римского дна.


«Мне чудилось, — писала далее Себастьяна, — что у каждого второго из них из-под полы поблескивало серебристое лезвие ножа, отливавшее голубым в лучах лунного света».


Вполне возможно, что это ей вовсе не «казалось», однако страх все-таки не охватил ее, несмотря на одолевавшую слабость. Когда Каликсто спросил, чем, на мой взгляд, было вызвано недомогание Себастьяны, я ничего не смогла объяснить, хотя сразу же поняла, что моя сестра уже чувствовала приближение Дня крови. Нет, ее нельзя было напугать видом кинжала — рядом с ней шел Асмодей, а она оставалась самой собой и по-прежнему могла рассчитывать на свое Ремесло, которое умела применять необычайно быстро. Тому, кто вздумал бы тягаться с Себастьяной, пришлось бы горько о том пожалеть; так я и сказала Каликсто.

Далее Себастьяна описала, как беспрепятственно прошла мимо французского часового, а также упомянула о некой компании, устроившей в Колизее — этом наполовину языческом, наполовину католическом памятнике — настоящий пикник при свете фонаря и луны. Захмелевшие молодые люди распевали любовные песни, несмотря на увещевания двоих паломников, намеревавшихся пройти здесь Крестным путем, как было заведено в прошлом столетии Папой Бенедиктом XIV, задумавшим превратить Колизей из подобия каменоломни в подобие церкви. Себастьяна с удовольствием сообщила, что победу одержали подвыпившие теноры; однако, в знак необычного для нее уважения к святыне она все-таки попросила Асмодея проводить ее до черного креста, чтобы приложиться к нему.


«Каждый такой поцелуй, — записала она в книгу, — спасает от лишних семи лет мучений в чистилище. На мой взгляд, семь лет — это очень много. Восемь, девять, десять поцелуев — целых семьдесят лет скидки. Больше, чем вся моя жизнь. Может ли немолодая женщина (увы, моложе я не становлюсь) пренебречь возможностью искупить множество своих прегрешений? К тому же в жизни осталось очень мало искушений».


Мне было так отрадно узнать, что Себастьяна проводит время с пользой и находит в том удовлетворение. Однако это продолжалось до тех пор, пока она вновь не услыхала зов неведомой сестры.


«Теперь я пишу при свете восходящей луны. Вернувшись в пансион, я не смогла заставить себя что-нибудь съесть, а затем забылась беспокойным сном. Асмодей и сейчас спит; он напоминает высящийся посреди бурного потока утес, поскольку его ничуть не волнует то, что происходит вокруг нас. Ему неведомо грядущее, его не волнует важность и серьезность того, что произошло минувшим вечером, когда мы покинули Колизей.

Она позвала меня снова. Так явственно, что я смогла определить, откуда исходит призыв.

„Это там!“ — поняла я, когда мы медленно шли к нашей карете.

В сильном волнении я схватила за руку случайного прохожего.

— Что находится вон там? — спросила я его.

То был сущий сатир, пьяный и одетый в какие-то невероятные штаны, сшитые из козлиной шкуры мехом наружу.

Чтобы указать соответствующее направление, мне пришлось выпростать руку из шубы, и она распахнулась. Справа от нас высился Палатин, невдалеке находилась овальная дорожка Большого цирка. Зов шел с юго-востока.

— Там! — повторила я.

Меня била дрожь. Схватив сатира за плечи, я развернула его лицом в нужную сторону, чтоб он видел, куда я указываю. Это создание, как оказалось, немного знало французский. Сатир с явным удовольствием уставился в темноту, сообразив, что я имею в виду. Он ответил с интонацией скорее вопросительной:

— La Terme di Caracalla?[172]

— Нет, не эти бани, — отозвалась я на не очень-то хорошем итальянском. — Что за ними?

— Via Appia?[173] — опять спросил он.

— Ага, — сказала я, — si.

И принялась расспрашивать, куда ведет эта древняя дорога за пределами города.

Мой сатир только пожал плечами. Он утомился и улизнул бы, если бы Асмодей не пресек его попытку бежать. Я снова задала тот же вопрос, на сей раз без слов, одним лишь движением указательного пальца:

— Что там, за городом? Куда эта дорога ведет?

Сатир снова уставился в ночь, щурясь так, словно вправду мог разглядеть то, что я искала. Потом комично обернулся, обошел вокруг меня, поднес грязный палец к лиловым губам, словно собирался открыть страшную тайну, и прошептал:

— La via delle catacombe.[174]

Теперь я знала, где она сейчас находится, где ждет меня, откуда зовет на помощь — из каких-то катакомб за стенами города.

Но почему? Может, она, как и ты, обручена со смертью? И почему в ее безмолвном крике столько боли, столько отчаяния?

Теперь мне нужно снова заснуть. Во сне я буду открыта для зова нашей сестры и, надеюсь, услышу ее, как некогда услышала тебя, дорогая Аш, в твоих безмерных страданиях. Если же я ошибаюсь и ничего не услышу, то на рассвете, когда пробуждаются разбойники и в катакомбах начинает бурлить жизнь, мы поедем на юго-восток. Мы найдем ту нору, ту пещеру, где заживо погребена попавшая в беду ведьма. Как все новенькие ведьмы, она явно считает, что осталась одна-одинешенька в бескрайней вселенной».


Мы с Каликсто покинули Гавану и отправились в плавание, которое предполагалось весьма недолгим. В конце его мы рассчитывали встретить и Себастьяну и тех, с кем она отплыла из Неаполя много месяцев назад. Они решили плыть на Кубу случайно, это было простое совпадение. Себастьяна и ее спутники выехали из Рима на юг, в Неаполь, и там узнали, что некий испанский корабль вот-вот отправится оттуда в Гавану. «Гавана» — это слово Себастьяна запишет в свою книгу значительно позже.


«Узнав, что есть возможность уплыть из Неаполя в Гавану, я вспомнила о двух письмах, полученных недавно, еще до того, как мы с Асмодеем покинули Враний Дол. Помнится, одно то, что письма пришли с Кубы, удивило меня. Их прислал некий монах, проживающий в кубинской столице (на самом деле этот мерзавец Бру имел не большее отношение к монашеству, чем я сама). Он узнал обо мне и, что еще более удивительно, о тебе от Герцогини. Она пала духом после всех своих недавних потерь и выболтала секреты, которые ей следовало бы хранить получше. Она наверняка полагала, что Бру — один из наших, что он принадлежит к миру теней и сохранит в тайне все, что Герцогиня ему открыла.

А может, он обманул ее, как впоследствии обманул и меня. И как обманет тебя, милая Аш, хотя мне очень-очень хочется, чтобы такого не случилось! О дорогая Аш, как бы я хотела повернуть время вспять и еще в Риме узнать то, что мне стало известно только в Гаване. Будь так, мы ни за что не пустились бы в плавание, а вместо этого вызвали бы тебя к нам. Если б я знала правду! Ах, если бы».


Однако надо остановиться. Я опять забегаю вперед и привожу написанное моею сестрой раньше, чем надо. Вернемся в Рим, на то место, где она стоит рядом с Асмодеем, спиной к Колизею, лицом к катакомбам.

Едва не теряя сознания от слабости — ибо страдающий голос новой сестры Себастьяна в своей книге называет оглушительным, — она собрала последние силы, чтобы довершить дело спасения, и в тот же день вместе со своим консортом отправилась к катакомбам. Терзаемому неясными подозрениями Асмодею пришлось узнавать, где именно они расположены, как лучше всего добраться до них и так далее.

Асмодей спросил об этом hotelière и на все вопросы получил исчерпывающие ответы. Ему даже показали дорогу на карте города, но после этого враз помрачневшая хозяйка приподняла черную бровь и заявила, что на следующую ночь все комнаты у нее будут заняты. С множеством извинений она попросила Себастьяну и Асмодея упаковать вещи, уехать и не возвращаться. Так они и поступили, поскольку отказ от места в пансионе говорил сам за себя: катакомбы считались пристанищем воров и разбойников, и те, кто имел с ними дело, не могли рассчитывать на приют где-либо еще.

Себастьяна сочувствовала неизвестной бедняжке и не могла понять, как та могла пасть так низко. Асмодей же, я полагаю, был даже рад променять благопристойность римского пансиона на грубую непристойность всего, с чем они могли столкнуться в катакомбах, а потому он не стал мучить Себастьяну расспросами. Однако я считаю весьма красноречивым то, что Себастьяна не забыла описать (без лишних комментариев), как Асмодей разместил за голенищами своих сапог несколько ножей, а за пояс сунул здоровенную дубинку. По словам Себастьяны, он держал ее наготове, чтобы сразу вразумить тех, кто посмеет приблизиться к ним с сомнительными намерениями или без достаточной почтительности.

Аппиева дорога, как и много веков назад, выходит из Рима и бежит прочь от него. Многочисленные армии защитников и захватчиков города отполировали ее камни солдатскими сандалиями. За ними последовали вереницы паломников. А по краям дороги, под прилегающими к ней полями, в катакомбах — или, как говорилось, ad catacumbus — все прошедшие века хоронили умерших. Они лежат там в галереях, вырытых в мягкой красноватой каменной породе. Некоторые катакомбы частично обрушились, и в них образовались пещеры, отрезанные от мира. В других успели найти прибежище знаменитые итальянские banditti,[175] прославившиеся даже за пределами страны, а также менее популярные бедолаги, заурядные отбросы большого народа. Что за сестра ждала Себастьяну в таком месте? Меня снедало любопытство, вскоре сменившееся чувством совсем иного рода: я похолодела, когда Каликсто зачитал вслух одну-единственную подробность из сна Себастьяны, способную помочь в поисках попавшей в беду сестры. Ведьму предстояло найти в катакомбе под названием Сан-Себастьяно! Да, именно там.


«Каждый из нас держал в руке факел; и по мере того, как мы спускались все ниже и ниже, эти факелы, скрученные из просмоленных лоскутов мешковины, плевались смолой и оплывали, догорая».


Так начинается запись, сделанная Себастьяной тем же вечером и повествующая об обретении новой сестры.


«Мы углублялись в логово тьмы, в холод и мрак вековых гробниц и потайных крипт, следуя за проводником, нанятым за шесть скудо. В его глазах не только светилась жадность, но и поблескивали золотые искорки, как у людей, склонных к разбою. Впрочем, такие же золотые огоньки поблескивали на стенах вокруг нас — вкрапления руды драгоценных металлов. Конечно же, драгоценности и меха я оставила в запертой — во избежание покушений нашего кучера или других лихих людей — карете. Экипаж остановился у самой стены Аврелиана, на расстоянии свистка от входа в катакомбы. Интересно, подумала я, сколько паломников приходили сюда тем же путем до нас? Конечно, мы не походили на святых пилигримов, да и явились сюда не ради собственного спасения».


Себастьяна имеет в виду пилигримов, веками припадавших к гробнице святого Себастьяна — того самого, моего святого Себастьяна — и к другим могилам, которых, как уже сказано, в том месте очень много. Могилы очень древние, многие из них появились еще до кончины знаменитого мученика. Себастьяна видела там великое множество надписей вроде такой: «Petrus et Paulus, Requiescat in Pace»[176] и прочее в том же духе, выцарапанное на красновато-коричневых каменных стенах катакомб. Дело в том, что святые мощи апостолов Петра и Павла, которым не нашлось места в Риме в период гонений на христиан, были, как утверждают, перенесены именно сюда. Поздней, когда святой Себастьян претерпел мученическую смерть и был предан земле во времена Диоклетиана, поток благочестивых паломников увеличился и возрастал до тех пор, пока не была построена церковь. С тех пор она высится там, где некогда располагались колумбарии, хранящие если не настоящие останки, то память о трех великих святых.

Но время шло, и последние лет десять за катакомбами не было вообще никакого присмотра, так что в них поселились темные люди. Они, не задумываясь, зарезали бы любую француженку, достаточно глупую для того, чтобы спуститься в катакомбы в мехах. Причем не столько ради денег, сколько ради тепла, которое эти меха могут дать.


«Прежде чем лезть в катакомбы, — пишет Себастьяна, — мы вымазались в грязи, чтобы обитатели катакомб — живые, конечно, — не вознамерились обогатиться, применив к нам насилие. Нашего проводника мне пришлось вразумить множеством угроз и предостережений, и он побрел впереди нас, послушный, как осел, и привычный ко всему, что связано со смертью. Конечно, я не могла рассказать ему, кого или что мы ищем. Не знал этого и Асмодей, но мой „демон“ чувствовал себя в катакомбах как дома, ибо смолоду привык жить под землей. Он так радовался этому обстоятельству, что перестал докучать мне лишними расспросами о моей „странной затее“.

— Туда, — говорила я, указывая направление. — А теперь сюда.

При этом я руководствовалась чутьем, позволявшим определить, насколько близка к нам сестра. Это ощущение было столь же реальным, как те холодные воздушные струи, что со свистом обтекали нас, хотя их источник оставался для нас неведом.

Вниз, все дальше и дальше. Порой нам приходилось низко нагибать голову, а временами проводник поднимал факел как можно выше, чтобы мы могли видеть черную линию копоти, тянущуюся по каменному потолку над нашими головами. Вправо и влево от главного прохода отходили боковые ответвления, терявшиеся в подземном сумраке. Страшно было представить, что могло скрываться там, в темноте. Конечно, я страшилась не мертвых, а живых, затаившихся где-то там, в кромешной мгле.

Казалось, мы пробираемся прямиком в Гадес, и Асмодей спросил скрипучим шепотом, напоминавшим потрескивание наших факелов, не Персефону ли мы здесь ищем? В тот миг я поняла: он догадался, с какой целью мы сюда явились. Предваряя любые расспросы, я подтолкнула его вперед и шепнула, чтобы он держался около проводника на случай, если тому придет в голову затеряться в лабиринте ходов или попросту дезертировать. Тьма позади нас казалась невероятно густой, но я предпочитала двигаться в арьергарде, чтобы остальные не видели, как я то и дело замедляю шаг, встаю на цыпочки и заглядываю за каждый из боковых выступов, если его длина соответствует длине гроба, или обследую ниши на полу. Однако я находила лишь мертвых. Эти истлевшие тела и кости не могли принадлежать той, кого я искала. Только одно я знала твердо, в одном была уверена: я искала живую ведьму. Голос мертвеца не мог звучать так громко, как голос моей неизвестной сестры предыдущей ночью, когда мы уходили из Колизея.

Потом я почувствовала, что холод усилился, и явственно ощутила, что ведьма где-то рядом. Тогда я пошла впереди нашей троицы, а Асмодей с проводником двигались следом. Замыкавший шествие проводник, как я и предполагала, стал отставать, пока в итоге не слился с темнотой и не сбежал. Однако меня это не беспокоило, ибо я знала: мы почти дошли до нужного места, новая ведьма совсем близко. Но сможет ли она вывести нас из подземелья?»


Меня беспокоило, не слишком много ли ведьминских историй Каликсто придется «переварить» за один раз. Когда я спросила у него, что он об этом думает (это произошло уже в море, когда мы снова открыли книгу Себастьяны), юноша пожал плечами. Мы плыли на суденышке, чуть больше обычной шлюпки, и управление парусом лежало всецело на Каликсто, поэтому мне довольно долго пришлось читать «Книгу теней» вслух. На мой вопрос он ответил лихо, как привык, похоже, на «Алкионе»:

— Семь бед — один ответ.

Парень оказался покрепче, чем можно было подумать. Я стала читать дальше.


«Когда мы ее нашли, — продолжала Себастьяна, описывая новообретенную ведьму, — она была совершенно дикой и грубой.

Мы с Асмодеем продвигались вперед, теперь уже без проводника, переступая через груды костей, отбросы и мусор, напоминавшие о нынешних обитателях подземелий. Крысы шныряли там даже на уровне глаз. Холод казался невыносимым, но тем сильнее звучал в мозгу немой призыв неизвестной сестры. Он был настолько мощным, что казалось, голова вот-вот расколется. Причем это был просто крик, а не намеренный призыв. Скорей всего, ведьма попала в беду, в самую страшную из бед, и выпускала свое горе на волю так же бессознательно, как я сама много лет назад. Вспомни об этом, сестра, если услышишь подобное, и представь себе Цветок Страха, источающий терпкий и сильный запах.

Асмодей видел, как я мрачнею, и понял, что его подозрения подтверждаются. Я чувствовала это и потому шла вперед, не оборачиваясь, чтобы не видеть осуждающее выражение его каменного лица. Нет, он ни за что не одобрил бы мою затею. Уж ты-то хорошо знаешь, Аш, что Асмодею не нужно никаких ведьм, кроме одной, то есть меня. Ревность. Но я понимала, что эта ведьма находилась на пороге смерти, и нельзя было допустить, чтобы самое страшное в самом деле свершилось. Нет, ни за что. К черту Асмодея. В конце концов, разве я не ощутила этот призыв еще во Франции? Разве я не отказалась от удобств и удовольствий моей жизни во Враньем Доле, чтобы поехать в Рим зимой? Для чего? Вскоре я узнаю истинную причину. Или причины. Читай дальше, милочка, и тоже все узнаешь.

Я зашла в тупик и остановилась. Опустила факел — дым застилал глаза — и прислушалась. Теперь немой призыв обрел плоть, превратившись в реальные звуки: плач раздавался на фоне шороха множества крысиных лапок, задевающих коготками камни, звонких капель собиравшейся на камнях влаги и некоего таинственного посвистывания, наводившего на мысль о присутствии неупокоенных душ, медленно просачивающихся сквозь скалистую породу. И вдруг — мяуканье? Нет, не мяуканье. Детский плач, звучавший откуда-то сверху.

Я подняла факел и наверху, в углублении, увидела девочку. Она испуганно отпрянула и зашипела — зло, по-кошачьи. Да, она отпрянула очень быстро, но я все-таки успела заметить ее изменившийся глаз, и это был глаз самой сильной ведьмы из всех, кого я когда-либо встречала.

Я позвала ее. Один раз, другой, третий. Звала и звала, пока та не высунулась и снова не показала глаз — зрачок в форме жабьей лапки, окруженный ярко-голубой радужной оболочкой. Лицо ее покрывала запекшаяся грязь, щеки ввалились, красноречиво свидетельствуя о крайней степени истощения. Грязь превратила ее темные волосы в некое подобие войлока, но никакая грязь и никакие печальные приметы горестной судьбы не могли помрачить ее красоты — да, красоты, причем совершенно особого типа; той красоты, что мне показалась необычайно знакомой.

Теперь, когда мы нашли то, что искали, Асмодей принялся вздыхать у меня за спиной. Он вздыхал так тяжко, что пламя его факела колебалось и отбрасывало на черные стены пляшущие блики, окрашивая камни красным. Я напряженно думала, кем заняться в первую очередь — Асмодеем или девочкой-ведьмой. Она, по всей видимости, хватила лиха за десять лет своей жизни, которая вполне могла бы сегодня закончиться, не подоспей мы вовремя. И тут девочка снова исчезла. Когда мне удалось уговорить Асмодея залезть на третий ярус гробниц и взять девочку на руки, я смогла увидеть ее лицо еще раз — и тут…

Виновата была темнота или игра света и тени, усиленная завихрением дыма? Или дитя и вправду имело две головы, как в моем сне? Какая ужасная мысль! И какое ужасное зрелище. Но нет, конечно, я ошиблась. Но поняла я это, лишь когда увидела другого ребенка — мальчика с белокурыми волосами, выползшего из глубины гробовой ниши, которую он делил со своей сестрой. Он прижался к ней так тесно, что могло показаться, будто у них действительно одна шея на двоих! Но нет. Единственное, что у них было общего, это их красота, порожденная кровным родством. Они были близнецами, эти мальчик и девочка, и они — представь себе, милая Аш, — выглядели в точности так, как две твои половинки».

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Был уже некогда отроком я, был и девой когда-то,

Был и кустом, был и птицей, и рыбой морской бессловесной.

Эмпедокл. Очищения

(Перевод Г. Якубаниса в переработке М. Гаспарова)



Прочитав слова «мальчик и девочка, как две твои половинки», я почувствовала, что теряю сознание и вот-вот упаду в обморок. Что имела в виду Себастьяна? Я просила Каликсто прочесть их снова и снова.

Возможно ли это? Нет, такого просто не может быть. Или все-таки может?

Я думала — вернее, предпочла бы думать, — что юная ведьма, попавшая в беду, просто напомнила Себастьяне обо мне, о том, как она спасла меня в К***. То же самое и с мальчиком, ее братом-близнецом.

И все-таки, когда Каликсто впервые прочитал эти слова на крыше дома Бру, я похолодела, словно кто-то набросил мне на плечи ледяной плащ, и чуть не лишилась чувств. Мне даже захотелось потерять сознание. Во второй раз я прочла эту невероятную весть сама, когда мы уже плыли по морю — как уже сказано, в небольшой лодке, которую волны подбрасывали, словно щепку… Хотя, как впоследствии выяснилось, тем утром море было почти спокойным для этих мест. Нельзя сказать, что от качки у меня кружилась голова, но я никак не могла уяснить смысл слов Себастьяны и подтвердить свои предположения. А потому я пропустила эти слова мимо сознания, а все подозрения выбросила в море, как ненужные камешки.

Незнание порой благословенно. Но если кто-то так настойчиво не желает чего-то знать, как это делала я, пока читала книгу и плыла по морю, тут явно что-то не так. Я нуждалась в том, чтобы кто-то другой рассказал и показал мне, в чем здесь дело.


Мне очень хотелось остаться на assoltaire, пока я не переверну последнюю страницу книги Себастьяны, а потом не перечту все по второму разу. Но я понимала, что это невозможно. Как поступить с Бру? Вдруг его найдут еще до того, как мы покинем дом, и он обрушит на нас все подвластные ему силы? И что станется с его светоносными птицами, тускнеющими прямо на глазах? Они летали все медленнее. Неужто я увижу, как птицы и прочие твари погаснут и умрут? Нет уж. Лучше уехать.

К тому же из прочитанного в книге Себастьяны я уже догадалась, где она меня поджидает. Вернее, где могла бы поджидать — если после того, как она написала «беги!» и спрятала книгу в библиотеке Бру, все пошло по ее плану.

Мы с Каликсто условились, что я буду ждать его в моей студии на Калье-Лампарилья, пока он не раздобудет для нас лодку. Он сам это предложил, и я почувствовала себя невыразимо счастливой, когда он употребил именно это местоимение. От счастья к горлу у меня подступили слезы, но я сдержалась.

— Да, — сказал Кэл, — нам понадобится лодка. Доплывем дня за два, не больше, — добавил он, — да и то, если придется идти против ветра.

А если ветер и море (не говоря о судьбе) будут благоприятствовать нам, мы встретимся с Себастьяной уже через полдня после отплытия из Гаваны. Кроме того, если плыть на собственной лодке, не надо тревожиться по поводу паспортов или расспросов портовых властей.

Каликсто знал, с кем потолковать на сей счет. Получив мое одобрение, он пулей выскочил на улицу и понесся по Калье-Лампарилья. Однако уже через мгновение вернулся.

— Деньги! — вскрикнул он, глядя на меня с мостовой и похлопывая себя по пустым карманам. — Мне понадобятся деньги!

Кое-что Каликсто должен был получить при окончательном расчете с владельцами «Алкиона», однако он сомневался, что этого хватит. А потому (вспомнив слова о доверии) я бросила ему из окна второго этажа, где находилась моя комната, тот кошелек свиной кожи, который взяла с собою на Кубу. Там хранились все мои деньги. Каликсто поймал его и убежал. Было бы преувеличением утверждать, что я не чувствовала никакой тревоги, когда он бежал по улице, заворачивал за угол и исчезал за ним; тем не менее у меня почти не было сомнений, что вскоре я увижу его снова. Конечно, кое-какие беспокойные мысли приходили мне в голову, но они казались недостойными. Нет, я не могла оскорбить его недоверием, поэтому не утаила ни одной монеты и отдала все, что имела. Что мне теперь оставалось, как не довериться своему другу и ждать его ночь напролет, дочитывая рассказ Себастьяны?


Найденных ведьменышей моя soror mystica называла «детишками». Это слово мне, по правде сказать, не нравилось. А потому я обрадовалась, когда прочитала их имена: Леопольдина и Люк.

Сначала они не хотели спускаться из гробовой ниши. Они жили там уже некоторое время, судя по тому, что Себастьяне удалось разглядеть. В ближнем углу теплилась черная свечка, прилепленная к тому, что больше всего напоминало тазовую кость. Рядом виднелись груды небольших косточек — остатки съеденных детьми мелких обитателей подземелья, а также скорлупки и несъедобные огрызки плодов и орехов. Их скудное количество свидетельствовало о крайней степени истощения тех, кто принужден был ими питаться. Из съестного в тот момент там имелся лишь один полусгнивший апельсин, покрытый плесенью и напоминавший луну во время частичного затмения. Еще там оказались два узелка с одеждой, Библия и, что возмутительнее всего (как сказал А., по словам С.), крыса. Мальчуган, то есть Люк, прижимал ее к груди так крепко, словно она была его собственным сердцем. Он кормил ее, отщипывая крошки от хлебной корочки, которую мог бы съесть сам.

После того как Себастьяна показала детишкам свой глаз, Леопольдина молча согласилась спуститься; однако ей пришлось долго уговаривать брата. Она, как отметила Себастьяна, беседовала с мальчиком на самой грубой разновидности тосканского наречия, что со всей очевидностью свидетельствовало о том, с какого рода людьми девочке довелось общаться в последнее время. Долго ли — об этом приходилось только гадать. Мальчуган же вообще сначала не проронил ни слова; во всяком случае, Себастьяна ничего не слышала, потому что малыш только нашептывал что-то в острое розовое ушко ручной крысы. Потом он заговорил: заявил сестре и их спасителям, что ни за что на свете не расстанется со своим маленьким дружком, и сказал это по-французски. Таким образом обнаружилось, что у всех четверых есть хотя бы один общий язык.

Это значительно упростило дальнейшее общение. Вскоре они все — после соответствующих заверений и обещаний, что его крыса никуда не денется, — двинулись к выходу из катакомб. Люк шагал первым, а четверо его спутников (не считая крысы) следовали за ним. Выбравшись на поверхность, они сели в экипаж и покатили к городу.

По возвращении в Рим Себастьяна сняла две комнаты рядом с Большим цирком. Одной лишней комнаты хватило, ибо разлучить близнецов не удалось даже для того, чтобы помыть; потом они поели и задремали. Вернее сказать, сразу же провалились в сон, словно нырнули туда с высоты. Однако перед сном они успели выклянчить у Себастьяны шляпную картонку от ее соболиного тока[177] и упросили разрешить им проделать дырочки в обтянутой шелком крышке, чтобы превратить коробку в домик для крыски.


«Пока я, — пишет Себастьяна в своей книге, — не позволила им проколоть дырки в крышке с помощью своеобразного длинного шила (его дал нам Асмодей, всегда носивший эту штуку при себе, думаю, для самообороны), малыш Люк решил, что мы собрались удушить его крысу в коробке, и побудил сестрицу обвинить нас в этом. Я попыталась отвести обвинение — зачем использовать для убийства картонку, подаренную мне графиней Скавронской, если гораздо проще прихлопнуть крысу туфлей? — но этот аргумент не подействовал, и я дала согласие на порчу шляпной коробки, проделавшей такой длинный путь из России в Рим лишь для того, чтобы найти здесь неожиданный и бесславный конец. Только после этого страхи Люка рассеялись, и он уснул. Свернувшись калачиком подле сестры, он положил руку на крышку коробки и просунул пальчик в одно из отверстий, чтобы его любимица не подумала, бедняжка, будто она теперь забыта и заброшена».


Итак, я сидела в своей комнатке на Калье-Лампарилья и читала книгу. Уже глубокою ночью — а может, ранним утром — я услыхала под окном свист. Это был условный сигнал, возвещавший, что Каликсто вернулся. Я вздохнула с облегчением, как чувствительная девица, получившая весть об избавлении от бедствия.

Каликсто сразу же спросил, о чем я успела прочесть за время его отсутствия, что нового узнала. При этом он кивнул в сторону раскрытой книги, и мне подумалось: не принимает он ее за новомодный реалистический роман вроде тех, что сочиняет мисс Остин,[178] только написанный автором с более извращенной фантазией? Я пообещала, что обо всем расскажу в море, когда у нас будет достаточно времени для разговоров (хотя то, что я прочла, и то, что я узнала, пока что не совпадало), и спросила, как обстоят дела с лодкой. Удалось ли ему нанять ее либо купить?

— Удалось, — ответил он гордо, а затем бросил мне в руки мой кошелек.

— Однако, — удивилась я, — он, кажется, потяжелел?

Действительно, кошелек стал тяжелее, причем намного.

— Мне с лихвой хватило тех денег, что я получил за работу на «Алкионе», — сказал он. — А остаток я положил в твой кошелек. Думаю, лучше пусть он хранится у тебя. Я слишком часто поддаюсь… искушению. Кажется, слово «искушение» тут подходит, si?

— Да, «искушение» подходит, oui.

И я забрала кошелек обратно, после чего сразу принялась благодарить юношу за все, что он сделал, а также за то, чего не сделал, хотя этого можно было бы ожидать (то есть за то, что не отверг, не предал и не сбежал). Я произносила слова, которые прежде говорила только Себастьяне: «спасение», «преданность» и так далее. Юноша покраснел, а затем попросил перестать — я повиновалась, ибо сама залилась краской. Более того: Каликсто попросил меня повременить с изъявлением благодарности до тех пор, пока он не доставит меня к Себастьяне. Он сказал, что уже неплохо справился с ролью мальчика на побегушках, юнги и матроса на «Алкионе» — мне было приятно слышать, что он лучше думает о себе, чем шесть месяцев назад, — но сейчас нам придется самостоятельно управлять лодкой вроде тех, что доставляют провизию на корабли в порту, и море испытает нас. Я ответила, что проверку морем придется проходить, увы, ему, ибо мой опыт по части судоходства сводится к одному: я кое-как научилась «не путаться под ногами».

— Это хорошо, — рассмеялся Каликсто. — Большинство дамочек… — Тут он запнулся, понял, что оплошал, и попытался исправиться: — Ну, большинство сухопутных людей, я хотел сказать, не умеют даже этого, и на корабле во время шторма они скорей подставят ножку, чем протянут руку помощи.

Однако я поклялась, что буду очень стараться. Он ответил, что это может понадобиться. И действительно, едва село солнце, как на небе появились темные дождевые тучи, предвещающие непогоду.

Я спросила его, как бывалого моряка, не следует ли нам отложить отплытие, назначенное на предрассветный час. Кэл выслушал меня, но при этом вспомнил старую матросскую присказку, заставившую меня предположить, что он все равно решил отплыть на рассвете. Так что мы отдохнули немного, затем почитали книгу, а когда забрезжил рассвет, заперли студию на ключ и отправились в гавань, чтобы найти наше… Я чуть не написала слово «судно», тогда как эта лодочка, эта утлая скорлупка, походила на «судно» не больше, чем я — на «большинство дамочек».

Напомню: то была лодка для подвоза провизии на корабли. На свои деньги за плавание в Барселону Каликсто, наверное, мог бы купить целую флотилию подобных посудин. Но я постаралась запрятать эту язвительную мысль как можно дальше, в самый темный закуток своего сознания, хорошо понимая, что ее причина — мой страх, а не какое-либо проявление жадности со стороны моего друга. И все-таки при виде шлюпки я не смогла удержаться и пробормотала:

— Неужели она доплывет?..

— Да, — ответил Каликсто. — Вполне.

Я подумала, что за время плавания в Барселону юноша стал слишком самоуверен, и встревожилась.

Однако, чтобы не позорить моего моряка, я послушно поднялась на борт. Чтобы при этих словах читатель не вообразил нечто грандиозное, еще раз напомню: то была провиантская лодка или посыльная шлюпка, и, чтобы «подняться на ее борт», следовало либо засучить штаны, либо подобрать подол юбки, затем пройти по мелководью туда, где она стояла, уткнувшись в песок — носом, ибо под килем еще оставалась вода, — и влезть в нее с помощью последовательности действий, для описания которых нужен другой глагол. Я не знаю подходящего, увы, ни в одном из известных мне языков. Возможно, он должен звучать примерно так: «хватай-держи-тяни-толкай». Пока я выполняла эти самые действия, в моей памяти всплыла картинка: один из моих прежних товарищей-матросов, судовой плотник, как-то раз на моих глазах вступил в сражение с собственной корабельной койкой. Наблюдая за ним, я не могла понять, к чему он стремится: то ли забраться в нее, то ли, наоборот, из нее выбраться. Поскольку каждая новая попытка заканчивалась вничью, бедняга в конце концов отправился спать на палубу, где висел более покладистый гамак. Наверное, я выглядела такой же неуклюжей, когда пыталась одновременно забраться в лодку и столкнуть ее на воду. Намокшие юбки обвились вокруг меня по спирали, а босые ноги так глубоко увязли в песке, что мне казалось, будто их щекочут гибкие пальцы китайцев с той стороны земного шара. Нежданно плеснувшая волна окатила нас водой с головы до ног, я испугалась и отчаянно заморгала, ослепнув от соленой воды, чтобы наконец увидеть, какое морское чудище предстанет передо мной. И вдруг почувствовала, что вода отступает, словно кто-то на небесах пожелал спасти меня и вытащил со дна моря большую затычку. Я поняла, что это Каликсто: он нырнул, подсадил меня в воде на плечо, распрямился и, поднатужившись, запихнул в лодку. В итоге я именно «поднялась на борт», да так элегантно, что название «провиантская шлюпка» показалось слишком прозаичным.

— Это юбка… — пробормотала я смущенно. — Мне следовало надеть брюки.

Каликсто с улыбкой перемахнул через борт и уселся на скамью на носу шлюпки, спиной к морю, в то время как моя скамья была обращена к берегу. В ногах у нас лежал запасенный провиант. Я посмотрела на Каликсто и — хотя он отвернулся, опустив голову, — заметила отсвет улыбки в его синих глазах. Тогда я предложила:

— Знаешь, я могу сесть на весла.

Я считала, что смогу грести. У меня создалось впечатление, будто ничего трудного в этом нет.

— Спасибо, — ответил Каликсто. — Однако лучше ты мне почитай.

Так я и поступила: взяла книгу Себастьяны и стала читать вслух, в то время как сам Каликсто взялся за весла. Так что увидеть, как берега Кубы скрываются из виду, мне, увы, не удалось.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

Подруга дорогая, для родов

Ужасное тебе досталось ложе:

Ни света, ни огня. Тебя забыли

Враждебные стихии.

У. Шекспир. Перикл

(Перевод П. Козлова)



Bien sûr,[179] прибытие Себастьяны и ее спутников на Кубу было куда более помпезным, чем наше с Каликсто отбытие, что неудивительно — денег у моей мистической сестры было побольше, чем у самого царя Мидаса (и магических приемов тоже).

Они явились в Гавану за несколько месяцев до меня, а к тому времени, когда я наконец добралась туда, уже уплыли обратно. Увы, вместо того, чтобы найти в городе Себастьяну и узнать, какой сюрприз она мне готовит, я встретила Квевердо Бру.

Они, все четверо, да еще крыска на веревочке — «et quelle drôle de familie»,[180] как писала Себастьяна, — прожили в Риме еще неделю, в течение которой, по выражению Асмодея, «портили этих сорванцов». Затем компания направилась на юг Италии, в Неаполь, чтобы сесть там на корабль, отплывающий в Америку.

Задержка была вызвана еще одним обстоятельством: Себастьяна хотела отыскать мать найденных «детишек». По клятвенным заверениям Лео, она умерла несколько месяцев назад, «когда все дороги были рыжими». Это значило, что смерть наступила весной или летом, однако дальнейшие расспросы не привели ни к чему: то ли она и вправду ничего не знала, то ли ничего не хотела говорить, Себастьяна так и не выяснила. Вот что моя мистическая сестра писала об этом:


«Снова и снова я спрашиваю, могла ли ее мать делать то, что умеем мы, то есть показывать в глазу жабью лапку. Девочка утверждает, что нет, не могла. Так значит, она не была ведьмой? Или ничего не знала о своей истинной природе? Я до сих пор так и не получила подтверждения своим подозрениям. Ты, наверное, уже сама это поняла.

Я пыталась выведать у Леопольдины, отчего умерла ее мать. Если смерть той женщины наступила от крови, это был невероятно жестокий вопрос — я это понимаю и никогда не задала бы его Люку. Но юная ведьма отнеслась к моим словам спокойно, как к чему-то само собой разумеющемуся, и ответила мне пантомимой (поскольку плохо говорила по-французски) — изобразила жуткий, неотвязный кашель. Ага, подумала я, значит, все же пришел ее День крови. Но когда я, извинившись за свою настойчивость, принялась расспрашивать подробно, откашливала ли мать нечто красное, бедная ведьмочка спокойно покачала головой и проговорила:

— Ты имеешь в виду кровь? Нет, ее не было.

По всей видимости, мать девочки свел в могилу кашель, et c'était tout.[181] Но если мать этих детей не была ведьмой, откуда у Леопольдины ее ведьминская натура? Никогда мне еще не доводилось читать или слышать о чем-либо подобном. Чтобы ведьма родилась от обычной женщины? Просто невероятно, что ее мать оказалась простой смертной. Признаюсь, я была готова предположить все, что угодно, даже то, что близнецы родились не совсем обычным образом. Quoi,[182] спросите вы? Может быть, своего рода „непорочное зачатие“ наоборот? Или они появились в недрах земли как эдакие „плоды природы“?»


Кто-то другой, не столь обходительный, как Себастьяна, мог бы употребить слово «уродцы».


«Но кто же был их отцом? Куда он подевался? Однако и этот вопрос вызвал лишь недоуменное пожатие худеньких плечиков, поскольку близнецы не знали своего второго родителя.

Случалось им ли бывать во Франции? Леопольдина сказала, что нет. Люк в ответ на заданный по-французски вопрос спросил: „А что такое Франция?“

Если бедняжки действительно никогда не жили во Франции, как могло получиться, что они умеют говорить на языке этой страны? Лео объяснила, что они всегда говорили на двух языках — на одном с мамой, а на другом со всеми остальными. Кто были эти „остальные“? Была ли у детей семья? Мне казалось маловероятным, что у них действительно есть семья, которую мы смогли бы отыскать, как нашли в глубоких катакомбах под церковью Сан-Себастьяно самих умирающих от голода деток, почти похороненных заживо. И все-таки мне казалось, что нужно тщательно разузнать обо всем, прежде чем увезти близнецов из города во Францию или еще куда-нибудь. Если у них где-то остались родственники, которым известно про несчастья близнецов и про их пещерную жизнь, достойную разве что троглодитов, я быстро заставила бы их ответить за страдания детей сполна. Лучше им держать ответ передо мной, чем перед Асмодеем — тот не замечал Леопольдину, зато успел сильно привязаться к Люку».


Все вопросы об отце близнецов оставались без ответа. Никаких сведений о семье тоже получить не удалось. Однако дня через четыре после того, как детишки были счастливо извлечены из недр земли, Леопольдина предложила «экскурсию». Люк не хотел никуда идти, плакал, кричал и упирался — очевидно, поездка была связана для него с чем-то чрезвычайно неприятным. Он утешился лишь в обществе крыски, которая уже стала (по словам А.) «больше правой ягодицы мадам Дю Барри».[183] Без сомнения, он не преувеличивал, ибо Себастьяна писала, что все четыре дня были посвящены исключительно сну и еде. Она позволила близнецам — и крыске, которой Люк так и не удосужился дать имя, — ничего не делать и объедаться, причем в высшей степени неумеренно, что вызывало у детей приступы «недомогания», во время коих все съеденное «извергалось обратно», по словам Себастьяны. Я могла себе представить эту мешанину всевозможных яств, поглощаемых «детишками»; однако со временем, когда «щеки питомцев порозовели, а кости тщедушных тел перестали слишком выступать», Себастьяна ввела для них жесткую диету. Когда девочка поправилась, стало заметно, что она сложена раза в два крепче брата. Тот — «le pauvre, si perdu, avec son rat bien aimé», то есть бедный найденыш со своею любимой крыской — казался отростком более слабой ветви, нежели сестра; из катакомб он вышел хромым. Искалечил мальчика, по словам Леопольдины, безвестный кучер: он ударом кнута сбил Люка под колеса кареты, когда тот вскочил на подножку, чтобы попросить милостыню. Из-за этой хромоты Асмодей назвал Люка Байроном, или лордом Б. Ему казалось забавным то, что между парнишкой и покойным поэтом, прославившимся своим распутством, не было ничего общего, кроме хромоты.

Себастьяна, конечно же, именовала беднягу только Люком, а также mon vieux[184] либо награждала каким-нибудь подходящим к случаю прозвищем. Она заметила, что ребенок побледнел при одном упоминании об «экскурсии»; и хотя Люк совсем недавно стал общаться не только с крыской, но и с людьми, Себастьяна поняла, что ехать надо немедленно — то есть следовать за Леопольдиной, куда бы она их ни повела. Возможно, именно там скрыты ответы на все вопросы, мучившие ее спасителей. Ну а потом они спланировали бы дальнейшие действия.


«Итак, — пишет далее Себастьяна, — на пятый день нашего знакомства мы вчетвером, и еще крыска, выехали из Рима в сторону кладбища, располагавшегося совсем близко от катакомб, где мы побывали недавно. Так близко, что покойники, захороненные без гробов и превращавшиеся в груды костей, должны были проникать в подземелья в виде эдаких костяных сталагмитов. Не требовалось дара предвидения, чтобы догадаться: Леопольдина желает показать нам некую могилу. Сама мысль об этой могиле так напугала Люка, что мальчик наотрез отказался пойти к ней. Он остался на козлах рядом с Асмодеем и кучером, когда мы с Леопольдиной вышли из экипажа и направились к той печальной гробнице, где хранились ключи от недавнего прошлого девочки.

Я догадывалась, чью могилу мы ищем, но все равно по давней привычке вчитывалась в имена, высеченные на могильных камнях, мимо которых мы проходили. Конечно, за минувшие пять дней мне следовало бы узнать, как звали мать близнецов, но, как ни странно, это ни разу не пришло мне в голову. Я задала этот вопрос там, на кладбище, и сама почувствовала, как холодно и жестоко прозвучали мои слова. Леопольдина промолчала в ответ, и это было вполне понятно и естественно».


Себастьяна судила себя слишком строго, однако она была права: близнецы не назвали бы злополучного имени, если бы она спросила раньше. Даже теперь Леопольдина, самая смелая из двоих, не произнесла этого имени, а подвела Себастьяну к могильной плите, на которой оно было высечено.


Остров Индиан-Ки — именно к нему направились мы с Каликсто, покинув Кубу, — служил в те времена пристанищем для тех, чьим промыслом была охота за товарами с кораблей, разбитых штормом. Причем это пристанище было весьма известным, хоть и с дурной славой. Остров находился примерно посередине длинной цепочки малюсеньких островов, самый южный из которых назывался Ки-Уэст. Городок, выросший на нем, казался настоящим алмазом, подвешенным к ожерелью из небольших жемчужин. Почему Себастьяна, ускользнув от Бру, не захотела отправиться на Ки-Уэст, я не могла понять. Этот путь бегства напрашивался сам собой: Ки-Уэст лежит всего в девяноста милях от Гаваны, тогда как Индиан-Ки находился гораздо дальше к северу и плыть туда нужно добрых полдня. Однако нужно признать, что Себастьяна никогда в жизни не любила проторенных дорог. Что касается меня, я была готова отправиться хоть на луну, лишь бы добраться до моей soror mystica.

Итак, мы покинули берега Кубы, игнорируя главные правила мореходства: море вокруг нас было слишком большим, а лодка под нами — слишком маленькой.

Каликсто управлялся с нашим суденышком очень умело, насколько позволяло разбушевавшееся море: он то садился на весла, то ставил парус (представьте себе, у нас был парус, пусть совсем небольшой и дырявый). Парус стал для нас спасением. К счастью, несмотря на сгустившиеся темные тучи, дождь так не начался, а волны в отделяющем Кубу от Флориды проливе оказались не слишком высокими — гораздо меньше тех, что вздымались в прибрежных водах покинутого нами острова и поначалу трепали нашу лодчонку. Дело в том, что берега цепочки островков, к одному из которых мы направлялись, защищены рифами: огромные валы разбиваются о них, а потом прибой целует прибрежный песок, подбираясь к пологому пляжу, как галантный кавалер медленно опускается на одно колено, прежде чем приложиться к ручке очаровательной дамы. Однако большая часть пролива — та часть, что находится за грядой рифов, — обходится без барьера, сокрушающего ярость морской стихии. Там волны вздымаются все выше, набегая одна на другую. Страшно подумать, что могли сделать с нашей шлюпкой такие громадины. Hélas, мы находились во власти морской стихии, не огражденные от нее ничем, кроме утлой скорлупки, изъеденной червями, без барометра, да еще в такое время года, когда то и дело внезапно налетает шквал. Лодка то взлетала на гребень волны, то падала вниз, к ее подножию; то замирала на месте, то стремительно летела вперед. Морская болезнь нещадно мучила меня. То и дело я закрывала глаза, зажмуривалась изо всех сил, заодно сжимая кулаки, и воображала себя верхом на голубом скакуне, несущем меня к моей дорогой сестре, милой Себастьяне. И все это время я не выпускала из рук ее книгу, а случись самое страшное, ушла бы с ней вместе на морское дно, не разжимая сведенных судорогой пальцев. Мне поминутно казалось, что это вот-вот случится.

Enfin, в том плавании хорошо было только одно: оно быстро закончилось. Тем не менее я успела обучить Каликсто французскому глаголу «vomir»[185] и была такой прилежной наставницей, что ради успешного запоминания этого слова трижды наглядно продемонстрировала ученику, что оно значит. К счастью, стесняться было нечего: юноша знал обо мне достаточно и если до сих пор не отверг меня, то вряд ли решил бы это сделать из-за приступа морской болезни.

Главная проблема состояла в том, что буря мешала мне читать: чернила в книге Себастьяны расплывались и стекали со страниц от морских брызг, а мои синие очки были так залиты водой, что через них ничего нельзя было разглядеть. Мне оставалось мучиться неизвестностью, терзаться беспокойством и бояться того, что лежало в основе уже прочитанного. Ибо чем дальше я читала, тем яснее мне становилась истинная подоплека случившегося. Это знание словно «прорастало» во мне, отчего у меня еще сильнее сводило живот.


«Да, я знала ее имя, милая Аш, и тебе оно также более чем известно.

Леопольдина. Знаешь, дорогая Аш, эта девочка очень рослая: в свои десять, точнее, почти одиннадцать лет она ростом мне по грудь. Так вот, Лео вела меня через кладбище, шагая прямо по могилам, а не обходя их, как сделал бы человек набожный или хотя бы богобоязненный. Но ей не просто чужды предрассудки — ей все нипочем. Кое-где могилы выглядели свежими, их явно использовали по второму разу, а остальные пребывали в запустении. Мы шли все дальше, пробирались через ряды кладбищенских изваяний, так что я чувствовала себя вовлеченной в некую странную шахматную партию с необычайно большими фигурами, среди которых сама я числилась пешкой. Девочка беспрестанно показывала свой глаз, и я предположила, что усилие, потребное для этого, помогало бедняжке не расплакаться. Видишь ли, Аш, я по-женски полагала, что все дети любят своих матерей, а после их смерти горюют, оплакивая кончину самого близкого существа.

Накануне ночью погода в Риме сильно переменилась, словно зима уступила место весне. Когда мы выехали за город и покатили по Аппиевой дороге, я увидела, что все окрестные холмы зазеленели, но это лишь сделало более яркими воспоминания о том, какими серыми они были в прошлый раз. Постройки из плоского кирпича-плинфы, каменные сооружения, гробницы, далекие башни, городские стены — все сияло на солнце, словно в строительный раствор было подмешано золото. Воздух оставался чистым, прозрачным и холодным, но солнце пригревало сильнее, чем в первый наш приезд сюда. Будь эта поездка менее важной, я могла бы остановиться, взойти на каменистый холм и подставить солнцу обнаженные плечи, чтобы почувствовать тепло, которого мне так не хватало в течение всей долгой зимы. Холод, милая Аш, пронизывает меня до костей. Наверное, это старость.

Внезапно Леопольдина остановилась. Если бы девочка просто стояла, опустив глаза в землю, как люди часто делают на кладбищах, я бы поняла, что мы дошли до нужного места. Однако она подняла голову и уставилась в небо. Кто-нибудь более сентиментальный сказал бы, что дитя „заглядывало в небеса“, но вскоре стало ясно: мысли Лео были устремлены не в рай, а в ад.

Потом Леопольдина снова обратила жабий глаз к земле и уставилась на бугорок под ногами, похожий на задранный кверху подбородок. Его покрывали бурьян и побуревшая прошлогодняя трава. И тут случилось то, чего я никак не ожидала: высвободив из-под юбки ножку в только что купленной туфельке, Лео с размаху пнула пяткой камень, стоявший в изголовье могилы. Удар сопровождался глухим стуком и, как ни странно, отозвался на другом конце кладбища: там лопата могильщика, войдя в землю, так же ударилась обо что-то. Пораженная этим, я с изумлением смотрела на юную ведьмочку, наступившую обеими ногами на могилу. Девочка находилась как раз над грудью усопшей, так что непременно наступила бы на нее, не будь та отделена от ее каблучков шестью футами земли да несколькими досками гроба. А самым страшным показалось мне то, что Леопольдина у меня на глазах наклонилась и плюнула на погост. Да, плюнула!

Я была потрясена, но не успела выразить это. Я посмотрела на то место, куда упал плевок девочки, и прочла имя той, кому было суждено стать твоим проклятием. Это оказалась она, предавшая тебя десять лет назад, — Перонетта Годильон».


Конечно же, это имя поразило меня, когда я впервые прочла его в доме Бру, однако в тот момент его воздействие не было настолько «телесным» и физиологическим. А сейчас, в лодке, едва я прочитала его, все мое нутро сжалось и я ощутила новый позыв рвоты. О, как хотелось мне извергнуть в море все воспоминания о том дне! Изрыгнуть, выплюнуть и смотреть, как волны разгоняют мокрую слизь, пока она окончательно не растворится, не разойдется в воде грязным осадком и не исчезнет.

— Аш! — окликнул меня Каликсто. — Как ты себя чувствуешь?

Еще до того, как я излила за борт свою печаль, вторично опорожнив желудок, мой друг выпрямился, поднял голову и посмотрел в мою сторону, хотя по-прежнему продолжал держать руку на румпеле. Мы плыли под парусом по более спокойным водам пролива, и ветер, хотя и не слишком сильный, увлекал нас все дальше и дальше. Кэл уверил меня, что самое опасное позади, нужно только держаться подальше от длинных скелетов разбитых о рифы судов, указывавших направление к острову Индиан-Ки.

— Аш! — опять окликнул меня Каликсто, который называл меня так же, как Себастьяна. — Как твои дела?

Увы, дела мои были плохи. Это может показаться невероятным, но я раз за разом перечитывала эту часть книги Себастьяны, не в силах понять, кем же была мать новой ведьмы. Я перебирала в уме все, что прочитала в бесчисленных «Книгах теней» во Враньем Доле и в доме Герцогини, пытаясь отыскать ответ в тех историях, но не находила его и снова задавала себе один и тот же прежний вопрос: кто же она, кто? Если мать детишек была смертной, как предположила Себастьяна, что это означало? Я никогда не встречала упоминаний о ведьмах, рожденных обычной смертною женщиной. Может, это была ведьма, неизвестная нашему сестричеству? Enfin, передо мной как будто лежали кусочки мозаики, и мне предстояло сложить их в единую картину. Но как же быстро решилась эта головоломка, стоило мне еще раз прочитать имя, записанное Себастьяной: Перонетта Годильон.

Я надолго выбросила из головы эту девушку; однако имена тех, кто впервые пробудил в нас любовь, западают в душу и впечатываются в наших сердцах, как тавро. Тем более когда первая любовь заканчивается так жестоко и страшно — хотя и Перонетте, и мне в тот раз удалось спастись бегством.

— Аш, — спросил Каликсто, — а кто такая эта Пери… как ее там?

— Перонетта Годильон, — произнесла я и вновь ощутила во рту привкус желчи; воистину, вкус рвоты у меня на языке был сродни этому имени. — Она… Она была девушкой, которую я когда-то… знала.

— Знала… — отозвался эхом Каликсто.

Он был моряком, и для него это слово имело двойной смысл — в том числе тот, которого я не имела в виду, но в точности соответствующий истине. Да, я именно знала, то есть познала эту девушку. И в библейском, и в моряцком смысле; однако подробности истории мне очень не хотелось разглашать. Тем не менее нужно было это сделать. Non?[186] Ведь я поклялась, что больше не солгу. Все, хватит, больше никакого притворства и лицемерия. И если вскоре нам предстояло увидеть моих… Alors, это невероятное для меня слово застряло в горле. Я смогла произнести его лишь после того, как мне удалось выплюнуть в море последние зловонные остатки третьей волны рвоты, нахлынувшей из недр моего желудка, поднявшейся из глубин моей души, с самого темного дна. Я прополоскала рот ромом, отдышалась и проглотила четверть штофа того же напитка. Подкрепившись, я рассказала Каликсто эту давнюю историю — так быстро, как только смогла. Юноша слушал очень внимательно, не переставая работать веслами. Он греб так усердно, что вскоре мы достигли берега острова Индиан-Ки, где я обрела свою… Ну да, семью.


«Прости меня, милочка, — писала мне Себастьяна на борту бригантины, плывущей из Неаполя в Гавану, — если в моих записях я ошибусь в каких-либо деталях, касающихся этой девчонки по имени Перонетта и тех злоключений, которые она своим безрассудством навлекла на тебя лет десять назад.

Если не ошибаюсь, она племянница игуменьи того злосчастного монастыря, где находилась твоя монастырская школа. Мать-настоятельница была женщиной справедливой и мягкосердечной, но слабой. Она руководила вверенными ей сестрами и воспитанницами так неумело, что мне пришлось вызволять тебя, спасая от неминуемой гибели. То было поистине осиное гнездо лицемерных святош! Конечно, я могла бы ограничиться констатацией факта и не бередить твои раны, будь у меня под рукой твоя первая „Книга теней“, где ты рассказала все в мельчайших подробностях, повинуясь нашему сестринскому правилу: „Пиши так, чтобы повесть о твоей жизни принесла пользу грядущим поколениям ведьм!“ Конечно, ты описала случившееся лучше, чем это сделаю я. Но при мне теперь нет зашифрованного экземпляра книги, присланного тобой из Флориды. Заверяю тебя, я прочла твой рассказ очень внимательно, но мне не пришло в голову взять книгу в Рим.

Я и представить себе не могла, что новая ведьма имеет отношение к тем событиям.

А ведь тогда и вправду кое-что произошло. Впрочем, зачем спрашивать, ежели подтверждение тому столь сладко спит в соседней каюте?

Насколько я помню, беспутная девчонка Перонетта прибыла в монастырь вся в лентах и бантиках, разодетая в безвкусные тряпки с оборками. Ее вверили твоему попечению, поскольку она была одарена острым умом, но не любила учиться. Предполагалось, что ты поможешь ей в учебе. Близость породила страсть, как подчас случается, когда девицы растут вместе, пока не влюбляются друг в друга, словно завороженные. Она не была ведьмой, эта П., но ей удалось тебя околдовать. Не вини себя, милочка. Внутренняя жизнь всякой девушки — это поэзия, с годами переходящая в драму. Вот так-то. И хоть я не знаю всех подробностей той ночи — кажется, разбушевалась гроза, и та шалунья уснула в твоей кровати, ища твоего общества и защиты, а также кое-чего более плотского, — я догадываюсь, в каком состоянии ты тогда находилась. О, какой несведущей, какой невинной, какой неискушенной ты была, дорогая Аш! И эти качества проявились сполна, когда ты полюбила и впервые поддалась этому чувству. Чем, спрашивается, мог закончиться подобный роман? Только великим смятением и полным хаосом.

Но, милочка, разве не пролила и она свою первую кровь, кровь невинности? Полагаю, что да. Прости меня, милая Аш, если я скажу, что и П. наверняка была немало удивлена, когда ты вошла в нее, а затем исторгла „млеко любви“. Ты ведь никак не воспрепятствовала тому, чтобы оно попало в нее? Очевидно, нет, ибо в ту пору ты ничего не знала о собственной природе — о том, что ты женщина и мужчина сразу, и о том, что ты ведьма. Parbleu! И правду, и ложь мы говорим себе для того, чтобы не сойти с ума! Мое сердце разрывается всякий раз, когда я вспоминаю, какой ты была тогда, милая Аш: такая подавленная, такая одинокая, ничего не знающая ни о чем.

Так что никто не вправе обвинять тебя, милочка. Той ночью ты лишь поддалась инстинкту и поступила так, как тебе подсказало желание. Однажды я уже говорила тебе, дорогая: нельзя никого обвинять в том, чего потребовала природа.

После, однако, все полетело в тартарары. Верно? Тебя обвинили. Ты отрицала. Тогда речь зашла о помощи дьявола и сговоре с сатаной. Ах! Если бы эти монахини и воспитанницы знали, как долго ждали этой помощи мы, жители мира теней, его сумеречные обитатели, исчадия и порождения самых страшных человеческих снов, инкубы, суккубы, сестры-ведьмы и единственный из мужчин, кто претендует на то, что ведет род свой от демонов древности. Увы, я потворствовала ему, когда он задумал сыграть с тобой злую шутку. Прости меня. Но ведь ты тоже любила, ты знаешь горечь утраты, и мне, увы, не надо тебе объяснять, что значит потакание слабостям.

Они были действительно ужасны, эти монахини и воспитанницы. Особенно главная — сестра Клер де Сазильи, настоящая сучка в апостольнике.[187] Интересно, не сестра ли она сатане? Зло обволакивало ее, словно вторая кожа, хотя, à vrai dire,[188] я порой чувствую раскаяние за то, как сурово поступила с нею. Но кто же еще должен страдать, как не испорченные и злые? „Non reliquet Dominus vigram peccatorum super sortem justorum“ — так ведь говорится в псалме? „Ибо не оставит Господь жезла нечестивых над жребием праведных…“[189] (Не смейся, сестра: у меня тоже когда-то была Библия.)

Но как сложилась судьба той девчонки, Перонетты? Возможно, как раз ее и можно пожалеть. Она проявила склонность ко злу, это так, и сильно подвела тебя, однако после побега из монастырской школы… Должна тебе сказать, ma soeur:[190] в этом мире не всегда встречают с распростертыми объятиями брюхатых и притом незамужних. И не важно, сколько у вас денег. Она могла сбежать из монастыря хоть в золотой карете — и что с того? Куда ей было податься, когда она поняла, что забеременела? Могу себе представить, как она жила, если ее сочли „падшей“. Да, я могла бы пожалеть П., если б не то, что я узнала о ней в Риме. Правду я прочла на лицах двойняшек Лео и Люка, причем в мельчайших подробностях.

А правда эта заключалась в следующем.

Во-первых, мать мучила их.

Во-вторых, они оба — вылитая ты.

И это еще не все…

Однако мне пора спать, милочка. Продолжу в следующий раз. Я неважно чувствую себя из-за качки, а вскоре мне может понадобиться вся моя сила. В Гаване мы собираемся разыскать некоего монаха по имени Квевердо Бру. Ах, дорогая Геркулина, как я рассчитываю на то, что до тебя дошло мое письмо с просьбой приехать в Гавану и встретиться с нами! Ведь я хочу одарить тебя живыми сокровищами! Вот это будет сюрприз!

Но нам нужно узнать больше о жизни близняшек, чем я способна из них вытянуть. Поэтому завтра утром я собираюсь проскользнуть в каюту судового врача, завладеть его снадобьями и попробовать применить ясновидение. Возможно, это поможет мне заглянуть в прошлое. Если удастся, я заполучу целые куски их истории, затем соединю вместе и получу правдивый рассказ. Итак, до завтра, моя милая. Посмотрим, что поможет разузнать Ремесло, и тебе не придется самой прибегать к нему. Боюсь, меня ждет тяжелое зрелище, но я рада избавить тебя от него. Хочется пощадить и бедняжку Леопольдину — ни к чему ей лишний раз вспоминать прошлое. А Люк и вовсе лишен твердости характера, присущей его сестре, — увы, это слишком хорошо заметно. Он порой разражается безудержным плачем, а мне не хочется, чтобы он проливал слезы или вспоминал, как ему приходилось проливать их когда-то. Милая Аш, мне грустно смотреть на них, когда они спят, — кажется, во сне их посещают тягостные видения. Трудно поверить, что после всех терзаний они могут видеть светлые сны. Ах, если бы ты раньше вошла в их жизнь! Им было бы гораздо легче. Однако это еще случится, если все пойдет хорошо».


Далее следовал ее любимый рисунок с изображением жабы.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

В и о л а: Один лишь я — все дочери отца,

Все сыновья его…

У. Шекспир. Двенадцатая ночь, или Что угодно

(Перевод М. Лозинского)



По тому, какие предосторожности предпринимали обитательницы Киприан-хауса, вступая в близкие отношения со мной, а также по тем любовным приемам, каким они меня обучали, я понимала, что они боятся беременности и считают ее вполне возможной. Я, конечно же, изливала семя, когда испытывала тот невероятный двойной Экстаз (да, именно так, с большой буквы!), которому они так завидовали. И все-таки у меня не было уверенности в том, что я могу иметь детей, а тем более — забеременеть сама. Роль матери виделась мне особенно призрачной, поскольку обычное женское месячное недомогание меня так ни разу и не посетило, к еще большей зависти моих подруг.

Но даже эти немногие знания о собственном теле пришли ко мне с большим опозданием, когда я стала взрослой. Во времена моей учебы в монастырской школе я, увы, не знала ничего. Совсем ничего. Понимала я лишь одно: что представляю собой некую тайну, которую надо скрывать от всех. Я старательно делала это, во всяком случае до той грозовой летней ночи, когда прежний знакомый мир раскололся на части — на светлую половину, отвергшую меня, и мир теней, где меня поджидали… Да, среди этих теней мне предстояло жить, не ожидая рассвета. Однако ни тогда, ни позднее я не могла и предположить, что в ту ночь дала жизнь двум порождениям теней — вот именно, сразу двум, — когда, поддавшись зову плоти, сделала с Перонеттой Годильон то, что сделала.


Себастьяна, судя по всему, не смогла раздобыть на корабле ингредиенты, необходимые для ясновидения, и не прихватила с собой ничего из собственных запасов. У судового врача нашлось лишь небольшое количество какой-либо materia medica,[191] то есть лекарств от болезней, обычных для торговых судов. Свои снадобья она оставила дома, а когда уезжала из Рима в Неаполь, не имела ни времени, ни желания купить там хоть что-нибудь из обычных ведьминских средств. Кроме того, Себастьяна писала о найденных детях с глубоким сочувствием, называя каждого из них «le trésor», то есть «мое сокровище», так что, полагаю, ей просто не хотелось заглядывать в их тяжелое прошлое. Мне кажется, ей вздумалось называть близнецов «сокровищами» для того, чтобы сравнить свой отъезд из Рима с возвращением оттуда солдат Наполеона I: в один из таких же летних дней, только лет сорок назад (в 1799 году, по словам Асмодея), они покидали Вечный город, нагруженные невиданными сокровищами, каких не могли себе представить знаменитейшие завоеватели прошлого. Себастьяна писала:


«Как указывает Шатобриан,[192] Аттила потребовал всего несколько фунтов перца и специй за то, чтобы снять с Рима осаду. Наполеон пожелал за то же самое плату, достаточную для того, чтобы заполнить весь Лувр. Среди его поживы были такие сокровища, как, например, „Мальчик с занозой“. Ты видела эту статую, милочка? Думаю, нет, ведь ты не бывала в Риме, а она опять находится здесь, и заметь, дорогая Аш, по праву. Эта скульптура изображает сидящего мальчика — он нагнулся, чтобы вытащить занозу из левой ноги, и если бы ты его увидела, душечка, ты тотчас бы узнала малютку Люка, ведь у него тоже беда с левой ступней. Однако спешу добавить, ему очень помогают примочки и припарки, приготовляемые вашей покорной слугой. Не знаю, удастся ли мне до конца излечить малыша от „байронического недуга“, как выражается А., но его походка значительно улучшилась с того дня, когда он вышел из пещеры. Да, „Мальчик с занозой“ действительно возвращен в Вечный город — наряду со многими другими прекрасными вещами, потерянными Римом в результате наполеоновских войн, поскольку одному из римских пап по имени Пий с каким-то астрономическим порядковым номером чудесным образом удалось заполучить обратно все те ценности, которые этот Пий сам некогда где-то стянул. Вот так и ты, милая, вскоре получишь обратно свои сокровища. Как только мы приедем к тебе, mon amie.[193] Attendes-nous».[194]


Однако Себастьяне с ее «сокровищами» пришлось ждать меня, поскольку, став жертвой обмана со стороны двуличного Квевердо Бру, она вынуждена была покинуть Кубу до моего прибытия. Мы разминулись на несколько дней. Пока я жила в Гаване, то есть почти полгода, мои друзья находились на островке Индиан-Ки, куда мы с Каликсто теперь направлялись, чтобы встретиться с ними.

Куба, по словам Себастьяны, стала для нее сущим кошмаром, едва она сошла на берег. (И впрямь, как только моя soror mystica высадилась в Гаване, несчастья и неудачи посыпались на нее и стали преследовать по пятам.)


«Здесь, — писала Себастьяна, — носят абсолютно непригодные в жару вещи, тяжеленные шляпы и парики, какие у нас во Франции носили до революции, при старом режиме! Всюду грязь, пыль, военный оркестр играет на плацу бесконечную похоронную музыку. Невыносимо. Кто этот монах? Где его найти? И куда подевалась ты сама, моя милая? Должна сознаться, твое отсутствие меня обижает. Долгое плавание страшно измотало меня. Не знаю, смогла бы я его вынести, если бы не наши малютки, nos trésors,[195] которые ухаживали за мною.

Милая, они буквально исцеляют меня. Люк порой беседует со мною и при этом расхаживает туда и сюда с этими гирями, привязанными шнурками к его ногам. Я имею в виду его тяжеленные башмаки — между прочим, он сам их выбрал. Именно башмаки, а не туфли. В Риме мы походили по магазинам и как следует принарядились: Люку еще приглянулся костюмчик из темного канифаса, похожего на тот, из которого шьют одеяния пасторы. В этом костюмчике мальчик выглядит очень серьезным. Леопольдина же предпочла три миленьких платьица — их изящество говорит о ее безукоризненном вкусе. Впрочем, она сама — настоящее чудо, и ее имя ей идеально подходит: да, милая, в ней несомненно живет дух львицы, который А. то и дело порывается подвергнуть новым испытаниям. Точнее, порывался, теперь это в прошлом. Однажды он сильно досадил ей вечером и переполнил чашу терпения бедного ребенка, а наутро проснулся и обнаружил, что значительная часть его львиной гривы, которой он так гордился, отделена от головы и преспокойно почивает на подушке. Я, разумеется, выступила посредником и настояла на заключении перемирия. Оно кое-как поддерживается, и подобные неприятности прекратились. А. проводит все свое время в обществе Люка на жилой палубе, а мы с Леопольдиной…

Скажу лишь, милая Геркулина, что девочка унаследовала твою восприимчивость к учебе. Она пробуждается на заре, как и я, затем подходит ко мне, демонстрируя свой несравненный l'oeil de crapaud, и спрашивает, какой урок сегодня ей предстоит. Ей очень нужны упражнения в Ремесле, она горит желанием освоить его. Больше, чем любая ведьма, о которой я слышала или читала. Причем она до такой степени жаждет этого, что я уже утомлена моей ролью наставницы, хотя до нашего прибытия в Гавану остается еще неделя. Жду не дождусь того момента, когда смогу передать свою ученицу тебе из рук в руки, милая Геркулина. Она станет самой сильной ведьмой из всех, кого я знаю, можешь не сомневаться. Дитя ни в чем не знает меры, ее не останавливают ни возраст, как меня саму, ни стыд или вызванная сомнениями нерешительность, когда-то сильно угнетавшие тебя. Ах, как я надеюсь встретить тебя и увидеть, что ты излечилась от них, моя дорогая! Ну а теперь мне нужно вздремнуть. Напоследок повторю: мир еще услышит о Леопольдине. Она делает такие успехи в ведовских заклятиях, что мне даже хочется предупредить: мир, берегись!»


Они своевременно прибыли в Гавану. Себастьяна и Бру встретились, как было условлено в письме, которое Себастьяна послала из Рима, когда решила пуститься в плавание и привезти ко мне свои «тайны». Письмо прибыло на Кубу на четыре дня раньше, чем его отправительница, и Бру встретил Себастьяну и ее спутников в порту.

Асмодей, разумеется, как мог сопротивлялся решению Себастьяны. Он даже угрожал немедля вернуться во Францию, лишь бы отделиться от этой компании, но в конце концов его удалось уломать — Себастьяна умела с ним ладить. «Он не может обойтись без меня, — писала она, — и он никуда не уедет». Куда больше я удивилась тому, что Асмодей получал удовольствие от общения с детьми, о чем я прочла в книге Себастьяны. Правда, он предпочитал возиться с мальчиком, с «лордом Байроном», а не с Леопольдиной. Девочка, как описано выше, вела себя с ним слишком независимо. Кроме того, Асмодей жаждал увидеть океанские просторы и дальние берега, а еще, как замечала С. (несомненно, из дипломатических соображений), «он очень хочет увидеть, как ты выросла и изменилась». Я ни капли в этом не сомневалась. Примерно так иной из американских переселенцев глядел на объятый пожаром лес и прикидывал, что от него останется. Что ж, мне придется терпеть общество Асмодея, и это будет цена за счастье увидеть Себастьяну и встретиться с моими… Как же их называть? Потомство? Ну да, таков биологический термин. Отпрыски? Не знаю.

Как-то слишком книжно. Hélas, буду звать их просто детьми. Моими детьми, хотя это право мне только предстоит заслужить.


Здесь мне, наверное, следовало бы привести выдержки из писем Себастьяны и Квевердо Бру, однако я не могу этого сделать. Два письма алхимика, адресованные ей (в них он так интересовался мною), потеряны. Ромео, вернувшись во Враний Дол, искал их повсюду, но Себастьяна так и не сумела припомнить, куда их положила. Память, увы, все чаще ее подводит. Что касается ее ответного письма, отосланного из Рима в тот же день, когда Себастьяна позвала меня на Кубу, оно тоже исчезло. Бру, должно быть, хорошенько его запрятал.

Себастьяна написала — возможно, она сразу что-то заподозрила, — что Квевердо Бру оказался не тем человеком, кого она ожидала увидеть. Он вовсе не был монахом. Она испытала разочарование, однако он разочаровался вдвойне, поскольку я в Гавану еще не приплыла. Когда Себастьяна упомянула, что собирается отправиться в Сент-Огастин и искать меня там, Бру «просто засветился от счастья, — так записала моя сестра в своей книге. — И тогда я поняла, что он не знает, где ты живешь, и пожалела о том, что открыла ему твое убежище». Как раз тут Бру и начал лгать: будто бы я написала ему, что заболела, но ничего серьезного не случилось, просто ненадолго задержусь и скоро приеду. Мое отсутствие огорчило Бру не меньше, чем Себастьяну. Он нуждался в ней, чтобы заманить меня в Гавану, и очень надеялся успеть сделать это до того, как она примет решение об отъезде. Если бы она все-таки решила уехать, ему оставалось бы только одно: заставить ее подождать. Любым способом. Ведь он был так близко к достижению совершенства, что не мог позволить своей мечте — своему Ребусу — ускользнуть от него по мимолетной прихоти какой-то пожилой ведьмы.

Как ему удалось понравиться и Себастьяне, и Асмодею, трудно сказать. Однако у каждого из нас есть слабости. Вряд ли я ошибусь, если скажу, что ему удалось привлечь Себастьяну роскошью, а Асмодея — пьянством и развратом, ибо две эти вещи легче всего сыскать на Кубе, причем в изобилии. Усталую и обессиленную Себастьяну (во время плавания она писала в книге о том, что чувствует близость Дня крови) Бру поместил в невероятно роскошную гостиницу с видом на залив. Асмодея же он стал водить на петушиные бои в квартал Экстрамурос, а также в Старый город, чтобы наслаждаться там другими развлечениями, обычными для порта. Что касается «сокровищ», то Бру нанял для них гувернера, и тот учил их по-английски хорошим манерам, пока Себастьяна спала, а Асмодей, не желая относить ее болезненное состояние на счет чего-либо, кроме усталости после морского путешествия, развлекался в заведениях около гавани. Тем не менее он поджидал меня так же нетерпеливо, как сам Бру.

Старый алхимик предусмотрительно держал гостей подальше от своего дома, объясняя это тем, что там проживает его тетушка, старая дева. При этом он шутя говорил Асмодею, что завещание этой святоши сильно зависит от того, найдет ли она в доме Бру тишину, которой ищет и требует на закате своих затянувшихся дней. Позаботился Бру и о том, чтобы его платье тоже не вызвало никаких подозрений. Себастьяна заметила — в одной из немногих записей, сделанных на Кубе, — что наряд Бру, посетившего ее в гостинице, был весьма опрятен и даже изящен, и прибавила, что ее новый знакомый «одет вовсе не как монах». Она не упомянула ни о бурнусе, ни о шрамах на шее, показавшихся мне совсем свежими, когда я приплыла в Гавану. Впрочем, это неудивительно, ибо происхождение их… Alors, я опять забегаю вперед. Сначала нужно сказать еще кое-что.

Через несколько недель по прибытии в Гавану Леопольдина решила проследить за Бру. Она вышла из гостиницы, где остановилась компания Себастьяны, и тайком увязалась за новым знакомцем. Он навещал Себастьяну — взял за правило наведываться к ней дважды в день с того самого вечера, когда встретил их в порту и отвез в гостиницу, приняв, по собственному настоянию, все расходы на свой счет. Он стал приходить так часто, что Себастьяна, забыв о скромности, встречала монаха в постели, в тончайших одеяниях из голубого шелка. Пальцы ее рук были унизаны кольцами — их было очень много, этих колец. Леопольдина позже мне рассказала, что Себастьяна никогда не принимала Бру, не надев несколько перстней, украшенных различными камнями: явный признак того, что Себастьяна, по словам Лео, начала подозревать Бру в обмане.

Леопольдина попросила Люка остаться и поухаживать за уставшей С., а сама покинула номер — вернее, апартаменты на верхнем этаже — и прокралась за Бру, когда он выходил от Себастьяны после дневного визита. Близнецы прекрасно умели обращаться в теней — полезная способность для шпиона, позволяющая избегать посторонних взглядов. Эта способность не была врожденной — по крайней мере, у Люка, которому вообще не передались мои колдовские способности. Ведьминскими талантами всегда наделяются только женщины… за исключением моего случая. Нет, эти умения проявились после смерти Перонетты, после тех месяцев, когда дети жили в Риме одни и им приходилось красть пищу: возможность прошмыгнуть незамеченным давала шанс выжить.

Уже смеркалось, вот-вот должна была наступить темнота. И на фоне темно-синего неба, пока ночь медленно запахивала свою черную мантию, Леопольдина увидела светоносных птиц, вьющихся над тем самым домом с черными как смоль воротами, куда нырнул Бру. Птицы вылетали из ворот и кружились, словно искали чего-то или кого-то. Заметил он ее или нет? А может, учуял? Леопольдина полагала, что нет. Сначала она приняла птиц за пепел, вздымающийся над невидимым костром. Но тут же поняла, что ошиблась. Они махали крыльями и летали осмысленно, в отличие от хлопьев пепла: то ныряли, то неслись как стрела, причем порой делали это одновременно и тогда, по словам Леопольдины, походили на вздымающуюся волнами световую скатерть, бьющуюся на ветру, словно ее трясли невидимые руки, стряхивая крошки.

Должно быть, той ночью Леопольдина видела похожих на пчел птичек-колибри, и ей повезло, что они не накинулись на нее всем роем, как случилось со мной, и не изжалили.

Той ночью Леопольдина ушла от дома Бру (о, как я задрожала, когда она рассказала мне эту историю, живо напоминавшую о моих страданиях; как я благодарила судьбу за то, что моя малютка избежала опасности), а затем вернулась невредимой в гостиницу. Только брату она осмелилась рассказать о своем двойном открытии: о доме Бру и о птицах. Люк, разумеется, поверил ей. Он всегда верил сестре: во-первых, та никогда не лгала ему, во-вторых, это вполне походило на правду, а в-третьих, так ему было проще. Более того, к рассказу сестры он добавил свои собственные подозрения. Вернее, не столько подозрения, сколько… Он поведал о чем-то весьма странном.

Они безжалостно потешались над гувернером, которому Бру явно очень хорошо платил — в противном случае тот давным-давно сбежал бы от les trésors, проявлявших себя как самые отчаянные сорванцы. Наставник наверняка хотел бы увидеть своих учеников погребенными, подобно зарытым в землю сокровищам ценой в ту сумму, что была обещана ему в качестве вознаграждения за труды. Так вот, этот самый гувернер по имени Рене днем ранее пообещал дать Люку испанскую монету, если тот расскажет ему по секрету, как его сестрица делает «пи-пи».

— Как я делаю что?! — вскричала Леопольдина.

— Как ты делаешь «пи-пи», — повторил смущенный братец. — Ну то есть как ты мочишься, и…

— Да знаю я, что такое делать «пи-пи». Фу! Tues bête![196] Но почему наш Любопытный Нос хочет это узнать?

Нетрудно догадаться, что нюхательный орган гувернера напоминал хобот.

— Не знаю, — ответил Люк, с улыбкой доставая из кармана честно заработанную монету.

— Что ты сказал?

— Я сказал, что знаю только, как ты какаешь.

И они рассмеялись, потому что Люк выбросил монету через окно прямо на улицу.

Не знаю, продолжали они после этого заниматься с Рене или нет; честно говоря, я сильно сомневаюсь. Скорее всего, они сбежали туда, где обожали играть, пока жили в Гаване, — в кафедральный собор. Близнецы отыскали там статую святого Себастьяна! Потом они мне говорили, будто искали там некий покой, но я полагаю, что цель их походов была гораздо проще: Люк оттачивал свое ремесло карманника, приносившее доход и ему, и сестре.

Услышав о странном вопросе гувернера, я сразу поняла, что именно Бру хотел выведать через своего наймита: не произвела ли я на свет нового андрогина? Нет ли у него под рукой еще одного Ребуса? Если бы оказалось так, он осуществил бы свой план и без меня. Он надеялся понять это, узнав, как мочится Леопольдина — сидя или стоя, либо то так, то эдак. Последнее устроило бы его больше всего: именно так делала я сама, пока была живой. Ах, Бру, проклятый дурак!

Конечно же, дети не унаследовали всех моих особенностей. Леопольдина была просто девочкой, а Люк — просто мальчиком. Но алхимику стало известно об этом не сразу.

Наконец Себастьяна решила, что достаточно окрепла и готова отправиться в новое плавание. По правде сказать, писала она, ее страшило приближение Дня крови и ей хотелось успеть повидаться со мной, тем более что Сент-Огастин — где, как она думала, я находилась — был совсем рядом. Тогда же она догадалась, что ее «сокровища» знают какой-то секрет; она расспросила их, и Люк выложил все, ибо не умел лгать. Леопольдина подробно рассказала и про дом Бру, и про птиц. Себастьяна похвалила девочку. У нее самой зрели кое-какие подозрения, но она была слишком слаба, чтобы докапываться до истины при помощи ясновидения или предпринимать какие-либо реальные действия.

После рассказа близняшек Себастьяна решила, что пора попытаться застать алхимика врасплох. Свое посещение она назвала «светским визитом», а то, что она знает адрес Бру, объяснила не то совпадением, не то умением угадывать подобные вещи, свойственным ведьмам. Якобы она решила поблагодарить монаха за гостеприимство. Себастьяна взяла с собой Леопольдину, они должны были попрощаться с алхимиком и выразить сожаление о том, что так скоро должны уехать. Итак, две ведьмы отправились к дому Бру, в то время как Асмодей и Люк занялись багажом, ибо все четверо (к сожалению, растолстевшая крыска, пятый член их компании, скончалась во время морского перехода и обрела вечный покой в шляпной коробке графини Скавронской, куда по такому случаю было положено три сорта сыра, добытого в буфетной корабля) должны были отплыть в Сент-Огастин на следующее утро. Они собирались нагрянуть ко мне внезапно и порадовать меня своим неожиданным появлением. Ах, если бы так и случилось! Если б они приехали ко мне во Флориду. Если бы я по-прежнему жила в том городе, если бы не уплыла в Саванну и не села на идущий в Гавану «Афей»!


Чтобы подробно рассказать о «светском визите» ведьм к ничего не подозревающему Бру, мне потребуется вспомнить все, что я узнала от участниц события, и подвергнуть их слова художественной обработке. Себастьяна после визита написала в своей книге только одно: «Беги!» Леопольдина также не рассказала всех деталей происшедшего. Что ж, это вполне понятно. Я сама с удовольствием оставила алхимика там, где он находится, причем в буквальном смысле, и никогда никому не раскрывала подробностей.

После такого уведомления я должна каким-то образом «законопатить» сию зияющую дыру, дабы она не потопила корабль моего повествования. Прошу прощения, если что-то из моего рассказа покажется вам не вполне достоверным — у меня нет иного выхода, кроме как дать волю своей фантазии, ибо без толики художественного вымысла я не смогу объяснить вам, что привело меня к моему нынешнему состоянию. Под словами «мое нынешнее состояние» я имею в виду не то, что моя душа ведьмы пребывает в истлевающем теле недавно скончавшейся невинной девицы. Правда, это обстоятельство ставит меня перед выбором: либо писать быстрей, либо искать новое вместилище, ибо тело нынешней моей hôtesse[197] вот-вот закоченеет и станет совсем бесполезным, а также начнет смердеть, покроется подтеками, так что я больше не смогу играть эту комедию. Сейчас я, как кукловод, дергаю за веревочки, вызывающие конвульсии девицы и оживляющие ее пульс, а также издаю притворные стоны, поймавшие судового врача в ловушку жалости: он не смеет передать мою hôtesse капитану, чтобы наскоро отпеть и предать волнам, но не смеет и обещать безутешным родственникам, что она выздоровеет. Он говорит об «инфекции», и это сильно мне помогает. Дело в том, что на судне присутствует моя спутница (о ней еще речь не заходила, но она еще появится на страницах этой книги), и стоит ей лишний раз упомянуть в разговоре об «инфекции», как у всех пассажиров пропадает желание приближаться к двери моей каюты. Если бы не это обстоятельство, моя костенеющая хозяйка и я сама не знали бы ни минуты покоя.

Так вот, когда я говорю о «моем нынешнем состоянии», я имею в виду состояние божественное, духовное или призрачное. Знаю, звучит излишне помпезно. Вообще-то моя спутница имеет обыкновение говорить: «Умерла — и хватит об этом!» Она советует потерпеть до прибытия к месту назначения и уж тогда вселяться в какое-нибудь новое тело. «К чему такая спешка?» — спрашивает она с улыбкой. Будучи смертной, она не в силах понять, какое неотложное дело я ныне делаю.

Поверь, моя дорогая неведомая сестра, читающая эти строки: мне крайне важно полностью и до конца поведать тебе правдивую историю моей жизни. И я прошу у тебя снисхождения, приступая к приукрашенному, «литературному» изложению событий, в которых сама не участвовала. Надеюсь на твое снисхождение. Итак, начинаю рассказ о том, как моя soror mystica вместе с «сокровищами» покинула Кубу.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Такой же долго снился мне старик,

Как ты, беспутный, спившийся и толстый.

Я позабыть стараюсь этот сон.

У. Шекспир. Генрих IV, часть II

(Перевод Б. Пастернака)



Себастьяна с Леопольдиной нагрянули в дом Квевердо Бру неожиданно, застав алхимика врасплох на его assoltaire. Он предстал перед ними уже не в черном костюме из парусины и шелка, но в каком-то немыслимом бурнусе, пропахший вонючим потом. Леопольдина вела свою спутницу к дому с черными воротами, шагая по улицам Старого города очень медленно и осторожно — гораздо медленнее и осторожнее, чем, казалось бы, требовала ситуация. Несмотря на юный возраст, девочка уже достаточно повидала в жизни и многое понимала; она подозревала, что Бру предает и ее спасительницу, и весь мир теней. Да что там — не просто подозревала, а знала об этом и жаждала с ним расквитаться. Однако нужно было соблюдать осторожность. Себастьяна чувствовала себя не слишком уверенно на извилистых улочках старой Гаваны, она прикрывалась желтым шелковым зонтиком от солнца и старалась не ускорять шаг, чтобы слишком быстрое приближение к дому Бру не всполошило птиц и их хозяин не узнал заранее, что к нему идут. Надо было появиться неожиданно, дабы алхимик не успел прибегнуть к обычному маскараду, скрывавшему его истинное лицо. Мои ведьмы хотели застать его «голым».

Между прочим, и на сей раз именно Леопольдина отважилась резко распахнуть черные ворота, липкие от дегтя. Пройдя сквозь porte cochère, они с Себастьяной после залитой полуденным солнцем городской улицы попали под полутемные своды въездной арки. Там Леопольдина извлекла из кармана какую-то булочку, чтобы разбросать крошки и отвлечь внимание птиц, если они появятся. Конечно, ни Себастьяна, ни Лео не ожидали увидеть здесь больших светящихся павлинов, бросившихся навстречу гостьям в сумрак подворотни — такой большой, что в ней могла разместиться целая карета, запряженная четверней. Однако павлины приставали к двум ведьмам не так настойчиво и непристойно, как впоследствии ко мне. Возможно, их тоже застали врасплох, поскольку до прихода незваных гостей спокойствие этого тихого дня нарушал лишь шум, доносившийся с assoltaire, где Бру занимался какими-то странными работами, — сверху доносились такие звуки, словно там что-то растирали и перемешивали. Однако спокойствие во дворе так и не было нарушено, ибо павлины принялись мирно склевывать брошенные Леопольдиной крошки — по привычке или по старой памяти, ведь их давным-давно кормили только серебристым эликсиром.

Быстро осмотрев двор, Себастьяна и Лео тотчас поняли, как им лучше всего подняться наверх, на assoltaire, где виднелись верхушки шатров. Они поднимались тихо и осторожно, втайне от недруга, чтобы появиться перед Бру внезапно. Над головами у них взвилось изрядное количество летучих мышей и птиц, неясно мерцавших, подобно звездам в ночи, среди ползучих растений. Алхимик не видел их, он все еще думал, что находится на assoltaire один. Моя мистическая сестра на своем веку повидала немало таких берлог, студий и лабораторий, однако Леопольдина почувствовала благоговейный страх. Позднее Себастьяна рассказала мне, что при виде атанора сразу распознала в Бру алхимика. А у Леопольдины в голове теснилось множество вопросов, и она высыпала бы их хозяину все разом, как хлебные крошки его птицам, если бы ей позволили. («Истинная дочь своей мамы-папы», — говаривал в таких случаях Асмодей.)

Ах, как мне хотелось применить заклинание, обращающее время вспять, и взглянуть на лицо Квевердо Бру в тот момент, когда он буквально окаменел, обернувшись на покашливание Себастьяны! Но я все-таки не решилась: нельзя прибегать к ясновидению ради любопытства. Так вот, Квевердо Бру мгновенно оставил свое дело, начал нелепо что-то объяснять (не знаю точно, как именно), но вскоре оправился и предложил гостьям сесть на тот самый белый диван, на который я впоследствии упала без чувств, опоенная сонным зельем. Испуг алхимика убедительно доказывал: Бру вовсе не тот, за кого себя выдает.

Во время предыдущих встреч — сначала в городе, когда он показывал гостям Гавану, а позднее в гостинице, когда Себастьяна совсем ослабела, — он никогда не заводил речь о том, чему посвятил жизнь. Не объяснял, зачем так стремился встретиться со мной. Но там, на assoltaire, рядом с атанором и с разложенными наготове инструментами Себастьяна поняла, чего он добивается. Он был «раздувателем» — так некогда называли алхимиков, вынужденных с помощью мехов поддерживать неугасимый огонь в своих атанорах. Она знала или могла предположить, что кто-то из их братии продолжает работать до сих пор и пытается добыть золото из нечистот в соответствии с древними рецептами; она также догадывалась, что большинство этих людей — шарлатаны, а величайшие адепты остались в прошлом. Это Себастьяна высказала Бру в первые же минуты визита; затем (о, как блестели глаза Леопольдины, когда она описывала мне, какой разнос устроила этому негодяю собравшаяся с силами С.) она принялась распекать и бранить его за то, что он лгал в своих письмах. Правда, уточнила потом моя soror mystica, она никогда и не думала, что Бру — простой монах. Добавлю: она не могла знать, что главной его целью была вовсе не добыча золота. Когда Бру понес совершенную околесицу о достижении совершенства и прочем в этом роде, Себастьяна окончательно укрепилась во мнении, что перед ней шарлатан, и подозрения уступили место страху. Да, он дилетант, он всего лишь знахарь; но если люди подобного сорта — монахи, колдуны или то и другое вместе, как в данном случае, — заводят разговор о бессмертии и о средствах его достиження, это значит, что они готовы на все. Шутить с ними не стоит.

— Лео, душечка! — Я так и слышу, как Себастьяна произносит эти слова, подмигивая своим жабьим глазом. — Ведь ты простишь меня и сеньора Бру, если мы попросим тебя удалиться и оставить нас наедине?

Леопольдина, конечно же, ни за что на свете не согласилась бы уйти, когда б не это подмигивание, легкий кивок головы или еще какой-то знак, передавший истинное намерение Себастьяны. Она хотела, чтобы девочка смогла без помех осмотреть жилище Бру — ведь по пути на крышу они заметили множество помещений, занимавших целых два этажа. Причем Себастьяна не сомневалась, что ни в одной из этих комнат нет никакой умирающей тетушки.

Бру упорствовал во лжи, и его гостьи решили осуществить свой план. Леопольдина спустилась вниз по лестнице, заверив по-английски (она еще неуверенно говорила на этом языке), что погладит необычных белых павлинов, а больше ничего не тронет. Себастьяна же, восседавшая на диване, приняла поистине царственную позу и задала первый из длинной череды вопросов:

— Зачем вам понадобилась ведьма по имени Геркулина?

Бру не сдавался и продолжал лгать. Что ему оставалось?

Однако его ложь не развеяла подозрений Себастьяны, связанных с его занятиями алхимией.

Далее, насколько мне известно, она перешла к расспросам о птицах и удаве по имени Уроборос. Змея нависала над ними, разместившись в расщелине ствола кипариса, что рос в кадке в углу шатра. Бру выдавал новые порции вранья, а Себастьяна даже не слушала его — она узнавала куда больше из выражения его глаз. Правда, он старательно избегал прямого взгляда ее глаз с ведьмовским знаком. Алхимик поглядывал в сторону лестницы, по которой совсем недавно спустилась вниз Леопольдина. Он явно чувствовал себя неуютно. Очевидно, Бру тревожила мысль о том, что юная ведьма может обнаружить то, чего ей видеть нельзя. И он не ошибся: Леопольдина как раз осмотрела библиотеку и нашла там алхимические тексты, хоть и не знала еще, зачем они нужны. Однако странный выбор книг красноречиво свидетельствовал о том, что человек, их собравший, имеет некую загадочную цель. Это не могло не встревожить юную ведьмочку, в свои десять или одиннадцать лет отличавшуюся проницательным умом. Леопольдина почуяла беду, и это ощущение надвигавшейся грозы усилилось, когда она приоткрыла незапертую дверь в помещение, примыкавшее к библиотеке, — в Комнату камней. Бру не ожидал, что ведьмы потревожат покой его жилища, и не подумал запереть дверь в ту каморку, где мне предстояло так долго страдать.

Леопольдина внимательно, насколько позволяли измененные ведьминские зрачки, рассматривала наполнявшие комнату диковины, пока не почувствовала невыносимую головную боль. Поясню: Лео вовсе не желала показывать свой глаз, но сама атмосфера комнаты принудила к этому юную ведьму. Она изучала обстановку, чтобы дать Себастьяне полный отчет. Что там трепещет на стенах, уж не крылья ли? Почему это красное вещество, с виду похожее на камни, такое мягкое на ощупь? Нет, здесь что-то не так. Она это хорошо понимала. Чувствовала. Обоняла. Улавливала каким-то особым чутьем, как собака ощущает чужой страх.

Ужас разливался по жилам Леопольдины, горяча ее кровь и возбуждая этих странных созданий, облепивших стены. Белесая плоть корчилась, извивалась и трепетала все отчаянней, словно все еще была частью живых существ, а многочисленные несовершенные образчики камня, насаженные на гвозди, тоже шевелились, набухали и меняли форму. (Девочка приняла их за рубины, потому что именно этот камень был последним из драгоценностей Перонетты Годильон, брошенной своим покровителем. Тот рубин пришлось продать, чтобы заплатить за мансарду, где Перонетта медленно умирала от чахотки, кашляя и извергая то черную слизь, похожую на патоку, то горькие обвинения и проклятия в адрес детей. Нет, она не считала их сокровищами.) Я сама наблюдала подобное в течение шести месяцев. Общие воспоминания о жутком месте сблизили нас с Лео и связывают доныне.

Покинув кошмарную Комнату камней, Леопольдина постаралась избавиться от охватившего ее страха. Она хотела заглянуть еще куда-нибудь, но тут, вернувшись на террасу под сень густо переплетенных лоз — на вид тоже живых и светящихся, — она уловила нечто очень тревожное: полную тишину. С assoltaire и из шатров на крыше дома не доносилось ни звука.

Когда Лео побежала к лестнице, огибая углы террасы, она вспугнула целую стаю сидевших среди лоз светоносных птиц, тотчас поднявшихся в воздух. Летучие мыши тоже срывались с мест и падали ей на голову. Двор мгновенно превратился в сплошной океан мелькающих вспышек, море ярких оттенков, в котором ничего нельзя было различить, кроме игры света и тени. Когда же Лео добралась до винтовой лестницы, она поскользнулась на первых ступенях, упала и расшибла коленку. Ссадина стала обильно кровоточить, потому что колдовская кровь ведьмы бунтовала, закипая в жилах. Боль появилась лишь через мгновение, когда Леопольдина посмотрела наверх. На лестнице сгустилась темнота, пространство непонятным образом сжалось, потому что Квевердо Бру спускался вниз. Он уже был в нескольких ступенях от склонившейся к разбитому колену девочки.

Он спросил, что с ней приключилось, и в его голосе звучала фальшивая заботливость. Ответом ему была тишина: Леопольдина молча уставилась на Бру, чей силуэт неясно вырисовывался на фоне тусклого света немногих летучих мышей, еще оставшихся висеть вниз головой на стенах. Затем она встала, страшась не столько самого Бру, сколько этих маленьких черных тварей — они стали омерзительны ей после того, как она пожила среди их огромных сестриц в римских катакомбах.

Стоя у подножия лестницы, Лео решала, как бы половчее проскочить мимо монаха и мышей. Она рискнула и ринулась вверх по ступеням — и, увы, тут же попала в его цепкие руки, ощутив его тяжкий запах, невыразимый мучительный смрад, навсегда врезавшийся в ее память. Бедняжка до сих пор отгоняет воспоминания о нем, используя благовония такие сильные, что они забивают даже сильнейший аромат фиалок — признак моего незримого присутствия. Но куда хуже его железной хватки и отвратительней невыносимого амбре оказались его бесцеремонные руки: они настойчиво шарили между ног девочки, ища подтверждение того, что моя дочь, как я сама, имеет двуполое естество. Бедная Лео. Она была так поражена, что не могла шевельнуться. Ей был известен такой способ «общения» (назовем это так): когда дела в Риме пошли совсем плохо, Лео и Люк не раз наблюдали, спрятавшись в темной нише рядом с входной дверью, как странного вида мужчины в обмен на монеты ложились с их матерью. Однако сама девочка никогда не участвовала ни в чем подобном, хотя через несколько месяцев мужчины уже окликали ее на итальянском, и этот их язык Лео почти позабыла в тот момент, когда Себастьяна разыскала их в катакомбах, показала свой глаз и произнесла слово «bonjour». От тех мужчин она могла отделаться, послав их подальше, и они действительно уходили, причем одни умывались при этом кровью, а другие кричали: «Stregha!»,[198] — потому что по ее воле в их интимных местах возникала сильная боль.

Enfin, легко предположить: если бы в тот день Лео не была в таком смятении, если бы она встретила Бру на ровном месте, а не на идущей под уклон винтовой лестнице, скользкой от помета летучих мышей, она бы так отделала мерзавца, что даже погребение заживо, постигшее его в конце концов, показалось бы ему счастливым уделом. Hélas, на сей раз все сложилось по-другому. Лео почувствовала, что алхимик рвет ее блузу, подаренную Себастьяной, и звук раздираемой материи, этого замечательного, тонкого, восхитительно мягкого шелка, возмутил Леопольдину еще больше, чем схватившие ее бесцеремонные мужские руки. Как ни странно, это помогло ей собрать волю в кулак и нанести удар.

Бру кубарем скатился по лестнице и распростерся на самой нижней ступеньке. На его шее справа остались четыре кровоточащие борозды от ноготков Леопольдины, недавно покрытых лаком. Девочка стояла на лестнице, возвышаясь над ним, а затем повернулась и побежала наверх. Блуза ее была разорвана, юбка сбилась набок. Лео быстро добралась до самого верха и выскочила на assoltaire, озираясь вокруг. Неужели?.. Или это обман зрения, вызванный изменением формы зрачков? Ей показалось — и она готова была поклясться, что действительно видит это, — будто диван, на котором спиной к ней сидела безучастная ко всему Себастьяна, ожил: его изогнутая спинка, сияющая белизной, струилась, словно…

— Удав! — выдохнула Леопольдина и бросилась в шатер.

В следующее мгновение она уже стояла перед Себастьяной, а та продолжала сидеть безмолвно, неподвижно и при этом выглядела какой-то… золотой. Ну, словно ее посыпали порошком из этого металла. Лео вновь прошептала то же самое слово — «удав».

— Да, милая, — отозвалась Себастьяна, — я знаю, что это удав, а еще мне очень хотелось бы шевельнуться, но у меня не получается.

Она как будто только что очнулась и заметила Леопольдину в растерзанной одежде, с обнаженной грудью. Поздней Себастьяна рассказывала, что в тот миг окончательно поняла, зачем Бру разыскивает меня: он явно захотел воспользоваться моей дуалистической природой, моей двуполостью, в своих алхимических целях.

— Где он? — спросила она у Лео уже с большей настойчивостью. — Он тебя не?..

Леопольдина, не дослушав ее до конца, указала пальцем на плавно ползущего, пульсирующего удава и принялась оглядываться по сторонам — она пыталась понять, чем Себастьяна прикована или привязана к дивану.

— Подойди ближе, — хладнокровно велела ей Себастьяна.

Леопольдина очень осторожно приблизилась к ней. Она терпеть не могла летучих мышей, но питон, по длине вдвое превосходящий ее саму, был явно очень опасен. Тогда Себастьяна медленно подняла руки.

— Нет, нет! — проговорила она, едва Лео рывком попыталась стащить ее с дивана. — Мы не должны двигаться слишком быстро. Удав слишком близко, он хочет заполучить этот лист, который на мне.

— Лист? — переспросила Леопольдина.

И впрямь: огромный лист тончайшего сусального золота прилип к Себастьяне, накрыв ее лицо, шею и руки. Это из-за него ее голубое платье из легкого шелка так ярко сияло на жарком кубинском солнце. Именно золото привлекало удава. Он готовился напасть, чтобы заполучить драгоценное лакомство.

— Возьми их, — попросила Себастьяна, кивая на свои кольца. — Сними вот эти, они золотые. — Легким покачиванием пальцев она указала, какие кольца следовало снять. — И… скорми их ему.

— Удаву? — удивилась Лео. — Скормить твои кольца удаву?

Питон подобрался уже так близко, что его длинное трепещущее раздвоенное жало касалось плеча Себастьяны, слизывая частицы золотой наживки.

— Конечно, дорогая, — ответила она, — ему нужны не кольца, а золото, из которого они сделаны.

Однако девочка продолжала стоять в нерешительности, не в силах понять смысл этой просьбы.

— Милочка, — продолжала Себастьяна, — видишь то блюдце? Вон там, черное, да. Возьми мои три кольца и опусти их… в молоко, или что там налито, а потом принеси плошку сюда. Vite![199]

Леопольдина, все еще не понимая, зачем это нужно, повиновалась. Себастьяна подала Уроборосу кормушку, и он съел три ее золотых кольца, надетых в тот день с особым умыслом.

На большом пальце Себастьяна носила круглое колечко, украшенное оливином (для чистоты), на указательном и безымянном — кольца с жадеитом (для увеличения физической силы) и лазуритом (дабы крепче привязать душу к телу). Кроме них, в тот день она выбрала два парных кольца из чистого малахита «для отвращения зла», как позднее сама пояснила мне, посмеиваясь. Да уж!

Видите ли, моя мистическая сестра справедливо предположила, что странная светоносность животных в доме Бру объясняется неким алхимическим воздействием; а все, что связано с алхимией, в конечном итоге связано с золотом. Себастьяна решила, что с помощью этого металла можно отвлечь внимание питона, которого Бру приманил с помощью золотого листа. Удав слишком близко подобрался к ней сзади, а она не успела ничего предпринять. Хищной рептилии предстояло поглотить старую ведьму, в то время как сам алхимик занялся поисками молодой.

К счастью, Себастьяна рассчитала верно: Уроборос изменил свои намерения, и его жало скользнуло от плеча и шеи моей мистической сестры к блюдцу на ее ладони. Себастьяне пришлось изо всех сил напрягать мускулы, чтобы удержать на вытянутой руке упругого, бесцветного, гладкого и холодного питона. Леопольдине оставалось лишь наблюдать, как ее наставница борется за жизнь. Себастьяна велела ей не шевелиться, ведь любой резкий жест мог спровоцировать нападение и тогда ничто бы ее не спасло. Наконец ей удалось очень медленно опустить руку на диван, а затем поставить туда же плошку — осторожно, чтобы она не перевернулась. Затем Себастьяна тихо выползла из-под питона — по словам Лео, как змея — и встала, чтобы заключить в объятия дрожащую Леопольдину.

Затем они обе стали пятиться от Уробороса к самому дальнему краю шатра, не спуская глаз с удава. Тем временем змей поддевал жалом кольца, одно за другим, и отправлял к себе в пасть.

— Сегодня, милочка, мы встретили воистину странного человека, — прошептала Себастьяна. — Где он сейчас?

Увы, на ее вопрос ответил сам Бру. Шея его была в крови, но это не помешало ему взобраться по лестнице. Теперь он стоял на верхней площадке.

— Мои поздравления, — прошипел он, отвешивая поклон гостьям.

Впоследствии Леопольдина со смехом вспоминала, о чем подумала в ту минуту: она решила, что настало время научить ее летать, как это заведено у ведьм. Бру перекрыл им дорогу к лестнице, деваться было некуда, и если не улететь по воздуху, придется вступить с ним в схватку.

Принимая во внимание, что Себастьяну он отдал на удушение удаву, а Леопольдину пытался… словом, вытворял с нею нечто неприличное, можно лишь удивляться тому, как Квевердо Бру сумел дожить до нашей встречи. Мы встретились всего несколькими днями позже, в той же палатке, и на его шее виднелись свежие следы коготков моей дочери, о которой я еще не знала. Себастьяна и Лео могли расправиться с Бру множеством способов — как с помощью Ремесла, так и без него; но и Бру обладал кое-какими средствами против них. Например, ему было известно, что Себастьяна послала мне письмо с призывом приехать на Кубу, и он разузнал, где искать меня, если я не приеду. Что касается Леопольдины… Что ж, он удостоверился в том, что девочка — никакой не Ребус. Так в чью пользу могла закончиться предстоящая битва за выход на винтовую лестницу? Я уступаю место рассказчика самой Себастьяне — позже она сделала в своей книге несколько записей о том, чем закончилось ее пребывание на Кубе.


«Ох, душенька, я совершила непростительную ошибку. К огромному удивлению Леопольдины (а она оказалась куда более стойкой и здравомыслящей), я поверила алхимику, который пообещал поделиться кое-какими недавно полученными сведениями о тебе, если мы с миром покинем его дом и не станем накладывать на него проклятие.

Да, милая Геркулина, Бру заставил меня поверить, будто у него есть какие-то вести от тебя. Ужасные события того дня затмили мой разум — je déteste les serpents![200] — и выкачали из меня все силы, поэтому я не смогла выведать у Бру при помощи своего Ремесла, что ему о тебе известно. Пришлось положиться на его слова. Ах, Геркулина, прости мне этот непозволительный промах! Однако позволь заметить, что я очень боялась явления крови в тот самый момент, когда стояла перед алхимиком на крыше его дома посреди кубинской столицы. Я не могла рисковать, или моя кончина стала бы поистине бесславной. Мне очень хотелось поставить негодяя на место, но для этого — как для того, чтобы усмирить разъяренную собаку, — мне потребовалось бы собрать в кулак всю свою волю, а я слишком ослабела. К тому же я боялась, что Леопольдина окажется в полной его власти, если со мной случится беда. Ведь я не просто начала знакомить ее с азами Ремесла, но успела обучить многим тонкостям — правда, исключительно белой магии. Я опасалась, что если ей захочется убить Бру, если ее дебютом станет расправа над ним, это сможет толкнуть юную ведьму на темную стезю. И я поверила этому лгуну, когда он заявил, будто совсем недавно получил от тебя второе письмо. По его словам, ты написала, что не можешь последовать моим указаниям и покинуть Флориду, поскольку состояние твоего здоровья делает путешествие невозможным. Да, я поверила ему на слово и даже не попросила показать письмо — ведь он сумел назвать твой адрес в Сент-Огастине. Потом я узнала, что адрес был вымышленным. Le bâtard![201] Ох, теперь, когда силы ко мне вернулись, так хочется повернуть время вспять и вновь оказаться на его крыше. Тот день закончился бы для Бру совсем иначе!»


Как и было обещано, ведьмы оставили дом алхимика с миром. Во всяком случае, настолько мирно, насколько было возможно. Как написала впоследствии Себастьяна, вспоминая день отплытия из Гаваны, «измененные зрачки девочки больше часа после нашего ухода из дома Бру не могли принять обычную форму, и ей пришлось идти до гостиницы, низко опустив голову, чтобы никто не увидел ее глаз. Я вела ее за руку, чтобы бедняжка не споткнулась».

Леопольдину, как мне показалось, приставания Бру встревожили куда меньше, чем тайны его дома. Она полагала, что эти тайны останутся для нее тайнами навсегда. Прежде всего я имею в виду Комнату камней. Девочка с трудом подбирала слова для описания этого места, но чем больше узнавала Себастьяна, тем сильнее она радовалась тому, что они покинули дом Бру. Вернее, унесли оттуда ноги. Сколько хлопот и забот навалилось на них! Нужно было поскорей встретиться со мною в Сент-Огастине — раньше, чем туда доберется Бру. А если он солгал? (На самом деле так и было.) Вдруг я уже на пути в Гавану, нетерпеливо жду встречи со своею сестрой и хочу узнать, какой же секрет она раскроет мне при встрече? Вдруг я прибуду в Гавану и застану здесь одного Бру? Что мне делать? Что со мною будет? Конечно, Себастьяна попробовала прислушаться к внутреннему голосу — тому самому, что недавно помог ей отыскать Леопольдину. Однако в ту пору я еще не попала в беду, если не считать моей постоянной меланхолии. Я не раз мысленно звала на помощь, но вряд ли Себастьяна, измученная путешествием и тревогами последнего времени, могла услышать мои скорбные «au secours».[202] Сила ведьмы идет на убыль по мере того, как приближается ее День крови.

У нее имелись и другие насущные заботы: Себастьяна тревожилась, что Асмодей узнает о событиях того дня и о том, как они на нее подействовали. Если это случится, как удержать его от стремления убить алхимика? Она не сумеет этого сделать. Вот что Себастьяна записала о том вечере в своей книге.


«События того дня мне пришлось скрыть или, по крайней мере, рассказать о них в сильно измененном виде. В этом Леопольдина обещала мне полное содействие и поддержку. Конечно, мною руководило не желание как-то приукрасить свои похождения или выставить их в более привлекательном виде. Вовсе нет. Дело заключалось в том, что Асмодей вечно порывался кого-нибудь убить за меня, а я никогда не позволяла ему этого. Ни я сама, ни мир, где все мы живем, не выиграли бы от кровавой мести. Вот и теперь мне хотелось встретить остаток своих дней со спокойною совестью, сознавая, что и алхимик проживет отпущенные ему годы, ревниво храня свои тайны и кочегаря свой атанор, вознесшийся над улицами Гаваны. Во всяком случае, так я тогда думала. Сегодня, конечно, мое решение было бы другим. Бру настигла бы страшная смерть».


Отъезд Себастьяны и ее спутников с Кубы свершился безотлагательно, хотя отплыли они не все вместе, а парами, как бы разделившись на две партии. Это произошло вечером того самого дня, когда Себастьяна с Леопольдиной побывали в гостях у Бру. Планы их теперь были таковы.

Асмодею с Люком предстояло прямиком отправиться в Сент-Огастин, чтобы, если получится, перехватить меня там, а если я уже отбыла в Гавану, постараться вернуть меня с полдороги. Их целью было не дать мне попасть в лапы к Бру, которому теперь стало известно, что я живу в Сент-Огастине. Если бы эта часть плана увенчалась успехом, мы втроем поплыли бы на островок под названием Индиан-Ки: это место выбрала сама Себастьяна. О нем ей много раз говорил Асмодей, узнавший об этом месте от собутыльников в портовых кабаках Гаваны, где он обожал проводить время. Остров показался ей удобным местом для встречи: удаленный клочок земли, населенный разношерстным морским сбродом — такие люди не станут слишком интересоваться новоприбывшими, чтобы не нарваться на такие же расспросы. Там практически не было постоянного населения, кроме нескольких десятков «залетных птиц». Несмотря на это — или именно благодаря этому, — они надежно защищали остров от пиратов или индейцев, желавших поживиться за счет одиноких путешественников. Кроме того, остров Индиан-Ки был не так известен, как соседний Ки-Уэст, где народу насчитывалось побольше и куда Бру, если бы он решил разыскивать беглецов, обратил бы свой взор в первую очередь. По логике, мы должны были уехать именно туда: среди сотен тамошних жителей мог затеряться кто угодно, в том числе и сам Бру.

Итак, из Гаванского порта отплыли два судна: одно уносило к американским берегам Асмодея вместе с его любимцем лордом Б., другому же предстоял более короткий морской переход к острову Индиан-Ки. Там обеим ведьмам предстояло ждать воссоединения с родными и близкими. Такой план они составили вечером после похода к алхимику и тотчас начали приводить его в исполнение.

Но вначале ведьмам пришлось потрудиться. Впрочем, Себастьяна сочла, что двух заклинаний должно хватить.

Она чувствовала себя слишком слабой, чтобы справиться с этим самой. Моя мистическая сестра не спала всю ночь перед отплытием — она вносила записи о случившемся в свою «Книгу теней», закончив призывом, обращенным ко мне: «Беги!» Потом шифром, знакомым нам обеим, она приписала: «Индиан-Ки». После этого Себастьяна занялась детьми.

Сначала она заставила Леопольдину торжественно поклясться, что та никогда и ни за что на свете не наложит ни одного заклятия на Люка без его ведома, а затем принялась руководить ее действиями. Люка же просто распирало от гордости за то, что ему отведена столь важная роль в намеченном плане.

Поймите: дети не знали, что они пустились в путешествие ради встречи с их родителем. Себастьяна считала, что я сама должна сообщить им такую новость, и взяла с Асмодея обещание, что он не откроет им секрет. Тем не менее они покидали Гавану с радостью, всячески стремились помочь Себастьяне и старались как можно точнее выполнять ее указания. Если все получится, думали они, встреча с той, другой ведьмой порадует их благодетельницу.

Enfin, главная проблема состояла вот в чем: если Асмодей с Люком не застанут меня в Сент-Огастине или на пути в Гавану, если я все-таки доберусь до Кубы, Себастьяне нужно как-то связаться со мной, предостеречь и сообщить, где она находится. Как я уже сообщала, обо всем этом она написала в своей «Книге теней». Но как сделать так, чтобы книга попала в библиотеку Бру и я нашла бы ее? А вот как.

Лео наложила на брата известное в мире теней заклятие, под покровом и прикрытием которого мальчик проскользнул, никем не замеченный, за черные ворота дома Бру и проник в библиотеку. Там он пристроил «Книгу теней» так, как велела Себастьяна: сначала вырезал сердцевину из трактата Дельфинуса, потом приклеил к его корешку ленточку с надписью «Аделаида Лабилль-Гиар», а затем… Какое именно заклятие было применено? Довольно простое; оно сделало и без того неприметного малыша практически невидимым.

Для того чтобы заклинание хорошо сработало, требовалась кукла, представлявшая собой уменьшенное изображение Люка. Поскольку быстро достать глину для ее изготовления было затруднительно, воспользовались воском: растопили пять свечей, размяли материал до нужной степени податливости, а затем Себастьяна с Леопольдиной, ее добровольной помощницей, вылепили фигуру мальчика, похожую на него самого, как две капли воды. Сходство увеличивали выстриженные с головы Люка и отданные его восковому двойнику пряди волос. Кроме того, фигурке вывернули — извинившись перед Люком — левую ногу, иначе заклинание могло не сработать. (На эффективности заклинания благотворно сказалось и то, что люди обычно стараются не смотреть на хромых.)

Кроме того, требовалось что-то черное — это гарантировало, что Люка на улицах города никто не заметит. Для этого из оставшихся у Себастьяны перстней были вынуты оникс и гематит, самые темные из камней, имевшихся под рукой. Их воткнули в грудь восковой фигурки. Люк готов был поклясться, что почувствовал тяжесть в собственной своей груди — примерно такое же ощущение возникало у него после того, как он слишком долго плавал по Тибру, а затем взбирался на крутой берег. Потом Асмодей с мальчиком отправились в порт и вернулись в гостиницу незадолго до отплытия во Флориду. Их поход увенчался успехом: они принесли несколько черных перьев, черный бархат (хотя и черный атлас тоже подошел бы) и черный ящик. Все это тоже было связано с Ремеслом: перья воткнули в спину восковой фигурке («Ой!» — вскрикнул при этом мальчик и подмигнул испугавшейся сестре), чтобы обеспечить плавность шага и грацию движений, сравнимые с полетом птицы. Затем всю фигурку завернули в бархат «для пущей секретности» и положили в черный ящик «для свершенья задуманного в полной тайне». Таким образом заклятие было наложено («Как! И это все?» — спросила Леопольдина скептически, хотя и с удовлетворением), и Люк отправился выполнять поручение. Теперь никто не мог ему помочь, оставалось лишь терпеливо ждать его возвращения. Когда это произошло, все стали поздравлять маленького героя, и это длилось около часа. Книга заняла предназначенное ей место, и они отправились в порт. Проходя мимо собора, Себастьяна не преминула оставить пригоршню колдовских семян саподильи у ног статуи ее святого тезки: она знала, что я их непременно увижу, если доберусь до Гаваны. Она понадеялась, что я почувствую их магическую силу и догадаюсь, что здесь побывала моя soror mystica. Я действительно обратила внимание на статую и услышала исходящий от нее зов, но, увы, не связала его с Себастьяной, как та надеялась, и не догадалась, что статуя была ею зачарована. Моя мистическая сестра посылала мне намек на то, что в римских катакомбах, носящих имя этого святого, она нашла близнецов. Alors, это порой бывает с нашим Ремеслом: оно не такое простое, как вера, и не такое надежное, как наука.

И наконец Себастьяна с Леопольдиной и Асмодей с Люком сели на два разных судна. К сожалению, они не знали, что я уже покинула Сент-Огастин и плыву по реке Сент-Джонс, намереваясь добраться по ней до моря, чтобы вскоре попасть в Саванну, там встретить Каликсто, Диблиса и вместе с ними погрузиться в кромешный ад на борту «Афея». Что ж, так иногда бывает. Когда Асмодей с Люком не застали меня во Флориде, они отправились на остров Индиан-Ки, к Себастьяне и Лео. Посовещавшись, Себастьяна и Асмодей решили, что возвращаться в Гавану слишком опасно; к тому же обессиленная Себастьяна была слишком слаба для нового морского путешествия, не говоря уж о новой встрече с Квевердо Бру.

Тем не менее в Гаване мне все-таки удалось выжить. И вот, направляемая книгой моей сестры, с помощью верного и любимого Каликсто, я уже не сомневалась, что найду Себастьяну и ее спутников на этом острове. Ведь они сами подсказали мне, где их искать. Надежда на встречу, как объяснила потом Себастьяна, отодвинула день ее крови, страшный день ее крови. Именно так: она ей сильно помогла, эта надежда — как и обретенные ею «сокровища».

И наконец мы с Каликсто увидели берег острова Индиан-Ки. Там, у ветхой пристани, при свете клонящегося к закату солнца я увидела две фигуры, сидящую и стоящую. Одежда на сидящей женщине сияла яркой синевой, она была голубее моря и неба, чистая, как сама лазурь. И я сразу поняла: это Себастьяна д'Азур. А высокая девочка подле Себастьяны, разделявшая ее ожидание и прикрывавшая ее от солнца шелковым зонтиком, — то была моя дочь Леопольдина, такая же ведьма, как я сама. По длинному пирсу навстречу нам шагал мужчина, судя по широким плечам и белокурым волосам — Асмодей; за ним по пятам шел, прихрамывая, мальчуган со светлыми волосами. Он старался идти как можно быстрей, насколько позволяла его больная левая нога.

Каликсто улыбнулся, налег на весла, и лодка еще быстрее стала приближаться к пирсу. Когда же он поднял руку и помахал ею, то в ответном приветствии взметнулась одна, потом две, три, четыре — восемь рук поднялись, чтобы помахать ему в ответ. (Bien, пусть будет все-таки шесть рук; я и сейчас не могу поверить, что Асмодей тоже мне помахал.) А при виде того, как Леопольдина помогла Себастьяне подняться из кресла, я встала на колеблющейся под моими ногами корме шлюпки и махала, махала обеими руками, словно собиралась взлететь. Мое сердце было готово взорваться, как падающая звезда, но звезды взрываются, когда умирают, а я, к счастью, выжила. Когда же я ступила на пирс и попала в объятия дорогих мне людей, то удивлялась только одному: каким образом это незнакомое место вдруг оказалось таким похожим на родной дом?

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Post equitem sedet atra cura.

Позади всадника сидит черная забота.

Гораций. Atra Cura



— Mes enfants,[203] — проговорила Себастьяна сквозь подступившие слезы, подталкивая ко мне Леопольдину и Люка, — позвольте мне представить вашу… вашу Геркулину. Dites bonjour.[204]

И они действительно поприветствовали меня: Люк отвесил поклон, а Леопольдина, хоть и не подошла ко мне близко, тоже кивнула. Дело в том, что у бедняжки появились некоторые подозрения, которыми она еще не успела поделиться с братом. Основывались они, aprés tout,[205] на простой арифметике: она сама, Лео, несомненно была ведьмой, хотя ее мать Перонетта была простой смертной; и если учесть, что я — «очень особенная», по словам Себастьяны, ведьма — повстречала Перонетту лет десять назад (Леопольдине и ее брату как раз исполнилось десять лет), то значит… Лео, как уже говорилось, обладала острым умом и сразу смекнула, что именно могло быть во мне особенного. Более того: Асмодей не сдержал обещания помалкивать, а Себастьяна за прошедшие месяцы почти отчаялась увидеть меня снова и начала говорить обо мне в таких выражениях, которые позволяли предположить, что я причастна к появлению на свет близнецов, хотя она и не называла меня напрямую их отцом.

— Здравствуй, — произнесла наконец девочка.

Я обратила внимание, что сказано это было по-английски, но с сильным французским акцентом. Себастьяна считала, что по-французски надо говорить только в мире теней, только дома, и за полгода обучила Лео почти всему, что знала сама. Люк же находился всецело на попечении Асмодея, что сильно расстроило меня, когда я узнала об этом. Однако потом стало ясно, что каждый из «опекунов» уравновешивал влияние другого на моих малюток. Да Себастьяна и не допустила бы ничего дурного. Между тем Леопольдина протянула мне руку с длинными гибкими пальцами — совсем как у меня, только еще мягче и, пожалуй, несколько угловатую, что объяснялось ее юным возрастом — и показала мне свой oeil de crapaud, в котором черный зрачок выступал, образуя подобие жабьей лапки, на синеву радужной оболочки, такой же светлой, как и у Люка. И вот она стояла, показывая мне глаз, что между нами, сестрами, означает вызов или приветствие.

«Что же мне делать? Что сказать?»

Я отошла от Лео и приблизилась к Люку, и тот сжал мою руку, принялся осыпать меня поцелуями, и мне даже показалось, что на мою щеку упала слеза — одновременно легкая и очень весомая. У мальчика под ногтями и на линиях липких от пота ладоней чернела грязь, выделяя все линии его судьбы. Тем не менее эта детская ручонка показалась мне верхом совершенства.

Вот уж воистину, две половинки меня самой. Это было сразу и жутко, и восхитительно.

Я снова взглянула на Леопольдину. Она казалась выше, рядом со светловолосым братом выглядела едва ли не брюнеткой, и лишь в ее кошачьей грации да в своевольном упрямстве Люка я смогла угадать черты, доставшиеся им от Перонетты Годильон. Одним движением пальца я передвинула свои синие очки на кончик носа, чтобы поверх темных стекол показать юной строптивице мои глаза. Затем шепотом сообщила ей, что колдовская метка запечатлена в них навсегда и что когда-нибудь я расскажу ей отчего, если она захочет меня выслушать.

— Vous êtes… — робко начала она по-французски и оглянулась на Себастьяну, после чего, набравшись храбрости, продолжила: — Так вы очень сильная ведьма?

— Думаю, так и есть, — ответила я, всей душою желая, чтобы она не восприняла мои слова как хвастовство.

По правде сказать, у меня перехватило дыхание. Стоя на неплотно пригнанных и посеревших от непогоды широких досках пристани, взволнованная до такой степени, что готова была разрыдаться и потерять самообладание, я вовсе не чувствовала себя сильной. Нет. И когда я повернулась к Себастьяне, с трудом заставив себя оторваться от ее «сокровищ», то поняла: силы мои окончательно истощились.

Ах, столько лет, столько долгих лет я ждала момента, когда опять увижу ее, эту ведьму, которая отыскала и спасла меня. Теперь время пришло, и мы снова встретились. Я сразу заметила, что Себастьяна нездорова: ее кожа была влажной, в испарине, и мне оставалось только гадать, долго ли она ждала меня на пристани в компании Леопольдины. Шелковый зонтик недостаточно защищал ее от солнца. Не так давно Себастьяна по очень настойчивой просьбе ученицы узнала при помощи ясновидения день моего приезда (юные ведьмы не страшатся этой отрасли Ремесла, в отличие от старших сестер), но его час оставался для них неведом. На лице Себастьяны прошедшие годы оставили свой след. Их действие, однако, не было разрушительным, вовсе нет: она по-прежнему оставалась красивой, хотя ее черные волосы подернулись серебром да углубились морщинки у рта и у синих глаз — их лазурная синева звучала в том имени, которое она приняла в мире теней: Себастьяна д'Азур. Азур — по-французски означает «лазурь». Себастьяна Лазурная. Фигура ее тоже изменилась, потяжелела и утратила прежнюю статность. Талия исчезла, хотя… В общем, бывает и хуже: слишком полной назвать ее было нельзя. Кожу Себастьяны покрывала испарина, и это было, скорее всего, потому, что она не успела привыкнуть к жаре американского юга. Моя soror mystica так и не привыкнет к этой жаре до самой смерти. Во время наших разговоров мне всегда приходилось либо обмахивать ее каким-нибудь веером, либо прибегать к помощи целой системы механических опахал, укрепленных на потолке и стенах всех наших комнат, — их приводили в действие с помощью бечевки, привязанной к руке или ноге. Мне не хотелось отходить от моей Себастьяны ни на шаг — как и ей от меня, — но мы все-таки расстались после взаимных приветствий. Асмодей при этом молчал, но он, конечно, обратил внимание на мои глаза, выдававшие мою колдовскую силу, и это явно его встревожило.

Итак, пройдя по дощатому пирсу, я ступила на почву острова Индиан-Ки, где нас ожидали прохладная тень и освежающий лимонад, любезно предложенный Леопольдиной с подсказки ее наставницы. Лео и Себастьяна пошли вперед, Каликсто молча и устало поплелся рядом с Асмодеем, а замыкали процессию мы с Люком. Тот сунул свою ладошку в мою руку и, заглядывая мне в глаза, с широкой и открытой улыбкой сообщил, что вечером, когда стемнеет, состоится бал в честь доктора, недавно приехавшего на остров со своей семьей.

— Доктор? — переспросила я.

— Да, — подтвердил мальчик. Он решил, что я, должно быть, не знаю этого слова по-английски, тактично подошел как можно ближе, чтобы не конфузить меня перед всеми, а потом шепотом перевел: — Un medecin.

— Ах да, — откликнулась я, — теперь понимаю, un medecin.

— Oui, c'est çа.[206]

При этих словах Себастьяна обернулась, хотя отошла слишком далеко вперед, чтобы слышать наш разговор, и, пристально посмотрев на Люка, показала ему глаз.

— Вот я и говорю, — поправился малыш, — доктор. И бал! Хотя Себастьяна говорит, что это не настоящий бал, а просто такая вечеринка.

— Ага, вечеринка, — как попугай, повторила я.

Собеседник из меня получался неважный, мои нервы были слишком сильно напряжены. Мог ли кто-нибудь осудить меня? Дети или, возможно, я сама? Увы, винить меня оказалось некому: Лео и Люк так ненавидели и презирали свою покойную мать, что считали ее источником всех бед — перечень их был весьма удручающим. Проступки Перонетты перед несчастными детьми оставили свой след и в буйном характере Леопольдины, и в прискорбной склонности Люка к самоуничижению (он и ныне часто падает духом, а когда это происходит, постоянно твердит: «Je suis nul», подразумевая под этим: «Я ничтожество»). Меня они не считали причиной своих несчастий. Кажется, даже малой толики их гнева мне не досталось. Меня они оправдали. Леопольдине льстило, что я тоже принадлежу к миру теней и являюсь очень сильной ведьмой, а Люку достаточно было сознавать, что я его не покину. Перонетта десять лет внушала им чувство ущербности, а печальных последствий этого не могли изменить ни любовь, ни волшебство, ни что-либо еще. Поэтому я и сама решила, что все их несчастья и горести были делом рук Перонетты, ибо все это случилось в мое отсутствие. Оправданием для меня стало мое сердце, потерявшее покой с тех самых пор, как я узнала о них. Конечно, и я была виновата перед Перонеттой, но воспоминания о ней я спрятала в самом далеком уголке памяти, заперла их там, как в чулане, и поклялась никогда туда не заходить.

Alors, мы выбрались на берег острова. Люк тащил меня за руку, пока мы шагали по дощатому настилу, как незадолго до того тянул за руку Асмодея.

— У нас тут часто устраивают вечеринки, — сообщил он мне и подпрыгнул от радости, как и подобает мальчику его лет.

Однако приземлился он не слишком удачно — ему помешала больная левая нога, обутая в тяжеленный ботинок, в то время как другая оставалась босой. Лодыжка подвернулась, и он захромал так сильно, что Себастьяна вновь обернулась, а вместе с нею и Асмодей. Люк заверил их, что все в порядке, и мы продолжили путь; теперь уже я протянула ему руку, чтобы он оперся на нее.


Невероятно, но вечером того же дня на острове действительно устроили нечто вроде бала.

— И это весьма кстати, — проговорила Себастьяна и обратила внимание Лео и Люка на правописание этого слова. — Мы сможем отпраздновать ваш приезд и в то же время сумеем избежать излишнего внимания. Сегодня внимание местного общества будет занято семейством доктора Тревора. Он приехал на остров с женой, двумя дочерьми и молодым джентльменом, который приходится ему сыном. Сама понимаешь, тем, кто живет в мире теней, лишнее внимание претит.

Когда позднее мы на пару минут оказались наедине, Себастьяна добавила с улыбкой:

— Се n'est pas un vrai bal.[207] Но если им нравится называть это балом — ладно, не стану их разуверять. Пусть пребывают в заблуждении.

Она знала, о чем говорит — ведь Себастьяна побывала на балах всех столиц Европы, в самых блистательных замках. Однако колонисты, жители острова Индиан-Ки, были так добры к ней с того самого дня, когда они с Леопольдиной прибыли сюда. Всякий раз, когда она вспоминала те первые дни, полные отчаяния и страха от мысли, что она никогда более не увидит меня, когда она начинала говорить мне о них, зрачки ее глаз меняли очертания. Это побудило меня солгать. Разумеется, то была бескорыстная и святая ложь: я попросила у Себастьяны прощения за опоздание и заверила, что задержалась в Гаване единственно из-за того, что ожидала возвращения Каликсто. К счастью, слабая улыбка собеседницы дала мне понять, что эта причина не требует дальнейших объяснений. Затем я признала, что действительно встречалась с Квевердо Бру, но затем будто бы почувствовала, что его намерения странны и нечисты, а потому держалась от него на расстоянии, несмотря на его назойливость, пока наконец не отделалась от него навсегда. Мне удалось убедить мою сестру, что я не пострадала от руки Бру и удерживала его на расстоянии, хоть действительно не раз посещала его библиотеку, а в конечном итоге избавилась от его общества, причем с помощью слов (то есть не прибегая к такому средству, как погребение заживо!). Поверила ли мне Себастьяна? Прибегала ли она к ясновидению, чтобы узнать правду о моем пребывании на Кубе? Не могу вам сказать. Однако на пирсе, едва заговорив со мной, она отметила мою бледность и потрогала посеребрившиеся пряди моих волос. Не призывала ли она меня тем самым к тому, чтобы я облегчила душу, рассказав ей обо всем? Я не знаю. Но даже если она догадалась о чем-то, то я все-таки предпочла бал исповеди. Во всяком случае, в тот день. Ну а потом осмотрительность показалась мне наиболее разумной линией поведения, и я решила умолчать об ужасах, пережитых мною в Гаване.


Себастьяна и Асмодей не только поселились на Индиан-Ки, но явно испытывали удовольствие от тамошней жизни. Их тепло приняли осевшие на острове просоленные моряки, эти пропащие души и недавние злодеи: Себастьяну — благодаря ее деньгам, Асмодея — из-за его физической мощи. Деньги и сила, вот что ценили на этом острове Хаусмана.

Джейкоб Хаусман был истинным владыкой острова, и то, что он позволил сначала Себастьяне и Лео, а затем и Асмодею с Люком поселиться в его владениях (а все воспринимали Индиан-Ки как его владения), объяснялось множеством причин. Деньги и физическая сила играли тут далеко не главную роль.

Если говорить прямо, Себастьяна принялась флиртовать с Хаусманом, но делала это так деликатно и искусно, что могла вполне рассчитывать не только на собачью преданность хозяина острова, но и на дружелюбное отношение к себе его «хозяйки». Не поручусь, что в дело не пошли заклинания и заговоры. Во всяком случае, обо всех подробностях моя мистическая сестра предпочитала скромно умалчивать. Более того: я заметила, что Хаусман побаивается Асмодея. Стоило посмотреть на этих двоих, когда они стояли рядом, и становилось ясно, что первый боится второго. Это говорило об Асмодее куда красноречивее, чем мог бы выразить сам Хаусман, несколько лет назад прибывший на Индиан-Ки с острова Стейтен-Айленд и сумевший превратить здешнее поселение в процветающий порт, соперничавший даже с Сент-Огастином, который располагался в нескольких сотнях миль к северу, и с островом Ки-Уэст — на расстоянии однодневного морского перехода к югу. При этом площадь Индиан-Ки составляла всего одиннадцать акров! Такому человеку, как Хаусман, очень трудно внушить чувство страха, однако Асмодею это удалось.

Однажды мне довелось узнать, в какую сумму обошелся Хаусману остров. Пять тысяч долларов — именно столько он заплатил в 1831 году, когда отплыл на юг, имея при себе прорву денег наличными, а за душой — множество грехов. Он прекрасно понимал, что эти грехи не дадут ему покоя, пока он тихонько не осядет в каком-нибудь укромном уголке. В ту пору ему было почти столько же лет, сколько было мне в тот год, когда я впервые высадилась на его остров (то есть чуть более тридцати). Тогда у него имелось много поводов страшиться закона, но теперь беспокоиться было не о чем, ибо здешние законы писал он сам. Точнее, Хаусман как раз и представлял собственною персоной верховный закон острова Индиан-Ки.

Короче говоря, Хаусман уговорил прежнего владельца, некоего Гибсона, продать ему в полную собственность это «имение». Похоже, Гибсон не представлял себе ценности того, чем владел. В те времена Индиан-Ки представлял собою якорную стоянку на оживленном торговом пути, незначительный перевалочный пункт с полуразвалившимся двухэтажным постоялым двором, где иногда останавливались моряки, поджидавшие, когда поблизости произойдет очередное кораблекрушение, после которого им будет чем поживиться, и развлекавшиеся в ожидании этого праздника игрой в принадлежавшие Гибсону кегли и его же бильярдом, не говоря о прочих удовольствиях, в высшей степени популярных среди сошедших на берег моряков. Первое место в этом ряду принадлежало — будем откровенны до конца — девкам и выпивке. Однако Хаусман разглядел потенциал островка, который военные в силу его месторасположения сочли бы важным стратегическим пунктом: Индиан-Ки находился всего в тридцати пяти милях от рифа Кэрифорт, где кораблекрушения случались одно за другим, после чего покинутые командами суда вместе со всеми товарами доставались тому, кто первый на них наткнется и заявит свои права. Кроме того, отсюда было рукой подать до колодцев на острове Лоуэр-Маткумб-Ки, откуда завозили пресную воду в неограниченном количестве. К тому же за Индиан-Ки с давних пор закрепилась репутация места, где нет москитов. Слух этот пустил сам Хаусман, но в нем содержалась доля истины — как из-за расположения острова, так и из-за здешней розы ветров. Bref, то было место, вполне пригодное для жизни или, во всяком случае, обещающее таковым стать.

Хаусман развернул на острове бурную деятельность. Он проложил улицы, вдоль которых вскоре выросли дома, окруженные садами. Он позаботился о завозе саженцев и плодородной земли, чтобы они могли продолжить рост. Ну и конечно, покупал рабов. Для поддержания «бизнеса» заселивших остров охотников за чужим добром он построил склады, причалы и пристани, а также несколько цистерн для хранения воды — одна из них была высечена из мрамора во время нашего пребывания на Индиан-Ки. Она обошлась хозяину острова в четыре тысячи долларов. Хаусман привлекал мастеровых, необходимых для исполнения его замыслов: кузнецов, судовых плотников, конопатчиков, портных, поваров и прочих; все они жили на острове душа в душу, ибо Хаусман настаивал на гармонии, поддерживая ее с помощью своих сторонников и периодических публичных выступлений по различным поводам.

Таково было состояние острова, когда на него высадились мы с Каликсто. Да, в далеком 1838 году Индиан-Ки был поистине райским уголком. Увы, процветание нередко ведет к раздорам, и тогда люди разделяются на противоборствующие партии.


Чтобы наша «семья» внесла свой вклад в организацию бала, Леопольдина испекла пирог, но печь была такой ветхой и покосившейся, что извлеченное из ее чрева угощение казалось живым — непропекшиеся внутренности подрагивали, как желе, а поверхность, напоминавшая полужидкий пудинг, вздымалась и опускалась — и совершенно несъедобным. Вид печева был настолько впечатляющим, что Люк спросил, не разрешат ли ему «убить» пирог — например, кокосовым орехом, который мальчик нашел на песке у двери в кухню и теперь угрожающе размахивал им. Это предложение порадовало только Асмодея. Себастьяна, хоть и сама едва подавляла смех, предложила мальчику отказаться от затеи и отнести орех туда, где он его взял. Она от души сочувствовала Леопольдине, поскольку сама всякий раз ощущала себя лишней, заходя на кухню, хотя это случалось нечасто. Но что же делать? Ведь на le bal[208] нужно явиться с пирогом. Как спасти положение?

Мы с Каликсто молча потягивали лимонад и наблюдали, как Себастьяна и Лео пытались покрыть пирог сахарной глазурью. Увы, для того чтобы поправить дело, понадобились бы смола и конопатка. Кроме того, пирог еще не остыл, а потому глазурь стекала с боков, словно сок дерева с надрезанной корой. Когда Люк подсказал еще один вариант того, как можно употребить пирог: приделать к нему цепь и использовать на лодке в качестве якоря, — Себастьяна и Лео усмехнулись, пожали плечами, что означало отказ от дальнейших попыток придать пирогу аппетитный вид, и согласились с предложением мальчика. Люк и Асмодей громко рассмеялись, и я бы тоже присоединилась к их веселью, если бы меня не пробил озноб при звуках этого хохота, прежде так унижавшего меня.

Вместо пирога мы решили принести на бал пунш. Тот удался на славу и получился таким крепким, что про пирог вскоре никто не вспоминал. Напиток подлил масла в огонь всеобщего веселья, и вечеринка стала еще более оживленной.

Ах, как отплясывали мы в тот первый вечер на затерянном в море острове! У меня остались чудесные воспоминания. Бальная зала представляла собой песчаную выровненную площадку, на которую был положен дощатый настил, а над ним возвели нечто вроде огромной беседки. Стены и крышу покрывали множество усеянных цветами лоз: они вились по стропилам и боковым столбам, заполняя все пространство между ними.

К лозам были прикреплены зажженные фонарики. Я сама помогала развешивать их — вскоре после того, как прибыла на остров. Мы вставляли белую свечу в стеклянный стакан, который помещали в абажурчик из розовой бумаги. Таким образом, фонарики получались не белыми и не красными, чтобы проходящие мимо суда не приняли их за навигационные огни и, введенные в заблуждение, не взяли курс прямо на них. (Танцевать в лучах розоватого света было не слишком удобно, синие стекла моих очков сильно его ослабляли; но я умудрилась извлечь выгоду даже из этого — объяснила свою неуклюжесть слабым зрением, из-за чего могла не снимать очки весь вечер.) Сколоченные из грубых досок столы, накрытые кружевными скатертями, ломились от изысканных яств. Даже в Гаване и Ки-Уэсте трудно было бы рассчитывать на лучшее угощение, хотя сервировка явно указывала на главное занятие жителей острова: все приборы были великолепны, однако среди них не удалось бы найти двух одинаковых, а на многих красовались монограммы персон, чьи имущество навсегда исчезло в бурных волнах, а имена уже никогда не удастся установить. Вы и не представляете, какие вещи попадали на этот остров, вынесенные течением на берег. Например, в доме Хаусмана имелось фортепиано, потерянное каким-то маркизом, перевозившим его из Нового Орлеана во Францию, а в нашем доме стояла большая арфа: на ней никто не умел играть, но она, по словам Люка, служила отличным приспособлением для нарезания твердого сыра. Под звуки этого самого фортепиано и этой самой арфы мы и танцевали тем вечером, ибо старшая из дочерей доктора Тревера ловко умела барабанить на первом из инструментов, а ее маленькая сестра сносно бренчала на втором.

Итак, мы танцевали, причем все со всеми, насколько позволяли возможности нашей компании: Себастьяна вальсировала с Каликсто — пока Асмодей с Хаусманом отошли справить малую нужду на песок, — затем Асмодей с Леопольдиной в очередной раз продлили заключенное меж ними перемирие во время длительного ринг-данса; мы же с Люком прогалопировали кадриль, которую никто из нас двоих танцевать не умел и не имел ни малейшего шанса когда-либо выучить. Потом пары менялись бессчетное количество раз, за одним исключением: мы с Асмодеем так ни разу и не сошлись вместе. К такому я не была готова. Зато я танцевала с охотниками за товарами с потерпевших крушение кораблей и ловцами черепах.

В тот вечер я танцевала даже с Хаусманом: Себастьяна едва уловимым жестом отвергла его ухаживания, и я неожиданно для себя закружилась в паре с ним. Ведь это он устроил прием, он был хозяином острова, и ни один человек не мог поселиться на Индиан-Ки без его благосклонного дозволения. В тот вечер я получила это дозволение, как и предвидела моя сестра. Каликсто также получил приглашение остаться на острове, когда неделю спустя вместе с Хаусманом сплавал на разбившееся о скалы судно и продемонстрировал при этом сноровку в морском деле. По возвращении он преподнес мне кое-что из своей добычи: переплетенное в кожу собрание сочинений Вальтера Скотта, а также увесистый том пьес столь высоко ценимого мной Шекспира. Явившись на le bal в том самом платье из изумрудного шелка, в котором приплыла с Кубы, я невольно предопределила свою судьбу на грядущие годы: мне суждено было вновь стать Геркулиной и распрощаться с именем Генри.


Так мы попали на остров Индиан-Ки. Так очутились в этом раю. Да, жизнь на острове была поистине райской, но она не продлилась долго. Такое долго не длится. Вскоре Себастьяна умерла. А после этого нас всех тронуло дыхание смерти; о, какое ядовитое дыхание!

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

Лишь мысль о том, что смертна и она,

Дает мне силу пережить утрату.

У. Шекспир. Юлий Цезарь

(Перевод М. Зенкевича)



Мы жили вшестером в деревянном доме, выкрашенном желтой масляной краскою; с фасада у него было три этажа, а сзади всего два. Он стоял на самой тихой стороне острова у кромки прибоя и даже нависал над нею; набегавшие на берег волны плескались о сваи, поддерживавшие постройку со стороны берега, и были почти не слышны днем, ночью же их лепет превращался в колыбельную. Их песня до сих пор звучит в моих ушах. Я и теперь слышу эти морские волны, слышу их гул, напоминающий размеренное и неторопливое тиканье морских часов, отмечающих медленную и неуклонную смену приливов и отливов. Те сказочные дни доныне вспоминаются мне, как сон, томные и наполненные негой, если не ленивой праздностью. Тогда нас всех интересовали только знания да любовь. Но потом пришла смерть. После нее весь мир опрокинулся, повернувшись вокруг своей черной оси.

Наш дом считался на острове самым большим, не считая особняка самого Хаусмана. Наш хозяин построил этот дом совсем недавно для доктора Тревора и его семьи. Доктор — заметьте, не врач, а ученый садовод — занимался проблемами садоводства. Несколько месяцев назад он прислал Хаусману письмо, в котором сообщалось, что недавно американский конгресс принял акт, предоставляющий ему право занять участок земли площадью в шесть квадратных миль, расположенный в глубине острова, в наиболее высокой его части, чтобы сажать культурные деревья и производить соответствующие исследования. В обмен на предоставление жилья и прочих благ Тревор предлагал Хаусману стать его партнером и совместно с ним учредить некое предприятие под названием «Тропикал плант компани» — весьма неоригинальное название, заранее предрекающее провал этого начинания. Сам садовод, как выяснилось впоследствии, находил счастье в своих занятиях и готов был беседовать со всеми семенами и саженцами. Он оказался человеком до такой степени скучным, да пребудет душа его в мире, что удивительно, как эти саженцы не засохли, а семена не утратили всхожесть еще до того, как попали в землю либо увидели солнце. Что касается Хаусмана, он был честолюбив и мечтал о том дне, когда к нему ручьем, а то и полноводной рекою потекут доходы с полей, засаженных агавой (дающей сизаль, сырье для производства канатов), кактусами (на которых водится кошениль),[209] тутовыми деревьями (их листья служат пищей для шелкопряда) и морским хлопком.[210] Осторожность и неторопливость доктора Тревора, взвешенность и обдуманность его планов подействовали на амбициозного хозяина Индиан-Ки. Поскольку Хаусман надеялся на грядущее процветание, он роскошно отделал дом, выстроенный для семьи Треворов. Себастьяна купила его за сущие гроши — возможно, тут не обошлось без колдовства — вскоре после того, как она и Лео прибыли на Индиан-Ки. Тревору же не повезло: он имел несчастье явиться на остров слишком поздно, то есть спустя много месяцев после моей soror mystica и всего за несколько недель до приезда меня и Каликсто. Мы, разумеется, поселились в том самом доме, а вот припозднившиеся Треворы вынуждены были ждать, когда для них построят новое жилище. Им пришлось поселиться в гостинице, служившей приютом для приезжих охотников за чужим добром. Из-за такого соседства нервы у миссис Тревор были натянуты туже, чем струны у нашей арфы; ей поминутно казалось, что честь и доброе имя ее дочерей висят на волоске. Бал устраивали в том числе для того, чтобы успокоить миссис Тревор, крайне огорченную недавними переменами в жизни.

Как уже говорилось, наш дом имел в качестве третьего этажа нечто вроде мансарды или мезонина: там получилась идеальная студия. Туда не допускался никто, кроме нас, трех ведьм. Этот запрет соблюдался так строго, что однажды, когда мы втроем в очередной раз поднимались по лестнице в наше убежище — первой шла Себастьяна, за ней Лео, а замыкала шествие я сама, — мы обнаружили на двери, ведущей в наши «чертоги», прибитую лопасть весла с выжженными словами: «Логово ведьм. Вход воспрещен». Там мы изучали наше Ремесло и практиковались в нем, насколько могли. Начали мы с того, что исследовали фауну здешних островов. Доктор Тревор побуждал нас к этому, иногда сам того не ведая. То, что мы не могли выпросить или купить, мы попросту воровали — не ради наживы, но ради Ремесла.

Вскоре мы с Себастьяной поняли, что почти угасший интерес к колдовству вернулся и окреп. Очевидно, это объяснялось тем, что мы все делали вместе. Здесь нет ничего удивительного: оттачивать свое колдовское искусство в полном уединении — все равно что ставить хрусталь и класть серебряные приборы на стол, когда обедаешь в одиночестве. К тому же нас подстегивало присутствие Леопольдины. Когда я вступала в мир теней, я считалась мастерицею задавать вопросы, но Лео затмила и превзошла меня по этой части. Себастьяна оказалась права: девочка действительно хотела овладеть Ремеслом, ибо отчаянно в нем нуждалась. Она читала все, что мы ей давали, поэтому мне вскоре пришлось написать Эжени в Новый Орлеан и попросить ее прислать нам столько «Книг теней», сколько она сумеет достать. Эта сестра (нас связывали общие воспоминания о нью-йоркской жизни и о событиях, произошедших в стенах Киприан-хауса, где мы обе некогда обитали), впоследствии затеявшая войну с Мари Лаво за главенство в теневом обществе Нового Орлеана, прислала нам кое-какие припасы, необходимые для Ремесла и отсутствующие на Индиан-Ки. Таких было совсем немного, потому что на наш остров постоянно заходили торговые суда с разнообразными грузами и мы могли посылать с ними заказы на Ки-Уэст и Кубу, в Сент-Огастин и так далее.

Да, трудно было представить себе лучшую ученицу, чем… моя дочь. Увы, я до сих пор не научилась без запинки произносить эти слова. Точно так же она блистала и в гостиной, где по утрам в понедельник, среду и пятницу я обучала ее более привычным вещам — кстати, вместе с дочерьми доктора Тревора, Сарой и Джейн, девочками тринадцати и девяти лет. Их недостаточно острые умы порой сильно замедляли течение урока. Но они тоже делали определенные успехи в английском языке, в чистописании и тому подобных дисциплинах, в число которых входили и более серьезные науки — например, география и естественная история. Отец девочек заявлял — вполне справедливо, хоть и не без ехидства, — что эти предметы выходят за пределы понимания его дочерей. Лео куда больше хотела изучать истории ведьм, запечатленные в «Книгах теней», и чаще всего я заставала ее за их чтением: она изучала их потихоньку, в дневные и ночные часы («Подобно кое-кому, кого я знавала в прежние времена», — говаривала Себастьяна).

А чтобы мужчины не сочли, будто мы ими пренебрегаем, в той же самой гостиной мы устраивали для них ученые беседы по вторникам и четвергам. Они были обязательны для Люка и его нового товарища по имени Тимоти Тревор, которому недавно исполнилось десять лет. Каликсто тоже захаживал туда в эти дни, если находился на острове, и Асмодей обычно составлял ему компанию. Он, Асмодей, давал понять, что приходит исключительно ради того, чтобы предотвращать озорство мальчишек, поскольку сорванцы оказались очень шаловливы — до такой степени, что из-за их баловства мне пришлось отказаться от первоначальной идеи обучать всех пятерых детей вместе. Я верила его словам и страдала от его равнодушия ко всему, что я говорю, пока однажды он, к всеобщему удивлению, не задал мне вопрос. Да, он обратился ко мне. Причем вопрос касался английского языка, сложности которого нередко выводили Асмодея из себя. Начиная с того дня наша взаимная неприязнь стала постепенно сходить на нет. Так завязались дружеские отношения между мною и человеком, когда-то пытавшимся меня отравить.

— Ты бы не умерла, — заявил он как-то раз примирительным тоном, когда мне случилось напомнить ему об этом. — Если б я вправду желал твоей смерти, то напоил бы тебя более крепким ядом!

По-видимому, в том мире, где жил Асмодей, такие слова сошли за извинение.

Благодаря учебе мы и сблизились с Леопольдиной. Однако стоит отметить, что девочка относилась ко мне совершенно не так, как дети относятся к родителям: она видела во мне наставницу, то есть ведьму, чьих знаний ей очень недоставало, и она давно жаждала их получить. Несколько месяцев мы делили одну спальню на двоих. В нашем доме спален было четыре: одна для Себастьяны и Асмодея, вторая для Каликсто, третья для меня и последняя для близнецов; но Лео и Люку разрешалось ставить свои маленькие раскладные кроватки там, где им вздумается (к примеру, рядом с нашими кроватями или на террасе, если ветер был достаточно сильным и сдувал всех москитов). Когда мы с Лео жили в одной комнате, мы разговаривали ночь напролет, пока не засыпали; она расспрашивала меня обо всем, что случалось со мною, но если я пыталась задавать вопросы о ее жизни, ответом мне было молчание. Почти всегда — молчание, но никогда — слезы. Изредка она все-таки отвечала на вопросы, но при этом рассказывала про брата, и только путем логических умозаключений и выводов я могла догадаться, как жила она сама, поскольку с Люком она прежде почти никогда не разлучалась. То, что я узнавала, порой сильно меня огорчало. В конце концов Леопольдина от души попросила меня прекратить извиняться за чужие поступки, и мне оставалось лишь послушаться. Тем не менее, к огромному моему сожалению, нас до сих пор разделяет некая преграда, и я понимаю, что этой преграды не было бы, если бы я вовремя узнала о рождении близнецов. О, если бы я смогла быть с ними, когда… Hélas, на этих страницах мне тоже пора перестать извиняться. Добавлю, что с некоторых пор я страстно желаю найти в нашем Ремесле какое-либо средство, обращающее время вспять, чтобы уничтожить, стереть последние десять лет нашей жизни. Я хочу вернуться назад, чтобы самой растить и воспитывать моих детей.

Но поскольку волшебство бессильно против неумолимого течения времени, мне суждено, увы, оставаться не матерью, не отцом, даже не другом, а кем-то еще. Для обозначения этого «кого-то» даже нет подходящего слова. Но все же любовь пришла к нам, и мы лелеяли нашу гостью, как могли. Конечно, мне случалось и плакать. Например, когда Люк, которого ужалила под мышку пчела, пронесся мимо меня по длинному пирсу, переходящему в террасу нашего дома, — я сидела в кресле с томом Парацельса на коленях — и криками стал призывать на помощь Асмодея, а тот поспешил к нему, чтобы густо намазать место укуса целебной грязью, хотя я могла бы сделать это сама. В следующий раз я заплакала, когда Леопольдина, все еще спавшая в моей комнате, почувствовала кровотечение — к счастью, не как ведьма, а как девочка-подросток, — однако не сказала мне ни слова, перебравшись в спальню к Себастьяне. Enfin, я изведала на собственном опыте: жалость к самой себе это такая валюта, которая быстро накапливается и никогда не растрачивается.

Таков был наш дом: наверху мезонин, под ним спальни, две гостиные на первом этаже, да еще опоясывающая постройку широкая терраса. На террасу выходили обе гостиные. Ту из них, что побольше, мы превратили в классную комнату, и под руководством Асмодея помощник лодочника сделал полки, протянувшиеся вдоль всех стен помещения. Такие же полки были изготовлены и для верхнего этажа. Вторую гостиную, как и следовало ожидать, мы украсили дарами моря, которые Хаусман преподносил Себастьяне. Конечно, в доме имелась столовая, где по настоянию Себастьяны все члены семьи собирались и обедали по крайней мере четыре дня в неделю. Неявка к столу требовала уважительной причины, и отсутствие аппетита не могло служить извинением. Правда, Себастьяна никогда не пыталась кормить меня против воли, снисходя к тому факту, что моя потребность в еде сильно уменьшилась после… после того, как этот Квевердо Бру напичкал меня своими снадобьями.

Конечно, никто из нас не согласился бы на то, чтобы во время трапезы нам прислуживали рабы. На острове их было немало — один доктор Тревор привез четверых. Мы предпочли нанять двух сводных сестер, дочерей ловца черепах, дважды к тому времени овдовевшего. Обеих девушек по стечению обстоятельств звали Екатеринами, поэтому все называли их уменьшительными именами — Кит и Кэт. Первая прибиралась у нас в доме и прислуживала, вторая хозяйничала на кухне. По правде сказать, у нас не было выбора: все умерли бы от истощения, если бы мы, ведьмы, сами взялись бы готовить. И это самое безобидное из того, что могло произойти.

Нас так угнетала наша никчемность, что мы предложили сводным сестрицам вдвое большую плату против того, что они запросили. Мы поставили им лишь два условия: не заходить в мансарду и никогда не говорить отцу, сколько мы им платим, потому что старик считал, что имеет право на половину их заработка.

Дом наш увенчивался куполом, внутрь которого можно было попасть только с верхнего этажа. Там мы с Леопольдиной частенько заставали друг друга за чтением вскоре после рассвета и садились рядом за небольшую парту, которую Каликсто специально смастерил для этого места. Тут все было залито солнцем, нагревавшим воздух до такой степени, что уже к десяти часам утра становилось невыносимо жарко.

Был у нас, кстати, и своего рода «погреб», расположенный под полом первого этажа и при этом точно под куполом, как его антипод. Туда можно было попасть через люк в кладовой — каморке размером не более шалаша, отделявшей меньшую гостиную от столовой. Однако спустившийся в этот лаз попадал прямо в воду, потому что кладовая находилась в той части нашего дома, что покоилась на сваях — если угодно, над морскими волнами. Естественно, морская вода проникала и в «погреб», проходя сквозь щели в его стенах, больше напоминавшие жалюзи, тянувшиеся до ближнего края нашего пирса, уходя все глубже и глубже. Конечно, это был не настоящий погреб, а нечто вроде загона для морских черепах и другой морской живности, которая здесь обитала до тех пор, пока не умирала ради нашего удовольствия. Но поскольку Кит и Кэт приносили нам черепашье мясо для стейков прямехонько от их отца и сразу после улова, Асмодей переделал этот «садок», и он стал служить мальчишкам то бассейном, наполняемым водою во время прилива, то площадкой для водных игр и забав.

Когда счет времени, прожитого на острове, шел уже не на месяцы, а на годы, число его жителей стало возрастать. Уже через пару лет население так увеличилось, что в последнее наше лето на берегу вырос оживленный поселок — около сорока самых разнообразных домов, в том числе настоящих дворцов для увеселения тех, кто промышлял «спасением» грузов с разбившихся кораблей. Эти дворцы, по недвусмысленно выраженному желанию Себастьяны, находились вне досягаемости для всей нашей компании, за исключением, разумеется, Асмодея и Каликсто. Первый стал завсегдатаем тех заведений, а последний захаживал туда исключительно в поисках работы. В ту пору Кэл частенько выходил в море в составе команды, нанятой Хаусманом, и проводил в водах пролива по многу дней, а иногда и недель подряд. Должна сознаться, что я скучала по нему все меньше — или заставляла себя не скучать. Я говорила себе, что достигла того возраста, когда влюбленным надо постараться положить конец сердечной привязанности к тем, кто не может ответить на чувство, как, увы, было в нашем случае. Alors, вдобавок к упомянутым местам увеселений у нас была почта. Ее открытия Хаусман добивался очень упорно, и теперь при необходимости мы могли беспрепятственно связываться с остальным миром. Благодаря этому, как уже говорилось, я написала письмо Эжени и в ответ получила от нее книги, средства для Ремесла et cetera.[211] Кроме того, она прислала мне приглашение приехать в Новый Орлеан «вместе с Себастьяной и всей честной компанией». Мы непременно совершили бы это путешествие, если бы Себастьяна была здорова, а все остальные — не так счастливы. О да, мы были счастливы. Однако счастье оказалось недолгим. Ибо вскоре пришла кровь.


Бедная Леопольдина.

Однажды ночью она привстала в своей кроватке и сквозь сон увидела, как что-то красное капает с простыней Себастьяны, набухших алой влагою. И лишь когда девочка полностью проснулась и вгляделась в ночной сумрак, она поняла, что за красная жидкость сочится с постели ее спасительницы. Тогда она вскочила на ноги, принялась кричать и разбудила Асмодея. Похожие на рев стенания этого гиганта привлекли к дверям нашего дома проснувшихся островитян. Первая моя задача состояла в том, чтобы выдворить соседей, затем нужно было успокоить Леопольдину и Люка, потом объяснить Каликсто, что, собственно, произошло, и, наконец, как-то успокоить Асмодея, который раскачивался из стороны в сторону, сидя на покрасневшей от крови кровати, и обнимал не подающую признаков жизни Себастьяну. Он крепко прижал ее к груди, как плачущий ребенок — любимую куклу.

A vrai dire,[212] он был неуправляем. Лео и Люк смотрели, как изливается его скорбь; бедные близнецы в отчаянии так тесно жались друг к другу, что казалось, они вот-вот сольются в единое существо. Лишь Каликсто сумел утихомирить Асмодея: он заставил беднягу зажать зубами кусок плавняка размером с берцовую кость (Люк нашел его потом возле кровати вместе с намертво впившимся в твердую древесину коренным зубом, твердым, как камень). Тут уже ничего нельзя было поделать, кроме как оставить этих двоих, так любивших друг друга, наедине. Мы успели высказать все, что хотели, все, о чем не могли не сказать, ибо Себастьяна, хорошо сознававшая близость рокового часа, заранее попросила каждого из нас открыть перед ней душу. Один Асмодей, как обычно, принял эту идею в штыки и теперь вынужден был прощаться с любимой единственным возможным для него способом — на языке слез и стенаний. Остальные стояли в молчании, перебирая в памяти воспоминания.

К счастью, кровь не застала Себастьяну врасплох, как это произошло с ее собственной soror mystica, венецианкой Изабеллой Теотокки, умершей прямо на Риальто,[213] на глазах у толпы досужих прохожих. Мы же знали о грядущем за неделю до срока. Но и теперь смерть не сразу пришла к Себастьяне, хотя ей уже не суждено было подняться с постели. И все-таки каждый из нас сознавал, что мы не готовы к случившемуся. Так бывает всегда, ибо смерть несет в себе то, что закрыто для разумения живых.

Леопольдина пообещала Себастьяне написать много «Книг теней» для новых поколений сестер. Зрачки юной ведьмы, изменившие форму, вращались быстрей и быстрей, пока Себастьяна говорила ей о необходимости развивать практический ум, ответственность и силу воли, необходимые всякой сестре. Затем Себастьяне удалось заставить Каликсто, Люка и даже Асмодея принести присягу верности не только мне и Леопольдине, но и друг другу. Она сказала, что мы стали семьей, а члены семьи не должны держать зла друг на друга, поэтому им надо научиться просить прощения и прощать (последнее касалось меня и Асмодея). Разумеется, мы пообещали, что так и будет. А во время un entretien,[214] длившегося до тех пор, пока она не заснула, Себастьяна дала мне и Каликсто несколько советов, касающихся нашей любви, ибо нас связывала именно любовь, хотя и платоническая. Ах, как я плакала той ночью, как мне было невыразимо грустно. Но я наконец почувствовала себя свободной, когда услышала от Каликсто слова, которые он так долго таил в сердце. Нет, он не презирал меня за то, какой я была, но понял, увы, что его любовь ко мне не может иметь продолжения, как бы он сам того ни хотел. Он не желал меня. Он стал извиняться, проливая слезы. Не за то, что наша любовь из-за него не переросла в нечто большее, а за то, что слишком долго мучил меня неопределенностью.

А я? Что тут говорить! Я провела последнюю неделю жизни Себастьяны, сидя у ее постели. Так же, как и Леопольдина. На душе у каждой из нас лежала двойная тяжесть: ожидание скорой кончины близкого человека и понимание того, что подобная участь ожидает и тебя. Вернее, вера в это. Эти мысли угнетали меня больше, чем Леопольдину, потому что для нее смерть, несмотря на все, что ей довелось пережить, оставалась отвлеченным понятием. Но не для меня: я знала смерть. И единственное, чего я желала, сидя подле умирающей Себастьяны, — чтобы она тихо отошла и упокоилась в мире, без лишних мук и страданий, так часто постигающих души усопших. Задержись она на земле, я, возможно, и дальше смогла бы общаться с ней, однако и злейшему врагу не пожелаешь такой судьбы. Участь призрака ей не подходила.

Мы с Лео застилали кровать Себастьяны свежими простынями ее любимого лазурно-голубого цвета и, когда она набиралась сил для разговора, беседовали с ней. Я заводила речь о путешествиях и тому подобном, а она в очередной раз повторяла свои пожелания относительно нашей дальнейшей судьбы. Мы делали для нее все, что могли: не только простыни были синими — я зажгла синие свечи, сделанные по моему заказу в Бостоне на свечном заводе, а здесь, на Индиан-Ки, нашла швею, которая сшила синие шелковые шторы для спальни, и в итоге голубым стало все. Себастьяна даже попросила меня умерить рвение: ей хотелось, чтобы синий цвет не надоел ей до самой кончины.

Незадолго до смерти кожа Себастьяны стала очень чувствительной, и на ней все чаще появлялись кровоподтеки и синяки, ибо кровь приближала ее конец. Но ей не было больно, нет; лишь невероятная усталость наваливалась на нее, зачастую не давая выговорить слова, которые уже готовились слететь с губ. Силы покидали ее. И все-таки Себастьяна, по ее собственным словам, была рада приближающемуся концу: она утверждала, что прожила последние годы так, как хотела, и алая смерть не застигла ее врасплох. Она считала, что так случится и с нами, в этом можно не сомневаться.

Так что самым худшим стало для нас всех ожидание смерти. Асмодей беспробудно пил и был готов наброситься с кулаками на каждого, кто попадется ему под руку. (Жестокость у него замещала грусть.) Дважды пришлось посылать за Каликсто, чтобы юноша доставил гуляку домой. И когда Асмодей после одного из дебошей крепко заснул — как всегда, подле своей Себастьяны, захлебываясь в пьяных слезах, ибо слезы, подавляемые в трезвом состоянии, прорывались наружу морем пьяных рыданий, — Каликсто рискнул на два дня отлучиться и сплавать на Ки-Уэст, откуда вернулся с розами. Дело в том, что я рассказала ему о том, какой дивный розарий устроила Себастьяна во Враньем Доле близ своего замка. Лепестки этих цветов, привезенных издалека, как будто стали частью длинного прощального письма Ромео — я прочла его Себастьяне вслух. Что касается Люка, тот продолжал играть с Тимоти Тревором в подвижные игры, носясь по всему острову, но каждые несколько часов подбегал к постели Себастьяны, чтобы доложить ей, как идет приручение пойманного ими журавля. А еще, гордо доложил он, им удалось приручить баклана. Перед тем как покинуть опочивальню Себастьяны, он всякий раз исполнял нечто вроде джиги, чтобы сделать приятное своей опекунше, заставить ее улыбнуться и тем самым отблагодарить, снова и снова, за исцеление, достигнутое благодаря ее волшебству и заботам. Больная нога больше не мешала мальчику бегать. Ну, почти не мешала. Асмодей по-прежнему называл его своим лордом Байроном.

Однако я положила конец посещениям, как только стали заметны первые признаки появления большой крови, — так я решила. Леопольдину я тоже отослала. Конечно, она знала, что ждет Себастьяну, но ей не следовало видеть, как придет кровь. Это не пошло бы ей на пользу.

Итак, кровь пришла. Правда, она не полилась потоком, во всяком случае вначале. Алая смерть подползала крадучись. Однажды, когда мы с Себастьяной беседовали и больная чувствовала себя окрепшей, у нее из носа и ушей потекли алые струйки, спускаясь по шее и верхней губе. Десны тоже начали кровоточить, так что зубы стали красными, и бедняжке пришлось отплевывать мокроту. Такие кровотечения в последнюю неделю жизни Себастьяны происходили все чаще. Появлялись кровоподтеки, изобличавшие буйство крови под кожей. Поначалу мне удавалось их исцелять, проводя руками поверх этих пятен. Если бы мне удалось заставлять кровь течь по ее жилам, жизнь Себастьяны продлилась бы. Но кровь накапливалась, как перед запрудой или дамбой, и в конце концов прорывала их. К моему ужасу, ногти Себастьяны сошли с унизанных перстнями пальцев, опали, словно листья с осенних деревьев, однако умирающая не почувствовала этого. Поскольку я поспешила прикрыть ее руки синими простынями, бедняжке не пришлось страдать, глядя на них. Возможно, она знала, что произошло, поскольку завещала мне — понимая под этим обращением всю нашу семью — свои кольца и все остальное, что у нее было. В том числе, как ни странно, заботу об Асмодее. Последнее вызвало у нас обеих улыбку, ставшую последней улыбкой Себастьяны.

«Заботу? — мысленно переспросила я. — Об Асмодее?»

— Да, — энергично подтвердила она вслух.

Никогда еще мне не доводилось видеть ее глаз более отчетливым и сильным, чем в тот миг, когда она произнесла это слово. И я пообещала ей заботиться о ее консорте изо всех сил — точнее, насколько это будет в моих силах, поскольку Себастьяна велела мне никому не говорить об этом.

После нашего короткого разговора силы покинули ее. Сначала кровь лилась с перерывами, затем… Enfin, многое из того, что мне довелось увидеть, лучше не описывать. Лучше просто сказать, что Себастьяна д' Азур умерла, как жила: avec dignité.[215] Ничто, даже приход крови, не могло лишить эту ведьму чувства собственного достоинства.


Через час или немного больше мы собрались у ее смертного ложа — все, кроме Асмодея. Он перед самым концом покинул дом и на весельной лодке отправился в море, где провел целые сутки. Я уже беспокоилась, что подвела Себастьяну, оставившую его на мое попечение, когда он возвратился — взъерошенный, растрепанный, пропахший спиртным. Он вкатил на пирс, а затем на террасу и в гостиную бочонок. Я поняла, что там ром, прочитав написанное на нем название кубинской винокурни, производящей этот напиток. Bon,[216] подумала я, готовясь к новой стычке с Асмодеем — первой, в которой не приходилось рассчитывать на помощь Себастьяны, — ибо мне вовсе не хотелось, чтобы он напивался на глазах у Лео и Люка. Он решил унять сердечную боль с помощью выпивки, но все мы не желали видеть его таким. Я уже подбирала слова, чтобы выразить это, но так и не произнесла их.

Вскоре в нашей гостиной появилось еще одно вместилище — гроб, сделанный из тамаринда.[217] Его прислал убитый горем Джейкоб Хаусман. То был его собственный гроб, уже давно дожидавшийся смерти хозяина, ибо человек, имеющий много врагов, живет под тиканье часов, чей завод заканчивается именно в гробу. Однако хозяин острова менее часа назад уступил его Асмодею, посетившему Хаусмана в одном из его складов, чтобы сообщить о смерти Себастьяны. Мы предпочитали не объявлять об этом, потому что кровь продолжала течь потоком даже из мертвого тела. Далее Асмодей объявил, что на закате состоится заупокойная служба, которую проведет сам Хаусман (обычный священник давным-давно послал всех обитателей острова к черту и убрался отсюда подальше).

— Все это очень хорошо, — проговорила я, — однако…

Я хотела сказать, что нельзя попросту закопать умершую ведьму в землю, в гробу или нет, как новый саженец доктора Тревора. Я опасалась, что некие силы могут воспрепятствовать этому и ее тело (или того хуже — оставшаяся в нем душа) взбунтуется и восстанет, вырвется из-под тамариндовой крышки гроба. Как Асмодей объяснит это тем, кто соберется на прощание с той, кого все считают мертвой? (Правда, я не думала, что Себастьяна так отреагирует на погребение, ибо знала: она упокоилась.) Но вдруг Хаусману придет в голову послать за каким-нибудь папистским священником с другого острова, чтобы отслужить панихиду по полной форме? Что, если тот решит увезти с собой Себастьяну и предать ее прах освященной земле? Тогда нам придется последовать за ним. Что может произойти со мной среди погребенных неупокоившихся мертвецов? Однако Асмодей ответил на все эти вопросы раньше, чем я смогла их задать. Он заявил:

— Помолчи… там, в лодке у пирса, лежит второе тело.

— Второе… что?

Мне сразу захотелось отослать Лео и Люка прочь, но я тут же поняла, что это не удастся. Им суждено стать свидетелями всего, чему предстояло произойти.

— Успокойся, — отмахнулся Асмодей. — Никого я не убивал, просто нашел.

— Нашел? Eh bien, но тело мертвое, non?

В этот момент Каликсто, стоявший у окна гостиной, заявил, что весь остров гудит. Весть о смерти Себастьяны быстро распространилась. Женщины сновали из дома в дом, собирались вместе. Вот на руке одной из них появилась повязка из черного крепа. Уже послали рабов пройтись граблями по песку на площади, чтобы положить на него тот дощатый настил, на котором мы танцевали в день нашего прибытия. Ах, во что Асмодей вовлек нас!

— Я все поняла, — объявила Леопольдина.

И объяснила остальным.

По ее словам, нам нужно было затащить в гостиную второе тело — труп моряка, умершего от гангрены после того, как он поранил ногу. Точнее, после того, как ему ампутировал ногу некий цирюльник, недавно поселившийся на острове Ки-Уэст: вывеска на его домике гласила, что он хирург. Этот цирюльник очень хотел скрыть смерть своего первого пациента и потому помог Асмодею «найти» мертвого матроса.

— Мы поднимем труп, — продолжила Леопольдина, — через люк в буфетной, куда можно подогнать лодку, и положим его в гроб, подаренный Хаусманом. Потом похороним его вместо Себастьяны со всеми почестями, каких пожелают безутешный Хаусман и прочие обитатели острова. Они все любили «французскую леди».

— Но как же Себастьяна? — спросила я, указав пальцем на потолок, словно кто-либо из присутствующих мог позабыть, где та находится.

— Ром, — односложно ответил мне Асмодей.

Ром?

Теперь настал черед Каликсто давать пояснения. Он взял меня за руку и сказал:

— Вот именно, ром. Спирт — это… э-э-э… консервант.

— Вы хотите ее… консервировать?

Я в ужасе устремила взор на Асмодея, ибо мне пришла в голову мысль, что он собирается замариновать бедную ведьму, как какое-нибудь соленье.

— Нет! — с жаром возразил тот. — Я хочу лишь одного увезти ее прочь, проститься с ней, как подобает, как того хочется мне, да и всем нам.

Так мы и решили сделать, а потом старательно выдавливали из себя слезы во время обряда погребения одноногого моряка, похороненного в неглубокой могиле, в скудной почве острова Индиан-Ки. Позже, гораздо позже, той же ночью, мы наплакались всласть, опуская нашу любимую Себастьяну в бочку с ромом. Чтобы напиток, вытесненный телом нашей сестры, не пропал зря, мы решили совершить обильное возлияние в ее память. Почему бы нет? Приняли участие даже кольца Себастьяны: каждому из них досталось по целому кубку. Тризна вышла такой пьяной, а наш план начал осуществляться так успешно, что вскоре мы все впятером уже хохотали, задыхаясь то ли от смеха, то ли от попыток приглушить взрывы буйного веселья, из-за которых наш дом мог показаться со стороны не местом скорби, а местом буйного разгула. Затем, уже утром, когда действие алкоголя ослабело, мы опустили все занавеси и шторы, чтобы защититься от лучей восходящего солнца, повалились кто где, снова дали волю слезам и рыдали, пока не уснули.

Через несколько дней, в сумерки, наша небольшая похоронная процессия вновь собралась у люка, дабы проститься с нашей любимой Себастьяной. После жарких споров и дискуссий мы все-таки договорились о том, как именно проводить ее в последний путь, проявив к ней максимум уважения.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

То участь всех: все жившее умрет

И сквозь природу в вечность перейдет.

У. Шекспир. Гамлет

(Перевод М. Лозинского)



Ровно через девять дней после смерти Себастьяны мы под покровом сумерек незаметно отчалили от острова Индиан-Ки на двух лодках. Весла мы обернули тряпками, чтобы они не скрипели в уключинах. Асмодей с Люком плыли в первой — старший греб, а младший придерживал руками бочонок с телом Себастьяны; во второй лодке, на веслах которой сидел Каликсто, находились мы с Лео.

Мы ждали целых три дня, когда кровь перестанет сочиться из тела через все его отверстия. Нам с Лео приходилось то и дело менять пропитанные кровью простыни, а потом закопать их. Мы обмыли медленно стынущее тело и дважды проветрили комнату (на восходе солнца и при восходящей луне); нам все-таки удалось избавиться от казавшегося неистребимым стойкого железистого запаха. На долю Каликсто и Люка выпала обязанность выпроваживать под разными предлогами соболезнующих островитян, пока нас не оставили в покое, позволив оплакивать Себастьяну без лишних помех. Правда, люди продолжали выражать нам сочувствие, оставляя у дверей дома всевозможные подношения. Они нажарили, наварили и напекли для нас столько еды, что ее хватило бы на целый легион. А поскольку обеих Катерин во время описываемых событий приходилось держать подальше от нашего дома (bien sûr, без ущерба для их жалованья), то дары, сыпавшиеся, как из рога изобилия, поедал Люк, у которого в итоге заболел живот. И все равно большая часть яств осталась портиться на ломившихся под их тяжестью полках буфетной.

Когда нам с Леопольдиной удалось наконец справиться с лужами крови, совсем недавно хлеставшей и сочившейся из тела Себастьяны, мы на всякий случай выждали еще три дня. По словам древних авторов, в течение этого срока душа либо обрывает тончайшую эфирную нить, связывающую ее с телом (в прежние дни я видела эту серебристую пуповину и наблюдала, как она либо потихоньку тает в силу естественных причин, или обрывается в результате насилия), либо оказывается крепко привязанной к телесной обители, к земному дому. Потом мы прождали еще один день, дабы удостовериться, что душа Себастьяны действительно покинула телесную оболочку. Судя по всему, моя сестра не могла стать бесплотным духом, иначе я бы заметила признаки этого процесса, иногда называемого «осеребрением». Нет, ничего подобного не наблюдалось даже на седьмой день после смерти, когда, как утверждали древние, обычные души начинают свое вознесение. Так прошла целая неделя, потом еще два дня — я полагала, что лучше дождаться наступления полнолуния, чтобы яркий свет ночного светила помог нам.

Островок, на который мы направлялись, не имел названия, зато там был широкий пляж и вдоволь песка, куда мы смогли бы воткнуть рукоятки наших факелов. Большая часть этого безлюдного маленького острова представляла собой болото, и вообще ничего примечательного на нем не удалось бы найти. Я даже не могу ничего сказать о нем, кроме того, что он расположен совсем близко от Индиан-Ки. Слишком близко. И это, конечно, было нашей большой ошибкой — до сих пор не могу простить ее себе. Перед нами стояла следующая проблема: как поступить с настоящим телом Себастьяны? Мы посадили покойницу на табурет и поместили в бочку, потому что при подготовке к погребению — пока обмывали, зашивали в голубой саван и так далее — мы с Лео заметили… Enfin, скажу лишь одно: смерть начала проявлять интерес к останкам нашей сестры. Не стану более распространяться на эту тему. Состояние ныне занятого мной тела напоминает мне о том, какие притязания предъявляет эта госпожа: бедная Мисси все сильнее коченеет, словно дает знать, что мне нужно спешить.

Итак, на тот подвернувшийся в недобрый час островок мы перенесли все, что доставили с Индиан-Ки, и собирались свершить немудреный обряд. Детали его мы обговорили заранее, и главным должен был стать погребальный костер. Мы собирались сжечь тело нашей сестры, чтобы ускорить для нее процесс расставания с землей. А если бы кто-либо из любопытства заглянул на островок, привлеченный светом костра, он не нашел бы нас там — мы успели бы отплыть, не оставив после себя ничего, кроме золы да обугленного круга на песке. Чтобы ускорить вознесение Себастьяны и обеспечить себе возможность отплыть как можно быстрее, мы захватили с собой горшки и кувшины с горючими маслами, лаками и тому подобным. Мы пропитали этими жидкостями ветки мангровых деревьев и древесные обломки, собранные для костра. В основание его Каликсто уложил большие толстые бревна, чтобы поставить на них бочку, а Люк притащил ветки поменьше — на растопку. Асмодей стоял у кромки воды и неотрывно глядел в море, положив правую руку на последнее земное пристанище своей возлюбленной.

Enfin, мы хотели сложить погребальный костер и произнести над ним подобающие слова, хотя все или почти все уже было сказано за то время, пока Себастьяна лежала in articulo mortis, то есть в состоянии смерти. Мы хотели помочь нашей сестре поскорее попасть в страну вечного лета. Таков был наш план.


Ах, страна вечного лета! То была самая чарующая концепция загробной жизни из всех, о каких я когда-либо слышала. Именно ее я выбрала для Леопольдины и Люка. И для себя.

Древние полагали, будто души недавно умерших обитают в эфире, окружающем луну. Чтобы попасть туда, они проходят длинный путь по дорожке из лунного света, идущей по морю до самого горизонта. Восходя к небесам, мертвые повторяют путь своего рождения, ибо при рождении душа проходит через четыре царства: от земного к лунному, оттуда в царство солнца, где несовершенные души трудятся и горят ярким светом, а затем — в звездное царство, где либо остаются навсегда, либо ожидают повторного рождения и возвращения в мир. Таким образом, при рождении — в первый раз или повторно — души проходят все планетарные сферы («Словно вы бросаете камушки так, чтобы они делали на воде „блинчики“», — сказала я Люку, запутавшемуся в этой теории), забирая с каждой планеты часть ее сущности, которая становится частью личности человека. В этом основа астрологии. Впоследствии оказалось, что именно в тот день, когда я впервые заговорила с Леопольдиной о стране вечного лета, мне удалось заронить в ее душу семена неувядающего интереса к этой науке, изучающей влияние зодиакального цикла на судьбы людей.

Как только что было сказано, я предполагала, что Себастьяна уже покинула земное царство, причем сделала это легко и быстро, не имея причин задерживаться на земле. Неупокоенные души обычно принадлежат людям, прожившим жизнь в ненависти, а не в сострадании; они погрязают в нетерпимости, зависти и тому подобных страстях. Это явно не имело отношения к моей Себастьяне. Кроме того, души зачастую сами выбирают путь к покою, дорогу в страну вечного лета. Она может быть короткой или длинной, последней или одной из многих — я поверила в это после общения с неупокоившимися мертвецами; но у меня не было сомнений, что Себастьяна не захочет вернуться. Она предпочтет вознестись в страну вечного лета и взойти новой звездой.

Однако на первых порах мы сильно помогли бы Себастьяне в небесных странствиях, послав частицы земного тела по дороге огня вслед за ее душой. Огонь засвидетельствовал бы ее кончину и восхождение. Однако по собственной глупости я не учла того, как ярко, горячо и необычно станет гореть ее тело на костре, пламя которого подпитывалось ромом, подливаемыми маслами и кровью ведьмы. Бочка взорвалась, словно бомба, и костер загорелся так ярко, что мог сойти за маяк. Могло ли быть иначе? Мы зажгли его, чтобы воздать должное прожитой жизни, однако в итоге накликали смерть.


В течение двух лет, если не больше, мы жили под властью его величества императора Хаусмана, отвечая на его монархические притязания кивком головы и улыбкой. Мы недооценивали его защиту и покровительство — ведь на Индиан-Ки мы были в безопасности. Когда же временами его крутой нрав давал о себе знать и гнев грозил обрушиться на нас — обычно это происходило, когда Асмодей делал или говорил нечто неподобающее, — Себастьяна одной лишь улыбкой отгоняла бурю. Да, на острове Индиан-Ки мы жили в полной безопасности, даже не осознавая этого до конца.

Между тем за несколько лет до нашего приезда на остров Хаусмана по Флориде прокатилась лавина войны. Отплывая в Гавану, я с радостью покинула неспокойный полуостров, когда же возвратилась к его берегам, то все мои помыслы были поглощены моей la famille.[218] Думаю, это можно понять и простить. А вот чего невозможно простить, так это того, что я позабыла, как глупа была прежде и какую неблаговидную роль сыграла в Семинольской войне.[219] Я не сразу набралась смелости и рассказала моим родным и любимым обо всем, что произошло в те годы. А до поры я даже не пыталась лгать и нашла самый простой выход из положения: не заговаривала об этом.

Стычки с индейцами начались в незапамятные времена, когда белые и краснокожие впервые встретились на берегах Флориды. Они стали частыми и ожесточенными, когда в 1821 году Соединенные Штаты отобрали этот полуостров у Испании.

Затем Эндрю Джексон,[220] воспылав жаждой войны, начал вытеснять туземных жителей на пустынный Запад. Официальный термин «переселение» на самом деле заменял слово «истребление». Да, сей термин подходит гораздо больше, тем более что большинство индейцев-семинолов было уже убито к концу 1835 года, когда остатки этого народа восстали под руководством Оцеолы, своего вождя. В декабре того же года я оказалась в центре событий — точнее, резни, унесшей жизни ста солдат. Весть об этом вселила ужас в разбросанных по Флоридскому полуострову поселенцев и привела к новому витку ожесточенного и длительного противостояния.

Не стану рассказывать о тех событиях и о моем участии в них. Воспоминания об этом до сих пор вызывают стыд, но мысль поделиться ими с Леопольдиной или Люком — в назидание или чтобы преподать им урок — никогда не приходила мне в голову. Вместо этого я предпочла послать Каликсто в Сент-Огастин, дав ему ключи от моего жилища и подробные наставления. Он побывал там и привез кое-какие деньги, оставленные мной в доме с закрытыми ставнями на улице Сент-Джордж. Их я добавила к тем, что остались от Себастьяны. Кроме того, юноша привез мою вторую «Книгу теней». Ее-то я и дала прочитать близнецам, поскольку мне все-таки хотелось, чтобы они узнали правдивую историю моей жизни. К ней отсылаю я и тебя, моя неведомая сестра, читающая эти строки: займись ясновидением и отыщи мою книгу сама у кого-нибудь из сестер, если пожелаешь. С нее сделали множество копий, и она широко известна в мире теней.

После резни, о которой только что говорилось, я ушла в себя. Жила в одиночестве — разве только не засунула, подобно страусу, голову в бескрайние пески Флориды, — пока наконец не откликнулась на зов Себастьяны и не отправилась на Кубу. Там, в Гаване, Семинольская война казалась такой далекой. Такой же виделась она и на Индиан-Ки, где мы жили так счастливо, что не хотели ничего знать.

Между тем во Флориде происходили следующие события.

Неделю спустя после того, как были убиты сто солдат майора Дейда, отряд семинолов уничтожил семью Уильяма Кули, жившего южней, у реки Нью-ривер. Это привело к тому, что примерно две сотни напуганных поселенцев бежали оттуда на Ки-Уэст и направили правительству просьбу прислать им на выручку военную флотилию. Корабли прибыли, вскоре их можно было разглядеть из окон в куполе нашего дома на Индиан-Ки, однако ваша покорная слуга, хоть и видела их собственными глазами, предпочитала думать, что их прибытие не имеет ни малейшего отношения ни ко мне, ни к моим близким. В июле 1836 года семинолы тайно вышли из своих военных лагерей в окрестностях Зеркального озера и напали на маяк у мыса Кейп-Флорида, убив смотрителя и его помощника.

В октябре того же года — тогда я еще жила в Сент-Огастине — группа из семидесяти дикарей пересекла Флоридский залив, разрушила маяк на скале Кэрисфорт и напала на шхуну, стоявшую на якоре близ острова Тавернье-Ки. В июне 1837 года капитан и команда судна, исполнявшего роль маяка близ рифа Кэрисфорт, были убиты при высадке на остров Ки-Ларго, где они намеревались взять пресной воды и заготовить дрова.

И так далее, и тому подобное.

Конечно, на протяжении всех этих лет бывали периоды затишья, когда семинолы, отказавшиеся переселяться на Запад, возвращались в свои болота, уступая землю поселенцам, а прибрежные воды — тем, кто их охранял: морской эскадре, состоящей из шхун, канонерок и примерно шестидесяти мелких судов небольшой осадки, подходящих для плавания в здешних краях. Там были плоскодонки, каноэ и другие лодки вроде этого. Во время одного из таких затиший была достигнута договоренность о заключении более или менее официального перемирия; увы, уже в мае 1839 года оно было нарушено, и отряд семинолов напал на торговый пост, а по совместительству армейский склад, стоящий на берегу Калусахатчи.[221] После набега насчитали восемнадцать убитых солдат — их тела красноречиво свидетельствовали о том, что война снова началась. В 1840–1841 годах напряженность усилилась. Носились и множились зловещие слухи, даже до нас докатились пересуды насчет того, что отряд испанских индейцев — их подстрекали к войне испанцы с острова Куба, не желавшие смириться с потерей Флориды и снабжавшие индейцев необходимыми припасами для войны против янки, — устроил лагерь близ мыса Кейп-Сейбл под водительством вождя по имени Чакаика. Оттуда было рукой подать до поселений на Ки-Уэсте, Ки-Вака и, разумеется, на Индиан-Ки.

Но на какой из островов они нападут, если решатся на это?

На Ки-Уэст, расположенный далеко на юге и хорошо защищенный, благодаря богатству и влиянию его граждан? Вряд ли.

На Ки-Вака, немногочисленные обитатели которого с трудом поддерживали свое существование на этом клочке земли со скудной растительностью? Возможно, но лишь в том случае, если индейцы намерены просто устроить бойню, не рассчитывая на добычу.

А как насчет Индиан-Ки, нашего острова? По громоподобному и многоцветному фейерверку, завершившему наше прощание с Себастьяной, индейцы могли решить, что военно-морской флот или сам Хаусман устроили здесь секретный склад амуниции и боеприпасов. Захват такого склада переломил бы ход военных действий, подтолкнув в благоприятную для индейцев сторону. Правда, чтобы воспользоваться этим оружейным складом, его сначала нужно найти, то есть отправиться на разведку и высадиться на островок, к которому мы неосторожно привлекли их внимание, оттуда перебраться на Индиан-Ки, внезапно появиться на нем и устроить большую резню. И все из-за нас.


Разжигая ночью погребальный костер, мы знали, что рискуем привлечь к себе внимание, а потому приняли меры предосторожности. Леопольдина и Каликсто несколько дней шили для нас траурные плащи: черные как ночь, почти бесформенные, из черной и темно-серой саржи, заказанной у драпировщика из Чарльстона некоторое время назад, когда Себастьяна слегла и целую неделю не вставала с постели. Они полностью скрывали фигуру, даже если руки были подняты или вытянуты. Мы надели эти маскирующие одеяния, взялись за руки и, встав лицом к морю, расправили плащи так, что стали похожи на летучих мышей. Мы хотели укрыть погребальный костер от взоров тех, кто мог видеть нас со стороны моря, ибо на просторах океана всегда кто-нибудь высматривает огни маяков или костры на берегу. С другой стороны наше огненное действо прикрывали мангровые заросли и невысокая дюна. У ее подножия мы сложили дрова, чтобы запалить их и провести ритуал прощания с Себастьяной. Конечно, огня не бывает без дыма, но мы надеялись, что дым быстро поднимется вверх и, развеянный морским ветром, превратится в одно из тех низко плывущих облаков, что напоминают взъерошенные клочья ваты и никогда не закрывают луну полностью.

Повторяю, таков был план. Но наделе вместо погребального костра у нас получился целый фейерверк, потому что и бочонок, и его драгоценное содержимое взлетели в воздух, сияя красными — от колдовской крови — и синими огнями — так, должно быть, светилась душа нашей сестры. У нас не оставалось другого выхода, как отбежать от костра как можно дальше, к самой воде, чтобы спастись от разбушевавшегося пламени. Волны подкатывались к нашим ногам, но даже там жар был таким сильным, что припекал через наши накидки, которые быстро стали сухими и горячими, готовыми воспламениться. Нам пришлось еще глубже войти в пену прибоя. Когда наши плащи пропитались морской водой, от них пошел густой пар. Слезы у нас на щеках высыхали прежде, чем успевали пролиться. Конечно, такой костер нельзя скрыть. Не стоило и пытаться.

Что же делать? Кого привлечет этот огонь? В то время опасения мои не простирались далее Хаусмана и его людей, поэтому я пыталась придумать подходящее объяснение. Посудите сами, что я могла бы ответить, если б они явились сюда и спросили, зачем мы надели черные плащи и что собираемся сжечь в полнолуние на необитаемом острове, до которого от нашего дома можно добраться за час на весельной лодке? Теперь мне трудно вспомнить, что именно я тогда выдумывала, потому что пламя и жар оказали на меня воздействие поистине ужасное: я вдруг ощутила на языке вкус эликсира Бру, и это длилось очень долго. Я слабела, едва не падая в обморок, чувства мои смешались, огонь и влек меня к себе, и отталкивал. Позднее Леопольдина рассказала, что ей пришлось остановить меня, когда я собралась выйти из воды и устремиться в ревущее пламя. Hélas, подробности уже не важны, да и тогда значение их было ничтожно; куда существенней оказались слова, сказанные Люком. Они заставили меня похолодеть и вывели из состояния завороженности огнем, сильно напоминавшего транс.

— А как насчет индейцев? — спросил мальчик.

Когда он и остальные участники церемонии обернулись и уставились на меня, я поняла, что совсем забыла об индейцах. И правда: как насчет индейцев?

Мы все были вынуждены признать: разумнее всего на тот момент было бы немедленно покинуть островок. Но разве мы могли оставить там наполовину сгоревшее тело Себастьяны? Правда, я уверила близнецов, что ее душа успела вознестись в страну вечного лета. Самой мне тоже хотелось в это поверить. Помню, как я украдкой бросала взгляд в сторону моря, где над водной равниной поднималась луна, сияя серебряным светом.

Наконец пламя утихло. Теперь костер горел так, как горит обычный костер. Я испытала чувство облегчения: возможно, за нами никто и не следил. Может быть, надо все-таки попрощаться с нашей сестрой как следует, вынуть из золы ее кости и лишь затем отправиться восвояси? Однако в этом пламени никаких костей не осталось. Каликсто разворошил угли и раскидал золу кочергой, которую мы привезли с собой специально для этого, но… ничего. Это безмерно расстроило меня, потому что я наконец до конца осознала, что Себастьяны не стало, ее больше нет с нами. Ах, как хотелось мне прикоснуться рукой хоть к чему-то, что осталось от нее! Взять хоть что-то на память о ней. Лео, кажется, поняла меня — она тоже надеялась взять на память косточку или наполненную прахом ее благодетельницы морскую раковину. Конечно, это сентиментальность, но не пустая: в прахе или малой косточке могут скрываться великая мощь и огромная колдовская сила. Без сомнений, Леопольдина надеялась, когда придет срок, использовать такую реликвию для чего-то важного: например, истолочь косточку и подмешать ее — или прах — в некое зелье. Но, увы, ничего не нашлось, никаких костных останков, а зола, которую Кэл выгреб из костра, оказалась такой же белой, как окружавший нас песок. Но если от погребального костра ничего не осталось, то и скрывать нам нечего. А потому, утирая слезы или напевая что-то под нос, мы принялись бросать лопатами песок на тихий костер, сбивая последние языки пламени. Вскоре поверхность кострища практически ничем не отличалась от окрестного песка.

Потом мы сели в лодки, мужчины взялись за весла, и в глубоком молчании направились домой. Прибыв на Индиан-Ки, мы привязали лодки в дальнем конце пирса и проскользнули в дом. Мы с Лео пошли по пирсу, надеясь, что плащи сделают нас невидимыми среди ночной темноты (однако не раньше чем луна скрылась за очередным облаком), а Асмодей, Каликсто и Люк под прикрытием пирса добрались домой по воде, через садок для морских черепах и люк в полу буфетной.

Я с трудом заснула, однако на следующую ночь все изменилось: мне ничего не снилось, и я спала очень крепко, пока внезапно на рассвете меня не разбудил ружейный выстрел.


Было начало августа, и дождь лил всю ночь, как из ведра. После таких дождей лягушки квакают и стараются залезть как можно выше, карабкаясь вверх по всякой скользкой от влаги поверхности. Ливни заполняют водой небольшие лодки почти до краев. Птицы умолкают, ибо ветер сильно раскачивает деревья, в ветвях которых они сидят. И во все время вот такого затяжного дождя целая сотня испанских индейцев пролежала в засаде на острове Лоуэр-Мейткамб-Ки. С первым светом они подплыли к нашему острову на своих длинных, выдолбленных из стволов деревьев каноэ, рассчитывая найти здесь тот склад, на который указывали огни во время кремации Себастьяны.

Хаусман и его люди также получили известия о горевшем поблизости от Индиан-Ки ночном огне. Команда судна, стоявшего на якоре неподалеку от островка, увидела костер и после этого якобы послала на остров патрульный катер. Отправился ли кто-то на разведку в действительности, или приказ оказался невыполненным, я не знаю. День после кремации Асмодей провел в местной таверне. Он не просто пил, а еще и прислушивался к разговорам завсегдатаев, чтобы выведать, нет ли у них каких-либо подозрений насчет случившегося. Кэл тоже пообщался с местными жителями и пришел к выводу, что островитяне встревожены и начеку, хотя среди них господствует мнение, что уж очень это неосторожно и «не по-индейски» — выдавать себя врагу подобным образом. Другие, настроенные менее воинственно, решили, что это горело зажженное молнией дерево. К счастью, никто не связал случившееся с нами.

По единодушному решению островитян Хаусман созвал местное ополчение. Набралось тридцать с лишним человек, все крепкие белые мужчины, проживавшие на острове, да еще шесть рабов. В отряд вошел и Каликсто, но Асмодей решительно отверг попытку призвать его в ряды местного войска, для большей выразительности вылив стоявший перед ним стакан рома прямо в шляпу «лейтенанта». Для тех же, кто «встал под ружье», сам этот термин мог показаться весьма странным — кабацкая поножовщина была им ближе и понятнее, чем организованные военные действия. Оружие в их руках представляло опасность, а потому, когда индейцы в рассветных сумерках высадились на остров, большая часть ружей, имевшихся на острове и способных послужить для его защиты (разумеется, отнюдь не тот арсенал, которым рассчитывали овладеть индейцы), остались запертыми в застекленных шкафах в гостиной Хаусмана. К его дому, стоящему совсем недалеко от нашего, на другой стороне площади, и побежали островитяне, ополченцы и все остальные, разбуженные вышеупомянутым ружейным выстрелом. Я сама видела это из окна. Хуже того: я видела, что индейцы бегут вслед за ними, причем гораздо быстрее.

Потом будут говорить — ибо эта история передавалась из уст в уста, оттачиваясь и обрастая деталями, чтобы в конце концов приобрести блеск и сияние поистине исторические, — что некий страдающий бессонницей плотник, всем хорошо знакомый (тот самый, кто смастерил для нашего дома множество полок), вышел на балкон своего дома поприветствовать восходящее солнце и в первых лучах увидел семнадцать каноэ, уже вытащенных на прибрежный песок. Тот факт, что упомянутый плотник — его имя я до сих пор помню, однако не стану здесь указывать, не желая пристыдить неповинного человека, — успел пересчитать каноэ, красноречиво свидетельствует о боеготовности ополченцев. Однако дело в том, что ни плотник, ни ополченцы ни в чем не виноваты — не они навлекли беду на Индиан-Ки. Enfin, плотник отправился к дому Хаусмана, по дороге наткнулся на отряд воинственных краснокожих, поднял крик — потому что к его появлению те отнеслись более чем враждебно — и своими воплями разбудил соседа. Впоследствии многие притязали на эту честь, но именно сосед плотника и выстрелил из ружья, оповестив население острова о беде, которой страшился в ту пору любой поселенец во Флориде. Мы, все пятеро, едва не столкнулись лбами на лестничной площадке второго этажа, не вполне одетые и не до конца проснувшиеся. Асмодей с обнаженным торсом и дикими глазами выбежал, сжимая в руке пистолет. Он и Каликсто обменялись взглядами, посмотрели на Люка, и прежде, чем тот успел что-либо возразить, Асмодей велел ему оставаться подле сестры — в ее глазах уже бешено вращались жабьи лапки — и повиноваться каждому моему слову. Итак, мы разделились: Асмодей и Каликсто отправились в бой, оставив меня с близнецами и пистолетом Асмодея, дуло которого я на всякий случай направила вверх (как будто он, а не я могла решать, когда ему выстрелить).

— Прячьтесь! — То было последнее слово наших мужчин перед тем, как они ринулись вниз по лестнице и выбежали за дверь.

Люк устремился следом, мы с Лео бросились за ним, крича:

— Назад, назад!

К счастью, он спустился вниз лишь для того, чтобы закрыть входную дверь на импровизированный засов. Напрягая все силы, он повалил одно из кресел так, чтобы одна ножка застряла в фарфоровой ручке двери, придерживая ее. «Прячьтесь!» Легко сказать. Где же нам спрятаться? Может, на самом верху? Такова была моя первая мысль, ибо именно там мы с Леопольдиной чувствовали себя в наибольшей безопасности, а из окон купола открывался хороший обзор. Но если индейцы нападут на дом? Мы не сможем долго выдерживать их натиск, и нам едва ли помогут французское кресло и единственный пистолет, которого я сама боялась и не знала, сколько пуль в его утробе. Вопрос был не в том, нападут ли на дом, а в том, когда это произойдет. Ибо то, что это случится рано или поздно, не подлежало сомнению: наш дом был вторым по величине на острове и почти столь же роскошным, как дом самого Хаусмана. Чтобы проникнуть в него, достаточно было просто зайти на террасу и выбить ногою окно в гостиной, доходившее почти до самого пола. Или еще проще: на ту же террасу выходила дверь второй гостиной, превращенной нами в комнату для занятий, и она закрывалась на простой крючок. Мои опасения зашли так далеко, что я начала беспокоиться, не догадается ли кто-нибудь из индейских воинов, привыкших действовать на воде, пробраться в наш садок для морских черепах, откуда через люк в полу буфетной можно легко проникнуть внутрь дома. Ага! Именно в этот момент я поняла, как следует поступить.

Я взяла близнецов за руки, спустилась вместе с ними вниз по лестнице, а затем привела их в буфетную. К счастью, Люк, этот сорванец, в мечтах своих, если не на деле, успевший побывать в самых разных переделках с множеством приключений, несколько месяцев назад упросил нас разрешить ему прибить к крышке люка широкий коврик, полностью закрывший ее. Это помогло ему благополучно ускользать от воображаемых преследователей вместе с Тимоти Тревором, а не с Лео, поскольку девочку интересовало лишь одно Ремесло. Маленький зеленый tapis,[222] обрезанный по краям так, чтобы выступать за края крышки дюйма на два, и прибитый к ней гвоздиками, казался нам блажью избалованного мальчишки, но впоследствии вышло так, что именно этот коврик спас наши жизни. Индейцы напали на нас во время отлива, мы втроем лежали на обнажившемся песке, и теплая вода омывала ступни наших ног. На всякий случай мы старались не поднимать головы, чтобы никто не заметил нас через решетчатые стенки садка. Сквозь их щели мы могли видеть часть площади и здания на той стороне: например, дом Хаусмана, откуда доносились громкие крики, и дом Треворов. На крыльце последнего стоял остолбеневший Тимоти Тревор и с ужасом смотрел на что-то, чего мы не видели. (В тот момент индейцы убивали его сестру Сару — ту самую, любившую водить пальчиком по французской книжке, когда я читала вслух. Этот пальчик, едва касавшийся страниц, которые Сара переворачивала для меня, казался таким же воздушным и легким, как и улыбка на ее губах.) Тимоти, le pauvre.[223] Ох, как мне было жаль этого мальчика; он стоял у дверей дома и на штанишках его красной пижамы расплывалось большое темное пятно. Мне было так жаль его, что я даже не шикнула на Люка, когда тот окликнул друга, а затем крикнул ему что-то, хотя Тимоти стоял слишком далеко, чтобы услышать, а наша безопасность и жизнь зависели от нашего молчания и от того, насколько долго нам удастся оставаться незамеченными, спрятавшись под нашим домом в волнах прибоя. Я тоже позвала Тимоти — но, разумеется, безмолвно, как это умеют делать ведьмы. То же самое сделала Лео. Не знаю, кого из нас он услышал, но вскоре Тимоти Тревор повернулся и побежал прочь от крыльца, пересек площадь, направляясь к нашему дому, к тайному убежищу, где они с Люком часто играли. Мы надеялись, что мальчик сумеет пробраться к нам. Во всяком случае, нам хотелось верить, что так и случится. Мы ждали, что крышка вот-вот откроется и наш маленький друг, спустившись на песок, попадет в наши объятия.

Увы, Тимоти Тревор так и не появился. Когда мы наконец услышали, что кто-то поднимается по лестнице на террасу нашего дома, потом тяжело ступает по террасе, а затем по паркетному полу гостиной — после треска и звона, возвестивших о том, что высокое окно, ведущее в нее, выбито, — мы сразу поняли: это шаги ног, обутых в ботинки, а не босых, и они были куда тяжелее, чем легкая поступь нашего юного друга, весившего не больше семнадцати фунтов. Однако мы услышали его имя — его повторял хриплый, дрожащий от волнения голос, окликавший мальчика громким шепотом, почти переходящим в крик:

— Тимоти! Тимоти!

Это пришел доктор Тревор. Без сомнения, он увидел, как его сын бежит через площадь к нашему дому. Я тут же поднялась на ноги. Мои глаза с застывшим в них колдовским знаком не были скрыты очками, моя белая ночная рубашка, мокрая от воды, прилипла к моему… в общем, ко мне, выдавая тайну, скрытую от всех вне мира теней; но я все равно ухватилась за перекладину лестницы, готовая подняться по ней, откинуть крышку, позвать доктора Тревора и рассказать ему о том, что Тимоти так и не добрался до нас.

Но в тот самый момент, когда я уже собиралась откинуть крышку, на террасе раздались новые шаги. Они звучали мягко и приглушенно, босые пятки осторожно касались досок прямо у нас над головой, и этого хватило, чтобы мы поняли: явились индейцы, не менее четырех человек, а может, и пятеро. Близнецы потянули меня за руки, чтобы уложить обратно на песок. Мы втроем опять распластались под пирсом, слушая, как доктор Тревор говорит что-то по-испански, робко и запинаясь, явно умоляя сохранить ему жизнь.

Мы слышали, как французское кресло отлетело от входной двери и повалило арфу, которая издала диссонирующие звуки и упала на пианино, умножая звуковой хаос. Мы слышали, как посуда падает с полок в буфетной, разбиваясь о пол прямо над нашими головами.

Затем мы стали свидетелями того, как индейцы приказали доктору Тревору вести их наверх и показывать дорогу, чтобы обыскать дом, хотя их пленник прежде бывал у нас лишь в гостиной. Хотелось бы знать, какое впечатление осталось у него от мансарды, где мы занимались Ремеслом. Он ведь увидел там все: наши склянки со всякою всячиной, снабженные этикетками, засушенных представителей флоры и фауны, «Книги теней», присланные Эжени, наши ножи с белыми и черными рукоятками, наши ступки и пестики, необходимые для приготовления порошков, зелий и прочего. Да, я точно знаю, доктор все это видел, потому что после того, как он провел индейцев по мезонину, а затем показал им, как попасть в купол, он остался там, убитый и оскальпированный. Хотя, пожалуй, все произошло в обратном порядке, о чем говорили его продолжительные крики, заставившие нас содрогаться от ужаса, лежа на остывающем после дневного зноя песке.

Индейцы спустились вниз, наскоро осмотрев верхние помещения и захватив с собой столько добычи, сколько могли унести. Я застыла на своем холодном ложе, покрытом илом и мелкими ракушками (они впивались в меня, как множество мелких гвоздиков), и вслушивалась в каждый звук. Я хорошо знала, да, именно знала, что мы умрем, если крышка лаза поднимется; рядом плакали прижавшиеся ко мне слева и справа дети. Они вздрагивали, уткнувшись мне в шею. Я смотрела в темноту и старалась видеть только ее, усилием воли пытаясь предотвратить появление света, а затем широко раскрытыми глазами следила за крабом-отшельником, который покинул свою раковину и семенил по песку. И я желала — да, желала изо всех сил — покинуть наш дом так же легко, как сумел это сделать он. Уйти и ускользнуть в море, укрыться там и уплыть прочь.

Но, увы, голые пятки индейцев продолжали стучать по доскам над самой моей головой. Никогда прежде мне не доводилось чувствовать такой страх, быть такой беспомощной. Что я могла сделать? Кроме того, я имела глупость положить пистолет на песок, и его окатило волной. Разве намокшие пистолеты стреляют? Скорее всего, он теперь был бесполезен. А как еще мы могли защитить себя? С помощью Ремесла? Сильнодействующие заклинания требуют времени, и нам с Леопольдиной едва ли удалось бы что-нибудь сделать, даже объединив усилия. Скажите на милость, какое заклинание мы могли сотворить, когда руки у нас тряслись, сердца трепетали, а душа уходила в пятки? Конечно, я подумывала о заклинании типа «cache-cache»[224] — так его назвала одна бургундская ведьма, впервые применившая его. Оно не помогло бы убежать, зато позволило бы спрятаться и помешало врагам найти нас. Однако я не помнила его наизусть, а книга, где оно было записано, осталась в мансарде, теперь казавшейся мне далекой, как луна. Луна. Себастьяна. Вспомнив о ней, я заплакала. Слезы, которые я только что сдерживала от страха, ручьем покатились по щекам. Не знаю, что бы со мной было, если бы моя дорогая сестра не оставила мне в наследство эти сокровища — мои сокровища, моих близнецов. Для них я должна была оставаться сильной.


Мы пролежали в укрытии достаточно долго. Начинался прилив. Мы наблюдали, как вода поднимается выше и выше, как она покрывает деревянные сваи, облепленные ракушками. Вдруг наверху, над нашими головами, тишину вновь сменили звуки шагов. Мы не знали, кому они принадлежат, семинолу или кому-то из поселенцев, и потому боялись окликнуть идущего: а вдруг индейцы заставили кого-то из наших идти впереди себя, используя как наживку? Дело в том, что в нашем доме еще раздавались звуки, свидетельствующие, что краснокожие обыскивают его. Мы слышали, как открываются дверцы шкафов, затем опрокидываются и падают на пол, как дикари приподнимают и переворачивают наши кровати — как будто ищут нас, обитателей такого большого дома. Мы жадно вслушивались, не идут ли Асмодей или Каликсто, и повторяли одно слово: «пакгауз» — там, у главной пристани острова, разворачивались основные военные действия. До нас доносились вопли и победные кличи, крики женщин, выстрелы. Постепенно все затихало. Тем не менее мы не решались признаться даже самим себе в том, чего боялись больше всего: Асмодей или Каликсто, а то и оба могут погибнуть, защищая наш остров.

И все-таки мне предстояло перебороть свой страх, потому что я не могла просто надеяться и желать, что Себастьяна сейчас наблюдает за происходящим и заботится о нас. Нужно было что-нибудь предпринять. Если наши мужчины пали в бою — чего или кого нам в таком случае ждать? Соседей? Военных моряков? Если кто-то из них все-таки придет нам на помощь, могу ли я выползти из нашего убежища почти голая, показывая всем свой ведьмин глаз? Могу ли я допустить такое? Едва ли. Право, для меня лучше оказаться в руках индейцев. Enfin, я привстала, вся дрожа, поцеловала близнецов и велела им оставаться в укрытии. Они согласились, обняв друг дружку, и я увидела — да, увидела воочию! — тех детей, что предстали некогда Себастьяне под землей, в катакомбах, изголодавшиеся и испуганные. Правда, сейчас Лео знала, кто она, а Люк стал мастером на разные уловки да хитрости. Сердце мое сжалось, и я пообещала, нет, поклялась, что вернусь.

Я помедлила у крышки лаза и прислушалась — тишина. Потом медленно, очень медленно стала приоткрывать люк, не отваживаясь оглянуться и посмотреть туда, где свет, проникавший сверху, падал на дрожащих близнецов. Выбравшись наружу, я закрыла крышку, расправила на ней зеленый коврик, разгладила все складки и даже положила сверху осколки посуды и столовые приборы, валявшиеся на нем до того, как я откинула крышку.

Нужно было торопиться, потому что мне многое предстояло сделать: каким-то образом сообщить Асмодею и Каликсто, где мы нашли убежище; узнать, какой ущерб причинен нашему дому и, в частности, насколько пострадала мансарда, и, наконец, отодвинуть в сторону кровать Себастьяны, заглянуть в тайник под одной из половиц и вынуть оттуда стальной ларец, где хранилась большая часть наших ценностей: монеты, ценные бумаги, ювелирные украшения. Если дела пойдут плохо, если придется бежать с острова, нам нужно забрать все, что у нас есть.

Отважившись выглянуть из того самого окна, из которого я утром наблюдала начало вторжения (я зашла в свою комнату, чтобы одеться и прихватить очки, особенно ненавистные мне теперь, но все равно необходимые), и увидела… что ничего не изменилось. На площади не было ни души. Ополченцы либо защищали остров где-то в другом месте, либо попрятались. А может быть, их убили. Перед домом Треворов лежала, раскинувшись, моя милая Сара, и ее неестественная поза говорила о внезапной смерти, не обещавшей упокоения. Еще одно тело лежало рядом — либо ее сестра, либо мать: «красный чепчик» на голове (результат снятия скальпа?) закрывал лицо, и я не могла понять, кто это. Но обе они были мертвы, без сомнений. Я впервые порадовалась тому, что доктор Тревор лежит убитый этажом выше, потому что как он смог бы жить дальше, узнав страшную правду? Я узнала ее позже, а именно: Тимоти Тревор, бедный Тимоти, которого чуть не поймали, когда он бежал через площадь, свернул в сторону кузницы и спрятался там в небольшом чане с водой, закрыв его крышкой. А когда позже кузница запылала, мальчик так боялся вылезти наружу, что сварился заживо.

Затем я отправилась на мансарду, где царил полный разгром. Не в силах понять сразу, что еще можно спасти, я все оставила лежать как есть, в надежде, что когда-нибудь мы наведем здесь порядок. Я никогда, слышите, никогда не позволяла себе поверить, что мы потеряем наш остров и уступим его индейцам навсегда. Кое-что чрезвычайно меня взволновало: я заметила, что индейцы с интересом исследовали то, что хранилось в мансарде, — они откручивали винтовые крышки, хотя могли просто разбить закрытые склянки, и тщательно развязывали, а не разрезали мешочки из джутовой ткани, и так далее. Все это говорило об их намерении вернуться. Возможно, им не удалось найти оружейный склад, но за их нападением крылось что-то еще. Чтобы они не вернулись и не застали меня, пока я оплакиваю кладовую припасов, необходимых для Ремесла, я поднялась наверх, в помещение внутри купола. Там сразу обнаружилось истерзанное тело доктора Тревора — в таком состоянии, что не решусь здесь описать. Скажу лишь, что аура его уже начала проявлять признаки осеребрения. Меня пошатывало, но я взяла себя в руки и перешагнула лежащее на полу тело, открыла забрызганную кровью оконную раму и прикрепила к подоконнику обрывок голубой, лазурно-голубой ткани: рукав, оторванный от одного из платьев Себастьяны. Вывесив этот флаг, я хотела передать имя нашей сестры тем, кто узнает ее лазурный цвет. Тем, кто увидит его (ах, как я на это надеялась!) и догадается, в чем состоит мой план, дающий нам единственную возможность спастись, потому что большинство построек на острове уже охватил огонь.

Я покинула купол — там моя голова стала необычайно легкой, не позволяя отличить серебристое свечение души доктора Тревора от обволакивавшего остров дыма, — прошла через мансарду и закрыла за собой дверь, потому что та была закрыта, когда я туда пришла. Затем, поддавшись какому-то бессознательному импульсу, я бросила взгляд на лопасть весла с вырезанной на ней надписью, которую наши мужчины подарили нам в прежние, счастливые времена. Почему? Может быть, хотела использовать его в качестве орудия для защиты, но, скорее всего, я просто знала, что нам не суждено вернуться на Индиан-Ки. Так и случилось. Этот остров был навсегда потерян для нас.

Хаусман и его жена, спустившись в гостиную и увидев, что индейцы и ополченцы вступили там в схватку, ретировались через заднюю дверь дома и, прямо в ночных сорочках, прокрались в конец своей личной пристани. За ними увязались две их собаки, и Хаусману пришлось утопить их, чтобы лай не выдал беглецов. Таким образом, супруги избежали ужасов резни и уплыли на остров Ти-Тейбл-Ки. Оттуда, с берега, Джейкоб Хаусман вынужден был наблюдать, как горит его остров, а затем смотреть, как индейцы обстреливают медленно приближавшийся к ним военный корабль из пушек — тех самых шестифунтовых пушек, которые он сам установил когда-то на пристани у пакгауза для защиты своей «империи».

Итак, не имея при себе ничего, кроме лопасти весла и стального ящика с ценностями, я пробралась обратно в черепаший садок. Никогда не предполагала, что когда-нибудь почувствую себя такой счастливой при виде Асмодея! Он стоял там по пояс в воде вместе с близнецами, которым прилив доходил до горла. Помню, я обратилась к нему с немым вопросом:

«Ну, как наш остров?»

— Сдан врагу, — отвечал он.

— А что с… — начала я, но Лео меня опередила, буквально выдохнув:

— Каликсто! — И указала пальчиком в самый конец пирса, где виднелась мужская фигура, припавшая к высокой свае, за которой покачивалась на волнах большая из двух наших лодок.

«Себастьяна!» — вот на что намекала я, вывешивая лазурно-голубой флаг. Неужто наши защитники увидели его и действительно догадались, что я хочу им передать и в чем состоит мой план? Тогда я еще не знала ответа на этот вопрос. Много позже мне довелось узнать, что Асмодей понял меня и поспешил вернуться домой, отступив из таверны, которую сдал, таким образом, неприятелю, успевшему уже взять приступом пакгауз. А вот Каликсто не сумел проникнуть в ход моих мыслей. Тем не менее у него в голове возник тот же план, что и у меня: улизнуть потихоньку с острова, как это нам удалось два дня назад. Да, всем нам, пятерым выжившим, а вскоре и поплывшим по воле волн.

Загрузка...