Часть вторая АЛЬБЕДО


ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Ртуть и сера, солнце и луна, материя и форма — суть противоположности. Когда женская земля полностью очистится от излишнего, нужно соединить ее с мужским началом для созревания.

Эдвард Келли, ассистент Джона Ди,

придворного алхимика Елизаветы I



Золото и символ, золото как символ — так началось мое посвящение в алхимию и ее таинства.

Прежде я не являлась ее адептом, но все-таки алхимия была мне знакома. Я знала ее основные догматы, поскольку прочла много книг о колдовстве, а ведь в некоторой точке все течения, связанные с магией или Ремеслом, сходятся. В алхимии тайны горного дела соединяются с волшебством, а чародей оборачивается шаманом, как произошло с Квевердо Бру. Однако я считала — как и многие другие, изучавшие алхимию поверхностно и не докопавшиеся до самых грязных ее глубин, — что ее приверженцы, от древних богов до практиков наших времен, преследуют очень простые цели. Куда более простые, чем на самом деле. Мне казалось, что все они, движимые жалкой корыстью или тщеславным стремлением превзойти самого Создателя — короче говоря, жадностью и гордыней, — ищут способ превратить в золото шлак и угольный мусор. Да, они действительно хотели этого, но не только.

Я знала, что все алхимики, старые и новые (alors, главный из открытых мне секретов заключался в том, что существует новое поколение алхимиков, подобных Бру), пытались и пытаются докопаться до самой главной из тайн — великой тайны жизни, этой misterium magnum.[68] Они стремились познать эту тайну до конца и в ее недрах отыскать некий эликсир жизни, живую воду, prima material,[69] способную вдохнуть душу в материю мертвую и обратить ее в собственную противоположность, ибо как раз там предполагали найти сокрытый от человечества ключ к превращениям. Под превращениями или, как выражался Бру, «трансформациями» подразумевался не только переход от неживого к живому и наоборот, но и состояния, знаменующие последовательные стадии жизни, как то: рождение, рост, смерть, разложение и, наконец, возрождение. Главной движущей силою трансформаций и является пресловутая prima materia, именно в ней содержатся все тайны алхимии, именно от нее зависит успех. Давным-давно этому веществу дали название filius philosophorum,[70] и оно является знаменитым «философским камнем». Или, по-арабски, алкимайя. Алхимия.

Философский камень, однако, вовсе не камень. Ну, в том смысле, в каком камнем является алмаз. Тем не менее алхимики жаждали таких камней и стремились к ним не меньше, чем к золоту. Так, Бру носил Неронов монокль в соответствии с предписаниями Камилла Леонарда,[71] который в своей книге «Speculum lapidum»,[72] изданной в 1610 году, рекомендует носить изумруды, дабы «укрощать похоть и сладострастие, развеивать дьявольские наваждения, укреплять память и вдохновлять красноречие». (Красноречие К., несомненно, было весьма вдохновленным: его речь длилась бесконечно, как смерть итальянского тенора, не просто умирающего на сцене театра, но умирающего чрезвычайно медленно и превращающего эту смерть в истинную трагедию.)

Впоследствии я нашла в доме Бру множество книг об алхимических исследованиях свойств различных камней, как драгоценных, так и не очень. В некоторых трудах говорилось, что сапфиры «способствуют миролюбию, благожелательности и почтительности», а также исцеляют от укусов скорпионов и змей. Ах, если бы я могла знать об этом в первую мою ночь в доме К. в обществе Уробороса, беззвучно и незримо скользившего по коврам! Но мне только предстояло наткнуться на эпохальный труд Кардана,[73] его знаменитый «DeSubtilitate»,[74] в котором тот говорит об использовании сапфиров. В результате изучения камней, начатого под руководством Бру, я неизбежно должна была обрести набор драгоценностей не хуже тех, какие Себастьяна видела при дворах прежней Европы, поскольку, несмотря на весь свой скепсис, я не настолько глупа, чтобы зря испытывать судьбу. Поэтому у меня в доме со временем скопилось множество топазов, нейтрализующих действие растворенных в жидкости ядов, изобилие жемчугов — если их истолочь в порошок и смешать с вином, они станут исключительно действенным средством от головной боли, сопутствующей многим, очень многим разновидностям ворожбы и прорицания будущего, и, конечно, целая уйма рубинов. Да, рубинов — они, как утверждают алхимики, преумножают дары фортуны, как я и убедилась. Однако теперь надо подробнее рассказать о происхождении всех этих камней и вообще о том, откуда взялось такое богатство.

Кстати, у меня были и полудрагоценные камни — например, горный хрусталь, что носил на себе Бру. Многие утверждают, что в иных случаях они тоже весьма полезны, в особенности для сестры-провидицы, а потому их тоже следует иметь под рукой.

И вскоре мое жилище заполнилось небольшими кожаными мешочками, где хранились плоды трудов старателей и рудокопов со всего мира. Селениты, извлеченные из-под скорлупы змеиных яиц в Индии; если лизнуть их, обостряется дар предчувствия и можно преуспеть в науке древнеримских авгуров. Амандины — как утверждают знатоки, они полезны для ясновидения, равно как и хелониты; на восходе луны их следует вынуть из раковины моллюска и положить под язык — именно под язык, а не на него. Эти ухищрения мне помогали, но как провидица я все равно не могла сравниться с другими сестрами.

Однако я увлеклась и забежала вперед, хотя единственное, что пока имеет значение: философский камень вовсе не является камнем.

Но что же это? Alors…

Процитирую Арнольда Виллановануса:[75]«В природе присутствует некая чистая материя, каковая, ежели удастся оную обнаружить и посредством известных алхимикам методов довести до совершенства, сама станет возвышать менее совершенные тела до уровня собственного достоинства при соприкосновении с оными». Voilà. Но главная трудность как раз и состояла в том, что обнаружить ее и довести до совершенства было невероятно трудно. Алхимики издавна бились над разрешением этой проблемы. Вы спросите, какие известные алхимикам методы смогли в этом помочь? Знайте, что поиск этих методов и есть opus magnus, коренная задача алхимии.

И хотя философский камень не считался золотом — он, скорее всего, должен был напоминать рубин, — само золото стали рассматривать в качестве некоего вещества, обладающего наибольшей способностью преобразовывать материю и поддерживать угасающую жизнь. Отсюда и все усилия, связанные с попытками добыть его: неимоверные многовековые поиски, отделение его от менее ценных металлов путем серии манипуляций — весь этот opus alchymicum, когда металлы повергались воздействию нагревания, разных кислот и тому подобного. Со временем попытки получить золото стали для алхимиков чем-то большим, чем просто поиск драгоценного металла. Они уже имели возвышенное, поистине духовное значение.

Да, золото оставалось символом богатства, но в метафорическом смысле оно приобрело значение чистоты — нетускнеющей и нетленной. В погоне за золотом алхимик стремился к собственному совершенству.

Так золото стали отождествлять с бессмертием, ибо над человеком воистину совершенным не властны ни время, ни смерть — он становится выше них.

Александрийские алхимики, например, считали, что в поисках совершенства в мире металлов они добиваются и собственного совершенства. В своих тайных лабораториях они трудились над тем, чтобы очистить себя, точно так же, как отделяли благородные металлы от чужеродных примесей. Не зря именно александрийцы первыми заговорили об elixir vitae,[76] знаменитом эликсире жизни, учение о коем спустя много столетий донес до Европы сам Роджер Бэкон. В своем труде «Opus Majus» он писал о непревзойденном лекарстве, «которое, подобно тому как оно освобождает любой неблагородный, несовершенный металл от всех присущих ему изъянов и недостатков, способно вымыть из тела все нечистоты и тем предотвратить его увядание и разрушение до такой степени, что жизнь оного продлится много столетий». Эти представления наложились на мифы о дающих бессмертие чудодейственных травах или напитках, искони бытовавшие у всех европейских народов. Сама древность этих мифов служила их неоспоримым доказательством. Конечно, той грозовой ночью я не знала ни о чем подобном, но подозрительность, свойственная мне с некоторых пор, заставила меня спросить у Квевердо Бру:

— Скажи, а сколько тебе лет?

В ответ он лишь растянул губы в своей золотой улыбке и более ничего не прибавил, занявшись нанизыванием колец Аполлония обратно на пальцы левой руки. Однако я не сдавалась и проявила настойчивость.

— Так ты хочешь мне показать, что интерес к вопросам бессмертия, о котором ты только что говорил, на самом деле тебе совершенно чужд?

Похоже, теперь сам Бру хотел обрести душевное равновесие. Он заговорил холодно и отстраненно, словно успокаивал самого себя, и в его словах не звучало ничего личного.

— Целью любого алхимика является и всегда являлось выделение чистого животворящего начала, которое позволяет любой вещи или существу перейти от низшей стадии к… высокой.

— И это приводит…

— К совершенству.

— А совершенство, применительно к самому алхимику, оборачивается…

Пауза.

— Да, бессмертием.

— Ага! — воскликнула я торжествующе.

Ах, я была до такой степени глупа, что забыла об удаве, свернувшемся между нами кольцами на ковре, радостно вскочила и, повинуясь минутному импульсу, схватила с золотого подноса пирожное (хоть и не привыкла есть по ночам). Как сейчас вижу это лакомство: слоисто-чешуйчатое, словно состоящее из хлопьев, посыпанное дроблеными орешками и политое медом. Я принялась слизывать мед с кончиков пальцев, потом смутилась и оставила это занятие. Тогда я села прямо, как послушная школьница, в полном восторге от содеянного и от самой себя, хотя не узнала ничего существенного и не догадывалась, что оказалась на краю бездны.


Алхимия — очень древняя наука. Она возникла на перекрестии религиозных и светских знаний, накопленных в Древнем Египте, Финикии, Греции и других странах Ближнего Востока. Ее главные тексты называют «Корпус герметикум». В него вошло около пятнадцати рукописей, давших побеги и пустивших ростки в тени таких знаменитых имен, как Пифагор, Демокрит, Сократ, Платон и Аристотель. Каждый из этих философов был великим знатоком этой науки. Другие, правда, придерживались версии более чем легендарной и утверждали, будто алхимия и ее тексты были подброшены людям греческим богом, известным как Гермес Трисмегист, или Гермес Трижды Величайший. Он якобы раскрыл человеку главные тайны алхимии, называемые arcana arcanum: выгравировал их на огромном изумруде, который упал на землю, отколовшись ото лба самого Люцифера в тот день, когда последний был низвергнут с небес на землю. Поэтому последователи Гермеса именуют собрание всех древних знаний Изумрудной Скрижалью — или, по-латыни, Tabula Smaragdina.

Вне зависимости от того, выросла она из восточных таинств или мы получили ее в результате падения Сатаны, алхимия проделала путь с востока на запад и расцвела в западноевропейских монастырях в двенадцатом веке. Бру принялся скороговоркой перечислять имена монахов. Он высыпал их передо мной, как крошки хлеба перед воробушком, словно надеялся, что я склюю вместе с ними его урок, пробив клювиком дорогу к тайнам алхимии. Захаир, Ленсельт, Фулканелли — ни об одном из них, верно, ни один человек раньше и слыхом не слыхивал. Других, конечно, я не могла не знать: Роджер Бэкон, швейцарский врач Парацельс, Корнелиус Агриппа и те двое, что состояли на службе у английской королевы-девственницы, доктор Ди и Эдвард Келли.

Когда он наконец спросил, прочла ли я труд «Les merveilles de l'autre monde»,[77] написанный каноником Ризом, я заявила довольно язвительно:

— Нет, не читала. Сама не понимаю, как меня угораздило его пропустить?

Таким образом, я опять огорчила Бру, назначившего самого себя на роль моего наставника. Но мне было наплевать. Все происходящее казалось таким… абстрактным. Например, эти «арканы». Куда мне их применить, зачем они мне? Лекция меня утомила. Гроза уже закончилась, в Гаване пробудились первые петухи, и мне было все труднее сосредоточиться. Меня занимали Каликсто и Себастьяна, я заставляла себя не думать о них, но удавалось мне с трудом. Следы юноши растаяли в большом городе, а Себастьяна затерялась в огромном мире. Только одно мешало мне заснуть и заставляло вслушиваться в слова К. — единственный оставшийся без ответа вопрос: «Почему Себастьяна прислал а меня к нему?» Еще недавно я могла подождать и с этим вопросом, и со многими другими, но теперь — другое дело. Я пришла к алхимику, понуждаемая присланными мне подсказками. Я чувствовала некую смутную угрозу… Да, угрозу, и она исходила не только от Уробороса, свернувшегося в клубок почти у меня под боком, снова закусив кончик хвоста. Время от времени я спрашивала:

— Ну и что из этого следует?

Или:

— Хорошо, но что из того?

А Бру продолжал складывать свою алхимическую головоломку.

Кажется, однажды я все-таки не удержалась от зевка. Не помню. Помню, что принялась расспрашивать о том, какое отношение алхимия имеет к ведьмам вообще и ко мне в частности.

— Но я веду речь вовсе не о ведьмах, — возразил Бру с легким, как мне почудилось, пренебрежением или презрением. — Я говорю не о тех, кто обладает магическими способностями и может колдовать, а о тех, кто не владеет ничем, кроме знаний. О смертных, взыскующих… — Он не посмел опять произнести слово «бессмертие» — Взыскующих совершенства. Именно это я хочу до тебя донести. Я имею в виду тех, кто лишен ваших возможностей.

— Значит, алхимики чужды волшебства?

— У нас есть только знания.

— Каким же образом можно командовать всеми этими… созданиями?

Я подумала, ответ на мой вопрос подскажет мне разгадку главной тайны, связанной с Бру. Но не тут-то было.

— Управлять? О нет. Я управляю ими не более, чем мальчишка, командующий своим щенком. Они поддаются дрессировке, хотя не очень хорошо. Если кто и управляет ими по-настоящему, так это ты!

Такое заявление я сочла совершенно бессмысленным. Как я могла подчинять себе тех светоносных созданий?

— Ты шутишь?

— Вовсе нет. Они выполняют несколько простейших команд, а от меня они получают всего лишь необходимое питание.

— Тогда расскажи мне о колибри; между прочим, уколы их клювов очень болезненны. А также о мотыльках и светляках, которые привели меня сюда, о павлинах и летучих мышах, а потом о питоне — я провела рядом с ним целую ночь, не доставившую мне особого удовольствия.

— Ах, — ответил Бру, — объяснения займут слишком много времени. Чтобы понять эти объяснения, тебе пришлось бы сосредоточиться гораздо больше, чем ты сейчас можешь, судя по твоим отяжелевшим векам. Поэтому, если мои слова ты воспринимаешь с трудом в столь поздний час, прислушайся к их свидетельству.

После этих слов он поднялся и, опираясь на свой кадуцей, вышел из шатра, но тут же вернулся с жужжащей колибри в правой руке. Стоя передо мной, он принялся откручивать у маленькой пташки сразу оба крылышка, так что я отшатнулась при виде этой жестокости. На бледной ладони К. сидела бескрылая птичка, похожая на… пустую коробочку вроде кокона, в котором что-то жужжало. В другой своей руке он зажал крылышки, и я видела, что они еще бьются и трепещут с невероятной частотой, свойственной этим пичужкам. Не знаю, что было хуже: вид тщедушного тельца, низведенного до состояния личинки, или жужжание ее оторванных крыльев. Однако самое неприятное произошло потом.

Бру наклонился и скормил тельце удаву. Затем выпустил из своей ладони, как из клетки, трепетавшие крылышки, и они полетели все выше и выше, на самый верх шатра, пока не оказались в разных углах — одно в ближнем, другое в дальнем, слепые, безмолвные, бьющиеся без конца, не затихая и… не умирая после того, что случилось.

— Живые, — произнесла я, боязливо подавшись вперед и перегнувшись через край дивана, чтобы получше рассмотреть сокращения мышц питона, красноречиво свидетельствовавшие о том, что процесс пищеварения идет полным ходом.

— Живые? — повторила я, переведя взгляд на крылышки, по-прежнему летавшие под самым потолком. — Все еще?

— Нет, — отрезал Бру, как строгий учитель, исправляющий неточный ответ ученика. — Ты удивляешь меня, ведьма. Я полагал, ты лучше осведомлена об одушевленной мертвой материи.

Тут он не промахнулся — так и было. Однако…

— Это бессмертные духи животных, прекративших бренное существование.

— Бессмертные? Ты хочешь сказать, что они…

— Да, вечно живущие. Но ты неустанно, вновь и вновь возвращаешься к этому слову! Да, они бессмертны, и мои команды им почти не нужны. Это ты им нужна, это к тебе они тянутся и стремятся.

Эта новость оказалась для меня неприятной, но я не сильно удивилась. Меня давно тревожили не знающие покоя души мертвецов, как-то связанные со мной, ищущие общения. Чем же неприкаянные твари — ибо покой им был явно чужд — отличаются от людей, познавших тот же удел? Более того: животных все сильнее влекло ко мне по мере того, как сила моя возрастала, хотя они меня совершенно не интересовали. В отличие от многих сестер я не стремилась к близости с меньшими нашими братьями, у меня никогда не было даже кошки в качестве «наперсницы». Все это промелькнуло в моей голове, подтверждая, как это ни странно (и впрямь, страннее некуда), слова Бру. Тем не менее я спросила:

— Но как колибри нашли меня у сеньоры Альми, если никто не посылал их за мною?

— Я не знал, куда их послать, — отвечал Бру. — Я только сейчас узнал, что твоим пристанищем стал «Отель-де-Луз». Между прочим, тебе лучше оттуда съехать: его владелица имеет для каждой двери запасной ключ, смазанный маслом. А от Себастьяны д'Азур я узнал лишь одно: что ты, может быть, прибудешь сюда, причем неизвестно когда, весной или летом. Но я знал, что эти крылатые твари найдут тебя, если их выпускать ночью. Дух тянется к духу. Подобное к подобному. Кажется, так?

— Может, и так, но все-таки я еще жива, а эти твои пташки, эта компания странных существ, они ведь… явно неживые.

— Именно так, — согласился К. — Они вполне мертвые, хотя, если выразиться верней, они представляют собой дистиллят жизни.

— Дистиллят жизни?

— Да, — подтвердил Бру, возвращаясь на свой диван, рядом с которым продолжал трапезу питон, в то время как маленькие крылышки продолжали кружиться под самым потолком шатра, причем порознь, что меня раздражало более всего. Если бы они оставались парой, как полагается крыльям, тогда хотя бы…

— Но теперь, — продолжал Бру, — мы остановимся на самом процессе. Поверь, это очень важно. Тебе придется посидеть здесь еще несколько минут, хорошо?

Что мне оставалось? Перешагнуть через удава, пригнуть голову, чтобы за нее не задели бесплотные крылья, и распрощаться с алхимиком, сказав ему «adieu»?[78] Нет уж. И я действительно просидела еще несколько минут, стараясь сосредоточиться на том, что говорил Бру. Он обещал быть кратким, и я решила отнестись к его речи со всем возможным внимание — которого мне сейчас, увы, не хватает. Костенеющая рука моей Мисси как будто смеется надо мною, когда я описываю неутомимые оторванные крылья, не ведающие, что такое трупное окоченение, мешающее мне писать эти строки. Увы, я настойчиво двигаюсь к концу моей повести, хотя для этого приходится идти против самой природы.


Итак, суть алхимии состоит в стремлении к совершенству, проявления которого столь многообразны. Одним из них является золото, но также…

Лучше предоставлю слово самому Квевердо Бру.

— Стремится ли к совершенству сама природа? — задал он очередной вопрос, чтобы тут же, якобы в поисках ответа, приступить к объяснениям. — От этого в алхимии зависит очень многое. Ежели природа не имеет подобной склонности, никакой алхимик не заставит ее способствовать достижению желанной цели, коим является совершенство. Но она, — продолжал рассуждать Бру, — ищет совершенства, и это неоспоримо. Любая руда, оставленная дозревать в чреве земли, в глубинах ее лона превратилась бы в золото через сотни, а возможно, и через тысячи столетий. Алхимик пришпоривает время, ускоряя естественные процессы. В руках адепта столетие превращается в минуту, как сказал мудрый Тритемиус.[79] Это достижение ничуть не уступает подвигу того древнего бога-кузнеца, который впервые выплавил металл из руды, выковал из него орудия труда, а для этого наперед высек из кремня искру, дабы возжечь огонь, и стал господином огня, тем ускорив процесс, начатый в недрах матери-земли. Кстати, человек подстегнул природу, когда впервые обжег горшки, слепленные из грязи из-под ее кожи. Разве не так?

— Так, — согласилась я, хотя еще не пришла к однозначному выводу относительно этой «теории совершенства», на которой основывались его рассуждения и к которой он все время возвращался.

— Наша цель проста, — заявил он. — Мы стараемся ускорить природные процессы. Мы стремимся убыстрить движение всего и вся к совершенству.

Я поняла, что он имеет в виду не орудия труда и не обожженные горшки.

— Всего и вся? — переспросила я.

Он сделал паузу и откинулся на спинку дивана, поскольку во время своей речи всем телом подался вперед, как страстный проповедник, обращающий прозелита в свою веру.

— Ты искушаешь меня. Ты хочешь, чтобы я завел речь о бессмертии, — сказал он с лукавой улыбкой, просиявшей в свете оплывших, почти догоревших свечей.

— Ты сам этого хочешь, — возразила я. — И все твои собратья, похоже, чувствуют искушение, но не искушение вести речь о бессмертии, а искушение самим добыть его. Если ваша цель — не золото, а корысть — слишком слабый стимул, чтобы так напрягать силы на протяжении нескольких тысячелетий, то что вами движет? Рядом с другими металлами золото занимает то же место, какое рядом с человеком занимают… Кто же? Есть единственный ответ, одно слово: бессмертные.

Но Бру не отважился произнести его. Он предпочел окольный путь:

— Совершенные. Отыскавшие философский камень. И познавшие Бога.

— И как ваше совершенство может проявиться в вас, если не сделает вас бессмертными? Разве бессмертие не является для человека мерилом, подобным золоту? Не простого человека, но алхимика.

Похоже, мне опять удалось загнать его в угол, распутав хитросплетения его доводов, потому что он прибег к грубой лести.

— Ах, ведьма, Себастьяна так нахваливала тебя, — пропел он. — Теперь я вижу, что не зря. Истинная правда, ты и проницательна, и умна, и…

— И не услышала бы сейчас такого количества комплиментов, когда б не платье, в котором я сижу перед сеньором алхимиком, — подхватила я. — Так что не стоит слишком рьяно выражать мне свое восхищение, лучше потрудиться закончить поскорей объяснения. Уже ночь на исходе, а у хозяйки гостиницы такой длинный нос, что мне хотелось бы прошмыгнуть в свой номер до того, как наступит рассвет.

— Ты останешься здесь, — произнес Бру так сухо и однозначно, что меня взяла оторопь.

С трудом подавив смешок, я спросила:

— Да неужели?

— Именно так, — парировал он. — Мне нужно…

И он умолк, словно не мог подобрать слов.

— Нужно — что?

Ответа не последовало. После паузы он заговорил:

— Разве тебе не требуется свое жилье, пока ты в Гаване? Дом, где тебя никто не станет беспокоить? Я ведь заметил: ты не любишь, когда тебе докучают. И разве у тебя хватит денег, чтобы обеспечить себе желанное одиночество на постоялом дворе, где полно незнакомцев? Там придется дорого заплатить за уединение.

У меня и вправду было не слишком много денег. Когда я уезжала из своего дома во Флориде, я не думала, что покидаю его навсегда. Но пребывание в Гаване, прежде представлявшееся мне кратким и временным, теперь, когда мне предстояло заняться поисками Каликсто и как-то прояснить ситуацию, связанную с Себастьяной и остальными внезапно открывшимися обстоятельствами, грозило затянуться на неопределенно долгое время. Однако готова ли я ночевать в доме, где вышагивают нахальные павлины, нагло лезущие куда не положено, а вместо луны по ночам светятся летучие мыши? Я по-прежнему не понимала, чего хочет от меня Бру, и вновь спросила его об этом, только другими словами:

— Ну а тебе, тебе-то что нужно? Или в этом доме открыта гостиница для проезжих ведьм?

При этом я попыталась представить себе, что Герцогиня здесь, посреди этого… великолепия. Нет, едва ли такое возможно. Разве что в этом доме скрываются какие-то невообразимые тайны (и ведь так и оказалось).

Удивительно, но Бру ответил прямо.

— Мне нужна ты, — сказал он. Конечно, не как любовник, заламывающий руки от страсти, и не как делец, внушающий: «Я пригожусь тебе, ты пригодишься мне, так давай объединим наши усилия». Нет, он действительно нуждался во мне. Слова прозвучали просто и искренне. Ах, если бы то, что за ними стояло, оказалось таким же простым и ясным! Однако все было не так.

— Да, — повторил Бру, — ты мне нужна. Ибо я ищу нечто большее, чем золото. Мне нужен успех, позволяющий возвыситься…

— Ну да, понятно, возвыситься до следующего состояния. Я помню. Но чем я… Какова моя роль?

— Видишь ли, я вступил в соперничество с природой и стремлюсь ускорить ее процессы, хотя на самом деле не хочу ни золота, ни даже бессмертия. Нет…

Тут он запнулся, не зная, стоит ли продолжать, что было неудивительно: теперь наконец он действительно собирался открыть мне нечто важное. Enfin, Бру прошептал:

— Я хочу обрести власть над самим временем.

— Иначе говоря, то же бессмертие, — продолжала упорствовать я, недовольная его уклончивостью и нежеланием признать очевидное.

Я продолжала стоять на своем, и его нетерпение, похлестываемое моим упрямством, все возрастало.

— Нет!

Это слово раскололо тишину, как недавний гром. Над моей головой захлопали крылья неведомых тварей. Бру снова наклонился вперед, сдвинулся на самый край дивана и сидел, переплетя пальцы рук и широко раскрыв глаза. Казалось, откинутый капюшон его бурнуса колышется, как у кобры, изготовившейся к атаке.

— Я знал настоящий успех, — произнес он нараспев. — Золото мне получить не удалось, но я изготовлял драгоценности. Я приблизился к тому, чтобы обрести камень. И мне удалось… приблизить живые существа к совершенству.

Бру бросил взгляд на белые, как свет, крылышки, все еще порхавшие под потолком шатра. Они представляли всю его армию странных тварей, которые, как мне теперь было известно, были душами умерших существ. Но как ему удалось их оживить?

— Да, — проговорил алхимик, заметив, что я смотрю на крылышки. — Это я… вдохнул в них душу.

Интересно, подумалось мне, сколько еще способов не произносить слово «бессмертие» он сумеет найти?

Вот кто был бы счастлив, если бы встретил Сладкую Мари. Чего бы они только не придумали вместе! Они бы вместе, как двухголовый Дис,[80] правили бы потусторонним миром или сражались бы до конца, пока из них триумфально не уничтожил бы другого. Эта мысль заставила меня задрожать.

— Чтобы получить власть над временем, — удивилась я, — тебе нужна я? Как это?

Я заинтересовалась, хотя должна была бы испугаться.

— Да, — ответил Бру. — Да, мне нужна ты, потому что все в мире двойственно. Этому нас учит Изумрудная Скрижаль.

Собиралась ли я снова выслушивать поучения, написанные на лбу у павшего Люцифера? Черт возьми, нет! Квевердо Бру нуждался во мне, а я нуждалась в том, чтобы поскорее убраться из его дома. Я твердо решила подняться и уйти, покинуть этого лжеца и вернуться обратно в гостиницу вместе с рассветным солнцем. Никакого другого дьявольского света. А там я упакую свои вещи, расплачусь со склонной к шпионству сеньорой и укроюсь где-нибудь еще. Но алхимик продолжил свою речь, и я вдруг расслышала в его словах некий смысл. Это заставило меня остановиться.

— Все в мире двойственно, все удваивается. Посмотри: сейчас ткань этого навеса освещает свет луны, которая передает небеса солнцу. А море? Оно отражает небо. Каждая вещь имеет своего близнеца, все, что внизу, есть и наверху, земное соответствует небесному. Это Hieros gamos, священный брак. Принцип двойственности, превращения луны в солнце, неба в море, меркурия в серу. Так должно быть, чтобы Великое делание совершилось и истинный камень был получен.

— Истинный камень?

— Да. Истинный камень. Я успешно получал его малые формы, но сам камень, истинный камень — живое существо, его можно получить лишь путем священного брака, когда две высочайшие основы соединяются воедино. Я долго искал такое существо. Ребус. Ребус — так древние называли его.

— Понимаю, — ответила я. Его настойчивость меня напугала: глаза Бру горели, когда он говорил о золоте, камнях и прочих драгоценностях. — А если отбросить небо, море и все прочее, что есть эти две высочайшие основы?

— Две высочайшие основы — это мужское и женское начала.

Меня пробрала дрожь — озноб посреди жаркой тропической ночи.

— Ребус — это герметический андрогин, — продолжил он. — Ребус — это ты.

Я резко поднялась с мягкого дивана, и моя нога оказалась совсем рядом со змеей. Или Уроборос сам подполз ко мне? Так или иначе, питон — как один длинный, гибкий белый мускул — обвился вокруг моей правой ноги. Я замерла, скованная змеиными кольцами и слишком много вдруг осознавшая.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

…Тот, кто не знает основ, заключенных в нем самом, весьма далек от философии как науки, ибо не владеет истинной книгою, на учении коей он смог бы обосновать свои намерения. Но если он и взаправду знает основы, сокрытые в его естестве, и притом не ведает ничего иного, он все равно ведает путь, коим следуют принципы Искусства.

Гиоргиус Аурах де Аргентина. Prettiosissimum donum Dei

(Драгоценнейший дар Бога). XV век



Когда мы умираем, мы забываем все страхи. Они как бы тускнеют. А поскольку страхи подпитывают нас, пока мы живем, с уходом страха прожитая жизнь тоже блекнет и выцветает. Вспомнить и описать ушедший страх, каким бы тот ни был — навязчивым ужасом или легкой тревогой, — трудно. Во всяком случае, это нелегко сделать настоящим покойникам. Все равно как пытаться повесить опавшую листву обратно на ветки. Так и я: хорошо помню тяжесть белого удава, обвившегося вокруг моей ноги, но тогдашний страх давно улетучился. Мне приходится напрягать память, чтобы вспомнить о том давнем страхе и рассказать о нем. Мы, мертвые, более четко видим тени, чем предметы, которые их отбрасывают. Но я должна продолжать, не мешкая, пока не потускнели остальные воспоминания, подобно тому как костенеет записывающая их чужая рука.

Змеи на ощупь скользкие и холодные, это я хорошо помню. Удав Уроборос оказался еще и увесистым, как мешок, набитый песком, или словно ему в рот залили воду и ее в нем стало не меньше, чем в ином утопленнике. Но в отличие от мешка с песком и выловленного из реки трупа удав находился в непрестанном движении, словно один бесконечно длинный, прекрасно натренированный мускул. Когда он пополз, поднимаясь по моей ноге все выше и выше, подтянулся к моему колену, потом двинулся дальше, я почувствовала, как он извивается, огибая ее, и его раздвоенный язык трепещет, постегивая меня по коже, словно змей стремился к средоточию моего пола. Он все туже охватывал ногу, так что она затекла и онемела. Я могла видеть, как стиснуты пальцы моей ноги под ветхой кожей сапога, но не могла их почувствовать. Когда же я не смогла больше этого выносить… Что ж, тогда я и произнесла те слова, которых добивался от меня Бру:

— Хорошо, я останусь. — Или что-то вроде этого.

После этого алхимик сказал:

— Право, мне очень жаль, — причем обращался к змее.

Однако на самом деле К. не ощущал никакой жалости. Ни капли. Но после того как он заговорил, я почувствовала, как тело удава обмякло. Возможно, Бру шепнул ему какое-то заклинание или подал некий знак, не могу точно сказать. И то ли потому, что я пообещала остаться, то ли по приказу Бру, а может быть, по собственному побуждению Уроборос свалился с моей ноги, после чего снова свернулся в клубок. Кровь опять прилила к голени и к ступне, и в них словно впилось множество иголок, превратив мой шнурованный сапог в орудие пытки, известное как «железная дева»: стальной гроб с острыми шипами внутри, куда помещали пытаемого. Я потопала ногой по ковру. Странное дело: по мере того как чувствительность возвращалась, каблук все ближе придвигался к белой, как свет, плоти удава, словно желал к ней прикоснуться. Но змея опять пришла в движение и перетекла в сторону блюдца с молоком.

Только принуждение могло заставить меня произнести это «остаюсь». Я все время помнила, чем может обернуться для меня такое сдавливание — пострадать от кровотечения ведьмам написано на роду. К тому же я не могла не сознавать, что совершаю обман, давая такое обещание. Но я все-таки осталась. Почему? А куда мне было деваться? Кроме того, мы, ведьмы, вечно сторонимся общества и стремимся уйти под защиту теней, какие бы там ни ожидали бездны.

А Квевердо Бру и его обиталище находились в такой глубокой тени, что большего желать не приходилось. Для меня было лучше иметь дело с ним, чем с всегда подглядывающей и подслушивающей сеньорою Альми. Лучше это странное убежище, чем «Отель-де-Луз»; во всяком случае, тогда я рассудила именно так. Я догадалась, что в жилах хозяйки гостиницы течет кровь инквизиторов, несомненно бывших ее предками.

Я подумала, что в доме Бру буду в большей безопасности, несмотря на змею. Разве Бру не признался, что нуждается во мне — в своем герметическом андрогине, в своем Ребусе? Если он не причинит мне вреда и не заставит страдать, ладно, пускай, я соглашусь жить в его доме, под защитой теней, предпочтя их большому свету. Придется вести себя осторожно, и я стану воплощением осторожности.

Более того: Бру обещал предоставить меня самой себе, не ограничивая моей свободы, и сдержал слово. Правда, он совсем не помогал мне в поисках Каликсто и Себастьяны, но ничем и не мешал. Да, он действительно предоставил меня самой себе. Позже я спрашивала себя: как можно было всерьез доверять человеку, который вечно себе на уме и почти всегда молчит?


Мне было дозволено обойти весь дом алхимика, от входа до шатров на крыше. Двери у Квевердо Бру не запирались — даже те, что выходили на улицу. Порой я представляла себе, что сталось бы с моей прежней хозяйкой, во что превратилась бы ее намертво приклеенная к лицу улыбка, когда бы шутки ради кто-нибудь предложил ей подсмотреть, что происходит за черными как деготь дверьми дома алхимика, а тем более приотворить их и увидеть то, что за ними находится. Нет, тут моей фантазии не хватало. А за воротами дома Бру любопытствующего ожидало вот что.

За porte cochère,[81] темными вне зависимости от времени суток, он увидел бы дворик с фонтаном, тот самый, где мне довелось повстречать несущих стражу опаловых павлинов. Больше в ту ночь я почти ничего не разглядела, мне помешали темнота и страх, но при дневном свете я все изучила в подробностях.

Фасад справа, три его этажа с балконами и балюстрадами, оживляющими однообразие оштукатуренных стен, оплели виноградные лозы. Их было несколько видов, все с темными листьями. Росли они густо, плети давно перебрались с балясин на подоконники. Побеги проникали даже в щели рассохшихся ставней, увивали железные рамы с давно выпавшими стеклами, а листья при дневном освещении по оттенку напоминали корицу, а по форме — небольшие трезубцы. Пока я жила под кровом Квевердо Бру, я ни разу не заметила, чтобы какая-нибудь плеть засохла. Правда, они и не цвели. Зато я однажды увидела, как они ожили. Вот как это произошло.

Из-за вечной своей неловкости я, направляясь к себе в комнату на четвертом этаже, проходила через двор и споткнулась обо что-то — то ли о камень брусчатки, шатающийся, словно зуб у старой карги, то ли об угол садовой кадки. В тот же миг я увидела, как виноградные листья затрепетали, издавая странные звуки, после чего пришли в движение и стали образовывать расходящиеся кругами волны, подобные тем, что появляются в остающихся после отлива лужах, если бросить туда камешек. А затем лозы вдруг «отхлынули» от стены, точно вал, разбившийся о берег.

Еще там обитали сотни, нет, тысячи птиц: и большие, и маленькие, но все до одной ослепительно белые. Представьте, каким сиянием наполнялись даже самые темные закоулки двора, когда с перевившихся лоз вспархивала целая стая! Конечно, тон задавали колибри, но были и другие: например, вороны, метавшиеся из стороны в сторону над домом, только не черные, как положено, а белоснежные. Это порождало эффект, которому позавидовал бы даже такой великий мастер светотени, как Рембрандт.

Впервые завидев тех воронов, я упала на колени и закрыла руками голову, ибо не сомневалась, что они нападут на меня, как колибри в гостинице. Но нет, волна света отступила, откатилась назад. Я ощущала, как они хлопают крыльями, слышала шелест перьев, но сами птицы не издавали ни звука. Они не подавали голоса, не каркали. Вскоре крылатая братия вернулась на свои насиженные места среди лоз, и я увидела, как ветки раздвинулись, принимая ворон, а потом поглотили стаю, надежно ее укрыв. Осталось лишь тусклое немеркнущее свечение — так ночью светятся окна небольшой комнаты, где горит слишком низко стоящая свеча. Потом все листья поникли, и воцарилась тишина. Именно в тот момент я почувствовала на руках то, что сначала приняла за обычную испарину. К моему замешательству, «испарина» оказалась птичьим пометом — золотым мелкозернистым гуано. Я смыла его под струей, вытекающей из чаши фонтана. Я рассказала о диковинах, которыми изобиловал дом Бру, лишь для того, чтобы читающий эти строки понял: этот поток, дождем обрушившийся на меня, и все, что осталось на моих волосах и одежде, буквально пропитавшейся странною влагой, вовсе не было золотым в том смысле, в каком, например, называют золотым восход солнца. Нет. Это жидкое золотое гуано не просто сияло золотистым блеском — оно и было истинным золотом в виде золотых хлопьев, в том числе крупных, способных закрыть ноготь мизинца. Оно сильно напоминало субстанцию, впрыснутую мне под кожу птичками колибри, хотя от этого вещества у меня ничего не болело. Теперь оно обволакивало кожу, а не проникало под нее. С той поры я стала вести себя осторожнее. А когда ситуация повторилась, я побереглась и сумела вовремя укрыться от ливня драгоценных испражнений. Гуано не заставило себя ждать и, сверкая, пролилось рядом со мной настоящим золотым дождем. О, как странно, как жутко было видеть, как птицы мечутся во тьме единой белою массой, словно знамя, сотканное из света, плещется на ветру. Когда они угомонились, двор засиял в лунном свете подобно сверкающему на солнце дну калифорнийских ручьев, усеянных золотым песком. Но клянусь, я ни разу не задумалась о том, сколько все это стоит, и не порывалась собирать помет. Все происходящее казалось мне слишком непонятным и потусторонним. Кроме того, жадность стояла в самом конце длинного списка моих многочисленных недостатков, и то, что богатство в конечном итоге пришло ко мне, скорее всего, произошло исключительно по воле случая. Однако… не надо забегать вперед. Всему свое время.

На стене с правой стороны двора (надеюсь, вы не забыли, что вход на assoltaire находился в его дальнем левом углу) лозы образовали нечто вроде портика. В узком пространстве между их сплошным темным ковром, сырым и липким от испражнений, и собственно домом на балконах стояли горшки с розами. Как они выживали, не могу вам сказать, ибо там было слишком темно. (Несомненно, им помогало обилие удобрений.) Я очень обрадовалась розам, хотя они тоже были белыми и не добавляли в палитру двора, где господствовали черный, белый и мириады промежуточных оттенков серого, никакой новой краски. Я решила вытащить несколько горшков на солнце посередине двора. Однако уже на следующее утро листья роз опали, обратившись в золу, словно испепеленные лучами дневного светила. А может быть, и ночного. Хорошо помню, как я ждала, что Бру хотя бы намекнет на то, что случилось. Без сомнений, я помешала ему провести какой-то эксперимент. Но он не проронил ни слова, хотя позже я обнаружила, что горшки возвращены на прежние места. Вернулись и розы, еще пышнее прежних: они словно преобразились. Любоваться ими — хотя возрожденные розы во многом утратили для меня привлекательность — отныне пришлось под тенистою сенью скрывающего фасад живого покрывала, источавшего испражнения. Merci bien, mais non![82] Я отдала предпочтение кактусам.

А они были повсюду. Росли они прекрасно, вне зависимости от того, падал на них свет или нет. (Конечно, они тоже были белыми.) Один кактус, стоявший на дворе в красивом кашпо, отделанном камнем, был толстым, как бочонок, да еще с острыми иглами длиною в шесть дюймов каждая, разбросанными по его бороздчатым складкам. Однажды я наблюдала у кактуса настоящую битву, затеянную целым полчищем колибри, причем невероятно жестокую: огромная туча пташек сновала вокруг кактуса, то резко взмывая вверх, то быстро опускаясь вниз в отчаянном стремлении получить то, чего я не могла разглядеть. Очевидно, их привлекало некое лакомство. Может быть, роса, блестевшая на шипах? Или они отщипывали на завтрак кусочки тугой плоти кактуса? Не знаю; но если вам кажется, что я слишком увлеклась описаниями и мое повествование замедлило ход, вот вам прелюбопытнейшая подробность.

Я разглядела, что одна из этих светоносных пичуг осталась на кактусе, наколотая на колючку. Днем я могла бы этого не заметить, поскольку птаха практически сливалась с дневным светом. Однако ночью птичка забилась, чтобы освободиться, и тут же напоролась на еще один шип, и это было хорошо видно, так как колибри светилась, и очень ярко. Возможно, вы сочтете мой рассказ жестоким, однако учтите: мне не за что было любить этих тварей, заманивших меня сюда, и ничто не мешало мне наблюдать за мучениями бедняжки с неделю, если не больше. Но вовсе не чувство мести и не бессердечие влекли меня каждый вечер к горшку с кактусом. Мне просто хотелось узнать, долго ли проживет это создание, пронзенное насквозь, без питья и пищи. Вид птички все больше озадачивал меня, и в конце концов мне пришлось все-таки освободить ее, стащив палочкой с шипов. Бедняжка упала на камни, еще хранившие дневное тепло; я видела, как она лежит на них, неподвижная, однако уже через минуту, не больше, цвет ее перьев восстановился — вернее сказать, свечение стало прежним. Умирала ли она? Едва ли. Или она была сродни тем пронзенным шпагой дуэлянтам, которые умирают, лишь когда из их тела вытащат клинок? Нет. Пичужка часто махала крылышками и поднималась все выше, пока не юркнула за живую завесу из лоз, хотя по всем законам природы ей полагалось умереть много дней тому назад.

Но в мире Квевердо Бру законы природы не считались законами. Они считались гипотезами, подлежащими проверке, или доктринами, которые надо подтвердить или опровергнуть. Вот так он доказал, что привычные представления о смерти ошибочны. Или, как выражался сам Бру, он нашел путь к совершенству — по крайней мере, в царстве флоры и фауны.


Как все-таки меня угораздило остаться у Квевердо Бру в этой его Синуэссе?[83] Так я назвала его дом, напоминавший мне иное место с тем же названием, описанное римским поэтом Овидием, — «приют белоснежных голубок». Alors…

Когда монахини монастыря, где я выросла, извергли меня из своей среды и с презрением выбросили, как никчемную вещь, сочтя непригодной и для жизни Христовой невесты, и для обычной доли жены смертного мужа, они заточили меня в библиотеке и сами не понимали, как мудро поступили. В ее стенах я нашла приют и поистине восстала из пепла, моя жизнь началась заново. С того дня и до самой смерти я всегда чувствовала себя как дома рядом с книгами. Так было во Враньем Доле[84] у Себастьяны, в Киприан-хаусе у Герцогини — и в Гаване. Мне приглянулся кабинет Бру, где было сумрачно, потому что ставни на окнах почти никогда не открывали. Полутьму нарушал лишь приглушенный свет лампы, освещавший длинные полки с многими тысячами книг. Некоторые из них были такими старыми, что вполне могли оказаться вынесенными из Александрийской библиотеки еще до того, как она сгорела веков пятнадцать тому назад, когда Юлий Цезарь поджег египетский флот, а огонь перекинулся с кораблей на берег и уничтожил это хранилище древних знаний.

Библиотека Бру находилась в большом помещении с множеством полок. Там я садилась на стопки книг, разложив штудируемые тома на «столе», представлявшем собой штабель из книг еще больших размеров. В библиотеке царили темнота, холод и безмолвие, словно в крипте, и мне было сказано, что все так и должно в ней оставаться, поэтому читать приходилось при свете лампы или свечи. Я ни разу не отважилась открыть окно, чтобы луч солнца лег на книги и окрасил их в свой цвет либо ворвавшийся ветерок сдул с них слой пыли, накопившейся за много столетий. (Такой послушной я была, заметьте, не из-за страха перед Бру, а из-за любви к его книгам.) Мне помнится характерный земляной запах библиотеки — некий летучий состав, смесь пыли и застоявшегося воздуха. Многие, очень многие часы я провела в этой библиотеке, лишь иногда отваживаясь унести толстый том к себе комнату, расположенную прямо над книгохранилищем, такую же темную и безотрадную. Сколько времени я провела среди книг? Не знаю, ибо все часы в доме Квевердо Бру были остановлены. По его словам, это был обычай его родины: гости не должны никуда торопиться в приютившем их доме. На самом деле мне следовало бежать из этого дома, но я медлила, с головою зарывшись в книги.

Порой я отрывалась от чтения и позволяла своим глазам со зрачками в форме жабьей лапки сосредоточить взгляд на потолке, украшенном росписями с теми же сюжетами, что были найдены при раскопках в Помпеях. Росписи выцвели от времени и местами облупились. Судя по всему, их заказал прежний хозяин, а эта зала служила библиотекой очень давно, еще до Бру, ибо наверху теснилось множество наряженных в тоги философов, а по углам жались музы. Над дверью красовалась помещенная в овал надпись: «Ora, lege, relege, laborat et inventis», что означало: «Молись, читай, перечитывай, трудись — и найдешь». Этим я и занималась (за исключением, конечно, молитв), а когда уставала от груза книг и тяжести содержащихся в них знаний, то бросала подушку на паркет и ложилась на спину. Глядя вверх, я терялась среди пейзажа, на заднем плане которого всегда неясно маячил Везувий, и мои мысли неизменно устремлялись к Себастьяне. В ее «Книге теней» я прочла описания того, как этот вулкан превратил громадное скопление зданий в один немыслимый погребальный костер. Она видела раскопки, когда прибыла в Италию в качестве знаменитой художницы, с рекомендательными письмами к неаполитанской королеве от ее сестры Марии-Антуанетты, покровительницы Себастьяны. Да, она уехала на юг, желая идти по жизни своей дорогой, своей собственной стезей, а я через много лет по ее воле отправилась в заморские странствия, чтобы проделать то же самое. Воспоминания о моей сестре и спасительнице только расстраивали меня — «Где-то она теперь, что с ней?» — и я возвращалась в мир книг, собранных Бру: выписывала что-то в свою тетрадь, ибо переписывание есть усвоение вдвойне, а знания были для меня той стихией, в которой я продолжала плавать, ожидая… Чего? Приезда Себастьяны? Возвращения Каликсто? Да, конечно, того и другого, а также и начала осуществления планов Бру, задуманных для меня, его долгожданного Ребуса, и скрывавшихся под маской гостеприимства.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Хотим известное понять

И то, что в прошлом, удержать.

Эдгар Аллан По. Тамерлан



Если меня сейчас читает ведьма, сведущая в искусстве ясновидения, она не поймет, почему я не отыскала Каликсто, как это сделала бы любая пифия, сивилла или ворожея. Скажу лишь, что я боялась прибегнуть к их методам — во всяком случае, поначалу. Я считала, что лучше, а главное, безопаснее прибегнуть к обычным средствам.

Мои поиски начались на следующее же утро после того, как Бру и Уроборос пригласили меня остаться у них. Пожалуй, слово «пригласили» неточно передает суть дела: оно вежливое и означает деликатное предложение погостить, а алхимик позвал меня в свой дом, в то время как его питон угрожал выжать из меня всю кровь до самой алой смерти. Добился ли он своего? Да, я согласилась остаться, но сразу же для ясности сказала, что мне необходимо иметь возможность приходить и уходить по своему усмотрению. Так что пленницей Бру я не стала.

В скором времени я решила проверить, готов ли хозяин соблюдать это условие. Улицы Гаваны были мокрыми от ночного дождя, но едва забрезжила заря, я вышла из дома — разумеется, предварительно спустившись с расположенного наверху assoltaire шатра. Я следила во все глаза, не увяжутся ли за мной какие-нибудь светоносные твари. Но их не было. Во всяком случае, на виду. Однако я была настолько уверена в слежке, что без конца оглядывалась, отчего утратила бдительность иного рода и заблудилась. Только удача вывела меня к «Отель-де-Луз», где я полностью рассчиталась с любительницей совать нос в чужие дела, с этой несносной сеньорой Альми, собрала нехитрые свои пожитки и вернулась, чтобы занять комнату у Квевердо Бру.

В тот же день, позднее, но еще до полудня, я вновь покинула дом Бру и побрела по улицам Гаваны, слушая, как куранты отбивают четверти и половины часа. Этот звон и навел меня, хотя и не впрямую, на мысль отправиться туда, где я смогу что-нибудь узнать о Каликсто.

Я бродила по улицам и рассуждала примерно так.

Кэл матрос. Он вырос на море. Оно взлелеяло его — значит, именно к морю он и направится в трудную минуту в надежде, что оно раскроет ему материнские объятия. Как я потом ему объясняла, сначала путаясь в словах, а затем прибегнув ко лжи, мне показалось маловероятным, что он станет искать меня в городе. Наоборот, я предположила, что ему захочется как можно скорее уплыть отсюда, чтобы многие лиги зеленовато-синего моря отделили его от меня и моих тайн.

Сознаюсь: дабы вызвать сочувствие у людей в порту, я облачилась в платье, хотя с этим был связан дополнительный риск. Я по-прежнему опасалась, что меня выследят, а кроме того, боялась назойливых приставаний или чего-то похуже. Если бы мне пришлось защищаться от навязчивых мужчин, я не смогла бы скрыть от случайных свидетелей те средства, какие употребляют сестры в подобных случаях. Поймите, я не боялась. У меня в запасе были подходящие ведьминские приемы и достаточно заклинаний, чтобы противостоять любому насилию. Но я не хотела разоблачать себя, как вышло на корабле, когда Каликсто оказался свидетелем смерти Диблиса. Если какой-нибудь негодяй вынудит меня к ответному действию, что я скажу тысяче с лишним солдат гаванского гарнизона, сбежавшихся полюбоваться на моряка, убитого ведьмой? Я стала заранее выдумывать себе оправдания, и вскоре моя голова уже гудела от этих стараний. Но ведь моя недавняя ложь и привела ко всему тому, что было сейчас. По правде сказать, на самом деле я очень боялась найти того, кого так искала. Что бы я ни сказала Каликсто теперь, погрязнув в бессмысленной лжи, мне это не поможет. Он успел увидеть все собственными глазами, и мне не удастся разубедить его. Правда, которую я собиралась ему открыть, представляла собой всего лишь россыпь слов: исторгнутые из моего сердца, они упали бы к ногам Каликсто, как игральные кости, выброшенные рукой неведомого игрока.


Терзаясь страхом и сомнениями, я вышла в итоге не к самому порту (хотя прихватила с собой карту и сверялась с ней), а к собору. Там я и присела, словно пришла на свидание вовремя, в полдень, как было условлено, хоть назначенный срок истек еще сутки назад. Это показалось мне логичным, хотя никакой логики в этом не было — просто очередная ложь, дающая хотя бы небольшую отсрочку. Каликсто не мог возвратиться к собору; несмотря на учтивость, любезность, обходительность и великодушие, он отличался чрезмерной гордостью, как это свойственно молодым людям. Я обязан, говорил он, вести себя как взрослый мужчина. При такой гордости сердце попадает в капкан разума, как кролик, и гордость Каликсто, ставшая еще сильнее после пережитого на «Афее», не позволила бы ему вернуться к собору на следующий день.

Я долго сидела рядом с собором, несмотря на явственно ощущавшийся мною призыв моей святой Себастьяны — как это было странно! — и наблюдала за тем, как мимо чинно проходят добрые католики. В это время в соборе как раз отпевали умерших, и один гроб пронесли так близко от меня, что лежавший там покойник — или его душа, пребывавшая где-то поблизости, — заставил мою кровь закипеть, а я этого страшилась и всячески избегала. И я приняла решение: отныне я буду руководствоваться планом Гаваны, чтобы в блужданиях по городу случайно не набрести на скопление мертвецов. Буду сторониться кладбищ, где покойники лежат, изнывая под гнетом могильных камней. Но едва я развернула карту, как услышала два звука, один за другим: звон колокола, возвещавшего половину двенадцатого, и шаги человека, направлявшегося куда-то вдоль по Эмпедрадо в западном направлении, то есть, скорее всего, шедшего из порта. Он напевал на ходу веселую песенку, наслаждаясь хорошей погодой, и радовался жизни от души, как это умеют делать все кубинские serenos.[85] Во всяком случае, умели в ту пору.

Все-таки, пожалуй, этот sereno шел не из самого порта. Когда я направилась туда, откуда он появился, то обнаружила рыбный рынок в конце Эмпедрадо. Что рынок именно рыбный, я определила по запаху еще до того, как увидела товар. Солнце стояло высоко, день выдался жарким, и оставшиеся на рынке торговцы (время, когда распродают свежий улов, давно прошло) уже распродавали остатки.

Рынок показался мне бесконечным, и я поспешила покинуть его, держась как можно ближе к берегу. Этим путем я вышла к таможне и, соответственно, к порту.


Там я принялась по-испански, по-английски и по-французски расспрашивать всех и каждого, чей вид был не слишком отталкивающим. Конечно, там прогуливалось много публичных женщин, и можно было попытать счастья у них, однако шлюхи пугали меня еще больше, чем мужчины. Если женщина желает завоевать симпатию другой женщины, ей нужно прибегать к самой изощренной и коварной лжи. Если бы я надела жилет с панталонами и забинтовала грудь перед выходом в город, я бы смогла задавать вопросы любым женщинам, будь то матери матросов, их жены или подружки. Но поскольку я щеголяла в платье из «болана», мне приходилось обращаться к мужчинам, которые сразу принимались меня оценивать, причем так нагло, бесстыдно и неторопливо, что я успевала сделать то же самое и понять, насколько я не хочу общаться с ними. При этом я полагалась на интуицию, использовать которую в полной мере мне помогало… Ну, в общем, мое двойное естество. Мои инстинкты всегда были готовы сослужить мне службу.

В торговом ряду рядом с верфями я купила себе веер с перламутровой ручкой. Стоил он довольно дорого, но я еще в Киприан-хаусе усвоила, как полезен для дамы веер, если она собирается завести беседу с незнакомым кавалером. В таких случаях даже не нужно, чтобы вас кто-то представил. Конечно, если разговор с дамой не заводит сам кавалер — в таком случае веер должен затрепетать совершенно иначе, по иным правилам, и даме дозволяется уже не прикидываться неприступной скромницей, отвергающей любые заигрывания. Именно такой скромницей я и притворилась, когда подошла к стоявшему у причала стивидору.[86] Он отличался грузным телосложением, зато высвистывал изящнейшую мелодию английской песенки. Поэтому я пролепетала:

— Сэр… Сэр?

Во второй раз я выговорила это слово так, как завязывают бантик на ленте. Когда мой маневр не возымел желаемого действия, мне пришлось осмелеть настолько, чтобы резко сложить веер и постучать им — тук-тук-тук! — по мускулистой спине, точнее, по плечу стивидора в тот момент, когда он нагнулся рассмотреть надпись на бочонке. Эти каракули, нанесенные через трафарет, не смогла бы прочесть даже я. Если б какая-нибудь жрица любви увидела мои заигрывания, с ней бы случилась истерика, ибо так могла себя вести только распутная девка. Но девка разом исчезла, стоило мне патетически возопить:

— Прошу вас! Ох! Умоляю, сэр! Говорите ли вы по-английски?!

Он ничего не ответил. Но по его губам наконец скользнула улыбка, и я удвоила старания: улыбнулась в ответ и подобострастно, снизу вверх, посмотрела ему в глаза. Именно так, снизу вверх, ибо стивидор был много выше меня. Я специально выбрала такого, исходя из суровой необходимости: увы, когда маленькие мужчины смотрят в глаза даме выше их ростом, они становятся не в меру застенчивыми и даже пугливыми. Итак, я принялась разматывать нескончаемый клубок россказней, подробности которых теперь уже не имеют ни малейшего значения. По сути, меня интересовало вот что: какие суда ушли в море за истекшие сутки и каким еще предстоит нынче отплыть?

Так и не дав ответа, стивидор вернулся к своим бочонкам. Они все, как я теперь разглядела, были маркированы словами на одну и ту же букву: «Перец, пемза, Палау — Пенанг».[87]

Я повторяла свои вопросы снова и снова. Настаивала. В конце концов, быстрым движением отставив в сторону мясистый палец, словно это была обглоданная кость для дворовой шавки, стивидор указал мне дом, вернее, лачугу с односкатной дощатой крышею. Над открытой дверью висела вывеска: «Начальник порта». Туда я и направилась, даже не поблагодарив.

В хибаре я обнаружила не начальника порта, а какого-то жирного мелкого служащего, не утешившего меня. Этот человек сообщил — его испанский был приправлен табаком, который он жевал и время от времени смачно сплевывал, — что за нынешний год Гавану посетило почти две тысячи кораблей.

— Сеньор, — ответила я тоже по-испански, и гнев помог мне собрать воедино крупицы познаний в этом языке, придав ему чеканную выразительность, — меня не интересует здешнее судоходство ни в этом, ни в каком-либо ином году. Меня интересуют корабли, ушедшие в море за последние двенадцать часов, а также те, что готовятся к отплытию, пока мы с вами разговариваем.

По правде сказать, меня мало тревожили корабли, собиравшиеся поднять паруса, ибо я знала: Каликсто уже в море. Какой инстинкт подсказал мне это, обычный женский или ведьминский? Не знаю; но поскольку прежде мне доводилось использовать и тот и другой, а иногда к ним подмешивалась толика ясновидения — так сказать, en plus,[88] то я редко обманывалась. Да, он уплыл. Мне оставались лишь вопросы: с кем он уплыл, куда и когда же, ох, когда он вернется?

Ответы на эти вопросы предстояло найти в соответствующих бумагах, наколотых на острие гвоздя, который торчал из дощатой стены. Толстяк сорвал с него два листка с декларациями о выгрузке, или как там их называют, и нахмурился. Я стояла и ждала, не сомневаясь, что вскоре он протянет руку ладонью вверх или каким-то другим способом намекнет, что пришла пора совершить честную сделку: его сведения в обмен на мои деньги. Однако портовый служащий этого не сделал. И поступил очень разумно, ибо я уже приготовилась применить заклинание некой сестры из Байи: та умудрялась наполнять протянутую руку непереносимой болью, причем исключительно с помощью слов. Впрочем, я не уверена, что именно руку. Может быть, срамной уд? Я не успела вспомнить, да мне и не потребовалось — вскоре я получила все, чего хотела, а точнее, в чем отчаянно нуждалась, причем совершенно бесплатно. Видите ли, я предполагала, что мое пребывание на Кубе окажется кратким: найду монаха, встречусь с Себастьяной, узнаю, что за «сюрприз» она мне приготовила, и вернусь к моей прежней жизни на улице Сент-Джордж, какой бы она ни была. Поэтому я взяла с собой не слишком много денег. Если бы мне пришлось задержаться в Гаване надолго, средств понадобилось бы гораздо больше, так что мне вовсе не улыбалось набивать кошелек этого толстяка или «подмазывать» его и без того жирную ладонь.

Итак, вот какие сведения мне удалось раздобыть.

Если Каликсто действительно уплыл вчера, воспользовавшись первой представившейся возможностью (причем возможностью законной, ибо я сомневалась, что он захочет связаться с работорговцами или контрабандистами), то вариантов могло быть три.

Худшим из них мне представлялся «Паша» — корабль медфордской постройки,[89] отплывший в далекий Китай. Он отчалил на рассвете, намереваясь обогнуть мыс Горн, а потом зайти в Кокимбо, одну из чилийских провинций, взять там на борт груз меди и направиться в Кантон. Это плавание продлится многие, многие месяцы. Да и вернется ли когда-нибудь «Паша» обратно на Кубу? В ответ на этот вопрос начальник порта только пожал плечами. Не знал он и того, когда вернется на Кубу второй из ушедших кораблей — «Вудсток», несколькими часами ранее продолживший свой путь из Филадельфии в Сан-Сальвадор с грузом муки в трюмах. А потому все мои надежды устремились по морским волнам вслед за третьим кораблем: «Алкион» на рассвете отправился в Барселону. Если ветра ему помогут и море будет спокойным, через два месяца он доберется до берегов Испании, там освободит трюмы от «металлических изделий» (так в грузовой декларации именовался его груз), после чего возьмет на борт бочки с вином или еще что-нибудь в дополнение к уже имеющимся трем сотням ящиков кубинского сахара и отправится в Антверпен. К счастью, судном владела компания «Бернхем и K°», главная контора которой находилась в Гаване, так что корабль непременно должен был возвратиться. Когда-нибудь.

Домик начальника порта я покидала, обретя надежду. Я повторяла про себя, чтобы не забыть, название фирмы: «Бернхем и K°». Возможно, Каликсто решил, что я его бросила, к тому же он должен был находиться в смятении после того, как увидел сотворенную мной чертовщину; но сам он едва ли покинул бы меня запросто. Я чувствовала это. Вернее, мне хотелось в это верить. Он должен был возвратиться на Кубу. Я знала, что он так и сделает. Только «Алкион» мог дать ему сразу и время одуматься, и возможность вернуться довольно скоро.


Дом, где помещалась контора «Бернхем и K°», мог бы напомнить дом Бру, если бы в жилище алхимика царила чистота. К тому же в конторе имелось хорошее освещение, и обитатели его были скорее живы, чем… ну, в общем, чем наоборот.

В конторе было не протолкнуться, служащие до хрипоты препирались с агентами иноземных компаний, обсуждая торговые операции. На третьем этаже в приемной я увидела много чинно одетых и потных мужчин, сидевших настолько тихо, насколько им позволяли натянутые нервы. То были владельцы товаров и страховщики, которым не оставалось ничего иного, кроме как ждать прибытия грузов, пока их богатства перемещались по морю. Они сидели на скрипучих ротанговых стульях, расставленных вдоль стен. В центре этого мирка, подобно некоему светилу, стоял весьма необычный восьмиугольный стол, а за ним с трех сторон располагались секретари. Их перья сновали по листам бухгалтерских книг, вписывая там и сям нужные цифры, как муравьи строят муравейник. Остановившись в дверях, я кашлянула, приготовившись обратиться к кому-нибудь с вопросом.

Но прежде чем я вымолвила хотя бы одно слово, один из секретарей молниеносно вскочил с места и выпроводил меня в переднюю, причем так мягко и быстро, что я даже не успела обидеться. От этого молодца — смазливого, чернявого, с прилизанными волосами, словно нарисованными на черепе, — я узнала то, что мне требовалось.

Я спросила у него, не нанимался ли парень с внешностью Каликсто — секретарь сжалился надо мной или над Каликсто, когда я несколько раз повторила слово «хорошенький», — на борт «Алкиона» перед тем, как тот отплыл в Испанию.

Даже не заглядывая в гроссбух или какие-нибудь документы, секретарь ответил:

— Si.

Он сам заключал контракт с юношей. На шесть месяцев. До Барселоны, потом в Бельгию и обратно. А чтобы у меня исчезли последние сомнения, добросердечный секретарь так точно описал Каликсто, что мое горло сжалось и щеки загорелись от слез, хлынувших потоком.

— Шесть месяцев? Вы уверены?

— Senõrita,[90] — проговорил он, — речь идет о море, а тут нельзя быть уверенным ни в чем.


Было слишком поздно плыть вдогонку за «Алкионом». Даже если бы кто-то согласился доставить меня к нему, ветры могли унести наш баркас в другую сторону. А если бы нам все-таки удалось догнать корабль и при этом нас не застрелили, как пиратов, что тогда? Подплыть ближе, к самому борту? Светясь от счастья, вскарабкаться на корабль в поисках юноши, возможно не желавшего иметь со мной никаких дел? Какая нелепость. Любая из сестер сочла бы этот план безумным.

Что мне оставалось делать? Только ждать. Ах, какая тяжесть легла мне на сердце! О, лучше бы оно стало тяжелым якорем, чтобы бросить его в море и увидеть, как быстро оно пойдет на дно, и я вместе с ним.

Не помню, куда я побрела, выйдя из конторы. Очнулась на углу улиц Меркадерес и О'Рейли. Я стояла перед дверьми, над которыми красовалась вывеска «Ла Фелисидад»:[91] то был роскошный ресторан, всюду сверкали стекло и белые изразцы, а веселые кубинки медленно помахивали веерами. Двери на улицу, жаркую и пыльную, были распахнуты настежь. В эту гавань я и вошла, чтобы провести многие часы в ее душистых прохладных покоях. «Ла Фелисидад» славилась своим мороженым и шербетами из тропических фруктов. В тот день я заказала мороженое из гуаявы и любовалась его видом, напоминающим блестящее розовое стекло. Я ела его маленькой ложечкой, отлитой из коричневого сахара. После мороженого я выпила кофе (его наливали сразу из двух сосудов одновременно: из кофейника и из молочника с горячим подсоленным молоком) и наконец заплакала так безутешно, что прислуживавший мне гарсон улыбнулся грустной улыбкой и отступил подальше от моего столика в углу.

Я сидела за мраморной столешницей и тихо плакала. Мне казалось, что моя жизнь — это игра, в которой я обречена проигрывать. Пожалуй, в те минуты я осознала — да, именно так, — до какой степени люблю Каликсто и как мечтаю о том, чтобы наши судьбы были связаны.

Теперь, когда я нашла юношу без применения ведьмовских средств, я задумалась о том, не применить ли мне колдовство. Я знала, что Ремесло неспособно возвратить его на Кубу или спешно доставить меня в Испанию. Нет таких волшебных ножниц, чтобы вырезать из календаря дни, недели и месяцы разлуки. Но все-таки я могла сделать кое-что — прямо здесь, в многолюдном ресторане. То, что поможет мне обрести уверенность и спасет от беспокойного ожидания на протяжении шести долгих месяцев, чтобы мне не смотреть на море безутешной вдовой и не гадать, вернет ли оно мою потерю. Итак, я хочу знать, вернется ли Каликсто? Да или нет?

Я колебалась — как всегда, когда собиралась прибегнуть к ясновидению. Мне требовалось получить «да» или «нет» — что может быть проще? Но о чем возвестило бы «нет»: о решении Каликсто остаться в Испании? О том, что он никогда не доберется до нее? Или никогда оттуда не вернется? А может быть, сам «Алкион» исчезнет в морской пучине? Неопределенность казалась мне невыносимой, а потому, не переставая плакать, я все-таки решилась на ворожбу.

Для этого я велела принести масло, сказав сочувствующему гарсону, что подойдет любое растительное (для данной цели лучше всего применять масло грецкого ореха, но и оливковое годится). Именно оно, оливковое, и было подано. Я налила его в белое блюдце и добавила молотый перец (предпочтительнее зола, но подходит все, что способно зачернить смесь). Затем я втерла масло кончиком салфетки в ноготь своего правого большого пальца. (Вообще-то для такого гадания лучше быть девственницей, но, mais hélas, что делать, и так сойдет.) Затем удостоверилась, что сижу лицом к югу (это важно, поскольку я собиралась гадать на человека, а не на деньги; в противном случае надо садиться лицом к востоку; если же гадают на преступление, то поворачиваются к западу, а если на убийство — к северу), и аккуратно растерла смешанное с перцем масло по всей поверхности ногтя, все время вопрошая sotto voce:[92]

— Возвратится ли Каликсто на Кубу? Возвратится ли Каликсто на Кубу? Возвратится ли Каликсто на Кубу?

(Иные полагают, будто чтение псалмов придает большую действенность такой ворожбе, называемой онимантией, но я никогда не носила при себе псалтырь.)

Утверждают, что если заклинание не произведет на покрытый темным маслом ноготь никакого действия, это означает отрицательный ответ. Если же кровь прильнет к ногтю так, что он посинеет, это даст ответ положительный. Сидя в углу ресторана «Ла Фелисидад», я не более минуты невнятно бормотала свое вопрошание, когда желанное «да» было получено. Ах! Ноготь на моем большом пальце стал не просто синим, но фиолетовым, а затем темно-багровым. Так бывает, если кончик пальца защемить между дверью и косяком либо ударить по нему молотком изо всей силы. Неужели ноготь теперь сойдет? Но я была готова принести эту жертву. (Впрочем, она не понадобилась, ноготь к утру принял нормальный цвет.) Я была рада и счастлива, я обрела уверенность. Хоть мне и придется ждать долгие полгода, зато потом я исправлю все, что натворила, и открою наконец свои тайны тому, с кем мне хотелось прожить остаток моих дней.

Уже наступил вечер, когда я поспешно вышла из «Лa Фелисидад» с намерением возвратиться в дом Бру и написать письмо Себастьяне. Я хотела разослать шифрованные послания сестрам, живущим повсюду, где моя мистическая сестра могла начать меня разыскивать. (Я по-прежнему верила, что она хочет найти меня, но не знает, где я могу находиться. Моя ведьминская кровь подсказывала, что дело обстоит именно так.) Раньше я ожидала найти в Гаване мою сестру и сюрприз, о котором та написала, но теперь, когда мне предстояло прожить тут полгода, хотелось бы обзавестись компанией получше, чем Квевердо Бру.

И вот что я написала.


«Дражайшая С.!

Я уже в Гаване, но тебя здесь нет.

Не могу сказать, что удивлена, ибо утверждать это значило бы солгать, а я приняла решение больше не лгать никогда. Тебе, сестра, я, разумеется, никогда и не врала, ибо в этом не было необходимости — ведь ты знаешь и всегда знала меня, как никто другой. От этого мне особенно тяжело выносить твое нынешнее отсутствие.

О милая С., где же ты?

Я прочла твое письмо — должно быть, последнее; в нем ты призывала меня приехать сюда и сообщала, что меня ждет некий сюрприз, — и тут же решила отплыть на Кубу. Я многим обязана тебе, сестра. И сделаю все, о чем ты попросишь. Но я спрашиваю еще раз: не написала ли ты еще одно письмо вслед за тем, о котором я говорю? Письмо, где ты объяснила причины твоего отсутствия здесь, в Гаване, или хотя бы извинилась за то, что ввела меня в заблуждение? Если так, я его не получила и беспокоюсь о том, куда ты пропала. Зачем мне нужно было сюда приезжать, если пребывание здесь не идет на пользу ни мне, ни тебе, а требуется лишь этому темному человеку по имени Бру? Получается, что именно к нему, вступив в сговор с Герцогиней (да, я называю это сговором, и пускай это слово передаст всю меру моего гнева), ты послала меня. Зачем я здесь? Я без конца готова повторять этот вопрос. Неужели затем, чтобы я служила этому алхимику? Он нуждается во мне, я необходима ему для чего-то (во всяком случае, он так говорит)».


Надо кое-что объяснить.

В Гаване я наткнулась на неразрезанный экземпляр «Поля и Виргинии». Я нашла эту книгу в лавке за городскими воротами, а потому смогла воспользоваться нашим потайным шифром. Он был довольно прост. Цифры, расставленные на страницах письма без пунктуации, отсылали получателя — ох, только бы письмо попало в руки Себастьяне, а не ее жуткому любовнику, этому фальшивому демону Асмодею! — к известным буквам, а то и целым словам, на соответствующих страницах и строках вышеназванного французского романа. Звучит сложно, а на деле все очень просто. Во всяком случае, мы, ведьмы, с легкостью писали и читали с помощью этого шифра — если не все, то большинство сестер. Это была своего рода салонная игра, широко практиковавшаяся в Киприан-хаусе. Я часами расшифровывала длинные пассажи из тех «Книг теней», оставленных на попечении Герцогини и содержавших — по крайней мере, до того как дом опустел, а сама Герцогиня исчезла, — истинные сокровища по части ведовства и магии. Тайны, накопленные сестрами из разных стран за бесчисленные столетия. Да, тайны. Теперь тайны появились и у меня, и я, тщательно соблюдая меры предосторожности, поведала о них Себастьяне следующим образом.


«Я, кажется, рассказывала тебе о Сладкой Мари? Я убеждена в этом, однако не уверена в том, что мое письмо дошло. Если так, вкратце расскажу еще раз.

Сладкая Мари удалилась от мира и не общается с другими сестрами. Более того, как ведьма она не похожа ни на кого, о ком мне доводилось слышать или читать. Во всяком случае, я очень надеюсь, что на земле нет другой такой сестры, необычайно одаренной и настолько же обезумевшей от злобы. Она правит собственным королевством, где-то в глуши. В общем, ее владения известны как Поляна Безвременья, но где именно они расположены, я не знаю, хоть и провела у нее в плену довольно долгое время. Туда ведет длинный путь по кустарникам, болотам и поросшим осокой низинам, занимающим весь юг Флориды и по размерам сравнимым с самим адом. Зеркальное Озеро — вот как зовется то место. Это настоящий остров, окруженный пугающими колдовскими водами голубой лагуны, чей исток (как говорила Сладкая Мари, и я не поверила бы, когда б не видела собственными глазами, какое воздействие оказывают эти жуткие воды) и есть тот самый легендарный родник, который безуспешно пытались найти Понс де Леон[93] и многие, многие другие. Де Леон умер, не найдя его. Во всяком случае, так считается. Но Сладкая Мэри охраняет это место; верней, охраняла, ибо я осквернила его воды своей кровью ведьмы — однако это уже другая длинная история, и я поведаю ее при встрече. Она охраняет родник и хранит тела тех, на ком проверяла его действие. Подробности ее опытов слишком омерзительны.

Не помню, писала я тебе или нет об обитательницах Киприан-хауса, но ты и без меня должна о них знать. Разве не ты вверила меня их попечению? Ради тебя я отправилась на север, когда надеялась встретить тебя на Манхэттене. О, коварная сестра моя! Как я рассердилась на тебя за тот обман! (Знаю, ты больше так не сделаешь, дорогая С., ведь жестокость тебе не свойственна.) Однако со временем я полюбила тамошних сестер и с помощью их щекотливой, приятно возбуждающей опеки многому научилась, на что ты, наверное, и рассчитывала. Потом я покинула Готам[94] и снова отправилась на юг искать мою Селию. Тебе, скорее всего, неизвестны детали, но позволь мне пощадить себя и не будить воспоминаний о той поре моей жизни, ибо они до сих пор мучают меня. Для тебя же они, к счастью, останутся пустым звуком, и лучше я просто напишу слова, которые станут для тебя намеком на происшедшее, а пробелы меж ними пусть заполнит твое воображение. Вот они: любовь и утрата. Между ними я должна вставить мою ворожбу, неудачную черную магию и в итоге — мою связь со смертью. Она и гнетет меня, и дает силу, и умножает скорбь. С ней рука об руку идет моя неволя — нет, более того, рабство, ибо теперь мне уже нет резона скрывать правду, а также горение страстей, ложь и саму жизнь, опостылевшую мне после того, как я потеряла Селию. А я утратила ее воистину безвозвратно, очень давно, еще тогда, когда она, несчастная, ушла в мексиканские земли вместе с индейцами принявшего ее племени семинолов. Я не решилась призвать на подмогу ясновидение, чтобы узнать подробности ее нынешней жизни, но и того, что я увидела раньше, достаточно: я знаю, что она сейчас счастлива. Во всяком случае, куда счастливее, чем когда-либо в своей жизни.

Возвратившись во Флориду после долгих поисков Селии, я почувствовала себя невероятно, чудовищно одинокой. Тогда я отступила, ушла в мир теней, постаралась затеряться там и забыться, с головою погрузившись в занятия магией, в свое Ремесло. (Но мне это не удалось. Я по сей день прибегаю к Ремеслу как к последнему средству, только если вынуждена это сделать или если нет иного выхода.) То была смерть заживо, хотя как ведьма я стала невероятно сильна, и все благодаря общению с душами сотен убитых, словно на бойне. (Опять пропускаю множество подробностей — может, остановлюсь на них когда-нибудь позже, но не сейчас.) Наверное, я должна поблагодарить тебя, сестра, — хотя недавно мне хотелось сделать обратное, — за то, что ты направила меня сюда. Иначе я бы зачахла в Сент-Огастине. Более того, как только я последовала твоим указаниям, я нашла друга.

Его зовут Каликсто. Он юнга, примерно вдвое моложе меня. Стал ли он моим, как однажды стал твоим Ромео? (Как поживают милый Ромео и его Дерриш? Они все еще с тобой? Надеюсь, наши пути когда-нибудь снова сойдутся.) Боюсь, я сама разрушила наш союз, позволив Каликсто стать невольным свидетелем моего колдовства, когда он был не готов к этому. (Посредством кинетики я убила кое-кого, заслуживавшего смерти: направила летящий нож ему в глаз. Каликсто это видел.)

А теперь он уехал, потому что я подвела его.

Не имея собственной семьи, Каликсто нуждался в моем обществе. Он сам меня выбрал, я знаю точно. А я позволила ему уйти. Да, я не желала лгать, но не сумела сказать правду. Ведь ты знаешь, сестра: то, что я ведьма, не самое странное во мне. Я подвела этого юношу и не явилась на свидание, на котором мне пришлось бы открыть истину и о своей принадлежности к ведьмам, и о своем двойном естестве. О да, я так и слышу, как ты, любезная С., говоришь, что раскрывать тайны смертным у нас не принято и я не должна этого делать, пока не удостоверюсь, что человек готов стать моим консортом.[95] Но вместо ответа позволь мне задать тебе несколько вопросов.

Куда ты пропала, когда я так нуждалась в тебе?

Никто ничего не знает о тебе. Я не могу общаться с тобою ни лично, ни через твоего представителя, ни посредством переписки.

Где ты? Разве ты не обещала мне приехать? Где письма, которые ты должна была мне написать? Если ты знаешь этого Бру, ты могла отправить письмо на его адрес.

Ох, милая С., не стоит мне болтать вздор, жаловаться и упрекать тебя. Наверное, лучше остановиться. Я люблю тебя и никогда не перестану любить. В твоем лице я обрела сестру, подругу и спасительницу. Этого я не забуду вовек. Страшно вообразить, что произошло бы со мной в монастырской школе, если б ты там не объявилась. Много ночей я возносила тебе хвалы — моей богине, луне моей жизни — за то, что ты избавила от ужасной участи. И я не могу винить тебя, что бы ни случилось со мной потом. Да, ты спасла меня, но после спасения я сама выбирала, каким путем идти по жизни. Я делала то, что считала нужным, и со временем я научусь развязывать собственноручно затянутые узлы.

Но что с тобой, милая С.? У меня болит сердце за тебя. Ты мне нужна. И мне нужен Каликсто, уплывший в Испанию и еще дальше. Он возвратится не ранее чем через полгода. Конечно же, он вернется, предсказание не может солгать. Но что мне делать эти шесть месяцев в Гаване, одной, в обществе Бру? Скажи мне. Или напиши оттуда, где ты сейчас находишься. А еще лучше, приезжай сама!»


В конце письма я подписала: Amitiés,[96] Amour[97] и прибавила один-единственный свой инициал — французское Н (или Аш, как меня называли), пожалев при этом, что у меня нет, как у Себастьяны, таланта рисовальщицы, ибо ее С. смотрелась как замысловатая сережка или архитектурный орнамент. Даже более того — как реющее на ветру знамя или вымпел, длинный и узкий, а внутри нижнего изгиба всегда красовалась маленькая жаба. То был не просто росчерк, а самая настоящая картина, достойная былой славы моей благодетельницы в качестве выдающейся портретистки. Такие же жабы украшали ее книгу и все ее письма, хотя в последнем случае жабу порой заменяло изображение, напоминающее жабью лапку, вписанную в окружность: знак жабьего глаза, присущего всякой ведьме. Слишком поздно я вспомнила, что позабыла написать Себастьяне о том, что мой собственный глаз стал таким навсегда после того, как я пережила мою первую смерть (так я ее называла) вместе с людьми из команды Дейда. Очертание жабьей лапки навеки запечатлелось в моих зрачках, и я скрываю от людей эту странность при помощи темно-синих солнечных очков.

Наконец, сложив вчетверо все три комплекта двойных писем — первое письмо в каждом из комплектов указывало на использованный мной шифр, основанный, как я уже говорила, на романе «Поль и Виргиния», а второе было написано с помощью этого шифра, — я отослала их по почте, да не все вместе, а каждый в одно из тех мест, где Себастьяна могла пребывать.

Итак, первые два ушли во Францию, во Враний Дол. Но горе ей, если она ответит мне оттуда, когда я жду ее в Гаване и все время прислушиваюсь, не скрипнет ли входная дверь дома Квевердо Бру, возвещая о ее приезде, и не появятся ли какие-то иные, менее заметные знаки ее грядущего прибытия.

Еще два письма я послала в Сент-Огастин. Возможно, она решит, что я не выполнила ее указание плыть в Гавану к этому Бру, и вместе со своими спутниками направится туда. Если так, пусть письма ждут ее на почте. Я написала на конвертах: «poste restante».[98] Пускай поджидают ее там, в уютном местечке, помеченном буквой S, в помещении на первом этаже, выходящем на улицу, где я так долго жаждала получить от нее хотя бы одну строчку.

Третьи два письма я отправила в Новый Орлеан на адрес Эжени, прежней обитательницы Киприан-хауса, о которой С. знала по моим ранее написанным посланиям. Я надеялась, что Себастьяна найдет ее, если вдруг приедет в тот город неподалеку от устья Миссисипи, привлеченная искони распространенным там французским языком и множеством местных ведьм.

Итак, оба письма были отнесены на почту. Теперь оставалось одно: ждать. Дожидаться ответа. Поджидать, когда объявится Себастьяна. Ожидать, когда Бру использует меня. Когда возвратится Каликсто. Enfin, ждать, пока пройдут эти медленные шесть месяцев, тягучие, как самодельный сироп из отжатого вручную сахарного тростника.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Алхимик должен быть скрытным и осмотрительным, он должен скрывать от всех результаты своих опытов.

Альберт Великий.

Libellus de alchimia[99]



И вот они прошли, эти шесть месяцев, по истечении которых Каликсто должен был возвратиться на Кубу. Вообще-то — пусть этот факт укоротит повествование, если не длинный язык рассказчицы, — Каликсто вернулся даже раньше этого срока и как раз вовремя, чтобы…

Впрочем, постойте. Искушение ускорить ход событий слишком велико, ибо мне очень не хочется подыскивать новое тело, а затем вселяться в него, чтобы обрести две новые, только начавшие коченеть руки, способные закончить мой рассказ. Но пока мне хорошо и в трупе моей Мисси: он ничем не хуже других. Конечно, если б я смогла оказаться в живом теле… Alors, это невозможно. Увы. Но с какой радостью я променяла бы нынешнее невидимое и бессмертное состояние на способность снова почувствовать что-то, снова услышать, как бьется мое сердце, когда любимый рядом. Ах, как сильно хочется мне попробовать на вкус свои слезы, ощутить вес заплетенных в тяжелую косу волос. Я соскучилась даже по горькой сухости во рту в момент пробуждения. Мне так не хватает звуков и всего того, что являют нам органы чувств. Того, что смертные воспринимают как должное.

Hélas, пойми меня правильно, сестра. Ты тоже однажды умрешь. Скорее всего, смерть наступит от истечения крови, и это отдаст тебя во власть эфира (можешь, если угодно, называть такое состояние «эфирным»). И все, что было тобой, все, что и поныне есть ты, подвергнется процессу сублимации, то есть возгонки, и пополнит эссенцию, в состав которой входят те, кто в течение многих веков проходил дистилляцию смертью, чтобы достигнуть царства эфира. Но так повезло далеко не всем. Тем, чьи таланты сродни моим, уготован иной путь. Читай дальше. Имя нам легион — тем, кто обретает бессчетное множество форм и меняет свое обличье под тягостным гнетом смерти. Но заклинаю тебя, сестра: живи! И верь мне, когда я скажу тебе: ничто из того, чем довольствуются мертвые, не сравнится с тем, чему внимают, что чувствуют и чем наслаждаются живые.

Теперь о девочке, в чьем теле я сейчас обитаю: она лишь колодец, а я стала водой. Ее собственная душа, упокоившись, осеребрилась и унеслась ввысь. По правде сказать, ее становится все меньше и меньше, она все дальше отступает в смерть, подобно тому как я отклоняюсь от главной нити повествования. Ну что ж, вперед, за работу! Давно пора перестать оплакивать себя смертную и продолжить рассказ о том, как я стала такой, как сейчас. То есть о том, как началась моя смерть.


Мое нынешнее существование не подразделяется на временные отрезки: не знает никаких времен года, месяцев, недель, дней, даже часов. Однако я еще могу вспомнить ту пору, когда в моей жизни существовали ночи и дни.

Днем я обычно сидела в библиотеке Бру или у себя в комнате и читала, читала, читала. Если научные интересы моего хозяина частенько затрагивали множество областей, напрямую к алхимии не относящихся, то вполне можно предположить, что я, в силу моей любознательности, вскоре стала сведущей и в его излюбленной области знания. Меня увлекала и утешала не алхимия как таковая, per se,[100] но сами штудии.

По ночам же я чаще всего отправлялась бродить по городу. Только при лунном свете я начинала делать то, что хотела: писала письма, просматривала предоставленные мне портовыми служащими списки кораблей, прибывающих из Франции, Флориды или Луизианы. Правда, мне то и дело говорили: «Корабли, сеньорита, не прибывают, как дилижансы. Они просто возникают на горизонте». Кроме того, я наведывалась в контору компании «Бернхем и K°», чтобы осведомиться (всякий раз втуне), нет ли вестей об «Алкионе». Прибыл ли он в Испанию, не поплыл ли, часом, опять в Антверпен или все-таки повернул домой? Ела я тоже по ночам. В своей комнате я держала нехитрый запас продуктов, пополняя его на рынке, в обжорных рядах, где торговля не то продолжалась допоздна, не то начиналась затемно, то есть как раз тогда, когда я спешила домой, словно вампирша перед рассветом. По утрам я ложилась в постель, чтобы проспать самую жаркую часть дня. Почему? Ночную жизнь, лишенную не только солнца, но и дневного света как такового, я предпочла по одной-единственной причине: ночью я могла видеть светоносных тварей, которых Бру посылал следить за каждым моим шагом. Не могу утверждать уверенно, что он шпионил за мной, ибо не знаю, каким образом это могло делать его светоносное воинство — павлины, коты, летучие мыши, крысы и сотни птичек колибри, а также пчел, бабочек и светляков. Как они могли сообщать своему демиургу о том, что разнюхали? Возможно, он что-то различал по их внешнему виду. Себастьяна однажды проделала это со своим вороном, когда много лет назад послала его за экипажем, в котором я покинула Враний Дол и уехала на юг Франции в обществе двух порожденных водными стихиями духов: священника отца Луи и девицы Мадлен де Ла-Метри, чью просьбу мне надлежало исполнить. Себастьяне удалось осуществить свой план, слив воедино сны и колдовство. Способен ли на такое Бру? Я сомневалась. Едва ли он мог видеть все, что я делаю, в мельчайших подробностях. Скорее всего, он умел читать по полету птиц и прочих своих шпионов, а по их виду понимал, чем я занимаюсь: сижу ли в любимом углу в «Лa Фелисидад» или брожу по порту в поисках нужного пакетбота. Как поступили бы эти стаи, если бы я взошла на борт одного из судов и отплыла от берега? Оставалось только гадать. Бру ни за что не позволил бы мне уехать. Сначала я подозревала это, а в недалеком будущем, увы, убедилась во всем сама.

Alors, Бру утверждал, будто никакими сверхъестественными способностями не обладает, будто у него есть только знания. Однако его твари все равно летали за мной по пятам. Когда я спрашивала его напрямую, он отрицал, что посылал их за мной. Говорил, что они делают это по собственной воле, ибо я привлекаю их к себе. Прожив какое-то время в его доме, я поняла: лучше точно знать, когда и кто за мной увязался. Куда хуже не видеть, а лишь ощущать их присутствие. Увы, при дневном свете они оставались совершенно незаметными. Самым же худшим было чувствовать, как падают на меня их поблескивающие золотые испражнения, хотя сам источник оставался невидимым, — приходилось стирать крупинки и брызги с кожи, с одежды, с волос. Поэтому я днем и ночью носила ажурные шляпки с широкими полями (к счастью, они как раз вошли в моду), что спасало и от золотого дождя фекалий, и от придирчивых взглядов иных кубинцев, мнивших себя знатоками последних веяний моды.

Библиотека у Бру была очень большая, и я читала его книги даже по ночам. Выбирала по два или три тома сразу, клала их в полотняный мешочек, купленный специально для этой цели, и отправлялась в «Ла Фелисидад». Светоносная гвардия, разумеется, парила надо мной по дороге. В ресторане я обычно вкушала какие-нибудь экзотические кушанья: в частности, некое блюдо из лука, чеснока и перца. Оно разжигало у меня во рту костер, поскольку я привыкла к более пресной флоридской еде, такой как рыба, тушенная в пальмовых листьях или просто жареная. Затем я медленно наслаждалась одним, а то и двумя восхитительными десертами, отличавшимися от обычных наличием экзотических фруктов и орехов, названия которых я так и не смогла выучить. Да, именно так: сначала обед, затем десерт, а потом я сидела за своим угловым столиком (я так щедро давала на чай, что со временем этот стол стал почти моим собственным, как и гарсон с сочувственным выражением лица по имени Иоахим) за бутылкою каталонского или за чашкой кофе, что зависело от времени суток и от книги, что лежала передо мною. Если в ней говорилось о прорицаниях, я просила подать еще вина. Теология? Тут требовалось много кофе, горького и черного, как и само содержание книги.

Только однажды Бру — он имел пренеприятную привычку появляться внезапно: вдруг возникал у меня за спиною и безучастно смотрел из-под капюшона своего бурнуса — так вот, лишь однажды он восстал против моей привычки носить книги в «Ла Фелисидад». Я позабыла название того фолианта, да и Бру его содержание было безразлично.

— Слишком ветхая для переноски, — только и сказал он, вытаскивая книгу из моего полотняного мешка.

Он сделал это так грубо, что я повредила бы книгу меньше, если бы просто швырнула ее в сторону «Ла Фелисидад», чтоб она долетела туда по воздуху. Поскольку я едва вступила на путь ученичества и мой apprentissage[101] только начинался, я подумала тогда (как, впрочем, думаю и теперь), что Бру хотел дать мне понять: он знает о моих занятиях, то есть о том, что я подолгу читаю книги в его библиотеке, набрасываясь на них, как голодный на солонину, а затем слоняюсь по городу.

Я провела под кровом К. несколько месяцев, но другом он мне так и не стал, а его дом оставался для меня чужим. Откровенно говоря, я старалась проводить в обществе Бру как можно меньше времени. Когда я почувствовала, что планы алхимика подозрительны, я свела наше общение к минимуму. Он никогда не говорил, зачем ему потребовалось, чтобы я жила подле него. Боялась ли я? Вообще-то нет — просто была настороже. Следовало ли мне бояться его? Без сомнения. Я запуталась, была озадачена, сбита с толку и если изредка искала общества Бру, то именно по этой причине. Я поднималась наверх, на его assoltaire, и задавала вопросы. Он темнил, отвечал загадками и, как я поняла позже, нередко лгал.

Так что Бру не пожелал быть мне ни другом, ни учителем (чего я поначалу хотела). Поэтому вовсе не удивительно, что я избегала его общества, а тем более неуклюжих попыток обратить меня в свою веру, вызывавших чувство неловкости, и предпочитала одиночество. Кроме того, я сняла для себя в старом городе, подальше от жилища Бру, комнату — нечто вроде студии — и все чаще уединялась там, отгородившись ставнями и от алхимика, и от полчищ его соглядатаев. Разве такая ведьма, как я, не имеет права на частную жизнь и собственные секреты? Особенно когда за ней следят.

Вы, верно, спросите, что именно читала я днями и ночами в доме Бру, или в тихом уголке ресторана «Лa Фелисидад», или в моей тайной студии? Enfin, я изучала астрологию и астрономию, а еще старалась настроить свой слух, чтобы улавливать музыку сфер. Изучала я и математику, но не слишком глубоко (ибо от обилия цифр мои преобразившиеся зрачки начинали вращаться подобно флюгеру). Штудировала я и книги по химии, которых в библиотеке Бру по понятной причине было много.

Я просмотрела массу книг, отыскивая в них места, где наука и мое Ремесло пересекались. Как раз там, на перепутье, и обитала алхимия. То был действительно своего рода символический перекресток, место встречи науки и магии, всецело принадлежавший алхимии — а по сути, бывший ею. И не просто перекресток, а крест, на котором меня вскоре распяли. Но у меня еще оставались в запасе годы, хотя Бру трудился не покладая рук, чтобы ускорить печальный конец.

Теперь позвольте мне отойти от этой темы, больше пригодной для эпилога, и вернуться к одному из наших разговоров с Бру.

— Расскажи мне о Ребусе, — потребовала я как-то раз на рассвете, вскоре после моего вселения в дом алхимика.

Я только что возвратилась из городской студии и встретила алхимика во дворе. (Бру знал о моем убежище, я уверена.) Книги, выбранные прошлой ночью и теперь лежавшие в полотняном мешке, обманули мои ожидания. Они были очень невнятны — каждая новая книга темнее предыдущей.

— Я читаю и читаю, — пожаловалась я, — до боли в глазах, и все равно… ничего! Так объясни мне наконец, что такое герметический андрогин, как ты меня называешь?

Бру и вправду предпочитал называть меня Ребусом, если (что случалось крайне редко) нужно было как-то меня назвать. Однако К. не заговаривал со мной об этом с той самой ночи, когда он и белый ручной удав убедили меня остаться в его доме. После того странного предложения мой наставник, несмотря на всю свою ученость, запутывал меня все больше и больше. Так же действовали и книги из его библиотеки. Сначала я приписывала это собственной бестолковости, хотя прежде всегда понимала, о чем говорит преподаватель или что написано в книге. От огорчения я удвоила усилия и стала перечитывать тексты дважды. Теперь-то я, разумеется, знаю, что Бру именно этого и хотел: запутать меня.

В то утро, услышав мой прямой вопрос, он буквально впился в меня глазами. Я ожидала какой-нибудь гадости: либо того, что его рот растянется в недоброй золотой усмешке, либо взрыва презрительного смеха, либо чего-то еще столь же обескураживающего. Но Бру был доволен: ему понравилось, что я, погрузившись в изучение его текстов, почувствовала смятение, разгневалась и ужаснулась всей этой казуистике и словесным играм. Конечно, меня совершенно не удовлетворило, когда Бру ответил… нет, просто сказал, потому что ответ на заданный вопрос я узнала очень нескоро, — а сказал он вот что:

— Nec scire fas est omnia.

— О, пожалуйста, — взмолилась я, слишком уставшая, чтобы вести беседу на латыни, — говорите на каком-нибудь живом языке!

Бру снизошел к моей просьбе и пояснил:

— Это Гораций.

— Хорошо, Гораций, — согласилась я. — И что он сказал?

— Он сказал: «Нам не велено знать все».

— Не велено нам? Кому? Надеюсь, не мне?

Бру ничего не ответил, и я продолжила:

— Могу ли я, по крайней мере, узнать, почему и зачем я здесь? Почему вы трое, — (я имела в виду Бру, Герцогиню и Себастьяну д'Азур), — составили заговор, чтобы меня сюда заманить?

Что касается заговора, я оказалась права, только подруг своих обвинила зря — они не догадывались, что своими действиями приносят меня в жертву.

Возможно, Бру меня пожалел (во всяком случае, тогда у меня сложилось такое впечатление, хотя впоследствии оно сильно переменилось). Или счел, что после недель и даже месяцев работы с книгами я была достаточно подготовлена, чтобы открыть мне кое-что еще. En tout cas,[102] тем утром он провел меня к себе на assoltaire, и там произошло вот что.

Мы прошли в самый большой из шатров, как раз позади того, где мы сидели в первый день. В большом я еще не бывала; не то чтобы это запрещалось, но Бру никогда не приглашал меня сюда. Я сразу заметила множество принадлежностей, необходимых для ученых занятий, но прежде обвела взглядом закоулки, высматривая Уробороса. Как я и думала, удав лежал рядом с черной миской, наполненной молоком, и это молоко поблескивало, ибо в нем плавали золотые хлопья. Меня удивило не столько золото, сколько само молоко. Где алхимик его брал? Квевердо Бру почти не выходил из дома (во всяком случае, я не замечала этого), а продукты и все необходимое для жизни приносила ему я. Кстати, я никогда не видела, чтобы Бру ел. Ни разу. Вполне возможно, что содержимое змеиной миски было вовсе не обычным молоком, но чем-то особенным, что употреблял и сам Бру в своем вознесшемся над Гаваной sanctum sanctorum,[103] куда я теперь попала.

Я сразу же заметила, что у шатра двойное назначение: с одной стороны, это была лаборатория, но также и своего рода скиния. Ибо в углу К. устроил себе молельню, поместив там резной алтарь из драгоценного дерева. Молился ли здесь Бру? И если да, то кому? Или чему? Впрочем, верования алхимика меня не слишком-то занимали. Он интересовал меня не как служитель своего культа, но как практик. А потому я, мельком взглянув на алтарь, обратила все внимание на другое — меня волновали практические аспекты его работы.

С первого взгляда шатер напоминал кузню или хибару гончара. В центре стоял очаг — так называемый атанор, от греческого «атанатос», то есть «бессмертный», — а в нем заботливо поддерживался алхимический огонь, которому нельзя дать умереть. Тепло его зримо поднималось к отверстию наверху, своего рода сфинктеру, если говорить прозаическим языком, обложенному по кругу листами жести, чтобы сбившаяся с пути искра не спалила шатер. Атанор, а не молельня, был центром этого помещения, а вокруг были разложены инструменты, служащие огню, а не алтарю. У атанора имелись многочисленные «руки», отставленные в разные стороны и похожие на приподнятые лапки — так от щитков панциря таракана, упавшего на спину, тянутся его ножки. На концах этих подвижных «лап», выкованных из железа, крепились зажимы, напоминавшие кисти рук. Их назначение заключалось в том, чтобы «держать» сосуды при нагревании. Этих сосудов было невероятное множество, любого мыслимого размера и любой формы: перегонные кубы, реторты, тигли, колбы, лабораторные стаканы, именуемые мензурками, чашки с носиками для выпаривания жидкостей, пробирки, не говоря уж о флягах, склянках, флаконах и оплетенных бутылях с узким горлом. Там имелись и стеклянные сосуды, и фарфоровые, а также груды кубков, лоханок и плошек. Иные, накренясь, стояли на полках и казались высеченными из того же дерева, что и алтарь. Однако сосуды были сделаны грубо, а алтарь, несомненно, стал шедевром неведомого резчика, положившего жизнь на его изготовление. Он был почти целиком покрыт барельефами, идущими ряд за рядом, и сюжеты детальнейших изображений складывались в целые повести. У длинного рабочего стола стояла хитрая конструкция, выкованная из железа и вмещавшая в себя целую коллекцию пестиков: с одного края я насчитала около двадцати, расположенных по размерам — от крошечных до огромных, явно высеченных из цельных базальтовых глыб.

На столах поменьше я увидела весы, компасы, секстанты, лопаточки, совочки, сита и щипцы на манер каминных… Щипцы были повсюду. Их обмотанные материей рукоятки красноречиво свидетельствовали о том, что огонь в этом шатре был главной стихией. Щипцы словно говорили: не трогай ничего, а то загорится! Имелись тут и всевозможные приспособления для измерения времени, напольные и свисавшие с поперечин железного каркаса шатра. Часы с квадратными циферблатами, часы с круглыми циферблатами, но стрелки на всех замерли, как и у тех, что стояли в библиотеке. Так что, возможно, библиотечные часы вовсе не были остановлены в силу древнего обычая гостеприимства, как я полагала прежде. Кстати, в шатре имелись и песочные часы, из которых был высыпан песок.

Квевердо Бру бесшумно приблизился ко мне сзади, не отрывая глаз от одного из циферблатов с остановившимися стрелками. Он подошел слишком близко, слишком тихо и слишком быстро, поэтому мне показалось, что его последующие слова были не столько произнесены, сколько «вложены мне в уши».

— Время — деспот, — произнес К., а дальше заговорил взволнованным голосом. — Но если мы будем держаться вместе, — тут алхимик перешел на едва слышный шепот, — то сумеем ускользнуть из его тенет, сбросим его со счетов. Мы можем… вообще избавиться от него.

Я слышала слова Бру, но смысл их от меня ускользал. Конечно же, я внимала речам алхимика, не отрывая глаз от его обрамленного капюшоном лица, и при этом бочком продвигалась к выходу — осторожно, как только могла. Я уже и без того прочла слишком много непонятного. Поэтому я демонстративно извлекла из ридикюля часы (я носила их на цепочке, пристегнутой к карману жилетки, когда наряжалась мужчиной) и проговорила:

— К счастью, у меня при себе собственные часы, сеньор. И сейчас они говорят, что настало время.

— Да? — спросил Бру с хитрым и злобным взглядом. — Настало время для чего?

Не обращая внимания на его слова, я беспечно приоткрыла крышку часов и обнаружила, что циферблат «онемел». Вот именно, онемел, и не меньше меня самой, потому что я увидела, как стрелки замедлили ход и замерли на половине шестого, как сложенные в молитве ладони, соприкасающиеся кончиками пальцев. Удивительнее всего было то, что утром я узнавала время по этим часам, когда выходила из своей студии: мне вдруг захотелось точно узнать, когда взошло солнце. И вот, пожалуйста: часы не шли, как и все прочие в шатре Бру, словно здесь остановилось само время.

— Ну? — продолжал Бру. — И какое время показывают твои часы, мой Ребус?

Улыбка преобразила его черты. Порой так бывает с людьми, но эта перемена, произошедшая на моих глазах, была пугающей: она вдруг обнажила все зло, накопившееся под маской, и обнаружила истинное лицо алхимика.

— Время уходить, — ответила я.

И осуществила свое намерение, спустившись по лестнице с assoltaire вниз, хотя раздавшийся позади смех Бру преследовал меня. Он звенел над Гаваной, заглушая утренние звуки просыпающегося города.

Вернувшись в свою угрюмую комнату — где не было ничего, кроме койки да масляной лампы, и единственным утешением оставалась мысль, что здесь до меня спала Герцогиня, — я завела часы, но тщетно. Время-деспот наложило свою мертвящую властную руку и на это место. И мне не оставалось ничего иного, как… сбросить его со счетов. Ведь Бру сказал, что я могу это сделать.

В другой раз я пошла в лабораторию к Бру лишь для того, чтобы окончательно выяснить мою дальнейшую судьбу и торжественно ее узаконить, как бы скрепить печатью. Я спросила, могу ли я провести в его доме ближайшие полгода. Затем совершила еще одну ошибку, сообщив, что намереваюсь дождаться возвращения Каликсто и все еще рассчитываю на приезд Себастьяны.

— Мудро. — Вот все, что он изрек, когда я поведала о своих планах и спросила (за что никогда себя не прощу), можно ли мне остаться в его доме. — Воистину мудро.

На сей раз я не имела желания задерживаться в лаборатории надолго, а тем более навсегда, ибо в ней было жарко, как в Гадесе.[104] Бру постоянно поддерживал огонь в атаноре. Похоже, алхимик и вправду никогда отсюда не уходил. Наверное, он спал тут же, на крыше, в одной из палаток меньшего размера. Но зачем ему такой большой дом? Я никак не могла этого понять. Большинством комнат никто никогда не пользовался — во всяком случае, создавалось такое впечатление, — за исключением библиотеки да моих покоев над ней, где не было почти никакой мебели и никаких вещей. Правда, имелся в наличии зверинец, ютившийся где-то на задворках: павлины во дворе, другие птицы всевозможных пород, гнездившиеся среди темных коричневатых лоз, густо оплетавших стены, и тому подобные твари. Я никогда не углублялась в эти «авгиевы конюшни» и предпочитала держаться подальше от них после захода солнца: было жутко видеть светящихся тварей, парящих чуть ниже луны, сгрудившихся в углу двора либо затаившихся между белеющими в ночи кустами роз и кактусами. Нет, лучше уж проводить время в залитой ярким светом «Лa Фелисидад» или в моей студии. Так что я вынуждена была выносить вид этих пернатых тварей, только когда заходила в дом Бру или выходила из него. Я смотрела на них, как на некое созвездие, опустившееся слишком низко.

Именно при втором посещении лаборатории я подметила за алхимиком весьма странную привычку: когда он думал, что его никто не видит (а я, стоя на верхней перекладине приставной лестницы, могла наблюдать за всем происходящим в его шатре, ибо полотняные края были слегка приподняты), он усердно облизывал пальцы левой руки, то и дело опуская их все разом в черную чашу, которую держал в правой ладони, а затем снова совал в рот, словно зачерпывал что-то вроде chantilly[105] или какого-то подобного угощения. Хотя ничего такого в ней, разумеется, не было.

Как вы можете догадаться, я следила за ним достаточно долго. Наконец по изменившемуся наклону капюшона я догадалась, что алхимик меня заметил. После чего вновь обмакнул пальцы в чашку и опять облизал. Когда я подошла ближе, он поманил меня все теми же пальцами, словно испачканными в солнечном свете. Я подошла и увидела, что черная чаша до краев наполнена полужидкими хлопьями золота. Да, именно так: Квевердо Бру питался золотом, и это стало для него привычным, как для кого-то другого — грызть орехи, курить сигару или пить виски. На мой вопрос, что дает организму такое питание, Бру ответил:

— Совершенство. Вечное совершенство.

До встречи с ним я считала совершенство благом, хоть и недостижимым. Чем-то вроде благочестия. Впрочем, я так думала раньше, пока не распрощалась со всеми ловушками религиозности. Но теперь, после знакомства с Бру, совершенство алхимического пошиба стало казаться мне чем-то… пережженным. Бру занимался только одним делом: он жег, жег и жег. Конечно, его единомышленники назвали бы сей процесс не пережиганием, а цинерацией либо каким-то еще возвышенным словом (стоящим на краю английского языка, если не за гранью оного, равно как и любого другого наречия, живого или мертвого). У них, знаете ли, припасено много таких словечек, звонких, как монеты, для всех процессов развития материи, причем алхимики полагают, будто материя проходит эти стадии исключительно для того, чтобы приблизиться к совершенству. Вот они, эти процессы: путрефакция,[106] коагуляция,[107] кальцинирование,[108] фиксация,[109] дигестирование,[110] дистилляция,[111] сублимация,[112] мультипликация,[113] мортификация,[114] конъюнкция,[115] диссолюция,[116] коррозия,[117] игниция,[118] преципитация,[119] ликвефакция,[120] экзальтация,[121] пурификация[122] и, наконец, перфекция.[123] Все они подразделяются на четыре стадии, которые — по системе, предложенной самим великим Гераклитом, — соотносятся с определенными цветами. Вот эти стадии: нигредо (черный цвет), альбедо (белый), цитринитас (желтый) и рубедо (красный).

Тем не менее мне казалось, что любой практикующий алхимик, по сути, является пироманом — вечно что-нибудь жжет. Почему? Алхимия вообще интересуется тем, как материя изменяет свое состояние, а цинерацию, то есть обращение в пепел, произвести куда легче, нежели остальные перечисленные выше процессы. Брось в атанор и смотри, что получится. Даже если я упростила действия и цели алхимиков, их теория и практика только выиграют от моего излюбленного процесса — симплификации. Конечно, алхимическая пиромания не бесцельна: да, брось в атанор — но затем смотри, наблюдай, как проявит себя вещество, не предстанет ли в некой новой ипостаси. Адепты говорят, что порой (но редко, крайне редко) это случается, и тогда счастливец, стоящий наготове с мехами для раздувания огня, может радоваться: если сожженное вещество превратится в нечто большее, чем обычная зола, продукт может оказаться тем самым сокровищем — философским камнем. Его нужно подвергнуть пурификации и перфекции, а вместе с ним и сам адепт очищается и достигает совершенства. Хотя совершенство — разумеется, в виде бессмертия — встречалось так редко, что в алхимических текстах, созданных за последние десяток-другой столетий, записей о случаях его достижения нет. Вернее, не было до сих пор. И не будет, пока я не закончу это повествование.


Сначала я решила, что Бру просто хочет видеть меня где-то поблизости, чтобы лучше шли его опыты. Помнится, Себастьяна однажды сказала мне, что я «новая ведьма», способная творить такие чары, какие не под силу ей самой. Да, она это говорила, и мне показалось, что Бру может думать примерно так же. Я думала, что в течение шести месяцев ожидания мне не придется ничего делать, а только сидеть подле Бру… Ну, в общем, настолько близко к нему, насколько я смогу вынести. (Никакие благовония не отбивали исходящего от него запаха. Драный балахон алхимика, пропитавшийся выделениями организма, вонял нестерпимо, а о немытом теле не хотелось и вспоминать.) Я выразила согласие (правда, не словами, а молчанием) и готовность стать его Ребусом. Если б я знала, что такое Ребус на самом деле — или что он такое в представлении Бру, — я бы убежала как можно дальше от этого дома и даже уплыла бы из Гаваны, распрощавшись с надеждой встретить Каликсто и Себастьяну.

Enfin, Ребус. Что ж, пора продолжить повествование. Я буду по возможности избегать сложных терминов, если мне позволит древняя наука алхимия.

Утверждают, что Ребус являет собой некое подобие сдвоенного вещества и воплощает в себе соединение противоположностей, то самое coincidentia oppositorum, столь превозносимое алхимиками. Бру говорил об этом при нашей первой встрече, как раз перед тем, как его змея полезла вверх по моей ноге. Это означает близость и даже единство противоположностей, священный брак, hieros gamos: Солнце и Луна, земля и море, мужское и женское начала… И кто лучше меня мог символизировать единение этих противоположностей?

Я и есть тот самый герметический андрогин. Бру мыслил его как отвлеченное понятие до тех пор, пока Герцогиня не проговорилась ему о двуполой ведьме. Символ воплотился. Алхимик обрел своего Ребуса. Бру сделал все, чтобы заполучить меня. Ему удалось убедить и Герцогиню, и Себастьяну, что им движут исключительно чистые побуждения, хотя это не соответствовало истине.

К чему он стремился на самом деле?

Позволь, моя неведомая читательница, сначала сказать тебе несколько слов о символе, чтобы ты, дорогая сестра, не запуталась в терминах, как это было со мной. Да и с самим Бру творилось то же самое, поскольку именно он, искушенный алхимик, не понял различия между символом и… ну, в общем, мной. Для него я стала тем, кем (или чем) он хотел меня видеть.

Пойми: алхимик рассматривал землю как uterum universalis — вселенское лоно, где все вещества, если оставить их в естественном состоянии, то есть во власти природных процессов, достигнут совершенства самостоятельно, ибо все сущее в мире стремится к этой цели. Иными словами, они превратятся в золото, хотя для достижения зрелости может потребоваться множество тысячелетий. Простой камень, бриллиант, кварц, кремнезем, обыкновенная грязь — неважно: мать-земля со временем все превратит в золото. Но алхимик, будучи смертным, не имел достаточного запаса времени, чтобы дождаться завершения этой работы. Следовательно, ему требовались особые средства, ускоряющие природные процессы. Именно так, ни больше ни меньше. В конечном счете он стремился не к получению золота, не к извлечению его из нечистот. Нет, вовсе не это было целью Бру. Этого он достиг — удалось же ему добыть если не золото как таковое и не сам философский камень, то их алхимический суррогат, lapis ex coelis,[124] младшие разновидности камня. Однако истинной и конечной целью Бру как алхимика было подчинение самого времени его странной науке.

Теперь я возвращусь к теории вселенского лона и к замыслу Бру. К тому самому злополучному плану, приводящему меня или к совершенству, или к вечному проклятию.

Алхимик предположил, что я и есть тот самый Ребус, мужчина и женщина в одном естестве; что я могу явить собой некое подобие uterum universalis и помогу ему получить желаемое гораздо быстрее. Вдруг в итоге он найдет тот самый истинный камень? Или обретет великое совершенство, то есть бессмертие. Разумеется, сия триумфальная победа над временем должна принадлежать только Бру, но вовсе не той, которой предстояло стать средством достижения его целей.

Алхимик мнил, что я стану главным инструментом для осуществления этого грандиозного плана — самим вселенским лоном, однако кое-чего он не учел. Конечно, я обладала собственным лоном — во всяком случае, так я предполагала. Но на деле, увы, мне не довелось получить полного тому подтверждения: столь проклинаемые женщинами ежемесячные недомогания были мне неведомы. Представлялось крайне сомнительным, что я смогла бы зачать и родить не то что философский камень, а даже обычного ребенка. Во всяком случае, тут не подействовал бы ни один из простых способов, известных женщинам, повитухам и докторам с тех пор, как Адам впервые подмигнул Еве.

Я провела месяцы в библиотеке Бру зачтением книг и убедилась в полной абсурдности его намерений. Однако алхимик, отдавший всю жизнь страстному служению науке, считал свои планы вполне разумными. Безумие? Возможно. Скорей всего, рассудок Бру действительно помрачился от безмерного усердия в занятиях, а одиночество, на которое он себя обрек, способно сделать безумцем даже мудреца. Но каковы бы ни были причины, они привели к нижеследующему.

Бру, этот маньяк от алхимии, не сумел отличить одно от другого: герметический символ — от меня истинной, то есть меланхолической ведьмы, томимой любовными страстями и желающей, пылко жаждущей одного: чтобы шесть месяцев пролетели быстро, как летний дождь. И я почему-то поверила, будто Квевердо Бру действительно поможет мне, если я смогу зачать или породить тот самый, истинный, давно разыскиваемый всеми философский камень и даровать алхимику совершенство. Я была не просто его спасительницей — я была его единственной надеждой.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

И так, пусть слышащий мои слова задумается над ними, ибо сказаны они не для того, чтобы оправдать делающего зло, но дабы помочь творящим добро; ибо ныне я открыл то, что было тайным и скрывало знание, и разоблачил величайшую из всех тайн.

Гермес Трисмегист.

Septum tractatusseu capitula Trismegisti aurei



Однако все сказанное вовсе не означает, будто философский камень есть не более чем символ, аллегория либо некое отвлеченное понятие. Ведь Бру уже получил меньшие, но равные ему по качеству камни в немалых количествах. Например, тот самый lapis ex coelis, о котором говорилось выше. Его мне и предстояло обрести, к моему величайшему ужасу, в день, когда начался мой путь к смерти.

Я уже прожила в Гаване месяцев пять или больше. Себастьяна так и не написала — ни на адрес Бру, ни на Калье-Лампарилья, как я предложила ей в письме. Бру вел себя совсем странно и подозрительно, хотя о его планах мне по-прежнему ничего не было известно. Создавалось впечатление, что он не отдаст мне никаких писем, если они придут на мое имя. В конторе «Бернхем и K°» не получали известий о плавании «Алкиона», и до его возвращения оставался еще целый месяц. Я договорилась с одним из служащих (тем самым черноволосым секретарем по имени Маноло), что он передаст Каликсто записку, как только юноша вернется в Гавану. Итак, моя жизнь замерла. Делать было нечего, только читать, бесцельно бродить по городу и дожидаться ветра, который погонит «Алкион» к берегам Кубы — быстро или медленно, на то воля бога ветров Эола.

Однажды, вдоволь начитавшись книг в библиотеке, я вышла, чтобы размять затекшие ноги. Машинально приблизилась к одной из дверей, в которую прежде никогда не входила. Дверь находилась позади библиотеки, прикрытая шпалерой лоз, из-за чего на антресолях царили вечные сумерки. Что мешало мне обследовать каждую комнату в обиталище Бру? Не знаю. Там, где я уже побывала, не обнаружилось ничего важного или интересного. Я открывала двери комнат не как Пандора, а как… В общем, я была сильно разочарована, не найдя в доме ничего любопытного. Исследовать его было занятием скучным. Однако та же скука привела меня к еще одной неизученной двери. И вот что за ней оказалось.

Я пробиралась под лозами, пригнувшись. С правой стороны от меня они почти касались стены, а слева их стебли поднимались, подобные вывешенной на просушку простыне, под косым углом вверх, от перил террасы к балкону над моей головой. Я ступала быстро, но осторожно, чтобы не вспугнуть птиц и не принять на себя дождь из испражнений. Даже золотые, подвергшиеся алхимическим превращениям во внутренностях светящихся воронов и дроздов, они все равно представляли собой птичье гуано.

Комнаты — я употребляю множественное число, ибо предо мной открылась целая анфилада наистраннейших комнат — располагались над теми не то складами, не то конюшнями, двери которых выходили во двор, то есть рядом с библиотекой и практически под той комнатой, где я поселилась. Это были настоящие каморки, маленькие, с низкими потолками, душные и жаркие. Когда-то там помещались слуги — в прежние дни, когда в доме жили живые. В тот день я обнаружила, что Бру с ними сделал.

День близился к вечеру. Я хорошо знала эту часть суток, ибо мои занятия в библиотеке длились до того момента, когда следовало зажигать лампу, чей свет сопровождал меня в сумерках и в течение всей ночи. Пришла пора положить в полотняный мешок пару книг (я изучала кое-какое не имеющее названия зелье, автором которого являлся некий Базиль Валентин[125]) и направиться в «Ла Фелисидад». А через несколько часов я поспешила бы домой, сопровождаемая парящей над головой светоносной стражей, или осталась бы в ресторане до рассвета, или укрылась бы в своей студии. В последнее время я все чаще ночевала в комнатке на Калье-Лампарилья. Там, в каморке на третьем этаже дома, первый этаж которого занимала сапожная мастерская, я оставалась наедине с самой собой. По правде сказать, в Гаване я почти всегда была одна, но лишь в этой комнате могла почувствовать некую приватность и отдохнуть душою. Ради этого приходилось незаметно проскальзывать во двор, а оттуда на лестницу, предварительно убедившись, что за мной не следует ни одна из светящихся тварей. Только тогда я поднималась к себе. Комнату приходилось держать наглухо закрытой, и я изнемогала от жары. Тем не менее я была там одна, то есть наедине с самой собой и в относительном покое.

Меня не удивляло то, что Бру не обращает внимания на эту мою склонность к уединению. Он вообще мало со мной говорил. Но однажды, возвратившись на рассвете в его дом, я перешагнула порог своей комнаты и увидела на кровати записку. Она была написана угольком на куске пергамента, сложенном вдвое и поставленном на подушке стоймя. «Спи здесь». И ничего больше. Почерк — корявый, убористый, с угловатыми буквами, то есть совсем не похожий на почерк ученого человека, да еще такого самоуверенного, как Бру. Это усилило мои недобрые предчувствия, и я задала себе вопрос: сколько же лет этому Квевердо? Рука, писавшая записку, явно тряслась. На следующую ночь я позволила себе пренебречь хозяйским указанием, чтобы доказать свое право выбора, но затем сдалась — это показалось мне более разумным. Я снова начала возвращаться в дом Бру после ночи в «Лa Фелисидад». Птицы сияли надо мной, а коты и крысы поблескивали в сточных канавах, невидимые никому, кроме меня.

И вот, при свете угасающего дня, я отправилась исследовать, что таят в себе комнаты, куда мне прежде еще не случалось входить.

За первой дверью я ничего не нашла. Вернее, нашла то, что и ожидала: окно, выходящее на улицу, закрытое рассохшимися ставнями, сквозь которые через щели проникали лучи предзакатного солнца. В самой комнате не было ничего, кроме пыли. На свету, правда, эта пыль закручивалась в небольшие вихри. И еще запах, он оказался слишком знакомым: зловоние червивого мяса. Но откуда оно могло исходить? Может быть, оно шло от мостовой, от какой-то гнили, что там валялась? Или от моря? Я вышла и ожидала найти то же самое в следующей каморке, явно не отличавшейся от предыдущей, но замешкала в проходе, любуясь белыми розами в горшках. Их аромат перебивал гнилостный запах, все еще достигавший моего носа. Теперь у меня было ощущение, что мне дали понюхать железный прут, благоухающий дождевой свежестью, но при этом вызывающий в памяти запах ржавчины и свежевскопанной земли.

Вторая комната. Что тут сказать? Наклонив голову, я быстро нырнула в дверной проем, чтобы ни птица, ни летучая мышь, уцепившаяся лапками за балкон у меня над головой, не успели наградить меня… своими драгоценностями, и сразу наткнулась на почти осязаемую стену запаха — таким плотным он мне показался. Это был все тот же дух гнили, но теперь в нем появились новые, сладкие ноты. Однако заливавший комнату свет оказался еще сильнее. Свет не ослепляющий, не белый, даже не слишком яркий, но искрящийся, как драгоценные камни. Их там было видимо-невидимо, все стены усеяны рубинами, и тающий дневной свет отражался от их граней, преломляющих лучи, так что комнату заполняли отблески всех оттенков красного, от рубинового до нежнейшего розового. Но странность этого места заключалась отнюдь не в рубиновых стенах.

Мои глаза с навсегда застывшим в них жабьим знаком стали необычайно чувствительны к внезапным световым вспышкам, всяческому блистанию и мерцанию — такому, какое возникает, когда солнечный свет отражается на водной глади либо преломляется, проходя через рубин. Синие очки делали мое зрение менее чувствительным, но в тот момент очков на мне не было: какой смысл прятать жабу от Бру? Кроме него, никто не мог войти в библиотеку. Поэтому я увидела рубины незащищенными глазами, а также белые розы и отростки белых кактусов на все тех же стенах. Да, конечно, я не могла ошибиться: и рубины, и белые розы, и сочные белые суккоуленты[126] были укреплены на стенах в линию и спиралями — узорами, то есть в определенном порядке. В комнате царил сладкий аромат роз, он противостоял зловонию в первом помещении. Да, несомненно, так пахнут розы. Но когда мои глаза привыкли, я разглядела стены и то, что находилось прямо передо мной, после чего не смогла отделаться от двух тревожных и неприятных мыслей.

Первая: «Здесь нет ветра, который заставил бы листья роз так сильно трепетать».

И вторая: «Это вовсе не розы».

А ведь мне и раньше доводилось видеть эту белизну и бледность. Как знакомо! Здесь бились сотни, нет, тысячи крылышек, оторванных от птичьих тел, но все еще живых. Да, живых! Они были одного и того же светоносного белого цвета, но разных размеров. Они принадлежали не только колибри. Кроме крыльев, тут были представлены всевозможные разновидности светоносной плоти: и хвосты ящерок, и дергающиеся, скрюченные лапы зайцев. Поодаль висел огромный, размером с мою руку, язык. Интересно, у кого он вырван — у козы, лошади, коровы? Язык изгибался, словно хотел попробовать сладкий воздух на вкус. Я увидела клешни и услышала, как они скребут стену. Да, вся светоносная белизна была пригвождена или привязана к стенам посреди красных драгоценных камней. Камни были укреплены такими же способами.

Но эти камни, представшие предо мной посреди бессмертной белесой плоти, вовсе не были рубинами.

Здешние стены и потолок были украшены малыми образчиками философского камня, еще не вполне совершенными, но способными принять все формы и размеры, все оттенки красного цвета. От ярко-алого до более темных, гранатовых и, конечно, рубиновых. Я знала, что lapis ex caelis довольно мягок и даже тягуч, вовсе не похож на другие камни по своим внешним свойствам. Бру разместил его бесчисленные образцы на стенах и проявил при этом незаурядное художественное воображение. Он выложил из них спирали и другие геометрические фигуры или составил из светоносной плоти, из всех этих камней, роз и кактусов — символы, знаки и печати: arbres philosophiques,[127] пентаграммы, астрономические знаки планет и зодиакальных созвездий. Здесь было даже неплохо выполненное, учитывая грубость мозаичных деталей, изображение двуполого демона Бафомета; фаллосом ему служил подрагивающий кончик крыла, а грудями — два округлых камня.

С потолка, украшенного подобным образом, свисали несколько светильников, похожих на скелеты. Их смастерили из костей, пришитых или привязанных друг к другу, так что получились фонари затейливой формы. Внутри помещались не зажженные в тот момент свечи с оплывшим воском грязно-белого цвета. Его подтеки свисали с нижней части светильников, как капли и струи белесого дождя, застывшего в падении.

В одной из стен была грубо прорублена арка, а за ней — вторая комната, отделанная точно так же. В первой на стенах и потолке не осталось ни дюйма свободного места, все они были украшены, чего нельзя было сказать о второй. В ней ужасная работа была в самом разгаре.

Стемнело. Я прошла через арку обратно, в первую комнату, а оттуда во двор. Меня бил озноб, холод пробирал до костей. Сколько времени понадобилось Бру, чтобы так украсить эти комнаты? Как давно он ждал, чтобы я забрела сюда и задумалась об этом? Оставался вопрос: «Зачем?», но уже не было смысла спрашивать: «Как?» — гвозди, пронзившие мягкие камни, говорили сами за себя. Ими были прибиты и светоносная плоть, и белые цветы. Не задавала я и вопроса: «Что это?», поскольку достаточно услышала и прочитала о камне. Еще Базиль Валентин писал о несовершенных камнях, красных и пластичных. Как раз их я и видела.

Неужели я что-то пропустила? Неужели действительно существует какой-то древний текст, предписывающий адепту создание такой комнаты? Нечто вроде храма, часовни, украшенной красно-белыми фресками, поскольку именно эти цвета символизируют иерогамию, единство противоположностей? Увы, комната стала знамением того, что мое доверие к Бру растаяло на глазах. Если я вообще когда-либо ему доверяла. У меня не возникло ни тени желания найти алхимика и расспросить обо всем. Я поступила так, как делала всегда, если хотела что-то узнать: вернулась в библиотеку, зажгла лампу и стала искать в книгах объяснение тому, что увидела. Нет, слово «увидела» слишком слабое; я вобрала, впитала в себя эти комнаты всеми органами чувств, невероятно восприимчивыми после однажды пережитой смерти.


Я целых два дня искала алхимическое объяснение таких комнат. Но ничего не нашла, кроме новых описаний камня и его многочисленных промежуточных состояний, помогающих понять, каким образом Бру сумел собрать столь щедрый урожай. Все указывало на то, что он стремится к некоему свершению. Разумеется, тексты говорили о трудностях на пути алхимика, желающего получить истинный камень, но в них говорилось и о том, насколько сложно выделить камень даже на предварительной, несовершенной стадии. Бру сумел это сделать, и не один раз. Оставалось только удивляться, каким образом. Но я знала ответ, и было бы нелепо спрашивать его самого. Простой ответ: Бру очень много работал.

Словно сорока, я устроила в библиотеке, на полу у окна, нечто вроде гнезда из старого одеяла и нескольких подушек, которые я приобрела на Калье-Меркадеро (они вскоре пропитались этим странным запахом, что царил здесь повсюду, и я знала его источник). Я забиралась туда, сложив рядом груду фолиантов, чтобы они были у меня под рукой.

«Книга о квинтэссенции».

«Послание истинным последователям Гермеса», сочинение Сьера де Сен-Дидье.[128]

И много других книг — Макара, Диоскорида, Де Виго и Галена.

Один закрытый том лежал на моей груди. Я очень устала, мне нужно было вздремнуть, прежде чем продолжить чтение. Проснувшись от тяжести книги — прошло несколько минут, а может быть, часов, — я вяло задала себе вопрос: а зачем вставать? И осталась лежать, глядя на книги, сваленные на полу. Но не те, которые я отобрала и собиралась прочесть, там были и другие. Проштудировала я их или нет, понять было трудно, ведь в библиотеке у Бру я проводила так много времени. Я читала книги без разбору, так сказать, par hasard,[129] поскольку не имела возможности выбрать область исследований самостоятельно. Сваливала тома грудами, а после никогда не пыталась каталогизировать их либо разбить на категории. Теперь мне кажется, что вследствие изменившейся перспективы, когда я посмотрела на фолианты под новым углом зрения — по-прежнему лежа на полу, свернувшись калачиком, — мне и удалось увидеть ее в самом основании штабеля книг, башни из двадцати или тридцати томов. Большая тонкая книга, переплетенная в синий сафьян. Точнее, лазурно-голубой. Ее корешок — единственный из всех, лежащих сверху, — был обращен в мою сторону, по направлению к стене, а также к окну, под которым располагалось мое «гнездышко». Теперь я увидела вызолоченные буквы, складывающиеся в слова. Точнее, имя: Аделаида Лабилль-Гиар.

Сначала я не обратила внимания на это имя. Лежала и собирала силы, чтобы встать и вернуться к тому фолианту, что успел сползти с моей груди. Но что-то внутри меня зацепилось за это имя. Я вглядывалась в позолоченные буквы снова и снова. Имя французское. Bien sûr. Не из-за этого ли оно показалось мне знакомым? Мемуары какого-нибудь придворного алхимика? Едва ли, особенно если судить по размерам книги, изданной ин-фолио, то есть самого большого формата. Скорее всего, она содержит гравюры, а написанное на корешке имя принадлежит не автору текста, а художнику или граверу. А может быть, художнице…

Художница. Если бы к моим пяткам привязали горящую головню, это не заставило бы меня быстрее вскочить на ноги. Внезапно я узнала — узнала! — это имя так, словно оно было моим собственным.

Аделаида Лабилль-Гиар действительно была художницей. Более того: «божественная Адель» в свое время стала главной соперницей Себастьяны. Их имена некогда гремели, они в первую очередь приходили в голову всем придворным старой Европы, желавшим заказать портрет. Обе художницы получили доступ в Королевскую академию в один и тот же день 1783 года (при этом божественная Аделаида своим присутствием испортила Себастьяне день ее триумфа, как та записала в своей «Книге теней»). Эти дамы заставили прежних членов академии — все они были мужчинами — изменить правила приема, так что третьей художнице пришлось дожидаться звания академика очень и очень долго. (В этом, правда, Себастьяна винила Аделаиду.) Да, я, разумеется, читала о Лабилль-Гиар в книге Себастьяны, и вот теперь ее имя красовалось на корешке еще одной книги. Совпадение? Возможно. В библиотеке Бру имелось несколько монографий, посвященных скульпторам и художникам, причем все они чаще всего были связаны с алхимическими опытами. Может быть…

Я поползла к этой книге на четвереньках. Наверное, я походила на собаку, осторожно подкрадывающуюся к берегу пруда, когда она заметила там черепаху, но не уверена, что та не кусается. Медленно, очень медленно я приближалась к той книге, чтобы не спугнуть моего счастья и не остаться на бобах. Но неужели Себастьяна могла…

Подползая все ближе, я увидела, что пыль на верхних книгах этой высокой стопки — ни одну из них я, насколько помню, не читала — лежала ровным слоем. Но на этой тут и там виднелись отпечатки пальцев. Небольшие изящные пальцы. Неужели женские? Более того: слой пыли на переплетенной в голубую кожу монографии оказался самым тонким из всех. Стало быть, она пролежала здесь куда меньше времени, чем другие книги над нею. Это показалось мне очень странным. Неужели кто-то положил ее здесь, а затем нагромоздил сверху целую уйму книг, чтобы только ее корешок мог указать на нее тому, кто, возможно, увидит ее со стороны окна, да еще лежа на полу? Если так, то кто мог узнать имя этой Лабилль-Гиар? Только я.

Ах, как забилось мое сердце. Но я взволновалась еще больше, когда, чтобы добраться до заветной книжки, сбросила те, что лежали сверху. С таким грохотом я могла обрушить разве что Пизанскую башню. Я замерла. Слышал ли Бру этот шум? И еще: вдруг я ошиблась? Что, если…

Ну, так и есть, ошиблась. Я поняла это, увидев заглавие на обложке, а затем на фронтисписе: название оказалось совсем не тем, какого я ожидала. То был сборник извлечений из трактата Дельфинуса[130]«Secretus Maximus».[131] Но как это могло случиться? Я же явственно… Но когда я опять повернула книгу ребром, на корешке по-прежнему значилось: «Аделаида Лабилль-Гиар». Однако это имя вовсе не было, как я думала, вытеснено на коже. Оно было написано чем-то белым на куске лазурно-голубой ленты, прикрепленной сбоку к переплету. Еще более странно. Кто мог сделать такое, а главное, зачем?

Я могла подозревать лишь одного человека.

Медленно, очень медленно я открыла книгу и… не поверила собственным глазам.

Настоящие страницы книги оказались выстрижены из переплета. Вернее, в них было вырезано квадратное углубление, а в нем помещалась еще одна книга. Одна в другой. На обложке потайной книги, тоже переплетенной в небесно-голубой сафьян, стояла выпуклая буква С. — о, как я ласкала ее, ощупывая кончиками пальцев! — та самая большая С., украшенная изображением жабы, сидящей на нижнем изгибе… Себастьяна!

Неужели она успела побывать у Бру? Если да, то каким образом… О, бесчисленные вопросы роем кружили в моем мозгу, в то время как увесистая тетрадь трепетала в моих руках.

Затем я открыла ее, причем на послед ней записи — привычка, выработавшаяся после прочтения огромного количества «Книг теней», где описывалась жизнь сестер, чья судьба закончилась очень печально, — и прочитала следующее.


«О милая Аш, душечка, что я наделала!

Ежели, паче чаяния, ты все-таки найдешь эту книгу, любой ценою скрой ее от монаха. Не читай ее у него в доме, а забери с собой и скорей беги оттуда. Беги, дорогая! Беги!»


Ах, если б я последовала совету Себастьяны, если бы схватила книгу и побежала прочь! Но я не могла этого сделать. Бру не выпустил бы меня, ибо в этот самый миг он показался в дверях библиотеки. Голова его была запрокинута, ее прикрывал капюшон бурнуса, и лица нельзя было разглядеть, так что выражение его осталось для меня тайной.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Когда алхимик ожидает в награду за свои труды золота, молодости и бессмертия после того, как он потратил столько времени и денег, а в итоге превратился в старика, одетого в лохмотья, обладающего в изобилии одною лишь нищетой, и столь несчастного, что готов продать душу за три гроша, он пускается во все тяжкие.

Корнелиус Агриппа. Тщета науки



— Buenas tardes,[132] — проговорил Бру.

Меня трясло, и эта дрожь никак не унималась.

— Месье, — довольно нелепо отозвалась я, — вы испугали меня.

И замерла, прижав к сердцу дрожащие пальцы правой руки. Я чувствовала, как они барабанят по моим ребрам в такт сердечному ритму. В левой руке, опустив ее ниже пояса, я держала — точнее, прятала за спину — книгу Себастьяны. А если еще точнее, пыталась спрятать большой фолиант, в котором она скрывалась.

— Что ты читаешь? — спросил алхимик.

Он видел? Знал? Разумеется, нет. Если бы Бру заподозрил, что Себастьяна оставила мне маленькую записку с советом бежать, не говоря уж о целой книге, он перерыл бы все и достал ее из-под земли. Он не мог знать того, что отлично знала Себастьяна: при наличии свободного времени я перелистаю буквально каждую книгу в библиотеке. Кроме того, весьма сомнительно, чтобы Бру слышал имя соперницы Себастьяны. О да, моя мистическая сестра поступила очень разумно, спрятав послание под самым его носом. Ах, если б я нашла ее книгу раньше! Что может быть хуже, чем обнаружить долгожданные вести от Себастьяны — да еще с предостережением! — и не иметь возможности прочитать их, потому что Бру по-прежнему стоял в дверях библиотеки, освещенный последними лучами угасающего дня? Если бы мне задали этот вопрос тогда, я без колебаний ответила бы: «Ничего нет хуже». И ошибалась бы.

— В этой книге говорится о Дельфинусе, — пролепетала я, держа голубую книгу перед собой, но так, чтобы не показывать корешка. — Это «Secretus Maximus».

— Ну да, — произнес Бру. — Тайны… очень достойная вещь.

Он продолжал стоять, словно статуя. Я вся горела! Не знаю, смотрел он на меня или на фолиант, в котором пряталась книга моей сестры. Капюшон по-прежнему скрывал от меня лицо алхимика, и я не могла понять направление его взгляда.

Наконец он промолвил:

— Ступай за мною на assoltaire. Настало время тебе показать кое-что из того, что у меня есть.

У меня тоже кое-что имелось, и я держала это в левой руке. Книга Себастьяны. Я хотела увидеть только одно: то, что написано в ней. Неужели С. успела побывать здесь, в Гаване? Но когда? Одна или с Асмодеем? Может быть, она (или они) все еще где-то поблизости? Едва ли — я бы почувствовала, будь она где-нибудь рядом. Ведь теперь я обладала такой силой, что могла чувствовать, когда поблизости находился кто-то из сестер. Это ощущение было сродни дрожи смертных воздыхателей, посещавших Киприан-хаус, и эта дрожь доставляла им удовольствие. Там, где под одной крышей собрались сразу тринадцать сестер, это было вполне объяснимо, и Герцогиня не считала нужным притворяться и лицемерить. «Если мы их привлекаем, — частенько говаривала она, — пускай приходят снова и снова». Теперь мне пришло в голову: а вдруг Герцогиня и Себастьяна приезжали в Гавану вместе? Если так, в книге С. должны содержаться какие-нибудь известия о Герцогине, исчезнувшей после того, как всемирная эпидемия холеры добралась до Нью-Йорка, выкосила десятую часть его жителей и забрала у несчастной моей сестры ею любимого Элифалета. Ах, книга находилась буквально под рукой, а я не имела возможности прочитать ее! В последнее время я жила в праздности, какую не могли себе позволить даже светские дамы — они стремились к такому времяпрепровождению, а я страдала от него. Но сейчас, когда свободное время было мне по-настоящему необходимо, меня позвал с собой тот самый человек, от общения с которым Себастьяна меня предостерегала. Он не приглашал меня, а приказывал. И то, что он появился, едва ли было совпадением.

— Прямо сейчас? — попробовала возразить я. — Там, наверное, очень жарко, хоть солнце уже…

— Да, сейчас.

Что мне оставалось делать? Я не могла пойти с ним, положив книгу обратно на пол в библиотеке. Поэтому я заявила, что обдумываю слова Дельфинуса и вот-вот их пойму, сунула обе книги, большую и скрытую в ней малую, в полотняный мешочек, повесила его на плечо и поплелась за Бру. Покинув библиотеку, мы вышли на балкон, возвышавшийся надо всем двором. Если отсюда пойти налево, этот путь привел бы к той каменной, скользкой от испражнений лестнице, что вела на assoltaire.

Направо от меня, от нас, находилась та самая красно-белая комната, обнаруженная мной два дня назад. Набравшись храбрости, я рискнула задать вопрос.

— А вот та комната, — проговорила я, кивая направо, — какому разделу алхимии она посвящена?

Грязный, пропитавшийся потом капюшон бурнуса тут же оказался откинут назад, и я наконец-то смогла разглядеть лицо Бру. Вместо широкой улыбки на нем появилась лишь кривая усмешка.

Вместо ответа Бру легко подтолкнул меня в спину и указал подбородком налево. Я сделала шаг в том направлении, в сторону лестницы на assoltaire; но все-таки бросила через плечо алхимику, шагавшему сзади:

— Она похожа на какое-то святилище.

— Si? Расскажи мне, ведьма, какой святыне, по-твоему, я мог бы там поклоняться?

— Должно быть, какому-то аспекту вашего Великого делания? — предположила я, уже усвоившая словарь алхимиков и заучившая их любимые эвфемизмы, при этом обернулась и даже сделала шаг назад, в сторону Бру. Мне хотелось хорошо видеть выражение его лица. — Камни на стенах и потолке — это настоящие камни или нет? Камни, кости и куски плоти этих…

— Да, камни, — ответил Бру, сопровождая свои слова кивком.

Я вполне могла бы счесть этот кивок доброжелательным, не будь мое нынешнее положение настолько зловещим. Лицо алхимика не выражало ничего, даже золотая улыбка исчезла, но я стойко выдержала его взгляд. И в этот момент Бру невольно выдал себя, натянув капюшон: он явно хотел спрятать четыре полосы шрамов на шее, ставшие фиолетово-черными, как насосавшиеся пиявки.

— Но эти камни обладают величайшей ценностью, — продолжила я. — Чтобы получить такие результаты, надо неустанно трудиться в течение нескольких земных человеческих жизней.

— Я ищу не просто камни, а один-единственный камень, — проговорил Бру, выпрямляясь. Лицо его в этот миг было совсем рядом с моим, и его слова смешались с его несвежим дыханием. — Чистый, совершенный философский камень в окончательной форме. А те несовершенные, алых и рубиновых оттенков… Побочные отходы опытов, они для меня ничего не значат.

— И все же…

Я продолжала топтаться на месте, пытаясь что-то придумать, как-то увильнуть от предстоящих мне нескольких часов на assoltaire в душном шатре бок о бок с Бру. Я не хочу наблюдать за тем, как он в поте лица трудится непонятно над чем.

Может, раздраженный и озабоченный алхимик передумает? Оставит меня в покое, позволит удалиться в «Лa Фелисидад» либо в мою студию, где я смогу прочесть написанное в книге — прочесть и убежать, как заклинала меня моя сестра и спасительница.

— Но даже самые мелкие образчики камня… В общем, я читала, что даже их получить очень трудно.

То и дело останавливаясь, мы уже успели подойти к лестнице, причем я пятилась, не прекращая разговора, и искала повод повернуть назад, а Бру упрямо шел вперед. Во дворе быстро темнело, но весь мир был еще освещен, хотя непонятно чем — ни солнцем, ни луной, ни звездами. Это был некий призрачный свет, каждый день возникавший в сумерках. Птицы кружили у нас над головой, павлины разгуливали взад и вперед, летучие мыши висели тут и там, и все они день ото дня сияли сильнее и сильнее, словно тот новый вид освещения, с недавнего времени применявшийся в театрах Манхэттена. Только в этой ложе из камня, дерева и кованого железа, где разворачивалось театральное представление, поставленное самим Квевердо Бру, свет казался более рассеянным и не был заключен в стеклянные цилиндры, сиявшие над поющими примадоннами, жонглерами и прочими артистами. Однако и такого неверного света было достаточно, чтобы я смогла разглядеть то, что сделал Бру в следующий момент.

Из потайного кармана бурнуса Бру вытащил серебряный наперсток, покрытый изображениями незнакомых мне символов. Алхимик надел его на большой палец левой руки, и я увидела, что наперсток увенчивает лезвие, длиной не больше дюйма. Один край лезвия имел зазубрины, самый же кончик был одновременно острым и ковшеобразным. Очень быстро Бру засучил правый рукав бурнуса и голой черной рукой схватил висевшую у него над головой летучую мышь. Тварь укусила его за большой палец правой руки, но вскоре прекратила сопротивление. Она расправила белые крылья и добровольно распростерлась на его бледной ладони, словно подставляя себя для того, чтобы… чтобы он смог…

При помощи наперстка, увенчанного лезвием, Бру вскрыл мышь. Никакой крови не было, ни писка, ни судорог; мышь безучастно выдержала эту, казалось бы, чрезвычайно болезненную операцию.

В сделанный надрез меньше дюйма длиной Бру вставил кончик наперстка, похожий на ковшик, и принялся поворачивать его так и эдак. Потом он вынул ковшик, и на мою — да, на мою — ладонь упало то, что я сначала принял а за переставшее биться сердце мыши. Пробежала судорога, но уже по моей руке. На ладони лежало вовсе не мышиное сердце, нет: то был кусочек камня величиной с пуговицу — камня несовершенного. Бру взял его у меня и обтер, чтобы очистить от внутренностей, для чего поднял подол. Полы бурнуса разошлись, явив мне — явно не без умысла — его срамной уд, большой и обвислый, похожий на плод папайи, темный, серовато-синий. Камень засиял подобно истинному рубину. Он был еще мягким, когда я снова взяла его, и мне показалось, что в моих пальцах он с каждым мгновением становился тверже.

— Летучие мыши, — проговорил алхимик, подвязывая бурнус потуже, — дают более темные камни.

— Но как… — начала я.

Однако тут мое внимание вновь привлекли руки Бру, а вернее, то, что они делали. Теперь они держали кусок потемневшей, как будто опаленной бечевки и обвязывали ею крест-накрест летучую мышь — мне показалось, что она порывалась взлететь, несмотря на только что перенесенную хирургическую операцию. Обездвиженная тварь еще шевелилась, когда Бру засунул ее в карман, где уже лежал наперсток, которым алхимик лишил ее жизни. Или не лишил.

— Почему она не умирает?

Я думала, Бру ответит, что летучая мышь умерла, но я ошиблась.

— Потому что она доведена до совершенства, как и все они. — И он махнул левой рукой с перстнями, обводя ею всех своих тварей. Но тут же поправился: — Почти доведена.

«Если это совершенство, — думала я, пока мы карабкались наверх, к шатрам на крыше, — мне бы очень хотелось покинуть сей мир несовершенной».

Тут же я произвела в уме подсчет: сколько светоносных тварей должен был вскрыть Бру, чтобы так разукрасить свою Комнату камней? Я никогда не отличалась особой любовью к животным (хотя их ко мне что-то влекло) и даже, как ни прискорбно, не сумела завести себе наперсника из их числа, хотя не раз пыталась кого-нибудь приручить. Но что за каменное сердце у этого монаха, этого спятившего душегуба, если он проделывает то, что я видела? Через несколько часов, очнувшись от слишком глубокого сна, явно вызванного наркотическими снадобьями, я нашла ответ на свой вопрос.

Сердце Бру оказалось таким же несокрушимым, как стальные оковы, не позволявшие мне двигаться, так что я могла лежать только на спине (мою койку Бру ухитрился перетащить в красно-белую комнату). Эти оковы впились в мои запястья и лодыжки еще сильнее, чем та мышь, что вонзила зубы в палец моего мучителя.


Последнее, что мне удалось вспомнить из событий ночи, предшествующей моему пробуждению: я взяла — как неразумно! — золотой кубок, предложенный Бру, и выпила его почти до дна. Наверху, на assoltaire, было душно и жарко, хотя следы вечернего дождя, нередкого в здешних краях, еще не испарились с крыш домов. А напиток был холодный, смешанный из молока и фруктов: манго и немного банана. Иными словами, настоящее искушение. Бру знал, что делает.

Мы поднялись на крышу, и я последовала за ним в меньшую палатку, одну из тех, в которых мне прежде не приходилось бывать. Рядом с ней находилась большая, где располагалась лаборатория. Полотняные края были приподняты, и я видела, как Бру что-то сооружает из глины, железа и выточенных из какого-то ценного дерева деталей, сплошь покрытых резьбой. Хотя работа была еще не завершена, я поняла, что там будет, однако все же спросила об этом алхимика.

— Атанор, — прозвучал его ответ.

Как я и предполагала.

— Ах! — воскликнула я довольно фальшиво и таким тоном, словно мне жутко хотелось с ним поболтать. Мне казалось, мои слова отвлекут Бру от желания узнать, что лежит в моем мешке, ибо желание поскорее прочесть спрятанную там книгу делало ее ужасно тяжелой. Мне безумно хотелось ее открыть. — А разве так можно? Ни в одной из книг не говорится о том, что алхимику позволяется иметь более одного атанора…

Я не договорила, поскольку Бру покинул меня и перешел в больший шатер — для чего ему требовалось спуститься вниз по ступеням, затем, балансируя, пройти по приставной лестнице, лежащей плашмя на крыше, и снова подняться вверх по приступкам — хотя пространство, разделявшее две палатки, не превышало пятнадцати или двадцати футов. Теперь Бру стоял перед старым атанором. Вынув из кармана связанную летучую мышь, он швырнул ее в топку.

— Мне понадобится атанор побольше, — произнес он через минуту, вернувшись ко мне.

К счастью, я не прислушалась к его словам (во всяком случае, тогда), ибо тот новый шатер…

Там была не лаборатория, не молельня и не жилое помещение в общепринятом смысле этого слова. Может быть, сочетание того, другого и третьего? Не совсем; однако я сразу поняла, на что это похоже — на кабинет таксидермиста. Однажды мне довелось побывать в подобной вонючей берлоге, когда я жила во Флориде. Хозяин ее по основной профессии был дубильщиком, а таксидермистом, наверное, по призванию. На мой взгляд, такое увлечение было странноватым и довольно грубым, хотя, конечно, не мне судить. В его мастерской валялось множество лезвий всех форм и размеров, на стенах плотно висели шкуры и шкурки, а те из них, которые еще предстояло выскоблить, лежали грудой у двери. То был истинный рай для мух. Он даже показал мне банку, наполненную стеклянными глазами. Да, точно: в самом маленьком из шатров Бру все говорило о занятиях таксидермией или о чем-то вроде того. Однако что за ремесло могло напомнить ремесло таксидермиста? Работа хирурга? Палача? Живодера?

Нельзя сказать, что в шатре смерть царствовала безраздельно. Иначе я бы почуяла ее. Но как еще объяснить запах, который веял там и казался еще гуще, чем где-нибудь на руинах, в склепе либо на кладбище, куда меня однажды угораздило нечаянно попасть? Неужто созданные Бру твари не умирали, но приобретали некоторые свойства мертвых, раз он желал их сохранить и отыскивал для этого средства? Он явно занимался здесь именно этим. Однако то была не консервация как таковая, а скорее… очищение.

Я не слишком встревожилась, когда внимание Бру переключилось на его белого питона Уробороса. Я не сразу поняла, что он намерен сделать. Но как только до меня дошло… Ой, mon Dieu! Если алхимик настолько безжалостен даже к своей змее, это не предвещает ничего хорошего для всех остальных, кто встанет между ним и его ремеслом.

Удав лежал, вытянувшись во всю длину, на двух составленных торцами друг к другу столах, сколоченных из толстых досок. Рядом находилась железная стойка, похожая на скелет, держащий в «руках» пузатые стеклянные лампады с горящим ароматическим маслом. Это, однако, не могло отогнать запах смерти, который исходил неясно откуда. Питона удерживали на столах кожаные ремни — правда, лишь в двух местах. Затем Бру занес большой нож, каким разделывают мясо, и разрубил Уробороса на четыре приблизительно равных куска. Два из них, что оказались под кожаными полосками, вышли длиннее других. Эти части были привязаны и лежали неподвижно, а остальные две принялись извиваться и корчиться. Я прежде не имела возможности изучить внутренности змей — один вид этих рептилий был мне противен, — но все же достаточно прочла в свое время Галена, Везалия[133] и других знатоков анатомии, чтобы понимать: всякое живое создание, получившее такие раны, не может не истекать кровью. Но, как и в случае с летучей мышью, крови не было. Я предполагала, что порубленная тесаком плоть — змеи либо другой твари, живая или нет, — должна быть серовато-красной или хотя бы розовой. Но ничего похожего тоже не наблюдалось: разрезанная плоть змеи оставалась бесцветной и разве что более тусклой, чем белая кожа питона, почти не изменившаяся.

Я смотрела, как Бру занимается аутопсией или некропсией,[134] и молчала — обстоятельства не располагал и к разговорам. При этом я постоянно чувствовала, как наливается тяжестью обретенная мной книга, висящая на плече в мешке, и задавала себе один и тот же вопрос: почему я должна была залезть так высоко, подняться над всей Гаваной и любоваться тошнотворным зрелищем, становившимся все ужаснее?

Нет, постойте, последнее не совсем верно. Все-таки ужаснее всего был тот миг, когда Бру разрубил удава на части. Теперь же он собирал эти куски, каждый длиной с его руку, и клал их в тростниковую корзину, словно собирал в лесу хворост. В корзину отправились все четыре обрубка толстенной змеи, причем на самый верх легла «головная» часть, еще разевавшая пасть, откуда высовывался раздвоенный трепещущий язычок. Мне показалось, что удав просит молока. Похоже, события развивались по шкале от плохого к наихудшему. Особенно жутко мне стало, когда Бру взял в руки верхний обрубок удава, поцеловал его в чешуйчатую морду и молниеносным движением, достойным самого стремительного мангуста, ухватил высунувшееся змеиное жало маленькими щипчиками, а затем вырвал. Да, вырвал клочок извивающейся белесой плоти!

Положив змеиный язык на стол — тот сразу мелко задергался, как лихорадочно пишущее перо, — Бру повернулся ко мне и сказал таким тоном, словно требовалось пояснить это действие:

— Для стены в Комнате камней.

— Понятно, — произнесла я, сглатывая желчь, поднявшуюся по пищеводу. И еще сильней сжала книгу в моем полотняном мешке. Бежать! О, как мне хотелось бежать.

Два обрубка змеи Бру швырнул в бочонок, стоявший в углу палатки. Ах, лучше бы мне не видеть его содержимого; mais hélas… Внутри бочонок на три четверти был полон… белизны. Содрогающейся, не то живой, не то мертвой живой белизны. Это плоть медленно отдавала свои кости, которым предстояло превратиться в украшения. От этого бочонка, как и от еще одного, рядом, и шел упомянутый ранее запах.

Остальные обрубки змеи — с головой и хвостом — Бру перенес через крышу дома в лабораторию, подав мне знак следовать за ним. Атанор он разжег заранее, о чем свидетельствовали волнообразные колебания воздуха вокруг печи. Теперь он опустил обрубки змеи в тинажон — чан с дождевой водой, помещавшийся на крыше рядом с шатром. Вскоре я услышала шипение дождевой воды, закипавшей от соприкосновения с горящей змеиной плотью. Это Бру бросил в печь последние останки Уробороса — змеи, которую он выучил лакать молоко из блюдца, как котенок.

Возвратившись в маленький шатер (тот самый, похожий на логово таксидермиста), я отерла рукавом пот со лба: по правде сказать, меня сильно мутило и стало мутить еще больше, когда я увидела, как Бру раскладывает по местам свои инструменты и приводит их в порядок — стирает, например, белесое вещество с тесака. Я стала думать о том, что может последовать за четвертованием удава. Может быть, Бру возьмет что-то вроде того наперстка, только побольше, и начнет кромсать дальше змеиное тело на мелкие куски, пока не найдет свой камень? Нет — слишком много плоти, чтобы в ней что-то найти. И тогда я догадалась, что сделает Бру: он испепелит Уробороса, сожжет его — ведь это любимейшее занятие алхимиков! — а потом просеет или провеет остывшую золу, чтобы найти камень.

Однако я не могу вам сказать, удалось ли Бру найти какие-либо камни в останках удава. Такая большая тварь вполне могла дать много камней, пусть и не вполне совершенных, ибо, как сообщил или предупредил Бру, «совершенство ищет высоких существ — высших». Мне же ничего не известно о судьбе злосчастной рептилии, потому что к тому времени, когда атанор остыл и можно было просеивать золу, я сама…

Постойте. Мне надо объяснить, почему я сделала то, чего не сделал бы самый последний глупец.

Ночь уже настала, но там, наверху, стояла влажная жара. Кроме того, мне отчаянно хотелось поскорее ускользнуть от Бру, дабы прочесть книгу Себастьяны, и я решила выполнять все его распоряжения. Потому я взяла тот кубок и выпила его залпом. Не знаю, что именно Бру подмешал к питью, но его сладкий вкус я отнесла на счет фруктов. Обратите внимание: он тоже пил вместе со мной. Конечно, в его кубке не было сонного зелья. Что же он туда добавил? Может быть, травы, роpuleum,[135] некий эликсир или зелье, купленное у кого-то из сестер, готовивших такие зелья? Понятия не имею. Знаю только, что напиток обладал воистину мощным действием.

Вскоре все поплыло у меня перед глазами, и сам воздух вокруг атанора стал колебаться. Я не знаю, когда успела сесть, не могу вспомнить самого движения, зато хорошо помню, как откинулась на спинку дивана, ощущая спиной твердую обложку книги Себастьяны в полотняном мешке, и повторяла:

— Зачем? Какой «человеческий род»?

Я боялась, что Бру скажет «homo sapiens»; он должен был это сказать. Безумец, он перебрал множество менее совершенных видов, он выводил из них светоносные существа, а теперь искал человека, чтобы внедрить в него семя своего камня, прибегнув к алхимическим ухищрениям, и растить это семя, пока он или она не подарили бы ему тот самый, единственный камень. Для этого ему и понадобился большой атанор.

— Род человеческий, — лепетала я. — Камень…

Увы, я лежала пластом на спине, прямо на книге. Все птицы поднялись в воздух, кружились и кричали, устремлялись вниз и долетали до самых шатров, отчего могло показаться, что Гавана празднует что-то, запуская в небо странные фейерверки. Я так жаждала получить ответ — хотя задать вопрос мне уже было не по силам, ибо мышцы рта перестали повиноваться, — что не чувствовала ни страха, ни удивления от этого буйства птиц, а ведь оно явно не предвещало ничего хорошего. Я хотела знать: неужели Бру решился использовать в своих опытах человека?

Видимо, мне все-таки удалось задать свой вопрос, потому что Бру подошел ближе и встал рядом со мной на колени. Я увидела два капюшона, две головы, два обсидиановых лица с двумя золотыми улыбками. Нет, ответили два лица, Бру не собирается использовать человека. Этот опыт он уже ставил. И лица повторили то, что я уже слышала:

— Настал черед высших.

Задавала ли я другие вопросы? Едва ли, потому что моя голова моталась из стороны в сторону, левая рука коснулась пола, ладонь раскрылась, и я никак не могла ее приподнять. И тут наконец прозвучало объяснение, которое я желала и не желала слышать, ради которого все еще силилась что-то сказать. Бру вымолвил:

— Именно так. Высшие существа. Ты. Символ двуединства. Ребус.

И я провалилась в сон.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Поскольку Природа создает все металлы из трех веществ: соли, серы и ртути <…> а то, что не закончено Природой, всегда может быть завершено посредством Науки — можно утверждать, что Природа всегда стремится к совершенству.

Марсилио Фичино.

Liber de arte chemica,[136]1518



He могу сказать, что Бру проделывал с низшими созданиями. Наверное, процесс был похож на то, что пришлось вытерпеть мне, пока я неделями лежала в его Комнате камней. Именно так — много недель.

Когда действие снотворного зелья прошло, я очнулась (сколько дней прошло с того момента, когда Бру меня опоил, не знаю) и, увы, обнаружила себя раздетой и закованной в кандалы. Скобы, цепи и наручники удерживали меня на койке в позе распятого на кресте. Как ни странно, я не удивилась. Испугалась, но не удивилась. Я сразу же вспомнила кубок, выпитый залпом, затем — совершенствование питона и то, как после этого дикого зрелища упала на диван и узнала, что совершенство грозит и мне.

Сначала я боролась — насколько в силах бороться тот, кого раздели, заковали в кандалы и цепи, а затем распяли, словно безумца в бедламе, на широкой полотняной постели в келье, где стены шевелятся, как живые.

Оковы оставляли мне довольно свободы, чтобы приподняться на локтях, оторвав плечи от пропитавшегося потом полотна, поворачивать голову и… выворачиваться наизнанку в рвотных позывах. Горло болело, язык казался обложенным. Вне всяких сомнений, это были последствия того приправленного неведомыми зельями питья. Ах, каким соблазнительным оно мне тогда показалось! Холодное, нежное и благоуханное, сладкое, но в то же время мудрено-коварное, словно легендарные содомские яблоки — они якобы превращались в пепел на языке. Enfin, я не только чувствовала вкус ртути во рту, но и видела ее, когда выплевывала содержимое желудка. Рвота сменилась удушающим кашлем, ибо Комнату камней густо наполнил удушливый дым. В четырех углах Бру поставил и запалил конусы, вылепленные из серы. Меня этот адский дым заставил содрогаться от кашля, но он побудил Комнату камней к некой особенной, свойственной только ей жизни, которой я не замечала, когда была здесь в первый раз. Тогда я разглядела только извивавшуюся на стенах белесую плоть, но теперь сквозь пелену дыма и при свечах, горящих в тех самых костяных светильниках, субстанты на стенах и потолке выглядели просто безумными. Они неистовствовали. Оторванные птичьи крылья разгоняли клубы дыма. Языки «лакали» питающий их воздух. Прочие неопределенные куски плоти (я узнала только два обрубка удава, недавно прибитые гвоздями над аркой, ведущей во вторую комнату) тоже буйствовали, демонстрируя какую-то дикую живучесть, хотя были мертвы. Точно так же вели себя бесчисленные красноватые камни, усеивающие стены: они двигались и выглядели так, как выглядит галька на дне ручья, зыбкая и колеблющаяся. Даже их форма менялась. Дым ли действовал на них, или некое природное явление порождало зрительный обман? Я знаю одно: несовершенные камни ведут себя крайне нестабильно. А вот с совершенным камнем, тем самым, единственным, дело обстоит иначе.

Эта бело-красная комната, наполненная вонючим удушливым дымом, казалась дурным сном, ночным кошмаром. И мне предстояло здесь умереть, как умерли до меня все твари, части которых предстали передо мной; точнее, те твари, кому несчастливая судьба не позволила превратиться в золу, откуда можно вынуть выросшие камни. А из других бедняг Бру вытащил камни, вспоров белесую плоть. Он проник в нее жадными пальцами, а после сделал из останков эти двуцветные мандалы, и эти трезубцы, и эти сефиротические деревья,[137] то есть все алхимические талисманы и символы, покрывавшие стены вокруг меня. Такова была моя живая гробница.

Но как же он извлечет из меня камень? При помощи атанора или аутопсии? Посредством пламени или ножа? Или того и другого, как случилось с Уроборосом?

И когда это произойдет? Когда Бру намерен произвести «жатву» того, что посеял во мне в надежде, что я и есть тот самый Ребус, долгожданный герметический андрогин, Сосуд для его Великого делания, что именно мне суждено выносить тот самый, единственный, истинный камень? Ах, я успела выслушать столько его рассуждений, проглотить столько книг — я должна была предвидеть, чем все закончится! Должна была догадаться, что произошло с теми существами, чьи останки меня окружали. Должна была понять, что Бру собирается сделать со мной.

Прочитала столько книг?.. Я попыталась сесть, и оковы из кожаных ремней и железных цепей повалили меня на спину, вновь распластав на лежбище. Где книга Себастьяны? Неужели Бру нашел ее? О, где же она, эта книга? И где тот мешочек, в котором… Он здесь. Слева. На полу. У стены, где валялись кости животных, на вид гораздо больше тех, кого мне доводилось видеть во дворе Бру. Эти огромные кости, на мой взгляд, могли быть берцовыми костями либо предплечиями людей. Уж не погребена ли под этими скорбными останками и сама Себастьяна? Или Герцогиня?.. Нет, только не это! Я смотрела на ворох моей одежды, на платье из болана. Бру стащил его с меня (не стоит останавливаться на том, какие чувства породила во мне сама мысль об этом), аккуратно сложил и водрузил на тот самый холщовый мешок, очертания которого, кажется, угадывались под легкой тканью. Но я не вполне была в этом уверена.


Пожалуй, не стоит описывать все те мерзости, которым подверг меня Бру в его алхимической западне. Рука бедной Мисси, в чьем теле я пока обитаю, коченеет и скоро станет совсем бесполезной, так зачем же я трачу драгоценное время на лишние подробности об этой псевдонауке, помеси философии и мистификации? Есть только одна причина, одна неоспоримая истина. Некая субстанция, ставшая частью меня, действительно сублимировалась в огне того пожара, в котором я погибла десятилетием позже, и в результате я стала тем, чем являюсь поныне, — единственным в мире Ребусом, вознесшимся, а затем вернувшимся в этот мир, чтобы теперь писать эти строки чужой, увы, рукой. А потому, сестра, будем снисходительны к тысячам мертвых алхимиков и напишем еще несколько абзацев. Ради них кратко изложу то, что было содеяно со мной в пресловутой Комнате камней.

Никто из вышеупомянутых мертвых мужей — хотя алхимией занимались и женщины, в частности, Мария Пророчица,[138] чье благоговение перед vas mirabile,[139] мужским семенем, сравнилось бы разве что с восторженным отношением Герцогини, полагавшей, будто от этого зависит ее колдовская сила, — так вот, ни один из алхимиков прошлого не соглашался в точности с представлениями своих коллег о философском камне. Но если они расходились в частностях, то все же сходились в главном.

Все алхимики, от Роджера Бекона до самого Квевердо Бру, верили, что их opus alchymicum, их Великое делание, то есть поиск философского камня и связанного с ним совершенства, берут начало в союзе трех главных субстанций: соли, серы и ртути. Противоположные свойства каждой пары веществ, составляющих эту троицу, — любых двух — противостояли свойствам третьего вещества, а стало быть, вместе они составляли нечто, именуемое prima materia.[140] Bon.[141] D'accord.[142] Но каким превращениям следовало подвергнуть эту первичную материю? Вот в чем вопрос, как говорил шекспировский Гамлет.

Дабы сэкономить время, которое есть rigor mortis,[143] позвольте мне согласиться с Альбертом Великим — он жил в XIII веке и славился красноречием. Он очень лаконично изложил свой взгляд на развитие первичной материи, что удивительно — ведь краткость у алхимиков не в почете. Итак, череду ведущих к совершенству изменений можно представить, по Альберту Великому, в такой последовательности.

Вначале все три субстанции — повторю их имена: ртуть, соль и сера — перемешиваются в подходящем сосуде. Найти «сосуд», разумеется, нелегко (Бру решил, что для этой роли подойду я). Когда он найден и три вещества смешаны, они образуют первичную материю. Затем ртуть и сера извлекаются, как некий шлак, а соль остается, чтобы подвергнуться очищению. Но как этого достигнуть? Как найти magisterium, то есть катализатор, соединяющий соль, ртуть и серу? Это вопрос вопросов. (Иные утверждают, что магистериумом является вода, и я со всей уверенностью могу заявить: они правы.) В конечном итоге очищенная соль «уподобляется рубинам», то есть созданным Бру несовершенным камням. Дальнейшие алхимические процедуры (особенно важным является прокаливание) производятся в надежде превратить камни в «белый эликсир», который обычные люди называют золотом. Для адепта, в ходе действа достигающего совершенства, золото и является тем самым единственным философским камнем, дарующим вечную жизнь. Et voilà![144]

Я шучу. Но поймите: алхимия для ее последователей была делом всей жизни, а это уже не шутка. Понадобится полдня, чтобы прочесть и осмыслить хотя бы один параграф из любого алхимического труда. Поэтому я не хочу бросить тень на тех адептов, кто жег в своих атанорах камни, подобные рубинам, чтобы в итоге добыть истинный сияющий философский камень. Нет, доброе имя алхимиков не будет замарано. К совершенству ведет путь, сотканный из множества тайн, и хватит одной из них — той самой, к познанию коей и стремились алхимики, — чтобы толкнуть человека на скользкую тропу безумия.

Что и случилось с Бру.

Он получил множество алых камней, но где же драгоценнейший белый камень, родственный свету и золоту? Нет, такого камня он не добыл, иначе сам бы уже стал совершенным, а я… Впрочем, все не так просто. Ведь стремление Бру преобразовать меня и вызвало те изменения, которые спустя годы позволили мне наконец достичь совершенства — если мое теперешнее бытие можно назвать этим словом.


К тому времени, когда Бру наконец явился в Комнату камней, я пришла в совершеннейшее отчаяние. И это еще мягко сказано. Я совсем упала духом и готовилась призвать смерть. Однако все переменилось, когда я открыла глаза и увидела перед собой в клубах дыма тускло освещенное лицо Бру, выглядывающее из-под капюшона. Потом капюшон был отброшен, а грязный бурнус соскользнул с плеч моего мучителя. Неужто негодяй думал, что сможет… воспользоваться мной? На эти мысли наводила его нагота.

Я тоже была обнажена, и это являлось следствием того, что алхимик причислил меня к высшим. Наверное, он и прежде подглядывал за своим Ребусом, пока я спала.

Алхимик кивнул, словно в знак одобрения. Одобрения? Но что он одобрил? Однако именно этот жест, обычный кивок, подействовал так, что мои грусть и отчаяние претерпели поистине алхимическую метаморфозу, превратившись в чувство столь чистое и совершенное, что в нашем мире для него нет названия. Единственным словом, значение которого приближается к нему, является «ненависть».

Когда я увидела, что голый Бру идет ко мне сквозь клубы дыма, когда я заметила его холодный, оценивающий взгляд и этот кивок, мне захотелось его убить.

Но как? Не было ни единой возможности. У меня по-прежнему оставалась моя сила, но ни спокойствия, ни хладнокровия, без чего немыслимы занятия Ремеслом. Ах, как мне хотелось заставить Бру истекать кровью! Чтобы с каждым выдохом из его носа и рта исторгались потоки крови, чтобы она пузырилась у него на губах, как это случается у ведьм, когда к ним приходит алая смерть. Я могла это сделать. Однажды я сотворила такое заклятие. Еще в отрочестве, в каком-то городке далекой французской провинции Анжу, сидя в трактире (помнится, он назывался «Толстая курица»), я нечаянно навела чары на совершенно невинного человека. Правда, все вышло неуклюже, больше из любопытства, чем от злости. Так почему мне бы не повторить это, и немедленно? Увы, я не могла. А нет ли поблизости какого-нибудь предмета, чтобы поднять его усилием воли, а потом изо всех сил метнуть в Бру, как я направила в Диблиса иглу для сращивания канатов, проткнувшую его насквозь? К сожалению, в здешней «крипте» не было вообще ничего, кроме моей койки. Наверху, на assoltaire, имелось оружие, но я вдруг поняла, что не могу передвигать взглядом то, чего не вижу. Бру повезло: если бы он держал меня в одном из верхних шатров, я бы нашла способ убить негодяя. Или сразу несколько способов: сначала убила бы его за то, что он сделал со мной, потом за то, что он сделал (как я полагала) с несчастной Себастьяной, и еще раз — от имени Герцогини. Да, я лишила бы его жизни трижды — ножом, дубинкой и каким-нибудь острым предметом без рукоятки. Вращаясь вокруг своей оси, он долетел бы до цели и вонзился Бру прямо в сердце. Или в то, что у него вместо сердца.

Наверное, я сумела бы свершить задуманное, если бы ко мне вернулось утраченное хладнокровие, но в тот день ничего не вышло. Однако на следующий день… Или на третий? Не могу вспомнить. Я утратила чувство времени; даже теперь меня мучает ощущение, что дни пленения перемешались в моей голове. Тем не менее вскоре я действительно нанесла удар.

Бру подошел ко мне, держа в руке что-то светлое. Он был обнажен, и я видела его темный срамной уд — к счастью, обвисший и вялый. В другой руке он держал стеклянную мензурку, до краев наполненную серебристо-серой жидкостью. Теперь я знаю: там был эликсир, большую часть которого составляла жидкая ртуть, да не простая, а особая, добытая самим Бру в его лаборатории, имеющая вкус серы и соли. Когда он приблизил ко мне мензурку, я сделала так — не помню, напряжением мышц или волевым усилием, — что кровать задрожала и сдвинулась (а может быть, Бру просто споткнулся). В результате две или три капли алхимической смеси выплеснулись из мензурки на мое плечо, но не скатились вниз, как следовало бы ожидать. Холодные и застывшие, они походили на пули, резко затормозившие и замершие на поверхности кожи, словно боясь проникнуть в мою плоть.

Я выпила из мензурки остаток жидкости, и смесь оказалась теплой. Она холодела только тогда, когда попадала в мое горло, обволакивая его. Я поняла, что уже пила эту смесь: именно ее привкус я чувствовала, когда очнулась в этой комнате. Теперь он казался раз в десять сильнее, а когда я сделала глоток…

Подождите. Здесь не годятся слова «выпила» или «проглотила», потому что они предполагают некую добровольность. Я не желала пить эликсир, а если и проглотила его, то лишь для того, чтобы не задохнуться.

Бру вливал в меня питье посредством большой фарфоровой воронки, узкий конец которой, достигавший в длину десяти дюймов, был смазан каким-то жиром. Алхимик поставил мензурку на паркет и запрокинул мою голову, ухватив меня за волосы, после чего ему удалось вставить воронку мне в рот. Потом зажал мой нос, вынудил меня разомкнуть челюсти и влил жидкость в мое горло.

После этого я собрала остатки самообладания и обвела взором красно-белую комнату с твердым намерением найти хоть что-то, чем можно…

И я действительно обнаружила подходящий предмет. Точнее, предметы: силой ведьминского взгляда я вытащила из стены изрядное количество гвоздей (при этом кости, белесая плоть и красные камни со стуком попадали на пол) и устремила их в сторону Бру. Гвозди и гвоздики, прикреплявшие части странных созданий алхимика к стенам и потолку — так сумасшедший охотник за бабочками пришпиливает к бархату еще живую добычу, — понеслись, как железные молнии, но не причинили Бру большого вреда. Полет их постепенно замедлился, сила инерции иссякла (Ремесло — одно, а законы физики — совершенно другое), и лишь несколько гвоздей долетели до цели. Бру спокойно вытащил их, они поранили его не больше, чем крапива или жалящие клювы птичек-колибри. В итоге мне пришлось отступить на самый последний край обороны, поскольку с тех пор Бру стал завязывать мне глаза. Старый алхимик понял, где сосредоточена воля ведьмы, и стал остерегаться моего жабьего глаза. У меня не оставалось иного выхода, кроме как слепо ему повиноваться и пить его зелья вместо еды, способной поддержать мои силы.

Короче говоря, я голодала, хотя и не умерла от голода. Вообще-то я знала, что не умру, и Бру тоже знал. Меня не могло убить ничто, кроме прямого насилия вроде пуль или удара клинка. Нас, ведьм, убивает только кровь, и она сама выбирает, когда и где настанет наш конец. Никакие чары или эликсиры не могут предотвратить уготованной нам участи, это я знала точно. Но приблизить свой конец не могла, хотя в течение последующих недель не раз пробовала лишить себя жизни. Я звала алую смерть, но, увы… ничего не добилась. Что же мне еще оставалось? Целыми днями и неделями я лежала голая, в собственных нечистотах, и гадала, скоро ли Бру закончит свои опыты и какие перемены произойдут во мне — во мне, обреченном Ребусе, несчастной ведьме, жаждущей прихода крови.

Я сходила с ума. А книга — та самая, что могла спасти меня, если бы я нашла ее раньше, — лежала рядом, в десяти футах от кровати. Да, я сходила с ума. По мере того как недели медленно ползли по календарю, проступавшему в тумане моего сознания, слабость овладевала мною, жизнь таяла, словно мираж, и лишь алхимическое зелье подкатывалось к моему горлу, а я погружалась в пучину безумия. Эта пропасть была так глубока, что я едва осознала происходящее, услышав свое имя — «Генри!» — под окном, выходящим на улицу. Там, внизу, стоял Каликсто, и он звал меня.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Ртуть есть перманентная стихия Воды, без коей не происходит ничего, ибо она есть истинно духовная Кровь всего сущего, и когда она соединяется с его Плотью, то смешивается с ним, преображаясь в его Душу; став единым целым, они могут принимать облик то одного, то другого, ибо в Теле живет Душа, и Душа преображает Тело в Дух, питая и окрашивая оный Кровью, ибо все, имеющее Дух, имеет также и Кровь, а Кровь есть духовный сок, питающий Природу.

Дардариус. Turba philosophorum,[145] XII век



В записке для Каликсто, которую я оставила в конторе «Бернхем и K°» у любезного Маноло, я действительно указала мой адрес — название двух пересекающихся у дома Бру улиц. Будь адрес более точным или присовокупи я к нему более подробные указания — например: «Постучать в дверь, обмазанную черным дегтем», — Квевердо Бру непременно вмешался бы и встал между нами. Этого мне как раз хотелось избежать, хотя я писала записку за месяц с небольшим до моей… алхимизации.

Теперь я знаю, что это был вторник, обычный солнечный вторник, в иных обстоятельствах не стоивший занесения в календарь. Как долго я пролежала в Комнате камней, не могу сказать. Не имею понятия и о том, в какое время суток я услышала свое имя — конечно, не мое собственное, а то, к которому я привыкла в ту пору, когда носила мужское платье: Генри.

Судя по последующим событиям, был конец дня, только-только начали сгущаться сумерки. Из-за повязки на глазах я перестала отличать день от ночи, а когда Бру позволял снять повязку, в Комнате камней, ставшей моей гробницей, свет едва горел и все так же клубился дым. Дело в том, что Бру заделал одно из окон, чтобы изменявший природу моего существа дым не выветривался и не замедлял течение метаморфоз, осуществляющихся в процессе Великого делания. К тому же он кормил меня по какой-то хитрой схеме, и я уже не могла соотнести прием «пищи» с такими понятиями, как завтрак, обед и ужин, и с часом соответствующей трапезы. Время для меня потеряло смысл. Я не умирала — о, как неприятно поразило меня открытие, что Бру не в силах убить меня ни ядами, ни зельями, ни алхимическими опытами! — однако здоровье мое, конечно же, пошатнулось. Меня трепала лихорадка, но сквозь какой-то просвет в горячечном бреду до моего помутненного сознания донеслось имя «Генри», словно из другого мира. Оно показалось мне ангельским пением. По сути, оно таковым и стало. Читатель, не упрекай меня за излишние подробности — те, что связаны с моим пленением. Тебе неприятно читать их, но представь, легко ли описывать их тому, кто сам пережил эти ужасы. Пойми, мне было еще труднее, однако теперь обязанности рассказчика требуют от меня без прикрас поведать о том, почему я не смогла ответить на призыв Каликсто, когда поняла, что он стоит на улице под окном.

Представьте: Бру заткнул мне рот кляпом. Именно так. Бездушный тюремщик, в полной власти которого я оказалась, устал бороться со мной всякий раз, когда приходил в Комнату камней, обнажал меня и пытался… Ужасно, ох, ужасно даже вспомнить об этом! Бру повадился облизывать меня. Сбросив одежду, он становился на колени рядом с моим ложем и принимался лизать мои бедра, пятки, груди, шею и так далее, и тому подобное. Лежа с завязанными глазами, я не могла предугадать, на какое место падет следующий адский поцелуй. Кажется, он по вкусу моего пота пытался понять, достигла ли я нужного состояния — такого, как у его белесых тварей. Это должно было показать, что я готова для атанора или для аутопсии; стало быть, он пытался установить, не пора ли изъять выращенный во мне камень. Ведь он наблюдал за мной и видел, как я меняюсь. Повязка на глазах оказалась для меня благословением — хорошо, что сама я не видела этих перемен, лежа в жуткой коптильне, подобно свиному окороку. Наверное, по вкусу Бру мог судить точнее, чем по внешнему виду, поэтому он пробовал языком соленость моей побелевшей кожи всякий раз, когда являлся вливать в меня свой серебристый эликсир.

Кляп представлял собой кожаный ремешок с пряжкой на затылке — так, что я не могла положить голову прямо и вынуждена была поворачивать ее набок, чтобы пряжка не впивалась в голову. К ремешку с двух сторон крепился резиновый мячик с просверленной дыркой, который был всунут мне в рот. Через дырку Бру вставлял смазанную жиром воронку, чтобы вливать мне в глотку смертоносное зелье.

Я научилась лежать смирно во время этих манипуляций, ибо движения причиняли мне лишние мучения. Например, однажды я почувствовала, как воронка задевает стенки пищевода и разрезает их. Да и зачем бороться, если нет никаких средств для сопротивления, если я лишена способности видеть и не могу использовать Ремесло против моего мучителя?

Поэтому я не могла откликнуться, когда Каликсто позвал меня, пришел ко мне. Я услышала его голос, как иные видят падающую звезду: такую яркую, такую далекую и такую мимолетную, что порой не верится, что она и вправду только что промелькнула на небе. Но голос раздался опять. Позже я узнала, что юноша стоял на улице не под окном, а чуть дальше, и звал меня, переходя от шепота к громкому крику, — причем не только во вторник, но и в течение всего понедельника, когда вернулся из Барселоны и посетил контору «Бернхем и K°», где вместе с жалованьем ему вручили мою записку.


«Каликсто, — писала я, — прости меня.

Если по возвращении „Алкиона“ ты получил это письмо (я так надеюсь, что оно все-таки попадет в твои руки!), знай: я все еще в Гаване, дожидаюсь твоего возвращения.

Позови меня по имени на углу двух улиц… — Далее следовали их названия. — И я приду, чтобы объяснить это странное послание и многое другое. Объясню все».


Я подписала записку одной буквой Аш. Но за шесть месяцев, пока Каликсто плавал в море, мое Аш успело превратиться из первой буквы имени «Генри» в первую букву имени «Геркулина». Ах, какое любопытство, удивление и страх должен был испытать юноша, увидев меня! Самое странное изменение имени из всех возможных.

Как бы там ни было, Каликсто вернулся ко мне, и я была счастлива! Как только я узнала об этом, как только почувствовала это, хладнокровие вернулось ко мне. Я заставила себя успокоиться, собрала всю свою ведьминскую силу и прежние таланты — и устремилась к нему. Не физически, не голосом, нет: я увидела Каликсто мысленным взором. Увидела улицу, где он стоял, увидела его глазами окно Комнаты костей, проникла в его сознание, в его мысли, в его сердце — и таким образом привела к себе своего спасителя. Я должна была сделать это, пока мое сознание оставалось ясным, потому что серебристое питье Бру вызывало глубокий отупляющий сон. Бру занимался чем-то у себя на assoltaire, до меня доносился стук его молотка. Он сооружал новый большой атанор, готовясь к тому моменту, когда я достигну совершенства.

Я слышала, как удары его молотка эхом отдаются на улице, где стоял Каликсто. Юноша выкрикивал мое имя, и звуки его голоса доносились до меня через окно, как серенада. Нет, я слишком романтизирую тот момент. Его голос был неуверенным, испуганным и негромким. Потом я узнала, что Каликсто мог и не прийти, ибо подумывал наняться на то же самое судно, принадлежащее «Бернхему и K°» и опять отплывавшее в Роттердам. Кто упрекнул бы его? То, что он увидел на борту «Афея», полгода преследовало его в страшных снах. Но, к счастью, Каликсто возвратился. Он был близко и мог спасти меня, если только мы поспешим, если Бру не явится раньше его.

Один образ я очень старалась не вызывать в воображении, чтобы Кэл не увидел его: это черная дверь дома Бру. Ибо трудность состояла вот в чем: как провести Каликсто в дом так, чтобы ему не пришлось ни стучаться, ни называть моего имени? Нужно было просто отворить дверь и войти, ни в коем случае не называя моего имени, а потом незаметно пробраться в Комнату камней.

Я припомнила все, что написано в «Книгах теней» о способах мысленно направлять действия человека, и мне удалось совершить задуманное — почти все. Каликсто действительно подошел к вымазанной дегтем двери — это не было ни счастливым случаем, ни моей заслугой, потому что юноша под моим мысленным руководством исполнился решимости и изучал каждую дверь на той улице — и открыл ее, не постучав, после чего попал во двор. Там Каликсто, увы, не обратил внимания на подоспевших к нему павлинов, а также прочую белесую живность (он принял их за альбиносов) и опять выкрикнул мое имя. Молоток Бру замер.

Я так запаниковала, что едва не потеряла сознание, утратила контроль за мыслями юноши и предоставила Каликсто действовать по собственному усмотрению. Он закричал, обращаясь к тому, кто — как он только что слышал — стучал молотком где-то на крыше. Я изо всех сил пыталась поднять шум, чтобы он привлек внимание Кэла и привел его ко мне, но у меня едва хватало сил приподнять руки и ноги, да и оковы сильно ограничивали свободу движения. Мне оставалось только двигать койку по паркетному полу. Подать голос я по-прежнему не могла из-за кляпа. На самом деле, хотя я еще не знала этого, у меня вообще не было голоса: то ли ртуть разъела голосовые связки, то ли они ослабли от бездействия, то ли их повредила регулярно засовываемая в горло фарфоровая воронка.

Когда Каликсто звал меня уже со двора, белые вспышки на стенах Комнаты камней стали еще яростней, словно белая плоть поняла, что назревает конфликт. Крылья яростно разгоняли сернистый дым (говорят, такой же дым сочится из глубоких горных трещин, достающих до самого ада), и он стал закручиваться в маленькие черные вихри, напоминающие торнадо. Впрочем, мои глаза могли обмануть меня, как и все прочие органы чувств. За исключением ушей — ведь я слышала во дворе шаги обутых в сапоги ног Каликсто и узнала его голос. Он опять позвал:

— Генри!

Мой друг искал меня.

Я постаралась успокоиться и мысленно передать юноше образы книг. Книги, книги. И — дверь. Вторая дверь, наглухо задраенная, рядом с первой. Затем я послала ему самый пугающий образ Бру, который, без сомнения, уже спускался с assoltaire, чтобы посмотреть, кто посмел вторгнуться в его владения, когда он занят Великим деланием. Но я не могла внушить Каликсто свой собственный образ, потому что сама не знала, во что превратилась за этот месяц алхимических экспериментов. Кэл должен был стать первым после Бру, кто увидит меня в моем нынешнем состоянии.

Но не будем спешить: раньше, чем он меня обнаружил, я услышала его шаги на террасе как раз подо мной, потом они затихли. Затем скрипнула дверь библиотеки. Он уже близко.

…Книга Себастьяны. Я вновь задала себе вопрос: «Где книга?» В последний раз я видела, что моя одежда лежит под украшенной костями стеной. Ясно, да, совершенно ясно, что книга по-прежнему здесь. Она мне необходима.

Каликсто вернулся на террасу, и его появление вспугнуло птиц, живущих во вьющихся по стене лозах. Я услышала хлопанье их крыльев. Откуда-то сверху, над комнаткой, где я находилась, раздался голос Бру. Он скрипел, словно заржавел после того, что так долго оставался без употребления.

— Эй, мальчик! — крикнул он. — Мальчик!

Однако Каликсто уже положил руку на засов двери в Комнату камней — той двери, за которой лежала я, напрягая всю свою волю, как никогда прежде. Входи, входи же! К счастью, Бру не удалось сбить юношу с нужной мысли, потому что я услышала скрежет засова. Наглухо задраенная дверь открылась, произведя какой-то чмокающий звук. Я почувствовала поток света, вливающийся в комнату и приникающий сквозь мою повязку, но все еще не могла видеть. То, о чем я сейчас поведаю вам, мне потом рассказал Каликсто. Эта сцена до сих пор приводит меня в смущение (хотя странно смущаться теперь, когда я мертва), я покрываюсь мурашками. Cette pauvre petite![146] И посему, чтобы скорее покончить с этим, спешу продолжить рассказ.

Каликсто оказался в наполненной тошнотворным дымом темной и душной каморке. Точнее, он остановился на пороге, кашляя, и пытался разогнать дым руками. В первый миг он подумал, что начался пожар. Но вскоре дым вышел через открытую дверь, и он увидел мое ложе. И меня саму.

Нагая. Похожая на скелет. Связанная. Опалового цвета, ибо во мне продолжали свою работу prima materia и прочие компоненты алхимического зелья. Избыток соли заставил съежиться плоть, что еще оставалась на моих костях, ртуть тоже сделала свое дело. Я страдала от язв и болячек, а когда освободилась от кляпа, мне показалось, что мои зубы выдаются из запавших десен, как клыки. Моя улыбка — насколько я могла улыбаться — походила на оскал. Губы пошли трещинами, едва я попробовала заговорить. Как говорится, краше кладут в гроб. Но позвольте напомнить, что я предстала перед Каликсто обнаженной. Помрачившееся зрение скрыло от меня то, как он воспринял — несомненно, с отвращением — и следы чудовищной пытки, и мое истинное двуполое естество.

Когда зрение вернулось ко мне, я увидела следующее.

Передо мною предстал Бру в его неизменном бурнусе, капюшон которого был откинут назад, обнажая блестящую, лоснящуюся от пота бритую голову — вернее, макушку, потому что он наклонился надо мной. Он только что снял с моих глаз повязку и готовился расстегнуть наручники. Когда Бру наклонился ниже, чтобы вставить ключ в замок кандалов, я увидела стоящего за ним Каликсто. Да, то был Каликсто, белокурый как ангел — ах, как дивно отросли в море его волосы! Впечатление усиливалось игрой света и тени в дымной каморке. Да, он явился ко мне, как ангел-хранитель. Разве что на картинах и древних иконах ангелы редко размахивают матросским ножом и не держат лезвие у самого горла подлого мучителя.

За шесть месяцев плавания Каликсто возмужал. Он предстал предо мною сильным, широкоплечим, светловолосым и очень красивым. На борту «Алкиона» ему пришлось много и тяжело работать, отчего его мускулы стали рельефными, однако юноша не просто окреп — в нем появились некий внутренний стержень, внутренняя сила, чего не было на борту «Афея». Он держал нож у горла Бру и сквозь дымный сумрак смотрел на меня. Что он видел во мне, распростертой перед ним — некое средоточие всего самого диковинного и странного? При этом он ждал, когда я моргну, кивну или дам ему какой угодно сигнал, означающий: да, убей его.

Но я не дала ему такого знака.

Я покачала головой: нет, не надо.

Каликсто был смущен. Не решил ли он, что я попала в нынешнее положение по собственному выбору? Юноша наверняка был сведущ по части различных грешков и пристрастий — ведь ночь или даже час в портовом борделе способны дать своего рода эротическое образование. Я не хотела, чтобы он судил обо мне вот таким образом. Получается, Бру не в чем винить? Юноша, должно быть, думал именно так, и я с ужасом увидела, что он попятился, отстраняясь от алхимика, и отвел свой короткий морской нож в палец длиной, который носил за голенищем сапога.

Нет, снова покачала я головой — на сей раз для того, чтобы потребовать: «Не дай ему уйти! Не слушай его!» — потому что Бру начал что-то ему говорить, как только понял, что я не в силах вымолвить ни слова.

Когда алхимик своими длинными темными пальцами вынул кляп из моего рта, я почувствовала, что моя челюсть не может двигаться и очень болит, а горло покрыто пленкой из застывшего серебристого зелья. Мои мысли были зыбкими, они колыхались в голове, как морские водоросли, и я поняла, что не смогу ни объяснить что-либо, ни обвинить кого-то, потому что не могу говорить.

Тут меня охватил страх. Не оттого, что Бру собирался причинить нам вред — он больше не имел такой возможности. Он обладал знаниями, но не силой; кроме того, он уже не мог напасть внезапно, что в свое время позволило ему обмануть меня и использовать в своих целях. Он стоял на коленях перед моим ложем, как жалкий проситель, и выглядел обычным стариком. Без сомнения, Бру притворялся. Когда этот негодяй встал и двинулся к юноше, он сгорбился, зашаркал ногами, а руки сложил так, как это делают нищие, после чего заговорил быстро, торопливо и проникновенно. Я не могла расслышать, что он шепчет, но поняла: пора вмешаться. Призвав на помощь все свои небольшие силы, я приподняла правую руку и грязным пальцем с длинным отросшим ногтем (да, грязным, поскольку извержения моего организма покрывали ложе толстым слоем — все нечистоты, скопившиеся за месяц) указала на мой правый глаз.

Каликсто понял меня.

«Диблис, — вот что я хотела сказать. — Этот человек обращался со мной так же, как Диблис обращался с тобой».

А потому Бру, вместо того чтобы закончить начатое — еще дней десять, и он бы заполучил долгожданный камень, а мои останки предал пламени в новом атаноре или прибил меня заживо к здешним стенам, — оказался на полу, в кандалах, в самом беспокойном по части буйства белесой плоти углу «крипты». Теперь он жаждал смерти, как я незадолго до того.

У меня не было к нему ни капли сочувствия — ни единой капельки, — но мне все-таки не хотелось запятнать руки Каликсто его кровью. И я совсем не жалею о том, что воздержалась от убийства. Однако нам в тот момент было не до алхимика, рыдавшего в углу: ведь Каликсто стоял передо мною и смотрел на меня сверху вниз, пораженный моим видом.

Он чувствовал, что в долгу у меня из-за истории с Диблисом. Не следует забывать об этом. В противном случае, несомненно, юноша сбежал бы от такого невиданного зрелища.

Меня мучил вопрос: что отвращало его больше прочего? Может быть, вонь, исходящая от моего напичканного серой грязного тела? Я целый месяц не мылась и ходила под себя, питалась исключительно алхимическим зельем — какой организм вынесет такое? Конечно же, мое тело пришло в плачевное состояние. Но действия Бру — или его делание, как он это называл — еще сильнее ухудшили мое состояние. Prima materia лишила меня голоса и отбелила мою кожу, что вполне сопоставимо с тем, как она влияла на низших, по выражению алхимика, существ. Правда, в отличие от них я не сияла белизной. Да, я побледнела, моя кожа приобрела опалово-молочный цвет, но алхимические метаморфозы не зашли настолько далеко, чтобы сделать меня светоносной.

Итак, вся в нечистотах, неубранная, похожая на привидение, явившееся с того света, я лежала и жалостно взирала на стоявшего надо мной моего прекрасного возлюбленного Каликсто.

Будь он благословен во веки веков — он не отверг меня, нет. Он даже помог мне сесть на койке, хотя раз или два я снова падала на нее, теряя сознание, и немудрено: мои ребра выступали, как бочарная клепка. При каждом падении раздавался всплеск, и взлетали брызги моих собственных испражнений. Все это время Бру находился в углу и смотрел на нас. Каликсто сковал его, прицепив один конец наручников к лодыжке, а другой к запястью, и Бру пришлось бы ковылять, согнувшись в три погибели, если бы он решил приблизиться к нам и молить о пощаде. К тому же Каликсто засунул ему в рот кляп, который я носила так долго, и этот зловонный изжеванный мячик не давал алхимику заговорить. Теперь он мог лишь скулить и плакать.

Когда я наконец смогла встать прямо, хоть говорить по-прежнему не могла, то направила Каликсто к моей одежде. Не для того, чтобы скрыть наготу — было уже поздно что-либо прятать, — но отчаянно желая узнать, лежит ли под платьем книга Себастьяны, как я предполагала.

Книга была там.

Эта новость придала мне сил, но их не хватило на то, чтобы открыть книгу, поданную Каликсто. Я сидела и любовалась ею, не зная, что делать дальше; я боялась дотрагиваться до нее, чтобы не запачкать. В моем мозгу роились тревожные вопросы. Вообще-то алхимики прежних столетий имели особый термин для моего нынешнего не вполне совершенного состояния: massa confusa.[147] И впрямь, приключилась большая конфузия. Кэл тоже был сконфужен, и его смятение вскоре усугубилось, ведь он никогда не видел ничего подобного и не мог понять…

Короче говоря, Каликсто, как галантный рыцарь, поднял меня на руки и вынес из Комнаты камней. То была, без сомнения, страннейшая pietà.[148] Мы спустились во двор, к фонтану с округлой мелкой чашей. Каликсто посадил меня туда, как ребенка в корыто, и отмыл дочиста. Лишь после этого он заметил мои… особенности; не мог не заметить, ибо обтирал меня рукой, обернутой в снятую рубашку, время от времени прополаскивая ее в воде, а затем выжимая влагу на плиты двора. Наконец, очень деликатно и как будто нечаянно, рука его скользнула ниже.

С быстротой, удивившей нас обоих, я ухватила Каликсто за руку. Слишком поздно: его рука уже достигла цели. Он даже отбросил рубашку, чтобы исследовать то, что предстало его взору, ибо это казалось ему невероятным. Почувствовал ли он? Понял ли он? Он уже видел мою небольшую грудь, а теперь рассмотрел все, что я от него скрывала, и это побудило его к расспросам.

Как ни был он поражен тем, что увидел, это не толкнуло его на грубости или непристойности. Он вел себя как лекарь или повивальная бабка, но все-таки был очень любопытен. Ну что же: он должен был знать. А потому я отпустила его руку и позволила ему удовлетворить любопытство.

Каликсто дотронулся до моего члена, за ним нащупал вагину, затем поднялся и отошел от фонтана. Он глядел на мои груди так, словно они могли ответить на его взгляд. У меня больше не было сил для колебаний или сомнений, я не могла притворяться, даже если бы захотела. И голоса, чтобы все объяснить, у меня тоже не было. Возможно, к счастью: не то я вспомнила бы мифологию и начала рассказывать о гермафродите, порожденном Гермесом и Афродитой, и так далее, и тому подобное, пока Каликсто не почувствовал бы презрение ко мне. Возможности солгать у меня тоже не было. Ведь лжецу требуется не сила, а нечто противоположное — даже не слабость, а какая-то вывернутая наизнанку доблесть, и для такого понятия я не могу подыскать ни одного подходящего названия.

Ложь. Шесть месяцев назад я лгала, сама того не желая. Потом я решила рассказать Кэлу правду, если я когда-нибудь снова его увижу, если он когда-нибудь сядет рядом и согласится выслушать того, кто его обманул. Я смутила Каликсто, показав свое Ремесло в действии, а затем оставила наедине с мучительными вопросами и бросила, оставила одного перед собором под беспощадными лучами полуденного солнца. Нет, больше никакой лжи. Эти три слова я вновь и вновь говорила сама себе, когда Каликсто не было рядом. Они звучали во мне, как мантры.

Но теперь у меня не было голоса.

Однако Бру, обнажив меня, обнажил и всю мою ложь. (За это я возненавидела его, и мне стала безразлична его дальнейшая судьба.) Я сидела обнаженная в чаше фонтана. Пускай Каликсто посмотрит на меня и примет решение.

Когда юноша заговорил, пришел мой черед удивляться.

— Твои глаза, — произнес он.

Для первого раза Каликсто успел увидеть много, очень много, однако предпочел спросить о моих измененных зрачках, не прикрытых темными стеклами очков. Ведь когда мы с ним познакомились, мои зрачки были спрятаны за синими стеклами. Я лгала ему, как и всем остальным, кто меня об этом спрашивал (это делали немногие, поскольку никому не было до меня дела). Я говорила, что страдаю врожденной чувствительностью к любому свету: солнечному, лунному, свету свечей. Ложь, сплошная ложь.

Однако теперь, взглянув на Каликсто, я кивнула ему: «Я все объясню». И действительно попыталась прохрипеть пару слов по поводу моего жабьего глаза, но не сумела: изо рта вырывалось какое-то воронье карканье. Вернется ли ко мне голос? Мне оставалось лишь снова кивнуть, на сей раз указывая направление — наверх.

Что я хотела сказать? Вытащи меня из фонтана? Иди наверх, в Комнату камней? Или в библиотеку? К Бру? К оставленной там книге Себастьяны? А может быть, все сразу?

Не могу ответить определенно, но вскоре мы вернулись в библиотеку, пройдя через жутковато затихший двор, где не было видно светоносных питомцев зверинца Бру. Куда они подевались? Неужели все крылатые твари улетели? А почему павлины забились в самый темный угол? В библиотеке я уселась посреди фолиантов и положила перед собой книгу Себастьяны, не решаясь открыть ее. Что я там найду? Что случилось с моей мистической сестрой и ее спутниками? По правде сказать, меня уже не интересовал тот «сюрприз», обещанием которого она выманила меня из Флориды. Сюрпризы и ложь скроены из одной материи.

Каликсто зашел в «крипту» и заковал Квевердо Бру понадежнее, затем вернулся в библиотеку и сообщил, что мы в безопасности. Он был по-прежнему без рубашки, но мне принес одежду, а также лампу. При ее свете юноша увидел, что я лежу, свернувшись калачиком в своем гнездышке под окном, и плачу.

Он вернулся ко мне, мой Каликсто. Развернул мое платье, пропитавшееся сернистым дымом, и встряхнул, очищая от возможных паразитов, которые могли поселиться в его складках. А затем робко, я бы даже сказала — любовно и всепрощающе, принялся меня одевать. Не для того, чтобы прикрыть мою наготу, а просто потому, что меня сотрясала дрожь, вызванная чем-то похуже холода.

И только когда он закончил, я оперлась на свой острый костлявый локоть, легла на бок и открыла наконец книгу Себастьяны. Полистала ее и поняла, что моя благодетельница исписала совсем немного страниц, а потом… остановилась. По неведомой причине. Я открыла книгу на чистой странице и посмотрела на перо и чернильницу, стоящие неподалеку, хотя в моих силах было бы притянуть их взглядом. Каликсто поставил предо мной чернильницу и вложил в руку гусиное перо. Я обмакнула в чернила его кончик, еще хранящий на себе запекшиеся капли. Я делала все не спеша, целеустремленно и тщательно, насколько могла себя заставить. Перо стало синим от чернил.

Тогда я очень медленно написала слова, предназначавшиеся Каликсто. Первые два представляли собой просьбу: «Защити меня».

Последнее же указывало на некое место. Место, где я смогу ожить и обрести силу. Место, которое дает силу только мне одной. Я написала это слово по-французски, не знаю почему, а затем наклонила книгу так, чтобы Каликсто увидел написанное. Он прочитал слово, начертанное моей дрожащей рукой.

Cimetière.[149]

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Будучи бедны, алхимики обещают богатство, которого придется ждать очень долго; эти мудрецы в своем тщеславии попадают в яму, которую сами же вырыли.

Папа Иоанн XII.

Эдикт, осуждающий алхимию



И он охранял меня. Он не сбежал, хотя вполне мог это сделать.

Но Каликсто был у меня в долгу. Он осознавал это и помнил, что прежде, до меня, его никто не защищал. Теперь настал его черед защитить того, кто помог ему. Кроме того, его жизнь зашаталась бы, как постройка на зыбком песке, если бы он отвернулся от меня, не получив ответа на мучившие его вопросы. Так обычно и происходит между нами, сестрами, и теми немногими смертными, по преимуществу юношами, с кем мы готовы связать свою жизнь, поделившись тайнами о себе. Такие связи чаще всего нерушимы. Эти юноши верят в нас. Credo quia absurdum est, как выразился Тертуллиан. Верую, потому что это абсурдно. Наверное, их мозг пасует перед лицом необъяснимого, и они в прямом смысле слов сходят с ума по своим ведьмам.

Каликсто не стал задавать вопросов, когда я обратилась к нему с самой странной из просьб: «Отвези меня на кладбище». Сложнее всего было уверить его, что я не мертва и не собираюсь умирать. «Мне это нужно, — написала я. — Пять дней среди мертвых, не больше, и я оживу, стану сильнее». При этом я согнула руку, чтобы показать напрягшийся бицепс — это напоминало змею, проглотившую яйцо, — и подкрепила свои слова улыбкой, хотя челюсть все еще болела от кляпа и треснувшие губы кровоточили.

Enfin, он отвез меня к мертвым. Он защищал меня.


Когда через несколько часов мой Каликсто вернулся в дом Бру, он привез не один, а целых два гроба. Юноша доложил, что ему удалось разбудить ирландца, охранявшего единственное в Гаване кладбище, где хоронили не католиков, и раздобыть у него эти гробы, уплатив некую сумму денег. Причем второй гроб Каликсто обещал вернуть, и он обошелся вдвое дешевле, чем первый.

Я знала того ирландца, поскольку он постоянно болтался в порту, ловя каждую весточку о лихорадке или ином поветрии, чтобы использовать их к своей выгоде. Он походил на хищного грифа, носил мешковатую черную одежду и опирался на посох с делениями, соответствующими дюймам и футам, чтобы в любой момент иметь возможность снять мерку с покойника. Однако зачем юноше понадобились два гроба, я не знала. Если у него возник какой-то план, то без моего участия. Я всего лишь попросила положить меня среди мертвецов и надеялась, что они окажутся достаточно «неупокоенными». Тогда я избавлюсь от слабости, позаимствую у них силы и воскресну к новой жизни.

Кэл раздобыл и подводу — иначе как он мог доставить гробы к дому Бру? Повозка громыхала, влекомая еле живой ледащей клячей. Наступила ночь, когда подвода въехала во двор через обмазанные дегтем ворота, открытые настежь впервые за очень долгое время (о чем свидетельствовал громкий скрип ржавых петель). Гробы лежали на дне телеги. Они были одинаковые, и оба недавно использовались: затвердевшая земля виднелась в бороздках шурупов. Я тут же почуяла прежних обитателей этих гробов, ибо деревяшки пахли смертью. Смерть приходит одна, раз и навсегда, чего не скажешь про ее атрибуты: в Гаване, как и во многих других местах, гробы выдавали напрокат. Стоимость определялась тем, долго ли наниматель продержит их в могиле. Да, я ощущала этих мертвецов, как живые теперь ощущают мое присутствие, вне зависимости от того, вселяюсь я в чье-то тело или нет. Они чувствуют аромат фиалок — довольно сильный, приятный и вызывающий воспоминания. Этот аромат остается надолго — так мне однажды сказали — подобно тому, как в квартире задерживается запах давно покинувшей ее публичной женщины. При жизни я страдала не от самого запаха мертвых, а от воздействия, которое оказывала на меня близость мертвецов. Так происходило вплоть до описываемых ныне событий. Затем я поняла, что союз со смертью для меня благотворен, и, стоя во дворе Бру, почувствовала первые признаки этого обновления.

И все-таки мне никак не удавалось окончательно прийти в себя. Если бы я могла, то спросила бы Каликсто: что он собирается сделать, чтобы не перепутать два гроба — один для меня, а другой, как я предположила, для Бру. Однако, повторю, я еще не пришла в себя и не вполне овладела своими мыслями и голосом.

Если Каликсто заплатил за гробы наличными — что ж, tant pis,[150] поскольку мне гроб вообще не требовался. Оставалось надеяться, что он не приобрел участок на кладбище и не внес плату, которую кладбищенские сторожа и городские священники обычно взимают за панихиду — по католическому обряду, конечно, — если кого-то хоронят в освященной земле у стен старого города; все доходы, само собой, поступали в церковную казну. Тех, кто не был добрым католиком, хоронили где попало, но в Гаване такого конца не пожелал бы себе никто. Если у преставившегося свидетельство о принадлежности к римско-католической вере отсутствовало, разрешение на похороны не выдавалось и мертвеца либо увозили обратно за море, либо погребали кое-как, на неогороженных и неблагоустроенных кладбищах в глубине острова. Эти мертвецов закапывали без гробов и даже без саванов, они становились добычей хищных птиц и червей, а когда превращались в прах, их могилы ровняли с землей и использовали повторно. Содержимое ямы выгребалось наружу, и кости оставались лежать, разбросанные по земле. Там их отбеливали солнце и дождь. Потоки дождевой воды переносили части скелетов с места на место, иногда соединяли их по собственному усмотрению, образуя самые причудливые сочетания. Черепа чаще всего собирали и складывали по углам кладбища в ухмыляющиеся груды, словно для игры в кегли. На такое кладбище и привез меня Каликсто, как я того хотела.

Поскольку я не причисляла себя ни к католикам, ни к мертвецам, то с большим облегчением услышала от несчастного, почти извиняющегося Каликсто, что мы можем поехать и в поле, где гончары копают глину для горшков, если это кладбище мне не подходит. (Бедный юноша до сих пор не был уверен, что понял меня правильно.)

Как раз подходит, кивнула я, испытав облегчение от того, что Каликсто так исполнителен. После всего, что он увидел в Комнате камней, затем в чаше фонтана, а еще раньше — на борту «Афея», он не мог не следовать моим указаниям: он действительно верил в меня. Его послушание избавило меня от необходимости объяснять, почему я предпочитаю лежать на таком кладбище, а у меня не было ни голоса, чтобы разговаривать, ни сил, чтобы долго писать. Дело в том, что освященная земля убаюкивает души католиков, и на живописных, ухоженных, миленьких кладбищах, где они почивают мирным сном, не найдешь неупокоенных душ. А я искала именно таких мертвецов, я в них нуждалась, они требовались мне для исцеления.

Я была так истощена и измождена, что бедному Каликсто пришлось опять одевать меня. Пальцы его бегали очень проворно, а глаза он старательно отводил в сторону. Затем юноша помог мне забраться в гроб, и я показала ему пять пальцев, что значило: «Дай мне пролежать здесь пять дней, не больше», и потянулась за книгой Себастьяны. Я не хотела, не могла разлучиться с ней ни на минуту, это причинило бы мне новые страдания. Потом улеглась лицом вверх, и Кэл помог мне скрестить руки на груди, после чего я просто закрыла глаза и уснула, каким бы странным это кому-то ни казалось. Причем заснула очень глубоко. А когда проснулась, то смогла припомнить все, что со мной произошло, с помощью одного несложного заклинания, называемого «Коловращением обратного зрения». Оно обращает часы и календарь вспять, и ты как бы заново проживаешь жизнь, только видишь ее со стороны, в зачарованном сне. Этот вид чародейства и дает мне возможность подробно рассказать сейчас о моем путешествии в царство мертвых.

На подводе мы доехали до порта (я удивилась, когда увидела синюю водную гладь в моем видении), где гробы перенесли на барку, направлявшуюся на другую сторону залива. Там, в Регле, находилось «поле костей». Дрожащий Каликсто еще раз доказал мне свою верность, устроив не одно, а сразу два погребения. Ему пришлось действовать тонко, поскольку ни один из его подопечных не был мертв, а кладбищенский сторож, он же пономарь (хотя эти слова звучат слишком торжественно применительно к этому убогому созданию), был хуже животного — один из тех, кто не гнушается открывать рты мертвым и ощупывать зубы в поисках золота. По моему наущению Каликсто пообещал этому стражу могил хорошую мзду, если тот свято соблюдет неприкосновенность двух наших гробов. Юноша твердо решил защищать меня, пока не закончится мое исцеление. К тому же требовалось скрыть тот факт, что он намерен похоронить Бру, хотя алхимик не желал сходить в могилу.

Именно так: Каликсто поместил связанного и скованного Квевердо Бру в гроб, заткнув ему рот кляпом. Старый алхимик лежал там, завернутый в свой бурнус, как в саван. Чтобы он не задохнулся, Кэл расколол одну из досок гроба и вставил в трещину косточку, предусмотрительно захваченную из Комнаты камней. Кажется, юноша слегка стыдился того, что делал, и, хотя ради него я убила Диблиса (чего кок, несомненно, заслуживал), сам он немного жалел алхимика. Кэл заказал для него могилу на высоком месте, где не грозил оползень со склона холма. Там Бру мог бы дышать — некоторое время, — но позвать кладбищенского сторожа или могильщиков не мог. Чтобы вы не подумали, будто мой друг вел себя со зверской жестокостью, скажу: он всего лишь стремился обезвредить Бру, помешать ему устроить погоню или послать вслед за нами своих светоносных тварей, когда мы поплывем из Гаваны через пять или шесть дней. Такое вполне могло случиться.

Что касается меня, я предпочла общую могилу, слегка припорошенную рыхлой землей. Поскольку я лежала в гробу, то его крышка должна была оставаться неприбитой, чтобы я смогла выбраться из него самостоятельно, когда наступит срок. Каликсто устроил это при помощи, как уже сказано, щедрой раздачи монет, а потом регулярно наведывался на кладбище. Сюда нечасто отваживались заглянуть даже привидения, а он приходил ежедневно, в каждый из тех пяти дней. Появлялся на рассвете, охранял мой сон, приносил хлеб и воду Бру и на время трапезы освобождал его от кляпа, приставив нож к горлу, чтобы алхимик не поднял крик. Затем кляп возвращался на место, а Бру снова ложился в гроб еще на двадцать четыре часа. Этот ритуал повторился пять раз ради поддержания жизни алхимика, пока я сама не восстала из мертвых и не решила его дальнейшую судьбу — точно так же, как он в свое время присвоил себе право распоряжаться моей судьбой.

А я лежала в своем гробу, как и предполагалось с самого начала. Я погрузилась в глубины царства неупокоенных душ, в мир тайн, клятв, обещаний, боли и мольбы; я впитывала все это в себя, как бессвязный лепет, тем самым облегчая страдания умерших, принося покой их душам, и становилась все сильнее. В моем закрытом гробу не было ни единой, даже самой узкой щелки — в мире мертвых мне не нужно было даже воздуха, чтобы дышать. Кроме этого странного отдыха, этого сна, мне требовалось только одно: книга Себастьяны. Конечно, я не могла ее читать, пока лежала в могиле. Но едва я проснулась и восстала из гроба, она тут же понадобилась мне. Я быстрее раскрыла книгу и узнала, что…

Hélas, я действительно поднялась из гроба через пять дней. Мертвые нашли покой, а я стала сильнее. Окончательно я еще не поправилась, но уже выздоравливала. И, к счастью, снова обрела способность говорить, а значит, смогла окликнуть Каликсто, который сидел на могиле и глядел в темное звездное небо.

И я сумела разгадать… или хотя бы приблизиться к разгадке того, что сделал со мной алхимик, что он сотворил посредством Великого делания. Теперь я была готова отправиться на поиски светлого и тихого места, где можно прочитать книгу Себастьяны и узнать наконец, что с ней случилось и почему я попала к алхимику по имени Квевердо Бру.

Загрузка...