ГЛАВА 13

Человек — это руины бога.

Ральф Уолдо Эмерсон

Я думаю, пожалуй, Сэм, на этом лучше остановиться. Закругляйся. Конец.

Да, я знаю, между тогда и теперь еще много лет. Но это были плохие годы. Я думаю, если уж тебе так нужно, для описания этих лет просто вставь черную страницу — сплошной черный чернильный квадрат. Это будет самым лучшим описанием темноты, которая наступила — лист черных чернил, отпечатанных на обеих сторонах.

Кто-то уже так делал? Ну что ж, тогда это моя первая неоригинальная мысль. За восемьдесят шесть лет, думается, совсем не плохо.

Но разве я должен тебе рассказывать, что было дальше?


Электрическая хрустальная люстра, развесистая, как крона вяза.

— Люстра, — кричит снизу старшая горничная. — Так не пойдет.

Приходится много раз повернуть скрипучую рукоятку лебедки, скрытую за бархатными занавесями на стене, чтобы люстра опустилась на пол. Вызывают румына-садовника, и он закрывает лампы толстой мешковиной, в которую осенью собирают опавшую листву.

— Превосходно, — объявляет старшая горничная и поворачивается спиной к оскверненной люстре.

Наверху заканчивают одеваться хозяин и хозяйка. Слышно, как мистер Фон Тукер роется в темном углу своей гардеробной.

— Нашел! — кричит он.

— Что нашел, милый? — спрашивает жена, увлеченно разглядывая свое отражение.

Муж не отвечает, но через минуту появляется, волоча большую пыльную коробку. Он роняет коробку на пол у самых ног жены. Падая, она испускает такой свистящий вздох, что крышка открывается и съезжает набок. Хозяин нагибается, отбрасывает ее подальше, вздыхает и вообще всеми способами пытается привлечь внимание жены. Его усилия тщетны. Она занята своим лицом и прической в зеркале.

— Вот он, — повторяет муж и извлекает из коробки старинную шляпу-цилиндр.

Жена наконец оборачивается.

— О, это старье? Я и не знала, что он еще сохранился. Отлично подойдет.

— Секундочку, мадам. Одну секундочку, — уговаривает ее муж.

Нагнувшись, он ставит цилиндр на пол и, подбоченившись, окликает жену. Та оборачивается, уже открыв рот, чтобы спросить, что ему надо, когда он поднимает ногу и, на мгновенье вообразив себя исполнителем русских народных танцев в самый драматический момент выступления, муж опускает подошву на шляпу, превращая ее в лепешку, проламывая тулью, гордо продержавшуюся на высоте пятьдесят лет.

— Боже! — восклицает жена и, повернувшись к туалетному столику, смеется, от души глотнув шерри из стакана, стоявшего перед зеркалом.

— Ну, вот, — хитро подмигивает муж. — Так будет в самый раз.

Жена продолжает хихикать, а он нагибается за смятым цилиндром и водружает его себе на голову.

— То, что надо. Да.

Она разглядывает его костюм, пока он поправляет развалины шляпы на голове.

— Минутку, — говорит она, вскакивая на ноги. — У меня идея!

Жена поспешно подходит к камину. Подобрав подол старой юбки, которую портной по ее заказу расшил коленкоровыми полосками и заплатами, она нагибается и обеими руками зачерпывает остывшую золу из-под железной решетки.

— Дорогой, — зовет она, поднимая перемазанные в золе ладони, — твой наряд еще не закончен.

— Блестяще! — У него загораются глаза.

Он много лет так не наслаждался, одеваясь к праздничному вечеру. Муж быстро подходит к жене, и она пальцами, как кисточками, разрисовывает его свежевыбритые щеки золой и пылью.

Мистер и миссис Фон Тукеры знамениты своими приемами, экстравагантными затеями: то пригласят необыкновенную труппу восточных танцоров с саблями, то устроят выставку тропических растений, включающую плотоядные виды. Впрочем опасность последних попала под сомнение, когда на следующее утро растения были найдены погибшими — они пали жертвой холодного Нью-йоркского климата. На одной вечеринке они подсунули драгоценный камень или жемчужину в салфетку каждой гостье. В другой раз заказали слоненка, которого мистер Фон Тукер провел мимо гостей на поводке, вызывая восторженные вздохи, пока маленькое толстокожее на навалило поразительной величины кучу на персидский ковер. Миссис Фон Тукер тут же потребовала освободить малютку, и слоненка отправили в сад, где два кокер-спаниеля мистера Фон Тукера обалдело взглянули на его морщинистые ножки, гавкнули раз-другой и снова задремали.

На сей раз Фон Тукеры изобрели тему вечера, которая вряд ли кому приходила в голову. Сегодня они дают Бал Нищеты. Всех гостей в приглашениях просили явиться в одежде городских бродяг, милых бедняков, которых можно обнаружить живущими под лестницами или промышляющими себе постный ужин из голов и плавников, найденных в мусорном бачке рыботорговца. Приглашены Вандербильты и Асторы, а также Морганы и Рокфеллеры. Фарфор и хрусталь заменили на оловянные кружки и тарелки, позаимствованные в самом низкопробном городском салуне. Стулья из столовой отправили на чердак.

Идея вскружила голову миссис Фон Тукер. Она неделю готовилась, чтобы на один вечер стать нищей. Ее роскошный особняк на Пятой авеню полон напускной бедности, которая восхищает обоих хозяев. Одну ночь они будут счастливы и беззаботны, как беспризорные мальчишки, которых Фон Тукеры пару раз видели в окно своей кареты.


Я вытаскиваю бумажник из внутреннего нагрудного кармана.

— Боюсь, что мне придется выйти здесь, — говорю я вознице.

На всю поездку денег у меня не хватит, так что часть пути я пройду пешком. Не беда, мне не привыкать.

Я приглашен на очередной прием в доме Фон Тукеров, и, хотя обычно я, когда речь идет о таких событиях, стараюсь сохранить трезвую голову, сегодня я слегка волнуюсь. Дождь приглашений после моего возвращения из Колорадо, когда в газетах появились заголовки насчет Марса, превратился в редкие капли. Раньше, еще в отеле, я увлекся мыслью — вот какой: что может быть более «духовным», чем материя? И впервые за много лет я задал себе вопрос по-сербски, а не по-английски. И вот теперь, поднимая ногу, чтобы сделать последние три шага к дверям Фон Тукеров, я осознаю, почему перешел на сербский. Дух, как и язык, подвижен и переменчив. Оба создают колебания невидимого воздуха — нечто из ничего. Оба полагают себя стоящими над материальным миром. Однако оба сплошь и рядом терпят поражение перед лицом материи. Где, к примеру, были дух и язык, когда стрелки перед поездом, отправившемся в 9:27 из Филадельфии, по ошибке перевели на тот же путь, по которому шел поезд, отправленный в 10:15 из Нью-Йорка? В газетах был снимок. Искореженные тела обоих поездов оставили мало место словам и духу. Слова, даже гордые сербские слова, тяжелы и неповоротливы, просто мусор перед столь доказательным проявлением прочности материи. Жизнь заканчивается материей, а не словами, не броскими заголовками о переговорах с Марсом. Я как раз анализирую эту мысль, когда двойные парадные двери Фон Тукеров распахиваются передо мной. Мой первый порыв — повернуться и сбежать, но, боюсь, уже поздно.

Внутри, в прихожей, темно. Горят только свечи. Два ряда длинных столов вдоль стен уставлены, как видно, подарками, приготовленными для гостей к разъезду. Сколько я могу разглядеть, подарки представляют собой пару кусков угля, завернутых в папиросную бумагу. Любопытно.

— Сюда, сэр. — Слуга проводит меня через зал прихожей, распахивает стеклянные двери, и вечеринка оживает передо мной. Комната, битком набитая высшим обществом Нью-Йорка, темна, и я гадаю, почему бы хозяевам не включить настенные электрические светильники. В мерцании свечей я начинаю различать гостей. Все одеты в лохмотья. Я в ужасе вспоминаю текст приглашения. «Бал Нищеты» — было сказано в нем. Я решил, что это какое-то благотворительное мероприятие. Тогда я не понял. Теперь понимаю.

Одна женщина — в грязной юбке и блузке — проходит мимо со своей дочерью — дебютанткой балов, одетой в костюм цветочницы и с маленьким деревянным ящичком, повешенным на шею. Она предлагает собравшимся маргаритки и увядшие чайные розы. Дальше три члена сената штата в помятых соломенных канотье и в рабочих брюках из саржи, заканчивающихся на лодыжках бахромой лохмотьев.

Я пробираюсь сквозь толпу. Богатейшие члены нью-йоркского общества болтают и пьют пиво из оловянных кружек. Они одеты в свои худшие костюмы, хотя, судя по свежести материй, многие из этих нарядов были куплены специально к этому случаю и искусно изуродованы заплатами и пятнами грязи.

Тут я замечаю хозяйку и хозяина вечера. Фон Тукеры надвигаются на меня. Я подбираю оправдания своей рассеянности за то, что запамятовал тему вечера, но мистер Фон Тукер уже восклицает:

— Дорогой мистер Тесла, вы — само совершенство! Где вы нашли такой заношенный вечерний сюртук? Как это тонко!

— Смотри, милый, — вступает миссис Фон Тукер, — рукава и колени протерты почти насквозь. Как изящно. Несравненно! Вы заслужили приз за лучший костюм! Да!

Я читал статью об одном человеке из Кливленда: он работал над устройством, которое могло бы переводить человеческие клетки в частицы света, способные перемещаться на огромные расстояния, из штата в штат, с планеты на планету, или подальше от голодного тигра, или от брошенной любовницы. Сейчас такой замечательный аппарат был бы очень кстати — больше всего мне хочется провалиться сквозь ковер, ускользнуть от человеческой жестокости назад в свою маленькую лабораторию на Хьюстон-стрит. Я пытаюсь вспомнить, как зовут кливлендского изобретателя, а мои хозяева стоят, разинув рты, ловя пылинки на толстые влажные языки, и дожидаются моего ответа. Я гляжу на них и не вижу их немигающих глаз, их нарастающей неловкости — пока не вспоминаю. Нет никакого изобретателя, работающего над превращением в свет человеческих клеток. Пока нет. Статья, в которой приводилось такое замечательное описание, появилось в приложении к «Сэнчури мэгэзин». Роман «Лучи солнца». Художественная литература. Нет мне спасения от этого унижения.

И слова застревают у меня в глотке.

Я не прочь высказать хозяевам, как отвратительна их затея. Слова уже у меня на языке. После долгих мучительных мгновений, за которые лица Фон Тукеров переполняются ужасом и обидой, я наконец выдавливаю улыбку и два слова, произносить которые так больно, что я только шевелю губами, не тратя сил на произведение звука.

— Благодарю. Вас.

— Ну, — облегченно вздыхает миссис Фон Тукер, — мы слышали, сколько глупостей пишут о вас в газетах. Я рада видеть вас во плоти и убедиться, что вы — все тот же старый добрый мистер Тесла, а не сумасшедший ученый, какого они из вас сделали. Ха. Ха-ха! — это не настоящий смех, а нервно выговоренные слова.

— Чепуха, — говорю я. — Разумеется, я — сумасшедший ученый. Вы имели в виду мое сообщение с Марсом?

— Нет-нет, — объясняется мистер Фон Тукер. — Она говорит о ваших заявлениях относительно бесплатной энергии. — Он прокашливается, прочищая горло. — Мистер Тесла, — говорит он, — если всякий сможет запросто собирать энергию из воздуха, что станется с Морганом? Что будет со всеми нами?


Я возвращаюсь в отель «Пенсильвания» и снимаю свой вечерний костюм и бережно вешаю его. Оставшись в одном исподнем, я гашу весь свет и открываю двери на балкон — на узкий двухфутовый балкончик, где устроил свой госпиталь.

— Стыд и позор, — говорю я птицам на балконе. — Стыд и позор!

Я гляжу поверх городских огней, в небо. «Туда! — думаю я. Я жмурю левый глаз, чтобы лучше проиллюстрировать свою гипотезу. — Сюда». Вдоволь насмотревшись «туда» я снова переключаю взгляд «сюда». Я закрываю правый глаз и открываю левый.

Да. «Туда. Сюда», — думаю я, на сей раз изменяя первый звук, превращающий «сюда» в «туда». И меня осеняет. Звук «Т». Он превращает одно в другое. «Т» — это время. Точно. Сюда плюс немного времени равно Туда. Я снова смотрю в небо.

Если бы я мог превратить Туда в Сюда изменением одного Т, я вернулся бы к началу. Уронил бы камень. Не сделал бы того, что сделано. Последние вести о Катарине и Роберте я получил из Италии. Они туда. А я сюда.

Одиночество после приема ощущается остро как нож.

— Сюда. Сюда, — говорю я, представляя лицо Катарины в своих ладонях, представляя Роберта. Пользуясь этим ножом, чтобы перерезать промежуток между Сюда и Туда. Без проводов.

«Т» пронзает брачные узы, амбиции и разницу в положении, разделяя неразделимое — временем.

— Сюда, сюда, — говорит мне Катарина.

— Сюда, — говорит Роберт.

Я беру в руку карандаш и черчу треугольник, где одна вершина — Катарина, вторая — Роберт, а я образую третью. Хотя я отлично сознаю, что все не так, как на листке бумаги и в наших жизнях.

— Мне нельзя жениться, — все еще твержу я себе и повторяю громко и убежденно, чтобы Дане наверняка услышал меня. — Писателям — да. Художникам — да. А изобретателям нельзя, по крайней мере, мне нельзя.

В этом мы с братом согласны. Мне нельзя иметь даже никого похожего на жену, тем более — на жену моего друга. Птицы — да. Птица, возможно, могла бы меня любить. Я осматриваю госпиталь на балконе, прежде чем повернуться к рабочему столу. Я обвожу кружком вершину Катарины, и кружком — вершину Роберта. Широкие кольца Сатурна. Я переворачиваю карандаш вниз ластиком. Я в который раз пытаюсь стереть линии, соединяющие меня с ними. В темноте я лежу на кровати поверх одеяла, чтобы ветер обдувал кожу. Мои птицы одна за другой влетают в комнату, устраиваются на высоком секретере. В синем полуночном свете я вижу длинные тени голубей на своей стене. Я большую часть жизни прожил в отелях. Попытайся я перечислить все номера, где жил с приезда в Нью-Йорк, получился бы длинный список. Да все и не вспомнить — слишком их было много. Мой соучастник — одиночество. Одиночество, не считая чемодана идей и, конечно, голубей, которые остаются со мной в каждом отеле.

Кроме «Сент-Региса».

Я провожу ладонями по лицу и тихонько улыбаюсь, вспоминая «Сент-Регис», как улыбался тогда, много лет назад, когда, вернувшись в свой номер, нашел его битком набитым начальством отеля и двумя почтенными уборщицами, вооружившимися щетками на длинных палках, какими обычно снимают паутину с высоких потолков, а в тот раз сгоняли пару перепуганных рыжих голубей с насеста под потолком.

— Мистер Тесла, — заявил один из управляющих. — Вы или ваши голуби должны нас покинуть. Сегодня же.

Я выехал. И взял птиц с собой.

Я перелетал с места на место, как пчела, гудящая над клеверным полем. «Уолдорф», когда мог себе это позволить. «Герлах». Отель «Пенсильвания». Отель «Говернор Клинтон». «Мак-Альпин». Отель «Мажори». Каждый номер давал мне возможность запереть дверь, закрыть мир снаружи и раскручивать тайны, каких никто и вообразить не способен.

— Пожалуйста, принесите мне чистое белье!

И какой-нибудь молодой человек исполняет поручение. И мое любимое «Не беспокоить» — и никто не побеспокоит. А все же, вот в такие ночи, я сижу за запертой дверью своего номера и слышу звуки из коридора — кашель, смех, разговор о чьей-то тетушке из Огасты в Джорджии. В отеле всегда кто-нибудь бодрствует. Впервые за много месяцев я засыпаю раньше, чем утреннее солнце наполняет небо голубым светом.

Однако нитроглицерин требует внимания, и потому на следующее утро меня будит резкий стук в дверь.


Альфред Нобель разбирался в нитроглицерине. В 1864 году на их семейном предприятии — химическом заводе в Швеции — случился взрыв. Взрывом убило брата Альфреда — Эмиля. Трагедия привела к двум крупным поворотам на прямом, в общем-то, жизненном пути Альфреда.

Во-первых, Альфред быстро разработал способ приглушать и контролировать взрывчатую силу нитроглицерина, смешивая его с органическими веществами. Альфред изобрел динамит. Во-вторых — французские газеты по ошибке преждевременно опубликовали некролог Альфреда, обвинив его динамит во множестве катастроф и мучений. Альфред, с удивлением прочитав собственный некролог, поскольку был еще вполне жив, был потрясен столь нелестным отзывом. Он немедленно переписал свое завещание. Он предпочитал, чтобы запомнили его щедрость, а не его взрывы. Альфред наткнулся на идею, ставшую Нобелевской премией.


— Алло? — меня вызвали к общему телефону, связь плохая, трубка трещит в ухо.

— Мистер Тесла, Питер Гран… — последнего слога не слышно. — Из «Нью-Йорк таймс».

— Да?

— Надеюсь, я первый, кто спрашивает у вас, что вы чувствуете, получив Нобелевскую премию?

— Простите?

— Вы получили Нобелевскую премию по физике, — повторяет репортер.

Я замираю, но в шумном вестибюле отеля всем не до меня. Люди тащат к вращающимся дверям груды багажа, женщины тянут за руку детей, упрямых, как мулы, оттого что загляделись на солнечные пятна на мостовой. Коридорные стоят, сложа руки, и еще один высокий мужчина, сливающийся с обстановкой холла, застыл с трубкой в руке, разинув рот, услышав новость, что он, после многих лет забвения, награжден Нобелевской премией.

Репортер продолжает:

— Да, я получил предварительное известие из Стокгольма — что вы и Томас Эдисон разделили премию за 1915 год. Двадцать тысяч долларов каждому. Что вы можете сказать?

— Томас Эдисон?

— Да? Слыхали про Томаса Эдисона? — хихикает репортер.

Я не снисхожу до ответа, зато предвижу проблему. Нобелевский комитет кое-чего не продумал.

— Нам предстоит разделить премию? — спрашиваю я.

— Так сказано в предварительном сообщении.

— Тогда вот мой комментарий, — я отворачиваюсь от суеты в темноту телефонной будки. — Меня еще официально не уведомили об этой чести. Я полагаю, честь оказана мне в признание открытия, о котором я объявил некоторое время назад — относительно передачи электроэнергии без проводов. Это открытие означает, что возможно добиваться электрических эффектов неограниченной мощности и интенсивности, так что передачи возможны не только для удовлетворения всех потребностей на Земле, но и для создания эффектов космического масштаба. Мы лишим океан его ужасов, осветив небо, чтобы избежать столкновений судов и других катастроф, вызванных темнотой. Мы сможем извлекать из океана неограниченное количество воды для орошения пустынь и засушливых регионов. Таким образом, мы сделаем плодородной почву и получим сколько угодно энергии от Солнца. Предполагаю также, что все сражения, если они не прекратятся, будут вестись электрическими волнами, а не взрывчаткой.

Слова текут непрерывным потоком. Признание! Наконец-то!

— Нет. — Я останавливаю себя. — Я впервые слышу об этом. Я мог бы назвать дюжину причин, по которым мистер Томас Эдисон заслуживает Нобелевской премии, хотя не знаю, за какое именно открытие комитет решил присудить ему эту награду.

Я снова умолкаю, чтобы перевести дыхание.

— Не уверен, что готов поверить этой новости до официального уведомления. Спасибо за звонок. — Я вежливо прекращаю разговор, вешаю трубку и возвращаюсь к себе в номер.

— Не уверен, что готов поверить, [19]— снова повторяю я.

Я верю каждому слову, сказанному репортером. Я плыву по коридорам отеля на маленьком светящемся облачке.

— Доброе утро. Доброе утро, — я улыбаюсь всем встречным.

Вернувшись в номер, я составляю в уме список прежних нобелевских лауреатов, удостоенных этой чести за развитие тех или иных моих патентов. Список не из коротких. Конечно, я поверил репортеру. Я заслужил Нобелевскую премию.

Но есть проблемы. Приз неуравновешен. С одной стороны — двадцать тысяч долларов, которые мне очень нужны. Но с другой стороны — извинения, оправдание экономной раздачи призовых денег. И Эдисон. Двадцати тысяч долларов хватит на лабораторию. Но Эдисон. Я не могу делить с ним приз. Сидя на кровати, я разрываюсь надвое, прямо посередине. Я наблюдаю, как изнутри выплывают две половинки странной формы, неуклюжие, неуравновешенные, почти увечные. Птенец? Кожа еще мокрая, пупырчатая, но это штука так грохочет и колотится, куда там птенцу. Сердце? Возможно. Мое сердце? Да. Да. Я начинаю узнавать его. Я никогда его раньше не видел, но вот оно, мое сердце, и вот что с ним сталось.

Сообщение оказалось ошибочным. По-видимому, Нобелевский комитет передумал, и 14 ноября 1915 года Нобелевская премия в области физики была вручена У. Г. Брэггу и его сыну У. Л. Брэггу за использование рентгеновских лучей при исследовании кристаллической решетки, а не мне.

Загрузка...