ГЛАВА V. История Каддура

Мало-помалу Радамехский карлик стал оживать и осваиваться в этой новой для него атмосфере ласки и всеобщего расположения. Но из всех окружающих только один доктор Бриэ обладал способностью вытягивать из него время от времени несколько слов, подтрунивая с веселым добродушием над его фокусами и различными чудесами магии.

В ответ на шутки доктора лицо Каддура на мгновение освещалось бледной улыбкой, и молчаливый, печальный карлик решался отвечать своему собеседнику в том же шутливом тоне, но на манер авгура, говорящего с другим таким же авгуром. В этих случаях он всегда проявлял столько серьезных научных знаний, что положительно нельзя было не удивляться ему.

— Этот парень — настоящая «кладезь мудрости», живая энциклопедия! — восклицал каждый раз доктор Бриэ. — Физика, химия, физиология, математика, естественные науки, медицина, древние и новые языки, военное искусство и военные науки — все это хорошо известно ему. Я часто спрашиваю себя, откуда он добыл все это и где нахватался такой бездны знаний! Я не раз хотел спросить его об этом, но всегда какое-то необъяснимое чувство совестливости удерживает меня от расспросов.

— Я вполне понимаю, что удерживает вас, дядя, — проговорила Гертруда Керсэн, — вы внутренне говорите себе: «Я спас жизнь этому несчастному человеку и, следовательно, он мне обязан, а потому требовать от него разоблачения его тайн было бы в некотором роде требованием отплаты за оказанную ему услугу».

— Ну, да!.. Пожалуй, ты права, моя милая!.. Очень может быть, это именно то самое и есть, — отвечал доктор — но кроме того, есть еще и нечто другое, что меня останавливает! — добавил он, смеясь. — Видишь ли, меня смущает какое-то предчувствие, нет, более того, почти уверенность, что Каддур, если бы я решился его спросить об этом, нарассказывал бы мне таких басен, от которых можно стоя заснуть!..

Быть может, доктор действительно был прав в этом отношении, потому что не подлежало сомнению, что, несмотря на явную и резкую перемену, происшедшую в карлике, между ним и окружающими его людьми все еще не существовало той гармонии чувств, того полного единодушия, при котором так легко живется людям. Казалось, будто какая-то тяжесть лежала на душе у Радамехского карлика и мешала ему отдаться всей душой тому дружественному течению, какое, помимо его воли увлекало его за собой.

Но вот непредвиденный случай открыл тайну происходившей в нем внутренней борьбы. Однажды, разговаривая за столом о различных предметах, Норбер Моони в присутствии Каддура упомянул об одной из низких проделок Костеруса Вагнера, Питера Грифинса и Игнатия Фогеля, и при этом добавил со свойственной ему откровенностью и чистосердечием:

— Какое счастье, право, что при постигшей нас катастрофе с нами нет этих каналий!

При этих словах молодого ученого в глазах Каддура сверкнул огонь. С минуту он колебался, но затем, собравшись с духом, заговорил, обращаясь прямо к Норберу Моони.

— Извините меня, господин Моони, если я позволю себе, с вашего разрешения, конечно, один вопрос! — при этом голос карлика звучал особенно вежливо и скромно.

Все невольно подняли голову и взглянули на Каддура, потому что он первый раз говорил таким образом, первый раз обращался к кому-нибудь с вопросом.

— Сделайте одолжение, спрашивайте все, что хотите, — с готовностью отозвался Норбер Моони, — я охотно слушаю вас!

— Если это не будет слишком большой нескромностью с моей стороны, — продолжал Каддур, — то я желал бы знать, из числа ли ваших друзей те господа, о которых вы сейчас изволили упомянуть?

— Какие господа?.. Костерус Вагнер, Питер Грифинс и Игнатий Фогель?

— Да, главным образом два последние!

— Ах, что вы! Эти господа никогда не были и не могли быть моими друзьями!..

— Но я полагал, — прошептал Каддур, чрезвычайно смущенный, — я полагал, что эти господа ваши компаньоны!

— Да, если хотите, они действительно мои компаньоны, но прежде всего это мои заклятые враги, которые не останавливались ни перед чем, лишь бы воспрепятствовать осуществлению моей заветной мысли, моего предприятия!..

Возможно ли?! — воскликнул Каддур, вскочив со своего стула, — а, теперь я все понимаю! Да, все!., Так, они известили через посредство одного араба Радамехского Могаддема о вашем намерении и выдали ему вашу тайну… Как же я ослеплен был тогда, как мог я так грубо заблуждаться!! Но эти люди, — продолжал карлик и вдруг остановился среди своего неожиданного порыва и посмотрел в глаза Норбера Моони, горевшие особенным огнем, — эти люди, которых вы допустили стать участниками вашей экспедиции в Судан, неужели они вам совершенно неизвестны? Неужели вы даже не знали, кто они?

— Я положительно ничего не знал о них! Это были не более, как случайные сотрудники, навязанные мне силой обстоятельств, или, иначе говоря, просто контролеры по денежной части, всегда стоявшие в стороне и не имевшие решительно ничего со мной общего. Я даже не знаю, кто они, чем занимались раньше и откуда взялись! Да, в сущности, не все ли мне это равно?!

— Но мне это не все равно! И я, который знаю об этом, должен вам сказать все, что знаю о них! — воскликнул Каддур, которым с каждой минутой овладевало сильное волнение. — Я должен рассказать вам все это, потому что это единственное мое перед вами оправдание за все то зло, которое я сделал и собирался сделать вам!.. Я должен это сделать, потому что вы своими последними словами разбили преграду, стоявшую между вами и моей к вам признательностью!.. Но разве я мог знать?.. Я смешивал вас всех в одно общее чувство ненависти и презрения, какое я питал к этим людям!.. Ах, господин Моони, вы не поверите, как я счастлив теперь, счастлив тем, что эти люди не ваши друзья!.. Ведь это Действительно правда?.. Если бы они были вашими Друзьями, то, несмотря на все то, чем я вам обязан, несмотря на все ваше великодушие и доброту, я никогда не мог бы стать вашим другом!

И бедный карлик, обливаясь слезами, сжимал в своих руках руку Норбера Моони, протянутую к нему честно, благородно и открыто.

— Значит, вы знаете Грифинса и Фогеля? — с любопытством осведомился доктор.

— Знаю ли я их, этих мерзавцев и негодяев, этих извергов, которые лишили меня моей доли счастья на земле? Да, я их знаю, слишком хорошо знаю! — воскликнул Каддур ужасным, угрожающим голосом. — Эти два негодяя лишили меня не только всех радостей жизни, но даже и образа человеческого! Эти изверги в продолжение целых пятнадцати лет подвергали меня самым ужасным пыткам и мучениям, чтобы сделать меня посмешищем для целого света!.. Да, я знаю и ненавижу их от всей души, до того, что готов отдать жизнь за то чтобы хоть одно мгновение держать их в своих руках и заставить их выстрадать хотя бы только тысячную долю того, что они заставили меня выстрадать и претерпеть! Да, ради этого я решился бы на все на свете!

В этих словах карлика звучала такая бешеная, такая демоническая злоба, что, слушая его, нельзя было не содрогнуться. Но несмотря на это, никто из присутствующих не подумал даже остановить его или осудить за эту неистовую злобу, за эту непримиримую ненависть и вражду. Несмотря на свою столь уродливую внешность, этот карлик внушал всем еще больше уважения, чем чувства жалости. И в этом отношении обитатели обсерватории, сами того не сознавая, невольно поддавались тому впечатлению, какое Каддур обыкновенно производил на всех, с кем ему приходилось иметь дело. Невежды, ослепленные его могуществом, видели в нем существо, одаренное сверхъестественными силами, люди более развитые и просвещенные не могли не отдать должной справедливости выдающемуся уму даже и тогда, когда возмущались его шарлатанством. Но теперь, когда этот странный человек решился приподнять завесу своего прошлого, когда из-за нее глянул целый ряд горьких дней, страдания и мучений, святость мученического ореола усилила еще более обаяние его гения и странной загадочности его личности. Вот почему теперь все, здесь собравшиеся, молча слушали его и с живым интересом ожидали дальнейших объяснений, не смея, однако, ни одним словом выказать своего нетерпения или любопытства.

С минуту Каддур молчал, видимо, погруженный в тяжелые воспоминания своего прошлого, затем, подняв голову, продолжал:

— Думаю, что для вас едва ли может быть интересно услышать повесть моей грустной жизни, — при этом голос его звучал как-то мрачно и угрюмо, а брови сурово сдвигались на его морщинистом лбу. — Те вопиющие несправедливости и страдания, каким меня подвергали жизнь и люди, конечно, вызовут в вас только чувство жалости ко мне, а это чувство для меня столь же ненавистно и оскорбительно, как и самая едкая, самая злобная ирония…

На это все наперебой поспешили выразить ему свое живейшее чувство симпатии, свое горячее сочувствие к его страданиям и уверили его, что все они движимы в данном случае отнюдь не праздным любопытством, но сердечным желанием разделить с ним все горе его прошлой жизни. Доктор и на этот раз сумел затронуть самую слабую струну Каддура, заговорив о том, что его биография представляет для него чисто научный интерес. Это заставило наконец Каддура решиться приступить к повествованию истории своей жизни.

— Вас, вероятно, удивит, — начал он, — если я скажу, что я ваш соотечественник? Правда, я не смею наверное утверждать этого, так как не имею на то достаточно основательных данных. Собственно говоря, я не имею ни настоящей родины, ни человеческого имени. Зовут меня Каддур, но мне смутно помнится, что когда я был маленьким ребенком, меня звали Шарль. Что же касается фамилии моей, то я совсем не помню ее, да, кажется, никогда и не знал и уж, конечно, никогда не узнаю ее. Мою семью, родину и место у родного очага, как бы убог и скромен он ни был, — все это разом отняли у меня в самом начале моей жизни. Но некоторые отдельные обстоятельства, некоторые факты, Бог весть каким путем уцелевшие в моей памяти, случайно пойманные на лету слова, отрывки разговоров, над которыми я потом долго думал, даже само знание французского языка, какое я однажды совершенно случайно открыл в себе, — языка, которого я никогда не изучал, — все это, вместе взятое, заставило меня прийти к тому заключению, что я француз, что в этой славной стране прошли ранние дни моего детства. И я с радостью уцепился за это убеждение, потому что для меня было бы Ужасно думать, что я принадлежу к той же нации, к какой принадлежали мои палачи!

— Мне, вероятно, было года три или четыре, когда меня похитили эти негодяи. Родители мои жили в время, как мне помнится, в веселой, живописной деревеньке и, должно быть, были скромные земледельцы. Каждый раз, когда мне, в течение всей моей жизни, приходилось видеть виноградники, я испытывал необъяснимое чувство существа, попавшего в свою родную стихию; я чувствовал в них что-то родное и близкое душе, потому полагаю, что моя семья была или из Бургиньона или из Бордо, или из Лангедока. Как бы там ни было, до только я прекрасно помню, что однажды странствующий цирк заехал к нам в деревню и раскинул невдалеке от нас свою громадную пеструю палатку. Родители мои свели меня на одно из представлений цирка, — и с того момента я ни о чем другом не помышлял, ни о чем не думал и наяву, и во сне, как только о забавных клоунах, блестящих наездниках, дрессированных собачках и красиво оседланных лошадях. И вот, в один прекрасный день, томимый непреодолимым желанием увидеть все это еще раз, я, крадучись, ползком, на четвереньках, пробрался под пеструю холщовую стенку палатки, казавшуюся мне тогда оградой рая. Не прошло десяти минут, как я пробрался туда и с напряженным вниманием наблюдал, как клоуны и канатные плясуны собирали различные принадлежности своего ремесла, очевидно, готовясь к отъезду, как вдруг чья-то тяжелая, громадная рука грузно опустилась на меня, закрыла мне рот, так что я не мог крикнуть, и утащила меня в какой-то темный угол. Здесь я очень долго проплакал и наконец заснул. Когда же я проснулся, то увидел себя в одном из передвижных домиков на колесах, которые так сильно возбуждали мое любопытство, и которым я так дивился, как чему-то невероятному. И вот с тех пор я сделался против воли принадлежностью этой труппы странствующих артистов, и в течение долгих, мучительных пятнадцати лет мне было суждено оставаться покорной, безответной вещью в руках владельца цирка.

— Может быть, вам кажется странным, что в памяти моей уцелели такие точные воспоминания относительно некоторых вещей и обстоятельств, тогда как многое другое мне помнится лишь смутно. Но я ведь ничего не смею утверждать наверняка. Я говорю вам то, что мне помнится самому, говорю так, как это сложилось и сохранилось в моей памяти, на самом дне души. Но в течение всей моей жизни я всегда цеплялся за эти ранние воспоминания, как за единственные светлые дни моего существования. Наш маленький, залитый ласковым, солнцем сад, нежный поцелуй матери, веселый, даже добродушный смех отца, вот то, чего не смогли изгладь из моей памяти ни годы, ни страдания, ни дикое, варварское обращение со мной людей, в руках которых я тогда находился.

Каддур остановился на минуту, как бы отдаваясь душе этим сладким воспоминаниям своего раннего детства, а глаза слушателей невольно наполнялись слезами во время изложения скорбной повести этого человека который вдруг стал всем им близок, как родной.

— Питер Грифинс и Игнатий Фогель, — продолжал карлик, — были владельцами и директорами этого странствующего цирка. У этих негодяев был в ту пору карлик, который представлял собой главную приманку их цирка, но карлик этот захворал. Опасаясь, что он умрет и они таким образом лишатся главного источника своих доходов, эти изверги возымели дьявольскую мысль подготовить себе искусственного карлика, — и этим карликом должен был сделаться я!.. Они лишили меня роста — заключили мое бедное тело в железные тиски, в которых оно, сдавленное тугими холщовыми бинтами, не могло больше нормально развиваться, а уродовалось и становилось с каждым годом более безобразным. Стиснутое в железных тисках, оно не могло расти, как не растет нога китаянки, стиснутая в деревянной колодке. Как видите, их хитроумная выдумка удалась им как нельзя лучше. Конечно, на это потребовалось немало времени, варварских истязаний и горьких слез… Но что до всего этим тиграм в человеческом образе?..

— По прошествии нескольких лет, украшенный громким прозвищем «Генерала Миджи, бывшего главнокомандующего Мирмидонов султана Батавии», я был выставлен напоказ почтенной публике…

— Я не стану говорить здесь о всех тех унижениях, оскорблениях, невыразимых душевных страданиях всякого рода, которые ежедневно выпадали мне на долю, но я не могу позабыть о них, хотя бы прожил несколько тысяч лет!.. Все это уцелело в моей памяти до самых мелочей так, как если бы я все это подробно записывал изо дня в день… Мы изъездили множество стран. Всюду меня показывали на посмешище зевакам и ротозеям всех наций от севера до юга, от востока и до запада. Мы положительно изъездили весь свет, и я научился ненавидеть и презирать людей многих стран. Долгое время мое уродство давало хорошие доходы моим мучителям и тиранам, но, конечно, не мне: я не получал из их барышей ни малейшей доли; мало того, меня держали в тесном заключении, в клетке, точно зверя, под постоянным строгим присмотром из опасения, чтобы я не сбежал Меня беспрестанно мучило сознание, что я служу источником богатства и благополучия для тех бесчеловечных извергов, которые изуродовали мое тело и превратили из человека, как все люди, в безобразное, отталкивающее чудовище, утратившее даже образ человеческий.

— Наконец доходы антрепренеров стали мало-помалу уменьшаться; люди наглазелись вволю, и я перестал быть диковинной новинкой, на которую все эти зрители ловились, как на удочку. И вот в один прекрасный день я узнал, что меня продали вице-королю Египта, который подарил меня своим детям, как какого-нибудь редкого пони или механическую тележечку, купленную для их забавы.

— С этого времени я уже не видел подлых виновников моих несчастий, до того дня, когда вдруг так неожиданно очутился лицом к лицу с ними, вот в этой самой зале, на пике Тэбали.

— После того прошло много-много лет, наполненных самыми разнородными, самыми пестрыми событиями. Но надо ли вам говорить, что моя ненависть к этим людям и моя жажда мести только росли с годами?..

— Живя во дворце хедива вместе с его детьми, как диковинный зверь, которого то били, то ласкали, я сделался в буквальном смысле этого слова «терпи-горем» этих маленьких, злобных дикарей, что было для меня еще более унизительно, чем даже грубость и бесчеловечное обращение со мной других людей. Я здесь умышленно употребил слово «терпи-горе», потому что при дворе хедива существовал еще древний обычай, как при дворах средневековых королей, а именно, — когда эти маленькие дикари заслуживали своим поведением и проделками какого-нибудь наказания, в большинстве случаев телесного, конечно, то это наказание применялось на мне. Однако побои издавна были мне знакомы, к насмешкам и поруганию всей придворной челяди я также вскоре успел привыкнуть: ведь я испытал на своем веку и не такие еще горькие минуты! Но зато здесь у меня было утешение: здесь была у меня под рукой наука, и все пути к ней были открыты. Хедив был человек неглупый, по-своему, конечно, и надо ему отдать справедливость, не пренебрегал ничем, чтобы дать детям своим возможно лучшее образование; с этой целью он выписывал для них за громадные деньги из Европы лучших учителей и преподавателей. Я имел право присутствовать при занятиях, и между тем, как дети хедива потягивались и зевали по сторонам, я с жадностью ловил каждое слово. Таким путем я изучил историю, физику и естественные науки, математику, философию и языки. Мне, конечно, приходилось тщательно скрывать эти богатства знаний, иначе меня бы неминуемо изгнали из классной; я все это таил, а в душе радовался порой тому, что сам хедив, ничего не подозревая, давал мне в руки то оружие, с помощью которого я мог со временем отплатить ему за свое унизительное рабство.

— По мере накопления знаний, чувство злобы и ненависти к людям росло во мне. Я уже хотел мстить не только прямым виновникам всех моих несчастий, а и всем участникам их, всем тем, кто так или иначе являлся причиной моих страданий и унижений. Я возненавидел все человечество; мечтал поработить его, чтобы, в свою очередь, издеваться над ним, как оно издевалось и глумилось надо мной и моим уродством; мечтал стать великим благодаря науке, а также силе и власти, которые я стремился приобрести над людьми, чтобы они не видели и не замечали моего безобразия, а только трепетали и склонялись передо мной!

— К тому времени, когда я успел уже усвоить все то, что господа профессора могли дать мне, готовилось восстание Араби-Паши. Я был одним из первых, кто узнал о нем, и предложил свои услуги. Вернее даже, этот Араби-Паша был не что иное, как кукла, которую я дергал за нитки. Но он дал себя подкупить золотом англичанам, и мы скорее были преданы, чем побеждены. Тогда меня и Араби послали на острив Цейлон.

— Но и здесь, на мое счастье, я нашел средства еще более расширить свои познания и обогатиться новым оружием и новыми средствами борьбы против своих врагов. Наше восстание ознакомило меня на практике с военным делом, с делом интриги и заговоров; живя теперь в полном одиночестве в окрестностях Пуэнтде Галля, я нашел случай сблизиться с несколькими факирами, которые многому научили меня; от них-то я и перенял удивительные тайны, с помощью которых мог стать всемогущим властелином над воображением восточных народов. И вот тогда уже у меня явилась мысль воспользоваться мусульманским фанатизмом, как всесильным рычагом для создания моего будущего могущества. В ту пору как раз этот фанатизм начинал уже пробуждаться на берегах Верхнего Нила. Я бежал с Цейлона и очутился в окрестностях Суакима, где задумал начать свою новую карьеру, дав Радамехскому Могаддему то громадное влияние на всех окрестных жителей, которому суждено было всецело обратиться в мою пользу. Между тем сила и влияние Махди росли с каждым днем, и я обратил на него свое внимание, заранее уверенный, что без всякого труда сумею озадачить его своими чудесами и внушить ему тот суеверный трепет, какой превратит его в послушное орудие в моих руках. Вот в это-то время я имел случай быть в Тэбали и там столкнуться с Грифинсом и Фогелем, и эта случайная встреча разом изменила все мои планы и намерения. Я по-прежнему мечтал завоевать и покорить себе Судан и Египет, а через их посредство и весь остальной мусульманский мир, затем — повести его войной на гордую Европу. Но прежде всего я желал отомстить своим мучителям и палачам, я хотел одновременно поразить и их лично, и блестящее дело, неслыханное, колоссальное предприятие, которое я считал их делом и предприятием. Я хотел уничтожить все это разом. Вот причина, почему я стал следить за всеми вами, почему воспользовался первым представившимся мне случаем, чтобы схватить вас. Как все затем случившееся обернулось против меня, как я вдруг совершенно неожиданно из торжествующего победителя превратился в побежденного, из пленившего стал пленником и как затем, только благодаря мнимой смерти, избежал смертной казни, — все это вам уже известно… Но я не жалею теперь ни о своей неудаче, ни о гибели всех моих честолюбивых замыслов, потому что эти неудачи доставили мне случай убедиться в том, чего я не знал раньше, чему не верил и не хотел верить, а именно, что есть на свете добрые, честные люди, способные платить добром за сделанное им зло и прощать все обиды и оскорбления. Я не жалею даже о том, что очутился в положении «изгнанника Земли» и против воли перенесен на Луну, но только потому, что я здесь с вами!.. Но жалею об одном, о том, что настоящие виновники моих страданий и моих преступлений не здесь, что я из-за этого лишен возможности свести с ними счеты!..

— Быть может, вы когда-нибудь опять встретите их на земле! — воскликнул, смеясь, Норбер Моони, стараясь этим замечанием рассеять грустное и тяжелое впечатление, вызванное печальным рассказом Радамехского карлика. — Ведь мы же не имеем ни малейшего основания полагать, что господа комиссары-контролеры сколько-нибудь пострадали во время катастрофы… Кроме того, вы, вероятно, не предполагаете, что мы намерены оставаться здесь до скончания века и совершенно отказались от мысли возвратиться снова на родину?

— Да, да! — подхватил доктор. — Поговорим теперь о предстоящем отъезде! Что же, милейший мой Моони, вы в самом деле думаете, что нам будет возможно рано или поздно вернуться на нашу родную планету? — обратился он к Норберу Моони.

— В этом я нисколько не сомневаюсь, — ответил молодой ученый, — раз судьбе было угодно оставить при нас все, что для этого может быть нужно… Все дело теперь заключается в том, чтобы снова привести в действие наши инсоляторы; часть их, как я успел заметить, пострадала во время катастрофы, и их придется исправить, точно так же, как восстановить главнейшие части электрического механизма и снова привести его в действие.

— Но, в таком случае, почему же нам не приняться тотчас за это дело?! — воскликнула Гертруда Керсэн с нескрываемым оживлением.

— Как! Вы уже соскучились здесь, на Луне? Скучаете в нашем обществе, мадемуазель? — укоризненно-шутливо воскликнул Норбер Моони.

— Нет, не то чтобы соскучилась, — возразила Гертруда Керсэн, — нет, я ни за какие деньги не уступила бы никому другому мое место здесь, на Луне, где столько интересного, столько необычайного, но вместе с тем, если бы мне, например, предстояло провести здесь остаток моих дней, то есть продолжать оставаться здесь до самой моей смерти и никогда не видеть более моего дорогого отца или же очень долго ждать этого счастливого часа свидания с ним, то, согласитесь сами, что я имела бы некоторое основание пожаловаться на свою судьбу! — так же шутливо закончила молодая девушка.

— Что касается меня лично, — прибавил Норбер Моони, — то, признаюсь, я охотно согласился бы прожить здесь год или два, с исключительной целью обогатить науку множеством весьма важных данных. Но не беспокойтесь, мадемуазель Гертруда, вам не грозит такая ужасная перспектива; даже если бы я того желал, мне невозможно было бы оставаться здесь так долго, потому что нашего запаса воздуха не может хватить на столь продолжительный срок. Однако вы все же согласитесь, надеюсь, пробыть здесь одну Лунную ночь, когда она сменит собою настоящий день?

— Одну Лунную ночь, продолжающуюся четырнадцать суток! Это будет, по всей вероятности, очень мрачно… но что же делать?! Всем нам волей-неволей приходится покоряться вам, господин астроном, так как вся наша судьба в ваших руках!

— Прекрасно! Но прошу вас не думать, что я добровольно, по собственному желанию, замышляю продлить срок нашего пребывания на Луне. Упаси меня Бог от такого коварства! Нам потребуется более двух недель, чтобы вновь установить и привести в действие все наши машины и аппараты. А в продолжение этого времени настанет ночь, — и тогда, как вы сами отлично понимаете, наши инсоляторы не будут действовать, и нам волей-неволей придется дожидаться возвращения Солнца. Вот это-то и заставляет нас оставаться на Луне по крайней мере до следующего лунного дня. Я уже сделал по этому случаю самые точные вычисления; по моему расчету, мы имеем в своем распоряжении как раз только необходимое количество воздуха, чтобы дожить до того времени, и то с одним только условием, чтобы не тратить даром или попусту этот столь драгоценный для нас воздух и ни под каким видом не зажигать никакого огня. Я говорю это по адресу некоторых любителей курева, которые ради простого удовольствия выпустить через нос несколько струек синеватого дыма сжигают по меньшей мере двадцать кубических метров воздуха!.. — при этом Норбер Моони бросил выразительный взгляд в сторону стоявших немного поодаль Тирреля Смиса и Виржиля.

Оба виновника молча опустили головы и скромно обещали, что впредь они уже не провинятся. Они, конечно, не могли даже предполагать, что здесь, на Луне, каждая трубочка обходится так дорого. Тиррель Смис, желая скрыть свое смущение, поспешил прибрать со стола, чтобы удалиться на кухню с целой грудой тарелок.

Но едва он успел удалиться, как из кухни послышался шум бьющейся посуды, и почти в тот же самый момент злополучный Тиррель вернулся в залу бледный, испуганный, дрожащий всем телом и едва в состоянии держаться на ногах.

— Воры! воры! — пробормотал он. — Я видел… как один из них бежал через окно, когда я вошел в кухню.

Загрузка...