Побывав в людской и на кухне и убедившись, что Виржиль ничего не преувеличил, Норбер Моони послал своего верного слугу пригласить доктора Бриэ в галерею телескопов — втроем обсудить это дело. Кто могли быть эти странные воры, которые, разграбив съестные припасы, не коснулись превосходного, дорогого серебра баронета? Это одно уже, казалось, указывало на то, что эти воры были скорее какие-нибудь животные, чем воры в человеческом образе. Но, с другой стороны, обнаружена кража оружия и снарядов, что, в свою очередь свидетельствовало о том, что это были существа хотя и злонамеренные, но тем не менее одаренные разумом…
Как бы то ни было, во всяком случае, необходимо было как можно скорее разузнать об этом и затем приступить к серьезным, систематическим розыскам баронета. Эта новая экспедиция могла быть сопряжена с опасностями, а потому было решено, что Гертруда Керсэн и Фатима останутся дома под охраной достопочтенного Тирреля Смиса, а доктор Бриэ, Виржиль, вооруженные с головы до пят, должны были сопровождать Норбера Моони в его рекогносцировке.
Остановившись на этом, призвали примерного камердинера для того, чтобы сообщить ему о принятом решении и наказать строго-настрого ничем не беспокоить и не тревожить женщин, которых оставят на его попечение, не говорить им ничего о настоящей цели экспедиции. Слуге приказано было также запереть все двери на ключ, держать оружие наготове и не пускать никого, не иначе как основательно исследовав, кто и зачем пришел. Отдав все эти необходимые распоряжения, трое мужчин снарядились как можно лучше, тщательно зарядив свои ружья взрывчатыми пулями, которые нарочно с этой целью принесли из арсенала. Затем, простившись с Гертрудой Керсэн, которую уверили в том, что они идут разыскивать баронета, пошли к дверям, собираясь оставить залу.
— Откуда мы начнем наши поиски? — осведомился доктор Бриэ, стоя у самой двери.
— Я того мнения, что нам прежде всего следует идти в сторону Моря Ясности, — сказал Моони.
— Море! вы сказали «море»! — радостно воскликнула Фатима, хлопая в ладоши от восторга. — Ах, как бы я хотела опять выкупаться в нем вместе с доброй моей госпожой, как мы всегда делали это в Суакиме!
— Не спеши радоваться, милая моя Фатима! — сказал Норбер Моони, — в том море, о котором я говорю, нет ни капли воды!
— Как! В море нет воды?!..
— Да, дитя мое! Воды в нем нет ни капли, точно так же как нет влаги в атмосфере Луны. Мы были бы осуждены на ужаснейшие мучения от жажды, если бы только по особому счастью все наши цистерны не были вдоволь снабжены ею, что, конечно, спасает нас от этой страшной пытки… Море же, о котором я говорю, как и все моря на Луне, не что иное, как громадная песчаная равнина.
— Но в таком случае, зачем же называть их морями? — спросила Гертруда.
— Потому что первые астрономы, которые открыли их присутствие на Луне, лет полтораста или двести тому назад, приняли за моря эти громадные низменные пространства, которые по форме своей и по внешнему виду представляют собой то самое, чем были бы все наши моря и океаны земного шара, если бы воды, покрывающие их, вдруг почему-либо иссякли. Кроме того, мы, вероятно, сумеем доставить вам еще более полные сведения обо всем этом по возвращении с поисков баронета, так как я не смогу, конечно, исследовать этот вопрос со сравнительно большей подробностью, чем это могли сделать до сего времени мои собратья-астрономы, наблюдая Луну с поверхности земного шара.
— В таком случае идите скорее! — сказала Гертруда, — не то вас застигнет ночь. Теперь уже, наверно часа два или три пополудни!.. Конечно, это только одно предположение, так как ничего положительного относительно времени здесь сказать нельзя: ведь у нас все часы стоят…
— Что касается ночи, то об этом вам беспокоиться нечего, — засмеялся Норбер Моони, — ночь едва ли может застигнуть нас. Если только мои расчеты верны, то мы имеем еще по меньшей мере двести шестьдесят четыре часа дня…
— Возможно ли? Неужели дни так длинны здесь, на Луне?
— Да, здесь день продолжается средним числом четырнадцать суток: ведь лунный год имеет всего только двенадцать таких продолжительных дней.
— И за все это время мы не будем спать? — осведомилась с видимым страхом и смущением Фатима.
— Нет, почему же? Ничто не мешает нам спать когда захочется. Мало того, мне кажется, что, согласно нашим земным привычкам, нам следует установить с этой целью определенные периоды отдыха или сна через равномерные промежутки времени. Мы будем спать днем, вот и все!..
— Ну, а ночь, когда ночь наступит, будет она такая же длинная, как и день, господин Моони? — осведомилась Фатима.
— Да, точно такая же! Она будет продолжаться четырнадцать суток, и единственным нашим освещением в это время будут свет звезд… и свет Земли!..
— Ах, Боже мой! Как это странно! — воскликнула Фатима.
— Нет, почему же? Это отнюдь не более странно, чем длинные дни и такие же длинные ночи в полярных странах земного шара… Однако нам пора идти. Надо же постараться отыскать баронета!.. Пойдемте, доктор… Виржиль, все ли ты захватил с собой? Карты, компас, барометр и все остальное, что нам может понадобиться?
— Да, господин Моони, я взял все, что вы приказали.
— Ну, хорошо! Теперь вперед!.. И теперь, вплоть до момента нашего возвращения сюда, мы с вами и глухи, и немы.
— Простите, еще одно слово! — взмолился доктор. — А как будет здесь действовать барометр?
— Да точно так, как и на земле, или, по крайней мере, почти так. Это одно из счастливейших условий нашего настоящего положения. Смотрите, в данный момент давление семьсот семьдесят два миллиметра, и вы увидите, что когда мы очутимся снаружи, окажется то же самое. Это служит нам доказательством, что нам сравнительно легко будет сохранить наш запас воздуха и сравнительно безнаказанно разгуливать в разреженной атмосфере Луны.
— Если она до такой степени разрежена, — заметил доктор, — то чем объяснить такое явление, что давление барометра одно и то же как на Луне, так и у нас?
— На это может быть лишь одно объяснение а именно, что толщина атмосферного слоя Луны несравненно больше, чем толщина атмосферного слоя земного шара! Заметьте, что это как нельзя лучше согласуется с несравненно меньшей силой тяжести на поверхности Луны; этим же объясняется и то, что атмосфера Луны невидима для наблюдений с Земли. Как видите все эти явления как бы вытекают одно из другого… но довольно болтать, идемте… на этот раз нам в самом деле следует идти! — И они вышли за дверь.
Наши исследователи быстро спустились по дороге ведущей к подошве пика Тэбали, и затем по тому пологому скату кратера, который служил как бы продолжением этой дороги, и вскоре очутились в долине, усеянной небольшими вулканами. Они прошли по ней, не останавливаясь, направляясь к юго-востоку, и достигли наконец громадной песчаной низменности.
Низменность эта простиралась настолько, насколько хватало глаз, то есть вплоть до самого края горизонта; и, как то предвидел молодой астроном, местность эта чрезвычайно походила во всех отношениях на Сахару, с той только разницей, что на всем протяжении этого песчаного океана не виднелось нигде ни одного оазиса, и что здесь солнечный свет был еще ярче, еще ослепительнее, еще резче, чем в африканской пустыне.
Если бы здесь было хоть одно живое существо или даже хотя бы мертвое, безразлично, на этом громадном, залитом солнцем пространстве его можно было бы увидеть на расстоянии целых десяти миль. Но ни малейший признак присутствия живого существа не нарушал мертвенного однообразия этой безбрежной пустыни. Не подлежало никакому сомнению, что баронета здесь не было.
— Пойдемте посмотреть, нет ли его в стороне Апеннин! — написал Норбер Моони в своей записной книжке, которую он передал поочередно своим спутникам.
Это была большая горная цепь, некоторые из вершин которой, по точным измерениям наших астрономов, достигают высоты не менее трех тысяч метров над уровнем Моря Ясности, примыкая к нему на северо-востоке уходя к западу. Менее чем за час наши путники добрались до первых отрогов этих гор. Как и следовало ожидать, цепь эта представляла собой груды гигантских кал вулканического характера, громоздившихся уступами, один над другим, над целым рядом громадных потухших кратеров.
Несмотря на слабую силу притяжения на поверхности Луны, подъем на эти гигантские следы прежних переворотов был делом далеко не легким. Тем не менее наши трое французов основательно исследовали эту горную цепь, постепенно взбираясь с уступов на уступы, и наконец достигли одной из вершин, с которой открывался на оба ската хребта обширный вид на расстояние по меньшей мере шестидесяти миль. Барометр указывал высоту три тысячи двести пятьдесят три метра.
Тщетно, однако, бинокли и подзорные трубы наших путешественников исследовали всю даль этого обширного горизонта: всюду было безлюдно и безжизненно, нигде ни малейшего признака присутствия какого-нибудь живого существа. И здесь было то пустынное безлюдье и глухое одиночество, как и в песчаном океане Моря Ясности.
Норбер Моони только что опустил свою подзорную трубу и готовился уже подать знак возвращаться в обсерваторию, как вдруг одна скала в виде небольшой пирамидки, возвышавшаяся над той вершиной, на которой они останавливались, случайно привлекла внимание молодого астронома. Он подошел к ней поближе. Очевидно, этот осколок скалы был воздвигнут здесь человеческой рукой; скала эта была грубая, необтесанная, но заботливо воздвигнутая стоймя, причем под основание ее было подложено много мелких камней, чтобы не дать упасть или пошатнуться этому осколку скалы. Чтобы всякий мог знать, что должен означать этот первобытный памятник среди голой и безжизненной пустыни, на одной из сторон этой скалы была выцарапана ножом следующая латинская надпись:
«Sir Bucephalus Coghill, Bart.
Primus inter mortales.
Lunae monies Appeninos adiit.
M. DCCC. LXXXIV»
Иначе говоря:
«Сэр Буцефал Когхилль, баронет,
первый из смертных
поднялся на горную цепь
лунных Апеннин».
— Ну, вот! — засмеялся Норбер Моони, указывая доктору на надпись на скале, — для того, чтобы увековечить здесь свое имя, наш милейший баронет покинул нас и доставил нам столько тревог!.. Теперь, вернувшись домой, мы, вероятно, застанем его уже в овчарне!.. Ну, кто бы мог думать, что он способен на подобный поступок пустого тщеславия?
Весьма довольные этим результатом своих поисков по крайней мере в том, что касалось сэра Буцефала трое исследователей пустились в обратный путь к обсерватории. С той высоты, на которой они теперь находились, им была видна самая прямая, как казалось, и ближайшая дорога и они решили избрать именно ее. Это было своего рода ущелье, ведущее прямо к кратеру Ретикуса, вероятно, русло какого-нибудь могучего широкого потока, который силой пробил себе здесь дорогу к морю. Здесь было и сравнительно прохладно, и тенисто, и, что еще того лучше, наши путешественники вдруг заметили, что они здесь слышат эхо своих шагов… Из этого Норбер Моони заключил, что в данный момент они находятся в полосе воздуха, более или менее нормального для них.
Молодой ученый поспешил тотчас же убедиться в этом, отказавшись на минуту от своего респиратора. Но ему пришлось почти тотчас же снова прибегнуть к нему. Воздух здесь был недостаточно плотен, чтобы им можно было дышать. Кроме того, и здесь не было заметно ни малейшего признака растительности… Значит, этот слой более сгущенного воздуха также являлся клочком атмосферы земного шара, уцелевшим на дне этого глубокого и тесного ущелья. Таков был, по крайней мере, вывод, к которому пришел молодой астроном. Немного погодя это предположение нашло себе подтверждение в том, что они наткнулись совершенно неожиданно на обломки одной из плавильных печей стеклянного завода, оторвавшейся, вероятно, от подошвы Тэбали и скатившейся в русло пересохшего горного потока.
Этот поток омывал когда-то подошву кратера Ретикус, а следовательно, теперь и пика Тэбали, так что следовавшие по его иссохшему руслу путники пришли к противоположному скату пика, по которому им и надлежало подняться к обсерватории. Они воспользовались этим случаем, чтобы осмотреть и эту сторону пика, и пошли той тропинкой, которая вела мимо места погребения Радамехского карлика. Вдруг они очутились лицом к лицу с такого рода зрелищем, какого они никак не могли ожидать.
Камень, которым был завален вход в могилу карлика, отделился, вероятно, во время катастрофы, вызвавшей перемещение пика Тэбали на Луну, и теперь тело покойного карлика лежало на виду в углублении скалы в том самом виде, как его поместили там воины Черной Стражи.
Норбер Моони и Виржиль инстинктивно отвернулись от этого зрелища и хотели уже было приподнять с земли камень, чтобы снова завалить им отверстие в скале. Но доктор подошел к телу карлика и принялся разглядывать его с чрезвычайным любопытством. Затем он вдруг нагнулся, взял руку покойника и с величайшим вниманием стал присматриваться к весьма приметной красноте на этой руке, красноте, которую, по-видимому, можно было приписать действию солнца.
Потом доктор поспешно достал из своего кармана записную книжку и быстро написал на ней следующие слова.
«Припек солнца на трупе!., это нечто неслыханное! право же, это уж слишком невероятно даже и для жителей Луны!» — и, обернувшись к своему спутнику, он с видимым волнением передал ему свою записную книжку.
Норбер Моони не без интереса прочел этот протест врача; конечно, к числу несомненных признаков смерти принадлежит и полнейшая невозможность заставить вздуться кожу мертвого под влиянием ожога. Между тем доктор, как бы желая добиться в этом деле ясности, достал из кармана свой стетоскоп, приложил его к груди покойника и стал внимательно слушать.
Но увы!.. Ведь на Луне не существует никакого звука. Доктор тотчас же вспомнил об этом и решил, что полнейшее отсутствие биения сердца еще ничего не доказывает при данных условиях.
Недолго думая, он обнажил тогда маленькую, тщедушную грудь карлика и нажал ладонью своей руки в область сердца.
Да, он не ошибся!., в этом нет ни малейшего сомнения!., слабая пульсация, правда, едва приметная, ощущалась под рукой.
И вот, прежде чем Норбер Моони и Виржиль успели сообразить, что, собственно говоря, намерен сделать доктор, они увидели, как их спутник нагнулся, схватил тело карлика на руки, точно шестимесячного младенца, и со всех ног бросился бежать со своей странной ношей по дороге к обсерватории.
Они последовали за ним, все еще недоумевая. Между тем доктор Бриэ только пробежал через круглую залу обсерватории мимо оторопелого, бессмысленно смотревшего на него Тирреля Смиса, Гертруды Керсэн и Фатимы, охваченных ужасом и омерзением и, вбежав в свою комнату, уложил карлика на свою собственную кровать. Не теряя даром ни минуты, он изо всех сил принялся растирать все тело покойника жесткой платяной щеткой и одновременно с этим вдыхать при помощи серебряной трубки, взятой из его несессера, воздух в легкие карлика, предварительно вытянув кончиком щипцов странного вида скорченный и скрюченный язык своего пациента.
Норбер Моони и Виржиль вошли следом за доктором в его комнату и с любопытством следили за всеми его манипуляциями.
Благодаря столь энергичным средствам, к немалому удивлению Норбера Моони и Виржиля, Радамехский карлик стал заметно оживать в руках доктора. На их глазах он стал дышать все глубже и глубже, подпрыгивал и корчился под грубым прикосновением жесткой щетки, красный, как вареный рак, кашлял, чихал, и наконец, раскрыл глаза и слабым голосом прошептал по-французски:
— Пить!
— Пить! Ах, хитрец! — воскликнул совершенно счастливый и сияющий доктор, — он просит пить! Виржиль, дайте нам по стаканчику доброго старого вина, — добавил он, обращаясь к Виржилю, весь красный и обливаясь потом. — Мы его вполне заработали!..
Норбер Моони между тем спрашивал себя, не во сне ли он видит все это. Но сомневаться не было решительно никакой возможности: Радамехский карлик, которого все считали умершим уже более двух недель, и которого вся черная гвардия, в полном ее составе, проводила в могилу, теперь тут, на его глазах, жив и здоров, дышит и говорит!.. Нет, это уже переходило за пределы возможных странностей, даже и на Луне! Уж не обладает ли эта наша спутница, чего доброго, способностью одарять новой жизнью земные организмы?.. Он положительно не знал, на каком предположении ему следует остановиться.
Доктор был теперь слишком занят и озабочен, чтобы к нему можно было обратиться с расспросами. Принявшись снова растирать своего больного все с тем же усердием, он дал ему вдохнуть чистого кислорода и влил в горло с полрюмки крепкого старого вина, затем, отхлебнув и сам полстакана разом, принялся утирать пот с лица с видом человека, весьма довольного результатами своих трудов.
— Ну, наконец, скажите же мне, что это за непостижимое явление, доктор? — воскликнул Норбер Моони, будучи не в силах долее сдерживать свое нетерпение.
— Это явление совершенно обычное, а вовсе не непостижимое! — засмеялся доктор Бриэ. — Ничего не может быть проще этого. Мы имеем перед собой самый обыкновенный случай каталепсии. Но, что всего важнее, эта каталепсия произвольная, умышленная, так сказать. Мне уже давно было известно, что некоторые фокусники и индейские факиры умеют достигать такого рода результатов, но я никогда еще не имел случая лично наблюдать подобных явлений. Вот почему данный случай так заинтересовал меня… Ничего более благоприятного для меня в этом отношении я не мог бы желать… Вот теперь вы сами свидетели, что этот субъект представлял собой все самые несомненные признаки смерти, и что он пробыл в могиле… сколько времени?., ну, по меньшей мере целых две недели!..
— Даже немного более, если не ошибаюсь! — отозвался Норбер Моони.
— Конечно, это много меньше, чем знаменитый цейлонский факир, которого наблюдал доктор Сирек, и который пробыл в земле шесть месяцев. Но надо, однако, быть справедливым: мы потревожили этого господина, а то, быть может, и он пробыл бы не только шесть месяцев, а, пожалуй, даже и целых шесть лет на том месте, где мы его нашли!
—Мне кажется, что быть зарытым шесть месяцевили шесть дней — это почти одно и то же! — заметил Норбер Моони, — и чудо одинаково поразительно как в том, так и в другом случае!.. Но чем его можно объяснить?
— Насколько мне известно, это достигается последовательными упражнениями. Эти факиры и индейские жонглеры постепенно приучают себя путем чрезвычайно продолжительных опытов к полнейшей неподвижности, сводят до минимума свою растрату жизненных сил. Они усердно упражняются, чтобы не дышать подолгу, проводят лежа неподвижно в тесном ящике, более или менее герметически закупоренном, сначала по несколько минут, затем по несколько часов, наконец, и по несколько дней, недель и даже месяцев. Мало того, они приучаются также наполнять свой желудок, как какой-нибудь резервуар, дыхательным воздухом обычной своей атмосферы, который они впоследствии умеют пропускать в чрезвычайно малом количестве в свои легкие. С этой целью они подрезают себе жилки под языком, что позволяет им совершенно закидывать назад язык и закрывать им гортань, так что они по желанию могут открывать и закрывать дыхательное горло по мере надобности. Кроме того, эти люди умеют действовать посредством самовнушения и гипнотизировать себя, упорно глядя на кончик своего носа; умеют достигать такого сокращения грудных мускулов, что прекращают деятельность своего сердца, по крайней мере настолько, что его биение делается совершенно неуловимо для выслушивания даже посредством стетоскопа. Затем, как вы, конечно, и сами знаете, они владеют секретом ядов, которые мгновенно производят такое действие, что наступившая под их влиянием мнимая смерть положительно ничем не отличается от действительной смерти и может ввести в заблуждение каждого.
— Из всего этого вы видите, милейший мой Моони, что, обладая совокупностью всех вышеупомянутых средств и приемов, эти господа, факиры и фокусники, которые поистине могут быть названы артистами своего дела, без труда могут создать самую полную иллюзию смерти и безнаказанно дать зарыть себя даже и на весьма продолжительный срок. В это время они живут или, вернее, прозябают в своем гробу или могиле до того самого момента, когда их друзья или родственники найдут нужным вырыть их и возвратить опять к жизни.
— В том случае, который наблюдал доктор Сирек, мнимый покойник был зарыт в землю и накрыт слоем чернозема, на котором посеяли маис. И только тогда, когда совершенно вызревший маис был надлежащим порядком убран, то есть по прошествии целых шести месяцев, тело факира было вырыто из земли, — и он вновь ожил!
Норбер Моони с живым любопытством слушал объяснения и рассказ доктора Бриэ. Но интерес его был ничто в сравнении с тем напряженным вниманием, какое проявлял к его словам Каддур.
Совершенно пришедший в себя карлик теперь уставился широко раскрытыми глазами на доктора и, напрягая свой слух и внимание, старался не пропустить ни одного слова из того, что говорилось.
Доктор заметил это и поспешил прервать свою лекцию, решившись продолжать ее в большой круглой зале: он не считал удобным, чтобы его пациент так волновался тотчас после своего возвращения к жизни.
— Ну, что, милейший мой! — сказал он, обращаясь к карлику с чисто профессиональной дружелюбной, немного покровительственной фамильярностью, ласково потрепав его по плечу, — теперь нам, по-видимому, намного легче, не правда ли?..
— Но вот тебе добрый мой совет: не повторяй ты больше этих шуток; тем более, что теперь ведь они не могут уже ввести нас еще раз в обман!.. Виржиль сейчас принесет тебе чашку крепкого бульона, реймский бисквит и полрюмочки старого бордо… а затем надо будет хорошенько выспаться, после чего, когда ты наконец проснешься, будешь здоров, как я!
Слушая доктора и глядя на его приветливое, ласковое обращение с этим уродливым, безобразным и зловредным существом, которое еще не так давно было на волосок от вполне им заслуженной смертной казни, и которое избегло ее только тем, что прикинулось отравившимся ядом, можно было подумать, что он имеет дело с самым добродетельнейшим, с самым безобиднейшим из людей, что это его любимый пациент, дорогое Детище, вынянченное им с ранних лет. Такова сила своеобразного чувства врача к своему больному: она совершенно сглаживает и уничтожает в его глазах все посторонние условия и обстоятельства данного случая, всякие посторонние соображения, и заставляет его относиться к больному без всякого отличия, будь он бедный или богатый, влиятельный или же жалкий, слабый и хилый; будь он человек честный и добродетельный или же самый отъявленный мошенник, негодяй и преступник, — для врача ничего этого не существует, в его глазах каждый больной не что иное, как предмет для изучения, для проявления на нем знаний и искусства предмет, вверенный его попечению и заботам, — ничего более.
И такова сила примера, что все обитатели обсерватории отнеслись к Каддуру точно так же, как к нему отнесся доктор Бриэ. Все как будто совершенно забыли о всех злодеяниях и преступлениях Каддура и смотрели на него сначала только как на любопытный феномен, а затем как на своего несчастного брата, товарища по беде, — «изгнанника Земли» как и сами они.
Когда по прошествии нескольких часов Каддур мог встать и прийти в галерею телескопов, где для него раскинули походную кровать, все одни за другими спешили выказать ему свое участие и расположение. Норбер Моони предложил ему часть своего белья; Гертруда принесла ему бульон, приготовленный под ее личным наблюдением; Фатима предложила ему сыграть с ним партию в шахматы, если только он того желает, и принесла доску и фигуры к его кровати, выразив желание развлечь его. Что же касается Виржиля, то этот добродушный человек уже в продолжение целых шести часов, то есть с первого момента появления Каддура в обсерватории, не переставал всячески ухаживать за ним. Только один Тиррель Смис сохранял какую-то недоверчивую сдержанность по отношению к бедному карлику и, по-видимому, в душе осуждал такое заботливое ухаживание других за этим уродцем, считая это совершенно неуместным и неподобающим. Собственно говоря, ему ужасно недоставало присутствия сэра Буцефала, чтобы решить окончательно вопрос о том, насколько ему следует принять участие в этом общем настроении. Будь здесь в числе других и баронет, и окажи он со своей стороны тоже внимание и любезное снисхождение этому безобразному карлику, Тиррель Смис, конечно, счел бы своим долгом в точности последовать примеру своего господина, так как благовоспитанный, образцовый слуга и камердинер всегда и во всем должен быть солидарен со своим господином. Но так как баронет отсутствовал, то Тиррель Смис счел за лучшее воздержаться от всякого рода проявлений своих чувств.
А между тем баронета все еще не было, и его отсутствие становилось все более и более необъяснимым. Однако с того момента, как наши друзья встретили его надпись на одной из вершин Лунных Апеннин, казалось, что особенно беспокоиться о нем нечего.
Сначала Радамехский карлик упорно молчал и с безучастным равнодушием относился к заботливому ухаживанию и всем признакам явного к нему расположения, какие старались проявить по отношению к нему все присутствующие. Казалось, одному только доктору удалось попасть к нему в милость, и только когда он заговаривал с ним, угрюмый карлик оставался, по-видимому, доволен; на других же он положительно не обращал никакого внимания.
Когда же он успел убедиться, что это выражение симпатии к нему вполне искренно, что все эти люди относятся к нему действительно сердечно и с непритворной лаской; когда он понял, что ему от души простили все его прежние проступки и смотрят на него как на своего человека, как на друга, а не как на врага; когда он наконец убедился, что все прошлое настолько забыто, что его каждый раз зовут к столу и сажают вместе с собой и за обедом, и за ужином и делят с ним каждый кусок и каждый глоток совершенно по-братски, то такая безмерная доброта со стороны людей, которым он всегда старался делать только зло, до того потрясла и растрогала его, что, будучи не в силах сдержать своего порыва, он вдруг зарыдал, как ребенок, и разразился обильными слезами.
С этого момента он разом совершенно изменился и в своем отношении ко всем, и в своей манере держать себя.
Он по-прежнему говорил очень мало и неохотно, но выражение тихой грусти, почти кротости заменило на его лице прежнее выражение угрюмой недоверчивости и мрачного вызова, читавшееся прежде в его чертах. По-видимому, какая-то новая струна зазвучала в этом исстрадавшемся, наболевшем сердце. В первый раз в жизни чувство ненависти и злобы к людям тяготило и давило его. Порой в его глазах можно было прочесть нечто, похожее на прискорбное удивление или недоумение.
— Неужели, — казалось, говорил его взгляд, — неужели на самом деле существуют добрые, честные, прямодушные люди, не только в воображении мечтательных поэтов, но и в действительной жизни?.. Так, значит свет наполнен не только одними мучителями и мучениками, не одними победителями и жертвами? Значит есть еще и такие существа, которые живут без злобы и делают добро просто из одной любви к добру, люди, презирающие мщение и одинаково далекие как от подлости трусливого рабства, так и от надменности жестокого деспотизма!?
И, припомнив при этом все те ужасные поступки, которые ему следовало загладить по отношению к этим людям, сравнивая поведение их по отношению к себе со своим поведением по отношению к ним, будь он на месте их, а они на его, он положительно изнемогал под бременем упреков своей совести и не знал, где и в чем ему искать спасения.
В силу какого-то необъяснимого чувства Норбер Моони и Гертруда Керсэн угадывали сердцем под множеством противоречивых чувств, мыслей и ощущений, отражавшихся на лице этого отверженного человека, которого все они теперь старались обласкать и приблизить к себе, глубоко прискорбную повесть безысходного горя и отчаяния. И так как у обоих молодых людей сердце было доброе и мягкое, то такого рода предугадывание тайны прошлого этого человека было для них лишь новым поводом к тому, чтобы удвоить свое внимание и ласку к этому несчастному. Они были до того деликатны и бережны в своих отношениях к карлику, что даже никогда ни одним словом не упоминали ни в разговоре с ним, ни даже в его присутствии о прошедшем. А вместе с тем, нетрудно себе представить, как сильно их интересовала эта загадочная личность с ее гигантскими страстями в этом крошечном тельце жалкого карлика; с такими громадными сокровищами различных таинственных знаний, и притом с такой дикостью, таким варварством!
Интересовала их и эта кажущаяся столь унизительной и презренной роль его при Радамехском Могаддеме, и та страшная власть, которую он проявлял перед ними!.. Но Каддур, по-видимому, желал сохранить тайну своей жизни, и этого было вполне достаточно, чтобы никто не подумал даже коснуться этой тайны.