Теперь вот — во тьме и молчании, когда лишь сестрички-железки жужжат и снуют повсюду, теперь, когда все ушли, а все вокруг пропитано одиночеством, теперь, когда где-то поблизости от тебя витает Смерть и когда мне суждено вскоре оказаться с нею один на один, — вот теперь-то я и решил рассказать обо всей этой истории. Есть у меня и цветные мелки, и пастельные краски, и бумага для рисования, что давали каждому из нас. Может быть, эти записи найдут, и они станут как бы голосом моим, эхом, долетевшим из прошлого и нашептывающим нелепые слова. Может быть.
Когда я закончу, мои записи — «исторический документ» — придется припрятать, и места лучше, чем шкафчик-хранилище, не найти: в нем уже полным-полно разных бумаг, так что мои затеряются среди них. Сестрички-железки читать не умеют, зато всегда сжигают все-все бумаги, когда ты умираешь. Хранить у себя в столе — дело пропащее. Отчасти и поэтому место, куда мы попали, становится храпящим Адом — нет никакой возможности связаться с внешним миром. Человеку же потребно выбираться из скорлупы и наблюдать, как все неустанно движется, смотреть на хорошеньких женщин, на детей и собак — да мало ли что хочет увидеть человек. Его нельзя держать в пробирке или колбе, будто он экспонат, или засушивать, как лист гербария, в заброшенной и забытой папке. Вот так, ломая свои хрупкие крылышки о колбу тюрьмы, я и пишу.
Сколько помню, нас всегда было одиннадцать. В палате на двенадцать коек. Мы знали, что некоторые из нас вот-вот умрут и появятся свободные места. Приятно было думать о том, что появятся новые лица. Из нас лишь четверо прожили тут восемь лет и больше, и мы ценили новичков, ведь с ними на какое-то время приходило все, что делает жизнь интересной (да-да, конечно, цветные мелки, пастельные краски, шашки… но они переставали увлекать уже после нескольких месяцев).
Был случай, в палату попал настоящий Англичанин — благородные манеры и все такое. Дважды бывал в Африке, всласть поохотился там на сафари — вот ему-то было о чем рассказать. Не один час мы слушали его истории про «кошек» — гибких, мускулистых, с блестящими, словно полированными, когтями и желтыми клыками, — звери таились в зарослях, в засаде, готовые рвать, грызть и трепать неосмотрительную жертву. И еще истории про экзотических птиц. И, конечно, рассказы про чудесные храмы, необычайные ритуалы, сказки о туземках с гладкой и темной кожей.
Потом Англичанин умер — кровь хлестала у него изо рта и ноздрей.
Новые лица приносили с собой свежие вести и ты вспоминал, что жизнь еще теплится под твоей собственной иссушенной оболочкой и есть в этой искорке что-то такое, что заставляет тебя хотеть жить. Либби (по-настоящему его имя было Бертран Либберхад), Майк, Кью и я были единственными ветеранами. Старичье первого призыва. Либби обошел меня, пробыв пациентом одиннадцать лет, мой срок тянулся девять. Кью и Майк имели стаж поменьше: у них выходило по восемь лет на брата. Все остальные в палате оказывались временными: кто неделю, кто месяц, кто два, а потом — с концами; их увозили на каталке и бросали в ревущий огонь Топки, где они, сгорая, обращались в пепел. Ветеранов радовало, что многие умирали — новые лица, знаете ли.
И вот как раз из-за новенького я оказался теперь один, сижу и вслушиваюсь в тяжкие взмахи крыльев тьмы.
Новичка звали Гэйб Детрик. Ничего странного: у всякого когда-нибудь было имя вроде Либби, Кью или Майкла. Только этот был молодой! На вид не старше тридцати. Когда мы вечером отправились спать, двенадцатая койка пустовала, а проснулись — вот он, Гэйб, огромный голый парень. Только безглазый миг ночи знал, как прикатили его и свалили на койку, будто здоровенную тушу свежего мяса.
Тут же пошли пересуды, зачем понадобилось привозить молодого в Дом Бессемейных Престарелых. Надо ведь пятьдесят пять лет прожить, пока дождешься, когда они явятся ночью, эти неуклюжие малиновоглазые андроиды без ртов и со светящимися сенсорными проволочными решетками вместо ушей, когда пальнут в тебя снотворным и утащат с собой. Но этот-то, что лежал на койке, был совсем молодой!
Когда он наконец очухался, молчание обвалилось на всю палату, словно затишье после того, как рухнет гигантское дерево на грудь земли и уляжется
— торжественное и мертвое.
Все глаза устремились на него, даже невидящий глаз Кью.
— Где это?.. — спросил «новобранец».
Закончить ему никто не дал, все полезли объяснять, где он оказался. Когда же, наконец, усилием воли он привел потрясенные мозги в порядок и обрел способность мало-мальски соображать, то возопил почти как безумный: «Мне всего двадцать семь! Какого черта! Что тут творится, а?!» Соскочил с койки, слегка пошатываясь (ноги еще плохо держали), и заметался по палате, отыскивая выход. Мы — те немногие, кто мог ходить, — за ним след в след, словно овечки, завидевшие напуганного волка и ждущие пастуха.
В конце концов он заметил сделанную заподлицо дверь и метнулся к ней, изрыгая все известные ему проклятия, стал колотить по голубой облицовке, хотя ему и намекнули: мол, ничего хорошего из этого не выйдет. Он колотил и колотил, орал благим матом, ругался вовсю и опять колотил — до тех пор, пока его децибелов достало на то, чтобы включить «уши» катившегося мимо робота. Это безмозглое чудо на колесиках открыло дверь и поинтересовалось, что случилось.
— Ты, черт тебя подери, как в воду глядел — кое-что случилось! — заорал Гэйб.
Робот злобно воззрился на него. Вообще-то никакого выражения, как на человеческом лице, у роботов нет, это сами пациенты наделяли их лицевые поверхности каким-нибудь выражением. Тот, что прикатил, — мы звали его Дурдок — всегда казался злобным. Наверное, потому что его левый глаз был чуточку тусклее, чем правый.
— Мое имя Гэйб Детрик. Я бухгалтер. Адрес: Амбридж, Мордесаи-стрит,
Нижний Уровень, номер 23234545.
Послышался знакомый щелк, предшествовавший всему, что произносил Дурдок, а потом:
— Вам нужна «утка» в койку?
Нам показалось, Гэйб собирается въехать кулачищем прямо в злобно пялившуюся металлическую морду. Кью взвизгнул, будто это уже произошло, и прозвучавший в его вопле ужас, казалось, заставил Гэйба одуматься.
— Обед будет подан — щелк, щелк — через два часа, — проскрипел Дурдок. — Мне надо выбраться отсюда!
— Вы умираете? — прохрустел человек-железка.
— Мне двадцать семь лет!
— Гэйб бросил это так, будто любой, кто старше годами, — вроде древнего папируса: того и гляди растрескается, разломается и рассыплется в прах. Все мы, я полагаю, чуточку разозлились на него за подобный тон.
— Вам нужна «утка» в койку? — снова спросил робот, явно взбешенный. Программа его содержала ответы на семьсот различных вопросов: «Можно мне «утку»; можно мне еще бумаги; что будет на обед; мне больно». Но ничто в банке памяти не давало указания, как вести себя в сложившейся ситуации.
И тогда Гэйб все-таки ударил. Развернулся и со всего плеча резко выбросил мощную руку. Разумеется, никакого удара не получилось. Уж на такой-то случай, как самозащита от буйных пациентов, сестричка-железка в своей программе кое-что имела. Моментально вытянулась двузубая штанга, похожая на вилы, и одним рывком припечатала человека к полу — парень застыл холоднее вчерашнего блина. А уж, поверьте мне, здешние вчерашние блины были куда как холодны.
Мы, Либби и я, оттащили парня на койку, соорудили ему из изношенных ночных рубах холодный компресс на лоб.
— Где…
Кью было принялся объяснять все сначала, но его одернули.
— Никогда не пререкайся с робосестрой. Тебе их не одолеть, — сказал Либби. Он знал что говорил, на себе испытал — еще в первые свои годы в палате.
Гэйбу с большим трудом удалось принять положение, схожее с сидячим. Он нащупал шишку на голове.
— Эй, ты в порядке? — спросил Кью.
Я помалкивал. Надо сказать, я вообще не из тех, кто много говорит по всякому поводу и в любое время. Это напомнило мне кое о чем. Либби частенько говорил об этом, когда я писал свои рассказики, а потом роботы их методически сжигали. Соберет, бывало, гармошкой губы, все в рубцах, широко-широко разинет морщинистый рот и скажет: «Ребята, старина Сэм слова лишнего не выронит, но метит в наши Босуэллы[652] выйти. У него из наших общих биографий такое получится — куда там этому стародавнему невежде!
Что ж, может быть, Либби и прав. Может быть, я и напишу хронику этого заведения. Может быть, у меня еще хватит времени, чтобы от последней главы вернуться назад и написать все главы, что ей предшествовали. Ничего другого мне теперь не осталось — все ушли, и палата будто вымерла. Молчание давит, я а не выношу молчания. Ладно. Как бы то ни было, несколько недель Гэйб выглядел старше любого из нас — ходячий покойник, да и только. Он все-все нам объяснил: и про того старика, который жил в соседней квартире, и про то, что роботам, видимо, всучили не тот адрес. А мы объяснили ему, что Бюро жалоб, где бы работали люди, просто не существует, и человеческие лица здесь только у пациентов. Он колотил по двери, получая затрещины от роботов, и в суровых испытаниях постигал истину. С этой заползавшей ему в душу истиной, что не бывать уже ему свободным, он мучился до мурашек по коже; эта мысль беспрестанно терзала его, сидела занозой в мозгу — и воля покинула его. Ему было хуже, чем всем нам. Правда, виду он старался не подавать, казалось, будто справился с бедою, и всю энергию он направил на нас, пытаясь развеселить и подбодрить стариков. Заботливость и сострадание не иссякали — и чем дольше он жил с нами, тем больше мы черпали из этого источника.
Помню однажды:
— Черт побери, это ты их стащил! Я знаю, что стащил их ты! Ты, мамца-свин! Вор!
Хайнлайн, из новых, так побагровел, что нос его стал похож на готовый извергнуться мощный вулкан, с губ уже сочилась белая лава.
— Брукман, ты лжец. Чего ты от меня добиваешься? Зачем они мне сдались, а? Зачем они мне, твои глупые игрушки? — сказал он.
— Я тебя на кусочки изрежу, когда принесут столовые ножи. Маленькие кусочки!
Все повернулись на койках, наблюдая, как разворачивается драма. Брукман и Хайнлайн считались приятелями, это-то и помешало нам незамедлительно оценить все значение сцены.
Гэйб оказался проворней. Он перемахнул через койку — просто взял и перепрыгнул через нее, доставив немалое удовольствие и тем, кто был прикован к больничной постели, и тем, кто так долго якшался с ковыляющими старцами, что успел забыть о юношеской ловкости. Перемахнул он, значит, через эту чертову койку и оторвал Хайнлайна с Брукманом от пола — так и повисло у него в каждой руке по сморщенному старческому скелету.
— Эй, вы, парочка, уймитесь! Хотите, чтоб сюда пришел робот и растряс вас обоих до смерти?
— Этот проклятый жид обозвал меня вором! — взревел Хайнлайн. Он рвался на свободу, но не мог выжать из старческого тела цвета лимонной корки никакой силы.
— Что произошло? — спросил Гэйб, пытаясь разобраться.
— Он украл мои соломинки. Этот чертов мамца-свин стащил…
— Постой, Бруки. Какие соломинки?
Лицо Брукмана приняло вдруг странное выражение — такое бывает у ребенка, пойманного на запретной игре. Был боец да весь вышел — старик, с головы до пят старик.
— Человеку надо хоть что-нибудь… Боже, хоть что-нибудь свое!
— Что за соломинки-то? — снова спросил Гэйб, не понимая, в чем дело.
— Я припрятал бумажные соломинки, что нам давали с молоком. Из них можно много всего сделать. Например, куклу. Да, почти такую куклу, какую Адель и я подарили нашей Саре, когда та была маленькой. — В уголках его темных глаз задрожали хрустальные капельки. Некоторые из нас отвели взгляд, чтобы не смотреть и не видеть, но слова Бруки все по-прежнему слышали. — Такую же, какая была у Сарочки. Ножки двигались, и всякое такое, и прыгать могла, и плавать, и все-все… Стоит только представить, Боже, стоит только представить — и куколки из бумажки, это же все, что захочешь! Или люди, с которыми можно посидеть и поговорить, или птицы, что умеют летать, или могут стать деньгами: каждая соломинка — пятерка или десятка, а то и бумажка в тысячу долларов. С ними можно делать все, что угодно. Они дают свободу, и снова со мною Адель, и Сара, и…
Я не мог сдержаться и обернулся, потому что сказанное Брукманом пробудило во мне странное чувство. А он закрыл лицо старческими руками — в коричневых пятнах, с барельефами вздувшихся вен.
— Ты украл у него соломинки? — сурово спросил Гэйб Хайнлайна.
— Я…
— Ты украл их! — Это был уже вопль — лицо Гэйба как-то ужасно перекосилось, втянутые губы разошлись, зубы оскалились. Он стал похож на неведомое, бешеное, дикое, голодное животное.
— Зачем ему столько? — огрызнулся Хайнлайн.
— Ты их украл?
— Чертов жид, все копил и копил…
Гэйб осторожно опустил Брукмана, а потом с силой стряхнул на пол Хайнлайна. Поднял его опять — и опять стряхнул.
— Немедленно отдай соломинки, слышишь?
— Пусть поделится…
— Быстро! Не то я с тебя шкуру спущу, а кости ему на игрушки отдам!
Хайнлайн вернул соломинки. Остаток недели Гэйб провел с Брукманом. Сберегал для старика все свои соломинки и играл с ним в разные игры. В конце недели Хайнлайн умер. Гэйб даже не подумал помолиться вместе с нами,
— когда выкатили тело старика. Подозреваю, что и остальные не очень-то выкладывались.
Так что, если кто решил, будто Гейб здесь все время пребывал в тоске да печали, то он неправ. Я сказал: Гейб был несчастен. Был, да, но была у него и одна особенность, способность или, если угодно, талант — вызывать смех у других. Всегда у него в запасе имелась шутка, трюк какой-нибудь, и никогда он не упускал случая позабавиться над роботами. Едва сестрички, лязгая и жужжа, принимались развозить завтрак, как Гэйб всегда тут как тут. Пристраивался за жужжащими нянями-железками и, когда они разворачивались, ставил какой-нибудь из них подножку. Гэйб опрокидывал железку и стрелой летел прочь — даже разряд молнии не успел бы его настичь. Немного погодя другие роботы норовисто мчались на помощь своему упавшему товарищу (или подруге — это как посмотреть), подымали его, кудахча при этом (заметьте: каждый божий раз) то, что предписывала программа кудахтать в таком случае: «Как плохо, как плохо. Бедный Брюс, бедный Брюс».
Тут все мы прямо-таки стонали от хохота: опять Гэйб учудил ту же шутку!
Мы так и не узнали, почему роботов звали «Брюс» — всех до единого. Может быть, просто причуда идиота конструктора с тем же именем. Как бы то ни было, мы хохотали до упаду.
— Здорово, Гэйб!
— Молодчина, парень!
— Ты им еще покажешь, Гэйби!
А он расплывался в особой своей улыбке-ухмылке, и все было нормально, и палата на чуток переставала быть палатой.
Только для него палата всегда оставалась палатой.
Радость никогда-никогда не охватывала его, даже если он по-клоунски забавлял нас.
Мы из кожи вон лезли, стараясь хоть как-то расшевелить его, приглашали поиграть в слова или во что-нибудь еще — ничего не помогало. Гейб не был стариком, и ему тут было не место. Хуже всего, что для него не оставалось никакого выхода.
И вдруг — совершенно случайно, как порождение одной долгой, ужасной и мерзкой ночи — показалось, что выход найден, что есть способ отомстить роботам.
Было это так.
Стояла глубокая, темная, словно, крылья летучей мыши, ночь; большинство из нас уснуло. Так бы мы и спали, если б у Либби не упала на пол подушка. В ней он глушил свои рыдания, а когда она упала, у бедняги не хватило ни сил, ни чувства равновесия дотянуться через край высокой кровати до подушки, подобрать ее с пола.
Рыдания разбудили нас. Сколько помню, никогда не доводилось мне слышать звук, похожий на тот. Вот уж чтоб Либби заплакал — такого никто не ожидал. Слишком много лет он тут провел, был ветераном, так что разочарование и отчаяние выпорхнули из него давным-давно. Да и не только в том дело. Жизнь его сильно потрепала, так крепко, что плача у Либби просто не осталось. Сам он родился в Гарлеме. Белые родители в Гарлеме — верный признак крайней бедности. Либби рос, меняя один убогий квартал Нью-Йорка на другой. Еще мальчишкой он выучился бить в самые болезненные места, когда незнакомец пытался соблазнить или попросту тащил в кусты. О сексе он узнал в тринадцать лет, не из книжек или разговоров, а прямо так — под лестницей в подъезде жилого дома с женщиной тридцати пяти лет. Позже он попал на корабль, вкалывал палубным матросом, мотался по самым отчаянным рейсам и горбом нажитые деньги, по всей видимости, просаживал на какую-нибудь дамочку, либо терял в драке. Либби слишком много повидал и перечувствовал, чтобы плакать.
Но в ту ночь именно Либби изливал свою душу в плаче, лежа на койке.
Помнится, я тоже всплакнул — стало жалко Либби.
А вот Гэйб оказался первым, кто положил ему руку на плечо. В полутьме палаты мы разглядели, как он присел на край кровати Либби, как полуобнял старика. Потом поднял руку и прошелся по волосам Либби.
— Что с тобой, Либ?
Либби же лишь плакал да плакал. Во тьме, под мечущимися, словно птицы, тенями мы думали, что если он не остановится, то надорвет себе горло до крови.
Гейб просто сидел и пропускал меж пальцев седые волосы, массировал старику плечи и что-то приговаривал, утешая его.
— Гейб, о Боже, Гэйб, — всхлипывал время от времени Либби, судорожно хватая ртом воздух.
— Что с тобой, Либ? Скажи мне.
— Я умираю, Гэйб. Я! Со мной этого никогда не должно было случиться!
Я вздрогнул всем телом. Либби уйдет — надолго ли я отстану от него? Да и хочется ли мне отставать? Мы ведь неразлучны. Казалось, уйди он, и мне тоже следует умереть — пусть пихают нас в печь крематория рядышком, бок о бок. Господи, не бери к себе Либби одного! Прошу, прошу Тебя — не бери!
— Ты здоров, как крыса, и проживешь до ста пятидесяти лет.
— Нет, не доживу… — Либби задохнулся, пытаясь унять слезы, но они все катились из глаз.
— Что-то болит?
— Нет. Пока нет.
— С чего ж ты тогда вздумал, что умираешь, Либ?
— Не могу помочиться. Черт побери, Гэйб, я не могу даже…
И тогда мы разглядели, как Гэйб поднял тощее, морщинистое тельце, которое мы звали Либби, Бертраном Либберхадом, и прижал его к своей молодой груди. Какое-то время он молчал в темноте, потом спросил: — И давно?
— Два дня. Боже, я лопну! Старался вовсе не пить, только…
Гэйб вжимал Либби в себя, будто засохший старец мог перенять силу от цветения его молодости. Потом он стал покачивать его, словно мать дитя. А Либби плакал — тихо-тихо.
— У тебя была когда-нибудь девушка, Либ? Не просто так, на раз, а особенная, одна-единственная на свете? — спросил вдруг Гэйб.
Мы увидели, как от молодой груди приподнялась старческая голова — на дюйм, не больше.
— Что?
— Девушка. Особенная девушка. Такая, чтоб когда идет или говорит, то словно запах клубники чувствуешь?
— А как же, — в голосе Либби теперь слышалось не так уж много слез. — Конечно, была у меня такая девушка. В Бостоне. Итальянка. Черные волосы и глаза, как шлифованный уголь. Хотела за меня выйти, было дело.
— Любила?
— Ага! И дурак же я был. Любил ее, да слишком глуп был, чтобы это понять.
— У меня тоже девушка была. Бернадетт. Звучит странновато, но это точно ее имя было. А глаза, знаешь, зеленые.
— Красивая, Гэйб?
— Еще бы! Будто первый день весны, когда знаешь, что стаял снег и малиновка, может, скоро совьет гнездо над твоим окном. Вот какая красавица!
— Гэйб, я тебя понимаю.
— Либ, а ты напивался когда-нибудь так, чтоб к чертям собачьим, чтоб в стельку, а?
— Ну-у! — В голосе Либби снова проступили слезы: — Еще как и еще сколько! Как-то в Нью-Йорке три дня гудели. В облаках, как воздушный змей, летал, уже и понять не мог, где я и что я.
— И со мной такое было, — сказал Гэйб. — Тоже в Нью-Йорке. Можно было брать меня и сажать прямо посреди обезумевшего стада, и вряд ли я оказался бы сообразительней скотины.
Мне показалось, что у Либби вырвался смешок. Забавный такой легонький смешочек, что обещал унять слезы, но еще не возвещал покоя.
— Либ, ты ж еще и моряк и, наверное, повидал мир?
— Токио, Лондон, в Австралии две недели… Я побывал в пятидесяти шести странах.
— Я видел куда меньше.
И тогда из-под мягких крыльев палатной тьмы выпорхнуло, будто мокрота запузырилась в старом горле:
— Зато я, Гэйб, сейчас даже помочиться не могу…
— Ты любил и тебя любили, Либ. Немного сыщется людей, кто скажет о себе такое. Ты чуть ли не во всех уголках мира побывал и многое повидал. И напивался ты до радостной одури. Не забывай про все это.
Тогда-то я и уразумел, что Гэйб вовсе не пытался отвратить старика от мыслей о смерти. Вместо этого он старался убедить его, что и в смерти есть достоинство, что надобно встретить последний час, высоко держа свою облысевшую голову, зная, что жизнь не была ни пустым бочонком, ни высохшим руслом реки.
Либби кое-что из этого тоже понял.
Он сказал:
— Гэйб, но я ведь не хочу умирать.
— А кто когда-нибудь хотел, Либ? Я не хочу, и Сэм тоже.
— От этого ведь больно!
— Ты же говорил, что у тебя не болит?
— Я соврал, Гэйб.
— Ты здорово старался помочиться?
— Последний раз, кажется, даже кровь немного выступила. О, Гэйб, кровь! Я старик, я годами здесь гнил заживо и в глаза не видел ни неба, ни девушек, ни единой газеты, а теперь с конца у меня кровь сочится, а пузо мое вот-вот от напора разнесет в клочья!
Гэйб вытащил из койки «утку», поставил ее на пол.
— Попробуй еще разок, Либ.
— Не хочу. Опять может кровь пойти.
— Ну, для меня, Либ. Сделай это. Может, получится.
Гэйб помог старику сесть и дал ему «утку».
— Попробуй, Либ.
— О, Матерь Божья, Гэйб, больно!
— Попробуй. Не спеши. Спокойно.
Темень нависла ужасающая.
— Гэйб, я… не могу я! — Либби плакал и задыхался. Мы слышали, как «утка» упала на пол. А Гэйб уже тихо напевал, прижимая старика к себе:
— Либ, Либ, Либ…
А Либби только стонал.
— Все с тобой будет в порядке.
— Я посплю, ладно? Это будет: вроде ты просто заснул — и все.
— Точно. Только и всего: просто поспать, просто заснуть.
Либби вздрогнул, легкие его — старые, шелестящие, как бумага, — надсадно захрипели.
— И роботы ночью спят, Гэйб. Только они всегда просыпаются.
В голосе Гэйба сразу что-то изменилось:
— Ты это о чем, Либ?
— Ну, спят. Подзаряжаются, сами себя к сети подключают. Разве не чертовщина, а, Гэйб? Роботы — а тоже спят.
Гэйб положил старика на койку и долго шарил по стене, отыскивая ближайшую розетку.
— Черт возьми, Либби, ты не умрешь! Обещаю тебе. Выход есть. Если пережечь предохранители, прихватить всю эту железную публику подключенной к обесточенным розеткам… У некоторых из нас сразу перехватило дыхание.
— Либ, ты слышишь меня? — Гэйб уже сам плакал. — Либ?
Либби не отвечал и ответить не мог. Он был мертв и лежал вытянувшись на сбившейся в ком старой посеревшей простыне, покрывавшей его провисший матрас. Казалось, это только придало Гэйбу решимости.
— Есть у кого-нибудь кусок железки? Что угодно металлическое?
Все мы были тут крохоборами. У Кью нашлась вилка, он ее припрятал, когда ему однажды по ошибке принесли две. Сам я годами сберегал кусок медной проволоки, когда-то она крепила бирку к сетке моей койки. Много лет назад я обнаружил ее, ползая под койкой и пытаясь дознаться, нельзя ли как-то поправить провал в матрасе.
Гэйба чуть не убило током, и все же ему удалось сжечь предохранители: весь заряд из сети всосала старая койка, которой никто не пользовался — никто из живущих, во всяком случае, — койка, соединенная проволочкой со столовой вилкой, которую он воткнул в розетку. Ночное освещение, моргнув, погасло, когда полетели предохранители.
Дверь мы вышибали общими усилиями. Здоровые упирались в нее спинами, а инвалиды их подбадривали.
Мы и думать не думали о роботах-заменах, что несли дежурную службу, пока основная команда стояла на подзарядке. Где-то в самой-самой глубине сознания, может, мы и предполагали такое. Но перед нами был Либби на койке и Гэйб, за которым мы шли. И нам уже на все было наплевать.
Гэйб умер быстро. Во всяком случае, так мне хочется думать. Он рухнул в пламени, вылетевшем из робота-пистолета, — обуглившийся, дымящийся. Остальные сражались, как сумасшедшие. Мне сломали ногу, так что я рано выпал из битвы. А теперь одиннадцать коек пустуют, я лежу на двенадцатой. Тьма окружила плотно, говорить не о чем, да и нет никого, кому можно было бы хоть что-то сказать.
Все мои мысли сейчас только о том, о чем пишу. Думаю о Гэйбе, валившем для забавы неуклюжих роботов; думаю о Либби — как Гэйб баюкал его на койке, словно мать своего младенца. И пишу. Гэйб как-то сказал мне, что в моем возрасте быстрее всего забывают то, что случилось совсем-совсем недавно. Я не смею забыть.
При одном взгляде на лежащие отдельной кучкой праздничные фонари у Томми по коже побежали мурашки, но человек, который превращал в эту жуть вполне безобидные тыквы, был куда страшнее своих творений. Казалось, он многие века жарился на ярком калифорнийском солнце до тех пор, пока оно не выпарило из его тела все соки. Остались только кости и сухожилия, обтянутые морщинистой коричневой кожей. Голова резчика напоминала тыкву, но не красивую круглую, а приплюснутую снизу и сужающуюся кверху. А его янтарные глаза горели чуть затуманенным, но опасным светом.
Томми Сацману стало еще хуже, когда он неосторожно перевел взгляд со страшных тыквенных лиц на лик старого резчика. Мальчик сказал себе, что это глупо и вновь он волнуется понапрасну. У него вообще в последнее время вошло в привычку пугаться при первых проявлениях агрессии в ком-либо, впадать в панику даже при намеке на угрозу. В некоторых семьях двенадцатилетних детей учили честности, правилам приличия, вере в бога. А вот родители Томми и его старший брат Френк своими действиями развивали в мальчике осторожность и подозрительность. Даже в хорошем настроении отец и мать относились к нему, как к постороннему, а уж в плохом наказывали по любому поводу, вымещая на нем злость и раздражение на весь мир. Для Френка же Томми всегда был козлом отпущения. И в результате Томми Сацман практически постоянно пребывал в тревоге.
Каждый декабрь этот пустырь заполнялся елками, летом заезжие торговцы использовали его для продажи чучел животных или картин на бархате. А в преддверие Хэллоуина[653] пол-акра, расположенные между супермаркетом и банком, становились царством оранжевых тыкв. Всех размеров и форм, они лежали рядами, из них складывали пирамиды. Две, а то три тысячи тыкв ждали, пока из них приготовят начинку для пирогов или превратят в фонари.
Резчик сидел на металлическом стуле в дальнем углу пустыря. Виниловая обивка спинки и сиденья местами изменила цвет, потрескалась, чем-то напоминая лицо старика. Он держал тыкву на коленях, резал ее острым ножом и другими инструментами, разложенными под рукой на пыльной земле.
Томми Сацман не помнил, как он пересек это море тыкв. Вроде бы вылез из кабины, едва отец припарковался у тротуара, — это в голове отложилось, — а уже в следующее мгновение стоял в дальнем углу пустыря, в нескольких футах от этого необычного скульптора.
Десяток законченных фонарей лежали горкой на целых тыквах. Старик не просто вырезал грубые отверстия в виде глаз и рта. Он осторожно, слоями, подрезал шкуру, отчего на тыкве проступали черты лица. Пускал в ход краску, и каждое его творение обретало демоническую индивидуальность. Четыре банки с краской — красной, белой, зеленой и черной — стояли рядом со стулом. Каждая со своей кисточкой.
Фонари ухмылялись и хмурились, одни злобно, другие плотоядно смотрели на Томми. Их раскрытые рты — это тебе не просто дыры, как на обычных тыквенных фонарях, — резчик снабдил длинными клыками.
И все тыквы таращились на Томми. У мальчика даже возникло ощущение, что они его видят.
А когда Томми оторвался от тыкв, то заметил, что и старик пристально смотрит на него. Янтарные глаза засверкали, как только поймали взгляд мальчика.
— Тебе бы хотелось взять одну из моих тыкв? — спросил старик. Голос холодный, сухой, каждое слово резкое, отрывистое.
Томми потерял дар речи. Хотел сказать: «Нет, сэр, благодарю вас, сэр, нет», — но слова застряли в горле, словно он пытался проглотить большой кусок мякоти тыквы.
— Выбери ту, что тебе понравилась больше остальных, — резчик обвел рукой свои творения, но его глаза не отрывались от лица Томми.
— Нет, э… нет, благодарю, — наконец-то у Томми прорезался голос, дрожащий, с паническими нотками.
«Что со мной? — спросил он себя. — С чего такой страх? Это всего лишь старик, который режет тыквы, превращая их в фонари».
— Тебя волнует цена? — спросил резчик.
— Нет.
— Потому что платить придется только за тыкву человеку, который сидит у ворот, цена одна для всех, а мою работу ты оценишь сам. Дашь, сколько, по-твоему, она стоит.
Когда старик улыбнулся, лицо его изменилось. И не в лучшую сторону.
День выдался погожим. Солнце пробивалось в зазоры между облаками, ярко освещая одни пирамиды из тыкв, тогда как другие оставались в глубокой тени. Но, несмотря на теплую погоду, холод схватил Томми в свои объятия и не отпускал.
Наклонившись вперед над недоделанным фонарем, который лежал у него на коленях, старик продолжил:
— Дашь мне, сколько захочешь… хотя должен предупредить: ты получаешь, что даешь.
Еще улыбка. Похуже первой.
— Э… — только и смог вымолвить Томми.
— Ты получаешь, что даешь, — повторил резчик.
— Правда? — спросил Френк, в отличие от Томми, крепкий, мускулистый, абсолютно уверенный в себе, шагнув к готовым фонарям-тыквам. Судя по всему, он слышал весь разговор. Конечно же, Френк указал на самое страшное из творений старика. — Сколько стоит этот фонарь?
Резчику не хотелось переключаться с Томми на Френка, а Томми просто не мог первым отвести глаз. Во взгляде старика ему чудилось что-то странное, непонятное и страшное: дети-калеки, бесформенные существа, как из кошмарных снов, ходячие мертвецы.
— Сколько стоит этот фонарь, старик? — повторил Френк.
Наконец резчик посмотрел на Френка… и улыбнулся. Взял лежащую на коленях тыкву, положил на землю, но не встал.
— Как я уже сказал, ты платишь, сколько считаешь нужным, и получаешь то, что даешь.
Френк взял в руки выбранный им фонарь. Тыква, из которой его вырезали, была большой, но не круглой, а бесформенной, расширяющейся книзу, с отвратительными наростами. Стараниями старика тыква стала еще более страшной: во рту сверху и снизу торчали по три зуба, дыра вместо носа заставила Томми вспомнить прокаженных, о которых частенько заходил разговор у костра в летнем лагере. Раскосые глаза размерами не уступали лимону. Насквозь старик прорезал только зрачок — по злобному эллипсу в центре каждого глаза. Эту тыкву старик полностью выкрасил в черный цвет, оставив лишь несколько полосок оранжевого на месте морщин у уголков глаз и рта. Морщины эти только усиливали ужас, которым веяло от тыквы.
Естественно, Френк просто не мог выбрать другую тыкву. Его любимыми фильмами были «Техасская резня» и сериал «Пятница, тринадцатое» о безумном убийце Джейсоне. Когда Томми и Френк смотрели эти фильмы по видику, Томми всегда жалел жертв, тогда как Френк восхищался убийцей. После просмотра «Полтергейста» Френк сокрушался из-за того, что вся семья выжила: он-то надеялся, что маленького мальчика сожрет какая-нибудь тварь, а потом выплюнет косточки, как арбузные семечки. «Черт, — прокомментировал Френк фильм, — хорошо хоть у собаки кишки вырвали».
И теперь Френк держал в руках черную тыкву-фонарь, с улыбкой изучая ее зловещие черты. Он вглядывался в зрачки, словно глаза фонаря были настоящими, а в их глубинах таились какие-то мысли… Казалось, «взгляд» тыквы загипнотизировал его.
«Положи ее, — мысленно молил Томми. — Ради бога, Френк, положи ее и давай уйдем отсюда».
Резчик теперь пристально наблюдал за Френком. Старик застыл, будто хищник, изготовившийся к прыжку.
Облака сдвинулись, закрыв солнце.
По телу Томми пробежала дрожь.
Оторвав, наконец, взгляд от тыквы, Френк спросил резчика: «Я дам вам, сколько захочу?»
— И получишь то, что дашь.
— Сколько бы я ни дал, фонарь будет мой?
— Да, но ты получишь то, что дашь, — отрубил старик.
Френк положил черную тыкву на землю, вытащил из кармана пригоршню мелочи. Улыбаясь, шагнул к старику, протягивая пятицентовик.
Резчик потянулся за монетой.
— Нет! — протестующе воскликнул Томми.
И Френк, и старик в изумлении уставились на него.
— Нет, Френк, это плохая тыква, — продолжил Томми. — Не покупай ее. Не приноси домой.
Мгновение Френк продолжал таращиться на Томми, словно не мог поверить своим ушам, потом расхохотался.
— Ты всегда был сосунком, но я и представить себе не мог, что ты можешь испугаться тыквы.
— Это плохая тыква, — стоял на своем Томми.
— Ты боишься темноты, боишься высоты, боишься тех, кто может жить в чулане, боишься половины мальчишек, которых встречаешь, а теперь вот испугался еще и тыквы, — Френк рассмеялся вновь, и в смехе его, помимо веселья, слышались презрение и отвращение.
Рассмеялся и старик, только веселья в его смехе не чувствовалось.
Томми пронзила ледяная стрела страха, и он подумал, что, может, он действительно сосунок, боящийся даже собственной тени? Может, у него проблемы с головой? Школьный психолог говорила, что он «слишком чувствительный». Его мать говорила, что у него «слишком богатое воображение», а его отец говорил, что ему «недостает практичности, что он — мечтатель». Может, все это правда и со временем он попадет в психиатрическую клинику, будет сидеть в комнате со стенами, обитыми поролоном, разговаривать с призраками и есть мух. Но, черт побери, при этом он знал, что черная тыква — зло.
— Эй, старик, — Френк отвернулся от Томми. — Вот пятицентовик. Я действительно могу купить на него этот фонарь?
— Я беру пятицентовик за свою работу, но тебе придется заплатить за саму тыкву человеку у ворот.
— Договорились, — кивнул Френк.
Резчик выхватил пятицентовик из руки Френка.
Томми снова пробрал озноб.
Френк наклонился, поднял тыкву. В этот самый момент солнце прорвалось сквозь облака. Колонна света упала на ту часть пустыря, где они стояли.
Только Томми увидел, что произошло в этот момент. Засверкали оранжевые бока тыкв, зеленый отсвет лег на пыль, блеснул металл стула, но солнечный свет не коснулся старика-резчика. Обошел его, оставив в тени. Такого просто не могло быть, но… старика словно окружала некая субстанция, которая отталкивала свет.
Томми ахнул.
Старик бросил на Томми грозный взгляд, будто был не человеком, а духом бури и мог в мгновение ока сбить мальчика с ног порывом ветра, залить дождем, испепелить молниями, оглушить громовыми раскатами. Мрачный огонь его янтарных глаз обещал боль и страдания.
Облака вновь скрыли солнце.
Старик подмигнул.
«Мы — покойники», — с тоской подумал Томми.
Стоящий с тыквой в руках Френк исподлобья глянул на старика, ожидая услышать, что обещание продать фонарь за пятицентовик — шутка.
— Я действительно могу взять эту тыкву?
— Сколько я могу повторять одно и то же?
— А сколько у вас ушло на нее времени? — спросил Френк.
— Около часа.
— И вы готовы работать за пятицентовик в час?
— Я работаю за удовольствие. Нравится мне вырезать из тыкв фонари, — и старик вновь подмигнул Томми.
— Вы что, слабоумный? — спросил Френк, обаятельно улыбаясь.
— Возможно. Возможно.
Френк пристально посмотрел на старика, казалось, ощутив малую толику того, что чувствовал Томми, пожал плечами и, держа перед собой черный фонарь, направился к тому месту, где его отец выбирал тыквы для большой вечеринки, намеченной на завтра.
Томми хотелось броситься вслед за Френком, убедить его вернуть черную тыкву, получив взамен пятицентовик.
— Послушай, — остановил его голос резчика, который вновь принялся за тыкву, что лежала у него на коленях.
Старик был такой костлявый, что Томми буквально слышал, как при каждом движении кости трутся друг о друга.
— Послушай меня, мальчик…
«Нет, — думал Томми. — Я не буду слушать. Я убегу. Убегу».
Однако неведомая сила, исходившая от старика, пригвоздила Томми к земле. Он просто не мог пошевелиться.
— Ночью, — янтарные глаза старика потемнели, — фонарь, который купил твой брат, превратится во что-то иное. Его челюсти смогут двигаться. Зубы станут острыми, как бритвы. Когда все уснут, он пройдется по твоему дому… и воздаст каждому по заслугам. К тебе он придет последнему. Как, по-твоему, чего ты заслуживаешь, Томми? Видишь, я знаю твое имя, хотя твой брат ни разу его не произнес. Что должна сделать с тобой черная тыква, Томми? А? Чего ты заслуживаешь?
— Кто вы? — еле выдавил из себя мальчик.
Но резчик только молча усмехнулся.
Внезапно ноги Томми отклеились от земли и он побежал.
Догнав Френка, попытался убедить его вернуть черную тыкву, но слова о том, что она таит в себе опасность, вызвали у брата лишь смех. Томми попытался выбить фонарь из рук Френка, но тот держал его крепко да еще так двинул Томми, что тот повалился на пирамиду тыкв. Френк вновь рассмеялся, больно наступил брату на ногу, когда тот попытался встать, и ушел.
Сквозь слезы, брызнувшие из глаз, Томми посмотрел на дальний угол пустыря и увидел, что резчик наблюдает за ним.
Старик помахал ему рукой.
С гулко бьющимся сердцем Томми захромал к выходу с пустыря, пытаясь найти способ убедить Френка в исходящей от тыквы опасности. Но Френк уже укладывал свою покупку на заднее сиденье «Кадиллака». Их отец заплатил и за фонарь, и за остальные выбранные тыквы. Томми опоздал.
Дома Френк отнес черную тыкву в свою спальню и поставил на стол в углу под постером Майкла Берримана в роли безумного убийцы в фильме «У холмов есть глаза».
Томми наблюдал, стоя у открытой двери.
В кладовке Френк нашел толстую ароматическую декоративную свечку и вставил ее в тыкву. Судя по размеру, свеча могла гореть как минимум двое суток. Страшась света, вспыхнувшего в глазах фонаря, Томми, однако, понаблюдал, как Френк ставит на место вырезанную «крышку» фонаря-тыквы. Мерцание света на зубах тыквы создавало иллюзию, что толстый язык непрерывно облизывает губы. А дыру-нос, прямо-таки как у прокаженного, словно заполнял желтоватый гной.
— Невероятно! — воскликнул Френк, отойдя на полшага и любуясь своим приобретением. — Старый пердун в своем деле гений!
Ароматическая свеча насыщала воздух ароматом роз.
И хотя Томми не помнил, где читал об этом, внезапно в голову пришла мысль о том, что аромат роз свидетельствует о присутствии душ умерших. Так что причина появления этого аромата не стала для него загадкой.
— Какого черта? — Френк поморщился. Поднял крышку фонаря, заглянул внутрь. Мерцающий оранжевый свет забегал по его лицу, искажая черты. — Свеча должна пахнуть лимоном. Никаких роз, ничего девчачьего.
В большой просторной кухне Лу и Кайл Сацман, мать и отец Томми, сидели за столом с мистером Хаузером, менеджером фирмы, которая специализировалась на обслуживании праздничных мероприятий. Они составляли меню для завтрашней хэллоуинской вечеринки, постоянно напоминая мистеру Хаузеру, что еду должно готовить из продуктов высшего качества.
Томми прошел за их спинами, надеясь остаться невидимым. Взял из холодильника банку «коки».
Теперь его отец и мать убеждали менеджера, что все должно «выглядеть впечатляюще»: закуски, цветы, бар, униформа официантов, приготовленные блюда — все-все, все, дабы каждый гость понял, что находится в аристократическом доме.
Присутствия детей на вечеринке не предполагалось. Более того, Томми и Френку наказали не выходить из своих комнат и сидеть тихо: ни телевизора, ни стерео, никаких занятий, которыми они могли бы привлечь к себе внимание гостей.
И приглашенные состояли исключительно из спонсоров и партийных боссов, от благоволения которых зависела политическая карьера Кайла Сацмана. Он уже заседал в сенате штата Калифорния, но на выборах, до которых оставалась неделя, баллотировался в палату представителей Конгресса США. Так что этой вечеринкой он выражал свою признательность денежным мешкам и партийным чиновникам, которые обеспечили его номинацию прошлой весной. Дети, конечно, только мешались бы под ногами.
Собственно, родители Томми вспоминали о нем только в дни больших избирательных митингов, на пресс-конференциях и в первые минуты приемов по случаю победы на выборах. Томми это устраивало. Нравилось ему оставаться невидимкой. В тех же редких случаях, когда он попадался на глаза отцу или матери, они неизбежно критиковали все, что он говорил или делал, любое выражение его лица.
«Мистер Хаузер, — говорила Лу, — надеюсь, вы понимаете, что гости не должны принять большие креветки за маленьких лобстеров».
Пока явно нервничающий менеджер убеждал Лу, что качество их фирма гарантирует, Томми тихонько отошел от холодильника и взял два «милано» из коробки с пирожными.
— Наши гости — важные люди, — должно быть, в десятый раз сообщил менеджеру Кайл. — Влиятельные и утонченные, которые привыкли к самому лучшему.
В школе Томми учили, что политика — это сфера деятельности, которую выбирали многие просвещенные люди, чтобы служить обществу. Он знал, что все это чушь собачья. Его родители вечерами подолгу планировали политическую карьеру отца, но, подслушивая их разговоры, Томми не уловил ни единого слова насчет служения людям или улучшения общества. Да, конечно, на публике, с трибун, они говорили только об этом: «права трудящихся, голодные, бездомные»… но наедине — никогда. Вдали от чужих ушей речь шла исключительно о «спонсорской поддержке», «сокрушении оппозиции» или о том, чтобы «засунуть новый закон кому-то в задницу». А Сацманам и всем тем, в ком они видели «своих», политика нужна была для того, чтобы завоевать уважение, заработать деньги и, что самое главное, обрести власть.
Томми понимал, что людям нравилось, когда их уважают, поскольку его не уважал никто. И с деньгами ему все было ясно. А вот власть ставила его в тупик. Он никак не мог взять в толк, почему его отец и многие из тех, чьи имена звучали в их доме, тратят столько времени и усилий, чтобы добиться ее. Какое удовольствие можно получить от того, что ты приказываешь людям, говоришь им, что надо делать? А если ты отдашь неправильный приказ и тогда, выполняя его, кто-то получит травму, что-то сломает, а то и погибнет? И как можно рассчитывать на любовь людей, если они в твоей власти? Вот, к примеру, Томми находился во власти Френка, абсолютной власти, под его полным контролем… и ненавидел брата.
Иногда Томми казалось, что он единственный здравомыслящий человек в семье. А иногда, наоборот, что они все нормальные, а он — сумасшедший. В любом случае, здоровый или больной, Томми точно знал, что у него нет ничего общего с собственной семьей.
Когда он выскальзывал из кухни с банкой «коки» и двумя «милано», завернутыми в бумажную салфетку, его родители донимали мистера Хаузера вопросами о шампанском.
В коридоре второго этажа, у раскрытой двери в комнату Френка, Томми остановился, чтобы взглянуть на тыкву. Все ее отверстия светились изнутри.
— И что это мы несем? — спросил Френк, внезапно появившись на пороге. Схватил Томми за рубашку, втащил в комнату, захлопнул дверь, конфисковал пирожные и «коку». — Спасибо, сопляк. Я как раз подумал, что неплохо бы перекусить, — он прошел к столу и положил добычу на стол рядом с фонарем-тыквой.
Глубоко вдохнув, понимая, к чему приведут возражения, Томми сказал:
— Это мое.
Френк изобразил изумление.
— Неужели мой маленький брат — жадный обжора, который не знает, что нужно делиться с ближними?
— Отдай мне мои «коку» и пирожные.
Улыбка Френка превратилась в акулий оскал.
— Видит бог, дорогой братец, ты должен получить хороший урок. Жадных маленьких обжор надо выводить на путь исправления.
Томми мог бы уйти, оставить добычу Френку, спуститься на кухню за еще одной банкой «коки» и пирожными. Но он знал, что его жизнь, и без того нелегкая, станет куда хуже, если он безропотно подчинится, не предприняв попытки противостоять — пусть надежды на победу не было никакой — этому незнакомцу, который вроде бы приходился ему братом. Полная капитуляция могла только подтолкнуть Френка к новым издевательствам, которых и без того хватало.
— Мне нужны мои пирожные и «кока», — настаивал Томми, гадая, а стоит ли умирать за пирожные, даже если это «милано».
Френк бросился на него.
Они упали на пол, молотя друг друга кулаками, пинаясь, но стараясь производить как можно меньше шума — не хотели привлекать внимания родителей. Томми — потому что знал, что вину возложат на него. Френк был любимчиком Кайла и Лу и, соответственно, не мог сделать ничего плохого. Френк же хотел сохранить завязавшееся сражение в тайне, потому что отец тут же положил бы ему конец, не дав оттянуться по полной.
Во время драки Томми изредка бросал взгляд на фонарь, который словно наблюдал за ними со стола, и у него не осталось ни малейшего сомнения в том, что ухмылка тыквы делалась все шире и шире.
Наконец, Томми, избитого и обессиленного, загнали в угол. Оседлав брата, Френк влепил ему пару оплеух, от которых загудело в ушах, а потом начал срывать с Томми одежду.
— Нет! — прошептал Томми, который понял, что его не только побили, но и хотят унизить. — Нет, нет.
Из последних сил он попытался сопротивляться, но с него содрали рубашку, а потом сдернули до щиколоток джинсы и трусы. Потом поставили на ноги и то ли повели, то ли потащили к двери.
Френк распахнул дверь, вытолкнул Томми в коридор и крикнул: «Мария! Мария, пожалуйста, подойди сюда!»
Молодая мексиканка приходила к ним в дом дважды в неделю готовила, убиралась и гладила. В этот день она работала.
— Мария!
В ужасе от мысли, что служанка увидит его голым, Томми поднялся на ноги, схватился за джинсы, попытался одновременно бежать и надеть их, споткнулся, упал, вскочил вновь.
— Мария, где же ты? — Френк давился смехом.
Тяжело дыша, всхлипывая, Томми каким-то чудом успел нырнуть в свою комнату за секунду до того, как в коридоре появилась Мария. Привалился к закрытой двери, обеими руками держась за пояс джинсов и дрожа всем телом.
Родители отправились на очередное предвыборное мероприятие, так что Томми и Френк ужинали вдвоем подогрев запеканку из картофеля с овощами, оставленную Марией в холодильнике. Обычно обед с Френком не обходился без происшествий, но на этот раз прошел на удивление мирно. Поев, Френк погрузился в журнал с рецензиями на последние фильмы ужасов, с многочисленными фотографиями окровавленных и изувеченных тел. О Томми он, казалось, совершенно забыл.
Потом, когда Френк ушел в ванну, чтобы перед сном принять душ, Томми проскользнул в спальню брата, постоял у стола, пристально глядя на тыквенный фонарь. Злобный рот скалился. Узкие зрачки горели огнем.
Аромат роз наполнял комнату, но сквозь него пробивался другой запах, более слабый и далеко не столь приятный, который Томми не мог соотнести с чем-то определенным.
Мальчик почувствовал присутствие чего-то злого, даже на фоне того зла, которое всегда наполняло комнату Френка. И кровь застыла у него в жилах.
Внезапно он понял, что убийственный потенциал черной тыквы усиливается горящей свечой. Каким-то образом свет внутри тыквы оживлял ее, побуждал к действиям. Томми понятия не имел, как и откуда он может это знать, но у него не было ни малейших сомнений, что эту ночь он переживет, только если загасит свечу.
Он схватился на обрубок стебля, снял с фонаря крышку.
Свет не просто горел внутри тыквы, но полностью ее заполнял — жаркий, слепящий глаза.
Томми задул свечу.
Фонарь погас.
Томми сразу же стало легче.
Он поставил крышку на место.
И едва отпустил стебель, как свечка тут же загорелась.
В испуге он отпрыгнул назад.
Вырезанные зрачки, нос, рот светились.
— Нет, — прошептал Томми.
Снял крышку, вновь задул свечу.
На мгновение в тыкве воцарилась темнота. А потом, прямо у него на глазах, затеплился огонек.
С неохотой, жалобно пискнув, Томми сунул руку в тыкву, чтобы большим и указательным пальцами сжать фитиль. Он боялся, что тыква сожмется вокруг его запястья, отхватит ему руку, оставит с окровавленной культей. А может, будет держать, обгладывая с пальцев кожу и мясо, чтобы освободить, когда кисть станет такой же, как у скелета. Доведенный этими страхами чуть ли не до истерики, Томми тем не менее добрался до фитиля, сжал его, загасил огонек и выдернул руку, облегченно всхлипнув, благодарный тыкве за то, что она не сделала его калекой.
Опустил крышку и, услышав, как в примыкающей к комнате ванной выключили воду, поспешил в коридор. Френк мог взгреть его, если б застал в своей спальне. На пороге обернулся. Свеча горела снова.
Томми спустился на кухню, выбрал самый большой нож, отнес в свою комнату и спрятал под подушкой. Он точно знал, что этой ночью нож ему понадобится.
Родители вернулись домой перед самой полуночью. Томми сидел на кровати, его спальню освещал слабенький ночничок. Нож лежал под простыней, правая рука сжимала рукоятку.
Минут двадцать Томми слышал голоса родителей, звуки льющейся воды, скрип дверей. Их спальня и ванная находились в другом конце коридора, так что эти приглушенные звуки успокаивали. Обычные звуки повседневной жизни, и пока они наполняли дом, никакой фонарь, обратившийся в хищника, никому не мог причинить вреда.
Но скоро в дом возвратилась тишина.
Замерев, Томми ждал первого крика.
Он дал себе слово, что не заснет, но ему было только двенадцать, и длинный день вкупе со страхом, который не отпускал после встречи со стариком-резчиком, сделали свое дело. Привалившись спиной к подушкам, Томми заснул задолго до часа ночи…
…и что-то грохнуло, разбудив его.
Он мгновенно проснулся. Сев на кровати, нащупал нож и дрожащей рукой вцепился в рукоятку.
В первое мгновение ему показалось, что источник звука в его комнате, потом вновь услышал глухой удар и понял, что шум донесся из спальни Френка.
Отбросив простыню, Томми спустил ноги с кровати и замер в тревожном ожидании, вслушиваясь в тишину.
В какой-то момент вроде услышал, как Френк зовет его: «Том-м-м-м-ми!», — отчаянно и испуганно, с дальнего края огромного каньона. Но, возможно, ему лишь показалось, что услышал.
Тишина.
Ладони Томми стали мокрыми от пота. Он отложил большой нож, вытер руки о пижаму.
Тишина.
Он вновь взял нож, наклонился, достал из-под кровати фонарик, который держал там, но не включил. На цыпочках подошел к двери, прислушался к шагам в коридоре.
Ничего.
Внутренний голос убеждал его вернуться к кровати, лечь, укрыться с головой и забыть про то, что ему, возможно, послышалось. А еще лучше, залезть под кровать и надеяться, что там его не найдут. Но он знал, что это голос сосунка, и не решался искать спасения в трусости. Если черная тыква превратилась во что-то еще, если это что-то сейчас бродит по дому, на трусость оно отреагирует с не меньшей свирепостью, чем Френк.
«Господи, — взмолился Томми, — здесь, внизу, мальчик, который в Тебя верит, и он будет очень разочарован, если Ты, в этот самый момент, когда очень, очень, очень ему нужен, смотришь в другую сторону».
Томми осторожно повернул ручку и приоткрыл дверь. Увидел пустой коридор, освещенный лишь лунным светом, падающим в окно.
И распахнутую дверь в спальню Френка напротив, по другую сторону коридора.
Не включая фонарик, отчаянно надеясь, что его присутствие останется незамеченным, если он окутается темнотой, Томми подошел к комнате Френка и прислушался. Френк обычно храпел, но сегодня храпа Томми не слышал. Если тыквенный фонарь по-прежнему стоял на столе, свечка, должно быть, догорела, потому что отверстия в нем не светились.
Томми переступил порог.
Лунный свет вливался в окно, тени от листвы соседнего дерева, которое качал ветер, плясали на стекле. В спальне Томми не увидел ни одного четкого силуэта. Предметы непрерывно меняли форму и цвет, переходя от черного к темно-серому и обратно.
Томми отдалился от порога на шаг. Второй. Третий.
Его сердце билось так сильно, что подточило его решительность пребывать в темноте. Он включил фонарик и вздрогнул от испуга: так ярко блеснуло лезвие ножа.
Томми обвел спальню лучом и, к своему облегчению, не нашел изготовившегося к прыжку чудовища. Простыни кучей лежали на матрасе, и Томми пришлось подойти к кровати еще на шаг, прежде чем он понял, что под этой кучей Френка нет.
Отрубленная человеческая рука со сжатыми в кулак пальцами лежала на полу у прикроватного столика. Сначала Томми увидел ее в полумраке, рядом с лучом, потом направил на нее фонарь. Его глаза в ужасе раскрылись. Рука Френка. Никаких сомнений, потому что на одном из пальцев блестел серебряный перстень с черепом и скрещенными костями, которым Френк очень дорожил.
Возможно, причиной послужил посмертный нервный спазм, возможно, в доме действовала какая-то темная сила, но кулак внезапно разжался, пальцы раскрылись, как лепестки цветка. На ладони лежал блестящий пятицентовик.
Томми подавил крик, но не волны дрожи, которые пробегали по телу.
Пока он пытался найти путь к спасению, из дальнего конца коридора донесся пронзительный крик матери. Резко оборвался. Что-то разбилось.
Томми повернулся к двери. Знал, что должен бежать, пока еще есть возможность спастись, но его словно пригвоздило к месту, совсем как на пустыре, перед тем как старик рассказал ему, что глубокой ночью фонарь из тыквы превратится в нечто иное.
Он услышал крик отца.
Выстрел.
Вновь крик отца.
И этот крик резко оборвался.
Вновь наступила тишина.
Томми попытался поднять одну ногу, только одну, хотя бы на дюйм оторвать от пола, но напрасно. Он чувствовал, что на месте его держит не только страх, но и какое-то заклинание, не позволяющее ускользнуть от черной тыквы.
В дальнем конце коридора хлопнула дверь.
Послышались приближающиеся шаги. Тяжелые, пугающие.
Слезы брызнули из глаз Томми, потекли по щекам.
Половицы скрипели и стонали под огромным весом идущего по коридору.
С ужасом глядя на открытую дверь, словно она вела в ад, Томми увидел отблески оранжевого света. Свет становился ярче по мере того, как его источник, несомненно, свеча, приближался к комнатам братьев, соответственно, удаляясь от спальни родителей.
Тени и световые пятна гонялись друг за другом на ковре.
Тяжелые шаги замедлились. Остановились.
Чудище стояло в футе или двух от двери.
Томми шумно сглотнул, набрал в грудь достаточно воздуха, чтобы спросить: «Кто здесь?» — но, к своему изумлению, произнес совсем другие слова: «Ладно, черт бы тебя побрал, давай с этим покончим».
Возможно, годы, проведенные в доме Сацманов, основательно закалили его и снабдили здоровой дозой фатализма.
Чудище сдвинулось с места, заслонило собой дверной проем.
Тыква-фонарь стала его головой. Если в ней что-то изменилось, то в худшую сторону. Черно-оранжевая раскраска осталась, верхняя часть сузилась, нижняя, наоборот, расплющилась еще больше. Размерами голова не превосходила баскетбольный мяч. Глаза запали, прорезанные зрачки светились злобой, в носу пульсировал гной. Огромный рот растянулся от уха до уха, острые клыки темнели на фоне оранжевого света.
Тело под головой лишь отдаленно напоминало человеческое. Казалось, его сплели из перекрученных толстых корней и лиан. В чудище чувствовалась невероятная мощь, в дверном проеме возвышался колосс, джагернаут[654]. Несмотря на ужас, охвативший Томми, он не мог не почувствовать благоговейного трепета. И задался вопросом: то ли это тело выросло из головы-тыквы, то ли из плоти Френка, Лу и Кайла Сацманов.
Больше всего пугал Томми оранжевый свет внутри черепа. Там по-прежнему горела свеча. Ее мерцание ясно показывало, что голова пуста. Как чудище могло двигаться и думать без мозга? Тем более что в глазах читался злобный и демонический ум.
Чудище подняло толстую, узловатую, напоминающую лиану руку и нацелило палец-корень на Томми.
— Ты, — голос напоминал шум грязной воды, выплеснутой из ведра в унитаз.
Томми теперь больше изумляла не собственная неподвижность, а способность оставаться в вертикальном положении. Ноги стали ватными. Он не сомневался, что рухнет как подкошенный, если чудище шагнет к нему, но пока стоял с фонариком в одной руке и ножом в другой.
Нож. Какой от него прок? Даже самый острейший нож в мире не причинил бы вреда этому исчадию ада, и Томми разжал потные пальцы. Нож ударился об пол, пару раз подпрыгнул, застыл.
— Ты, — повторила черная тыква, и от голоса задрожали стены. — Твой злой брат получил то, что дал. Твоя мать получила то, что дала. Твой отец получил то, что дал. А чего заслуживаешь ты?
Говорить Томми не мог. Дрожал, молча плакал, каждый вдох давался ему с огромным трудом.
Черная тыква шагнула в комнату, нависла над ним, сверкая глазами.
Рост чудища превосходил семь футов, ему пришлось наклониться вперед, чтобы смотреть на мальчика. Черный дым вырывался из рта и провалившегося, как у прокаженного, носа.
Чудище продолжало тем же шепотом, от которого дрожали стекла:
— К сожалению, ты — слишком хорош, и у меня нет на тебя прав. Поэтому… Ты получаешь с этого момента то, что заслужил, — свободу.
Томми смотрел в хэллоуинскую образину, пытаясь осознать услышанное.
— Свободу, — повторило адово чудище. — Свободу от Френка, от Лу, от Кайла. Свободу расти и взрослеть, не чувствуя, как они топчут тебя. Свободу полностью реализовать все лучшее, что заложено в тебе… а сие означает, что мне никогда не удастся заполучить тебя.
Долгое время они стояли лицом к лицу, мальчик и чудовище, и, наконец, до Томми дошел смысл его слов. Утром он проснется в доме один. Ни родителей, ни брата не найдут. Куда они подевались, останется тайной. Никому не удастся ее разгадать. А он, Томми, будет жить с бабушкой и дедушкой. «Ты получаешь, что даешь».
— Но, возможно, — продолжила черная тыква, положив холодную руку на плечо Томми, — возможно, червоточина есть и в тебе, возможно, когда-нибудь ты ей поддашься, и тогда у меня появится шанс добраться до тебя. Кто же отказывается от десерта? — Широкая улыбка стала шире. — А теперь возвращайся в кровать и спи. Спи!
В ужасе и одновременно испытывая необъяснимую радость, Томми направился к двери. Оглянулся и увидел, что черная тыква по-прежнему с любопытством наблюдает за ним.
— Вы недоглядели, — Томми указал на пол рядом с прикроватным столиком.
Чудище нашло глазами отрезанную руку Френка.
— Ага! — выдохнуло оно, подхватило руку и сунуло в рот.
Ярко вспыхнул оранжевый свет в прорезях черной тыквы, словно прощаясь, очень ярко, а потом погас.
В мороз и жару, под солнцем и дождем, многие сотни лет, зарывшись в плодородную лесную почву, оно ждало шанса начать новую жизнь. Собственно, оно и не умирало. Пребывало в спячке, при этом чутко контролируя окружающую территорию, засекая всех теплокровных животных, бродячих по окрестным лесам. Но для мониторинга, необходимого для поиска подходящего Хозяина среди теплокровных, требовалась лишь малая толика разума, тогда как остальная его часть вспоминала предыдущие жизни, которые оно вело на других мирах.
Лоси, медведи, барсуки, воробьи, бурундуки, зайцы, опоссумы, лисы, хорьки, кугуары, куропатки, забредающие с полей, собаки, жабы, хамелеоны, змеи, черви, пчелы, пауки, сороконожки пробегали, проходили, проползали достаточно близко, чтобы оно могло их захватить, если бы они подходили для намеченной цели. Некоторые, впрочем, и не были теплокровными, то есть не соответствовали одному из главных требований, предъявляемых к Хозяину. А те, в ком текла теплая кровь, млекопитающие и птицы, не проходили по другому важному условию: уровню развития мозга.
Оно не испытывало нетерпения. Миллионы миллионов лет оно находило Хозяев. И не сомневалось, что и на этой планете рано или поздно такая возможность обязательно представится, после чего начнется Покорение.
Джейми Уэтли влюбился в миссис Кэсуэлл. Природа одарила его талантом художника, и он заполнял страницы альбома рисунками женщины его мечты: миссис Кэсуэлл верхом на мустанге; миссис Кэсуэлл, укрощающая льва; миссис Кэсуэлл, стреляющая в атакующего носорога, огромного, как восемнадцатиколесный грузовик; миссис Кэсуэлл — Статуя свободы, высоко поднявшая руку с факелом. Джейми никогда не видел ее верхом на мустанге, укрощающей льва, стреляющей в носорога; не слышал, что она совершала все эти подвиги. И уж конечно, она ничем не напоминала Статую свободы (была гораздо красивее), но Джейми казалось, что во всех этих воображаемых сценах проявлялся истинный характер миссис Кэсуэлл.
Ему хотелось попросить миссис Кэсуэлл стать его женой, хотя уверенности, что у него есть шанс, не было. Во-первых, у нее прекрасное образование, а у него — нет. Она сияла красотой, он ничем не выделялся. Она весело смеялась и не лезла за словом в карман, он стеснялся и краснел по любому поводу. Отличала ее и уверенность в себе, нигде и никогда миссис Кэсуэлл не теряла головы, сразу брала ситуацию под контроль (вспомнить хотя бы пожар в прошлом сентябре, когда она практически в одиночку спасла школьное здание, не допустила его превращение в груду углей), тогда как Джейми тушевался при малейших трудностях. И потом, она уже была замужем, и Джейми частенько чувствовал себя виноватым, потому что желал ее мужу смерти. Но если в у него и появилась возможность жениться на миссис Кэсуэлл, самой большой проблемой стала бы разница в возрасте: она родилась на семнадцать лет раньше одиннадцатилетнего Джейми.
В тот воскресный вечер в конце октября Джейми сидел за столиком в своей маленькой спальне и вновь рисовал карандашом миссис Кэсуэлл — учительницу его шестого класса. На этот раз он изобразил ее в классной комнате, стоящей у стола в белых, как у ангела, одеждах. Она лучилась удивительным светом, и все дети, одноклассники Джейми, улыбались ей. Себя Джейми нарисовал во втором от двери ряду, за первой партой и… после короткого раздумья добавил маленькие сердечки, череда которых поднималась над ним, как белый пар поднимается над куском сухого льда.
Джейми Уэтли (его мать коротала время с бутылкой, а отец, автослесарь, часто оставался без работы из-за того же пристрастия к спиртному) раньше не жаловал школу, но в этом году влюбился в миссис Лауру Кэсуэлл. И теперь воскресные вечера всегда тянулись очень уж долго, потому что он никак не мог дождаться начала учебной недели.
Внизу его злобный, крепко набравшийся отец ругался с такой же пьяной матерью. На этот раз ссора вышла из-за денег, но причиной могли стать и приготовленный ею несъедобный обед, и его бесконечные подружки, и ее неряшливость в одежде, и его проигрыши в покер, и ее постоянные жалобы, и отсутствие в доме чипсов, и выбор телепрограммы для просмотра. Тонкие стены ветхого дома практически не глушили их голоса, но Джейми уже научился отключаться от них.
Он перешел к новому рисунку. На этот раз миссис Кэсуэлл стояла среди скал в сверкающих доспехах и лазерным мечом сражалась с инопланетным монстром.
Еще до зари Тил Пливер заехал глубоко в лес на своем грязном, с помятыми крыльями восьмилетнем джипе-универсале и припарковал его на заброшенной дороге, которая когда-то давно служила для вывозки бревен. А как только рассвело, продолжил путь на своих двоих с охотничьим карабином («винчестер» модель 70, калибр 270, приклад из орехового дерева, оптический прицел с четырехкратным увеличением) на плече.
Тил любил лес на заре: бархатистая мягкость теней, проникающий сквозь ветви, усиливающийся с каждой минутой свет, запах ночной влаги. Нравились ему и тяжесть карабина на плече, и предвкушение охоты на оленя, но наибольшее удовлетворение приносило осознание того, что он — браконьер.
В округе Тил Пливер считался одним из самых удачливых торговцев недвижимостью, то есть никак не мог пожаловаться на бедность, но он терпеть не мог отдавать доллар за вещь, которую в другом месте мог приобрести за девяносто восемь центов, и отказывался платить даже пенс за то, что мог взять бесплатно. Ему принадлежала ферма на северо-восточной окраине Пайн-Риджа, административного центра округа, где власти штата решили проложить автомагистраль, и Пливер получил больше шестисот тысяч долларов, продав часть земли под мотель и ресторан быстрого обслуживания. Это была его крупнейшая сделка, но далеко не единственная. И без нее он по праву считался состоятельным человеком. Однако новый джип покупал раз в десять лет, ходил в одном костюме и мог провести три часа в супермаркете «Акме» в Пайн-Ридже, сравнивая цену аналогичных продуктов, чтобы в итоге сэкономить восемьдесят центов.
Мясо он не покупал никогда. Зачем платить за мясо, если в лесу его полным-полно, бегает на копытах, просит, чтобы его взяли? Тилу шел пятьдесят четвертый год. С семнадцати лет он охотился на оленей круглый год и еще ни разу не попался. Оленина никогда ему не нравилась, но за три с половиной десятка лет он съел ее тысячи фунтов, а потому иной раз его совершенно не тянуло обедать. Однако настроение Пливера всякий раз улучшалось, стоило ему подумать о том, сколько денег осталось у него в кармане и не попало в загребущие руки владельцев животноводческих ферм, мясных брокеров и членов профсоюза мясников.
Отшагав сорок минут по полого поднимающемуся склону и не обнаружив ни одного свежего следа, Тил решил передохнуть на большом плоском камне под двумя высокими соснами. Присев на край и поставив рядом карабин, он заметил какой-то предмет, торчащий из земли между его сапог.
Предмет этот наполовину зарылся в мягкий ковер из палых листьев и хвои. Его присыпало опавшими сосновыми иголками. Тил протянул руку, стряхнул иголки. Предмет формой напоминал футбольный мяч, но вдвое превосходил его размерами. Отполированная поверхность блестела, материал напоминал керамику, и Тил понял, что перед ним творение рук человеческих, потому что ни ветер, ни дождь не могли обеспечить такую чистоту обработки. Предмет был сине-черно-зеленый и своей необычностью он притягивал взгляд.
Пливер уже собирался встать с камня, опуститься на корточки и вырыть загадочный предмет из земли, когда на гладкой поверхности в нескольких местах открылись отверстия. В то же самое мгновение из них «выстрелили» черные щупальца. Обвились вокруг головы, шеи, рук и ног Тила. В три секунды его полностью обездвижили.
«Растение, — в ужасе подумал Тил Пливер. — Какое-то страшное растение, которого никто никогда не видел».
Боролся он яростно, но черные щупальца держали крепко. Он не смог ни подняться с камня, ни переместиться хотя бы на дюйм в одну или другую сторону.
Попытался закричать, но одно из щупальцев заткнуло ему рот.
Тил скосил глаза на этот странный шар и увидел, как в нем открылось новое отверстие, куда большего диаметра. Из него выдвинулось толстенное щупальце, целая труба, и начало подниматься к его лицу, покачиваясь, как змея под дудочку заклинателя. Черное, с темно-синими точечками, щупальце заканчивалось девятью тонкими, извивающимися отростками. Эти отростки, как паучьи лапки, прошлись по лицу, и Пливера передернуло от отвращения. Потом толстое щупальце отодвинулось от лица, наклонилось к груди, пронзило одежду, грудную клетку, вошло в сердце. Тил почувствовал, как девять отростков расползаются внутри его тела, и потерял сознание за мгновение до того, как обезуметь.
В этом мире его назвали Растением. Во всяком случае, это слово мелькнуло в мозгу его первого Хозяина. Оно не было растением, но приняло имя, которым нарек его Тил Пливер.
Растение полностью вышло из земли, в которой провело сотни лет, и переместилось в тело Хозяина. Потом зарастило бескровные раны, через которые вошло в Пливера.
Ему понадобилось десять минут, чтобы узнать о физиологии человеческого организма больше, чем знали люди. Во-первых, они, похоже, не понимали, что обладают способностью к самолечению, как, впрочем, и способностью во много раз замедлять процесс старения клеток своего организма. Жили они недолго, не подозревая о заложенном в них потенциале, обеспечивающем почти бессмертие. Какое-то событие, имевшее место быть в процессе эволюции этого вида, создало психологический барьер, не позволяющий им полностью контролировать состояние тела.
Странно.
Сидя на камне меж двух сосен, в теле Тила Пливера, Растение потратило еще восемнадцать минут, чтобы оценить возможности и принципы действия человеческого мозга. Это был едва ли не самый интересный мозг из встреченных Растением во вселенной: сложный, мощный, хотя несколько… неуравновешенный.
Эта инкарнация обещала много необычных впечатлений.
Растение поднялось с камня, подхватило карабин, принадлежащий Хозяину, и направилось по заросшему лесом склону к тому месту, где Тил Пливер оставил джип-универсал. Охотиться на оленей Растение не собиралось.
В понедельник утром Джек Кэсуэлл сидел за кухонным столом и наблюдал, как его жена собирается в школу, отдавая себе отчет, что он — самый счастливый человек в мире. Красивое лицо, стройная фигура, длинные ноги, высокая грудь. Джеку иногда казалось, что происходящее с ним — не настоящая жизнь, а сладкий сон, потому что в реальном мире он не мог жениться на таком сокровище, как Лаура.
Она сняла с крючка коричневый шарфик, повязала на шею, перекрестила концы с бахромой на груди. Повернулась к чуть запотевшей стеклянной панели двери, посмотрела на большой термометр, висевший на крыльце.
— Тридцать восемь градусов[655], а еще конец октября.
Классическим лицом в обрамлении густых, мягких, сверкающих каштановых волос она напоминала Веронику Лейк[656], кинозвезду давно ушедших дней. Огромные, выразительные темно-карие глаза Лауры иногда казались черными. Джеку не приходилось видеть более чистых, более прямых глаз. Он сомневался, что кто-либо мог смотреть в эти глаза и лгать… или не влюбиться в женщину, на лице которой они сияли.
Сняв с другого крючка старое коричневое пальто, застегивая пуговицы, Лаура продолжила:
— В этом году снег точно выпадет до Дня Благодарения[657], и я готова спорить, что у нас будет снежное Рождество, к январю просто засыплет снегом.
— Я бы с удовольствием просидел с тобой в снежном плену шесть, а то и восемь месяцев, — ответил Джек. — Мы вдвоем, снега по конек крыши, так что нам не остается ничего другого, как оставаться в постели, под одеялами, делясь теплом тел, чтобы выжить.
Улыбаясь, она подошла к нему, наклонилась, поцеловала в щеку.
— Джексон, — такое она дала ему прозвище, — ты меня так возбуждаешь, что тепла, которые произведут наши тела, вполне хватит на обогрев, даже если снега навалит на милю выше крыши. Какой бы холод ни царил вне этих стен, в доме температура не упадет ниже ста градусов[658], так что на полу разрастутся джунгли, по стенам поползут лианы, а в углах угнездится тропическая плесень.
Она прошла в гостиную, чтобы взять брифкейс, лежавший на письменном столе, за которым она готовилась к урокам.
Джек поднялся. Ноги этим утром слушались его хуже, чем обычно, но он все равно мог передвигаться без трости. Начал собирать грязные тарелки, продолжая думать о том, какой же он счастливчик.
Лаура могла бы покорить любого мужчину, однако выбрала мужа с ничем не примечательной внешностью и ногами, которые не держали его без стальных протезов. С ее внешностью и умом она могла бы выйти замуж за богача или, поехав в большой город, сделать там блестящую карьеру. Вместо этого она предпочла простую жизнь учительницы и жены писателя, который боролся за место под солнцем, отказалась от особняков в пользу небольшого домика у самого леса, вместо лимузина ездила на трехлетней «Тойоте».
Когда Лаура вернулась на кухню с брифкейсом в руке, Джек ставил тарелки в раковину.
— Тебе недостает лимузинов?
Она недоумевающе моргнула.
— О чем ты?
Он вздохнул, оперся о разделочный столик.
— Иногда я тревожусь. Может…
Она подошла к нему.
— Может, что?
— Ты так мало получаешь от этой жизни, гораздо меньше того, что заслуживаешь. Лаура, ты рождена для лимузинов, особняков, лыжных курортов в Швейцарии. Ты имеешь на них полное право.
Она улыбнулась.
— Ты очень милый, но очень глупый. Я бы скучала в лимузине. Мне нравится сидеть за рулем. Это такое удовольствие — вести машину. А если бы я жила в особняке, то чувствовала бы себя горошиной в бочке. Мне нравятся уютные дома. Поскольку на горных лыжах я не катаюсь, в Швейцарии мне делать совершенно нечего. И хотя я люблю их часы и шоколад, я бы сошла с ума от швейцарского йодля[659], который не умолкает двадцать четыре часа в сутки.
Джек положил руки жене на плечи.
— Ты действительно счастлива?
— Послушай, Джексон, ты любишь меня всем сердцем, и я это знаю. Чувствую постоянно, и это любовь, которую не удается познать большинству женщин. С тобой я счастливее, чем с кем бы то ни было. И я получаю удовольствие от своей работы. Учить — это ни с чем не сравнимое наслаждение, если действительно стараешься наполнить знанием головы этих маленьких демонов. И потом, со временем ты прославишься, станешь самым знаменитым автором детективов после Раймонда Чандлера. Я это точно знаю. Так что прекращай болтать глупости, а не то я опоздаю на работу.
Она вновь поцеловала его, направилась к двери, послала ему воздушный поцелуй, вышла на крыльцо, легко сбежала по ступенькам к «Тойоте», припаркованной на гравии подъездной дорожки.
Джек схватил трость, прислоненную к одному из стульев. С ее помощью он мог передвигаться быстрее, чем на протезах. Стер конденсат со стекла, наблюдая, как жена прогревает двигатель. Облака пара вырывались из выхлопной трубы. Она выехала на шоссе и повернула к школе, расположенной в трех милях от их дома. Джек стоял у окна, пока «Тойота» не исчезла из виду.
Джек тревожился за Лауру, хотя не встречал человека со столь решительным характером и уверенностью в себе. Но в мире хватало опасностей, даже в таком тихом уголке, как Сосновый округ. И люди, в том числе и самые сильные, внезапно попадали под колесо судьбы, которое перемалывало всех без исключения.
— Береги себя, — прошептал он. — Береги себя и возвращайся ко мне.
По лесной дороге Растение доехало в разбитом джипе Тила Пливера до асфальтированного шоссе и повернуло направо. Через милю холмы уступили место равнине, а лес — полям.
У первого же дома Растение остановилось и вылезло из кабины. Информация, имевшаяся в памяти Хозяина, подсказала, что «здесь живут Холлиуэллы». Подойдя к двери, оно сильно постучало.
Дверь открыла миссис Холлиуэлл — миловидная дама тридцати с небольшим лет. Она вытирала руки о фартук в сине-белую клетку.
— О, мистер Пливер, не так ли?
Растение выбросило щупальца из пальцев Хозяина. Гибкие черные лианы оплели женщину, пригвоздили к полу. Когда миссис Холлиуэлл закричала, толстое щупальце-труба выдвинулось из открытого рта Пливера, пронзило грудь женщины, слилось с ее плотью.
Крик замер.
За несколько секунд Растение взяло женщину под контроль. Лианы и труба, связывающие двух Хозяев, разделились посередине и втянулись в Тила Пливера и Джейн Холлиуэлл.
Растение росло.
Изучив мозг Джейн Холлиуэлл, Растение узнало, что ее двое детей отправились в школу, а муж уехал в Пайн-ридж за покупками. В доме она была одна.
В стремлении увеличить число Хозяев и расширить свою империю, Растение усадило Джейн и Тила в джип и поехало дальше, к перекрестку с другим шоссе, которое вело в Пайн-Ридж.
Миссис Кэсуэлл начала этот день с урока истории. До шестого класса Джейми Уэтли думал, что он не любит историю. Кому могло понравиться такое занудство? У миссис Кэсуэлл история превратилась в интереснейший предмет.
Иногда учительница заставляла своих учеников играть роли исторических личностей, и каждый надевал забавную шляпу, соответствующую изображаемому персонажу. У миссис Кэсуэлл была целая коллекция забавных шляп. Однажды на уроке, посвященном викингам, она вошла в класс в шлеме с рогами, и все чуть не надорвали животики от смеха. Поначалу Джейми даже разозлился; ему не нравилось, что миссис Кэсуэлл так дурачится. Но потом она показала им картины древних судов викингов с искусно вырезанными фигурами драконов на носу, начала рассказывать о том, каково было викингам выходить в затянутое туманом море в те далекие времена, когда никаких карт не существовало, плыть неведомо куда, в далекие дали, где действительно можно было столкнуться с настоящим драконом или свалиться с края земли. Голос ее становился все тише, тише, все наклонились вперед, не желая упустить хоть слово, и скоро они словно перенеслись из уютного, теплого класса на палубу маленького суденышка, которое громадные волны кидали из стороны в сторону. Впереди возвышался загадочный, темный берег, ревел ветер, хлестал дождь… Викингом Джейми изобразил миссис Кэсуэлл на десяти рисунках, и они заняли достойное место в его секретной галерее.
На прошлой неделе мистер Энрайт, инспектор из окружного департамента образования, целый день просидел на уроках миссис Кэсуэлл. Невысокого росточка, в черном костюме, белой рубашке и красном галстуке мистер Энрайт уже несколько раз приезжал в школу, а потому дети его знали. После урока истории, на котором они изучали средневековье, инспектор захотел задать несколько вопросов, чтобы понять, как дети усваивают материал. Джейми и другие ученики так тянули руки, что произвели впечатление на мистера Энрайта. «Но, миссис Кэсуэлл, — сказал он, — вы же учите их не по программе шестого класса, не так ли? Мне представляется, что это материал для восьмого класса».
В обычной ситуации класс бы радостно отреагировал на слова Энрайта, расценив их как комплимент. Они бы выпрямились за партами, раздулись от гордости, самодовольно улыбаясь. Но на этот раз они получили четкое указание, на случай, что если возникнет такая ситуация, выдать совсем другую реакцию, а потому поникли плечами, всеми силами изображая крайнюю усталость.
— Класс, — отчеканила миссис Кэсуэлл, — мистер Энрайт хочет сказать, что, по его разумению, я требую от вас слишком многого, подвергаю слишком высоким нагрузкам, мы слишком быстро идем вперед. Вы думаете, что я требую от вас слишком многого?
— Да! — в едином порыве прокричали ученики.
У Мелиссы Феддер, которой все страшно завидовали из-за того, что она могла заплакать в любой момент, по щекам покатились слезы, словно она больше не могла выдерживать напряженного темпа, задаваемого миссис Кэсуэлл.
Джейми поднялся и дрожащим от эмоций голосом произнес заранее отрепетированную речь:
— Мистер Энр-райт, мы б-больше не м-можем так учиться. Она н-не дает нам ни с-секунды покоя. М-мы называем ее мисс Аттила.
И другие дети обрушили на мистера Энрайта свои жалобы.
— …не отпускает нас на перемену…
— …огромные домашние задания…
— …слишком много требует…
— … мы еще шестиклассники, а…
На лице мистера Энрайта отразился ужас.
Миссис Кэсуэлл мрачным взглядом обвела класс, резко подняла руку.
Поток жалоб как отрезало, будто дети боялись учительницу. Мелисса Феддер по-прежнему плакала, Джейми заставлял дрожать нижнюю губу.
— Миссис Кэсуэлл, — мистер Энрайт определенно чувствовал себя не в своей тарелке, — может, вам действительно стоит держаться ближе к программе шестого класса? Стресс, вызываемый перегрузками…
— О! — воскликнула миссис Кэсуэлл, изображая ужас. — Боюсь, уже поздно, мистер Энрайт! Боюсь, я загнала их до смерти.
При этих словах дети повалились на парты, словно потеряли сознание или умерли.
В повисшей в классе тишине мистер Энрайт несколько секунд переводил взгляд с одного ученика на другого, потом рассмеялся. Дети последовали его примеру, а мистер Энрайт воскликнул:
— Вы меня разыграли, миссис Кэсуэлл! Все подстроено.
— Признаюсь, — ответила она, и смех усилился.
— Но откуда вы знали, что я задам вам вопрос о сложности программы, по которой вы обучаете детей?
— Дело в том, что все всегда недооценивают возможности школьников. Утвержденные программы не требуют от них особых усилий. Все слишком волнуются из-за психологического стресса, боятся давать детям большие нагрузки, в результате чего детей поощряют заниматься меньше. Но я хорошо знаю детей, мистер Энрайт, и могу сказать вам, что они куда крепче и умнее, чем думает большинство взрослых. Я права?
Класс ее в этом громко заверил.
Мистер Энрайт оглядел учеников, задерживаясь на лице каждого, и, пожалуй, впервые за день действительно их увидел. Наконец, улыбнулся.
— Миссис Кэсуэлл, то, что вы тут делаете, просто чудо.
— Спасибо вам, — скромно потупилась миссис Кэсуэлл.
Мистер Энрайт покачал головой, улыбнулся еще шире, подмигнул.
— Действительно, мисс Аттила.
В этот момент Джейми так гордился миссис Кэсуэлл, что с трудом подавил выступившие на глазах слезы.
А утром последнего октябрьского понедельника Джейми слушал, как мисс Аттила рассказывает о состоянии науки в Средние века (она только начинала развиваться) и о том, что такое алхимия (превращение свинца в золото и все такое). Запахи мела и детского мыла сменились ужасающей вонью залитых нечистотами улиц средневековой Европы.
В маленьком кабинете площадью в десять квадратных футов Джек Кэсуэлл сидел за обшарпанным письменным столом, пил кофе и перечитывал главу, написанную днем раньше. Сделав множество поправок, он включил компьютер, чтобы внести изменения в текст.
Три года, прошедших после аварии, лишенный возможности вернуться к прежней профессии — он работал егерем в Службе охраны лесов — Джек пытался наполнить жизнь новым содержанием — реализовать давнюю мечту и стать писателем. Два из четырех написанных им детективных романов купили нью-йоркские издательства и восемь рассказов Джек опубликовал в журналах.
Пока в его жизни не появилась Лаура, он делил любовь между дикой природой и книгами. До аварии частенько отправлялся в горы, где редко встретишь человека, с рюкзаком, набитым продуктами и книгами. Пополняя запасы еды ягодами, орехами и съедобными корешками, многие дни жил на природе, изучая ее и читая. Джек в одинаковой степени принадлежал природе и цивилизации. И хотя перенести природу в город не было никакой возможности, не составляло труда доставить цивилизацию в виде книг на лоно природы. Тем самым он удовлетворял две главные потребности души.
Теперь с ногами, которые больше не могли нести его с холма на холм, Джеку приходилось довольствоваться лишь благами цивилизации, и он дал себе слово, что в скором времени писательство обеспечит ему куда лучшие условия жизни, чем раньше. Гонорары за восемь рассказов и два романа, доброжелательно встреченных критикой, поделенные на три года, обеспечили Джеку ежемесячный заработок в размере трети от скромного учительского жалования Лауры. До списка бестселлеров предстоял еще очень долгий путь, а пребывание на нижних этажах писательской пирамиды не сулило высоких доходов. Если бы не пенсия, выплачиваемая Службой охраны лесов, ему и Лауре пришлось бы ломать голову, где взять деньги на содержание дома, одежду и еду.
Вспомнив старое коричневое пальто, в котором Лаура пошла в этот день на работу, Джек погрустнел. Но мысль о пальто только добавила ему решимости создать шедевр, заработать кучу денег и окружить жену роскошью, которой та заслуживала.
Ирония судьбы: если бы не авария, Джек Кэсуэлл не встретился бы с Лаурой, не женился бы на ней. Она как-то пришла в больницу навестить ученика, и, направляясь к выходу, увидела в коридоре Джека. Тот катил мимо в инвалидном кресле. Лаура просто не могла пройти мимо человека, пребывающего в глубокой депрессии, не подбодрив его. Переполненный жалостью к себе и злостью, он нагрубил Лауре. Подобная реакция лишь заставила Лауру удвоить усилия. Джек и представить себе не мог, что хватка у нее бульдожья. Вернувшись два дня спустя, чтобы вновь проведать своего ученика, она заглянула и к Джеку, а потом стала приходить к нему каждый день. Когда он смирился с тем, что ему придется передвигаться в кресле-каталке, Лаура убедила его активнее заниматься лечебной гимнастикой, чтобы научиться ходить на протезах и с тростью. Какое-то время спустя, когда инструктор по лечебной гимнастике не смог добиться ощутимых успехов, Лаура, несмотря на протесты Джека, каждый день привозила его в тренажерный зал, чтобы он повторял весь цикл упражнений. Вскоре ее неиссякаемый оптимизм заразил Джека. Он решил, что вновь научится ходить, и научился, и пошел по дороге, ведущей к любви и свадьбе. Так что самое ужасное, что случилось с ним в жизни: авария, превратившая в инвалида, свела с Лаурой, что стало для него счастливейшим моментом.
Да, поневоле приходилось признавать, что в жизни горе и счастье тесно переплетены.
В новом романе, над которым Джек сейчас работал, он пытался написать об этом переплетении. О том, как плохое иной раз ведет к хорошему, а хорошее становится причиной трагедии. Если бы он мог выдержать этот баланс в детективной истории и глубоко вникнуть в нюансы этого аспекта человеческих взаимоотношений, из-под его пера вышла бы книга, которая принесла бы ему много денег. Больше того, он бы мог гордиться такой книгой.
Он налил себе еще чашку кофе и уже собрался начать новую главу, когда глянул в окно по левую от себя руку и увидел грязный, с помятыми бортами джип-универсал, сворачивающий с шоссе на подъездную дорожку к их дому.
Гадая, кто это мог приехать, Джек поднялся со стула и схватил трость. Она требовалась ему, чтобы вовремя добраться до двери. Он терпеть не мог заставлять людей ждать.
Джек увидел, как джип остановился перед домом. Одновременно распахнулись две дверцы, из кабины вылезли мужчина и женщина.
Джек узнал мужчину: Тил Пливер. Видел его не один раз, вроде бы их даже знакомили. С другой стороны, практически все жители Соснового округа знали Пливера, но, как и Джек, лишь мельком.
Лицо женщины тоже показалось знакомым. Симпатичная, тридцати с небольшим лет. Джек предположил, что ее ребенок учится в классе Лауры и они виделись на каком-то школьном мероприятии. Домашний халат и фартук женщины определенно не соответствовали холодной октябрьской погоде.
К тому времени, когда Джек пересек половину кабинета, незваные гости уже начали барабанить в дверь.
Растение свернуло с шоссе, как только увидело следующий дом. После столетий спячки ему не терпелось расширить число Хозяев. От Пливера оно узнало, что население Пайн-Риджа, куда Растение планировало прибыть к полудню, составляло пять тысяч человек. В течение двух, максимум трех дней, оно собиралось установить полный контроль над горожанами, а потом расшириться до границ Соснового округа, захватив тела и пленив разум всех двадцати тысяч его жителей.
Даже имея столько Хозяев, Растение осталось бы одной особью с единым разумом. Оно могло жить одновременно в десятках миллионов и даже в миллиардах Хозяев, черпая и перерабатывая информацию, полученную от их глаз, ушей, носов, ртов, рук, не боясь перегрузки. Путешествуя по галактикам миллионы лет, побывав на более чем сотне планет с разумной жизнью, Растение ни разу не встретило другого существа, обладающего столь уникальным талантом.
И теперь оно вывело двух первых пленников из джипа и направило через лужайку к крыльцу маленького белого дома.
Из Соснового округа Хозяева разошлись бы по всему Американскому континенту, потом по другим, пока Растение не установило бы контроль над всем населением Земли. В этот период оно не собиралось уничтожать ни разум любого из Хозяев, ни его индивидуальные особенности, но блокировать их, используя тело и знания для покорения мира. Тил Пливер и Джейн Холлиуэлл полностью осознавали, а остальным предстояло осознать, что они попали в рабство: они видели окружающий их мир, отдавали себе отчет в чудовищности своих поступков, знали, что Растение угнездилось в них, но ничего не могли с этим поделать.
Когда не осталось бы ни одного свободного мужчины, женщины и ребенка, Растение намеревалось перейти к следующему этапу — Дню освобождения, разом позволив Хозяевам в полной мере использовать свои тела, оставаясь в них, глядя на мир через их глаза, фиксируя все их мысли. Ко Дню освобождения, само собой, как минимум половина Хозяев сойдут с ума. Другие, которые удержатся у черты безумия, получат новый, сильнейший удар, осознав, что, несмотря на освобождение, им не удастся избежать соседства с паразитом, и в результате тоже лишатся рассудка. Такое случалось всегда. Маленькая группка неизбежно попытается найти спасение в религии, сформирует направленный на уничтожение цивилизации культ, объектом поклонения которого станет Растение. А еще более малочисленная группа самых отчаянных, которые останутся в здравом уме и не смирятся с присутствием Растения, попытается найти способы избавиться от него, начнет крестовый поход без единого шанса на успех.
Растение вновь постучало в дверь. Может, никого нет дома.
— Иду, иду, — донесся изнутри мужской голос.
Вот и славненько.
После Дня освобождения ситуация в этом несчастном мире станет меняться от плохой к худшей: массовые самоубийства, эпидемия убийств, совершенных психопатами, полный и кровавый коллапс общественных структур, неизбежное соскальзывание в анархию, варварство.
Хаос.
Создание хаоса, распространение хаоса, поддерживание хаоса, наблюдение за хаосом, восхищение им — в этом видело Растение смысл своего существования. Оно родилось из Великого взрыва в начале времен. А прежде являлось частью великого хаоса или сверхсжатой материи, существовавшей до того, как пошел отсчет времени. Когда огромный шар этой материи взорвался, образовалась вселенная, установился неведомый ранее порядок, но Растение не стало частью этого порядка. Оно так и осталось сколком предшествующего порядку хаоса. Защищенное неуязвимой оболочкой, оно дрейфовало среди разбегающихся галактик, по-прежнему служа энтропии.
Мужчина открыл дверь. Он опирался на трость.
— Мистер Пливер, не так ли? — спросил он.
Из Джейн Холлиуэлл вырвались черные щупальца.
Мужчина вскрикнул, когда они оплели его.
Черная, в синих точках труба выдвинулась изо рта Джейн Холлиуэлл, пронзила грудь калеки, и через несколько секунд у Растения появился третий Хозяин: Джек Кэсуэлл.
Ноги мужчины получили такие сильные повреждения во время аварии, что ему приходилось носить металлические протезы. Поскольку Растение не устраивал покалеченный Хозяин, не способный передвигаться с нужной скоростью, оно излечило тело Кэсуэлла. Протезы со звоном упали на пол.
Благодаря Кэсуэллу Растение узнало, что в доме больше никого нет. Оно также выяснило, что жена Кэсуэлла преподавала в школе, и от этой школы, в которой находилось никак не меньше ста шестидесяти учеников и учителей, его отделяли какие-то три мили. Вместо того чтобы останавливаться у каждого дома на пути в Пайн-Ридж, Растение могло сразу отправиться в школу, резко увеличить число Хозяев, а уж потом разослать их во все стороны.
Джек Кэсуэлл, пусть и плененный Растением, мог читать мысли инопланетного господина: Растение использовало то же мозговое вещество и проводящие пути. Поняв, что следующий объект атаки — школа, рассудок Кэсуэлла начал отчаянно бороться, стараясь порвать путы.
Растение удивило энергия и настойчивость, с которыми этот мужчина добивался свободы. Имея дело с Пливером и Холлиуэлл, оно выяснило, что у человеческих существ, так они себя называли, сила воли покрепче, чем у других представителей разумной жизни, с которыми ему приходилось сталкиваться раньше. Но Кэсуэлл доказывал, что силой воли он значительно превосходит и Пливера, и Холлиуэлл. Растение столкнулось с существами, которые не щадя себя боролись за создание порядка из хаоса, пытались подчинить своей воле, изменить природный мир. Оно уже предвкушало, что получит особое наслаждение, ввергая человечество в хаос, деградацию, варварство.
Растение загнало рассудок Джека в самый дальний, самый темный угол, приковало его там тяжеленными цепями. А потом, в телах трех Хозяев, отправилось в школу.
Джейми Уэтли стеснялся попросить у миссис Кэсуэлл разрешения выйти в туалет. Он хотел, чтобы она видела в нем особенного ученика, хотел, чтобы она выделяла его среди других, любила, как любил ее он, но как она могла поверить, что он — особенный, если у него, как и у любого другого мальчика или девочки, возникало желание справить малую нужду? Он понимал, что это глупые мысли. В желании выйти в туалет не было ничего зазорного. Все писали. Даже миссис Кэсуэлл…
Нет! Об этом думать не следовало. Такого просто не могло быть.
Но весь урок истории он неотрывно думал о том, что ему хочется облегчиться, а когда от истории они перешли к математике, он больше не мог сдерживаться и поднял руку.
— Да, Джейми?
— Могу я взять пропуск для выхода в туалет, миссис Кэсуэлл?
— Конечно.
Пропуска лежали на краю стола, и ему пришлось пройти мимо нее, чтобы добраться до них. Джейми наклонил голову и старался не смотреть на миссис Кэсуэлл, чтобы она не заметила, как он краснеет. Схватив пропуск, он поспешил за дверь.
В отличие от других мальчишек, в туалете Джейми старался не задерживаться. Спешил вернуться в класс, чтобы слушать мелодичный голос миссис Кэсуэлл, наблюдать, как грациозно она ходит по классу.
Когда он вышел из туалета, в конце коридора появились трое взрослых. Они вошли через дверь, которая вела на автомобильную стоянку. Мужчина в охотничьем костюме, женщина в домашнем халате, мужчина в брюках цвета хаки и бордовом свитере. Странное трио.
Джейми подождал, пропуская их: похоже, они так торопились, что могли сбить его с ног. А потом он предполагал, что они спросят, где найти директора, или медсестру, или кого-то из учителей, и Джейми с радостью бы им помог. Поравнявшись с ним, все трое повернулись к мальчику.
И он попал в кабалу.
Растение жило в четырех Хозяевах.
И рассчитывало, что к вечеру счет пойдет на тысячи.
Четырьмя своими частями оно двинулось к классу, в который возвращался Джейми Уэтли.
По прошествии года или двух, после того, как все население Земли стало бы частью Растения, после кровавой резни и хаоса, начало которым положил бы День освобождения, всепланетная общность сохранялась бы лишь несколько недель, чтобы засвидетельствовать развал человеческой цивилизации. Потом Растение намеревалось создать новую оболочку, упрятать в нее часть себя и покинуть Землю. Вернувшись в межзвездный вакуум, оно дрейфовало бы десятки тысяч, даже миллионы лет, пока не нашло еще одну подходящую планету, чтобы опуститься на нее и ждать контакта с представителем доминирующего разумного вида.
Во время долгого космического путешествия Растение поддерживало бы связь с миллиардами частей себя, оставшимися на Земле до тех пор, пока будут живы Хозяева, в которых они обитали. То есть окончательно оно покинуло бы планету лишь в момент смерти последнего человеческого существа, хотя момент этот, возможно, будет отстоять на сотню лет от Дня освобождения.
Растение добралось до двери класса Лауры Кэсуэлл.
Разумы Кэсуэлла и Джейми Уэтли, пылающие злостью и страхом, попытались расплавить стягивающие их оковы, и Растению пришлось на мгновение притормозить, чтобы охладить их и восстановить полный контроль. Их тела дергались, с губ срывались бессвязные звуки, словно они пытались предупредить находящихся в классе о грядущей опасности. Растение просто поражал их мятежный дух; с нулевыми шансами на успех, они тем не менее продолжали отчаянное сопротивление. С такими существами сталкиваться ему еще не доводилось.
Изучая мысленные процессы Джека и Джейми, Растение выяснило, что их яростное сопротивление обусловлено страхом не за себя, а за Лауру Кэсуэлл, учительницу одного и жену другого. Оба любили ее, и чистота этой любви давала им силы сопротивляться.
Любопытно.
Концепция любви существовала у десятка видов разумных существ, которые Растение уничтожило на других планетах, но только у людей любовь проявлялась с такой невероятной силой. Пожалуй, впервые Растение пришло к выводу, что сила воли разумного существа — не единственный важный инструмент установления вселенского порядка; эту функцию выполняла и любовь. И разумные существа, обладавшие сильной волей и развитой способностью любить, являлись самыми опасными противниками хаоса.
Опасными, но не очень. Растению они противостоять не могли, так что до полного покорения Пайн-Риджа оставалось двадцать четыре часа.
Растение открыло дверь. Четверо вошли в класс.
Лаура Кэсуэлл удивилась, увидев своего мужа, входящего в дверь в компании матери Ричи Холлиуэлла, старого мерзавца Тила Пливера и Джейми. Потом осознала, что Джек идет, действительно идет, не волочит ноги, с трудом переставляя их, а идет, как здоровый человек.
Прежде чем она полностью осознала случившуюся с ним метаморфозу, прежде чем успела спросить, что случилось, в классе начало твориться что-то невероятное. Джейми Уэтли протянул руки к Томми Элбертсону, и отвратительные, черные, похожие на червяков щупальца вырвались из его пальцев. Обхватили Томми, а когда мальчик в испуге закричал, еще более мерзкий, прямо-таки толстая змея, отросток выдвинулся из груди Джейми и погрузился в грудь Томми, связав их воедино.
Дети вскакивали, кричали, пытались убежать, но на них набрасывались и заставляли замолчать. Черные черви и змеи полезли из миссис Холлиуэлл, Пливера и Джека. Еще трое учеников Лауры попали в плен. А несколько секунд спустя Томми Элбертсон и трое пленников уже присоединились к атакующим: вылезающие из них черви и змеи потянулись к тем, кто еще оставался на свободе.
Мисс Гарнер, которая вела урок в соседнем классе, заглянула в дверь, чтобы понять, с чего такой шум. Ее пленили до того, как она успела вскрикнуть.
Не прошло и минуты, как Растение установило контроль над всем классом, за исключением четверых насмерть перепуганных детей — в том числе и сына Джейн Холлиуэлл, Ричи, — которые прижались к Лауре. Двое онемели от ужаса, двое плакали. Она затолкала детей в угол и встала между ними и чудовищем, которое пришло по их души.
Пятнадцать плененных детей, Пливер, миссис Холлиуэлл, мисс Гарнер и Джек хищно смотрели на нее. Какое-то мгновение все молчали. В их глазах Лаура видела не только отражение мучений, которые испытывали их захваченные души, но и нечеловеческую жажду власти существа, взявшего их под контроль.
У Лауры защемило сердце при мысли о поблескивающей черной твари, поселившейся в груди Джека, но она не испытывала замешательства, не говорила себе, что такого просто не может быть, поскольку видела не один фильм, готовящий мир к такому вот кошмару. «Захватчики с Марса». «Похитители тел». «Война миров». Она сразу поняла, что тварь со звезд добралась-таки до Земли.
Вопрос состоял в том, удастся ли ее остановить… и как?
До Лауры вдруг дошло, что она держит в руке указку, как меч, а девятнадцать пленников инопланетной твари словно боятся его, не смея перейти в решительное наступление. Глупость. Тем не менее опускать указку она не стала, наоборот, описала ею полукруг, словно выбирая, куда нанести удар.
Лаура поморщилась, заметив, как дрожит ее рука. Ей только оставалось надеяться, что четверо детей за ее спиной не подозревают о том, что она в ужасе.
— Не подходите, — предупредила она.
Девятнадцать человек шагнули к ней.
На лбу Лауры выступили бисеринки пота.
Миссис Холлиуэлл, Джек и Джейми сделали еще по шагу.
Но тут выяснилось, что контролируются они не столь хорошо, как остальные, потому что их начали сотрясать мышечные судороги. «Н-е-е-т», — нечеловеческим голосом промычал Джек. А Джейн Холлиуэлл шептала: «Пожалуйста, пожалуйста» и мотала головой, будто отказываясь подчиняться полученным приказам. Джейми же дрожал всем телом и шарил руками по голове, словно пытался поймать и вытащить тварь, сидевшую внутри.
Почему этих троих выбрали для завершения столь успешно начатой операции захвата тех, кто находился в классе? Почему не других?
Мозг Лауры лихорадочно работал, чувствуя, что каким-то образом она еще может обратить ситуацию в свою пользу, но, к сожалению, не зная, что для этого нужно сделать. Возможно, тварь, сидящая в Джейн Холлиуэлл, хотела, чтобы именно мать захватила своего сына, который сейчас прятался за юбку Лауры, дабы проверить степень контроля, установленного над женщиной. И по той же причине стремилась, чтобы именно Джек поставил на колени свою жену. Что же касалось бедного Джейми… Лаура, конечно, знала, что мальчик безнадежно в нее влюблен, следовательно, проверяли и его, чтобы понять, сможет ли он напасть на человека, которого любит.
Но если это проверка, значит, их нынешний господин не уверен, что они в полной его власти. А пока он сомневался, у жертв оставалась надежда.
Растение впечатлило сопротивление, которое оказывали ему трое из Хозяев, когда пришел черед их близких.
Мать пришла в ярость при мысли о том, что собственными руками вселит в сына частицу своего нового повелителя. Она рвала узы, сковывающие рассудок, яростно боролась за контроль над телом. У Растения определенно возникли проблемы, но оно сдавило рассудок миссис Холлиуэлл, загнало в темные глубины сознания и оставило там, придавив тяжелыми камнями.
Джейми Уэтли доставил не меньше хлопот, его поведение мотивировалось чистой щенячьей любовью. Но Растение полностью восстановило контроль над телом мальчика, судороги прекратились, он двинулся к женщине и детям, забившимся в угол.
Муж, Джек Кэсуэлл, оказался самым крепким орешком, ибо его воля была сильнее, чем у всех. Он отчаянно боролся со своим заточением, погнул прутья решетки камеры, в которую Растение загнало его разум, и с радостью покончил бы с собой, лишь бы не помогать Растению завладеть Лаурой Кэсуэлл. Более минуты он сопротивлялся приказам, в какой-то момент уже казалось, что вырвался из-под контроля, но, наконец, Растение спеленало его волю по рукам и ногам.
С остальными четырнадцатью детьми никаких трудностей не возникало, хотя и они пытались сопротивляться. Когда учительница отступила в угол, а трое избранных Хозяев двинулись к ней, горячая волна ярости выплеснулась из каждого ребенка, ибо все они любили миссис Кэсуэлл и не хотели, чтобы она разделила их участь. Растение тут же крепко ударило по их сознанию, и попытки освободиться угасли, как искры на ледяном ветру.
Следуя указаниям Растения, Джек Кэсуэлл направился к своей жене. Отобрал у нее указку, отбросил в сторону.
Растение вырвалось из пальцев Джека, схватило Лауру и держало, хотя она изо всех сил старалась высвободиться. Открыв рот своего Хозяина, Растение выпустило толстую трубу, которая вонзилась в грудь женщины.
Нет!
Лаура чувствовала, как тварь ползет по нервам, забирается в мозг, и отчаянно боролась с ней. С решительностью, какую она проявляла, заставляя Джека ходить, с безграничным терпением, какое выказывала, обучая детей, с непоколебимой уверенностью в себе и в правоте своего дела, она противостояла твари на всех фронтах. Когда тварь пыталась стянуть ее разум веревками психической энергии, Лаура рвала их и отбрасывала прочь. Когда хотела загнать ее рассудок в темные глубины и похоронить под грудой психических камней, вырывалась на поверхность. Она ощутила изумление твари и воспользовалась этим обстоятельством, переместившись в ее рассудок, набирая информацию. В мгновение ока поняла, что тварь пребывает в мозгу всех своих Хозяев одновременно, поэтому нырнула в мозг Джека и нашла его…
— Я люблю тебя, Джек, я люблю тебя больше, чем жизнь…
И она порвала его ментальные оковы, набросившись на них так же энергично, как помогала Джеку заниматься лечебной гимнастикой. Продвигаясь по психической сети, которой Растение соединило своих Хозяев, нашла Джейми Уэтли…
— Ты очень милый мальчик, Джейми, самый милый, и я всегда хотела сказать тебе, что неважно, кто у тебя родители, неважно, что они злобные, эгоистичные алкоголики. Главное в том, что у тебя есть возможность стать лучше, чем они, ты обладаешь способностью любить, учиться, познавать радости полноценной жизни…
Теперь Растение отчаянно сопротивлялось атаке, пытаясь загнать Лауру в ее тело, выдавить из рассудков остальных. Однако, несмотря на опыт, накопленный за миллиарды лет, несмотря на обширные познания, приобретенные благодаря уничтожению сотен цивилизаций, эта задача оказалась непосильной. Лаура оценила потенциал Растения и пришла к выводу, что никакой это не суперразум, потому что оно не нуждалось в любви, не могло дарить любви. Решила, что его воля всегда будет слабее воли человека, ибо люди могли любить, и любовь служила той силой, что побуждала их бороться, строить порядок из хаоса, улучшать жизнь для любимых. Любовь укрепляла волю и придавала ей невероятную силу. Какие-то разумные существа, возможно, и приняли бы такого повелителя, как Растение, с распростертыми объятиями, поскольку он предлагал им одну цель, один закон. Но для человечества господство Растения было равносильно смерти…
— Томми, ты сможешь освободиться, если подумаешь о своей сестре Эдне, потому что я знаю, что ты любишь Эдну больше всех на свете; и ты, Мелисса, ты должна подумать о своих отце и матери, потому что они очень тебя любят, потому что чуть не потеряли тебя совсем маленькой (ты это знала?), а потеряв тебя, они умрут; и ты, Элен, милая девочка, я люблю тебя, как собственную дочь, ты всегда заботишься о других, и я знаю, что ты сможешь вышвырнуть из себя эту тварь, потому что в тебе так много любви; и ты, Джейн Холлиуэлл, я знаю, что ты любишь своего сына и своего мужа, потому что твоя любовь к Ричи видна в той уверенности, с которой он идет по жизни, тех учтивости и вежливости, которым ты его обучила; и ты, Джимми Корман, да, с твоих губ частенько слетают грубые слова и ты то и дело пускаешь в ход кулаки, но я знаю, как ты любишь своего брата Гарри и как печалишься из-за того, что Гарри родился с деформированной рукой, ты бы защищал его до последней капли крови, вот и обрати любовь к Гарри против этой твари, Растения, и уничтожь его, не позволяй ему подчинить себя, потому что после тебя оно доберется и до Гарри…
Лаура шла по классу среди захваченных детей и взрослых, прикасалась, обнимала, пожимала руку, смотрела в глаза, использовала силу любви, чтобы вывести их из темноты на свет.
Разрывая сдерживающие его разум оковы, выдавливая из себя Растение, Джейми Уэтли почувствовал, как голова у него идет кругом, и на мгновение даже потерял сознание, но успел прийти в себя и не повалился на пол. Темнота на мгновение укутала рассудок, он покачнулся, колени подогнулись, но сознание вернулось к нему и, схватившись за стол миссис Кэсуэлл, мальчик удержался на ногах.
А оглядев класс, увидел, что с взрослыми и детьми происходило то же, что и с ним. Многие с отвращением смотрели себе под ноги, и Джейми понял, что они разглядывают поблескивающие, влажные, черные отростки Растения, исторгшиеся из них и теперь извивающиеся на полу.
Большая часть инопланетной плоти умирала, некоторые куски просто разлагались, распространяя невыносимый смрад. Но внезапно один из черных отростков превратился в шар размером с футбольный мяч. У него сформировалась блестящая сине-зелено-черная оболочка, а мгновением позже он ракетой взлетел вверх, пробив потолок и обсыпав всех побелкой. Крыша одноэтажного школьного здания тоже не стала для него преградой, и зелено-черный шар через секунду исчез в синем октябрьском небе.
Учителя и школьники прибежали из других классов, чтобы посмотреть, что произошло, позднее подъехала полиция. На следующий день в дом Кэсуэллов, среди прочих, заглянули офицеры ВВС в форме и государственные чиновники в штатском. Все это время Джек не отходил от Лауры. Обнимал, в крайнем случае, держал за руку, а если их разлучали на несколько минут, постоянно думал о ней, словно эти мысли служили гарантией ее благополучного возвращения к нему.
Наконец, шум поутих, репортеры уехали, жизнь вернулась в обычную колею… или близкую к обычной. К Рождеству Джека уже не так часто мучили кошмары, хотя он знал, что понадобятся годы, чтобы окончательно избавиться от страха, который он почувствовал после проникновения Растения в его мозг. В канун Рождества, сидя на полу перед наряженной елкой, попивая вино и грызя орешки, он и Лаура обменялись подарками, поскольку на Рождество они всегда ездили в гости к родственникам и не могли побыть вдвоем. Раскрыв коробочки, они пододвинули кресла к камину.
Какое-то время посидели в молчании, а потом Лаура, допив вино и глядя на языки пламени сказала:
— У меня есть еще один подарок, который я хотела бы в скором времени преподнести.
— Еще один? Но у меня больше нет для тебя подарка.
— Это подарок всему человечеству.
Ее загадочная улыбка заинтриговала Джека. Он наклонился к жене, взял за руку.
— С чего такая таинственность?
— Растение излечило тебя.
Его ноги лежали на подушке такие же здоровые, как и до аварии.
— С паршивой овцы хоть шерсти клок.
— Оно принесло гораздо больше пользы, — ответила Лаура. — В те ужасные мгновения, когда я пыталась изгнать его из своего разума и тела, когда убеждала детей изгнать эту дрянь из их тел, я столкнулась с разумом этого существа, более того, побывала в его разуме. А поскольку заметила, что ты излечился, и предположила, что именно Растение вернуло тебе здоровье, то покопалась в его мыслях, чтобы понять, каким образом оно совершило это чудо.
— Ты хочешь сказать…
— Подожди, — Лаура накрыла руку Джека своей. Соскользнула с кресла, упала на колени, наклонилась к камину, сунула правую руку в пламя.
Джек вскрикнул, схватил ее, потащил назад.
Улыбаясь, Лаура подняла обожженную, в лохмотьях кожи руку, и Джек, еще ахая от ужаса, увидел, что заживление идет полным ходом. Через несколько мгновений краснота поблекла, пузыри исчезли, поврежденная кожа сменилась новой, рука стала абсолютно здоровой.
— Эта сила живет в нас, — продолжила Лаура. — Мы только должны научиться использовать ее. Прошедшие два месяца я этому училась и теперь готова учить других. Ты будешь первым, потом мои ученики, за ними — весь мир.
Джек в изумлении смотрел на нее.
Она радостно рассмеялась и бросилась в объятия мужу.
— Учиться нелегко, Джексон. Ой как нелегко! Трудно. Очень трудно. Ты и представить себе не можешь, сколько ночей я просидела, пока ты спал, пытаясь применить на практике то, что узнала от Растения. Иногда мне казалось, что моя голова вот-вот разорвется от прилагаемых усилий. Попытки овладеть талантом целителя изматывали донельзя. Случалось, что меня охватывало отчаяние. Но я научилась. И другие смогут научиться. Какой бы ценой мне это ни далось, я знаю, что смогу научить их. Знаю, что смогу, Джек.
Взгляд Джека переполняли любовь и восхищение.
— Да, я тоже знаю, что сможешь. Я знаю, что ты любого можешь научить чему угодно. Ты — величайший учитель всех времен и народов.
— Мисс Аттила, — кивнула она и поцеловала мужа.
Темное живет даже в лучших из нас. В худших темное не просто живет, но правит.
И хотя я иногда впускал в себя тьму, королевства в моей душе ей создать не удалось. В это мне хочется верить. Мне представляется, что в принципе я — хороший человек: тружусь не покладая рук, любящий и верный муж, строгий, но заботливый отец.
Однако, если я еще раз спущусь в подвал, мне более не удастся контролировать живущее во мне зло. Если я еще раз пройду по этим ступеням, то навсегда останусь в мире холодного мрака и никогда более не выйду на свет.
Но искушение велико.
Впервые я обнаружил дверь в подвал через два часа после того, как мы подписали все бумаги, перечислили деньги и получили ключи. Дверь была на кухне, в углу за холодильником: сдвигаемая панель, темная, как и все прочие двери в доме, с ручкой-рычагом, а не обычной поворачиваемой рукояткой. Какое-то время я в недоумении таращился на нее, поскольку точно знал, что раньше этой двери не было.
Поначалу я подумал, что нашел кладовую. Когда открыл, удивился, увидев ступени, уходящие вниз, в чернильную тьму. В подвал без окон.
В Южной Калифорнии практически все дома, начиная от дешевых, с картонными стенами, до стоящих многие миллионы долларов, строятся на бетонной плите. Подвалов в них нет. Многие десятилетия этот проект считался оптимальным. Почвы здесь в основном песчаные, скального основания у поверхности днем с огнем не найти. В местности, подверженной землетрясениям и оползням, подвал с бетонными стенами — центр напряженности в силовом каркасе, отчего даже при слабом землетрясении здание может сложиться, как карточный домик.
Наш новый дом был не из дешевых, но и не особняк, однако построили его с подвалом. Агент по торговле недвижимостью, показывавший нам дом, об этом не упомянул. Да и мы при первом осмотре ничего не заметили.
Поначалу, глядя на лестницу, я почувствовал любопытство, потом мне стало как-то не по себе. Прямо за дверью к стене крепился выключатель. Я щелкнул им раз, другой, третий. Свет внизу так и не зажегся.
Оставив дверь открытой, я отправился на поиски Кармен. Нашел ее в большой ванной, где она, широко улыбаясь, восхищенно смотрела на изумрудную плитку и раковины от «Шерл Вагнер» с золочеными кранами.
— О Джесс, как здесь красиво! Просто великолепно! Маленькой девочкой я даже не мечтала, что когда-нибудь буду жить в таком доме. Надеялась разве что на бунгало вроде тех, что строили в сороковые годы. А это дворец. И мне придется учиться королевским манерам.
— Это не дворец, — ответил я. — Нужно быть Рокфеллером, чтобы позволить себе дворец в округе Ориндж[660]. А если бы он и был дворцом, тебе бы ничему не пришлось учиться. Ты всегда держалась, как королева.
Она обняла меня.
— Мы прошли долгий путь, не так ли?
— И мы пойдем дальше, крошка.
— Я даже боюсь, знаешь ли.
— Не говори глупостей.
— Джесс, дорогой, я всего лишь повариха, посудомойка, мои родители жили в трущобах на окраине Мехико. Да, ради этого дома мы столько лет вкалывали, не разгибая спины, но теперь мы здесь, и мне кажется, что все изменилось в один миг.
— Поверь мне, крошка, скоро тебя будут принимать в Ньюпорт-Бич как свою. Ты от природы светская львица.
«Господи, как я ее люблю, — подумал я. — Семнадцать лет совместной жизни, а для меня она все еще девушка, ослепительно красивая, привлекательная, удивительная».
— Слушай, чуть не забыл. Ты знаешь, что у нас есть подвал?
Кармен недоуменно вскинула на меня глаза.
— Это правда.
Улыбаясь, ожидая подвоха, она спросила:
— Да? Прямо под нами? С королевской сокровищницей, забитой алмазами и изумрудами? Может, там нашлось место и темнице?
— Пойдем посмотрим.
Она последовала за мной на кухню.
Дверь исчезла.
Какие-то мгновения я тупо смотрел на гладкую стену.
— Это шутка? — полюбопытствовала она.
Язык у меня ворочался с трудом, но мне удалось пробормотать:
— Какая шутка? Здесь была… дверь.
Она указала на прямоугольник окна, «нарисованный» на глухой стене солнечным светом.
— Ты, наверное, принял за дверь прямоугольник солнечного света, падающий на стену через окно. Отдаленно он действительно напоминает дверь.
— Нет. Нет… здесь была… — качая головой, я провел рукой по согретой солнцем штукатурке, но и на ощупь не нашел контуров уже не видимой глазу двери.
Кармен нахмурилась.
— Джесс, что с тобой?
Я взглянул на нее и понял, о чем она думает. Этот дом очень хорош и даже трудно поверить, что он действительно наш, а Кармен достаточно суеверна, чтобы задаться вопросом, не ждет ли семью большая трагедия, чтобы уравновесить свалившееся на нее счастье? Слишком много работы, постоянные стрессы — вот вам и нарушение психики со зрительными галлюцинациями и разговорами о несуществующих подвалах… Судьба часто подбрасывает такую свинью, чтобы жизнь не казалась раем.
— Ты права. — Я выдавил из себя смешок. — Я увидел прямоугольник света на стене и принял его за дверь. Приглядываться не стал. Сразу побежал к тебе. С этим новым домом поневоле будет мерещиться черт знает что.
Она посмотрела на меня, улыбнулась.
— Мерещиться… пожалуй.
К счастью, я не успел сказать Кармен, что открыл дверь. И увидел ведущие вниз ступени.
В нашем новом доме в Лагуна-Бич пять больших спален, четыре ванные, гостиная с массивным каменным камином. Кухня впечатляет и размерами, и оборудованием: плиты с двойными духовками, две микроволновки, ростер для подогрева оладий или рогаликов, два вместительных холодильника «Саб зеро». Теплое калифорнийское солнце вливается в огромные окна, из которых открывался прекрасный вид: желтые и коралловые цветы на клумбах, красные азалии, пальмы, и вдали — зеленые склоны холмов, между которыми поблескивает на солнце безбрежная гладь Тихого океана.
Да, мы купили не особняк, но дом, заслуживающий слов: «Дела у Гонзалесов идут неплохо, они отлично устроились». Мои родители гордились бы нашим приобретением.
Мария и Рамон, мои отец и мать, в поисках новой жизни перебрались из Мексики в «El Norte»[661], землю обетованную. Они дали мне, моим братьям и сестре все, чего могли добиться тяжелым трудом и самопожертвованием. Мы получили высшее образование и теперь один мой брат — адвокат, второй — врач, а сестра — профессор английского языка в Калифорнийском университете в Лос-Анджелесе.
Я выбрал карьеру бизнесмена. Нам с Кармен принадлежал ресторан. Я решал деловые вопросы, Кармен потчевала гостей уникальными блюдами мексиканской кухни. Мы работали по двенадцать часов в день, семь дней в неделю. Наши трое детей, подрастая, становились официантами. С каждым годом наше семейное предприятие все больше процветало, но давалось это нелегко. Америка не обещает легкого богатства. Только возможности. Мы ими воспользовались, но, чтобы реализовать их, пришлось пролить океан пота. Однако результата мы добились неплохого: покупая дом в Лагуна-Бич, смогли заплатить за него наличными. В шутку мы так его и прозвали: «Casa Sudor» — Дом пота.
Это был огромный дом. И прекрасный.
Со всем необходимым. Даже подвалом с исчезающей дверью.
Ранее дом принадлежал некому мистеру Нгуену Куанг Фу. Наш риэлтор, Нэнси Кифер, полная, говорливая женщина средних лет, сообщила нам, что Фу — вьетнамский беженец, один из тех смельчаков, кто покидал Вьетнам на лодках после падения Сайгона. Счастливо избежав встречи с вьетконговскими пограничными катерами и пиратами, пережив не один шторм, он сумел добраться до Америки.
«В Соединенные Штаты он прибыл с тремя тысячами долларов в золотых монетах и страстным желанием начать новую жизнь, — рассказывала Нэнси Кифер во время первой экскурсии по дому. — Он — очаровательный человек, добившийся фантастических успехов. Действительно фантастических. Вы просто не поверите в какую сумму он превратил эти три тысячи долларов всего за четырнадцать лет. Вы и представить себе не можете, какие широкие у него деловые интересы. Он владеет акциями множества компаний. Он построил себе новый дом с полезной площадью в четырнадцать тысяч квадратных футов на участке в два акра в Норт-Тастин. Удивительный дом, просто удивительный, вам нужно обязательно на него взглянуть».
Кармен и я решили купить прежний дом Фу площадью в два раза меньшей нового, но казавшийся нам чудом из чудес. Торг оказался недолгим, мы нашли взаимоприемлемое решение и завершили сделку через десять дней, поскольку платили наличными.
Для того чтобы оформить передачу права собственности, мне и Нгуену Куанг Фу не пришлось встречаться лицом к лицу. В этом не было ничего необычного. В отличие от некоторых штатов, в Калифорнии при подписании всех бумаг не нужно собирать в одной комнате покупателя, продавца и их адвокатов.
Однако Нэнси Кифер считала необходимым устраивать встречу покупателя и продавца после того, как новые владельцы вселялись в дом, а на счет продавца поступали деньги. Наш дом находился в прекрасном состоянии, но даже у самых лучших домов были слабые места. Вот Нэнси и стремилась к тому, чтобы продавец показал покупателю, в каком стенном шкафу поскрипывают дверцы и какое окно протекает при сильном ливне и боковом ветре. Она договорилась с Фу, что он встретится со мной в нашем доме в среду, 14 мая.
12 мая в понедельник мы внесли деньги. А во второй половине дня уже по-хозяйски осматривали дом. Тогда я впервые увидел дверь в подвал.
Во вторник утром я вернулся в дом один, не сказав Кармен, куда еду. Она думала, что я встречаюсь с Горасом Долкоу, с тем чтобы уговорить его поумерить свои притязания.
Ему принадлежал торговый центр, в котором располагался наш ресторан, а Долкоу относился к тем людям, которые стремятся получать много денег, не ударяя пальцем о палец. Согласно договору об аренде, — мы с Кармен, когда подписывали его, были куда как беднее и наивнее, — Долкоу имел право одобрять или не одобрять все изменения, которые мы хотели внести в интерьер. Через шесть лет после открытия мы решили перестроить зал. Проект в двести тысяч долларов только увеличивал стоимость принадлежащего Долкоу торгового центра, но за свою подпись Горас потребовал десять тысяч черным налом. Когда я захотел взять в аренду магазин канцелярских принадлежностей, чтобы расширить ресторан, Долкоу вновь настоял на взятке. Не брезговал он и мелочевкой. Когда мне захотелось заменить парадную дверь, Горас оценил свое разрешение в двести долларов.
Теперь мы хотели поменять вывеску, поставить более красивую, больших размеров, вот я и вел переговоры с Долкоу о причитающейся ему сумме, не облагаемой никакими налогами. Он не знал о том, что мне стала известна одна любопытная подробность: земля, на которой стоял торговый центр, не принадлежала Долкоу; двадцать лет назад он взял ее в аренду на девяносто девять лет, а потому чувствовал себя на ней хозяином. Торгуясь с ним о размере взятки, я одновременно вел секретные переговоры о покупке участка земли, на котором располагался торговый центр. После их успешного завершения уже не он держал бы меня за горло договором об аренде, а я — его. Он все еще видел во мне невежественного мексиканца, пусть родившегося в Америке, но все равно мексиканца; думал, что мне повезло в ресторанном бизнесе, но только повезло. Ум и трудолюбие, по его мнению, среди моих достоинств не числились. Конечно, это был не тот случай, когда маленькая рыбка проглатывала большую, но я надеялся установить статус-кво, при котором Долкоу будет кусать локти от ярости, но ничего не сможет со мной сделать.
Эти сложные переговоры, которые уже продолжались некоторое время, и послужили убедительным предлогом, позволившим мне покинуть ресторан во вторник утром. Кармен я сказал, что у меня встреча с Долкоу. А на самом деле я прямиком поехал в наш новый дом, снедаемый чувством вины за то, что солгал любимой жене.
Когда я вошел на кухню, дверь была на прежнем месте. Не прямоугольник света. Не галлюцинация. Настоящая дверь.
Я повернул ручку-рычаг.
За дверью ступени вели в темноту.
— Какого черта? — вырвалось у меня. Мой голос эхом вернулся ко мне, словно отразившись от дна, расположенного в тысяче миль.
Выключатель не работал, как и в прошлый раз.
Но я принес с собой ручной фонарь. Зажег его.
Переступил порог.
Деревянная площадка громко заскрипела. Доски были старые, некрашеные, в выбоинах, каких-то желтых пятнах. Штукатурка на стенах потрескалась. Казалось, и площадку, и лестницу, и стены построили гораздо раньше самого дома и подвал не являлся его частью.
Я поставил ногу на первую ступеньку, и тут страшная мысль пришла мне в голову: вдруг дверь закроет сквозняком? А потом она исчезнет, как вчера, оставив меня в подвале?
Я вернулся, чтобы найти что-то тяжелое и закрепить дверь. Мебели в доме не было, но в гараже я нашел лом, который пришелся очень кстати.
Вновь встав на верхней ступеньке, я направил фонарь вниз, но луч если и осветил, то всего двенадцать ступеней. Темнота ниже казалась неестественно черной. И плотной. Словно подвал наполнял не воздух, а, скажем, нефть. Темнота эта впитывала в себя свет. Пробить ее он не мог.
Я спустился на две ступени и увидел две новые. Спустился на четыре, и моим глазам открылись еще четыре.
Шесть ступеней позади, одна подо мной, двенадцать впереди — всего девятнадцать.
Сколько обычно ступенек на лестнице в подвал? Десять? Двенадцать?
Уж точно не так много.
Быстро, без остановки, я спустился еще на шесть ступеней. Когда остановился, увидел перед собой те же двенадцать. Доски из сухого, старого дерева. Тут и там блестели головки гвоздей. На стенах — та же потрескавшаяся штукатурка.
Не на шутку встревожившись, я посмотрел на дверь, от которой меня отделяли тринадцать ступенек и площадка. Теплый солнечный свет, который заливал кухню, так и манил к себе… и казался ужасно далеким.
Начали потеть руки. Я вытер о брюки левую ладонь, переложил в нее фонарь, вытер правую.
В воздухе стоял легкий аромат лайма, сквозь который пробивались запахи плесени и гнили.
Я спустился еще на шесть ступеней, на восемь, еще на восемь, на шесть. Теперь за моей спиной осталась сорок одна ступенька, а впереди луч фонаря выхватывал из темноты все те же двенадцать.
Каждая была высотой в десять дюймов, то есть я спустился примерно на три этажа. В обычный подвал такая длинная лестница вести не могла.
Я сказал себе, что тут, возможно, бомбоубежище, но уже знал, что обманываю себя.
Однако подниматься не собирался. Мы, черт побери, купили этот дом, выложили за него немалые деньги, заработанные тяжелым трудом, и имели право знать, что находится у нас под ногами. Кроме того, в возрасте двадцати двух, а потом и двадцати трех лет, вдали от родных и среди врагов, я провел два года в постоянном ужасе и теперь не боялся многого из того, что пугало большинство людей.
Спустившись еще на сто ступенек, я снова остановился, потому что, по моим прикидкам, находился десятью этажами ниже уровня земли, а такая веха, конечно же, требовала осмысления. Повернувшись и посмотрев вверх, я увидел светлый прямоугольник двери на кухню размерами с четверть почтовой марки.
Посмотрев вниз, какое-то время изучал восемь деревянных ступенек — восемь вместо привычных двенадцати. По мере того как я спускался ниже, свет фонаря тускнел. Батарейки не садились, причина была не столь прозаичной. Лампочка светила так же ярко, но вот темнота, уж не знаю как, становилась все гуще и поглощала свет на более коротком расстоянии.
Аромат лайма по-прежнему присутствовал, но гнилью пахло все сильнее.
Тишину подземного мира нарушали только звуки моих шагов да становящееся все более тяжелым дыхание. Но, пока я стоял на десятиэтажной глубине, мне показалось, что я услышал еще какие-то звуки, доносящиеся снизу. Я затаил дыхание и прислушался. Вроде бы до меня донеслись какие-то стоны и всплески, но полной уверенности не было. Звуки эти, очень слабые, быстро пропали. Вполне возможно, они мне просто послышались.
Спустившись еще на десять ступенек, я, наконец, добрался до площадки, где обнаружил две арки в противоположных стенах. Дверей не было, за каждой аркой тянулся короткий каменный коридор. Я выбрал арку по левую руку, прошел коридором пятнадцать футов и нашел новую лестницу, которая уходила вниз под прямым углом к ступеням, по которым я спустился.
Здесь запах гнили и разложения чувствовался куда как сильнее. Казалось, где-то ниже свалили и оставили кучу овощей.
Вонь эта вызвала давно забытые воспоминания. Я уже сталкивался с этим запахом в лагере для военнопленных, тогда мне было двадцать два года. Нас кормили похлебкой из гнилых овощей, главным образом турнепса, сладкого картофеля. То, что мы не съедали, сбрасывалось в «потный ящик» — яму в земле под жестяной крышей, служившей карцером для провинившихся заключенных. В этой жуткой яме мне пришлось сидеть в гниющей грязи. В этой вони, при страшной жаре, я уже практически убедил себя в том, что умер, а в нос бьет запах собственной разлагающейся плоти.
— Что происходит? — спросил я, не ожидая получить ответ.
Вернувшись к центральной лестнице, я прошел в правую арку. И там коридор заканчивался новой, уходящей вниз лестницей. Из глубин поднимался другой, не менее знакомый мне запах: протухших рыбьих голов.
Нет, не рыбы, а именно рыбьих голов, вроде тех, что иной раз добавляли нам в похлебку. Улыбаясь, охранники стояли и смотрели, с какой жадностью мы ее пожирали. К горлу, конечно же, подкатывала тошнота, но голод не позволял выливать эту дрянь на землю. Иногда мы даже жевали эти чертовы рыбьи головы. Именно это и хотелось увидеть нашим охранникам. Их забавляло наше отвращение к пище, которую нам приходилось есть, а еще больше — отвращение к самим себе.
Я торопливо вернулся к центральной лестнице. Постоял на площадке, непроизвольно дрожа всем телом, стараясь отогнать эти тягостные воспоминания.
К этому времени я уже практически убедил себя, что все это мне почудилось или у меня действительно опухоль в мозгу или какие-то нарушения мозговой деятельности, вызвавшие эти галлюцинации.
Я продолжил спуск и заметил, что радиус действия фонаря еще уменьшился. Я видел уже только семь ступенек… шесть… пять… четыре…
А вскоре от непроглядной тьмы меня отделяли только два фута. Черная масса будто вибрировала в ожидании нашей встречи. Мне казалось, что она живая.
Однако до следующей площадки я не добрался, потому что вновь услышал шепот и всплески, от которых по моей коже побежали мурашки.
Я протянул вперед трясущуюся руку. Она исчезла в ледяной тьме.
Сердце билось, как паровой молот, во рту пересохло. Я испуганно вскрикнул и помчался наверх к свету.
В тот вечер, как обычно, я встречал и рассаживал гостей. Даже став успешным бизнесменом, большинство вечеров я провожу в зале своего ресторана, разговариваю с клиентами, играю роль хозяина. Обычно мне это нравится. Многие посетители приходят к нам уже лет десять, они — почетные члены семьи, давние друзья. Но в этот вечер работа меня не радовала, и несколько человек даже спросили, не заболел ли я.
Том Гэтлин, мой бухгалтер, зашел пообедать с женой.
— Господи, Джесс, ты посмотри, какое у тебя лицо. Серое. Тебе давно пора в отпуск. Какой смысл зарабатывать много денег, если их не тратить?
К счастью, обслуживающий персонал в ресторане первоклассный. Помимо Кармен и наших детей, Стей-си, Хитер и молодого Джо, у нас работает двадцать два человека, и все они отлично знают свое дело. И хотя я в этот вечер был не в лучшей форме, остальные выкладывались на все сто.
Стейси, Хитер и Джо. Очень американские имена. Забавно. Мои мать и отец, будучи иммигрантами, не желали полностью рвать с привычным им миром и назвали своих детей традиционными мексиканскими именами. Точно так же поступили и родители Кармен: ее братья — Хосе и Хуан, сестра — Эвалина. Меня зовут Хесус Гонсалес. Хесус в Мексике распространенное имя, но несколько лет назад я сменил его на Джесс, хотя и знал, что этим причиняю родителям боль (на испанском это имя произносится как «Хейсус», тогда как североамериканцы говорят: «Иисус», словно призывают Создателя. И человека с таким именем не принимают за серьезного бизнесмена). Интересно, что иммигранты во втором поколении, такие, как Кармен и я, обычно дают своим детям популярные на тот момент американские имена, словно пытаясь скрыть, сколь недавно их предки сошли с корабля или, как в нашем случае, пересекли Рио-Гранде. Стейси, Хитер и Джо.
Как новообращенные являются самыми ревностными христианами, так нет более ревностных американцев, чем граждане США в первом или втором поколении. Мы отчаянно хотим стать частью этой великой, огромной, безумной страны. В отличие от тех, чьи корни уходят в глубь веков, мы понимаем, какая это благодать — жить под звездами и полосами. Мы также знаем, что за эту благодать надо платить, и иной раз цена высока.
Мне известно об этом, возможно, лучше, чем другим. Я воевал во Вьетнаме.
В меня стреляли. Я убивал врагов.
И попал в плен.
Там я ел суп с протухшими рыбьими головами.
Это часть цены, которую мне пришлось заплатить.
Теперь, думая об этом странном подвале под нашим домом, вспоминая вонь концентрационного лагеря, которой обдало меня внизу, я задался вопросом: а может, я продолжаю расплачиваться? В Америку я вернулся шестнадцать лет назад, источенный болезнями, с гнилыми зубами. Меня морили голодом, пытали, но не сломили. Кошмары мучили меня многие годы, но в психотерапии я не нуждался. Я прошел через все муки ада, как и многие другие парни, попавшие в концлагеря Северного Вьетнама. Моему телу, конечно, досталось, но с душой мои мучители ничего поделать так и не смогли. Правда, где-то там я потерял веру в бога, хотя в то время казалось, что невелика потеря. Но, вернувшись, год за годом я все больше забывал случившееся со мной. И уже не сомневался, что все позади. Пока мне не открылась дверь в подвал. Такой подвал не мог быть настоящим, следовательно, оставалось признать, что у меня галлюцинации. Вполне возможно, что по прошествии стольких лет сказалась-таки эмоциональная травма, вызванная пленом и пытками. Я слишком долго подавлял, игнорировал эти мучительные воспоминания, и теперь они сводили меня с ума.
Если это так, то приходилось искать ответ на другой вопрос: а что инициировало этот сбой, почему у меня вдруг поехала крыша? Покупка дома у вьетнамского беженца? Едва ли. Я не мог понять, каким образом национальность продавца дома могла вызвать короткое замыкание в моем подсознании, сопровождающееся целым букетом галлюцинаций. С другой стороны, с учетом двух лет в концлагере моя психика устойчивостью соперничала с карточным домиком, и малейший толчок мог привести к срыву.
Но, черт побери, я не чувствовал себя безумцем. Я чувствовал себя психически нормальным… испуганным, но полностью контролирующим ситуацию. Галлюцинация была наиболее рациональным объяснением подвалу. Но я почему-то не сомневался в реальности подземных ступеней, то есть их несовпадение с действительностью имело внешнюю, а не внутреннюю причину.
В восемь вечера прибыл Горас Долкоу с семью гостями, и я на время забыл про подвал. Будучи арендодателем, он полагал, что имеет полное право не платить ни цента за обед в нашем ресторане. Если мы взбрыкивали, он всегда находил способ прижать нас, поэтому приходилось мириться с неизбежным. Долкоу никогда не говорил: «Спасибо», зато всегда находил повод высказать недовольство.
В тот вторник ему не понравились «Маргарита»[662] — мол, мало текилы, чипсы — недостаточно хрустящие, суп с фрикадельками — мало фрикаделек.
Мне хотелось задушить мерзавца. Вместо этого я принес новый коктейль, достаточно крепкий, чтобы обжечь ему горло, и новые чипсы, и блюдо с фрикадельками, чтобы насыпал в тарелку сколько душе угодно.
Той ночью, лежа в постели, я подумывал над тем, чтобы пригласить Долкоу в наш новый дом, затолкать на лестницу, ведущую в подвал, закрыть дверь и оставить его там. Почему-то у меня не было сомнений в том, что в подвале кто-то живет… эта животина находилась лишь в нескольких футах от меня, прячась за тьмой, которую не мог пробить луч фонаря. Так почему бы ей не подняться по ступеням и не познакомиться с Долкоу? После этой встречи мы бы хлопот с ним не знали.
Спал я плохо.
В среду утром, 14 мая, я вернулся в наш новый дом, чтобы пройтись по нему с прежним владельцем, Нгуеном Куанг Фу. Я прибыл за час до назначенного срока на случай, что вновь увижу дверь.
Увидел.
Внезапно почувствовал, что должен повернуться спиной к ней, уйти, проигнорировать. Каким-то образом осознал: она исчезнет, если я откажусь ее открывать. Знал и другое: я рискую не только телом, но и душой, если не смогу устоять перед искушением и дальше изучать глубины подвала.
Открытую дверь я вновь подпер ломом.
Спустился в темноту с фонарем в руке.
Десятью этажами ниже остановился на площадке, от которой отходили два коридора. Из левого шел запах гниющих овощей, из правого — тухлых рыбьих голов.
Я обратил внимание, что темнота густеет не столь сильно, как днем раньше, поэтому у меня появилась возможность спуститься ниже. Темнота словно лучше узнала меня и соглашалась открыть ранее не ведомую мне часть своих владений.
Пятьдесят или шестьдесят ступеней привели меня к следующей площадке. Тоже с двумя арками.
Сначала я исследовал левую. Короткий коридор привел к лестнице, которая уходила в пульсирующую, густую, зловещую тьму, не проницаемую для света, как нефть. Луч моего фонаря не мог ее пробить, лишь рисовал белый круг на ее поверхности, словно свет падал на глухую стену. Темнота в этом круге чуть поблескивала. Однако я знал, что это не нефть или другая жидкость. Я видел перед собой конденсат тьмы, выпаренный из миллиона ночей, миллиарда теней. Темнота — это состояние, не субстанция, а потому выпарить ее невозможно. Однако пространство ниже меня заполнял конденсат, чистый и древний, концентрат ночи, концентрат межзвездного пространства, загущенный до состояния сиропа. И он излучал зло.
Я попятился, вернулся к главной лестнице. Не стал исследовать ступени в правом коридоре, потому что и так знал, что наткнусь на такой же конденсат.
Продолжил спуск по главной лестнице и практически сразу наткнулся на сконденсированную темноту. Она преграждала мне путь, как стена, как приливная волна. Я стоял в двух ступенях от нее, дрожа от страха.
Наклонился вперед.
Протянул руку к пульсирующей массе темноты.
Холодной на ощупь.
Я наклонился ниже, Кисть исчезла. Граница тьмы была такой четкой, что руку мне словно обрубило по запястье, отсекло, как циркулярной пилой.
В панике я отпрянул. Нет, кисть не отсекло. Она по-прежнему прочно соединялась с рукой. Я пошевелил пальцами.
Глядя в желеобразную тьму, я вдруг понял, что она знает о моем присутствии. Я и раньше чувствовал, что эта тьма — зло, но как-то не думал, что она обладает сознанием. Всматриваясь в черную стену, я осознавал, что эта тьма рада видеть меня здесь и готова пригласить в свои глубины, за ту границу, где уже побывала моя кисть, куда уводила лестница. На мгновение мне захотелось принять приглашение, уйти из света в тьму, спускаться все ниже и ниже.
Но потом я подумал о Кармен. О моих дочерях Хитер и Стейси. О моем сыне Джо. О всех людях, которых я любил, которые любили меня. Чары рухнули. Гипноз тьмы более не действовал на меня. Я повернулся и побежал вверх, к яркому прямоугольнику двери на кухню, мои шаги гулко отдавались на узкой лестнице.
Солнечный свет вливался в большие окна. Я убрал лом, закрыл дверь. Мысленно приказал ей — исчезни, но она осталась.
— Я псих! — воскликнул я. — Безумец!
Но знал, что с головой у меня все в порядке.
С ума сошел окружающий меня мир — не я.
Спустя двадцать минут, в назначенный час, прибыл Нгуен Куанг Фу, чтобы рассказать мне об особенностях дома, который мы у него купили. Я встретил его у двери и, едва увидев, сразу понял, откуда взялся этот подвал и каково его предназначение.
— Мистер Гонсалес? — спросил он.
— Да.
— Я — Нгуен Куанг Фу.
Он был не просто Нгуеном Куанг Фу. Он был пыточных дел мастером.
Во Вьетнаме он приказал привязать меня к скамье и больше часа бил по ступням деревянной дубинкой, и каждый удар передавался через кости голеней и бедер, позвоночник и грудную клетку в череп, где взрывался в самой макушке. Связанного по рукам и ногам, он приказал бросить меня в чан, доверху заполненный мочой тех заключенных, которые прошли через эту пытку до меня. Когда я думал, что больше не смогу задерживать дыхание, когда в ушах шумело, когда сердце разрывалось, когда всеми фибрами души я жаждал смерти, меня вытащили на воздух, позволили несколько раз вдохнуть, а потом вновь сунули в это зловоние. Он приказал прикрепить провода к моим яйцам, а потом бессчетное число раз пропускал через них электрический ток. Не в силах что-либо предпринять, я наблюдал, как он до смерти избил моего друга, а другому ножом вырезал глаз за то, что тот обругал солдата, давшего ему миску с рисовой кашей, в которой копошились черви.
Я абсолютно не сомневался в том, что передо мной стоит тот самый палач. Его лицо навсегда осталось в моей памяти, словно отпечаток клейма, раскаленного на огне ненависти. Возраст совершенно на нем не отразился. Выглядел он всего на два или три года старше, хотя с нашей последней встречи прошло больше пятнадцати лет.
— Рад познакомиться с вами, — выдавил я из себя.
— Я тоже, — ответил он, и я пригласил его в дом.
Голос Фу запомнился мне так же хорошо, как и лицо: мягкий, низкий и холодный — голос змеи, если бы она могла говорить.
Мы пожали друг другу руки.
Для вьетнамца он был высокого роста — пять футов и десять дюймов. Длинное лицо, выступающие скулы, острый нос, тонкие губы, глубоко посаженные глаза.
В концентрационном лагере его имени я не знал. Возможно, его и тогда звали Нгуен Куанг Фу. А может, он взял это имя, приехав в Соединенные Штаты.
— Вы купили прекрасный дом, — сказал он.
— Он нам очень нравится, — ответил я.
— Здесь я был счастлив, — он улыбался, кивая, оглядывая пустую гостиную. — Очень счастлив.
Почему он покинул Вьетнам? Он же воевал на стороне победителей. Может, возникли разногласия с кем-то из товарищей? Или государство определило его на тяжелую работу, которая могла подорвать здоровье и свести в могилу раньше времени? А может, вышел в море в утлой лодке, потому что его не назначили на высокую должность?
Причина, заставившая его эмигрировать, для меня ровным счетом ничего не значила. Главное, что он был здесь.
Едва я его увидел и узнал, как понял, что живым он из этого дома не выйдет. Потому что я его не выпущу.
— Особо показывать здесь нечего. В одном шкафу-купе в большой спальне дверца иногда соскакивает с направляющих. И раздвижная лестница на чердак, случается, заедает. Пойдемте, я вам покажу.
— Буду вам очень признателен.
Он меня не узнал.
Наверное, пытал слишком многих, чтобы помнить каждого. Все заключенные, которые страдали и умирали в его изуверских руках, видать, были для него на одно лицо. Палачу без разницы, кого он мучает. Вот и для Нгуена Куанг Фу человек на дыбе ничем не отличался от того, кто висел на ней прежде. Во всяком случае, лиц он точно не запоминал.
Пока мы шли по дому, он называл имена надежных сантехников, электриков, специалистов по системам кондиционирования, живущих неподалеку, а также художника, который сделал витражи в двух комнатах. «Если они разобьются, ремонтировать лучше пригласить того, кто их сделал».
До сих пор не могу понять, как мне удалось сдержаться и не наброситься на него. Более того, ни лицо, ни голос не выдали внутреннего напряжения. Фу и не подозревал, какая над ним нависла опасность, когда он переступил порог нашего дома.
На кухне, после того, как он показал мне, где находится рубильник для повторного включения мусоросборника, я спросил, не скапливается ли вода в подвале после ливней.
Он удивленно вскинул на меня глаза. Чуть повысил голос:
— В подвале? Но никакого подвала в доме нет.
Теперь пришел мой черед выражать удивление.
— Конечно же, есть. Вот за этой дверью.
Он уставился на дверь.
Увидел ее, как и я.
Я истолковал сие как знак судьбы, убедился, что не делаю ничего дурного, лишь помогаю ей вершить правосудие.
Взяв с разделочного столика фонарь, я открыл дверь.
Со словами, что этой двери не существовало, когда он жил в этом доме, Куанг Фу переступил порог, прошел на площадку. Им двигали изумление и любопытство.
— Выключатель не работает, — я встал позади него, направил луч вниз. — Впрочем, и так хорошо видно, не правда ли?
— Да… но… как… откуда…
— Неужто вы не знали о существовании подвала? — я хохотнул. — Да перестаньте. Вы шутите или как?
По-прежнему пребывая в изумлении, он спустился на одну ступеньку, вторую.
Я следовал за ним.
Скоро он понял: что-то не так. Ступеньки уходили все ниже, и конца им не было. Фу остановился, повернул голову.
— Странно. Что тут происходит? Как вам удалось…
— Иди, — бросил я. — Вниз. Спускайся дальше, мерзавец.
Он попытался протолкнуться мимо меня к открытой двери на кухню.
Я грубо толкнул его, и Куанг Фу просчитал задом и спиной все ступеньки до первой площадки с арками в боковых стенах. Когда я добрался до него, он еще не пришел в себя. Ему крепко досталось. Из разбитой нижней губы по подбородку текла кровь. Он содрал кожу с правой ладони. И, как мне показалось, сломал руку.
Плача, прижимая руку к груди, Фу посмотрел на меня: в глазах читались боль, страх, недоумение.
Я ненавидел себя за то, что делаю.
Но еще больше ненавидел его.
— В лагере мы звали тебя Змеей. Я тебя узнал. Да, я тебя узнал. Ты нас пытал.
— О господи, — выдохнул он.
Он не попытался возражать, не стал убеждать меня, что я ошибся. Понимал, что такое не забывается, а потому ошибки быть не может. Он знал, кем был, чем занимался и кем стал.
— Эти глаза, — меня колотило от ярости. — Этот голос. Змея. Отвратительная, ползающая на животе тварь. Мерзкая, но очень, очень опасная.
Какое-то время мы молчали. Я просто лишился дара речи, осознав, с какой ювелирной точностью должен работать механизм судьбы, чтобы свести нас здесь и сейчас, в этом месте и в это время.
А вот темнота не молчала. До нас доносились шепот, всплески, от которых волосы у меня встали дыбом. А потом она пришла в движение.
Палач, вдруг оказавшийся в роли жертвы, затравленно оглядывался, переводил взгляд с одной арки на другую, потом посмотрел на ступени, уходящие вниз от площадки, на которой сидел. Страх заставил забыть о боли: он больше не плакал и не стонал.
— Где… где мы?
— Там, где тебе самое место.
Я повернулся к нему спиной, начал подниматься. Не остановился, не оглянулся. Фонарь я оставил ему, потому что хотел, чтобы он видел, кто пришел за ним.
(Темное живет в каждом из нас.)
— Подожди! — крикнул он вслед.
Я не сбавил шага.
— Что это за звуки? — спросил он.
Я продолжал подъем.
— Что будет со мной?
— Не знаю, — ответил я. — Но что бы ни случилось… ты это заслужил.
В нем наконец-то проснулась злость.
— Ты мне не судья!
— Как раз наоборот.
Одолев лестницу, я вышел на кухню, закрыл за собой дверь. Замка не было. Я просто привалился к ней, дрожа всем телом.
Вероятно, Фу увидел, как что-то поднимается к нему, потому что в ужасе заверещал и стал карабкаться по ступеням.
Я только сильнее придавил дверь плечом.
Он забарабанил по ней с другой стороны.
— Пожалуйста! Пожалуйста, нет. Пожалуйста, ради бога, нет, ради бога, пожалуйста!
Я слышал, как мои друзья, другие военнопленные, также молили этого человека, когда он загонял им под ногти ржавые иголки. Лица погибших стояли перед моим мысленным взором, и только они не позволили мне уступить мольбам Фу.
А кроме его голоса, я слышал приближающиеся звуки темноты. Она поднималась следом за Фу — густая, холодная лава, что-то нашептывая, плещась.
Куанг Фу перестал барабанить в дверь, истошно закричал: темнота добралась до него.
Что-то тяжелое придавило дверь, едва не вышибив ее, потом подалось назад.
Теперь Куанг Фу кричал без перерыва, от этих криков леденела кровь, охватывал ужас. Отдаляющиеся крики, удары ног, цепляющихся за стены и ступени, подсказали, что вьетнамца волокут вниз.
Меня прошиб пот.
Перехватило горло.
Рывком я распахнул дверь, перескочил через порог на площадку. Наверное, я действительно собирался вытащить его на кухню, все-таки спасти. Точно сказать не могу. Но увиденное до такой степени шокировало меня, что я ничего не сделал.
Палача схватила не темнота, а два худющих мужчины, которые вынырнули из нее. Я их узнал. Американские солдаты, умершие от руки Фу в концлагере, когда я там сидел. Они не были моими друзьями, более того, были плохими людьми, любили войну, до того, как попали в плен, любили убивать, а в свободное от службы время спекулировали на черном рынке. Их ледяные, мертвые глаза уставились на меня. Когда рты открылись, вместо слов с губ сорвалось какое-то шипение, и я понял, что говорят не тела, а души, души, закованные в цепи в глубинах этого подвала. Они не могли вырваться из темноты, она отпустила их на чуть-чуть, чтобы они схватили Нгуена Куанг Фу и отволокли вниз.
И пока я наблюдал, они утащили вопящего палача во тьму, которая была их вечным домом. Темнота отступала, ступени открывались, как открывается морское дно при отливе.
Шатаясь, я вышел на кухню, доплелся до раковины. Меня вывернуло наизнанку. Я открыл воду, смыл блевотину. Плеснул водой в лицо. Прополоскал рот. Постоял, тяжело дыша.
Когда повернулся, увидел, что дверь в подвал исчезла. Темнота хотела заполучить Фу. Вот почему появилась дверь. Вот почему открылся путь… в то место, что внизу. Темнота так хотела его заполучить, что не могла дождаться, пока он попадет туда естественным путем, после смерти. Прорубила дверь в этот мир и добралась до него. Теперь он принадлежал ей, и мои контакты со сверхъестественным на том обрывались.
Так я подумал в тот момент.
Я просто не понимал.
Видит бог, я просто не понимал.
Автомобиль Нгуена Куанг Фу, новый белый «Мерседес», стоял на подъездной дорожке, невидимый с шоссе. Я сел за руль и отогнал его на стоянку у общественного пляжа. Домой вернулся пешком, а когда полиция начала поиски Фу, заявил, что он к нашему дому не приезжал. Мне поверили. Меня ни в чем не могли заподозрить. Добропорядочный гражданин, многого добившийся упорным трудом, с безупречной репутацией.
В течение трех недель дверь в подвал не появлялась. Страхов у меня заметно поубавилось, я уже без опаски заходил на кухню.
Да, конечно, мне пришлось столкнуться со сверхъестественным, но я надеялся, что больше такого не случится. Множество людей вдруг видят призрака, становятся участниками паранормального события, которое потрясает их до глубины души и заставляет усомниться в законах, по которым вроде бы живет реальный мир, но обычно такое бывает только один раз. Вот я и верил, что больше не увижу дверь в подвал.
А потом Горас Долкоу, наш арендодатель, которому вечно не хватало фрикаделек в супе, прознал о моих секретных переговорах о покупке земли, на которой стоял его торговый центр, и нанес ответный удар. Сильный удар. У него были связи в политических кругах. Полагаю, он ими и воспользовался, потому что санитарный врач наложил на нас штраф за несуществующие нарушения. Нас ни в чем нельзя было упрекнуть. Наши стандарты качества приготовления пищи и чистоты превосходили установленные департаментом здравоохранения. Вот мы с Кармен и решили обратиться в суд, а не платить штраф. Только мы подали иск, как на нас наложили еще один штраф, на этот раз за нарушение правил противопожарной безопасности. Когда мы заявили, что обратимся в суд с новым иском, кто-то ворвался в ресторан в три часа ночи и устроил погром. Ущерб составил пятьдесят тысяч долларов.
Я понял, что могу выиграть одну битву, но обречен на поражение в войне. Если бы я взял на вооружение беспринципную тактику Гораса Долкоу, если бы начал подкупать чиновников и нанимать бандитов, то есть бороться с ним понятными ему методами, наверное, он на определенных условиях пошел бы на мировую. Однако пусть я не без греха, но не смог заставить себя опуститься до уровня Долкоу.
Возможно, мое нежелание участвовать в грязной игре обусловлено скорее гордостью, чем честью, хотя я бы предпочел верить во второе.
Вчера утром (я пишу это в дневнике, который начал вести с недавних пор) я пошел на поклон к Долкоу. Можно сказать, вполз на пузе в его роскошный кабинет и смиренно пообещал более не предпринимать попыток купить землю, на которой стоял его торговый центр. Я также согласился заплатить ему три тысячи долларов наличными за разрешение сменить вывеску ресторана.
Какой же он был самодовольный, как пренебрежительно говорил со мной. Продержал меня в кабинете больше часа, хотя со всеми делами мы могли управиться за десять минут. Лишь для того, чтобы насладиться моим унижением.
Прошлой ночью я не смог заснуть. Кровать удобная, в доме полная тишина, воздух прохладный, все располагало ко сну, а я лежал и думал о Горасе Долкоу. Мысль о том, что мне до скончания веков придется сидеть у него под каблуком, выводила из себя. Очень мне хотелось найти способ взять его за жабры, но ничего путного в голову не приходило.
Наконец, очень тихо, не разбудив Кармен, я выскользнул из кровати и пошел вниз, чтобы выпить стакан молока, в надежде, что содержащийся в нем кальций меня успокоит. И когда вошел в кухню, думая о Долкоу, увидел дверь.
Я даже испугался, потому что понял, что означает ее столь своевременное появление. Мне требовалось как-то разобраться с Горасом Долкоу, и дверь предлагала кардинальное решение проблемы. Пригласить Долкоу в дом под тем или иным предлогом. Столкнуть в подвал. И позволить темноте разобраться с ним.
Я открыл дверь.
Посмотрел на укутывающую ступени тьму.
Давно уже умершие заключенные, жертвы пыток, ждали там Нгуена Куанг Фу. А кто дожидался Долкоу?
По моему телу пробежала дрожь.
Боялся я не за Долкоу.
За себя.
Внезапно я осознал, что добраться до меня темнота внизу жаждала куда больше, чем до Фу или Долкоу. Ни один из них не был лакомым кусочком. Их все равно ждал ад. Если бы я не отправил Фу в подвал, темнота заполучила бы его после визита смерти. Так и Долкоу после смерти мог попасть только в геенну огненную. Но, подталкивая их навстречу судьбе, я подвергал опасности собственную душу.
Глядя вниз, я слышал, как темнота шепчет мое имя, призывает к себе, обещает вечное блаженство. Такой соблазнительный голос. Такие сладкие посулы. Чаши весов моей души еще колебались, но темноте так хотелось заграбастать ее.
Я чувствовал, что еще недостаточно грешен, чтобы принадлежать тьме. Проделанное с Фу могло рассматриваться как восстановление справедливости, поскольку этот человек не заслуживал награды ни в этом, ни в последующем мирах. И отправив Долкоу в ад, я, пожалуй, не приговорил бы свою душу к вечным мукам.
Но кого еще я мог бы отправить в подвал после Гораса Долкоу? Скольких и как часто? С каждым разом такое решение будет даваться все легче. Рано или поздно я начну использовать подвал, чтобы избавляться от людей, которые досаждали мне по мелочам. Вдруг среди них окажутся те, кто заслуживал ада, но еще мог встать на путь исправления? Ускорив их встречу с темнотой, я лишал их возможности изменить свою жизнь и судьбу. Тогда ответственность за муки, которым будут подвергаться их души, легла бы и на меня. Тогда за мной будет числиться слишком много грехов… и темнота поднимется по ступеням, вползет в дом и утащит меня с собой.
Снизу до меня доносился шепот конденсата миллиарда безлунных ночей.
Я попятился, закрыл дверь.
Она не исчезла.
«Долкоу, — в отчаянии думал я, — почему ты такой мерзавец? Почему заставляешь ненавидеть себя?»
Темное живет даже в лучших из нас. В худших темное не просто живет, но правит.
Я — хороший человек: тружусь не покладая рук, любящий и верный муж, строгий, но заботливый отец.
Однако я не лишен недостатков и ничто человеческое мне не чуждо, в том числе и желание отомстить. Часть иены, которую мне пришлось заплатить, — смерть моей наивности во Вьетнаме. Там я узнал, что в мире живет большое зло, не абстрактное, а из плоти и крови, и когда злые люди пытали меня, контакт с ними оказался заразным. С тех пор я всегда стремился отомстить за причиненное мне зло.
Я говорю себе, что не посмею постоянно прибегать к легким решениям, которые предлагает подвал. Но где, когда и на ком я остановлюсь? Может, отправив в подвал два десятка мужчин и женщин, я уже ничем не буду отличаться от того же Фу? К примеру, допустим, мы с Кармен поссорились? Неужто в какой-то момент я предложу ей отправиться в экскурсию по подземелью? А если дети разозлят меня, что случается довольно часто? Когда я перейду черту? И не будет ли эта черта постоянно сдвигаться, понижая предел терпимости?
Я — хороший человек.
И хотя иной раз я впускал в себя тьму, королевства в моей душе ей создать еще не удалось.
Я — хороший человек.
Но искушение велико.
Я начал составлять список людей, которые, так или иначе, осложнили мне жизнь. Разумеется, я не собираюсь им мстить. Список — игра, не более того. Я его составлю, потом порву листок на мелкие кусочки и спущу в унитаз.
Я — хороший человек.
Этот список ничего не значит.
Дверь в подвал навеки останется закрытой.
Никогда больше я не открою ее.
Клянусь в этом всем святым.
Я — хороший человек.
Список длиннее, чем я ожидал.
Прошло три недели с тех пор, как это случилось; три недели — долгое время. Можно считать, что теперь я воспринимаю случившееся как должное. Можно, только это не так. Что означает: пока я лежу тут, пытаясь вспоминать, некий таинственный тихий голос внутри меня будет крепнуть, переходя в крик. В оглушительный вопль. Тогда они поднимутся, ступая по лестнице, по пыльной и истертой ковровой дорожке. Они быстро пройдут по коридору, переговариваясь так тихо, что я ничего не смогу разобрать из того, что они говорят. Один из них широко распахнет дверь, а второй подойдет к моей постели. Хореография высшего класса. Тот, что остановится у кровати, велит мне замолчать. Я попытаюсь. Я правда попытаюсь. Но этот таинственный голос, который и не мой вовсе (они этого, конечно, не понимают; он думают, что я над ним властен), будет крепнуть, поднимаясь все время выше и выше, пока тот, что у двери, не скажет: «Пожалуй, пора кончать». Интересно, для чего они разговаривают, если им, эмпатам, это вовсе не обязательно? «Пожалуй, пора кончать». А другой скажет: «Господи!» И ударит меня. Он ударит меня открытой ладонью, потом еще и еще, пока у меня не зазвенит в голове. Потом он стащит меня с постели и швырнет о стену и будет бить (теперь уже всерьез), пока я не умолкну. Не думаю, что они очень уж жестокие люди. Просто требуется чертовски много времени, чтобы заставить меня замолчать.
Но я должен думать об этом, разве не так? Я хочу сказать, если и есть какой-то конец воспоминаниям, если я когда-либо приму случившееся, я должен пропускать его через себя снова и снова, пока оно не лишится всех своих красок. Всех красок и острых краев и боли. Возможно, повторение есть мать приятия.
Я повторяю…
Турбошаттлы проходили тогда прямо под моим окном, по одному каждый вечер; завывая, спускались они по улице, и их длинные тяжелые тела пританцовывали на пальцах воздушных струй. Была зима, и снег взлетал вокруг них густыми клубящимися облаками, пока они полностью не исчезали в самими же вызванной метели. Шаттл останавливался перед гостиничной лестницей, как раз напротив первой ступеньки. Вентиляторы выключались, и автобус опускался на прочную резиновую подушку — так же мягко, как опускаются друг на друга снежные хлопья. Моя кровать стоит у самого окна. Я лежал на теплых серых одеялах и наблюдал все это с меланхолической отрешенностью, хотя и несколько возбужденный тем, что должно было последовать в шаттле, пытаясь проникнуть взглядом сквозь его стекла и разглядеть пассажиров в тусклом свете едва горящих плафонов. Большинство из них спало, склонив головы к холодному стеклу, их дыхание затуманивало окна, так что — по большей части — многого разглядеть я не мог.
Через некоторое время передняя дверь шаттла открывалась, и из автобуса выходил водитель, одетый в длинное синее паль-то, хлопающее на резком ветру. Он слегка склонялся, преодолевая напор ветра, и торопливо входил в освещенный вестибюль, скрываясь из виду. Однажды, когда меня вдруг сильно одолело любопытство, я решил посмотреть, что он там делает. Я вышел в холл, крадучись спустился по лестнице (я живу на втором этаже, так что путь был не долог) и выглянул из-за угла. Водитель и Белиас, ночной портье (грузная фигура, пышная шевелюра, маленькие глазки, быстрые руки) стояли у камина, отхлебывая кофе из тяжелых коричневых кружек. Пару раз они рассмеялись, но не произнесли ни слова. Конечно, раз они эмпаты, зачем им говорить. После того, как кофе был допит, Белиас вручил водителю три посылки, сданные в почтовое отделение гостиницы, и водитель ушел. На улице он ускорил шаг, торопясь побыстрее оказаться в тепле и уюте своей кабины. Я вернулся в комнату и остановился у окна, глядя, как шаттл исчезает в белом месиве. Потом, мне кажется, я долго плакал. Как бы там ни было, я никогда больше не ходил глядеть на Белиаса и водителя.
Но я не переставал сигналить пассажирам. Каждую ночь, когда двухчасовой шаттл останавливался, покачиваясь, у ступеней гостиницы, я ставил настольную лампу на подоконник, сдвинув абажур назад. Потом я несколько раз подряд включал и выключал ее. Потом делал паузу, чего-то ожидая. Я не смогу точно сказать, чего я ждал конкретно. Может быть, я думал, что кто-нибудь в автобусе начнет баловаться с ночником, включая и выключая его в ответ. Но никто никогда этого не делал.
Кроме одного раза.
Три недели тому назад.
Слушайте…
Я лежал в постели, дожидаясь двухчасового шаттла. Я поставил лампу на подоконник и подготовил ее. За окном падал снег, сухой снег, что так легко подхватывается ветром, скрипит, ударяясь о стекло, и уносится прочь, словно облако песка. Под рукой у меня была старая рубашка, чтобы протирать окно, если оно слишком запотеет от дыхания. Без одной минуты два шаттл вывернулся на улицу в нескольких кварталах отсюда, почти на границе видимости. Я стоял, плотно прижавшись к стеклу (у меня даже лоб занемел от холода), вот почему я увидел автобус так далеко. Сперва это были лишь два тускло светящихся круга, временами почти полностью пропадающие в мятущемся снеге. Затем, по мере приближения шаттла, огни превратились в яркие, теплые предметы, которые хотелось подержать в руках. Мое сердце, как всегда, гулко колотилось, а пальцы лежали на выключателе.
Сначала все шло, как обычно. Шаттл ткнулся в обочину, вздымая с обеих сторон жалобно визжащий снег. Снег растекся толстым белым ковром, и роторы одновременно встали. Водитель вышел из кабины, оставив спящих пассажиров. Задыхаясь и дрожа, я шесть раз включил и выключил лампу, остановился и стал ждать.
На этот раз обычный порядок нарушился. Кто-то вернул мой сигнал. Желтая вспышка. Вторая. Третья. Всего шесть. Я поспешно протер окно, чтобы увериться, что я не введен в заблуждение отражением далеких уличных фонарей. Я просигналил снова. Теперь стекло было чистым, ничто не заслоняло мне огонек зажигалки, зажегшийся, пропавший, зажегшийся снова.
Кажется, я смеялся. Точно помню, что прижался к стеклу, стараясь разглядеть все получше, потому что именно тогда я смахнул лампу с подоконника. Она подпрыгнула, упав на кровать, скатилась к краю и с грохотом полетела на пол.
Я бросился к ней и увидел, что лампочка разбилась. Сама лампа, похоже, была в целости. Но мне была нужна лампочка. Теперь в любую минуту водитель мог допить свой кофе и вернуться в автобус, оставив меня одного, увозя человека с зажигалкой и оставляя меня наедине с самим собой. Мне была нужна лампочка. Позарез.
Я вспомнил о лампочке в торшере, стоящем в дальнем углу комнаты. Я двинулся туда, запнулся в темноте за стул и упал раньше, чем успел выбросить вперед руки. Ударился я челюстью, сломав зуб. Его осколок впился в губу, которая теперь сильно кровоточила. Больше повреждений вроде бы не было. Я лежал, чувствуя, как пол перекатывается подо мной, словно бочонок на отмели. Наконец я сумел подняться, нашел торшер и попытался вывернуть лампочку.
Мои руки не очень-то слушаются меня. Обе они были в нескольких местах сломаны и срослись не совсем правильно. У меня нет трех пальцев, что тоже не очень-то помогает делу. А большой палец правой руки совершенно ничего не чувствует, хотя на него можно положиться, когда что-то берешь. Я был музыкантом. Вот почему поработали только над моими руками. Что ж, с некоторыми Недоразвитыми обошлись гораздо хуже.
Я возился с лампочкой, но она все время выскальзывала из рук. Я проклял ее, попытался подобраться с другой стороны и запнулся за торшер, потянув его за собой.
Что ж, вы знаете, как это бывает. Приходит человек с устройствами для эмпатии, чтобы сделать ваш мозг лучше, и вы с радостью соглашаетесь вставить такую штучку. Ну, в том смысле, что все теперь одна большая семья. Никаких войн. Никакого недопонимания. Одна любовь. Верно? Да, в конечном счете. Великое дело. У кого-то проблемы, все стараются помочь ему, дарят любовь и понимание, так что он может в конце концов прийти к соглашению с собой. И не надо больше слов. Все же кругом эмпаты! И вот вы выходите из операционной, и вокруг никель, и белизна, и кафель, и медсестры в хрустящих халатах, и доктора, пахнущие антисептиком. А потом обнаруживаете, что в вашем случае устройство не сработало. Сперва все напуганы, потому что думают, что такое может случиться со многими. Потом, спустя пять лет и несколько миллиардов простеньких операций, становится ясно, что таких не так уж и много. Недоразвитые. Закрытые для телепатического общения. Всегда хотят говорить, говорить, говорить, когда нужда в разговоре отпала. Поэтому их немедленно объявляют не такими, как все. Не такими. И однажды, когда кто-то из детей или наиболее извращенных взрослых избивает Недоразвитого просто ради забавы, вы присоединяетесь. Она быстро проходит, эта вспышка садизма, и вы пристыжены. Человечество быстро приходит в себя, и вы понимаете, что ваше нападение на Недоразвитого было последним проявлением жестокости, последним актом насилия, свидетельствующим о переходном возрасте. Так что следующим шагом государственного аппарата эмпатов является, в порыве либерализма, куча законов, под сенью которых Недоразвитые теперь в полной безопасности. Так что все лучше некуда, верно? Так что вот вам и хэппи-энд, не так ли? Так что забудьте о Недоразвитых. Но постепенно становится ясно, что Недоразвитым нужно нечто большее, чем законы, защищающие от физического насилия. Появляется новый вид насилия, более смертельный, более угрожающий. Это насилие безразличия, насилие выселения в касту, отделенную от остального мира, насилие игнорирования, насилие жизни в одиночку, существования на пенсию, изучения лишь посредством пожелтелых исчерканных страниц старых книг такой затягивающей теплоты человеческого общения, внесенной автором в свои слова. Ищите других Недоразвитых. Непременно ищите. Единственная проблема в том, что их всего пятнадцать сотен на четыре с половиной миллиарда. А когда вы кого-то все-таки находите, то оказывается, что мозг, недостаточно чувствительный для эмпатии, не всегда годится для общения. И наконец вы осознаете, что идти-то некуда. Абсолютно некуда… А люди, которые содержат Недоразвитых, неряхи-управляющие и безмозглые владельцы меблированных комнат, без зазрения совести поколачивают их, чтобы вели себя тихо, потому что Недоразвитых на самом деле нет, верно? Они фактически и не люди вовсе, верно? Больше не существует скотства таких-то и таких-то пыток, только лишь скучноватая, но необходимая задача поддержания дисциплины.
Я лежал на полу, держа торшер, повторяя: «Господи Иисусе, не дай лампочке оказаться разбитой; господи Иисусе, не дай лампочке оказаться разбитой». Раз за разом, пока не осознал, насколько суеверно это звучит. Меня начала бить дрожь, и я почувствовал, что меня вот-вот вырвет. Но я взял себя в руки и ощупал торшер. Лампочка была целой. Я всхлипывал, выворачивая ее из патрона, но ничего не мог с собой поделать. Я был так счастлив!
Спустя минуту я снова стоял у окна. Шаттл был на месте, но это не могло продолжаться долго. Я поднял настольную лампу и попробовал вывернуть лампочку. Руки соскользнули, я порезался об острое стекло, но все-таки вывернул ее. Я ввернул новую лампочку и поставил лампу на подоконник. Я уже собирался просигналить пассажиру с зажигалкой, когда на улице появились водитель и Белиас.
Я прижался лбом к стеклу, весь дрожа. Чувствовал я себя ужасно. На лице выступила испарина, и скатывающиеся капельки пота попадали в глаза, которые невыносимо щипало. В желудок словно кто-то положил ледышку, а сам он трепыхался, как задыхающаяся рыба. Я упустил свой шанс. Упустил навсегда. Через некоторое время я поднял голову и снова взглянул на шаттл, ожидая, что он уже исчез. Не знаю, почему мне все еще было интересно глядеть на него. Может быть, мне было любопытно увидеть Белиаса на улице. Раньше он никогда не выходил из гостиницы. Наоборот, водитель заходил в вестибюль. И они пили кофе у камина и смеялись, не произнося ни слова, и обменивались почтой, а я плакал, не зная почему. Когда я взглянул вниз, я снова заметил нечто необычное. Белиас и водитель запихивали вывеску ОСТАНОВКА АВТОБУСА в багажное отделение шаттла. Водитель пристроил ее так, чтобы она не каталась по багажу пассажиров. Белиас вернулся обратно.
Снег повалил сильнее.
Я все смотрел.
Я смотрел на темные очертания голов пассажиров за окнами,
думал о них, находящихся между сном и бодрствованием, думал, как их убаюкивает глухой рокот турбин и мягкий свист снега, когда они пробиваются сквозь ночь из одного места в другое.
И тут я вспомнил о лампе.
Я был готов начать сигналить, когда Белиас и водитель
вернулись. Они несли висевшую раньше в вестибюле таблицу, в которой значилось время прибытия и отправления шаттлов, стоимость билетов и тому подобное. Они начали пристраивать ее в багажном отделении.
И тут я понял. Турбошаттл не будет больше, проходить через город. Сегодня он прибыл в последний раз. Отныне какой-то новый объезд, какое-нибудь более твердое и быстрое покрытие дадут пропеллерам возможность отталкиваться сильнее. Открытая дорога без зданий по сторонам, так что не будет надобности снижать скорость, чтобы не выдавить стекла. Они пойдут мимо, сделав улицы пустынными, и так ОНО останется навсегда. Завтра ночью я выгляну в окно и не увижу теплых желтых огней, становящихся ярче и ярче. Не будет гудящих турбин. Не будет взметаемого снега.
Выключатель лампы был скользок от крови.
Я пересек темную комнату и нащупал дверную ручку. Надо идти вниз. Больше делать нечего. Я вышел в холл и побежал, но обнаружил, что бегу не в ту сторону. Я очутился в тупике на противоположном конце гостиницы и остановился, пытаясь сообразить, что же произошло. Потом вспомнил, где находится лестница, пробормотал: «Дерьмо!» — хотя обычно не ругаюсь, и побежал в другую сторону. Я спустился вниз и миновал вестибюль, застланный рваным ковром.
Я толкнул стеклянную дверь и выбежал на улицу. На тротуаре был лед, и я упал. Снег, облепивший меня, таял и на ветру превращался в лед. Помнится, я плакал — и стеснялся того, что плачу, — и все не мог остановиться. И снова меня затошнило, но все кончилось мучительными спазмами, от которых мои глаза еще больше наполнились слезами. А я давно уже взрослый человек.
Водитель и Белиас пока не замечали меня. Я, пошатываясь, поднялся. Ветер больно сек лицо и руки. Я пошел вдоль автобуса, отсчитывая окна. У пятого я остановился и принялся царапать стекло, пока ко мне не повернулось лицо. Женщина, очень грузная, с длинными и прямыми темными волосами. Она удивленно таращилась на меня, отыскивая мою мозговую волну, потом рот ее открылся маленьким «о», и она стала глядеть сквозь меня — к такому взгляду Недоразвитые привыкли.
Я закричал: «Эй!» Я забарабанил в стекло. «Эй! Эй!»
Неожиданно я почувствовал на себе руки, руки Белиаса. Он
держал меня крепко, и в конце концов я перестал вырываться. Подошедший водитель глядел на женщину. Они разговаривали, хотя я ничего не слышал. И тут я увидел на сиденье рядом с женщиной маленького мальчика и понял, что произошло. Он увидел мой сигнал и вытащил у матери из сумочки ее зажигалку. Может быть, она спала, убаюканная гудением стремительной машины. Он помигал мне в ответ зажигалкой. Мать проснулась, отобрала ее у него и поменялась ним местами, оберегая от неприятностей.
Дети теперь единственные, кто может быть жестоким. Они проходят стадию, когда насмешка над человеком является для лих забавой.
Однако, в конце концов, хоть в этом было утешение.
Он не смотрел сквозь меня.
Его глаза не были стеклянными. Они не были рыбьими. Наши глаза быстро встретились и сразу же разошлись, когда Белиас оттащил меня.
Он втащил меня в комнату, уложил в постель. Я лежал, уткнувшись лицом в матрас, задыхаясь, дрожа от озноба и стараясь не потерять сознание. Затем раздалось гудение турбин поднимающегося шаттла. Я приподнялся и выглянул в окно. Шаттл исчезал в метели, поднятой пропеллерами.
Именно тогда я и закричал.
Белиас распахнул дверь. Другой человек, чьего имени я не знаю, подошел ко мне и велел замолчать. Я попытался, я правда попытался. Но крик, который я хотел остановить, вырвался и зазвучал с удвоенной силой. Я вопил и плакал и, казалось, не мог произвести шума, способного меня удовлетворить. Я думал о тихих улицах, тихом снеге, опускающемся мягко и бесшумно; я думал о тихой гостинице и о тихом разговоре Белиаса и водителя с полной женщиной. Я кричал все сильнее. Безымянный человек ударил меня ладонью по лицу, потом стащил с кровати и швырнул о стену так, как он всегда делает. Он трижды сунул кулак мне в живот, очень быстро, и вышиб из меня дух. Но я продолжал кричать молча. А когда вернулось дыхание, вместе с ним вернулся и крик. Белиас подошел к лампе и включил ее.
Я перестал кричать.
Некоторое время они смотрели на меня.
Я смотрел на них.
Они ушли, оставив меня в тусклом свете настольной лампы.
Я добрел до постели и упал на нее, чувствуя во рту соленую кровь. Где-то далеко истерично визжала женщина. Она тоже из тех, кто нарушает порядок. Она блондинка. По крайней мере, была таковой, пока ее волосы не потеряли цвет. Я помню ее тонкую талию, тот момент, когда мы лежали вместе, момент скользящего, долгого, трепетного проникновения, ту специфическую близость, которая всегда и навеки изменяет любую дружбу. Я помню, как мы оторвались друг от друга и поняли, что короткие минуты единства, мимолетные секунды тесной, влажной близости лишь сильнее подчеркивали одиночество остального времени.
А теперь она кричала. Она была слишком стара, чтобы найти в совокуплении даже мимолетные секунды тепла и света. И мне кажется, это из-за меня она кричала. Мне было жаль, что виной этому оказался я. Мне было жаль, что я позволил себе сцену у автобуса. Мне было жаль, что я Недоразвитый, Но жалость, в конце концов, ничего не значит. Она словно святая вода, которой даже и жажду не утолишь.
Это случилось три недели назад. И я все еще не хочу вспоминать об этом. Я вслушиваюсь в тишину, надеясь услышать приближение турбошаттла, гуденье, его пропеллеров. Я лежу без сна до пяти или шести утра. Иногда, как сейчас, я заставляю себя вспоминать. Я слишком стар для иллюзий. Мне пятьдесят пять. Мои руки высохли. Мои волосы белы. Белы, словно снег за окном, можно так сказать. Вот я и вспоминаю, а комната тиха. Снег бесшумно ударяется о стекло. Я щелкаю пальцами, чтобы нарушить тишину, но кажется, что в мире нет больше звуков. Снова щелкаю. Ни звука. И я думаю, что пора начинать кричать, чтобы пришел Белиас и тот второй, безымянный…
Та июльская ночь выдалась жаркой. Воздух, касающийся ладоней Олли, сообщал ему о дискомфорте городских жителей: миллионы людей мечтали о приходе зимы.
Даже в самую суровую погоду, даже январской ночью на ледяном ветру руки Олли оставались мягкими, теплыми, влажными… и чувствительными. Когда Олли за что-то брался, его удивительные пальцы словно сливались с поверхностью предмета. Когда отпускал — будто вздыхали, сожалея о расставании.
Каждую ночь, независимо от сезона, Олли приходил в темный проулок за рестораном «У Стазника», где рылся в трех мусорных баках в поисках случайно выброшенных столовых приборов. Поскольку Стазник придавал большое значение уровню обслуживания, а цены в ресторане кусались, столовые приборы стоили дорого и усилия Олли не пропадали даром. Каждые две недели ему удавалось набрать полный комплект, который он и относил в один из близлежащих комиссионных магазинов. Вырученных денег хватало на вино.
Выуженные из мусорных баков столовые приборы были главным, но не единственным источником его существования. По-своему Олли был талантливым человеком.
В ту жаркую июльскую ночь его талант прошел серьезную проверку. Придя в проулок, чтобы нащупать в баках ножи, вилки или ложки, он нашел потерявшую сознание девушку.
Она лежала за последним баком на боку, головой к кирпичной стене, закрыв глаза, сложив руки на маленькой груди, словно спящий ребенок. Но дешевенькое, обтягивающее, короткое платье показывало, что она уже не дитя. Бледная плоть чуть высвечивалась в темноте. Большего Олли разглядеть не удалось.
— Мисс? — позвал он, наклонившись.
Она не отреагировала. Не шевельнулась.
Олли опустился рядом с девушкой на колени, тряхнул, но разбудить не смог. Когда перекатил на спину, чтобы разглядеть лицо, что-то задребезжало. Чиркнув спичкой, он увидел стандартный набор наркомана: шприц, закопченную ложку, металлическую кружку, огарок свечи, несколько пакетиков белого порошка, завернутые сначала в пластик, а потом в фольгу.
Олли мог бы оставить девушку и продолжить поиски ложек (не понимал наркоманов, будучи стойким поклонником Бахуса), но пламя спички осветило ее лицо, и содержимое мусорных баков отошло на второй план. Он увидел высокий лоб, широко посаженные глаза, чуть вздернутый, усыпанный веснушками нос, пухлые губы, обещавшие эротические наслаждения и говорившие о детской наивности. Когда спичка погасла и сгустилась темнота, Олли уже знал, что не сможет оставить девушку здесь, потому что никогда в жизни не видел такой красавицы.
— Мисс? — он вновь потряс ее за плечо.
Она не отреагировала.
Олли посмотрел в одну сторону, в другую, не обнаружил кого-либо, кто мог неправильно истолковать его намерения. Убедившись, что они одни, наклонился ниже, положил руку на грудь, почувствовал, что сердце, пусть слабо, но бьется, поднес влажную ладонь к носу, уловил легкое дыхание. Девушка жила.
Он поднялся, вытер ладони о мятые, грязные брюки, с сожалением глянул на мусорные баки, в которых наверняка ждала богатая добыча, поднял девушку. Весила она совсем ничего, и Олли понес ее на руках, как жених несет невесту, переступая порог дома, хотя даже не думал о плотской стороне этого ритуала. Сердце гулко билось от непривычной нагрузки, но он донес свою неожиданную ношу до конца проулка, торопливо пересек пустынную улицу и нырнул в другую.
Десятью минутами позже, открыв дверь, внес девушку в свою квартирку в подвале. Положил на кровать, закрыл дверь, включил подобранную на помойке лампу с газетой вместо абажура, стоящую на столике. Девушка еле заметно, но дышала.
Олли смотрел на нее, гадая, что делать дальше. Ранее он действовал целенаправленно, теперь растерялся.
Раздраженный неспособностью ясно мыслить, вновь вышел на улицу, запер за собой дверь, вернулся в проулок за рестораном. Нашел сумочку, бросил в нее шприц, закопченную ложку, все остальное. Снедаемый тревогой, причину которой понять не мог, зашагал к себе.
О столовых приборах Стазника в мусорных баках Олли забыл начисто.
Присев рядом с кроватью на стул, Олли порылся в сумочке. Достал шприц и свечку, сломал, бросил в мусорное ведро. В ванной разорвал пакетики с героином, высыпал порошок в унитаз, спустил воду. В металлическую чашку девушка ставила свечку, на которой готовила очередную дозу. Он положил чашку на пол и расплющил несколькими ударами каблука. Вымыл руки, вытер рваным полотенцем с логотипом какого-то отеля, почувствовал себя лучше.
Дыхание девушки стало более частым, прерывистым. Лицо посерело, на лбу выступили капельки пота. Стоя над ней, Олли понял, что она умирает, и испугался.
Сложил руки на груди, запрятав кисти с длинными пальцами под мышки. Мясистые подушечки просто истекали влагой. В принципе, он понимал, что его руки способны не только на поиск столовых приборов в грудах мусора, но не хотел признавать за ними таких способностей: опасно.
Он вытащил галлоновую бутыль вина из гардероба, глотнул прямо из горла. Вкусом вино не отличалось от воды.
Олли знал, что вино не поможет снять напряжение. Не поможет, пока на его кровати лежит эта девушка. Пока так трясутся руки.
Отставил бутыль.
Олли терпеть не мог использовать руки на что-либо, кроме как на поиск неких предметов, которые, после конвертации в деньги, позволяли приобрести вино, но сейчас выбора не было. Включились основные инстинкты. На кровати лежала красавица. Классические черты лица завораживали. Бледная кожа и капельки пота на лбу не умаляли ее красоты. Не в силах оторвать от девушки глаз, он последовал за руками к кровати, словно слепой, ощупывающий препятствия в незнакомой комнате.
Для того чтобы его руки могли эффективно действовать, следовало девушку раздеть. Белья девушка не носила. Груди маленькие, твердые, высокие, талия слишком тонкая, кости на бедрах торчали, хотя на округлости ног недоедание отразилось не слишком. Олли оценивал ее лишь как object d'art[663], а не предмет вожделения. К женщинам он был безразличен. До сих пор он жил в асексуальном мире, по которому его вели руки. Любая женщина сразу бы поняла, что руки эти неординарные.
Он коснулся висков девушки, разгладил волосы, подушечками пальцев прошелся по лбу, щекам, нижней челюсти, подбородку. Нащупал пульс на шее, осторожно понажимал на грудь, живот, ноги, отыскивая источник болезни. Вскоре все понял: передозировка. Узнал он и еще одну подробность, в которую не хотелось верить: передозировка сознательная.
Руки болели.
Олли вновь коснулся девушки, ладони описывали плавные круги по телу, он уже не знал, где заканчиваются его руки и начинается ее бархатистая кожа, они сливались воедино. Стали двумя облаками дыма, одно из которых перетекало в другое.
Полчаса спустя девушка уже не пребывала в коме, просто спала.
Осторожно Олли повернул ее на живот, обработал руками спину, плечи, ягодицы, бедра, завершая начатое. Прошелся по позвоночнику, помассировал затылок, заблокировав восприятие ее красоты, сосредоточившись на перекачке энергии от него к ней.
Пятнадцать минут спустя он не просто снял наркотическую зависимость, но полностью и навсегда излечил девушку от пристрастия к наркотикам. Теперь ей становилось бы плохо от одной мысли о том, чтобы уколоться. Он об этом позаботился. Руки позволяли.
Олли откинулся на спинку стула и заснул.
Часом позже вскочил, преследуемый кошмаром, который стерся из памяти. Быстро подошел к двери, обнаружил, что она заперта, выглянул из-за штор в окно. Ожидал, что напорется на чей-то взгляд, но нашел только ночь. Никто не видел, как он использовал свои руки.
Девушка спала.
Укрывая ее простыней, Олли вдруг понял, что даже не знает имени своей гостьи. В сумочке нашел удостоверение личности: Энни Грайс, двадцать шесть лет, незамужняя. Ничего больше: ни адреса, ни имен родственников.
Взялся за стеклянные бусы, но эти маленькие гладкие шарики ничем его не порадовали. Олли решил, что бусы приобретены недавно, поэтому еще не вобрали в себя ауру хозяйки, отложил их.
А вот потрепанный бумажник принес ему массу образов, дал полную картину последних лет жизни Энни: первое приобретение кокаина, первое использование, последующая зависимость, переход к героину, воровство (наркотики стоили денег), работа во все более грязных барах, проституция, которую она называла иначе, чтобы успокоить совесть, наконец, полный отрыв от общества, одиночество и сознательное желание уйти из жизни.
Олли бросил бумажник в сумочку.
Пот бежал по спине ручьем.
Хотелось вина, но в такой ситуации оно не могло принести забвения.
А кроме того, он еще не утолил любопытства. Как вышло, что такая красотка прошла путь, засвидетельствованный бумажником, что находился при Энни Грайс семь последних лет?
Олли нашел в сумочке старинное кольцо (семейное наследство?), подержал в руке, позволил образам войти в него. Поначалу они не имели отношения к Энни. Он видел раннюю историю кольца, его прежних владельцев, поэтому дал команду мозгу перенестись вперед, поближе к нынешним временам. Энни семь лет. Директор сиротского приюта только что передала девочке то немногое, что осталось после пожара, уничтожившего ее дом шестью месяцами раньше. В огне погибли и родители. А потом ее жизнь стала цепочкой печальных событий. Застенчивость сделала ее мишенью более агрессивных сверстников. Робость и скромность в переходном возрасте помешали приобрести друзей. Первый любовный опыт прошел неудачно, и контакта с людьми она стала бояться пуще прежнего. Не имея денег на обучение в колледже, работала продавщицей, переходя из одного магазина в другой, несчастная, замкнутая, одинокая. Одно время пыталась побороть собственную застенчивость отчаянной агрессивностью, но закончилось это знакомством с подонком по имени Бенни. С ним она прожила год и впервые нюхнула кокаина. Собственно, одиночество и жизнь без любви и привели ее к наркотикам.
Кольцо вернулось в сумочку, Олли взял бутыль с вином. Пил, пока не избавился от депрессии: не своей — Энни. Потом заснул.
Разбудила его девушка. Она сидела на кровати, смотрела на него, привалившегося к стене, и кричала.
Олли поднялся, его качнуло, он заморгал, сонно, туго соображая, что к чему.
— Где я? — в ее голосе слышался испуг. — Что ты со мной сделал?
Олли не ответил. Молчание было его спасением. Он давно уже выяснил, что не может говорить с людьми, хотя не был немым. Руки дрожали, потные, розовые. Он покачал головой и нервно улыбнулся, надеясь, что она поймет главное: он только хотел ей помочь.
Вероятно, Энни осознала невинность его намерений, потому что лицо стало не таким испуганным. Хмурясь, она натянула простыню до шеи, чтобы прикрыть наготу.
— Я жива, хотя вколола себе передозу.
Олли улыбнулся, кивнул, вытер ладони о рубашку.
Глаза девушки раскрылись от неподдельного ужаса, когда она смотрела на исколотые иглой вены на руках. То был ужас перед жизнью, ужас перед существованием. Окончательно убедившись, что попытка самоубийства провалилась, она зарыдала, завыла, мотая головой, золотые волосы то и дело закрывали бледное лицо.
Олли быстро подскочил к ней, прикоснулся, усыпил. Протрезвев, направился к окну, выглянул в свет раннего утра, легкой дымкой лежащий на бетонных ступенях, ведущих к двери, вновь задернул штору, облегченно вздохнув: крики Энни никого не встревожили, не привели к его порогу.
В ванной он плеснул в лицо холодной водой, думая, что делать дальше. Мелькнула мысль, а не отнести ли девушку в проулок, где он ее и нашел, и расстаться с ней навсегда. Но так поступить Олли не мог. Почему — не знал да и не пытался найти логическое объяснение своему поведению: боялся ответа, который мог получить.
Вытирая лицо грязным полотенцем, Олли вдруг осознал, какое жалкое представляет собой зрелище. Принял ванну, побрился, переоделся в чистое. Он по-прежнему выглядел, как бродяга, но уже бродяга по выбору, а не по случаю. К примеру, разочаровавшийся в жизни художник. Или, как в некоторых старых фильмах, богач, удравший от наскучивших обязанностей, которые налагали богатство и положение в обществе.
Его удивил столь забавный ход собственных мыслей. Он считал себя человеком заведенного порядка и не жаловал выдумок.
Встревоженный, он отвернулся от своего отражения в зеркале и вернулся в большую комнату, чтобы проверить, как там девушка. Во сне она выглядела такой чистой, такой невинной.
Тремя часами позже, прибравшись в обеих комнатах, Олли сменил на кровати простыни. Даже зная, что это невозможно, подумал о том, чтобы и дальше не будить ее, а ухаживать из года в год, словно она в коматозном состоянии, а он — медицинская сестра. Это было бы счастье, какого он еще не знал в жизни.
Но он уже проголодался и знал, что ей тоже скоро захочется есть. Покинул квартиру, заперев за собой дверь. В двух кварталах, в маленьком продуктовом магазине, покидал в тележку все необходимое. Так много еды за один раз он не покупал никогда.
— Тридцать восемь долларов двенадцать центов, — назвал сумму кассир. Он не скрывал своего пренебрежения. Чувствовал, что Олли не сможет заплатить.
Олли поднял руку, коснулся лба и пристально посмотрел на кассира.
Тот моргнул, смущенно улыбнулся, сжал пальцами воздух.
— Ваши сорок долларов, — он положил несуществующие купюры в соответствующее отделение кассового аппарата, дал Олли сдачу, переложил купленные продукты в пакеты.
Шагая домой, Олли явно чувствовал себя не в своей тарелке, потому что никогда раньше он не использовал свои способности, чтобы кого-то обмануть. Если бы не девушка, прошлой ночью он бы обследовал мусорные баки, возможно, сумел бы полностью собрать еще один комплект столовых приборов, а потом перешел бы к другим способам добывания денег. На станциях подземки он без труда находил выроненные пассажирами монетки, иной раз его нанимали, чтобы что-то разгрузить или перенести. Так что ответственность за обман лежала не только на нем. Тем не менее совершенная кража тяготила его.
Дома он приготовил обед: жаркое, салат, свежие фрукты, и разбудил Энни. Она как-то странно посмотрела на него, когда он указал на накрытый стол. Он чувствовал, как в ней разгорается пожар ужаса. Обвел рукой прибранную комнату, ободряюще улыбнулся.
Девушка села, вновь вспомнила ночь, вспомнила, что уйти из жизни не удалось, и в отчаянии закричала.
Олли умоляюще поднял руки, попытался что-то сказать, не сумел.
Кровь бросилась Энни в лицо, она собралась с силами и попыталась соскочить с кровати.
Ему пришлось прикоснуться к девушке и опять погрузить в сон.
Укрывая ее простыней, он отругал себя за наивность. С чего он взял, что она забудет про все свои страхи, будет вести себя по-другому, увидев, что он принял ванну, переоделся, прибрался в квартире и приготовил обед? Она могла измениться только с его помощью, а вот это требовало времени, немалых усилий… и жертв.
Еду он выбросил. Есть уже не хотелось.
Долгую ночь просидел у кровати, опираясь локтями на колени, положив голову на руки. Подушечки пальцев, казалось, слились с висками, ладони — со щеками. Олли погрузился в разум девушки, чувствовал ее отчаяние, надежды, мечты, честолюбивые замыслы, знания и опыт, доставшиеся дорогой ценой, ошибки, заблуждения, недостатки. Он достиг глубин ее души.
Утром воспользовался туалетом, выпил два стакана воды, дал попить Энни, не выводя из полусна. Вновь нырнул в хаотичный мир ее разума, оставался там, с короткими перерывами, день и ночь, исследовал, изучал, набирал информацию, бережно и осторожно настраивал ее психику.
Он не задавался вопросом, почему он тратил на девушку столько времени, энергии, эмоций. Возможно не хотел признаться себе, что основной мотив — замучившее его одиночество. Он сливался с ней, касался ее изменял, не желая задуматься о последствиях. К следующему рассвету закончил работу.
Вновь наполовину разбудил и дал попить, чтобы уберечь организм Энни от обезвоживания. Потом погрузил в глубокий сон и прилег рядом. Взял ее руку в свою. Вымотанный донельзя, заснул, и ему казалось, что он плывет в огромном океане, песчинка среди волн, и его вот-вот проглотит что-то ужасное, поднимающееся из глубин. Как это ни странно, сон этот не напугал Олли. И в жизни, так уж сложилось, он постоянно ждал, что его кто-то или что-то проглотит.
Двенадцатью часами позже Олли проснулся, принял душ, побрился, оделся и вновь приготовил обед. Когда разбудил девушку, она снова села, в недоумении огляделась. Но не закричала.
— Где я? — спросила она.
Сухие губы Олли беззвучно задвигались, он мгновенно потерял уверенность в себе, смог лишь обвести рукой комнату, которая теперь вроде бы уже была ей знакома.
На ее лице отразилось любопытство, она еще не знала, как себя держать в незнакомой обстановке, но страх перед жизнью определенно покинул Энни. От этой болезни Олли ее излечил.
— Да, уютное у тебя местечко. Но… как я сюда попала?
Олли облизал губы, поискал слова, не нашел, указал на себя, улыбнулся.
— Ты не можешь говорить? — спросила она. — Ты немой?
Он обдумал ее вопрос, решил, что предложенный ею выход скорее хорош, чем плох, кивнул.
— Бедненький, — она долго смотрела на синяк на руке, на сотни отметин от иглы, без сомнения, вспомнила передозу, которую тщательно приготовила и ввела в кровь.
Олли откашлялся, указал на стол.
Она велела ему отвернуться. Слезла с кровати, сняла верхнюю простыню, завернулась в нее, как в тогу. Сев за стол, улыбнулась ему.
— Я умираю от голода.
Фея. Она просто очаровала Олли.
Он улыбнулся в ответ. Все шло, как по маслу. Поставил еду на стол, знаками дав понять, что повар он так себе.
— Выглядит все очень аппетитно, — заверила его Энни. И начала накладывать еду в свою тарелку. Не произнесла ни слова, пока все не съела.
Попыталась помочь ему убрать со стола, но скоро устала, и ей пришлось вернуться в постель. Когда он закончил и сел на стул рядом с кроватью, она спросила: «Чем ты занимаешься?»
Он пожал плечами.
— Как зарабатываешь на жизнь?
Он подумал о своих руках. Что рассказал бы о них, если бы мог говорить? Пожал плечами, как бы отвечая: «Ничего особенного».
Она оглядела опрятную, но убогую комнатку.
— Нищенствуешь? — он не ответил, и она решила, что попала в точку. — Как долго я смогу здесь оставаться?
Жестами, выражением лица, движением губ Олли заверил ее, что оставаться она может, пока сама не захочет уйти.
Уяснив это, Энни долго всматривалась в его лицо, потом спросила:
— Нельзя ли уменьшить свет?
Он встал, выключил два из трех рожков люстры. Когда повернулся к кровати, она лежала голая, чуть раздвинув ноги, готовая принять его.
— Послушай, я понимаю, что ты принес меня сюда и ухаживал за мной не за так. Понимаешь? Ты рассчитываешь на… вознаграждение. И ты имеешь полное право его получить.
В замешательстве, раздражении, он взял чистые простыни из стопки в углу и, игнорируя ее предложение, начал перестилать постель, не прикасаясь к девушке. Энни в изумлении таращилась на него, а когда он закончил, сказала, что не хочет спать. Олли не стал настаивать, прикоснулся к ней, и она заснула.
Утром она позавтракала с тем же аппетитом, что выказала прошлым вечером за обедом. Очистив тарелку, спросила, можно ли ей принять ванну. Он мыл посуду под аккомпанемент ее мелодичного голоска, доносившегося из-за двери ванной. Песню, которую она пела, он никогда раньше не слышал.
Она вышла из ванной с чистыми волосами цвета гречишного меда, обнаженная встала у изножия кровати, знаком подозвала его. Выглядела она куда лучше, чем в ту ночь, когда он ее нашел, но определенно могла прибавить несколько фунтов.
Олли отвернулся от нее, уставился на несколько тарелок, которые еще не успел вытереть.
— В чем дело? — спросила Энни.
Он не ответил.
— Ты меня не хочешь?
Он покачал головой: нет.
Девушка шумно втянула в себя воздух.
Что-то тяжелое ударило в бедро, вызвав резкую боль. Повернувшись, он увидел, что Энни держит в руке тяжелую стеклянную пепельницу. Ощерив зубы, она шипела на него, как разъяренная кошка. Колотила по плечам пепельницей, кулачком, пинала, визжала. Наконец, пепельница выскользнула из рук. Обессиленная, девушка привалилась к его груди, заплакала.
Он обнял ее, чтобы успокоить, но ей хватило сил, чтобы яростно отбросить его руку. Она повернулась, попыталась дойти до кровати, споткнулась, упала, лишилась чувств.
Олли поднял ее и положил на кровать.
Укрыл, сел на стул, дожидаясь, когда Энни придет в себя.
Полчаса спустя она открыла глаза, дрожа всем телом. Комната плыла перед ее глазами. Олли успокоил девушку, откинул волосы с лица, вытер слезы, сделал холодный компресс.
— Ты импотент или как? — спросила она, когда смогла говорить.
Он покачал головой.
— Тогда почему? Я хочу расплатиться с тобой. Так я расплачиваюсь с мужчинами. Больше мне дать нечего.
Он прикоснулся к ней, обнял ее. Мимикой и жестами постарался убедить, что дать она может гораздо больше. Уже дает, просто находясь здесь. Находясь с ним рядом.
Во второй половине дня Олли отправился по магазинам. Купил Энни пижаму, одежду для улицы, газету. Ее позабавил его пуританский выбор: пижаму он принес с длинными рукавами, с длинными штанинами. Она ее надела, потом почитала ему газету: комиксы и жизненные истории. Почему-то она решила, что он не умеет читать, а он не стал ее разубеждать, поскольку безграмотность соответствовала создаваемому им образу: алкоголики книг не читают.
И потом, ему нравилось слушать, как она читает. Очень уж сладкий у нее был голосок.
Наутро Энни надела новенькие синие джинсы и свитер, чтобы вместе с Олли пойти в продовольственный магазин на углу, хотя он и пытался ее отговорить. На кассе, когда он протянул несуществующую двадцатку и получил сдачу, Энни вроде бы смотрела в другую сторону.
А вот когда шли домой, спросила:
— Как ты это делаешь?
Он изобразил недоумение. Делаю что?
— Только не пытайся дурить Энни голову, — ответила она. — Я чуть не вскрикнула, когда кассир схватил воздух и дал тебе сдачу.
Олли промолчал.
— Гипноз? — не унималась Энни.
Он облегченно кивнул. Да.
— Ты должен меня научить.
Он не ответил.
Но ее это не остановило.
— Ты должен меня научить этому маленькому фокусу. Если я им овладею, мне больше не придется торговать своим телом, понимаешь? Господи, да он еще и улыбнулся, схватившись за воздух! Как? Как? Научи меня! Ты должен!
Наконец, дома, более не в силах выдерживать ее напор, боясь, что ему достанет глупости рассказать про свои руки, Олли оттолкнул девушку от себя. Она попятилась, уперлась ногами в край кровати, села, удивленная его внезапной злостью.
Больше вопросов не задавала, их отношения вновь наладились. Но все изменилось.
Поскольку Энни больше не могла просить обучить ее гипнозу, у нее появилось время подумать. И поздним вечером она озвучила свои мысли:
— Последний раз я укололась шесть дней назад, но никакой тяги к наркотикам у меня больше нет. А ведь в последние пять лет без этой дряни я не могла прожить и нескольких часов.
Олли развел виноватыми в том руками, показывая, что и он не понимает, как такое могло случиться.
— Ты выбросил мои игрушки?
Он кивнул.
Она помолчала.
— Причина, по которой я больше не нуждаюсь в наркотиках… это ты, что-то, сделанное тобой? Ты меня загипнотизировал и сделал так, что я могу без них обойтись? — Кивок. — Точно так же, как ты заставил кассира увидеть двадцатку?
Он согласился, пальцами и глазами изобразив гипнотизера на сцене, вводящего зрителей в транс.
— Это не гипноз? — Она пристально смотрела на него, и ее взгляд пробивал фасад, которым он давно уже отгородился от людей. — Ты эспер[664]?
«Кто это?» — жестами спросил он.
— Ты знаешь, — покачала головой Энни. — Знаешь.
Наблюдательности, ума у нее оказалось побольше, чем Олли думал.
Она вновь начала наседать на него, только трюк с несуществующей двадцаткой ее больше не интересовал.
— Давай, рассказывай! Как давно у тебя эти способности, этот дар? Стыдиться нечего! Это же чудо. Ты должен гордиться! Весь мир у тебя в кулаке!
И пошло-поехало.
Глубокой ночью — Олли так и не смог вспомнить, что именно, какие ее слова, какой аргумент заставил его расколоться — он согласился показать ей, на что способен. Он нервничал, вытирал свои волшебные руки о рубашку. Очень волновался, совсем, как мальчишка, пытающийся произвести впечатление на девочку, которую впервые пригласил на свидание, но также боялся последствий.
Сначала он протянул ей несуществующую двадцатку, заставил увидеть ее, потом растворил в воздухе. Потом, с театральным взмахом руки, оторвал от стола кофейную чашку, сначала пустую, потом полную, от пола — стул, от стола — лампу, от пола кровать, сначала одну, потом с Энни на ней, наконец, себя и летал по комнате, как индийский факир. Девушка хлопала в ладоши и визжала от восторга. Убедила его устроить ей полет на швабре, пусть и в пределах комнаты. Она обнимала его, целовала, требовала новых фокусов. Он пускал воду в раковину, не поворачивая крана, разделял струю на две. Энни выплескивала на него чашку воды, но вода разделялась на сотни струек, которые летели в разные стороны, не задевая Олли.
— Эй, — девушка раскраснелась, ее глаза сверкали, — теперь никто не сможет помыкать нами, никогда! Никто! — она приподнялась на цыпочки, обняла его. Он так улыбался, что сводило челюсти. — Ты великолепен!
Он знал, жаждал и одновременно страшился того, что скоро они разделят постель. Скоро. И с того самого момента жизнь его изменится. Энни еще не полностью осознавала его талант, не представляла себе, какой непреодолимой стеной между ними станут его руки.
— Я все-таки не понимаю, почему ты скрываешь свой… дар?
Стремясь, чтобы она поняла, он обратился к воспоминаниям детства, которые так долго подавлял, загоняя в глубины подсознания. Попытался сказать ей сначала словами, которые не срывались с губ, потом жестами, почему ему приходилось скрывать свои способности.
Что-то она уловила.
— Они обижали тебя.
Он кивнул. Да. Еще как.
Дар этот проявился у Олли неожиданно, без всякого предупреждения, когда ему исполнилось двенадцать, словно вторичный половой признак в период созревания, поначалу заявил о себе очень скромно, потом — во весь голос. Мальчик, конечно, понимал, что про такое не следует рассказывать взрослым. Долгие месяцы он скрывал свои новые способности и от остальных детей, от самых близких друзей, пугаясь собственных рук, в которых, казалось, сосредоточилась новая сила. Но постепенно начал показывать друзьям, на что способен, его талант стал их общим секретом от мира взрослых. Однако вскоре дети отвергли его, сначала обходились словами, потом начали издеваться, били, пинали, вываливали в грязи, заставляли пить воду из луж — все потому, что своим талантом он отличался от остальных. Олли мог бы использовать свою силу, чтобы противостоять одному, может, двоим, но не всей своре. На какое-то время он сумел скрыть свои способности, подавить их. Но по прошествии лет понял, что не может держать под спудом свой талант без ущерба для здоровья и психики. Потребность использовать заложенную в нем силу была куда как сильнее потребности есть, пить, заниматься сексом, даже дышать. Отказ от дара равнялся отказу от жизни. Олли худел, не находил себе места, болел. И пришлось вновь использовать свою силу, но уже в тайне от кого бы то ни было. Олли осознал, что жить ему суждено в одиночестве, пока эта сила будет при нем. Не по выбору — по необходимости. Как атлетические способности или красноречие, талант этот не удалось бы скрыть, находясь среди людей. Он проявлялся всегда неожиданно. А если Олли выдавал себя, друзья уходили, да и последствия могли быть слишком опасные. Вот и оставалась ему жизнь отшельника. И в городе Олли, само собой, стал нищим, одним из тысяч невидимок каменных джунглей: никто его не замечал, никто с ним не дружил, он чувствовал себя в безопасности.
— Я могу понять, что люди завидовали, боялись тебя, — сказала Энни. — Некоторые из них… но не все. Я думаю, ты — великий человек.
Жестами он как мог пытался объясниться. Дважды буркнул, стараясь что-то сказать, но безуспешно.
— Ты читал их мысли, — прервала его Энни. — И что? Полагаю, у каждого есть секреты. Но обижать тебя за то… — она печально покачала головой. — Что ж, больше тебе не придется бежать от своего таланта. Вместе мы сможем обратить его тебе на пользу. Мы вдвоем против всего мира.
Он кивнул. Но уже печалился из-за того, что вселяет в нее ложные надежды, потому что в этот момент произошла смычка. Мгновением раньше ее не было, а тут появилась. И он понимал, что и на этот раз все пойдет обычным путем. Узнав про смычку, она сразу запаникует.
В прошлом такое случалось лишь после интимной близости. Но Энни была особенной, ведь смычка произошла еще до того, как они занялись любовью.
На следующий день Энни не один час строила планы на будущее. Олли слушал. Наслаждался возможностью мечтать о том, чего никогда не будет, знал, сколь недолго продлится эта радость. Смычка ставила на радости крест.
После обеда, когда они лежали на кровати, держась за руки, пришла беда, как он и ожидал. Энни долго молчала, о чем-то думая, потом спросила:
— Сегодня ты читал мои мысли?
Лгать смысла не было. Олли кивнул.
— Много?
Да.
— Ты знаешь все до того, как я говорю?
Он молчал, похолодевший, испуганный.
— Ты читал мои мысли весь день?
Он кивнул.
Энни нахмурилась, заговорила тверже:
— Я хочу, чтобы ты это прекратил. Ты прекратил?
Да.
Она села, отпустила его руку, пристально всмотрелась в него.
— Но ты не прекратил. Я чувствую, что ты внутри меня, наблюдаешь за мной.
Олли не решился отреагировать.
Она взяла его за руку.
— Неужели ты не понимаешь? Я чувствую себя такой глупой, что-то лопочу, а ты уже все знаешь, прочитал в моей голове. Я чувствую себя идиоткой, что-то втолковывающей гению.
Он попытался успокоить девушку, сменить тему. Что-то проквакал, словно заколдованная лягушка, жаждущая вернуться в обличье принца[665], но вновь обратился к жестам.
— Если бы у нас обоих был этот дар… — продолжила она. — Но он только у тебя, и я чувствую себя… ущербной. А то и хуже. Мне это не нравится, — она помолчала. — Ты перестал?
Да.
— Ты лжешь, не так ли? Я чувствую… да… я уверена, что могу тебя чувствовать… — тут до нее дошло, и она отодвинулась он него. — Ты не можешь прекратить читать мои мысли?
Олли не мог объяснить, как появляется смычка: однако стоило ему проникнуться к женщине глубокими чувствами, их разумы каким-то образом соединялись. Он не понимал механизма этого явления, но такое с ним уже случалось. Он не мог объяснить, что теперь она стала продолжением его самого, его частью. Он мог лишь кивать, признавая ужасную правду: «Я не могу перестать читать твои мысли, Энни. Я читаю их точно так же, как и дышу. Это физиологическое».
— Никаких секретов, никаких сюрпризов, ты знаешь все.
Медленно текли минуты молчания.
— Ты начнешь жить за меня, принимать решения, заставлять меня сделать то или иное, без моего ведома? Или уже начал?
До такой степени он контролировать ее не мог, но знал, что она ему не поверит. С учащенно забившимся сердцем она сдалась первобытному страху, который ему уже доводилось видеть в других.
— Я хочу уйти прямо сейчас… если ты меня отпустишь.
С грустью, трясущейся рукой он коснулся ее лба и погрузил в глубокий сон.
В ту ночь, пока она спала, Олли прощупал ее рассудок и стер кое-какие воспоминания. Бутылку с вином он держал между ног и пил, пока работал. Задолго до рассвета он сделал все, что хотел.
По темным, пустынным улицам отнес спящую Энни в проулок, где и нашел, опустил на землю, подсунул под нее сумочку. При ней остались нетерпимость к наркотикам, вновь обретенные уверенность в себе и ощущение личностной значимости, которые могли помочь ей начать новую жизнь. Его подарки.
Олли вернулся домой, не взглянув в последний раз на ее прекрасное лицо.
Открыл вторую бутылку с вином. Несколько часов спустя, уже набравшись, вдруг вспомнил слова «друга» детства, произнесенные после того, как он впервые продемонстрировал свой талант: «Олли, ты сможешь править миром! Ты — супермен!»
Олли громко рассмеялся, расплескав вино. Править миром! Он не мог править собой. Супермен! В мире обычных людей супермен не король, даже не романтический бродяга. Он — изгой. А будучи изгоем, ничего не может добиться.
Он думал об Энни. О неразделенных мечтах и любви, о будущем, которое так и не реализовалось. И продолжал пить.
Ближе к полуночи наведался в проулок за рестораном «У Стазника», чтобы порыться в мусорных баках. Во всяком случае, собирался порыться. Вместо этого провел ночь, бродя по улицам, выставив перед собой руки — слепец, пытающийся нащупать путь. Энни понятия не имела о его существовании.
Ни малейшего понятия.
К собственности у Билли Никса отношение было двойственное. Он верил в пролетарский идеал разделенного богатства, если, конечно, богатство это принадлежало кому-то другому. А вот за принадлежащее ему лично Билли бился бы до последней капли крови. Простая, приземленная, удобная философия вора, каковым, собственно, Билли и был.
Занятие Билли отражалось на его внешности. Про таких говорят: скользкий тип. Густые черные волосы зачесывал назад, выливая на них никак не меньше бочки ароматического масла. Грубая кожа постоянно поблескивала потом, словно у больного малярией. Двигался он плавно и быстро, как кошка, ловкостью рук не уступал фокуснику. Глаза напоминали озера техасской нефти — влажные, черные и глубокие, в которых не было места человеческой теплоте или чувствам. Если бы дорога в ад требовала смазки, дьявол определенно мог использовать в этом качестве Билли.
Ему не составляло труда столкнуться с ничего не подозревающей женщиной, экспроприировать ее сумочку и отскочить на добрых десять футов, прежде чем женщина успевала сообразить, что ее ограбили. Сумочки с одной ручкой, с двумя, без ручек, сумочки, которые носили на плече и в руке, все они означали для Билли Никса легкие деньги. Оберегала жертва свою сумочку или забывала о ее существовании, никакого значения не имело. Если Билли нацеливался на сумочку, она становилась его добычей.
В ту апрельскую среду, изображая пьяного, он ткнулся плечом в хорошо одетую женщину средних лет на Броуд-стрит, рядом с универмагом «Бартрамс». Когда она в отвращении отпрянула, Билли ловко сдернул с ее плеча сумочку и сунул в пластиковый мешок, который держал в другой руке. Покачиваясь, отошел на шесть или восемь шагов, прежде чем до женщины дошло, что столкновение произошло не случайно. Когда жертва завопила: «Полиция!» — Билли бросился бежать. Когда добавила: «Помогите, полиция, помогите!» — слова эти донеслись до Билли из далекого далека, с границы зоны слышимости.
Он мчался по проулкам, лавируя между баками для мусора, в одном месте перескочил через ноги спящего алкоголика. Пересек автомобильную стоянку и исчез в следующем проулке.
Когда от «Бартрамса» его отделяло уже несколько кварталов, перешел на шаг. Если дыхание участилось, то на чуть-чуть. Билли довольно улыбался.
Выйдя из проулка на 46-ю улицу, он заметил молодую маму, которая несла ребенка, пакет с продуктами и сумочку. Выглядела она такой беззащитной, что Билли не смог устоять перед искушением. Раскрыв выкидной нож, одним движением перерезал тонкие лямки сумочки, модной, из синей кожи, и вновь побежал через улицу, заставляя водителей жать на тормоза и клаксоны, ныряя в знакомые ему проулки.
На бегу смеялся, очень довольный собой.
Поскальзываясь на банановых или апельсиновых шкурках, размокшем куске заплесневелого хлеба или гниющих листах салата, он никогда не падал, даже не сбавлял скорости. Наоборот, увеличивал, словно скольжение разгоняло его.
Добравшись до бульвара, он перешел на шаг. Нож вернулся в карман. Обе украденные сумочки лежали в пластиковом мешке. Шагая по тротуару, он, пожалуй, ничем, если не считать склизкости, не отличался от других прохожих.
Подошел к «Понтиаку», припаркованному у тротуара. Автомобиль не мыли уже добрых два года, он всюду оставлял капли масла, как кот, метящий свою территорию мочой. Билли положил украденные сумочки в багажник и, радостно насвистывая, поехал в другой район города, где еще не охотился.
Среди нескольких слагаемых успеха, которого достиг Билли на ниве уличных грабежей, мобильность являлась одним из основных. Часто сумочки срывали мальчишки, стремившиеся урвать несколько баксов, молодняк, еще не обзаведшийся собственным транспортом. Билли Никсу было двадцать пять, уже не мальчик, и он передвигался по городу на колесах. Украв две или три сумочки в одном районе, быстренько перебирался в другой, где его никто не искал, зато поджидала богатая добыча.
Он крал сумочки не импульсивно или от отчаяния. Билли относился к грабежам как к бизнесу, и, будучи бизнесменом, подходил к делу основательно, все продумывал, взвешивал плюсы и минусы каждого ограбления, действовал, исходя из тщательного анализа ситуации.
Другие уличные грабители, непрофессионалы и молокососы, все до одного останавливались на улице или в проулке, чтобы торопливо изучить содержимое сумочки, рискуя оказаться за решеткой, потому что в такой ситуации нельзя терять ни секунды. Билли же, наоборот, прятал добычу в багажник автомобиля, чтобы познакомиться с ней поближе в уединении своего дома, где ему никто не мог помешать.
Он гордился своей методичностью и осторожностью.
В эту облачную, душную среду конца апреля он посетил три района большого города, отстоящих далеко друг от друга, и добавил еще шесть сумочек к тем, что украл у женщины средних лет неподалеку от универмага «Бартрамс» и молодой матери на 46-й улице. Последняя из восьми принадлежала старухе. Поначалу он подумал, что сумочка достанется ему легко, потом — что крови не избежать, но в итоге осталось ощущение, что он столкнулся с чем-то непонятным.
Когда Билли заметил старуху, она выходила из лавки мясника на Уэстэнд-авеню, прижимая к груди кусок мяса. Весенний ветерок шевелил ее ломкие седые волосы, и Билли мог поклясться, что слышит, как они трутся друг о друга. Сморщенное лицо, сутулые плечи, бледные иссохшие руки, шаркающая походка свидетельствовали не только о почтенном возрасте, но и о хрупкости и уязвимости, и в силу этого старуха притягивала Билли, как магнит — железо. Сумочка-то была большая, прямо-таки ранец, весила немало, а ведь бабка тащила еще кусок мяса. Задвинув лямки подальше на плечо, она даже поморщилась от боли. Должно быть, давал о себе знать артрит.
Несмотря на весну, старуха была вся в темном: черные туфли, чулки, юбка, темно-серая блуза, толстый черный кардиган, столь неуместный в такой теплый день.
Билли оглядел улицу, никого поблизости не увидел и бросился на жертву. Изобразил пьяного, врезался в старушенцию. Когда стаскивал лямки с плеча, старуха уронила кусок мяса, схватилась за сумку двумя руками, и на мгновение между ними завязалась яростная борьба. Несмотря на возраст, на недостаток силы бабка пожаловаться не могла. Билли дергал сумку, вырывал из ее рук, пытался оттолкнуть, но старуха стояла, как скала, как дерево, пустившее глубокие корни, которому не страшен никакой ураган.
— Отдай сумку, старая карга, а не то я изрежу тебе лицо, — прошипел Билли.
Вот тут и начались странности.
Старуха изменилась прямо у Билли на глазах. Хрупкость уступила место стальным мышцам, слабость — невероятной силе. Костлявые ручонки с распухшими от артрита суставами превратились в мощные птичьи лапы с острыми когтями. В старческом лице — морщины остались, их даже прибавилось — вдруг не осталось ничего человеческого. И ее глаза. Господи, ее глаза! На месте подслеповатых старушечьих глазок Билли увидел огромные глаза, горевшие мрачным огнем, от их взгляда в жилах стыла кровь. То были глаза не беспомощной старушки, а хищника, который при желании мог без труда разорвать его на куски и сожрать.
Грабитель вскрикнул от страха, уже собрался отпустить сумку и бежать. Но в мгновение ока страшное чудище вновь превратилось в беззащитную старуху. И она сразу же капитулировала. Руки упали по бокам, пальцы с распухшими костяшками больше не могли держать сумку. Она жалобно вскрикнула, понимая, что от судьбы не уйдешь.
С угрожающим рычанием, не столько для того, чтобы напугать старуху, как прогнать свой иррациональный ужас, Билли толкнул ее на стоящую у стены урну и помчался вперед, зажав сумку-ранец под мышкой. Через несколько шагов оглянулся, страшась, что старуха-таки превратилась в хищную птицу и летит за ним, сверкая глазами, раскрыв клюв, протягивая к нему когтистые лапы, чтобы растерзать прямо на тротуаре. Но она осталась на месте, опираясь руками о стену, чтобы не упасть, старая и беспомощная, как в тот момент, когда Билли впервые увидел ее.
Но, что странно, она улыбалась ему вслед. Ошибиться Билли не мог. Широко улыбалась. Во весь рот. Словно сошла с ума.
«Слабоумная старуха, — подумал Билли. — Наверняка слабоумная, если находит что-то забавное в краже ее же сумки».
Он уже не понимал, почему вдруг испугался ее.
Он бежал из проулка в проулок, по боковым улочкам, через залитую солнцем автостоянку, по узкому проходу между двумя многоэтажными домами, наконец, выскочил на большую улицу, расположенную далеко от места кражи. Прогулочным шагом вернулся к своему автомобилю, положил черную сумку старухи в багажник, к остальным сумкам, добытым в других районах. Завершив трудовой день, сел за руль и покатил домой, предвкушая, как проинспектирует добычу, выпьет несколько банок ледяного пива, посмотрит телевизор.
Однажды, остановившись на красный свет, Билли услышал, как в багажнике что-то шевельнулось. Оттуда донеслись какие-то глухие удары. Вроде бы кто-то царапался. Однако, когда прислушался, в багажнике воцарилась тишина, и он решил, что при торможении у светофора горка украденных сумок переместилась под собственным весом.
Билли Никс жил в четырехкомнатном бунгало, расположенном между пустырем и мастерской по ремонту автомобилей, в двух кварталах от реки. Дом принадлежал его матери, которая поддерживала его в идеальном состоянии. Два года назад Билли убедил мать переписать дом на него, чтобы «экономить на налогах», после чего отправил ее в приют для престарелых, чтобы о ней заботилось правительство штата. Он полагал, что мать так там и живет. Полной уверенности у него не было, потому что он ни разу ее не навестил.
В тот апрельский вечер Билли поставил сумки на кухонный стол в два ряда и какое-то время просто любовался ими. Открыл банку «будвайзера», пакетик «доритос»[666]. Пододвинул стул, сел, удовлетворенно вздохнул.
Наконец, открыл сумку, которую отнял у женщины средних лет около универмага «Бартрамс», и начал подсчитывать добычу. По одежде чувствовалось, что женщина не из бедных, и содержимое ее бумажника не разочаровало Билли: четыреста девять долларов купюрами плюс три доллара и десять центов мелочью. Кредитные карточки, которые Билли мог сбыть Джейку Барцелли, хозяину ломбарда. Обычно тот давал ему доллар-другой за другие вещи, найденные в сумочках. Вот в этой отыскалась золоченая ручка от Тиффани, в комплекте с пудреницей и тюбиком для помады, а также красивое, но недорогое кольцо с опалом.
В сумке молодой мамаши он нашел только одиннадцать долларов и сорок два цента. Остальное ровным счетом ничего не стоило. Билли другого не ожидал и совершенно не огорчился. Нравилось ему рыться в чужих сумочках. Грабежи женщин он полагал бизнесом, себя считал хорошим бизнесменом, но при этом получал огромное удовольствие, разглядывая вещи, которые принадлежали другим людям, прикасаясь к ним. Роясь в сумочке, он словно рылся в жизни ее владелицы. И когда его ловкие руки шуровали в сумке молодой матери, ему казалось, что он обследует ее тело. Иногда Билли брал вещи, которые не принимал скупщик краденого, — дешевые пудреницы, тюбики помады, солнцезащитные очки, — клал на пол и давил каблуками с таким ожесточением, будто на их месте находились женщины, которым эти вещи принадлежали. Легкие деньги служили неплохой мотивацией, но куда больше побуждало к действию ощущение превосходства над женщиной, которое он испытывал, глумясь над содержимым сумочек. Вот уж когда он получал глубокое удовлетворение.
К четверти восьмого он закончил исследование семи из восьми сумок. К этому времени Билли впал в эйфорию. Учащенно дышал, иной раз по телу пробегала дрожь экстаза. Волосы стали даже более масляными, чем всегда, лицо раскраснелось, блестело от пота. В какой-то момент он скинул пакетик «доритос» со стола и даже этого не заметил. Открыл вторую банку пива, но не притронулся к ней. Так оно и стояло, согревшееся до комнатной температуры и забытое. Мир Билли сузился до размеров женской сумочки.
Сумку сумасшедшей старухи Билли оставил напоследок: у него возникло предчувствие, что в ней его ждет сокровище, лучшая находка за день.
Сумка-то большая, из добротной черной кожи, с длинными лямками, одним отделением, закрытым на «молнию». Билли пододвинул ее к себе, какое-то время разглядывал, пытаясь представить себе, что он там найдет.
Вспомнил, как старая карга боролась за сумку, едва не заставив его достать нож. Билли уже приходилось резать женщин, такое случалось крайне редко, но тем не менее он знал, что ему это нравится.
И вот тут возникала серьезная проблема. Билли хватало ума, чтобы понять: он не должен разрешать себе пускать в ход нож, какое бы удовольствие он от этого ни получал. К столь действенному средству он мог прибегать лишь в случае крайней необходимости. Если браться за нож слишком часто, он просто не сможет остановиться, и тогда для него все будет кончено. Копы предпочитали не тратить энергию на поиски обычных уличных грабителей, но вот за грабителем, пускающим кровь жертвам, они будут гоняться, пока не поймают.
Однако Билли никого не резал уже несколько месяцев, а такой самоконтроль, конечно же, заслуживал поощрения. И он бы с превеликим удовольствием отделил бы мясо этой старой карги от ее костей. Теперь Билли даже удивлялся, что не достал нож в тот самый момент, когда она попыталась отвоевать сумку.
Он уже забыл, как она напугала его, как из человека превратилась в какую-то неведомую птицу, как ее руки трансформировались в когтистые лапы, как глаза вспыхнули мрачным огнем. Билли полагал себя настоящим мужчиной, и воспоминания о жизненных эпизодах, связанных с испугом или унижением, его память не сохраняла.
Все больше и больше утверждаясь в мысли, что в сумке его ждет сокровище, Билли положил на нее руки, легонько нажал. Убедился, что она туго набита, под завязку, швы чуть ли не лопались. Билли даже сказал себе, что прощупал сквозь кожу пачки купюр, должно быть, сотенных.
От волнения сердце чуть не выскакивало из груди.
Он расстегнул «молнию», заглянул в сумку, нахмурился.
Внутри была… чернота.
Билли присмотрелся.
Чернильная чернота.
Невероятная чернота.
Даже прищурившись, он ничего не мог разглядеть: ни бумажника, ни пудреницы, ни расчески, ни пачки салфеток, видел только черноту, словно смотрел в глубокую скважину. Глубокую… да, с этим словом он попал в десятку. Он вглядывался в бездонные глубины, будто дно сумки находилось не в нескольких дюймах от него, а на расстоянии в тысячу футов, да что там футы — в тысячу миль. Внезапно до него дошло, что падающий в сумку свет флюоресцентных ламп ничего не освещает: сумка проглатывала и переваривала каждый попадающий в нее лучик.
Теплый пот предвкушения богатой добычи, покрывавший лицо и тело Никса, вдруг стал ледяным, по коже побежали мурашки. Билли понял, что должен застегнуть «молнию», осторожно поднять сумку со стола, отнести на пару-тройку кварталов от дома и бросить в чей-нибудь мусорный ящик. Но он увидел, как его правая рука движется к разинутой пасти сумки. Попытался удержать ее, но не получилось: рука уже принадлежала кому-то еще, и Нике не мог контролировать ее движения. Пальцы исчезли в темноте, за ними последовала кисть. Билли качал головой: нет, нет, но ничего не мог с собой поделать. Что-то заставляло его сунуть руку в сумку. В темноте скрылось и запястье, а он ничего не мог там нащупать, разве что понял, что в сумке царит ужасный холод, от которого зубы начали выбивать дрожь. Рука тем временем погрузилась в сумку по локоть. Ему давно уже следовало нащупать дно, но нет, вокруг пальцев царила пустота. Он склонился над сумкой, рука ушла в нее почти по плечо, шевелил пальцами, пытаясь найти хоть что-то в этой пустынной черноте.
И вот тут что-то нашло его.
В глубине сумки что-то коснулось его руки.
Билли изумленно дернулся.
Что-то укусило его.
Билли закричал и наконец-то обрел способность сопротивляться сирене, которая влекла его в глубины сумки. Вырвал руку, вскочил, отбросив стул. В удивлении посмотрел на укушенную ладонь. Следы зубов на ней. Пять маленьких дырочек. Аккуратные, круглые, наливающиеся кровью.
Поначалу остолбенев от шока, он издал громкий вопль и схватился за «молнию», чтобы застегнуть ее. Но едва окровавленные пальцы Билли коснулись застежки, из сумочки, из черноты, вылезло странное существо, и Билли отдернул руку.
Существо ростом не превышало фут, так что вылезти из сумки ему не составило труда. Отдаленно оно напоминало человека: две руки, две ноги, но на том сходство заканчивалось. Казалось, его слепили из человеческих экскрементов, добавив к ним человеческие волосы, гниющие кишки, вздувшиеся вены, да и пахло от него соответственно. Стопы непропорционально большие, заканчивались острыми, как бритва, черными когтями, которые нагнали на Билли Никса столько же страха, сколько нагонял на жертв его выкидной нож. Из пяток торчали загнутые, заостренные шпоры. Руки длинные, как у обезьяны, с шестью или семью пальцами, Билли не мог подсчитать точно, потому существо непрерывно шевелило ими, когда вылезало из сумки и устраивалось на столе, но каждый палец переходил в черный коготь.
Поднявшись на ноги, существо яростно зашипело. Билли пятился, пока не уперся спиной в холодильник. Глянул на окно над раковиной, закрытое на шпингалет и затянутое грязной занавеской, на дверь в столовую, по другую сторону кухонного стола. Путь к другой двери, черного хода, тоже лежал мимо стола. Он угодил в западню.
Асимметричную, шишковатую, в щербинах голову существа тоже вроде бы лепили по человеческому образу и подобию, из тех же экскрементов и гниющих тканей, что и тело. Пара глаз располагалась на месте человеческого лба, вторая поблескивала ниже. Еще два находились на месте ушей, и все шесть были белыми, без радужек и зрачков, словно чудище ослепили катаракты.
Но зрения оно не лишилось, более того, смотрело прямо на Билли.
Дрожа всем телом, повизгивая от страха, Билли поднял укушенную руку, выдвинул ящик в буфете, который стоял у холодильника. Не отрывая глаз от существа, которое вылезло из сумки, пошебуршился в ящике в поисках ножей, он знал, что они там лежали, нашел, вытащил самый большой, мясницкий.
На столе шестиглазый демон открыл пасть, обнажив несколько рядов острых желтых зубов. Вновь зашипел.
— О б-б-боже, — трясясь от страха, выдохнул Билли.
Перекосив пасть, должно быть, в ухмылке, демон сшиб со стола банку с пивом и издал какой-то отвратительный звук — что-то среднее между рычанием и смешком.
Стремительно рванувшись вперед, Билли замахнулся мясницким ножом, ухватившись за рукоятку обеими руками, словно нож превратился в самурайский меч, и нанес молодецкий удар, рассчитывая располовинить чудище. Нож соприкоснулся с сочащейся гноем плотью, погрузился в нее на доли дюйма, но не более того. Билли почувствовал, как лезвие наткнулось словно на стальной стержень, возникло ощущение, что он хватил ломом по загнанной в землю металлической свае. Так, что удар болью отдался в руке и плече.
На том беды Билли не закончились. Одна из рук существа, двигаясь с быстротой молнии, полоснула Билли когтями по руке, содрав кожу с двух костяшек.
С криком изумления и боли Билли выпустил нож. Вновь отступил к холодильнику, прижимая к груди пораненную руку.
Существо осталось на столе с ножом, торчащим в боку. Из раны не потекла кровь, демон не выказывал признаков боли. Маленькие черные ручонки ухватились за рукоятку, вытащили нож. Уставившись шестью глазами-бельмами на Билли, демон поднял нож, такой же длинный, как он сам, и переломил пополам. Лезвие бросил в одну сторону, рукоятку — в другую.
Билли побежал.
Путь его лежал вкруг стола, мимо демона, но Билли это не остановило. Потому что альтернатива: стоять у холодильника и ждать, пока тебя разорвут на куски, — его категорически не устраивала. Вырвавшись из кухни в гостиную, Нике услышал глухой удар за спиной: демон спрыгнул со стола. Хуже того, услышал, как заскребли когти по линолеуму, то есть демон уже спешил следом.
Быстрота ног уличного грабителя — залог его свободы. Билли Нике не уступал в скорости оленю. И теперь именно скорость оставалась его единственным союзником.
Но возможно ли убежать от дьявола?
Нике вихрем пронесся через столовую, в гостиной перепрыгнул через скамеечку для ног, устремился к входной двери. Бунгало, как указываюсь выше, находилось между пустырем и автомастерской, которая закрывалась в семь вечера. На другой стороне улицы, однако, стояло несколько домов, на углу работал магазин «С семи до одиннадцати». Билли решил, что среди людей, пусть и незнакомых, будет в относительной безопасности. Он чувствовал, что демон не хочет, чтобы его увидел кто-нибудь еще.
Со страхом ожидая, что чудище прыгнет на него и вонзится зубами в шею, Билли распахнул входную дверь, выскочил за порог… и остановился как вкопанный. Потому что все то, что он видел раньше, выходя, из дома, исчезло. Дорожка. Лужайка. Деревья. Улица. Дома на другой стороне, магазин «С семи до одиннадцати» на углу. Все, все исчезло. Нигде не светилось ни огонька. Дом окружала неестественно темная ночь, он словно перенесся на дно глубокой шахты… или в сумку старухи, из которой вылезло чудище. И куда подевался теплый апрельский вечер? В этой черной ночи царил арктический, пробирающий до костей холод.
Билли стоял за порогом, потрясенный до глубины души. Голова у него шла кругом, к горлу подкатывала тошнота.
Нике всегда знал то, что следовало знать. Во всяком случае, так думал. Теперь понимал, что заблуждался.
Он не мог выйти из дому в эту непроглядную темень. Он не знал, что его там ждет. Но интуитивно чувствовал: один шаг, и он уже не сможет вернуться назад. Один шаг, и он упадет в бездонную пропасть, которую ощутил в сумке старой карги: будет падать, падать, падать и никогда не достигнет дна.
Шипение.
Чудище за спиной.
Жалко повизгивая, Нике отвернулся от ужасной пустоты, которая окружала дом, посмотрел в гостиную, где ждал его демон, и вскрикнул от ужаса, потому что демон стал больше, гораздо больше. Вырос с одного до трех футов. Плечи расширились, руки нарастили мышцы. Ноги стали толще. Удлинились не только руки, но и когти. Отвратительное существо не подошло вплотную, как Нике думал, стояло посреди гостиной, с интересом наблюдая за ним, хищно ухмыляясь, насмехаясь над жертвой.
Разница плотности теплого воздуха дома и ледяного — ночи привела к тому, что ветерок подхватил дверь и с грохотом захлопнул ее за спиной Билли.
Шипя, демон приблизился на шаг. Когда он двигался, Билли слышал, как чавкает трущаяся о кости, сочащаяся гноем плоть.
Он попятился от создания ада, чуть забирая в сторону, к короткому коридору, который вел в спальню.
Мерзкая тварь следовала за ним, отбрасывая странную, мало похожую на перекошенное тело тень, словно тень эта являлась отражением отвратительной души демона. Возможно, зная о такой особенности собственной тени, возможно, не желая, чтобы ее видели, незваный гость перевернул напольную лампу, отчего темнота в гостиной резко сгустилась.
Добравшись до коридора, Билли резко повернулся и уже не бочком — пулей метнулся в спальню, с треском захлопнул за собой дверь. Задвинул задвижку, хотя и понимал, что от демона это его не спасет. Потому что вышибить не только задвижку, но и саму дверь труда тому не составит. Билли надеялся на другое: без помех добраться до прикроватного столика, в ящике которого лежал «смит-и-вессон» калибра 357 «магнум». Добрался, достал револьвер.
Сперва решил, что он как-то уменьшился в размерах. Сказал себе, что револьвер только кажется маленьким, поскольку враг больно уж страшный. А вот когда он нажмет на спусковой крючок, сразу станет ясно, что револьвер крупного калибра. Но он все равно оставался маленьким. Как игрушка.
Держа заряженный «магнум» обеими руками и нацелив его на дверь, Билли гадал, стрелять ли ему прямо сейчас или подождать, пока чудище ворвется в спальню.
Демон избавил его от этой дилеммы, проломив дверь. Во все стороны полетели щепки, петли вырвало из пазов.
Демон еще прибавил в габаритах, ростом уже превосходил шестифутового Билли, раздался в плечах, но остался таким же отвратительным и вонючим, слепленным их дерьма, волос, кишок, кусков трупов. Благоухая тухлыми яйцами, сверкая шестью глазами-бельмами, демон устремился к Билли. Не остановили его, даже не заставили сбавить шаг и шесть пуль, выпущенные из «магнума».
Кем же или чем же была эта старая карга, черт побери? Не обычной старушенцией, живущей на скромную пенсию, которая решила заглянуть в мясную лавку и с нетерпением дожидалась субботы, чтобы сыграть в бинго. Нет. Ни в коем разе. Что за женщина могла носить с собой такую странную сумку? Держать в ней такую вот тварь? Что за сука? Что за отъявленная сука? Ведьма?
Разумеется, ведьма.
Наконец, загнанный в угол надвигающимся на него демоном, с разряженным револьвером в левой руке и окровавленной правой, Билли впервые в жизни понял, каково быть беззащитной жертвой. Когда огромное, страшное чудовище положило одну когтистую руку ему на плечо, а второй схватило за грудь, Билли намочил штаны и в мгновение ока превратился в слабого, беспомощного, испуганного ребенка.
Он знал, что демон сейчас растерзает его, сломает позвоночник, оторвет руки-ноги, высосет мозг из костей, но вместо этого тот наклонил бесформенное лицо к шее Билли и приложился резиновыми губами к сонной артерии. На мгновение Билли подумал, что его целуют, но тут же холодный язык прошелся по его шее, ключице, и Нике почувствовал, как его тело пронзила сотня игл. Билли парализовало.
Тварь подняла голову, внимательно всмотрелась в его лицо. Дыхание воняло разлагающейся плотью. Не в силах закрыть глаза, веки тоже парализовало, Билли смотрел в пасть демону, видел его белый в язвах язык.
Монстр отступил на шаг. Лишившись поддержки, Билли сполз на пол. Но, как ни старался, не мог пошевелить и пальцем.
Ухватившись за смазанные маслом волосы Билли, демон потащил его из спальни. Несчастный не сопротивлялся. Даже не протестовал: язык не мог шевельнуться, как и все остальное.
Он видел только то, что проплывало перед глазами, не мог повернуть голову или закатить глаза. Иной раз в поле зрения попадала мебель, мимо которой его волокли, но в основном — тени, пляшущие на потолке. Когда Билли перевернули на живот, он не почувствовал боли от того, что ему перекрутили волосы, а видел теперь только пол перед собой да черные стопы демона, идущего на кухню, где состоялась их первая встреча.
Взгляд Билли туманился, прояснялся, снова туманился. Он думал, что причина все в том же параличе, а потом вдруг понял, что из его глаз льются слезы. Он не помнил, чтобы когда-нибудь плакал. В его жизни, полной жестокости и ненависти, места слезам не находилось.
Билли слишком хорошо понимал, что его ждет.
Его гулко бьющееся, скованное страхом сердце знало, что должно произойти.
Источающее жуткую вонь, сочащееся гноем чудовище протащило его через столовую, не раз и не два ударив о стол и стулья. В кухне проволокло по луже разлитого пива, по ковру из «доритос». Сняло со стола сумку старухи и поставило на пол, перед глазами Билли. «Пасть» сумки широко раскрылась.
Демон заметно уменьшился в размерах, по крайней мере, уменьшились ноги, торс, голова, а вот рука, которая держала Билли, оставалась огромной и сильной. В ужасе, но без особого удивления, Билли наблюдал, как демон заползает в сумку, продолжая уменьшаться прямо на глазах. А потом потянул Билли за собой.
Нике не чувствовал, что становится меньше, но, должно быть, так и было, потому что иначе он бы не пролез в сумку. По-прежнему парализованный, по-прежнему схваченный за волосы, Билли бросил взгляд под руку и увидел кухонный свет за пределами сумки, увидел, как в нее втягиваются бедра, потом колени, сумка заглатывала его, а он, господи, ничего не мог с этим поделать. Теперь только стопы торчали наружу, он попытался зацепиться пальцами, попытался сопротивляться, но не мог.
Билли Нике никогда не верил в существование души, но теперь знал, что она у него есть… и вот-вот ее у него потребуют.
Его стопы втянулись в сумку.
Он весь был в сумке.
Из-под руки, пока за волосы его утаскивали все глубже и глубже, Билли в отчаянии смотрел на световой овал над ним и сзади. Овал этот уменьшался с каждым мгновением, не потому, что застегивали «молнию». Просто увеличивалось расстояние между ним и источником света. Он словно ехал по длинному тоннелю и видел в зеркале заднего обзора въезд в него.
Что же касается выезда…
Билли не мог заставить себя подумать о том, что ждало его на другом конце тоннеля, на дне этой треклятой сумки.
Более всего ему хотелось сойти с ума. Безумие стало бы желанным уходом от того ужаса, что переполнял его. Но судьба распорядилась иначе: он оставался в здравом уме и полностью осознавал, что с ним происходит.
Свет наверху превратился в далекую крошечную луну, плывущую высоко в небе.
Он словно рождается, осознал Билли, только наоборот, уходит из света во тьму.
Крошечная луна уменьшилась до размеров маленькой и далекой звезды. Потухла и она.
В абсолютной тьме странные шипящие голоса приветствовали Билли Никса.
В ту апрельскую ночь из бунгало неслись крики ужаса. Они раздавались в каждой комнате, но не долетали до домов на противоположной стороне улицы и не тревожили покой их жителей. Крики продолжались несколько часов, наконец, затихли и сменились чавкающими звуками и хрустом костей: кто-то сел за ночную трапезу.
Потом наступила тишина.
Тишина эта царствовала в доме много часов, пока во второй половине дня ее не разорвал скрип открывающейся двери и шаги.
— Ага! — радостно воскликнула старуха, войдя на кухню через дверь черного хода и увидев на полу свою раскрытую сумку. Тяжело — сказывался артрит — наклонилась, подняла сумку, несколько мгновений смотрела в нее.
Улыбаясь, застегнула «молнию».
В ночь, когда это произошло, буран накрыл весь северо-восток. Снег пошел с наступлением сумерек. Мег Ласситер как раз везла сына от врача. Поначалу снежинки планировали со стального неба в холодном, застывшем воздухе. Но потом с юго-запада подул порывистый ветер, бросая целые охапки снега под фары джипа-универсала.
Томми сидел боком на заднем сиденье, положив на него загипсованную ногу, и тяжело вздыхал.
— На эту зиму я остался без санок, лыж и коньков. Да, мама?
— Сезон только начался, — успокоила его Мег. — Ты выздоровеешь задолго до весны. Еще успеешь накататься.
— Хорошо бы… — Ногу Томми сломал двумя неделями раньше и в предыдущий визит к доктору Джонсону они узнали, что в гипсе ему ходить еще шесть недель. «Кость раздроблена, в принципе, ничего страшного, но срастается она в таких случаях дольше, чем при простом переломе». — Но, мам, в жизни определенное число зим. И мне очень жаль, что одной придется лишиться.
Мег улыбнулась и посмотрела в зеркало заднего обзора, в котором могла видеть лицо сына.
— Тебе только десять лет, дорогой. Для тебя зим впереди без счета… или около того.
— Да нет же, мам. Скоро я поступлю в колледж, а значит, придется много заниматься, так что на развлечения времени не останется совсем…
— До колледжа еще восемь лет!
— Ты всегда говорила, что с возрастом время бежит быстрее. А после колледжа я пойду работать, потом надо будет содержать семью.
— Поверь мне, малыш, время начинает ускоряться лишь после тридцати.
Хотя Томми любил веселиться, как любой десятилетний ребенок, иногда он становился на удивление серьезным. Такое случалось с ним и раньше, но особенно проявилось в последние два года, после смерти его отца.
Мег затормозила у последнего светофора на северной окраине города, в семи милях от их фермы. Включила «дворники», которые смахнули сухие снежинки с ветрового стекла.
— Сколько тебе лет, ма?
— Тридцать пять.
— Bay, неужели?
— У тебя такой голос, словно я — древняя старуха.
— Когда тебе было десять, люди уже ездили на автомобилях?
Смех у Томми был очень мелодичный. Мег нравилось слушать, как сын смеется, возможно, потому, что в последние два года смеялся он нечасто.
Справа от дороги две легковушки и пикап заправлялись на бензоколонке «Шелл». Шестифутовая елочка лежала поперек кузова пикапа. До Рождества оставалось лишь восемь дней.
На противоположной стороне шоссе «Таверна Хадденбека». В сгущающихся сумерках снежные хлопья белой ватой ложились на зеленые лапы стофутовых елей, а те снежинки, что попадали в полосы льющегося из окон янтарного света, рассыпались в золотую пыль.
— Раз уж об этом зашел разговор, — снова подал голос с заднего сиденья Томми, — я просто не понимаю, как люди могли ездить на автомобилях, когда тебе было десять. Насколько мне известно, колесо изобрели, лишь когда тебе исполнилось одиннадцать.
— За это ты получишь на обед пирог с червями и пчелиный суп.
— Ты самая злая мать в этом мире.
Мег посмотрела в зеркало заднего обзора и увидела, что мальчик, несмотря на шутливый тон, больше не улыбается, а мрачно смотрит на таверну.
Чуть больше двух лет назад пьяница, которого звали Дек Слейтер, вышел из «Таверны Хадденбека» примерно в то самое время, когда Джим Ласситер ехал в город, чтобы председательствовать на заседании комитета по сбору пожертвований для церкви святого Павла. Мчащийся на огромный скорости «Бьюик» Слейтера врезался в автомобиль Джима на Блек-Оук-роуд. Джим умер мгновенно, Слейтера парализовало.
Часто, когда мать и сын Ласситеры проезжали «Таверну Хадденбека» и поворот, возле которого погиб Джим, Томми пытался скрыть сердечную боль шутливой болтовней. Не сегодня. На сегодня запас шуток закончился.
— Зеленый свет, мам.
Мег миновала перекресток и границу города. Главная улица перешла в двухполосное шоссе — Блек-Оук-роуд.
Сейчас Томми уже свыкся с потерей отца. А почти год после гибели Джима Мег частенько видела, как мальчик тихонько сидел у окна, погруженный в свои мысли, и щеки его были мокры от слез. В его сердце образовалась пустота, заполнить которую не мог никто. Джим был хорошим мужем и прекрасным отцом, так любил сына, что они составляли единое целое. Поэтому гибель Джима поразила Томми в самое сердце, а такие раны заживают нескоро.
И Мег знала, что только время может полностью излечить ее сына.
Снегопад усилился, сумерки перешли в ночь, видимость ухудшилась, поэтому Мег сбавила скорость. Даже наклонившись вперед, она могла видеть лишь двадцать ярдов дороги.
— Погода портится, — прокомментировал Томми с заднего сиденья.
— Бывало и хуже.
— Где? На Юконе?
— Да. Совершенно верно. В разгар Золотой лихорадки, зимой 1849-го. Ты забываешь, сколько мне лет. На Юконе я таскала нарты до того, как изобрели собак.
Томми рассмеялся, но лишь из вежливости.
Мег уже не видела ни широких лугов по обе стороны дороги, ни замерзшую серебристую ленту Сигерс-Крик справа от себя, хотя и различала сквозь снег узловатые стволы и голые ветви дубов, которые росли вдоль этого участка шоссе. Они указывали на то, что до «слепого» поворота, где погиб Джим, четверть мили.
Томми погрузился в молчание.
Потом, за несколько секунд до поворота, заговорил:
— Нельзя сказать, что я не могу обойтись без санок или лыж. Просто… я чувствую себя таким беспомощным с этим гипсом… словно… словно в западне.
Он использовал выражение «в западне», догадалась Мег, потому что ограничение подвижности тесно увязывалось в его сознании с воспоминаниями о смерти отца. «Шеви» Джима при ударе так покорежило, что полиции и спасателям потребовалось больше трех часов, чтобы вытащить его тело из перевернувшегося автомобиля: пришлось резать металл ацетиленовыми резаками. Тогда она попыталась оградить сына от самых страшных подробностей инцидента, но в школе его одноклассники, со свойственной некоторым детям наивной жестокостью, ввели Томми в курс дела.
— Гипс — это не западня, — возразила Мег, вводя джип в длинный, заметенный снегом поворот. — Он, конечно, ограничивает подвижность, но не держит на одном месте. К тому же ты всегда можешь рассчитывать на мою помощь.
В первый, после похорон, день школьных занятий Томми вернулся домой с ревом:
— Машина стала для папы западней, он не мог шевельнуться, покореженный металл сжал папу со всех сторон!
Мег успокаивала его, как могла, объясняла, что Джим погиб при ударе, мгновенно, без страданий и боли.
— Дорогой мой, только тело, пустая оболочка, попало в западню. А его разум и душа, твой настоящий папа, к тому времени уже были в раю.
Заверения Мег подействовали. Томми понял, что его отец, умирая, не страдал. Но его по-прежнему преследовал образ тела отца, зажатого искореженным металлом.
Внезапно яркий свет фар ударил в глаза Мег. Навстречу несся автомобиль, слишком быстро при такой погоде. Водитель держал его под контролем, но, похоже, на самом пределе. На повороте машину потащило через двойную разделительную линию на встречную полосу. Мег чуть повернула руль вправо, свернула на обочину, нажала на тормоз, боясь, что джип сползет двумя колесами в кювет и перевернется. Однако колеса в кювет не сползли, хотя летевший из-под них гравий немилосердно барабанил по днищу. Мчащийся навстречу автомобиль разминулся с левым бортом джипа на какой-то дюйм и исчез в ночи и снеге.
— Идиот! — вырвалось у Мег.
Когда поворот остался позади, она свернула на обочину и остановила джип.
— Ты в порядке?
Томми забился в угол, его голова едва высовывалась из воротника зимнего пальто. Бледный, дрожащий, он кивнул.
— Д-да. В порядке.
— Хотелось бы мне добраться до этого безответственного идиота, — Мег стукнула кулачком по приборному щитку.
— Это была машина «Биомеха», — Томми говорил о большой научно-исследовательской фирме, которая находилась в миле к югу от фермы Ласситеров, занимая добрую сотню акров. — Я видел надпись на борту: «Биомех».
Мег несколько раз глубоко вдохнула.
— Ты в порядке?
— Да. В порядке. Просто… хочу домой.
Буран усиливался. У колес уже намело небольшие сугробы.
Вновь выехав на асфальт, Мег повела машину со скоростью двадцать пять миль в час. Погода не позволяла разгоняться быстрее.
В двух милях дальше по дороге, около «Биомех лэб», ночь сменилась днем. За девятифутовым забором из проволочной сетки, на высоких столбах ярко светили прожектора, без труда пробивая снежную пелену.
Столбы стояли на расстоянии в сто футов по периметру обширной территории, на которой располагались административные корпуса и исследовательские лаборатории, но прожектора на них зажигали крайне редко. За последние четыре года Мег могла припомнить только один такой случай.
Все здания «Биомеха» отступали далеко от дороги, отгороженные от нее деревьями и кустарником, прятались от чужих глаз. Даже сейчас окруженные сотнями озер света, они оставались невидимыми, храня какие-то свои тайны.
Мужчины в полушубках парами ходили вдоль забора, подсвечивая его ручными фонарями, словно искали дыру. Более всего их интересовала та часть сетки, что примыкала к земле.
— Кто-то пытался проникнуть на территорию, — предположил Томми.
У главных ворот сгрудились легковые автомобили и мини-вэны с надписью «Биомех» на борту. Они перегородили Блек-Оук-роуд, оставив для проезда узкое «горло». У импровизированной заставы дежурили трое мужчин с ручными фонарями. Чуть позади держались еще трое, уже с помповыми ружьями.
— Bay! — воскликнул Томми. — Помповики! Похоже случилось что-то серьезное!
Мег нажала на педаль тормоза, остановила джип, опустила стекло. Холодный ветер ворвался в кабину.
Она ожидала, что к ней подойдет кто-нибудь из мужчин с блокпоста. Но подошел, со стороны пассажирского сиденья, охранник, в сапогах, серых армейских штанах и черной куртке с нашивкой «Биомех» на груди. В руке он держал длинный шест с двумя зеркалами и лампочкой на конце. Его сопровождал очень высокий мужчина в такой же одежде, с помповым ружьем в руках. Низкорослый включил лампочку, сунул шест под днище джипа, присмотрелся к тому, что отражалось в зеркалах.
— Они ищут бомбу! — донесся с заднего сиденья голос Томми.
— Бомбу? — Эта версия не показалась Мег заслуживающей доверия. — Едва ли.
Мужчина с шестом переместился к другому борту джипа, вооруженный охранник махнул рукой мужчинам, стоявшим на дороге, и только после этого один из них подошел к окошку водителя. В джинсах и кожаной летной куртке, без логотипа «Биомех». Темно-синюю шапку с козырьком, припорошенную снегом, он натянул по самые уши.
Наклонился к окну.
— Я искренне сожалею о доставленных неудобствах, мэм.
Лицо симпатичное, но улыбка отдавала фальшью. Зато серо-зеленые глаза смотрели прямо.
— Что происходит? — спросила она.
— Сработала сигнализация, так что мы предпринимаем стандартные меры безопасности. Вас не затруднит показать мне ваше водительское удостоверение?
Он определенно работал в «Биомехе», а не в полиции, но Мег не видела оснований отказать ему в этой просьбе.
Пока мужчина просматривал ее документы, снова подал голос Томми:
— Шпионы пытаются проникнуть на вашу территорию?
По лицу мужчины пробежала все та же неискренняя улыбка.
— Скорее всего, в системе сигнализации что-то замкнуло, сынок. Здесь нет ничего такого, что могло бы заинтересовать шпионов.
Компания «Биомех» занималась исследованиями модифицированной ДНК, а потом продавала свои разработки коммерческим фирмам. Мег знала, что в последние годы специалистам генной инженерии удалось совершить подлинный прорыв в лечении диабета, создать множество чудо-лекарств от других болезней и облагодетельствовать человечество разными прочими открытиями. Она также знала, что та же самая наука может использоваться для совершенствования биологического оружия, создавать новые вирусы, столь же опасные, как и атомные бомбы, но старалась не думать о том, что «Биомех», расположенный в какой-то миле от их дома, участвует в чем-то подобном. Кстати, несколько лет назад ходили слухи, что «Биомех» получил важный оборонный контракт, но руководство компании заверило власти и население округа, что эти работы не имеют ни малейшего отношения к бактериологическому оружию. Однако зачем тогда такой забор и охранные системы частной компании, занимающейся исключительно мирными проектами?
Моргнув, чтобы сбросить снежинки с ресниц, мужчина в летной куртке спросил:
— Вы живете неподалеку, миссис Ласситер?
— На Каскейд-фарм. Примерно в миле по этой дороге.
Мужчина вернул удостоверение.
— Мистер, вы думаете, террористы с бомбами могут проникнуть сюда и все взорвать? — сияя глазами от возбуждения, спросил Томми.
— С бомбами? Откуда такие идеи, сынок?
— Зеркала на шестах, — ответил Томми.
— Ага! Понимаешь, осмотр днища автомобиля — один из элементов нашей стандартной процедуры. Как я и говорил, тревога, скорее всего, ложная. Короткое замыкание где-то в цепи, ничего больше, — он вновь обратился к Мег: — Извините за беспокойство, миссис Ласситер.
Мужчина отступил на шаг, Мег глянула мимо него на охранников с ружьями, которые стояли на дороге, на других охранников, едва различимых сквозь снег, прочесывающих территорию. Эти люди определенно не верили, что тревога ложная. Озабоченность и тревога читались на их лицах, ощущались в их движениях.
Мег подняла стекло, включила первую передачу.
Когда джип тронулся с места, Томми спросил:
— Ты думаешь, он лжет?
— Это не наше дело, дорогой.
— Террористы или шпионы, — уверенно заявил Томми. По молодости любой кризис он воспринимал с восторгом, полагая, что доблестные стражи порядка обязательно смогут его разрешить. Во всяком случае, в фильмах и книгах иначе и не бывало.
Когда северная граница участка, занимаемого «Биомехом», осталась позади, желтый свет прожекторов померк, и джип вновь окружили ночь и снег.
Новые дубы протягивали голые ветви к дороге, меж их стволов плясали тени, разбуженные фарами джипа.
Двумя минутами позже Мег свернула с шоссе на подъездную дорожку к их дому, до которого оставалось три четверти мили.
Каскейд-фарм назвали в честь трех поколений Каскейдов, которые когда-то жили здесь и обрабатывали десять акров земли. Теперь на этой ферме, расположенной в центре Коннектикута, больше не выращивали овощи и зерно. Ласситеры купили ее четыре года назад, после того, как Джим продал свою долю в рекламном агентстве, которое он открыл вместе с двумя партнерами. На ферме он собирался начать новую жизнь, стать, наконец, настоящим писателем, а не сочинителем рекламных слоганов. Да и Мег получила новую, куда более просторную студию и источник вдохновения, какого не могла найти в городе.
До своей смерти Джим успел написать на Каскейд-фарм два неплохих детектива. Яркие, сверкающие многоцветьем красок картины Мег тоже неплохо раскупались. После гибели Джима пейзажи Мег заметно поблекли и потускнели, так что владелец галереи в Нью-Йорке, где выставлялись ее работы, прямо сказал, что надобно вернуться к прежней манере, если она хочет что-то продать.
Двухэтажный дом из плитняка стоял в сотне ярдов от прячущегося за ним амбара. Восемь комнат, просторная кухня, две ванные, два камина, парадное и заднее крыльцо, открытая терраса, где так хорошо сиделось в кресле-качалке летними вечерами.
Даже погруженный в темноту, засыпанный снегом, с поблескивающими льдом карнизами в свете фар, дом казался очень уютным и радушным.
— Наконец-то дома, — облегченно вздохнула Мег. — На ужин — спагетти?
— Свари побольше, чтобы осталось на завтрак.
— Хорошо.
— Холодные спагетти — это лучший завтрак.
— У тебя определенно плохо с головой, — беззлобно поддела Томми Мег. Она подъехала к заднему крыльцу, помогла ему вылезти из кабины. — Костыли оставь, обопрись на меня, — крикнула она, перекрывая ветер. На засыпанной снегом земле проку от костылей не было никакого. — Я их принесу после того, как поставлю джип в гараж.
Если бы не тяжелый гипс на его правой ноге, от пальчиков до колена, Мег смогла бы нести Томми на руках. А так он опирался на ее плечо и прыгал на левой ноге.
Мег оставила на кухне свет включенным. Ради Дуфуса, их четырехлетнего черного Лабрадора. И теперь он освещал и заднее крыльцо, пробиваясь сквозь морозные узоры на стеклах.
У двери Томми привалился к стене, дожидаясь, пока Мег откроет замок. Когда она переступила порог, большой пес, вопреки ее ожиданиям, не бросился к ней, виляя хвостом. Вместо этого медленно подошел, пряча хвост между ног, опустив голову, конечно же, радуясь возвращению хозяйки, но при этом поглядывая по сторонам, словно ожидая, что из какого-то угла на него бросится разъяренная кошка.
Мег закрыла дверь, помогла Томми сесть на стул у стола. Потом сняла сапоги и поставила на коврик у двери.
Дуфус дрожал всем телом, словно замерз. Однако отопление работало и в доме было тепло.
— Что случилось, Дуфус? — спросила Мег. — Что ты натворил? Разбил лампу? А? Сжевал диванную подушку?
— Он хороший парень, — Томми погладил Дуфуса по голове. — Если он разбил лампу, то обязательно за нее заплатит. Не так ли, Дуфус?
Пес разве что шевельнул хвостом и жалобно заскулил. Он нервно глянул на Мег, потом в сторону столовой, словно там кто-то затаился, кто-то очень страшный.
Мег охватило предчувствие беды.
Бен Парнелл покинул пост у главных ворот и на своем «Шеви-Блейзере» поехал к лаборатории номер три, зданию, расположенному в самом центре участка, занимаемого «Биомехом». Снег таял на его шапке и капал за воротник летной куртки.
По всей территории шел лихорадочный поиск. Из-за снега и сильного ветра охранники сутулились, втягивали головы в плечи, отчего в их облике появлялось что-то демоническое.
Пусть это покажется странным, но Бена возникший кризис только радовал. Если бы не это, сидел бы Бен дома, прикидывался, что читает, прикидывался, что смотрит телевизор, но на самом деле думал бы о Мелиссе, любимой, обожаемой дочери, которая не так давно умерла от рака. А если бы не думал о Мелиссе, то в голову полезли мысли о Ли, его жене, которую он тоже потерял…
Потерял?
Их семейная жизнь разрушилась со смертью Мелиссы. Горе не сплотило их. Наоборот. Ли замкнулась в себе. Ее сердце заледенело и не желало согреваться даже любовью к нему. А может, семена развода попали в почву достаточно давно и проросли лишь после смерти Мелиссы? Но он любил Ли раньше, любил и теперь, пусть уже и не так страстно, а меланхолично, как любят мечту о счастье, которая не осуществилась.
Бен поставил «Блейзер» перед лабораторией, низким зданием без единого окна, напоминающим бункер. Подошел к стальной двери, вставил в щель пластиковую карточку-пропуск, вытащил карточку, когда красная лампочка над входом погасла и зажглась зеленая. Переступил порог, как только дверь с шипением уползла в сторону. Попал в крошечную кабинку, напоминающую воздушный шлюз космического корабля. Наружная дверь с тем же шипением закрылась. Бен встал перед внутренней, снял перчатки под пристальным оком камеры наблюдения. Настенная панель площадью в квадратный фут уползла в сторону, открыв освещенный экран с контуром ладони правой руки. Бен приложил ладонь, компьютер сканировал его отпечатки. Несколько секунд спустя, после установления личности, открылась внутренняя дверь, и Бен Парнелл прошел в главный коридор, ведущий в другие коридоры, к лабораторным и административным помещениям.
Доктор Джон Акафф, руководитель проекта «Черника», вызванный службой безопасности, вернулся в «Биомех» лишь несколько минут назад. Теперь Бен нашел Акаффа в коридоре восточного крыла, где он о чем-то совещался с тремя учеными-исследователями, двумя мужчинами и женщиной, также задействованными в проекте «Черника».
Руководитель проекта, крупный, лысеющий, бородатый мужчина, ничем не напоминал сухаря, с головой ушедшего в науку. Он обладал отменным чувством юмора, любил пошутить, в глазах Акаффа всегда поблескивали веселые искорки. Сегодня они исчезли напрочь. Лицо Джона было перекошено от страха.
— Бен! Вы нашли этих чертовых крыс?
— Не нашли даже следов. Я как раз хотел с вами об этом поговорить. Может, у вас есть идея, куда они могли забраться?
Акафф приложил руку ко лбу, словно проверял, нет ли у него температуры.
— Бен, их надо найти. И быстро. Если мы не найдем их сегодня… Господи, возможные последствия… все будет кончено.
Собака попыталась зарычать на тех, кто прятался в темноте за аркой, но рычание обернулось жалобным повизгиванием.
Мег с неохотой, но решительно вошла в гостиную, нащупала на стене выключатель. Щелкнула.
Восемь стульев с гнутыми ножками как всегда чинно стояли вокруг большого обеденного стола из орехового дерева. В горке поблескивала посуда. Все на месте, ничего лишнего. Она-то ожидала увидеть незваного гостя.
Дуфус остался на кухне, дрожа, как лист на ветру. Вообще-то пес был не из пугливых, однако кто-то или что-то напугало его. И очень сильно.
— Мам?
— Оставайся на кухне, — отозвалась Мег.
— Что случилось?
Зажигая по пути все лампы, Мег прошла в гостиную, потом в заставленную стеллажами с книгами библиотеку. Заглянула во все шкафы, углы, чуланы. Оружие она держала наверху, но не хотела оставлять Томми одного, не убедившись, что на первом этаже никто не прячется.
После смерти Джима забота о здоровье и безопасности Томми превратились для Мег в навязчивую идею. Она это понимала, признавала, но ничего не могла с собой поделать. Всякий раз, когда сын простужался, думала, что это воспаление легких. Каждый порез, содранная кожа или царапина вызывали опасения, что он истечет кровью. А уж когда Томми, играя, упал с дерева и сломал ногу, Мег чуть не лишилась чувств. Если бы она потеряла Томми, которого любила всем сердцем, то потеряла бы не только сына, но и последнюю живую частицу Джима. А смерти своих близких Мег Ласситер боялась больше собственной.
Ее страшила смерть Томми от болезни или в результате несчастного случая… а вот в то, что мальчик мог стать жертвой преступления, она как-то не верила, хотя и приобрела для защиты ружье. Жертва преступления. Так мелодраматично и нелепо. В конце концов, это сельская местность, не зараженная насилием, а не Чикаго или Нью-Йорк.
Но ведь что-то смертельно напугало обычно шумливого Лабрадора, а эту породу ценили за храбрость и решительность. Если не вор… то что?
Мег вышла в холл, посмотрела на темную лестницу. Щелкнула выключателем, зажигая свет в коридоре второго этажа.
Запасы ее храбрости тоже подходили к концу. Мег вихрем промчалась по комнатам первого этажа, движимая страхом за Томми, не думая о собственной безопасности. Теперь задалась вопросом: а что она сможет сделать, если столкнется лицом к лицу с грабителем?
Ни единого звука не доносилось со второго этажа. Она слышала лишь завывания холодного ветра. Однако Мег не оставляло ощущение, что не следует ей подниматься наверх.
Возможно, наилучший вариант — усадить Томми в джип и поехать к соседям, которые жили в четверти мили от них, к северу по Блек-Оук-роуд. Оттуда позвонить в управление шерифа и попросить осмотреть дом от подвала до чердака.
С другой стороны, буран все набирал силу, и в такую погоду поездка даже на полноприводном джипе могла привести к печальным последствиям.
И потом, если бы грабитель затаился на втором этаже, Дуфус обязательно бы залаял. Уж чего-чего, а трусости за ним не замечалось.
Может, его поведение обусловлено не страхом? Может, она неправильно истолковала его реакцию? Поджатый хвост, опущенная голова, дрожащие бока… возможно, это симптомы болезни?
— Держи себя в руках, — строго приказала себе Мег и торопливо поднялась по лестнице.
Ее встретил пустой коридор.
Она прошла в свою спальню и достала из-под кровати ружье «моссберг» двенадцатого калибра, с укороченным стволом и пистолетной рукояткой. Идеальное оружие для самообороны, компактное, но при этом достаточно мощное, чтобы остановить любого громилу. А чтобы попасть в цель, особой меткости не требовалось: дробь обеспечивала такую широкую зону поражения, что требовалось лишь направить ружье в сторону нападавшего. Более того, используя дробь мелкого калибра, Мег могла остановить агрессора, не убивая его.
Вообще-то, оружие она ненавидела и никогда не купила бы «моссберг», если в не тревога за Томми.
Мег проверила комнату сына. Никого.
Две спальни, расположенные дальше по коридору, соединялись широкой аркой, образуя просторную студию. Чертежная доска, мольберты, шкафчики для кистей и красок стояли там, где она их и оставила.
Никто не прятался и в ванных.
Последним Мег осмотрела кабинет Джима. И там никого. Очевидно, она неправильно истолковала поведение Лабрадора и теперь злилась на себя за столь неадекватную реакцию.
Опустив ружье, она постояла в кабинете Джима, собираясь с мыслями. После смерти мужа она здесь ничего не меняла, чтобы иметь возможность воспользоваться компьютером, если возникала необходимость написать письмо или заполнить налоговую декларацию. Впрочем, комната оставалась прежней и из сентиментальных соображений. Она помогала Мег вспоминать, каким счастливым был Джим, когда работал над очередным романом. Радовался, как мальчишка, если дело спорилось, а сюжет делал один неожиданный поворот за другим. После похорон Мег иногда приходила в кабинет, чтобы просто посидеть и вспомнить мужа.
Часто она чувствовала, что смерть Джима загнала ее в западню, дверца которой захлопнулась с его уходом из ее жизни, и теперь Мег сидит в маленькой комнате без окон и с единственной дверью, ключа от которой у нее нет.
Как она могла построить новую жизнь, найти счастье, потеряв мужчину, которого так сильно любила? В Джиме она обрела, а потом потеряла идеал. Разве можно надеяться на то, что будущее сведет ее с таким же удивительным человеком?
Мег вздохнула, выключила свет, выходя из кабинета, закрыла за собой дверь. Зашла в свою комнату, положила ружье на место.
А вот в коридоре, подходя к лестнице, почувствовала на себе чей-то взгляд. Чувство это было таким сильным, что Мег даже обернулась.
Увидела пустой коридор.
Снова обыскала все комнаты. Нет, в доме, кроме нее и Томми, никого нет.
«Ты нервничаешь из-за этого маньяка на Блек-Оук-роуд, который ехал так, будто ему гарантировали вечную жизнь».
Когда Мег вернулась на кухню, Томми сидел на том же стуле у стола.
— Что-то не так? — с тревогой спросил он.
— Все в порядке, дорогой. Дуфус ведет себя очень странно, вот я и решила, что в доме грабитель, но никого не нашла.
— Старина Дуфус что-нибудь разбил?
— Нет, — Мег покачала головой. — Во всяком случае, я ничего не заметила.
Лабрадор больше не опускал голову. И не дрожал. Когда Мег вошла на кухню, он сидел рядом со стулом Томми, поднялся, увидев ее, улыбнулся, завилял хвостом, ткнулся мордой в протянутую руку. Потом подошел к двери и поскребся лапой, как делал всегда, когда хотел показать, что ему пора облегчиться.
— Я поставлю джип. Сними пальто и перчатки. И не вставай со стула, пока я не принесу костыли.
Мег вновь надела сапоги и вышла во двор, взяв с собой собаку. Буран еще усилился. Снежинки стали меньше и жестче, теперь они напоминали песчинки и шуршали, падая на крышу и крыльцо.
Не выказывая ни малейшего страха перед бураном, Дуфус выскочил во двор.
Мег поставила джип в амбар, который служил им гаражом. Вылезая из кабины, вскинула глаза вверх, посмотрела на едва различимые в темноте стропила. Они жалобно поскрипывали под порывами ветра. В амбаре пахло машинным маслом, бензином, но сквозь них пусть и с трудом, но пробились оставшиеся с давних времен запахи сена и домашней скотины.
Доставая из кабины костыли Томми, она вновь почувствовала на себе чей-то пристальный взгляд. Оглядела темный амбар, освещенный лишь тусклой лампой, которая зажигалась автоматически при открытии ворот. Кто-то мог прятаться за перегородками, разделяющими пространство у южной стены на стойла. Кто-то мог притаиться на сеновале. Но Мег не нашла ни единого доказательства того, что в амбаре — чужой.
— Милая, в последнее время ты читаешь слишком много триллеров, — сказала она себе, стараясь почерпнуть уверенность в звуке собственного голоса.
С костылями Томми Мег вышла во двор, нажала кнопку закрытия ворот, подождала, пока металлические панели со стуком встанут на бетонный пол.
Дойдя до середины двора, остановилась, восхищенная красотой зимней ночи. Таинственно мерцал снег, ветер наметал сугробы на земле, залеплял стволы пяти кленов, росших в северной части двора. Их черные ветви пронзали ночь.
К утру она и Томми могли оказаться в снежном плену. Каждую зиму Блек-Оук-роуд на день-два заваливало снегом. Нельзя сказать, что отрыв от цивилизации на короткое время доставлял много хлопот. Пожалуй, наоборот, появлялась редкая возможность проверить собственные силы, оставаясь один на один с природой.
Красота ночи, конечно, радовала, а вот снег, ветер, мороз — не очень. От ударов жестких снежинок начало гореть лицо.
Когда Мег позвала Дуфуса, он появился из-за угла дома, едва видимый в темноте, скорее фантом, чем собака. Он словно скользил над землей, не живое существо, а темное привидение. Шумно дышал, вилял хвостом, снег и ветер не доставляли ему никаких неудобств, наоборот, бодрили.
Мег открыла дверь на кухню. Томми сидел у стола. За ее спиной Дуфус замер на верхней ступеньке крыльца.
— Заходи, приятель, на дворе холодно.
Лабладор завыл, будто боялся возвращаться в дом.
— Заходи, заходи. Пора ужинать.
Дуфус поднялся на крыльцо, с опаской пересек его. Сунул голову в дверь, подозрительно оглядел кухню. Понюхал теплый воздух… и по его телу прокатилась волна дрожи.
Мег игриво поддала псу под зад.
Он с упреком посмотрел на нее, но не сдвинулся с места.
— Заходи, мальчик. Или ты собираешься оставить нас без своей защиты? — спросил со своего стула Томми.
Словно поняв, что на кон поставлена его репутация, пес с неохотой переступил порог.
Мег вошла следом, закрыла и заперла дверь.
Сняв с крюка собачье полотенце, строго наказала: «Не смей отряхиваться, пока я тебя не вытерла».
Дуфус отряхнулся, едва Мег наклонилась к нему с полотенцем в руках. Растаявший снег полетел ей в лицо и на соседние шкафы.
Томми рассмеялся, пес вопросительно посмотрел на него, отчего мальчик засмеялся еще сильнее. Мег не оставалось ничего другого, как тоже рассмеяться, и общее веселье подействовало на Дуфуса. Он расправил грудь, решился вильнуть хвостом, направился к Томми.
Вернувшись домой, Мег и Томми еще не пришли в себя после того, как на Блек-Оук-роуд в них едва не врезалась встречная машина. Возможно, только что пережитый страх каким-то образом передался Дуфусу, точно так же, как их смех поднял ему настроение. Собаки ведь очень чувствительны, и Мег не хотелось искать другое объяснение поведению Лабрадора.
Мороз разрисовал стекла, за окнами завывал ветер, вся планета унеслась прочь, уменьшилась сначала до размеров луны, потом астероида, наконец, пылинки. И тем уютнее казался дом, в котором они находились.
Мег и Томми ели спагетти за кухонным столом.
Дуфус вел себя уже не столь странно, но все равно чувствовалось, что он не в своей тарелке. Он жался к ним, даже есть не хотел в одиночестве. Мег с удивлением наблюдала, как Лабрадор носом толкал по полу миску с «Альпо», пока не добрался до стула Томми.
— Скоро он захочет сидеть на стуле и есть со стола, — заметил Томми.
— Сначала ему придется научиться правильно держать вилку, — ответила Мег. — Я терпеть не могу, когда ее держат зубьями к себе.
— Мы пошлем его в школу хороших манер, — Томми наматывал спагетти на вилку. — Возможно, он научится стоять на задних лапах и ходить, как человек.
— Если он научится стоять, то захочет учиться танцам.
— Он будет прекрасно смотреться в бальном зале.
Они улыбались друг другу через стол, и Мег наслаждалась связывающей их близостью, которая особенно проявлялась, когда они дурачились. Но за последние два года Томми очень редко бывал в веселом настроении.
Лежа на полу у своей миски, Дуфус ел «Альпо», но, что удивительно, без особого аппетита, не набрасывался на еду. Можно сказать, клевал, то и дело поднимая голову и прислушиваясь к воющему за окнами ветру.
Позже, когда Мег мыла посуду, а Томми, по-прежнему сидя за столом, читал приключенческий роман, Дуфус тревожно гавкнул и вскочил. Застыл, глядя на шкаф между холодильником и дверью в подвал.
Мег уже собралась сказать собаке что-то успокаивающее, но сама услышала шум, который встревожил Лабрадора: в шкафу кто-то скребся.
— Мышь? — с надеждой спросил Томми. Крыс он боялся.
— Судя по звуку, побольше мыши.
С крысами им уже приходилось иметь дело. Все-таки они жили на ферме, которая раньше привлекала грызунов запасами зерна, хранившимися в амбаре. И хотя теперь там стоял только джип, а крысы искали добычу в других местах, зимой они возвращались, словно каждое новое поколение на генетическом уровне знало, что Каскейд-фарм — крысиный рай.
За закрытыми дверцами шкафа когти заскребли по дереву, что-то упало, сдвигаемые телом крысы банки стукались друг о друга.
— Точно крыса, — глаза Томми широко раскрылись. — Большая крыса.
Вместо того чтобы залаять, Дуфус заскулил и попятился в другой конец кухни, подальше от шкафа, в котором хозяйничала крыса. Обычно он храбро бросался на них, но поймать хоть одну до сих пор ему не удалось.
Вытирая руки кухонным полотенцем, Мег задалась вопросом: а чем вызван страх собаки? Подошла к шкафу, состоящему из трех секций, каждая со своими дверцами. Прижалась ухом к средней. Прислушалась. Тишина.
— Она ушла, — изрекла Мег после долгой паузы.
— Ты же не собираешься открывать дверцы? — спросил Томми, увидев, что мать взялась за ручки.
— Конечно, открою. Я же должна понять, как крыса попала в шкаф. Может, прогрызла дыру в задней стенке.
— А если она все еще там? — спросил мальчик.
— Ее там нет, дорогой. И потом, она, естественно, грязная и отвратительная, но не опасная. Нет более трусливого животного, чем крыса.
Мег постучала по дверце кулаком, чтобы спугнуть эту тварь, если она еще не сподобилась удрать из шкафа. Открыла средние дверцы, увидела, что все в порядке, опустилась на четвереньки, открыла нижние. Несколько банок лежали на боку. Коробку крекеров «Солтайнс» прогрызли, большую часть содержимого вывалили на полку.
Дуфус взвыл.
Мег раздвинула банки с консервами, достала несколько коробок макарон, поставила на пол, внимательно оглядела заднюю стенку. Конечно же, нашла дыру, которую прогрызла крыса. Из дыры тянуло холодным воздухом.
Мег встала, отряхнула ладони.
— К нам определенно заглянул не Микки Маус. А некий зверь на большую букву К. Пойду за крысоловками.
— Ты же не оставишь меня одного? — подал голос Томми, когда Мег шагнула к двери подвала.
— Я только принесу крысоловки, дорогой.
— Но, а если крыса появится, пока тебя не будет?
— Не появится. Они предпочитают держаться в темноте.
Мальчик покраснел, боясь и в то же время стесняясь своего испуга.
— Просто… с этой ногой… я не смогу убежать, если она бросится на меня.
Сочувствуя сыну, но понимая, что, потворствуя ему, можно закрепить иррациональный страх перед крысами, Мег жестко ответила:
— Она не бросится на тебя, шкипер. Крысы боятся нас куда больше, чем мы — их.
Она включила в подвале свет, спустилась по лестнице, оставив сына с Дуфусом. Подвал освещали две тусклые лампочки, припорошенные пылью. Мег взяла с полки шесть крысоловок, крепких, прочных, со стальными ударниками, и коробку с шариками ворфарина, крысиного яда. Поднялась наверх, не увидев и не услышав непрошеных гостей.
Увидев мать, Томми облегченно вздохнул.
— Эти крысы какие-то особенные.
— Возможно, крыса одна, — Мег поставила крысоловки на раковину. — Что значит особенные?
— Им удалось напугать Дуфуса. Ты же видела, в каком он был состоянии, когда мы пришли домой. А ведь он не из пугливых. Значит, есть в этих крысах что-то такое, если у собаки душа ушла в пятки?
— Может, это все-таки не крысы, а крыса, — поправила его Мег. — И я не знаю, что напугало Дуфуса. Для этого надо залезть в его шкуру. Мало ли что могло ему померещиться. Вспомни, как он раньше боялся пылесоса.
— Тогда он был щенком.
— Нет, он боялся пылесоса до трех лет, — Мег достала из холодильника упаковку сублимированного мяса, которое решила использовать в качестве приманки.
Сидя на полу у стула молодого хозяина, Дуфус закатывал глаза и тихонько подвывал.
По правде говоря, поведение собаки тревожило Мег не меньше Томми, но, признавшись в этом, она только усилила бы страхи мальчика.
Наполнив две мисочки отравой, Мег поставила одну в шкафчик под раковиной, а вторую на полку с «Солтайнс». Крекеры трогать не стала, надеясь, что крыса вернется за ними, а заодно отведает и ворфарина.
Четыре крысоловки она «заправила» мясом. Одну поставила под раковину, вторую — в шкаф с крекерами и мисочкой с ворфарином, но на другую полку. Третью — в кладовую, четвертую — в подвал. Вернулась на кухню.
— Давайте домоем посуду и переберемся в гостиную. Возможно, мы отловим их этим вечером, а уж к завтрашнему утру — наверняка.
Десять минут спустя, выходя из кухни последней, Мег выключила свет, надеясь, что темнота выманит крысу из укрытия и приведет к крысоловке до того, как они поднимутся на второй этаж. Она не сомневалась, что Томми будет спать лучше, зная, что серая тварь мертва.
Пока Мег разжигала огонь в камине, Дуфус уже устроился на ковре. Томми сел в кресло, положил сломанную ногу на подставку, вновь раскрыл приключенческий роман. Затем Мег вставила в проигрыватель диск с легкой музыкой и села в свое кресло с новым романом Мэри Хиггинс Кларк.
За окнами сердито завывал холодный ветер, но в гостиной царили тепло и уют. Полчаса спустя, когда Мег с головой ушла в перипетии сюжета, музыку на мгновение заглушил резкий удар, донесшийся с кухни.
Дуфус поднял голову.
Томми встретился взглядом с Мег.
Удар повторился: сработала вторая крысоловка.
— Две, — воскликнул мальчик. — Мы одновременно поймали двух.
Мег отложила книгу, вооружилась железной кочергой на случай, если крыс придется добить. Этот завершающий этап охоты она ненавидела.
Пошла на кухню, включила свет, первым делом заглянула в шкафчик под раковиной. Мисочка с отравой опустела. Исчезло и мясо из крысоловки. Пружина сработала, стальной стержень-ударник опустился, но крысу убить не удалось.
Тем не менее крысоловка сработала не зря. Под ударником лежала деревянная шестидюймовая палочка. Похоже, пружину привели в действие с ее помощью, а потом преспокойно добрались до приманки.
Нет. Такого просто не могло быть.
Мег достала крысоловку, пригляделась к ней. Палочка с одной стороны темная, с другой — естественного цвета, полоска фанеры. Той самой фанеры, которая шла на заднюю стенку кухонных шкафов.
Дрожь пробежала по телу Мег, но ей не хотелось обдумывать варианты, от которых кровь стыла в жилах.
В шкафу у холодильника вторая мисочка с отравой тоже опустела. А во второй крысоловке лежала полоска фанеры. Приманку, конечно же, съели.
Если у крысы хватило ума?..
Мег поднялась с колен, открыла дверцы средней секции шкафа. Консервы, пакеты с «Джелло»[667], с изюмом, коробки с овсяными хлопьями вроде бы нетронутые.
Потом Мег заметила коричневый, размером с горошину, шарик крысиной отравы рядом с начатой коробкой «Олл-брэн»[668]. Шарик с варфарином. Но она не ставила отраву на полку с сухими завтраками. Мисочки с ней стояли под раковиной и в нижней секции. Значит, крыса перенесла отраву на другую полку.
Если бы Мег не обратила внимания на шарик, то не заметила бы царапины и дырочки на коробке с «Олл-брэн». Мег долго смотрела на коробку, потом достала из шкафа, отнесла к раковине.
Положила кочергу на разделочный столик и дрожащими руками открыла коробку. Высыпала часть содержимого в раковину. В сухом завтраке темнели отравленные горошины. Мег высыпала в раковину всю коробку. Отрава из мисочек полностью перекочевала в сухой завтрак.
Сердце Мег забилось так сильно, что его удары отдавались в висках.
«Что, черт побери, здесь происходит?»
За спиной что-то заскреблось. Странный, злобный звук.
Мег обернулась и увидела крысу. Отвратительную белую крысу, стоявшую на задних лапках на той самой полке, с которой Мег только что взяла коробку «Олл-брэн». Высота полки составляла пятнадцать дюймов, и крыса, с ее восемнадцатью, на шесть дюймов длиннее обычной, хвост не в счет, не могла полностью выпрямиться. Но напугали Мег не столько размеры крысы, сколько ее голова, непропорционально большая, никак не меньше бейсбольного мяча, необычной формы, с выпуклой верхней частью, глазами, носом и пастью, как бы съехавшими вниз.
Крыса смотрела на Мег и шевелила поднятыми передними лапами. А потом оскалила зубы и зашипела, совсем, как кошка, а не крыса, потом завизжала с такой злобой, что Мег инстинктивно схватилась за кочергу.
И в красных глазах-бусинах, в принципе таких же, как и у любой другой крысы, Мег увидела что-то особенное, хотя поначалу и не смогла понять, что именно. Посмотрела на увеличенный череп (больше череп — больше мозг), и внезапно до нее дошло, что в красных глазах светился разум.
Крыса завизжала вновь.
Дикие крысы не бывают белыми.
Белые — лабораторные крысы.
Теперь Мег знала, за кем охотились на посту у «Биомеха». Она не представляла себе, для чего ученым потребовалось создавать такое чудовище, понятия не имела, хотя получила хорошее образование и прочитала не одну статью о генной инженерии, как им удалось его создать, но ни на йоту не сомневалась, что они создали эту тварь, потому что в ее дом крыса могла попасть только оттуда.
Конечно же, крыса приехала не с ними, устроившись в укромном месте под днищем. Когда охранники «Биомеха» искали ее на территории лаборатории и останавливали проезжающие автомобили, эта крыса уже сидела здесь, в тепле и уюте ее дома.
На трех нижних полках шкафа другие крысы уже продирались сквозь банки, бутылки и коробки. Такие же большие и белые, как мутант, все еще вызывавший Мег на бой.
За ее спиной по полу заскребли коготки.
И там крысы.
Мег даже не оглянулась, не стала тешить себя надеждой, что сможет защититься от них одной кочергой. Отбросила бесполезную железяку и метнулась к лестнице на второй этаж за ружьем.
Бен Парнелл и доктор Акафф сидели на корточках перед клеткой, которая стояла в комнате без единого окна. Шестифутовый куб, стальной пол, на нем — толстый желто-коричневый искусственный травяной газон. Раздатчики еды и воды находились снаружи, но так, чтобы обитатели клетки могли при желании ими воспользоваться. Треть клетки занимали деревянные лесенки и перекладины для игр и физических упражнений.
Дверца клетки была распахнута.
— Видите? — говорил Акафф. — Замок защелкивается автоматически при закрытии дверцы. Его нельзя оставить незапертым по ошибке. А как только замок защелкнулся, его невозможно открыть без ключа. Нам казалось, что это надежная система. То есть мы не думали, что крысам хватит ума открыть замок.
— Но они его и не открывали. Как они могли… без рук?
— А вы не приглядывались к их лапам? Крысиные лапы, конечно, еще не человеческие руки, но уже шаг вперед по сравнению со звериными лапами. Имеющихся суставов достаточно, чтобы хватать вещи. Это свойственно всем грызунам. Возьмите, к примеру белок. Вы наверняка видели, как они сидят, держа в передних лапках печенье или грецкий орех.
— Да, но без отстоящего большого пальца…
— Конечно, такой хватки, как у людей, у них нет, но наши — не обычные крысы. Помните, это существа с модифицированными генами. Если не считать формы и размеров черепа, физически они не отличаются от других крыс, но они умнее. Гораздо умнее.
Акафф руководил исследованиями, призванными установить, можно ли увеличить умственные способности существ, стоявших на низших уровнях развития, скажем, крыс, с тем чтобы использовать результаты экспериментов для повышения интеллектуального уровня людей. Назывался этот проект «Черника» в честь храброго, умного кролика, одного из главных действующих лиц книги Ричарда Адамса[669] «Обитатели холмов».
По совету Джона Акаффа, Бен прочитал эту книгу и получил огромное удовольствие, но еще не решил, одобряет он проект «Черника» или осуждает его.
— Так или иначе, это еще вопрос, сумели ли они открыть замок. Скорее всего, нет. Потому что надобно учесть вот это, — и он указал на паз в дверной коробке, в который полагалось входить засову. Бен увидел, что паз забит какой-то коричневой субстанцией. — Пищевые гранулы. Крысы разжевывали их, а потом затолкали в паз, чтобы засов не мог в него войти.
— Но такое возможно только при открытой двери.
— Должно быть, это происходило во время гонок по лабиринту.
— Когда?
— Видите ли, у нас есть лабиринт, конфигурацию которого мы постоянно меняем. Он занимает половину этой комнаты. Сделан из прозрачного пластика. Вход мы приставляем к дверце, чтобы крысы попадали в лабиринт прямо из клетки. Вчера мы как раз проводили такой эксперимент, так что клетка надолго оставалась открытой. Если, вбегая в лабиринт, они задерживались на пару секунд, обнюхивая паз, мы могли не обратить на это внимания. Нас куда больше интересовало их поведение после того, как они попадали в лабиринт.
Бен поднялся.
— Я уже видел, как крысы выбрались отсюда. А вы?
— Да.
Парнелл и Акафф прошли в дальний конец комнаты. Рядом с углом практически на уровне пола темнело квадратное отверстие входа в вентиляционную систему здания. Закрывающую его решетку разгрызли и сорвали.
— Вы заглядывали в фильтрационную камеру?
В силу специфики исследований, проводившихся в лаборатории, отработанный воздух, прежде чем попасть в атмосферу, проходил химическую очистку. Под давлением его пропускали через различные вещества в специальной камере размером с грузовичок.
— Они не могли проскочить камеру живыми, — продолжил Акафф. — Скорее всего, в этих химикалиях вы и найдете восемь дохлых крыс.
Бен покачал головой.
— Их там нет. Мы проверяли. И мы не нашли поврежденных решеток в других комнатах, через которые они могли вы выбраться из вентиляционной системы.
— Но вы же не думаете, что крысы до сих пор в венти…
— Нет. Они из нее выбрались в зазор между стенами.
— Но как? Трубы из особо прочного пластика, все стыки надежно герметизированы.
Бен кивнул.
— Они прогрызли изоляцию в одном из соединений, раздвинули две трубы и пролезли в зазор. Мы нашли крысиный помет на чердаке… и место, где крысы прогрызли изоляцию и пластиковое покрытие крыши. Оказавшись на крыше, они смогли спуститься по водосточным трубам.
Лицо Джона Акаффа побелело еще больше.
— Послушайте, мы должны вернуть их этим вечером, любой ценой. Этим вечером.
— Мы стараемся.
— Одного старания недостаточно. Мы должны их вернуть. Бен, в этой стае три самца и пять самок. Все они могут воспроизводить потомство. Если мы их не вернем, они будут плодиться… пока не вытеснят обычных крыс, а потом мы столкнемся с угрозой, страшнее всех прежних. Только подумайте: умные крысы, которые находят и избегают ловушек, распознают яд, отделаться от них практически невозможно. Уже сейчас крысы уничтожают от десяти до пятнадцати процентов урожая в таких странах, как наша, до пятидесяти — в странах третьего мира. Бен, мы отдаем столько глупым крысам. А сколько сожрут эти? Возможно, голод начнется в Соединенных Штатах, не говоря уже о других, менее развитых странах.
Бен нахмурился.
— Вы переоцениваете опасность.
— Да нет же! Крысы — паразиты! А эти будут бороться за свое существование куда более яростно и агрессивно, чем крысы, с которыми мы имели дело раньше.
В лаборатории вдруг стало так же холодно, как и за ее стенами.
— Только потому, что эти крысы чуть умнее обычных…
— Не чуть. В десятки раз умнее.
— Но они же не такие умные, как мы, черт побери!
— Их интеллектуальный уровень лишь в два раза ниже среднестатистического человеческого, — ответил Акафф.
Бен в изумлении вытаращился на него.
— Может, и повыше, — в глазах Акаффа читался страх. — В сочетании с врожденной хитростью, преимуществе в размерах…
— Преимуществе в размерах? Мы же гораздо больше…
Акафф покачал головой.
— Больше — не всегда лучше. Они меньше, а потому быстрее нас. Они могут исчезнуть через щель в стене, нырнуть в канализационную трубу. Они крупнее обычных крыс, длина их тела приблизительно восемнадцать дюймов против двенадцати, но они все равно маленькие, а потому заметить их не так-то легко. Размеры — не единственное их преимущество. Ночью они видят так же хорошо, как и днем.
— Док, вы меня пугаете.
— И это хорошо. Потому что крысы, которых мы создали, новый вид с модицифированными генами, враждебны нам.
Наконец-то Бен сформировал свое отношение к проекту «Черника». Отнюдь не благожелательное. И задал вопрос, еще не зная, а хочется ли ему знать ответ:
— Поясните, что именно вы хотите этим сказать?
Отвернувшись от дырки в стене, Акафф вышел на середину комнаты, обеими руками уперся в мраморный лабораторный стол, заговорил, поникнув головой, закрыв глаза:
— Мы не знаем, почему эти крысы настроены к нам враждебно. Это данность. Может, какой-то дефект в их генетическом коде. Может, мы сделали их очень уж умными и они понимают, что мы — их хозяева… и бунтуют. Какой бы ни была причина, они агрессивные, жестокие. Они сильно покусали нескольких наших сотрудников. Если в мы не приняли особые меры безопасности, они бы обязательно кого-нибудь загрызли. Мы работаем в толстых перчатках, которые крысы не могут прокусить, в масках из высокопрочного пластика и костюмах из кевлара со стойкой, закрывающей шею. Из кевлара! Того самого, из которого изготавливают пуленепробиваемые жилеты. И нам такие костюмы необходимы, потому что эти маленькие твари только и ждут момента, чтобы добраться до нас.
— Тогда почему вы их не уничтожили? — в изумлении спросил Бен.
— Мы не могли уничтожить успех.
— Успех? — Бен уже ничего не понимал.
— С научной точки зрения, их враждебность не имела значения, потому что они еще и умные. Перед нами стояла задача создать умных крыс, и мы ее решили, добились успеха. Мы рассчитывали, что со временем нам удастся установить причину этой агрессивности и избавиться от нее. Вот почему мы поместили их всех в одну клетку. Думали, что агрессия идет именно от их изоляции друг от друга, что они достаточно умны, чтобы осознавать потребность в общении, что жизнь под одной крышей может… смягчить их нрав.
— А вместо этого вы способствовали их побегу.
Акафф кивнул.
— И теперь они непонятно где.
Пересекая холл, Мег через широкую арку бросила взгляд в гостиную. Увидела, что Томми тянется к костылям, чтобы подняться с кресла. Дуфус нервно повизгивал. Томми позвал ее, но Мег не остановилась, понимая, что дорога каждая секунда.
Взлетая по ступеням, она оглянулась, но крысы за ней не гнались. Свет в холле не горел, так что они могли затаиться в темных углах.
На втором этаже, тяжело дыша, она в несколько прыжков добралась до своей комнаты, вытащила из-под кровати ружье, загнала в казенник первый из патронов в магазине.
Перед мысленным взором Мег возникали выскакивающие из шкафа крысы, и она поняла, что ей потребуются дополнительные патроны. Коробка с пятьюдесятью патронами стояла в стенном шкафу, где висела одежда. Мег сдвинула дверь и вскрикнула от удивления, увидев двух больших белых крыс, которые тут же метнулись к задней стенке и проскочили в дыру до того, как она успела не только выстрелить, но и вспомнить про ружье, которое держала в руке.
Коробка с патронами лежала на полу. Крысы прогрызли картон и вытаскивали патроны по одному, потом унося в дыру. Мег взяла коробку. К ее ужасу, там осталось только четыре патрона. Мег быстро рассовала их по карманам джинсов.
Если крысы смогли утащить патроны из коробки, не удалось ли им найти способ вытащить их из магазина ружья, оставив ее беззащитной? Неужели они такие умные?
Томми звал ее снизу, Дуфус отчаянно лаял.
Мег выбежала из спальни. Рискуя подвернуть ногу, прыгая через две ступеньки, спустилась по лестнице. Лабрадор стоял в холле первого этажа, широко расставив лапы, наклонив голову и прижав уши к черепу. Он смотрел на кухню, но уже не лаял, а угрожающе рычал, пусть и дрожа всем телом от страха.
Томми Мег нашла в гостиной. Мальчик стоял, опираясь на костыли, и она облегченно выдохнула, увидев, что крысы не набросились на него.
— Мам, зачем тебе ружье? Что случилось?
— Крысы… я думаю… я знаю, что они из «Биомеха». Отсюда и пост. Именно их искали люди с фонарями, поэтому осматривали днище джипа, — она огляделась, ожидая увидеть что-то, движущееся у стен, за мебелью.
— Откуда ты знаешь? — спросил мальчик.
— Я их видела. Ты бы тоже все понял, если бы увидел этих крыс.
Дуфус оставался в холле, но Мег не успокаивало его глухое рычание, предназначавшееся тем, кто затаился на кухне. Она понимала, что собака таким крысам не соперник. Они расправятся с ней без труда, как только подготовятся к атаке.
А они готовились. С измененными генами, с увеличенными черепами и мозгом, они и вели себя иначе в сравнении с обычными крысами. По природе крысы — пожиратели падали, не охотники, и они выжили только потому, что предпочитали держаться в тени, обитали в подвалах и канавах. Они не решались нападать на человека, за исключением тех случаев, когда он не мог оказать никакого сопротивления: отключившийся алкоголик, младенец в колыбели. Крыс из «Биомеха» отличала смелость и враждебность, из пожирателей падали они превратились в агрессоров. И попытка украсть все патроны ясно указывала на то, насколько они умны.
— Но если они не обычные крысы, то какие же? — Голос Томми дрожал.
Она вспомнила отвратительный огромный череп, красные глаза, светящиеся злобой, бледное, пухлое, мерзкое тело.
— Расскажу позже. Пойдем, дорогой, нам надо выбираться отсюда.
Они могли выйти через парадную дверь, обойти дом, через двор добраться до амбара, но для мальчика на костылях, да еще в буран, это был долгий путь. Мег решила, что проще пройти через кухню. И потом, их пальто сушились на вешалке у двери черного хода, а ключи от джипа лежали в кармане пальто.
Дуфус храбро повел их из холла на кухню, хотя определенно не испытывал радости от грядущей стычки с крысами.
Мег не отходила от Томми ни на шаг, держа ружье обеими руками. Пять патронов в магазине, четыре в карманах. Хватит ли этого? Сколько крыс убежало из «Биомеха»? Шесть? Десять? Двадцать? Расстреливать их по одной — дорогое удовольствие, надо беречь патроны, стараться одним выстрелом поражать двух или трех. А если они не будут атаковать стаей? Если бросятся на них по одной с разных направлений, заставляя стрелять налево, направо, снова налево, тратя на каждую по драгоценному патрону? Каким-то образом Мег должна остановить их до того, как они доберутся до Томми, даже если они будут атаковать по одной, потому что, если они прыгнут на нее или Томми, ружье уже не поможет, придется защищаться голыми руками против острых зубов и когтей. Едва ли женщине и ребенку удастся справиться даже с полудюжиной больших, бесстрашных… и умных крыс, жаждущих вцепиться им в горло.
Однако на кухне, если не считать посвиста ветра и шуршания бьющих в стекло снежинок, их встретила тишина. Дверцы шкафа так и остались открытыми, но крысы ушли.
Это какое-то безумие! Два года, на протяжении которых Мег воспитывала Томми без помощи Джима, ее волновало только одно: правильно ли она все делает? Мег старалась изо всех сил, чтобы мальчик четко определился с понятиями добра и зла… Она тревожилась из-за его травм и болезней. Ей не давали покоя мысли о том, справится ли она с кризисами, которые ждут впереди. Но Мег и представить себе не могла, что судьба подложит ей такую свинью: их буколическая Каскейд-фарм, затерянная на Блек-Оук-роуд, окажется не менее опасной, чем трущобный район мегаполиса.
— Надень пальто, — приказала Мег сыну.
Дуфус вскочил. Принюхиваясь, начат крутить головой, оглядывая основания шкафов, холодильник, открытый шкафчик под раковиной.
Держа «моссберг» в правой руке, Мег левой сдернула пальто с вешалки, сунула руку в рукав, перекинула в нее ружье, сунула в другой правую руку. Одной рукой натянула сапоги, боясь положить ружье на пол.
Томми смотрел на крысоловку, которую она оставила на разделочном столике, ту самую, из-под раковины. Палочка, которую крысы использовали, чтобы привести в действие пружину, по-прежнему лежала между наковальней и стержнем-ударником. Томми пытался понять, что бы это значило.
Но, прежде чем он начал задавать вопросы или сам нашел ответ, Мег сказала:
— Сапог на здоровую ногу можно не надевать. И костыли оставь здесь. С таким снегом толку от них не будет. Ты сможешь опереться на меня.
Дуфус дернулся и замер.
Мег подняла ружье, оглядела кухню.
Лабрадор зарычал, но крысы не показывались.
Мег открыла дверь, впустив в кухню ледяной ветер.
— Пошли, быстро, пора.
Томми на одной ноге запрыгал на крыльцо, сначала держась за дверной косяк, потом опираясь на стену дома. Пес выскользнул следом. Мег — за ним.
С «моссбергом» в правой руке, левой поддерживая Томми, она спустилась с крыльца по засыпанным снегом ступеням во двор. Заметно подморозило. От ветра слезились глаза, щипало лицо. Перчатки Мег не взяла, так что стали мерзнуть руки. Тем не менее на улице она чувствовала себя в большей безопасности, чем в доме. Она сомневалась, что крысы будут преследовать их: для маленьких существ буран создавал куда больше трудностей.
Говорить было невозможно, потому что вой ветра глушил все звуки. Мег и Томми медленно продвигались к амбару, Дуфус держался рядом.
И хотя они несколько раз поскальзывались, а однажды чуть не упали, до амбара добрались быстрее, чем Мег ожидала. Она нажала кнопку, включающую механизм поднятия ворот, и поднырнула под воротину до того, как та успела полностью подняться. В тусклом свете единственной лампочки, оглядев амбар, Мег повела сына к джипу.
Выудив из кармана пальто ключи, она открыла дверцу со стороны пассажирского сиденья, отодвинула его назад до упора, помогла Томми усесться: хотела, чтобы он был рядом, а не на заднем сиденье, пусть и более для него удобном. Когда огляделась в поисках собаки, увидела, что Лабрадор стоит у входа в амбар, не желая переступать порог.
— Дуфус, сюда, быстро, — крикнула она.
Лабрадор переступил лапами. Оглядел тени в амбаре и глухо зарычал.
Помня, что у нее, когда она ставила джип в амбар, тоже возникло ощущение, будто за ней следят, Мег еще раз оглядела темные углы, сеновал, но не увидела ни бледных тел, ни красных горящих глаз.
Должно быть, Лабрадор демонстрировал излишнюю осторожность. Она понимала его состояние, но задерживаться дольше было нельзя. И Мег повторила, гораздо тверже:
— Дуфус, сюда. Быстро!
Он с неохотой вошел в амбар, нюхая пол и воздух, потом подбежал к машине и запрыгнул на заднее сиденье.
Мег закрыла дверцу, обошла джип, села за руль.
— Мы поедем в «Биомех». Надо сообщить им о наших находках. А то они ищут не там, где следует.
— Что это с Дуфусом? — спросил Томми.
Собака не находила себе места. Металась от одного бокового окна к другому, всматривалась в темноту амбара, поскуливала.
— Ничего особенного, — ответила Мег. — Дуфус — это Дуфус.
Усевшийся поперек сиденья, иначе не помещалась загипсованная нога, десятилетний Томми выглядел моложе своих лет — такой испуганный, беззащитный.
— Все нормально, — попыталась успокоить сына Мег. — Уезжаем.
Вставила ключ в замок зажигания, повернула. Никакой реакции. Повернула снова. Джип не заводился.
У высокого забора, протянувшегося вдоль северо-восточной границы территории «Биомеха», Бен Парнелл сидел на корточках, изучая дыру в начавшей смерзаться земле диаметром аккурат с тело крысы. Несколько его подчиненных сгрудились вокруг. Один освещал землю лучом мощного ручного фонаря. К счастью, в этом месте ветер раздувал снег, а не громоздил сугробы, но все равно охранники обнаружили лаз лишь во время второго обхода периметра.
— Думаете, они там? — Стиву Хардингу приходилось кричать, чтобы перекрыть рев ветра. — Сидят в норе?
— Нет, — дыхание паром вырывалось изо рта Бена. Если бы он думал, что лаз глухой, с единственным выходом, то не сидел бы рядом на корточках: крыса могла атаковать его, вцепиться в лицо.
«Они враждебны человеку, — говорил Джон Акафф. — Крайне враждебны».
— Крысы не стали бы рыть постоянную нору. Этот лаз выходит на поверхность по другую сторону забора, и они давно уже убежали.
К охранникам присоединился высокий, худощавый мужчина в куртке с нашивкой «Управление шерифа».
— Кто из вас Парнелл?
— Это я, — ответил Бен.
— Джо Хокнер, — и мужчине приходилось кричать. — Управление шерифа. Привез ищейку, о которой вы просили.
— Отлично.
— Что здесь происходит?
— Одну минуту, — Бен вновь всмотрелся в лаз, по которому крысы ушли с территории «Биомеха».
— С чего вы решили, что тоннель прорыли они? — спросил Джордж Янси, другой охранник. — Может, какое-то другое животное.
— Фонарь ближе, — приказал Бен.
Стив Хардинг наклонился, направил луч на пятидюймовую дыру в земле.
Прищурившись, наклонившись ниже, Бен увидел что-то белое, прилипшее к земле у самого края лаза, точно не снег. Снял правую перчатку, протянул руку, ухватился за комочек земли, к которому прилипло белое, достал. Волоски. Последние сомнения отпали.
Томми и собака остались в кабине, тогда как Мег вылезла из джипа с ружьем и фонариком, который достала из бардачка, чтобы открыть капот. В свете фонаря увидела изгрызенные и оборванные электрические провода, идущие от свечей к крышке трамблера. Шланги зияли дырами. Масло, антифриз и бензин капали на пол.
Мег не просто испугалась. Она была в ужасе. Но не выказывала страха, чтобы не напугать Томми.
Захлопнула капот, подошла к дверце со стороны пассажирского сиденья, открыла ее.
— Не знаю, что там случалось, но двигатель не заводится.
— Но он же работал, когда мы приехали.
— Да, но теперь не заводится. Пошли.
Мег помогла сыну вылезти из кабины и, встав на землю, он спросил:
— Это сделали крысы, не так ли?
— Крысы? Крысы в доме. Они отвратительные, все так, я же говорила, но…
Мальчик ее прервал.
— Ты стараешься этого не показывать, но ты их боишься, а значит, это те еще крысы. Совсем непохожие на обычных, потому что испугать тебя нелегко. Ты испугалась, когда погиб папа, я знаю, что испугалась, но лишь на короткое время, а потом быстро взяла себя в руки, чтобы я чувствовал себя рядом с тобой в полной безопасности. А если смерть папы не смогла тебя сломить, думаю, что ничто не сможет. Но эти крысы из «Биомеха», какими бы они ни были, испугали тебя еще больше.
Мег прижала Томми к себе, обняв судорожно, до боли, но ружья из руки не выпустила.
— Мам, — продолжил мальчик, — я видел крысоловку с палочкой, видел сухой завтрак в раковине, перемешанный с крысиной отравой, и вот что подумал… Эти крысы ужасно умные, возможно, благодаря тому, что с ними сделали в лаборатории, умнее, чем должны быть крысы, и теперь они каким-то образом вывели из строя джип.
— Они не такие уж умные. Не умнее нас, шкипер.
— И что же нам теперь делать? — прошептал он.
Мег тоже перешла на шепот, хотя не видела крыс в амбаре и не знала, остались ли они здесь после того, как искорежили джип. А если крысы наблюдали за ними из темноты?.. Мег не сомневалась, что английского они не понимают. Есть же пределы тому, что ученые из «Биомеха» могли дать этим тварям. Но она тем не менее перешла на шепот:
— Мы вернемся в дом…
— Но, может, именно этого они от нас и хотят.
— Возможно. Но я попытаюсь воспользоваться телефоном.
— О телефоне они наверняка подумали.
— Может, и нет. Кто знает, насколько они умны?
— Достаточно для того, чтобы подумать о джипе.
За забором на добрую сотню ярдов тянулся луг дальше начинался лес.
Шансы, что крысы до сих пор на лугу, равнялись нулю. Охранники по двое и по трое все равно прочесывали его в надежде, что удастся обнаружить хоть какие-то следы беглецов. Даже в солнечный и ясный день найти на открытой местности таких маленьких зверьков, как крысы, практически не представлялось возможным. Бен Парнелл сразу повел четверых мужчин и ищейку вдоль опушки. Пса звали Макс. Приземистый, широкогрудый, мощный, с большими лохматыми ушами и забавной мордой, к делу он подходил очень серьезно. Джо Хокнер дал Максу понюхать клок искусственного травяного газона и помет крыс, принесенные из клетки, и ищейке определенно не понравился идущий от них запах. Но, с другой стороны, необычность и интенсивность запаха облегчала задачу, а Максу, натасканному на поиск дичи, ветер и снег нисколько не мешали.
Не прошло и двух минут, как ищейка взяла след у наполовину засыпанного снегом куста. И, натягивая поводок, потащила Хокнера в лес. Бен и его люди последовали за ними.
Мег выпустила Дуфуса из кабины, и втроем они направились к открытым воротам амбара, за которыми ветер поднимал снежные вихри, очень уж напоминавшие призраков. Буран все набирал силу, стропила стонали, скрипели петли незакрепленной дверцы сеновала.
— Томми, ты останешься на крыльце. Я пройду на кухню, попробую позвонить по телефону. Если он не работает… мы пойдем к шоссе и остановим машину.
— В такой буран никто не ездит.
— Кто-нибудь да проедет. Снегоочиститель или грейдер.
Мальчик остановился на выходе из амбара.
— Мам, до Блек-Оук-роуд три четверти мили. Я не смогу пройти так много с загипсованной ногой, даже если ты поможешь. Я уже устал, и здоровая нога подгибается. Даже если смогу, на это уйдет много, очень много времени.
— Мы дойдем до шоссе, — заверила Мег сына, — а сколько на это уйдет времени, значения не имеет. Я уверена, что на улице крысы нас преследовать не будут. Здесь мы в безопасности… во всяком случае, они для нас угрозы не представляют, — тут она вспомнила про санки. — Я смогу довезти тебя до шоссе.
— Довезти? Как?
Она рискнула оставить Томми и Дуфуса у ворот, бегом вернулась в амбар, бросилась к стене, на которой висели санки мальчика, рядом с лопатой, мотыгой и граблями. Не выпуская из рук «моссберг», сняла санки с крюка и потащила к воротам, где ее дожидался Томми.
— Но, мам, я слишком тяжелый, ты не сможешь меня везти.
— Разве не я катала тебя по ферме в снежные дни?
— Да, но давно, когда я был маленьким.
— Ты и сейчас не великан, милый. Усаживайся.
Мег похвалила себя за то, что вспомнила про санки. Она обладала одним, но важным преимуществом в сравнении с этими чудовищами, порожденными высокими технологиями: была матерью, которая защищала своего ребенка, а такой силе не могли противостоять даже твари, созданные в «Биомехе».
Она поставила санки на снег, помогла Томми усесться. Обеими руками мальчик ухватился за боковины, чтобы не свалиться. Толстый шерстяной носок, натянутый на его стопу и поверх гипса, уже промок и заледенел. Мег ужаснулась тому, что вдобавок ко всем несчастьям Томми может еще и отморозить пальцы.
Дуфус озабоченно кружил вокруг, пока Томми усаживался в санки. Несколько раз гавкнул на амбар, Мег оглядывалась, но крыс не видела.
Берясь за крепкую нейлоновую веревку, Мег молила бога, чтобы телефон в доме работал и она смогла вызвать подмогу. Она потащила Томми через двор. Кое-где полозья проваливались сквозь тонкий слой снега и скребли по замерзшей земле. Но в основном скользили достаточно легко, и у Мег крепла надежда, что они смогут добраться до шоссе до того, как ветер заставит ее рухнуть от усталости.
Подлесок был не таким плотным, да и крысы предпочитали пользоваться оленьими тропами, поэтому ищейка и люди достаточно быстро продвигались по следу беглецов. К счастью, густые кроны елей перекрывали друг друга, так что большая часть снега оставалась на ветвях, облегчая работу коротконогой собаке. Бен ожидал, что Макс будет беспрерывно лаять. Во всех фильмам о побегах из тюрьмы собаки лаяли и рычали, преследуя Кэнни или Богарта, но Макс в основном обнюхивал землю, один раз гавкнул, а так обходился и без лая, и без рычания.
Она прошли с четверть мили, спотыкаясь на неровной земле, пугаясь странных теней, которые вызывали к жизни ручные фонари, прежде чем Бен понял, что крысы и не собирались рыть нору. Будь у них такое намерение, они бы зарылись в землю вскоре после того, как добрались до леса. Вместо этого они бежали вперед в поисках чего-то более уютного, чем простая нора. И понятно почему: они же не были дикими крысами, отнюдь. Многие десятки, если не сотни поколений их предков жили в клетках, где их кормили и поили. И при всем их уме они не смогли бы выжить в лесу, а потому бежали и бежали, чтобы найти приют в человеческом жилище, стремились удрать как можно дальше от лаборатории, пока их не остановили усталость и мороз.
Каскейд-фарм.
Бен вспомнил миловидную женщину, сидевшую за рулем джипа-универсала: каштановые волосы, миндалевидные карие глаза, россыпь веснушек на переносице, мальчика на заднем сиденье лет девяти или десяти, который напомнил ему о дочери, Мелиссе. Девочке было девять, когда она потерпела поражение в отчаянной борьбе с раком. Мальчик выглядел таким же уязвимым, как и Мелисса, отчего Бен не находил себе места, когда смотрел, как она угасает. Глядя через окно на мать и сына, Бен завидовал их нормальной, по его разумению, жизни, по себе зная, что только любовь и семья позволяют человеку выдержать удары судьбы.
И теперь, продираясь по лесу за помощником шерифа Хокнером и его собакой, Бен вдруг осознал, что крысы, которые удрали из «Биомеха» задолго до начала бурана, сумели добраться до Каскейд-фарм, ближайшего к лаборатории человеческого жилища, и над семьей, которой он так недавно завидовал, нависла смертельная опасность. Ласситер. Он вспомнил и фамилию. У Бена не оставалось ни малейших сомнений в том, что крысы обосновались в доме Ласситеров.
«Враждебны, — говорил Акафф. — Крайне враждебны. Бессмысленно, безжалостно, демонически враждебны».
— Всем стоять! Подождите! Всем стоять! — крикнул он.
Хокнер придержал Макса, охранники остановились на прогалине между высокими соснами. Клубы пара вырывались из ноздрей и ртов, все вопросительно смотрели на Бена.
— Стив, возвращайся к главным воротам, — приказал он. — Усади людей на грузовик и поезжай на Каскейд-фарм. Ты знаешь, где это?
— Да, чуть дальше по Блек-Оук-роуд.
— Господи, помоги тем, кто там живет, потому что я уверен, что крысы прячутся там. Это единственное теплое место в непосредственной близости от лаборатории. Если они не добрались до Каскейд-фарм и не укрылись там, они погибнут в этом буране, но я сомневаюсь, что нам так повезет и погода исправит наши ошибки.
— Понял, — Стив двинулся в обратный путь.
Бен повернулся к Хокнеру.
— Мы идем дальше. И будем надеяться, что я ошибся.
Хокнер ослабил поводок. Макс вновь гавкнул один раз, когда поймал запах крыс.
К тому времени, когда Мег протащила санки через длинный двор, сердце выскакивало из груди, а при каждом вздохе горло резало, как ножом. Уверенности в том, что она сможет дотащить санки с Томми до шоссе, сильно поубавилось. Возможно, она бы с этим и справилась по окончании бурана. Но пока ей приходилось бороться не только с весом мальчика, но и с яростным ветром. Более того, полозья не ошкурили, не смазали, не натерли воском, короче, не подготовили к сезону, и покрывающая их ржавчина увеличивала силу трения.
Дуфус держался рядом с санками, но буран начал сказываться и на нем. Он дрожал всем телом. В шерсть набился снег. В слабом свете кухонных окон Мег видела, что на шее Лабрадора поблескивают маленькие сосульки.
Томми выглядел получше, чем собака. Он надел на голову капюшон и наклонился вперед, чтобы ветер не бил в лицо. Но ни он, ни Мег не надели теплого белья, а джинсы почти не защищали от ветра и мороза. Так что на длинном пути от дома до Блек-Оук-роуд ветер мог выдуть последние остатки тепла.
Только бы работал телефон, молила она.
Глядя на Томми, она различала лишь бледное пятно в глубине капюшона. Крича, чтобы перекрыть вой ветра, Мег велела ему подождать здесь (как будто он мог ждать где-то еще), добавила, что вернется через минуту (хотя оба знали, что в доме с ней могло случиться все что угодно).
С «моссбергом» двенадцатого калибра в руках она поднялась на крыльцо, осторожно открыла дверь черного хода. На кухне крысы устроили настоящий погром. Коробки с продуктами вытащили из шкафа, разорвали, содержимое разбросали по полу. Несколько видов сухих завтраков, сахар, муку, крекеры, пирожные, макароны, спагетти смешали с осколками стекла разбитых банок и бутылок и находящимися в них кетчупом, соусами, яблочным уксусом, вишневым компотом, оливками, маринованными огурцами.
Этот погром производил особо жуткое впечатление тем, что в нем проявлялась бессмысленная ярость. Крысы все порвали и разбили не потому, что искали еду. Эти существа, похоже, до такой степени ненавидели человека, что уничтожали его собственность, получая несказанное наслаждение от самого процесса, блаженствуя при виде содеянного ими, как блаженствовали гремлины[670], когда им удавалось нагадить людям.
Этих крыс, конечно же, создали люди. И во что, скажите на милость, превратится этот мир, если человек будет населять его сотворенными им же чудовищами? Или так было всегда?
Мег не увидела крыс, учинивших весь этот беспредел, не услышала их возни в шкафах. Осторожно двинулась в дом.
Ледяной ветер ворвался вместе с ней, словно в дверь под высоким давлением хлынула вода. Белые облака муки поднялись с пола, миниатюрные вихри из кристаллов сахара закружились по кухне, кусочки крекеров и обломки спагетти тоже подняло в воздух.
Сухие завтраки и осколки стекла хрустели под ногами, когда она шла к телефонному аппарату, который висел на стене у холодильника.
Трижды уголком глаза замечала движение, думала, что это крыса, наводила ружье, но всякий раз ветер поднимал с пола коробку из-под изюма или обертку, сорванную с упаковки пирожных.
Мег добралась до телефона, сняла трубку. Услышала тишину. Провод то ли оборвал ветер, то ли перегрызли крысы.
А когда Мег с печальным вздохом положила трубку на рычаг, ветер внезапно стих. И в застывшем воздухе она ощутила запах природного газа. Нет, не газа. Чего-то еще. Скорее… бензина.
Котельного топлива.
И тут же в голове задребезжали тревожные звоночки.
Теперь, когда ветер не продувал дом, Мег поняла, что кухня наполнена парами котельного топлива, которые поднимались из подвала. Должно быть, крысы прогрызли трубы, соединяющие большой бак и обогреватель. Она сама вошла в западню. Эти крысоподобные гремлины исходили такой дикой злобой, что шли на уничтожение дома, в котором нашли приют, лишь бы убить хотя бы одно человеческое существо.
Мег рванулась к двери.
По вентиляции из подвала до нее донесся легкий треск: вспыхнула электрическая дуга, которая зажигала горелки обогревателя.
В следующее мгновение, до того как Мег успела сделать еще шаг, дом взорвался.
Следуя за ищейкой и помощником шерифа Хокнером, Бен Парнелл и трое его людей вышли на северную опушку леса и сквозь снегопад увидели дом, в окнах которого горел свет. От Каскейд-фарм их отделяли двести ярдов чуть уходящего вниз открытого поля.
— Я так и знал, — воскликнул Бен. — Вот куда они направились.
Он подумал о женщине и мальчике в джипе-универсале, почувствовал огромную ответственность за их судьбу, далеко выходящую за рамки его должностных обязанностей в «Биомехе». Два года Бен не мог отделаться от чувства вины за то, что не сумел спасти дочь от рака. Конечно же, он не был врачом и не обладал необходимыми знаниями для того, чтобы справиться со страшной болезнью, но ничего не мог с собой поделать, корил себя за ее смерть. Бена вообще отличало необычайно сильное чувство ответственности за судьбы других людей — добродетель, которая иной раз становилась проклятием. Вот и теперь, глядя на Каскейд-фарм, он чувствовал, что обязан обеспечить безопасное существование этой женщине, ее сыну, другим членам семьи, которые жили в этом доме.
— Пошли, — он махнул рукой своим людям.
Помощник шерифа Хокнер снял рюкзак и достал оттуда легкое синтепоновое одеяло.
— Вы идите, — он опустился на колени и начал укутывать Макса. — Собака должна согреться. Она не может долго находиться на таком холоде. Как только она немного отойдет, мы вас догоним.
Бен кивнул, повернулся, двинулся вниз по склону — и в этот момент дом взорвался. Сверкнула желто-оранжевая вспышка, за ней последовали ударная и звуковые волны. Языки пламени вырвались из разбитых окон и заплясали по стенам.
Пол вздыбился, сбивая Мег с ног, потом встал на место, и она упала на него лицом в разорванные коробки, разбросанные продукты, стекло. У нее перехватило дыхание, от взрыва она временно оглохла. Но не потеряла способности ориентироваться в пространстве, увидела огонь, лижущий стены, с огромной скоростью распространяющийся по полу. Еще несколько секунд, и он отрежет путь на улицу.
Шатаясь, Мег поднялась на колени. Левая рука сильно кровоточила. Должно быть, порезала осколком стекла. Боли Мег не чувствовала, возможно, потому, что еще находилась в шоке.
Опираясь на ружье, она встала. Ноги не держали, но надо было спешить. Горели уже все четыре стены, пламя перекинулось на потолок.
Мег переступила порог в тот самый момент, когда пол начал разваливаться у нее под ногами. Взрыв сильно повредил и крыльцо, крыша посередине просела. Едва Мег сошла с последней ступеньки на землю, как одна из стоек подломилась. Крыша рухнула, похоронив под собой крыльцо, и этот грохот положил конец временной глухоте Мег.
Ударной волной Томми выбросило из санок, а потом он то ли откатился, то ли отполз на двадцать футов от горящего дома. Верный Лабрадор держался рядом. Мег побежала к сыну в полной уверенности, что он ранен, хотя вроде на Томми ничего не свалилось и он находился далеко от огня. Как выяснилось, все обошлось. Мальчик испугался, плакал, но ничем не ударился и больше ничего не сломал.
— Все будет хорошо, дорогой, — попыталась Мег успокоить сына, но сомневалась, что он разобрал хоть слово в посвисте ветра и реве огня.
Прижимая его к себе, чувствуя, что он живой, Мег испытывала безмерное облегчение… и злость. Злилась она на крыс и людей, которые их создали.
В далеком прошлом Мег думала, что для нее нет ничего важнее карьеры художника. Потом, в первые годы совместной жизни с Джимом, когда рекламное агентство только вставало на ноги, первостепенной задачей стал финансовый успех. Но со временем Мег поняла, что в жизни нет ничего важнее семьи, крепких уз, связывающих мужей и жен, родителей и детей. В этом мире, расположившемся пониже рая и повыше ада, самые разные силы стремились уничтожить семью; болезни и смерть забирали любимых; война, фанатизм и бедность подтачивали семейные устои, разъедали насилием, ненавистью, жадностью; иной раз семьи разрушала зависть, ревность, похоть. Мег потеряла Джима, половину семьи, но сохранила Томми и дом, в которых осталась его частичка. Теперь дом отняли у нее эти крысоподобные чудовища. Но она не собиралась отдавать им еще и Томми.
Мег помогла сыну отойти на открытое место, где ветер и холод могли защитить его от нападения крыс. А потом в одиночку направилась к амбару.
Крысы были там. Она не сомневалась, что самосожжение не входило в их планы. Они покинули дом после того, как подготовили западню. Она знала, что в открытом поле они торчать не будут, следовательно, могли быть только в амбаре. Мег уже понимала, что крысы прорыли ход между двумя строениями. Должно быть, на ферме они появились еще днем, то есть им хватило времени, чтобы обследовать территорию и соединить дом и амбар подземным ходом. Крысы были большие, сильные, так что с этой задачей справились без труда. И пока она и Томми добирались от дома до амбара и от амбара — до дома, борясь со снегом и ветром, сновали взад-вперед у них под ногами.
Мег шла в амбар, чтобы расстрелять крыс не только из мести. Амбар был единственным местом, где она и Томми могли пережить эту ночь. С глубоким порезом на левой ладони она могла тянуть санки только одной рукой. Мег испытала сильное потрясение, когда едва не сгорела заживо, отнявшее у нее немало нервной энергии и сил. Она и раньше понимала: для того чтобы дотащить санки до Блек-Оук-роуд при сильном встречном ветре и минусовой температуре, а потом ждать несколько часов, пока появится дорожная бригада, от нее потребуется максимальное напряжение сил. В теперешнем состоянии она не смогла бы добраться до шоссе, как и Томми. Дом сгорел, амбар — единственное укрытие от ветра, поэтому, чтобы сохранить жизнь себе и сыну, ей не оставалось ничего другого, как отнять его у крыс, перебить их всех и вернуть свою собственность.
Мег не надеялась, что кто-нибудь увидит пожар и приедет на помощь. Поблизости от Каскейд-фарм никаких домов не было, а буран такой силы уменьшал видимость до нуля.
У открытых ворот Мег остановилась. В амбаре по-прежнему горела тусклая лампочка, но тени заметно сгустились. А потом, подсвеченная оранжевым заревом, Мег вошла в логово гремлинов.
Бен Парнелл обнаружил, что склон, по которому они спускались, весь в кочках и канавах, что очень затрудняло продвижение. Снег слепил глаза, полностью засыпал многие ямы, так что зачастую люди узнавали об их существовании, вдруг проваливаясь по колено в снег. В таких условиях спешка могла привести к вывиху или перелому, поэтому он и трое его людей не могли прибавить шагу, хотя горящий дом так и звал к себе.
Бен точно знал, что дом подожгли крысы. Понятия не имел, как и почему, но неожиданный пожар не мог быть случайным совпадением. Перед его мысленным взором то и дело возникали наполовину обугленные тела загрызенных крысами женщины и ее сына, лежащие на полу в одной из комнат.
Мег боялась. Но этот страх не вызывал слабости, наоборот, придавал сил и решительности. Загнанная в угол крыса могла в панике замереть, но загнанная в угол женщина далеко не всегда становилась легкой добычей. Все зависело от женщины.
Мег вышла на середину амбара, встала перед джипом. Посмотрела на прячущиеся в тени стойла у южной стены, на сеновал-чердак, на большую пустующую кормушку в северо-восточном углу.
Она чувствовала, что крысы здесь и наблюдают за ней. Знала, что они не обнаружат себя, пока у нее в руках заряженное ружье, а потому каким-то образом должна выманить их на открытое место, где могла расстрелять. Но они слишком умны, чтобы клюнуть на приманку, следовательно, Мег должна заставить их покинуть укрытие, пусть и потратив на это несколько патронов.
Мег медленно направилась к дальнему от ворот концу амбара. Проходя мимо стойл, поискала красные глаза. Наверняка одна или две крысы прятались в этих темных закутках.
И хотя ничего не увидела, начала стрелять в стойла. Бах, бах, бах! Три выстрела в три стойла. Каждый раз со ствола срывался язык пламени длиной в фут, грохот сотрясал стены амбара. После третьего выстрела две визжащие крысы выскочили из четвертого стойла на середину амбара, помчались к джипу, чтобы укрыться под ним. Мег выстрелила дважды и уложила обеих. Дробью их, как тряпки, отнесло к дальней стене.
Однако в магазине «моссберга» не осталось ни одного патрона. Морщась от боли, пораненной рукой Мег достала из карманов джинсов четыре патрона, быстро перезарядила ружье. Когда загнала последний патрон в магазин, услышала за спиной пронзительный визг. Обернулась. Увидела шесть бегущих к ней крыс с огромными, бесформенными черепами.
Четыре твари поняли, что не успеют добраться до своей жертвы. И метнулись под джип. Не обращая внимания на быстроту, с которой сокращалось расстояние между ней и двумя оставшимися крысами, Мег двумя выстрелами хладнокровно уложила обеих.
Обежала джип и успела увидеть, как четыре крысы спешат к старой кормушке. Выстрелила дважды до того, как они исчезли в тенях под ней.
Патроны закончились. Но Мег все равно передернула затвор «моссберга», словно надеялась на магическое появление еще одного патрона. Однако сухой щелчок подсказал ей, что магазин пуст.
То ли крысы поняли, что это за звук, то ли знали не хуже Мег, что патронов у нее было всего девять — пять в магазине ружья и четыре в коробке, — но они вылезли из-под кормушки. Четыре белые твари двинулись на нее.
Мег перехватила ружье за ствол, превратив его в дубинку. Стараясь не замечать боли в левой ладони, подняла над головой.
Поначалу крысы приближались медленно, потом ускорили шаг.
Она оглянулась, опасаясь увидеть за спиной еще с дюжину этих тварей, но нет, ей противостояли только эти четыре. Впрочем, значения это не имело. Мег прекрасно понимала, что сможет расправиться только с одной, а остальные доберутся до ее ног и поползут вверх. И даже тех голыми руками ей не остановить.
Бросила взгляд на открытые ворота амбара, и ей стало предельно ясно, что она не успеет выбежать в ночь, если бросит ружье: крысы догонят ее и загрызут.
Словно чувствуя ее слабость, четыре маленькие твари победно взвыли. Подняли огромные головы, застучали хвостами по полу, в унисон взвизгнули.
И двинулись к ней.
И хотя Мег знала, что до ворот ей не добраться, она решила рискнуть. Если крысы убьют ее, Томми останется один на снегу, со сломанной ногой. До утра умрет от переохлаждения… если крысы не рискнут выйти из амбара, чтобы покончить с ним.
Она повернулась к крысам спиной, бросилась к воротам… и остановилась, увидев силуэт мужчины, четко очерченный заревом пожара. С револьвером в руке. Мужчина крикнул: «Отойдите!».
Мег метнулась в сторону, и незнакомец четыре раза нажал на спусковой крючок. Попал только в одну крысу: цели маленькие, пуля — не россыпь дроби. Оставшиеся три вновь нырнули под кормушку.
Мужчина поспешил к Мег, и она увидела, что это вовсе не незнакомец. Этот мужчина разговаривал с ней на блокпосту. И на нем были те же летная куртка и белая от снега шапка с козырьком.
— Вы в порядке, миссис Ласситер?
— Сколько их здесь? Я убила четырех, вы — одну, сколько осталось?
— Сбежали восемь.
— Значит, только эти три?
— Да. Эй, у вас кровоточит рука. Вы уверены…
— Я думаю, они прорыли нору между амбаром и домом, — о ее ране они могли поговорить позже. — И мне кажется, что вход в него — под кормушкой, — она говорила, сцепив зубы, удивляясь раздирающей ее ярости. — Это грязные, мерзкие твари, и я хочу, чтобы вы уничтожили всех, чтобы они заплатили за то, что сделали с моим домом, за то, что напугали Томми. Но как нам добраться до них под землей?
Мужчина указал на большой грузовик, который как раз въезжал во двор.
— Мы предполагали, что крысы могут спрятаться в норе, поэтому, среди прочего, у нас есть оборудование для закачки газа в их тоннели.
— Я хочу, чтобы они сдохли, — зло отчеканила Мег.
Люди выпрыгивали из кузова грузовика, бежали к амбару. Ночь прорезали лучи их фонарей.
— Нам нужен газ, — крикнул стоявший рядом с Мег мужчина.
— Уже несем, — ответил ему кто-то из вновь прибывших.
Дрожа от ярости и страха, который ранее подавляла изо всех сил, Мег вышла из амбара и направилась на розыски сына.
Она, Томми и Дуфус наслаждались теплом и безопасностью в кабине грузовика, пока охранники «Биомеха» пытались добраться до оставшихся в живых крыс. Мальчик прижался к матери и продолжал дрожать, хотя уже давно согрелся.
Дуфус, принадлежа к более игривому и менее разумному виду, не обладал столь богатым воображением, а потому, утомленный свалившимися на него переживаниями, крепко спал.
Хотя никто не верил, что крысы по тоннелю вернутся в горящий дом, охранники «Биомеха» взяли его в плотное кольцо, чтобы убить любую тварь, которая выскочит из огня. Таким же кольцом окружили и амбар, чтобы крысы не могли удрать и оттуда.
Несколько раз Бен Парнелл подходил к грузовику. Мег опускала стекло, и он, встав на подножку, докладывал об успехах.
Охранники закачали в крысиную нору смертоносный газ. Вход в нее действительно обнаружился под кормушкой.
— Газа мы не пожалели, — доложил Парнелл, подойдя к грузовику в третий или четвертый раз. — Хватит на десять нор, которые они могли вырыть за это время. Теперь мы вскрываем тоннель, чтобы найти тела. Сложностей никаких. В землю они не заглублялись. Не хотели попусту тратить силы. Мы будем вскрывать тоннель сверху, от стены амбара, пока не найдем их.
— А если не найдете? — спросила Мег.
— Найдем. Будьте уверены.
Мег хотелось ненавидеть этих людей, особенно Бена Парнелла, который руководил поисками, а потому был единственным начальником, на которого она могла обрушить свою злость. Но ей никак не удавалось нагрубить ему, потому что она видела в его глазах и слышала в голосе искреннюю тревогу за нее и Томми и поняла, что ни Парнелл, ни его подчиненные не имеют ни малейшего отношения ни к созданию этих крыс, ни к их побегу. Что они — охранники, обыкновенные люди, ничем не отличающиеся от нее, которым, как бывало всегда, приходится исправлять то, что натворили другие, мнящие себя суперменами. Именно эти обычные люди спасают мир от грядущей катастрофы, именно они налогами, трудом и жертвами мостят дорогу для достижений цивилизации, которые потом политики ставят себе в заслугу.
Более того, Мег глубоко тронули сочувствие и понимание, выказанные Парнеллом, когда тот узнал о трагической гибели ее мужа, после чего она и Томми остались вдвоем. Он говорил о потере и одиночестве, как человек, знакомый с этим не понаслышке.
— Я слышал об одной женщине, — сказал он, наклонившись к окну, — у которой дочь умерла от рака. Так от горя она решила полностью изменить свою жизнь, начать с чистого листа. Она больше не могла видеть своего мужа, хотя он и любил ее, потому что они вместе страдали, глядя, как уходит их дочь, и всякий раз, когда она смотрела на него… она вновь видела свою маленькую дочь и вспоминала о ее мучениях. Разделенные страдания стали тем рифом, о который разбился корабль их совместной жизни. Поэтому… развод, новый город, новый штат… для нее это был единственный, пусть и драматичный, выход. Но вы справились с горем лучше, миссис Ласситер. Я понимаю, как тяжело дались вам два последних года, но, возможно, вам станет легче, узнав, что некоторых людей, у кого нет такой силы воли, как у вас, жизнь бьет сильнее.
В тот момент для Мег так и осталось загадкой, почему он все это рассказал.
В десять минут двенадцатого, вскрыв три четверти тоннеля, ведущего от амбара к сгоревшему дому, охранники «Биомеха» нашли трех дохлых крыс. Отнесли в амбар и положили рядом с пятью застреленными.
Бен Парнелл снова подошел к грузовику.
— Я подумал, может, вы захотите взглянуть на них… я хочу сказать, на все восемь.
— Взгляну, — кивнула она. — Да. Так мне будет спокойнее.
Мег вылезла из кабины.
— Я тоже хочу посмотреть на них, — сказал мальчик. — Они думали, что поймали нас в западню, а получилось наоборот, — он посмотрел на мать. — Пока мы вместе, мы сможем выбраться из любой переделки, да?
— Будь уверен, — кивнула она.
Парнелл взял уставшего мальчика на руки, чтобы отнести к амбару.
Под холодным ветром Мег сунула руки в карманы пальто. Ей вдруг стало легко. На какие-то мгновения ответственность сняли с ее плеч.
Томми смотрел на мать через плечо Бена.
— Ты и я, мам.
— Будь уверен, — повторила она. И улыбнулась. Почувствовала, что дверь клетки, о существовании которой она лишь догадывалась, открылась, выпустив ее навстречу свободе.
Да, я отсыпался после полбутылки хорошего виски и блондинки по имени Сильвия, которая тоже показала себя с наилучшей стороны. Но никто не может пройти мимо меня незамеченным, в каком бы я ни был состоянии. В нашем деле, если хочешь жить долго, нужно просыпаться от малейшего шороха. Я услышал какой-то шум у изножия кровати, и в следующее мгновение мои пальцы уже сжимали рукоятку «кольта» 38-го калибра, лежащего под подушкой.
Если бы прошлым вечером я не праздновал успешное завершение очередного расследования, то не сдвинул бы жалюзи и не задернул шторы. Но я праздновал, сдвинул, задернул, а потому ничего не мог разглядеть.
Вроде бы услышал шаги в коридоре, ведущем к гостиной, но полной уверенности у меня не было. Я выполз из кровати, оглядываясь. Мрак и никаких незваных гостей. Босиком прошлепал в коридор. И там никого.
Из прихожей вроде бы донесся знакомый звук: штырь сейфового замка выходил из паза в дверной коробке. Дверь открылась, закрылась, кто-то пересек холл, вышел на лестницу… Шаги смолкли.
Я вбежал в гостиную и чуть не выскочил в холл, но вовремя вспомнил, что на мне только трусы. Наш дом не из тех, где замечают, кто во что одет, но мне хочется думать, что я воспитан лучше, чем эти странные люди, которых мне приходится называть соседями.
Включив свет, я увидел, что замок открыт. Поворотом ручки вернул штырь в паз.
Тщательно обыскал квартиру от туалета до стенного шкафа, в котором лежало постельное белье. Не нашел ни бомбу, ни «жучков». Спальню проверил дважды, потому что именно здесь услышал пришельца, но не обнаружил ничего нового.
Сварил кофе. Первый глоток пошел так плохо, что я вылил в раковину пол кружки, гадая, не засорятся ли старые трубы, добавил хорошего бренди. Другое дело. От такого завтрака в голове просветлело да и сил прибавилось.
Вот тут и мелькнула нехорошая мысль. Когда незваный гость уходил, он открыл сейфовый замок. Сие означало, что в квартиру он попал через окно или, войдя через дверь, снова запер ее. Последняя идея показалась мне глупой. Какой дурак будет осложнять себе обратный путь? А вдруг его прихватят за известное место?
Я не поленился проверить все окна. Заперты, как и всегда. Даже зашел в ванную. Шпингалета там нет, только решетка, да и расположено окно на гладкой стене восемью этажами выше улицы.
Несколько раз ударил себя по лбу, словно надеялся, что ума от этого прибавится и я сумею сообразить, что к чему. Умнее не стал, поэтому решил принять душ и идти по жизни дальше.
Должно быть, мне все привиделось и прислышалось. Галлюцинации. Я не страдал тем, что психоаналитики, берущие по две сотни долларов в час, называют посткоитусной депрессией. Хотя, может, именно так она и проявлялась? В конце концов, никто не мог войти в мою квартиру, бесшумно открыв сейфовый замок, потом проникнуть в спальню, взглянуть на меня и уйти. И никто из моих врагов не послал бы киллера, который мог струсить в самый последний момент.
В четыре тридцать я вышел из душа, к пяти сделал зарядку. Потом вновь принял душ, на этот раз холодный, растерся докрасна, причесался и оделся.
В пять тридцать уже сидел в кабинке в «Классном месте», и Дороти, официантка, поставила передо мной стакан виски с водой еще до того, как я успел оглядеться.
— Что будем сегодня есть, Джек? — спросила она.
Голос у нее звенел, как стекло, брошенное в фаянсовую раковину.
Я заказал стейк, яичницу и двойную порцию жареной картошки, закончил вопросом:
— Никто сегодня мной не интересовался, Дори?
Она записала полвопроса, прежде чем до нее дошло, что я уже ничего не заказываю. Дори, судя по разговорам, в свое время выглядела очень даже ничего, но вот умом не отличалась никогда.
— У меня нет. Я спрошу Бенни.
Бенни, бармен, был поумнее Дори. Иногда ему удавалось победить в дебатах морковку.
Не понимаю, почему я предпочитаю болтаться среди тупиц и недоумков. Может, в их компании чувствую себя суперменом. Человеку, который в конце двадцатого века, в эру компьютеров, подслушивающего оборудования, созданного на основе космических технологий, и наркодельцов, готовых убить за пятицентовик родную бабушку, пытается работать частным детективом… черт, ему действительно нужны люди, компания которых греет его самомнение.
Вернувшись, Дори принесла отрицательный ответ от Бенни плюс еду. Я набросился на стейк, думая о незнакомце, который прошел сквозь стену в мою спальню.
Выпив еще два стаканчика виски, я вернулся домой, чтобы еще раз хорошенько все осмотреть.
Уже подошел к двери и доставал ключ, когда этот тип открыл дверь изнутри и вознамерился выйти в холл.
— Стоять, — я нацелил «кольт» в его толстый живот. Втолкнул в гостиную, закрыл дверь, включил свет.
— Что вам нужно? — спросил он.
— Что мне нужно? Послушай, парень, это, между прочим, моя квартира, понятно? Я здесь живу. А вот ты, насколько мне известно, нет.
Если судить по одежде, он шагнул в мою квартиру прямо из богартского фильма, и я, пожалуй, мог бы рассмеяться, если б не был так зол. Огромная шляпа закрывала пол-лица, пальто сшили на сиамских близнецов. Оно доходило до колен, а ниже начинались широченные штанины, из-под которых торчали большие, очень большие, теннисные туфли. Они, конечно же, не соответствовали духу Богарта, так что в наряде незнакомца присутствовал элемент загадочности.
А что касается габаритов, так этот парень напомнил мне актера из тех самых фильмов, Синди Гринстрита.
— Я не хочу причинять вам вреда, — голос был на тысячу регистров пониже, чем у Дори, но в нем все равно слышалось что-то звенящее.
— Это тебя я здесь видел пару часов назад? — спросил я.
Он наклонил голову.
— Я здесь впервые.
— Давай посмотрим, что ты за тип.
Я потянулся за его шляпой. Он попытался ускользнуть от моей руки, а когда выяснилось, что я проворнее, ударил меня в грудь. Шляпу я с его головы сдернул и успел подставить под удар плечо, хотя метил он в сердце.
Заулыбавшись, довольный своей шустростью, я взглянул ему в лицо, и улыбку как смыло.
— Боже мой! — выдохнул я.
— Сам виноват! — Лицо незнакомца перекосилось, большие квадратные зубы нависли над черной нижней губой.
Я попятился к двери. И хотя впервые за много лет пришел в ужас, не собирался выпускать незваного гостя из квартиры, надеясь, что пули тридцать восьмого калибра удержат его на почтительном расстоянии.
— Кто… что ты? — спросил я.
— Первый раз вы спросили правильно. Кто.
— Тогда отвечай.
— Можем мы присесть? Я ужасно устал.
Я разрешил ему сесть, а сам остался стоять, чтобы сохранить свободу маневра. Он отошел к дивану и плюхнулся на него. Словно у него подогнулись ноги. Вот тут я разглядел его как следует. Медведь. Большой и сильный, отнюдь не плюшевый, ростом в шесть футов и четыре дюйма. Широкие плечи, а одежда, должно быть, скрывала мощную грудь и крепкие ноги. Лицо напоминало кусок гранита, над которым некий скульптор попытался поработать ножом для резки масла, скрепкой и тупой отверткой. Глаза, упрятанные под мощные надбровные дуги, челюсть, почище чем у Шварценеггера. И все в шерсти.
Если бы, когда дела шли не очень, я не смотрел по телевизору дневные ток-шоу, на которых выступали мужья, изменяющие женам с тещами, или трансвеститы-дантисты, которых похищали инопланетяне, тогда говорящий медведь потряс бы меня до глубины души. Но нынче даже на улицах встречаешь таких странных типов, что я, в общем-то, особенно и не удивился.
— Выкладывай.
— Меня зовут Бруно.
— И?
— Вы только спросили, кто я.
— Не умничай.
— Тогда вы задали неточный вопрос.
— Чего?
— Спросив, кто я, вы на самом деле хотели получить всю общую информацию, более широкий спектр данных.
— За это я могу прострелить тебе голову.
На его лице отразилось удивление, он заерзал, пружины дивана возмущенно заскрипели.
— За что?
— Говоришь, как гребаный профессор.
Он на мгновение задумался.
— Ладно. Почему нет? Что мне терять? Мне нужен Грэхем Стоун, тот, кто был здесь несколько часов назад. Его разыскивают за совершенные преступления.
— Какие преступления?
— Вы не поймете.
— Неужели я выгляжу так, словно воспитывался в монастыре и не знаю, что такое грех? Едва ли меня можно чем удивить. И как этот Стоун попал сюда? И ты?
Я поднял револьвер, когда он замялся.
— Полагаю, этого не скроешь. Он и я пришли из другой реальности.
— Да? — это слово далось мне с трудом, потому что челюсть у меня отвисла, как у обкуренного фаната на концерте «Грейтфул Дед».
— Из другой реальности. Другой временной линии. Грэхем Стоун прибыл с экви-Земли, одного из миров, множество которых существует параллельно друг другу. Я пришел не из того мира, что Стоун. Вы стали фокусом кроссвременных энергий. Если такое случилось с вами впервые, значит, этот дар в вас только-только проснулся. Кроме того, вы не нанесены на карту… в справочнике о вас нет ни слова. Будь этот дар у вас давно…
Я издал достаточно бессвязных звуков, прежде чем чужак понял, что надо бы замолчать. Потом знаками я попросил его налить мне полстакана шотландского. Выпив, сумел просипеть:
— Объясни мне… какие у меня появились способности. Что-то я не врубился. И давай на «ты».
— Существует возможность путешествий между реальностями. С одной Земли в другую. Через порталы, возникающие вокруг живых существ, которые каким-то образом могут поглощать и выделять кроссвременную энергию плавно, без взрыва.
— Без взрыва?
— Да. Взрыв — это чревато.
— Чревато чем?
— Сильными разрушениями. Так или иначе, ты — один из тех, кто не взрывается.
— Я рад за себя.
— Портал, который ты генерируешь, что-то типа ауры радиусом в двадцать футов, во всех направлениях.
— И что из этого?
— Не во всех реальностях есть существа с такими способностями, а потому многие миры практически закрыты для нас.
Я допил шотландское, и теперь мне хотелось лизать стакан.
— И, значит, есть экви-Земля, где власть захватили разумные медведи? — Я более не валил вину за происходящее со мной на ночь с Сильвией. Ни один психоаналитик не смог бы убедить меня, что это посткоитусная депрессия.
— Не совсем так, — ответил Бруно. — Но в моей реальности вскоре после Второй мировой войны разразилась атомная война. Наука выжила, а вот людей осталось очень мало. Для того чтобы сохранить цивилизацию, людям пришлось стимулировать развитие умственных способностей низших существ, развивать генную инженерию с тем, чтобы она создавала животных с человеческим интеллектуальным уровнем и хваткой.
Он протянул руки, и я увидел, что заканчиваются они короткими, но пальцами. Согнул их, разогнул, улыбнулся во все свои квадратные зубы.
— Если я каким-то образом смогу устроить встречу со Стивеном Спилбергом, мы станем фантастически богатыми.
Он нахмурился.
— Стивеном Спилбергом? Отцом космических путешествий?
— Кем? Нет, кинорежиссером.
— Не в моем мире.
— В твоем мире Спилберг — отец космических путешествий?
— Он также изобрел замороженный йогурт.
— Правда?
— И антигравитационные сапоги, и микроволновый попкорн. Он — богатейший человек в истории нашей реальности.
— Понятно.
— И архитектор мирового правопорядка, — благоговейно добавил Бруно.
Я сел, когда до меня начал доходить смысл его слов.
— Ты хочешь сказать, что какие-то странные люди из тысяч разных миров будут то и дело появляться рядом со мной?
— Это вряд ли, — ответил он. — Во-первых, редко у кого возникает повод посетить твою реальность… да и любую другую тоже. Реальностей так много, что посещения каждой очень редки. Есть, правда, экви-Земли, которые специализируются на туристах из других реальностей. Но твоя Земля очень уж невзрачная и обыденная, если судить по твоей квартире.
Я его шпильку пропустил мимо ушей.
— Но, допустим, я иду по улице, а ты возникаешь рядом. Может подняться переполох, знаешь ли.
— Нет. В первый момент нас никто не видит, даже ты. Мы появляемся в вашем поле зрения постепенно, словно кто-то, видимый краем глаза, поэтому паника исключена.
Я попросил его вновь налить мне шотландского. После третьей порции даже повеселел.
— Ты сказал, что ты — коп.
— Сказал?
— Скорее да, чем нет. Ты сказал, что Стоун разыскивается за какие-то преступления. Если ты не гражданин с повышенным чувством ответственности, то коп.
Он достал из кармана серебристый кружок, каких я никогда не видел, протянул мне. Я прочитал: «Интерреальностная полиция». Он провел большим пальцем по поверхности круга, и слова исчезли, уступив место его фотографии.
— Теперь мне точно пора идти. Грэхем Стоун слишком опасен, чтобы оставлять его на свободе в этой реальности.
Рядом со мной лежал дистанционный пульт управления музыкальным центром. Я его включил, добавил громкости, пока Бруно вставал и надевал шляпу. А как только «Баттлфилд блу бэнд» вдарила на всю катушку, послал пулю в диван, случайно прострелив и его пальто.
Он сел.
Я убрал звук.
— Что ты хочешь? — спросил он. Я не мог не отметить его завидное хладнокровие. Он даже не осмотрел пальто, чтобы понять, как близко от тела прошла пуля.
Я уже принял решение.
— Тебе понадобится помощь. Я знаю этот район. Ты — нет.
— У меня есть приборы.
— Приборы? Ты — не Шерлок Холмс в викторианской Англии, парень. Это Америка девяностых, большой город… таких медведей, как ты, здесь едят на завтрак.
Бруно вроде бы забеспокоился.
— Я не очень хорошо знаком с этой реальностью…
— Поэтому-то я тебе и нужен, — «кольт» по-прежнему смотрел в его сторону.
— Продолжай, — пробурчал медведь. Если бы он добрался до меня, то, несомненно, показал бы, как быстро могут двигаться его здоровенные кулаки.
— Так уж получилось, что я — частный детектив. Мне никогда не нравилась служба в полиции, но я не возражаю против сотрудничества с копами, если мне это выгодно.
Он собрался с ходу отвергнуть мое предложение, потом обдумал его.
— Сколько?
— Скажем, две тысячи на все про все.
— Две тысячи долларов?
— Или две пары спилберговских антигравитационных сапог, если они у тебя есть.
Он покачал головой.
— Переносить высокотехнологичные изделия через границы реальностей запрещено. Возможны серьезные неприятности.
— Например?
— Маленькие девочки в Нью-Джерси вдруг начинают вспыхивать, как факелы.
— Только не надо делать из меня дурака.
— Я серьезно, — а Бруно и вправду выглядел серьезным. — Эффекты непредсказуемы и зачастую очень странные. Вселенная — загадочное место, знаешь ли.
— Я не заметил. Так мы договорились насчет двух тысяч баксов?
— Ты отлично владеешь оружием. Хорошо. Договорились.
Он очень уж легко согласился.
— Пусть будет три тысячи.
Он улыбнулся.
— Как скажешь.
Я сообразил, что деньги для него ничего не значат, во всяком случае, деньги этой реальности. Я мог бы запросить любую сумму. Но вновь повышать ставку уже не стал. Из принципиальных соображений.
— Авансом.
— У тебя есть деньги? — спросил он. — Я должен посмотреть, какие здесь купюры.
— Я вытащил из бумажника две сотни баксов, бросил на кофейный столик, который стоял перед ним.
Он разложил полтинники и двадцатки по столу, достал из кармана некий предмет, напоминающий плоский фотоаппарат. «Сфотографировал» купюры, а мгновением позже из боковой щели вылезли дубликаты. Он протянул их мне, дожидаясь моей реакции.
Купюры ничем не отличались от настоящих.
— Но это подделки, — пожаловался я.
— Конечно. Но с ними тебя никто не поймает. Фальшивомонетчиков ловят, потому что они делают пару тысяч копий с одинаковыми серийными номерами. У тебя будет только по две купюры с каждым номером. Если у тебя еще есть наличные, я их скопирую.
Я выудил загашник, который лежал в тайнике под кухонным шкафом. И через несколько минут получил три тысячи баксов. Убрав все деньги в тайник, за исключением двух сотен, которые вернулись в бумажник, я сказал:
— А теперь пошли за Стоуном.
Сумерки и начавшийся снегопад застали нас в узком проулке в двух милях от моей квартиры. Мы все ближе подбирались к Стоуну.
Бруно то и дело сверялся с серебристым кружком, который служил не только удостоверением личности. Интерреальностный коп одобрительно буркнул, увидев, что кружок стал светло-оранжевым. Объяснил, что прибор реагирует на индивидуальный биоэнергетический сигнал, излучаемый Стоуном, и меняет цвета по мере приближения к беглецу.
— Классная штучка, — заметил я.
— Ее изобрел Спилберг.
Оранжевый цвет все набирал яркость.
— Нагоняем, — удовлетворенно констатировал Бруно. Огляделся. — Давай обследуем этот проулок.
— Не лучшая часть города.
— Опасная?
— Возможно, но не для семифутового медведя с таким напарником, как я.
— Хорошо. — Чуть пригнувшись и наклонив голову, Бруно двинулся в указанном направлении. Я последовал за ним, отворачиваясь от резкого ветра и колючего снега.
Проулок вывел нас на улицу, по обеим сторонам которой тянулись автостоянки, производственные корпуса, склады. Один из складов определенно предназначили к сносу. От него остались стены из шлакоблоков да наполовину провалившаяся крыша. В окнах, темнеющих высоко над тротуаром, стекла давно повыбивали.
Бруно сверился с кружком, посмотрел на склад.
— Здесь, — кружок светился красным.
Мы пересекли мостовую, оставляя черные следы на белом снежном покрывале. С улицы в склад вели два входа: дверь для людей и ворота для грузовиков. Конечно же, закрытые.
— Я могу его вышибить, — я указал на дверной замок.
— Стоун наверху, — Бруно вновь сверился с кружком. — Давай попробуем дверь второго этажа.
Мы поднялись по пожарной лестнице, крепко держась за чертовски холодные железные поручни, потому что ступени обледенели. Дверь на втором этаже выломали, и она висела на одной петле.
Мы вошли, остановились в темноте, прислушались.
Я включил фонарик, когда понял, что Бруно, в отличие от меня, видит в темноте так же хорошо, как и днем. Мы стояли на широкой галерее, которая тянулась по периметру склада над первым этажом.
Слева, в сотне футов от нас, что-то задребезжало, словно там тряхнули мешок с костями. Подойдя, мы увидели деревянную лестницу, которая еще вибрировала после того, как по ней кто-то спустился.
Я перегнулся через ограждение галереи, но Стоуна уже и след простыл. Мы не слышали, как открывалась дверь на первом этаже, поэтому, достав оружие, продолжили поиски на улице. Десять минут спустя мы уже проверили все пустые коробки, все служебные помещения у дальней стены. Стоуна не нашли. Никто не открывал дверь и ворота изнутри.
Такую штуку, которой был вооружен Бруно, я видел впервые, а потому скептически улыбнулся, разглядывая ее. Но напарник заверил меня, что по убойной силе ей нет равных.
— Это «дисней дет хоуз» калибра 780.
— «Дисней»?
— Уолт Дисней. Лучший оружейник в мире.
— Правда?
— У вас таких нет?
— У меня «Смит и Вессон».
— Продавцы гамбургеров?
Я нахмурился.
— Кто?
— Ты знаешь, «Смит и Вессон» — кафе быстрого обслуживания.
Я перестал задавать вопросы. Больно все запутано с этими альтернативными реальностями.
Потом я услышал звуки музыки, которые словно возникали в воздухе вокруг нас, пригляделся и заметил дверь. Мы ее сразу не увидели, потому что выкрашена она была под цвет стен. Я осторожно открыл дверь, заглянул в темные глубины. Звенели гитары, выл синтезатор, грохотали барабаны. Я двинулся вниз по ступеням, Бруно — за мной.
— Откуда музыка? — спросил медведь.
Мне не нравилось горячее дыхание, обжигающее шею, но я не жаловался. Пока он находился сзади, за свою спину я мог не беспокоиться.
— Похоже, в этом здании есть подвал или оно соединено с другим зданием, где они играют.
— Кто?
— Рок-группа.
— Какая группа?
— Откуда мне знать, какая именно?
— Мне нравятся рок-группы.
— Рад за тебя.
— Я люблю танцевать, — признался медведь.
— В цирке? — спросил я.
— Где?
Тут я понял, что едва не оскорбил его. В конце концов, он разумный мутант, интерреальностный коп, а не один из наших медведей. И не его дело танцевать в цирке или ездить по арене на велосипеде.
— Мы приближаемся к источнику музыки, — сообщил мне Бруно, когда мы спустились вниз, — но Стоуна здесь нет.
Серебристый кружок уже не светился алым.
— Идем дальше, — буркнул я, когда мы прибыли в сырой, заваленный рухлядью подвал заброшенного склада. Пахло мочой и тухлым мясом, возможно, в такой питательной среде и мог развиться вирус — могильщик человечества.
Я переходил из одной каменной комнаты в другую, идя на звук гитар, пугая крыс, пауков и еще бог знает кого. Я бы не удивился, встретившись здесь с Джимми Хоффой. Или самим Элвисом… но другим Элвисом ходячим мертвяком с множеством острых зубов, красными глазами и нездоровым интересом к человеческой крови.
В самой сырой, самой вонючей комнате я наткнулся на деревянную дверь. Естественно, запертую.
— Отойди, — попросил я Бруно.
— Что ты собираешься делать?
— Мелкий ремонт, — и выстрелил в замок.
От грохота едва не рухнула крыша подвала.
— Для таких дел у меня есть более удобные инструменты, — заметил Бруно.
— Обойдемся без них, — ответил я.
Я открыл дверь и обнаружил за ней другую. Из стали. Относительно новую. Без ручки или замка с нашей стороны. Две двери предназначались для того, чтобы перекрыть проход из этого здания в соседнее. Особенно во время концерта.
Бруно протиснулся вперед.
— Позволь мне.
Из кармана пальто он выудил четырехдюймовый стержень из зеленого кристалла, потряс, как термометр.
Я услышал, как инструмент начал звенеть, поднимаясь все выше по регистру, пока не вышел за пределы слышимости, в ультразвуковой диапазон, доступный только собакам. Но у меня почему-то завибрировал язык. О чем я сказал Бруно.
— Естественно, — отозвался он и прикоснулся кристаллом к двери. Замки, не один — несколько, разом отщёлкнулись.
Мой язык перестал вибрировать. Бруно сунул «термометр» в карман, а я открыл дверь.
Мы попали в туалет, который в этот момент пустовал. Две кабинки с приоткрытыми дверьми, два писсуара, в которые, возможно, кто-то из обкуренных зрителей иной раз и попадал, грязь, жуткая вонь и заляпанное не пойми чем зеркало, где отражались наши перекошенные гримасами отвращения физиономии.
— Что это за музыка? — прокричал Бруно. Кричать приходилось, потому что мы заметно приблизились к выступающей рок-группе.
— «Металлика».
— Под нее особо не потанцуешь.
— Все зависит от того, сколько тебе лет.
— Я не такой старый.
— Да, но ты — медведь.
Мне нравится «металл». От него у меня прочищается нос, и я чувствую себя бессмертным. Если бы я часто слушал такую музыку, то начал бы есть живых кошек и отстреливать людей, имена которых мне не нравились. Поэтому предпочтение я отдавал джазу и блюзам. Но толика «металл» действовала на меня благотворно, а группа, что играла в этом клубе, была одной из лучших.
— Что теперь? — прокричал Бруно.
— Похоже, это бар или клуб, — ответил я. — Выйдем из сортира и поищем Стоуна.
— Я не могу. Улицы, особенно ночью, где люди находятся на расстоянии и не видят меня, если я сам этого не захочу, это одно. Здесь они меня увидят. Стоун тоже не будет тереться среди них. Он, конечно, больше похож на человека, но все равно у кого-то могут возникнуть подозрения. Он бы никогда не решился удрать в неисследованную реальность. Им двигало отчаяние, потому что я почти настиг его.
— Так что ты предлагаешь?
— Я останусь здесь, в одной из кабинок. Ты проверишь клуб. Если Стоуна здесь нет, мы вернемся на склад, выйдем на улицу тем же путем и попытаемся взять новый след.
— Заставляешь меня отрабатывать деньги, да? — спросил я.
Пока я поправлял галстук перед зеркалом, Бруно ретировался в кабинку и закрыл за собой дверь.
— Святой Боже, — донеслось оттуда.
— Что не так?
— Есть у людей этого мира элементарные понятия о чистоте?
— У некоторых определенно.
— Это отвратительно.
— Попробуй другую кабинку, — посоветовал я.
— Чем они тут занимались? — пробурчал он.
— Я быстро, — пообещал я и покинул вонючий туалет, отправившись на поиски Грэхема Стоуна.
Мне пришлось проталкиваться сквозь толпу, потому что люди стояли плечом к плечу, от стены к стене. Я видел фотографию Грехэма Стоуна на волшебном диске Бруно, поэтому знал, кого искать: рост шесть футов, бледное лицо, черные волосы, кристально-синие глаза, пустые, как у налогового инспектора, тонкие губы — признак жестокости. Я оглядел стоящих поблизости, не нашел подходящего кандидата, двинулся дальше, пробираясь среди пьющих пиво, курящих травку, лапающих своих девушек, лапающих своих юношей, подпрыгивающих под музыку, смотрящих на меня так, словно я собираюсь раздавать им экземпляры журнала «Уочтауэр»[671] и убеждать, что Христос — наш спаситель.
Не так-то легко найти нужное лицо в такой толпе.
Слишком многое отвлекало. Каждые несколько минут огни начинали мерцать, и когда такое происходило, мне приходилось останавливаться и ждать, пока мерцание прекратится. Когда отключались стробоскопы, на стенах и потолке высвечивались отрывки из фильмов ужасов. Однако уже через десять минут, лавируя между танцорами, я заметил Стоуна, пробирающегося к освещенному прямоугольнику двери в дальнем правом углу.
Над дверью горела табличка с надписью «Администрация». Вторая, на двери, предупреждала: «Вход только для персонала». Я переступил порог, словно имел на это полное право, держа руку в кармане куртки, в котором лежал револьвер.
Попал в короткий коридор, увидел несколько закрытых дверей. Постучал в первую, услышал женский голос: «Да?» — открыл, оглядел комнату.
Рыжеволосая балерина в трико занималась перед зеркалом во всю стену. У противоположной стены на стульях сидели с десяток манекенов. Некоторые держали в пластмассовых руках бананы.
Я решил, что делать мне в этой комнате нечего.
— Извините. Ошибся дверью.
Закрыл ее и двинулся к двери напротив.
За ней и обнаружил Грэхема Стоуна. Он стоял у стола, сверлил меня холодным взглядом. Я вошел, прикрыл за собой дверь, вытащил из кармана «Смит и Вессон», чтобы он в должной степени оценил ситуацию.
— Не шевелись, — предупредил я его.
Шевелиться-то он не стал, но и мне не ответил. А вот когда я шагнул к нему, сделал шаг в сторону. Я взвел курок, но на Стоуна мои телодвижения впечатления не произвели. Он наблюдал за мной безо всякого интереса.
Я приблизился еще на шаг, он на тот же шаг отступил от стола. Бруно прямым текстом сказал мне, что брать его живым не обязательно. Более того, медведь предупредил, что проявление мной милосердия будет расценено как приглашение к насилию. Он, конечно, выразился несколько иначе, но смысл от этого не изменился. Вот я и выстрелил Грэхему Стоуну в грудь, потому что не знал, чего мне от него ожидать.
Пуля прошла насквозь, он согнулся пополам, рухнул на пол и сдулся. Не прошло и шести секунд, как Стоун превратился в кучку пепла, формой напоминающую человеческое тело. Я коснулся останков. Ни крови, ни костей. Только пепел.
Посмотрел на «Смит и Вессон». Вроде бы мой револьвер. Не «дисней дет хоуз» калибра 780. Отсюда следовал логичный вывод: я стрелял не в настоящего Грэхема Грина, а во что-то еще, в дубля, полностью имитирующего его внешность да еще движущегося. Не тратя время на раздумья, я вернулся в коридор. Выстрела никто не слышал — музыканты об этом позаботились.
И что теперь?
Я заглянул в две другие комнаты, и в обеих нашел Грэхема Стоуна. В первой комнате он лопнул под моими пальцами, как надувной шарик, как имидж политика, в грязном белье которого покопались репортеры. Со вторым я разделался ударом в пах.
На танцплощадку вернулся в ярости. Как-то привык к тому, что человек, получив пулю в грудь, валится на землю и остается лежать, как мешок с картошкой. Таковы правила игры. Очень мне не понравился трюк, показанный Грэхемом Стоуном.
В туалете я постучал в кабинку Бруно. Он вышел, надвинув шляпу на глаза, подняв воротник. Лицо его по-прежнему кривила гримаса отвращения.
— Если ваши люди не спускают за собой воду, зачем вообще снабжать бачок рычагом для ее спуска?
— Есть проблемы, — и я рассказал ему о трех лишних Грэхемах Стоунах и потребовал объяснений.
— Я не хотел тебе об этом говорить, — он определенно смутился. — Боялся, что этим напугаю тебя.
— Что? Что ты не хотел мне говорить?
Он пожал широченными плечами.
— Видишь ли, Грэхем Стоун — не человек.
Я чуть не рассмеялся.
— Ты тоже.
На его лице отразилась обида, а я почувствовал себя говнюком.
— Во мне есть хоть что-то человеческое. Генетический материал… Но речь сейчас не об этом. Видишь ли, Грэхем Стоун прибыл не из другой реальности. Он — инопланетянин. Из другой звездной системы.
Я отошел к раковине, плеснул в лицо холодной водой. Не помогло.
— Рассказывай.
— Все не могу. Займет слишком много времени. Стоун — инопланетянин. Гуманоид, правда, но если приглядеться, увидишь, что пор на его коже нет. А если внимательно посмотришь на руки, заметишь, что шестой палец он ампутировал, чтобы быть больше похожим на человека.
— Шрам от шестого ампутированного пальца — верный признак инопланетного происхождения, — мой голос сочился сарказмом.
— Да, именно так. Примерно семь месяцев назад целый корабль этих существ залетел в одну из реальностей. Все они были крайне враждебны и вели себя очень странно. Такое ощущение, что мы столкнулись с представителями цивилизации мегаломаньяков. Естественно, всех пришельцев уничтожили, за исключением Грэхема Стоуна. До сих пор ему удавалось от нас уходить.
— Если он инопланетянин, почему у него английские имя и фамилия?
— Он ими воспользовался, когда впервые попытался сойти за землянина. Потом не раз менял. Вероятно, даже инопланетянам хочется, чтобы в них видели британцев, это показатель класса. Так считают в восьмидесяти процентах реальностей. Хотя есть две или три, где высший класс — принадлежность к племенам с островов Тонга.
— И за что инопланетянина приговорили к смерти? — спросил я. — Может, следовало попытаться понять его?
— Такая попытка предпринималась. Однажды утром, когда врачи прибыли в лабораторию для продолжения исследований, они нашли ночную смену мертвой. Паутиноподобные грибы росли из ртов, ноздрей, глаз людей… Идею ты уловил? С тех пор Стоун такого себе не позволял. Но мы не думаем, что он утерял эту способность.
Я вернулся к раковине, взглянул на свое отражение в зеркале. Кто-то вошел, чтобы воспользоваться писсуаром, и Бруно тут же скрылся в кабинке и захлопнул дверь.
— О черт! — простонал он, но незнакомец, похоже, не заметил ничего необычного в медвежьем голосе.
Я три минуты изучал свою физиономию, пока мы вновь не остались одни. Бруно вышел из кабинки. Похоже, на этот раз она произвела на него даже более сильное впечатление.
— Послушай, — я повернулся к нему, — допустим, Стоун находился менее чем в двадцати ярдах от меня, когда я развлекался с его дублями или как там они называются. Он мог перебраться в другую реальность?
— Нет, — мотнул головой Бруно. — Ты — приемник, не трансмиттер. Чтобы соскочить с этой временной линии, ему надо найти человека с талантом, обратным твоему.
— А они есть?
— Я обнаружил в этом городе двоих.
— Мы могли бы следить за ними и ждать его появления.
— Смысла нет, — возразил Бруно. — Стоун с тем же успехом может осесть в этой реальности и подчинить ее себе. Сделать базой для вылазок в другие.
— В чем его сила?
— Я же сказал, он опасен.
— Тогда пошли, — и я повернулся к стальной двери, ведущей в подвал соседнего склада.
— Ты прелесть.
Я посмотрел на него, стараясь уловить издевку на его медвежьем лице, но оно ничего мне не сказало.
— Прелесть? Я — прелесть? Послушай, если один парень говорит другому, что он — прелесть, особенно, если они в сортире…
— То что?
— Неважно, — я начал краснеть.
— И потом, я не парень. Медведь.
— Ты парень-медведь, не так ли?
— Да.
— Вот и заканчивай с «прелестью».
— Я лишь хотел сказать, что за несколько часов ты узнал о существовании параллельных миров, разумного медведя и инопланетянина, и тебя это совершенно не потрясло.
Я разъяснил ему, что к чему.
— Вчера я был в отличном настроении и крепком подпитии. Провел шесть часов в постели с роскошной блондинкой по имени Сильвия. Съел два стейка, полдюжины яиц и гору жареной картошки. Выдавил из себя последнюю каплю стресса, вызванного последним расследованием. Начал жизнь с чистого листа. В таком состоянии я могу воспринять что угодно. И вообще удивить меня трудно, вот и не изумляйся, что тебе это не удалось. Кроме того, на кону стоят три тысячи баксов, не говоря уже о таком пустячке, как профессиональная гордость. Так что пошли отсюда.
Мы миновали стальную дверь, деревянную и вновь очутились в подвале заброшенного склада.
Вернувшись на улицу, обнаружили, что за время нашего отсутствия выпал добрый дюйм снега и буран набрал силу. Снег лип к одежде, хлестал лица. Я ругался, но Бруно молчал, стоически воспринимая превратности погоды.
Миллион лет спустя, в двух миллионах миль от клуба металлистов, ориентируясь по меняющему цвет диску, мы вновь вышли на след инопланетянина. Пятеро подростков лежали в темном проулке, из их ртов, ноздрей, глаз торчали паутинообразные грибы. Полагаю, из задниц тоже.
— Этого я и боялся, — в голосе Бруно слышалось искреннее горе.
— Не переживай, — я наклонился в покойникам. — Это грабители. Уличная банда. Им без разницы, пристрелить твою сестру или съесть пончик. Об этой банде я слышал. Видишь, у каждого на левой руке вытатуирована кобра. Должно быть, они пытались ограбить Стоуна и, как говорится, угодили в яму, которую рыли другому. Так что на этот раз Стоун только сослужил нашему миру добрую службу. Эти подонки больше не будут отнимать деньги у старушек и бить стариков, чтобы завладеть их карманными часами.
— В любом случае мы должны избавиться от тел, — заметил Бруно. — Нельзя допустить, чтобы их нашли. Возникнет много вопросов о причине гибели, а эта реальность еще не готова к восприятию идеи параллельности миров.
Бруно достал свое странное оружие. Передвинул рычажок регулятора на рукоятке и за секунду превратил в пепел пятерых бандитов. Насчет «дисней дет хоуз» он сказал правду: оружие, что надо.
Пока мы поддавали ногами серый порошок, помогая ветру разнести его и смешать со снегом, настроение у меня заметно упало. Я напоминал себе, что цена вопроса — три тысячи баксов. И Сильвия. И хороший виски. И что я потеряю все это, если струшу. Потому что, если частный детектив дает задний ход, его карьера закончена. Или карьера, или жизнь.
После проезда снегоочистительных машин мы могли идти по улице, не борясь с толстым слоем снега под ногами. Диск поначалу чуть светился янтарным цветом, но постепенно приобрел оранжевый оттенок. Увеличилась и яркость. А уж когда на периферии появился красный ободок, мы воспряли духом.
Улицу нам пришлось покинуть, потому что диск повел нас в прибрежный парк, где снег быстро вымочил мне и носки, и низ брючин.
На набережной диск в руке Бруно стал ярко-красным, впервые за вечер, а вскоре мы увидели Грэхема Стоуна. В дальнем конце пирса яхт-клуба. Он как раз перебирался на палубу моторной яхты. Потом бросился к рубке, скрылся внутри. Вспыхнули фонари вдоль бортов яхты, кашлянул и взревел двигатель.
Я помчался к пирсу с револьвером в одной руке, выставив перед собой другую на случай падения: ботинки скользили по снегу.
Позади что-то прокричал Бруно. Я его не расслышал. Крик повторился, потом коп-медведь бросился следом. Чтобы это понять, мне даже не пришлось оглядываться: от его тяжелых шагов тряслась земля.
Когда я добрался до конца пирса, Стоун уже отводил от него яхту. На бегу я прикинул расстояние между пирсом и палубой: примерно двенадцать футов. Прыгнул, приземлился, в кувырке ударился плечом о палубу. На несколько мгновений от боли перед глазами засверкали звезды.
За спиной послышался разъяренный рев, потом что-то тяжелое плюхнулось в воду.
Бруно повторить мой маневр не сумел.
Лежа на палубе, я видел иллюминаторы рубки. Грэхем Стоун с ехидной улыбкой смотрел на меня. Может, он сам, может, один из его надувных дублей. Я поднялся, мотнул головой, отгоняя звезды, посмотрел на правую руку.
Револьвера не было.
Оглянулся на пирс. Бруно не было.
Должно быть, револьвер лежал сейчас на речном дне, зарывшись в ил, и ничем не мог мне помочь.
Стало как-то не по себе. Я пожалел о том, что утром ушел из «Классного места» и встретил Бруно. Вновь покачал головой, отгоняя неприятные мысли, и огляделся в поисках оружия.
Если появляются мысли о том, что хорошо бы вернуть все назад, следующим шагом становится депрессия, потом апатия и, наконец, переход в растительное состояние. Каким бы ужасным ни казался мир, надо двигаться. Не сидеть на месте, не замирать, двигаться.
Я нашел обрезок трубы в ящике для инструментов, привинченном к палубе. При хорошем замахе раскроить им череп не составляло труда. Обрезок трубы придал мне уверенности, и я направился к рубке. Ворвался в нее, низко пригнувшись, выставив перед собой обрезок, но Стоун даже не оглянулся.
Я начал осторожно сближаться с ним, ожидая подвоха. Напоминал себе о пяти юных бандитах, которые не знали, на кого нарвались, а потому дело кончилось тем, что в их ртах, ноздрях и ушах выросли грибы.
Когда расстояние сократилось до пары футов, я взмахнул трубой и резко опустил ее Стоуну на затылок. Труба раскроила голову, шею, грудь, живот и бедра.
Еще один надувной двойник. Дубль сложился, упал, превратился в горсть праха. Черт бы его подрал!
Повернувшись к лобовому стеклу, я увидел, что мы уже наполовину пересекли реку и держим путь к району Уэстшор. Вел яхту автопилот. Мне не удалось перевести управление в ручной режим, хотя я и попытался что-то сделать. Без особой надежды на успех я отправился на поиски Стоуна.
Обнаружил его рядом с ящиком для инструментов, из которого я достал обрезок трубы. Обеими руками Стоун держался за поручень и с вожделением смотрел на приближающийся берег, в который мы не могли не врезаться.
Я подкрался сзади и врезал от души.
По еще одному надувному дублю.
Хотелось бы мне знать, как этому мерзавцу такое удается. Удобно, знаете ли, подставлять под удар двойника, самому оставаясь целым и невредимым.
Две трети пути остались позади, берег приближался. Я знал, что должен найти Стоуна до того, как мы преодолеем последнюю треть. В противном случае он снова сбежит. Да и к тому же, как объяснил мне Бруно, несколько дней пребывания в любой реальности приводили к рассеиванию особого биологического сигнала, свидетельствующего о том, что его обладатель прибыл с другой временной линии, а значит, волшебный диск из арсенала интерреальностного копа скоро должен будет превратиться в бесполезный кругляш.
Я решил, что Стоун прячется под палубой. Потому что и сама палуба, и рубка пустовали. Я нашел люк и лестницу, которые вели к каютам. Двинулся вниз, как и положено хорошему частному детективу: осторожно.
На камбузе нашел еще одного дубля, которого изничтожил молодецким ударом обрезка трубы. Чувствовал себя круглым идиотом, но не собирался пропускать хоть одного… чтобы потом обнаружить, что он и был настоящим и смертельно опасным.
Очередной дубль лежал на нижней койке первой каюты, и я быстренько с ним разделался. Вторая каюта пустовала, не было в ней ни дубля, ни настоящего Грэхема Стоуна.
Оставалась ванная. Дверь в нее закрыли, но не заперли. Я повернул рукоятку, распахнул дверь и нашел-таки его.
Поначалу растерялся. Передо мной стояли настоящий Грэхем Стоун и его дубль, который как раз отделялся от него. Казалось, у меня двоится в глазах, поскольку оба Стоуна частично накладывались друг на друга. Потом настоящий рявкнул и оттолкнул от себя дубля. На его руках выросли коричневые пузыри, оторвались и понеслись на меня — биологические снаряды.
Я отступил назад, взмахнул обрезком трубы, попал по одному. Он лопнул, выплюнув… семена, споры, бог знает что. Мгновенно конец трубы облепили белые нити. И начали распространяться по ней в направлении моих пальцев, так что трубу пришлось бросить. Второй пузырь угодил в дверной косяк. Я увидел, как белые нити укоренялись в дереве и алюминии, чтобы тут же начать распространяться во все стороны, завоевывая все новые и новые территории.
— Стой, где стоишь! — грозно приказал я.
Руки Стоуна вновь поднялись. Я увидел, как формируются пузыри. Кожа словно сползала с его пальцев, коричневела.
Следующий пузырь ударился в стену, и нити потянулись и к потолку, и к полу. В фиберглассовых панелях появились трещины: это дерьмо проедало их, забираясь под обшивку.
Последний пузырь задел рукав моей куртки, выбросив те же самые нити. Никогда раньше, да и после тоже, мне не удавалось так быстро снимать куртку или пиджак, даже если меня ждала сладострастная блондинка. Я едва не выпрыгнул из одежды, но успел до того, как нити добрались до меня. Если и опередил их, то на доли секунды.
Стоун вышел из ванной в коридор, вновь нацелил на меня поднятые руки. Я повернулся и бросился бежать, словно за мной гнался дьявол.
Чуть раньше я говорил, что частному детективу надо менять профессию, если он проявляет трусость. Если он дает задний ход, значит, в этом бизнесе делать ему нечего. Что ж, я по-прежнему готов подписаться под этими словами. И я не струсил. Просто пораскинул мозгами. Те, кто борется и убегает, получает шанс побороться на следующий день. Вот я и убежал. Не след переть на танк со стартовым пистолетом, поскольку ты так и будешь стоять с этим самым пистолетом и смотреть на двенадцатидюймовую дыру, которую проделали в твоем животе.
А кроме того, этот мерзопакостный Стоун играл совсем в другую игру. Он не знал правил. Потому что любой панк дал бы тебе минимальный шанс. Попытался бы добраться до тебя с помощью дубинки, ножа, даже банки с серной кислотой. Но не полез бы с такой дрянью. Стоун не уважал традиций.
Выскочив на палубу, я бросился на нос яхты взглянуть на приближающийся берег. До него оставалось не больше двухсот ярдов. Никогда раньше я так не радовался земле. Рядом со мной очередной пузырь ударился о поручень, белесые нити охватили металл, впились в него, начали с жадностью пожирать. Почему-то мне подумалось, что эти нити более смертоносны, чем те, которые убили малолетних бандитов в темном проулке.
Я кинулся направо, за рубку. А когда выглянул из-за нее, увидел перед собой Стоуна. Глаза его нехорошо светились, руки тянулись ко мне.
Яхта летела к берегу.
Но недостаточно быстро.
Два пузыря пролетели над моей головой, шлепнулись на палубу, белые нити впились в доски. Я чувствовал: еще немного, и эта паутина, тонкая, но крепкая, оплетет всю яхту.
Снизу послышался скрежет рвущегося металла. Яхту дернуло, потом она двинулась дальше. Я понял, что днищем нас протащило по отмели. Но двигатели все-таки сняли яхту с нее.
За первой отмелью оказалась другая, которая окончательно сорвала у яхты дно, и корабль медленно погрузился в воду. Глубина реки в этом месте не превышала четырех футов. Так что палуба осталась выше поверхности.
Я бросился на палубу, перекатился к ограждению, ухватился за поручень, выпрыгнул за борт, ударился челюстью о какое-то затопленное бревно. Рот у меня открылся, я наглотался воды. «Вот, значит, каково тонуть», — подумал я. Закрыл рот, вскочил, зашлепал к берегу, отплевываясь, кашляя, пытаясь не потерять сознание.
Возможно, я не обладаю многими достоинствами, которые ценятся в современном обществе. Скажем, утонченным вкусом и хорошими манерами. Но кое-что за душой у меня есть. К примеру, мужество.
От суши меня отделяли пять шагов, когда пузырь с белыми нитями взорвался передо мной. Два. Потом еще два. Паутина белых змей поднялась, отрезая мне путь к спасению. Я остановился, оглянулся. Грэхем Стоун, инопланетный англофил, тоже покинул полузатопленную яхту. И приближался ко мне.
Я повернулся направо. Два пузыря плюхнулись передо мной.
Налево — еще два.
Никакого уважения к традициям.
Вода доходила мне только до колен, так что я не мог нырнуть и уплыть от этих мерзких нитевидных тварей. И потом, если уж наша встреча не могла не произойти, мне бы хотелось видеть, что они будут со мной вытворять.
Грэхем Стоун приближался. Он больше не стрелял, зная, что я и так в его власти.
Мы были вдвоем на темном берегу. Я мог позвать на помощь, но никто бы не откликнулся.
И вдруг слева послышался яростный рев мотора. Маленький катер мчался к нам, перекрывая все рекорды скорости для суденышек этого класса. Тут же ожила сирена, и из снежной мглы появился Бруно. Он стоял за рулем, а двухместный двенадцатифутовый катер несся быстрее пятидесяти миль в час. Просто летел над водой, оставляя за собой белый бурун. Из-за малой осадки катер без помех миновал обе мели и приближался с каждой секундой.
— Бруно! — закричал я.
Он являл собой классический пример человека, или медведя, идущего в последний бой. Глаза дико вращались, он готовился к самому худшему.
Маленький катер вынесло на берег, днище заскрежетало по песку. Катер протащило футов десять, потом он наткнулся на валун, остановился, а медведя инерцией швырнуло сквозь лобовое стекло, пронесло над носовой частью. Он приземлился на широченную спину.
И вскочил. Его шатало, всего засыпало песком, но он выжил.
Я выпрыгивал из воды и орал:
— Прикончи его, Бруно! Прикончи немедленно!
Белые нити все ближе подбирались ко мне, хотя Грэхем Стоун оставался на месте.
Медведь поднял голову, посмотрел на меня, хотел поправить широкополую шляпу, не нашел, пожал плечами.
— Прикончи его! Прикончи! — вопил я.
Он вытащил свое странное оружие и, пока Стоун пытался разделаться с ним с помощью коричневого пузыря, сжег инопланетянина одним-единственным выстрелом из «дисней дет хоуз» калибра 780. От него осталось несколько частичек золы, которые тут же унес ветер.
— Ты его убил! — радостно орал я, пока Бруно сжигал паутину вокруг меня.
А потом, должно быть, у меня в крови резко снизился уровень сахара, потому что я отключился. В том, что не упал в обморок, я уверен.
Нам пришлось избавиться от яхты. За пятнадцать секунд Бруно обратил ее в пыль, которая осела на дно. Без единого языка пламени. «Пух» — и кормы как не бывало. Та же участь ждала и рубку, и носовую часть. Катер он тоже уничтожил, чтобы не оставлять следов случившегося.
По темному берегу мы прошли с милю, пока не наткнулись на клуб, откуда смогли вызвать такси, и поехали ко мне. Водитель полюбопытствовал, получил ли Бруно первый приз на костюмированном балу за свою маску, но мы ему не ответили.
Дома помылись, съели все стейки из морозилки, все яйца, сыр, в общем, все. Параллельно выпили три бутылки виски, правда, должен признать, львиную долю выпил медведь.
Говорили мы главном образом не о Грэхеме Стоуне. О том, каково быть копом что на службе, что в частном сыске. Говорили о преступниках, с которыми ему приходилось сталкиваться, и выяснилось, что от реальности к реальности они не очень-то и отличаются. Бруно прямо сказал мне, что моя Земля еще недостаточно цивилизованная для приглашения в сообщество реальностей. И почему-то намекнул, что такое, скорее всего, произойдет лишь после того, как мой вид исчезнет с лица земли. Однако я ему понравился. В этом у меня сомнений нет. Странно.
Перед рассветом он сделал себе какой-то укол и мгновенно протрезвел. Мы пожали друг другу руки (во всяком случае, он наклонился и пожал мою) и расстались. Он отправился на поиски трансмиттера, чтобы вернуться в свою реальность. Я заснул.
Больше я Бруно не видел.
Зато появлялись другие странные личности. Более странные, чем преступники этого города. Скажем, Бенни «Страус» Дикелбейкер, Сэм «Плунжер» Салливан или Горбун Хагерти, наемный убийца-калека. Куда более странные, чем Грэхем Стоун или Бруно. Когда-нибудь я вам о них расскажу. А сейчас у меня свидание с рыжеволосой балериной, фигурка у которой — пальчики оближешь. Ее зовут Лоретта, она сказочно танцует. И не только перед пластмассовыми манекенами.
Джонатан, Джессика и я проволокли тело нашего отца сначала через столовую, потом через обставленную по последней моде, в духе Старой Англии, кухню. С трудом протащили через дверь черного хода, потому что папаша не желал гнуться. И дело не в характере или темпераменте, хотя старый пердун, когда хотел, становился очень жестким. Не гнулся он из-за трупного окоченения. Мышцы напряглись, плоть затвердела. Мы пинали его, пока он не продавился посередине и не вывалился в дверной проем. Потом стащили с крыльца и шести ступенек на лужайку.
— Он весит тонну! — пожаловался Джонатан, тяжело дыша и вытирая со лба пот.
— Не тонну, — возразила Джессика. — Меньше двухсот фунтов.
Хотя мы — тройняшки и во многом удивительно похожи, в мелочах мы отличаемся друг от друга. Например, Джессика самая прагматичная, тогда как Джонатан любит преувеличивать, фантазировать, мечтать. Я — где-то посередине между этими крайностями. Прагматичный мечтатель?
— Что теперь? — спросил Джонатан, поморщившись от отвращения и кивнув на лежащий на траве труп.
— Сожжем его, — ответила Джессика, и ее милые губки превратились в узкую карандашную черту. Утренний ветерок подхватил золотистые волосы Джессики, и они заблестели на солнце. День выдался превосходным, а она была самой прекрасной его частью. — Сожжем их всех.
— Не следует ли нам притащить мать и сжечь их вместе? — спросил Джонатан. — Сэкономим силы.
— Если сделать большой погребальный костер, языки пламени могут подняться слишком высоко, — ответила Джессика. — А мы же не хотим, чтобы случайная искра подожгла дом.
— Мы можем выбрать любой дом в этом мире, — Джонатан широко раскинул руки, охватывая курортный городок, штат Массачусетс, Северо-Американский континент, всю планету.
Джессика молча смотрела на него.
— Разве я не прав, Джерри? — обратился Джонатан ко мне. — Разве мы не можем жить, где захотим? Разве не глупо волноваться из-за одного-единственного дома?
— Ты прав, — кивнул я.
— Мне нравится этот дом, — отчеканила Джессика.
Поскольку Джессике нравился этот дом, мы встали в пятнадцати футах от трупа, посмотрели на него, подумали о языках пламени и мгновенно подожгли его. Яркий огонь укутал отца оранжево-красным одеялом. Горел труп хорошо, быстро почернел, раздуваясь, шипя, и, наконец, превратился в пепел.
— Мне кажется, я должен грустить, — вздохнул Джонатан.
Джессика скорчила гримаску.
— Все-таки он был нашим отцом, — не унимался Джонатан.
— Мы — выше дешевой сентиментальности, — Джессика сурово посмотрела на каждого из нас, чтобы убедиться, что мы это понимаем. — Мы — новая раса с новыми эмоциями, новыми подходами.
— Полагаю, что да, — в голосе Джонатана убежденности не слышалось.
— А теперь давайте займемся матерью, — сменила тему Джессика.
Десятилетняя Джессика, на тридцать шесть минут моложе Джонатана, на три — меня, решительностью превосходила нас обоих. И обычно добивалась своего.
Мы вернулись в дом и выволокли мать.
Правительство приставило к нашему дому двенадцать морских пехотинцев и восемь агентов ФБР в штатском. Вроде бы эти люди обеспечивали нашу безопасность, чтобы нам не причинили вреда. На самом деле охраняли нас, превратив дом в тюрьму. Покончив с матерью, мы вытащили на лужайку остальные тела и кремировали их разом.
Джонатан выдохся. Он сидел между двух дымящихся скелетов и вытирал с лица пот и сажу.
— Может, мы совершили большую ошибку?
— Ошибку? — Джессика хищно подобралась.
— Может, нам не следовало убивать их всех?
Джессика топнула ножкой. Золотые кудряшки подпрыгнули.
— Ты — глупец, Джонатан! Ты же знаешь, что они собирались с нами сделать. Когда они поняли, каковы наши возможности и как быстро мы учимся новому, до них дошло, какую мы представляем опасность. Они собирались убить нас.
— Мы могли убить нескольких, — не унимался Джонатан, — чтобы заявить о своей позиции. Неужели не было другого выхода, кроме как убить всех?
Джессика вздохнула.
— Послушай, в сравнении с нами, они были неандертальцами. Мы — новая раса с новыми способностями, новыми эмоциями, новыми подходами. Мы — самые драгоценные дети всех времен и народов… но грубая сила, вспомни, была на их стороне. У нас был только один шанс на спасение — действовать без предупреждения. И мы им воспользовались.
Джонатан оглядел черные участки травы.
— Нам предстоит столько работы! Мы потратили все утро, чтобы избавиться только от этих. А ведь предстоит очистить целый мир!
— Скоро мы научимся левитировать, — ответила Джессика. — Я чувствую, как у меня появляется такая способность. Может, мы даже сможем телепортировать тела из одного места в другое. Тогда все будет проще. И потом, нам нет нужды очищать весь мир… только те его части, которые мы собираемся использовать в ближайшие годы. А в других погода и крысы все за нас сделают.
— Полагаю, ты права, — признал Джонатан.
Но я знал, что сомнения у него остались, и, пожалуй, разделял их. Естественно, мы втроем стояли на более высокой ступени эволюции, чем остальное человечество. Мы могли читать мысли, предсказывать будущее, воздействовать психической энергией на физические объекты. К примеру, зажигать огонь. Джонатан мог контролировать небольшие потоки воды. И вовсю этим пользовался, если мне, к примеру, хотелось справить малую нужду. Пусть он и принадлежал к новой расе, ему почему-то очень нравились обычные детские выходки. Джессика точно предсказывала погоду. Я на удивление хорошо ладил с животными. Собаки, кошки сбегались ко мне, птички садились на плечо. И, разумеется, мы могли оборвать жизнь любого растения или животного, лишь подумав о смерти. Как подумали о смерти всего человечества. Возможно, с учетом теории Дарвина, мы и родились с тем, чтобы уничтожить этих неандертальцев по достижении нами определенного уровня развития. Достигли и уничтожили. Но я не мог избавиться от сомнений. Чувствовал, что нам придется ответить за уничтожение существовавшей до нас цивилизации.
— Негоже так думать, — твердо заявила Джессика. Разумеется, она читала мои мысли. Телепатическими способностями она превосходила и меня, и Джонатана. — Их смерть ничего не значит. Мы не можем позволить себе угрызения совести. Мы — новая раса с новыми эмоциями, новыми надеждами, мечтами и нормами жизни.
— Конечно, — кивнул я. — Ты права.
В среду мы пошли на пляж и сожгли тела отдыхающих. Мы все любили море и никак не могли обойтись без полоски чистого песка. А купаться и загорать в окружении разлагающихся тел — удовольствие маленькое.
Когда мы с этим покончили, Джонатан и я совсем вымотались. Но Джессика хотела перепихнуться.
— Дети нашего возраста вроде бы на такое не способны, — пробурчал Джонатан.
— Но мы способны, — настаивала Джессика. — И должны реализовывать наши способности. Я этого хочу. Сейчас.
Так что мы перепихнулись. Джонатан и она. Потом я и она. Она хотела еще, но мы уже не могли.
Джессика вытянулась на песке. Детское стройное тельце, белое на белом песке.
— Мы подождем, — сказала она.
— Чего? — спросил Джонатан.
— Пока вы оба снова сможете.
Через четыре недели после конца света Джонатан и я вдвоем лежали на пляже, нежась в лучах солнца. Какое-то время он молчал, словно боялся заговорить.
Наконец, решился:
— Как ты думаешь, это нормально для девочки ее возраста всегда… этого хотеть? Даже если она принадлежит к новой расе?
— Нет.
— Она словно… помешалась на этом.
— Да.
— Чего-то она добивается, только мы не знаем, чего именно.
Он, конечно же, говорил дело. Я тоже это чувствовал.
— Беда, — выдохнул он.
— Возможно.
— Грядет беда.
— Возможно. Но какая может быть беда после конца света?
Через два месяца после конца света и сожжения наших родителей, когда нам с Джонатаном дом основательно наскучил и мы уже подумывали над тем, чтобы познакомиться с более экзотическими частями этого мира, Джессика сообщала нам сенсационную новость:
— Нам придется задержаться еще на несколько месяцев. Я беременна.
Мы почувствовали присутствие четвертого разумного существа на ее пятом месяце беременности. Все проснулись глубокой ночью в поту, с тошнотой, зная, что мы не одни.
— Это младенец, — озвучил наши мысли Джонатан. — Мальчик.
— Да, — я поморщился от психического воздействия нового существа. — И хотя он внутри тебя, Джессика, он все знает. Еще не родился, а уже все знает.
Джессика согнулась пополам от боли. Захныкала.
— У младенца будут такие же способности, как и у нас, — настаивала Джессика. — Не надо ждать от него ничего сверхъестественного. Я больше не желаю слушать эти глупости, Джонатан.
Сама ребенок, она раздулась от ребенка, сидящего у нее в животе. И с каждым днем ее раздувало все сильнее.
— Откуда ты знаешь, что у него нет сверхъестественных способностей? — спросил Джонатан. — Никто из нас не может читать его мыслей. Никто из нас не может…
— Новые виды не появляются столь быстро.
— А как же мы?
— Кроме того, он нам не угроза… он произошел от нас. — Вероятно, она думала, что эта истина — доказательство ложности гипотезы Джонатана.
— Мы произошли от наших родителей, — напомнил ей Джонатан. — И где они? Допустим, мы не новая раса? Допустим, мы — короткий, промежуточный этап… куколка между гусеницей и бабочкой. Может, младенец…
— Нам нечего бояться младенца, — твердила Джессика, поглаживая живот обеими руками. — Даже если все, что ты говоришь, правда, мы ему нужны. Для репродукции.
— Ему нужна ты, — возразил Джонатан. — Мы ему не нужны.
Я сидел и слушал этот спор, не зная, что и думать. По правде говоря, я находил все это забавным, пусть и пугающим. Я постарался показать им иронию ситуации.
— Может, мы все ошибаемся. Может, этот младенец — мессия, о котором писал Йетс в своей поэме, чудовище, которое крадется к Вифлеему, чтобы родиться.
Оба не нашли мое предположение забавным.
— Я всегда терпеть не мог Йетса, — ответил Джонатан.
— Да, — кивнула Джессика, — очень уж он мрачный. И потом, мы выше суеверий. Мы — новая раса с новыми эмоциями, новыми мечтами, надеждами и нормами.
— Он — серьезная угроза, Джерри, — Джонатан повернулся ко мне. — Тут не до шуток.
И они с Джессикой начали орать друг на друга, совсем как папа и мама, когда в семейном бюджете появлялись прорехи. Словно ничего не поменялось.
Младенец будил нас каждую ночь, должно быть, ему нравилось нарушать наш покой. Однажды, на седьмом месяце беременности Джессики, уже перед рассветом, мы проснулись от молний психической энергии, вылетевших из ее раздутого чрева.
— Думаю, я ошибся, — сказал Джонатан.
— В чем? — спросил я, едва различая его силуэт в темноте спальни.
— Это девочка, не мальчик.
Я попытался увидеть младенца в животе Джессики. Он этому успешно сопротивлялся, как обычно противостоял аналогичным попыткам Джонатана и Джессики. Но вроде бы я видел мальчика, а не девочку. О чем и сказал.
Джессика сидела на кровати спиной к изголовью, держась руками за перекатывающийся под ними живот.
— Вы оба ошибаетесь. Я думаю, это мальчик и девочка. А может, не первый и не вторая.
Джонатан включил настольную лампу и посмотрел на сестру.
— Что ты хочешь этим сказать?
Она скривилась, потому что младенец сильно ударил ее изнутри.
— Я нахожусь с ним в более тесном контакте. Я его чувствую. Он не такой, как мы.
— Тогда я был прав, — сказал Джонатан.
Джессика промолчала.
— Если он двуполый или бесполый, ему не нужен никто из нас, — продолжил Джонатан.
Он выключил свет. Ничего другого не оставалось.
— Может, мы сможем его убить, — предположил я.
— Не сможем, — ответила Джессика. — Он слишком могущественный.
— Господи! — воскликнул Джонатан. — Мы даже не можем читать его мысли! Если он нам этого не позволяет, то, конечно же, сможет защитить себя. Господи!
— Не произноси этого слова, Джонатан, — осадила брата Джессика. — Оно нас недостойно. Мы выше старых суеверий. Мы трое — новая раса. У нас новые эмоции, новая вера, новые нормы.
— Еще на месяц или около того, — добавил я.
Артерии света пульсировали в черном небе. В этих стробоскопных вспышках миллионы холодных капелек замирали на мгновение, прежде чем продолжить падение. В поблескивающей влагой улице отражался небесный огонь, и от этого казалось, что она вымощена осколками зеркал. Потом небо гасло и возобновлялся дождь. А под ногами чернел тротуар. И вновь ночь обступала со всех сторон.
Сцепив зубы, стараясь игнорировать боль в правом боку, вглядываясь во мрак, детектив Френк Шоу обеими руками сжимал рукоятку револьвера «Смит и Вессон чифс спейшл» 38-го калибра. Уловив впереди движение, Шоу глубоко вдохнул и дважды выстрелил.
Карл Скэгг лишь в самое последнее мгновение успел завернуть за угол ближайшего склада и остаться в живых. Первая пуля пробила воздух в том месте, где он только что был, вторая чиркнула по углу здания.
Неустанная барабанная дробь, которую выбивал дождь по металлическим крышам складов и мостовой, вкупе с громовыми раскатами, заглушили выстрелы. Даже если бы сотрудники частных охранных бюро сейчас и несли вахту, они бы ничего не услышали, так что на их помощь Френку рассчитывать не приходилось.
А помощь ему не помешала бы. Скэгг, убийца, совершивший по меньшей мере двадцать два преступления, был невероятно силен и опасен, и, уж конечно, копу не следовало и пытаться справиться с ним в одиночку.
Френк подумал о том, чтобы вернуться к патрульной машине и вызвать подмогу, но он знал, что Скэгг успеет покинуть этот район до того, как полиция выставит оцепление. Ни один коп не стал бы отказываться от преследования преступника только из соображений собственной безопасности… и уж конечно, не Френк Шоу.
Угол, за который нырнул Скэгг, Френк обогнул по широкой дуге на случай, что тот поджидал его там. Но преступник уже покинул залитый водой проезд между двумя огромными складскими зданиями.
В отличие от фасада склада, где бетонные пандусы вели к широченным сдвижным воротам, боковая была ровной и глухой. Лишь в двухстах футах, под лампой, забранной в решетчатый колпак, виднелась металлическая дверь.
Морщась от боли в боку, Шоу поспешил к ней. Удивился, увидев, что ручка оторвана, а замок выбит, словно Скэгг шуровал ломом или кувалдой. Он нашел этот инструмент около складской стены и воспользовался им, чтобы войти. Из поля зрения Шоу преступник выпал лишь на несколько секунд, максимум на полминуты, этого времени определенно не хватило бы на то, чтобы взломать стальную дверь.
И почему не сработала охранная сигнализация? Склад наверняка ею оборудован. Скэгг же определенно ее не отключал, просто вломился в дверь.
Вымокнув до нитки, Френк дрожал всем телом, прижавшись спиной к холодной стене у двери. Сжав зубы, усилием воли унял дрожь, прислушался. Но уловил только шум дождя. Барабанную дробь капель по крышам и стенам, шипение воды на мостовой, ее журчание в сливных канавах.
Завывания ветра.
Френк откинул барабан револьвера, вставил патроны в два пустых гнезда, вернул барабан на место, подготовившись к предстоящей схватке.
Правый бок болел. Несколькими минутами раньше Скэгг застал Френка врасплох, выступив из темноты с обрезком трубы, который подобрал на соседней стройплощадке. Замахнулся, как заправский бэттер, и врезал Френку по правому боку. И теперь при каждом вздохе там вроде бы терлись друг о друга кусочки костей. Скорее всего, ребро или два окажутся сломаны. А может, и нет. Детектив Шоу промок, замерз, устал.
Но такая жизнь ему нравилась.
Сотрудники отдела расследования убийств прозвали Френка Крепким Орешком. Точно так же звали его сослуживцы в тренировочном лагере морских пехотинцев более двадцати пяти лет назад, потому что он выдерживал любые нагрузки, держался стойко и не «трескался», то есть не давал слабину. Прозвище последовало за ним, когда он демобилизовался из армии и поступил на службу в управление полиции Лос-Анджелеса. Он не прилагал особых усилий для того, чтобы его так называли, но прозвище это очень уж точно характеризовало Френка.
Он был высок ростом, широк в плечах, с узкими талией и бедрами. Одного вида огромных кулаков зачастую хватало, чтобы утихомирить самых буйных. Широкое лицо Френка, казалось, высекли из гранита, и на это пришлось положить немало усилий, потому что резцы ломались и тупились, а бить по ним приходилось со всего размаха.
Коллеги по отделу расследования убийств ПУЛА иногда говорили, что лицо Френка может быть только суровым и очень суровым.
Его светло-синие глаза, чистые, как дождевая вода, смотрели на мир с ледяной подозрительностью. Глубоко задумавшись, он мог долго сидеть или стоять, не шевелясь, но острота и внимательность его взгляда, резко контрастирующие с неподвижностью тела, создавали впечатление, будто он выглядывает из скорлупы.
И скорлупа эта, как утверждали его друзья, была чрезвычайно крепкая. Но о скорлупе речь шла лишь в первой половине характеристики, которую они давали Френку.
Перезарядив револьвер, Шоу встал перед дверью. Пинком распахнул ее. Пригнувшись, наклонив голову, держа револьвер перед собой, быстро вошел, посмотрел налево, направо, ожидая, что Скэгг бросится на него с ломом, кувалдой или с другим тяжелым предметом, который помог негодяю проникнуть в здание.
Слева от Френка высился двадцатифутовый металлический стеллаж, на полках которого стояли тысячи маленьких коробок. Справа большие деревянные ящики громоздились рядами, образуя стены высотой в тридцать футов, которые уходили в глубь склада, образуя между собой проходы, достаточно широкие для проезда погрузчиков.
Флюоресцентные лампы, закрепленные на пятидесятифутовом потолке, на ночь отключили. Горели лишь несколько тусклых ламп аварийного освещения, каждая под коническим жестяным абажуром, отчего большая часть склада пряталась в густой тени.
Френк двинулся вперед, бесшумно и осторожно. Намокшие ботинки чуть хлюпали, но этот звук растворялся в барабанной дроби, которую выбивал дождь по металлической крыше. Оставляя за собой мокрый след — вода капала с одежды, лба, подбородка, ствола револьвера, — детектив перемещался от одного ряда ящиков к другому, заглядывая в каждый проход.
Скэгга он увидел в конце третьего по счету, в ста пятидесяти футах от себя, наполовину в тени, наполовину освещенного тусклой лампой. Бандит явно хотел удостовериться, что Френк последовал за ним. Убедившись же, что его заметили, сорвался с места и исчез за углом.
Пять минут они играли в прятки, скользя меж коробок и ящиков. Три раза Скэгг позволял Френку увидеть его, но расстояние между ними не сокращалось.
«Ему это тоже нравится», — подумал Френк.
Мысль эта его разозлила.
Высоко, под самым потолком, стены склада прорезали узкие окна, которые днем помогали освещать помещение. Теперь же они давали знать о своем существовании только при вспышках молний. Отблески этих вспышек не добавляли освещенности, но иногда заставляли плясать тени, и дважды Френк едва не выстрелил в безвредных призраков.
Крадясь вдоль проходов, вглядываясь в темноту, Френк вдруг услышал резкий скрежет. Сразу понял, что сие означает: ящик двигали по ящику.
Он поднял голову. В сумраке под потолком ящик размером с софу — он видел только его черный силуэт — балансировал на самом краю. Потом сорвался и полетел вниз.
Френк прыгнул вперед, ударился плечом о бетонный пол, откатился в сторону в тот самый момент, когда ящик взорвался, ударившись о бетон в том самом месте, где только что стоял детектив. Шоу укрыл лицо от щепок, летящих, как шрапнель. В ящике лежали хромированные краны и душевые головки. Они запрыгали по полу, пара штук больно ударили Френка по бедру и спине.
Горячие слезы боли брызнули из глаз, правый бок обожгло как огнем. Ребра, которым и так досталось, протестовали против столь резких телодвижений. Сверху раздался крик Скэгга, в котором слышались ярость, торжество и, безусловно, безумие.
Шестым чувством Френк заметил второй летящий на него ящик. Откатился к самой стене, на которой стоял Скэгг. Ящик с грохотом разбился об пол, аккурат там, где только что лежал детектив.
— Ты жив? — крикнул с верхотуры Скэгг.
Френк не ответил.
— Да, ты, должно быть, затаился внизу, потому что я не слышал твоего предсмертного вопля. Ты у нас шустрик, не так ли?
И вновь сверху донесся смех. Какой-то холодный, металлический. Одним словом, нечеловеческий. По телу Френка Шоу пробежала дрожь.
Неожиданность Френк всегда полагал лучшей стратегией. Ведя преследование, он старался провести маневр, который преступник не мог предугадать. Вот и теперь, воспользовавшись шумом дождя, барабанящего по крыше, он поднялся, сунул револьвер в кобуру, смахнул с глаз слезы боли и начал карабкаться по стене из ящиков.
— Не прячься в тенях, как крыса, — кричал Скэгг. — Выходи и попытайся застрелить меня. У тебя есть револьвер. У меня — нет. Твои пули против того, что я смогу бросить в тебя. У тебя все шансы на победу, трусливый коп!
Преодолев двадцать футов из тридцати по стене из деревянных ящиков, хватаясь пальцами за малейшие ниши, ставя ноги на крошечные выступы, Френк прервал подъем. Боль в правом боку сжималась, как лассо, и угрожала сдернуть его вниз, с высоты почти что двух этажей. Он застыл, крепко зажмурился, приказывая боли уйти.
— Эй, говнюк! — кричал Скэгг.
«Да?»
— Ты знаешь, кто я?
«Психопат, патологический убийца, кто же еще?»
— Я тот, кого одна из газет назвала Ночным потрошителем.
«Да знаю я, знаю, слюнявый дегенерат».
— Весь этот чертов город теперь не спит по ночам, тревожась из-за меня, гадая, где я! — кричал Скэгг.
«Не весь. Лично у меня сон из-за тебя не пропадал».
Наконец, жгущая, резкая боль в боку отпустила. Не исчезла полностью, но заметно ослабла.
Среди друзей в морской пехоте и полиции у Френка была репутация человека, который мог держаться и побеждать, несмотря на раны, которые любого другого вывели бы из строя. Во Вьетнаме дважды раненный пулеметными пулями в левое плечо и левый бок, чуть повыше печени, он тем не менее продолжил атаку и уничтожил пулеметчика гранатой. А потом, несмотря на хлещущую из ран кровь, здоровой рукой три сотни ярдов тащил еще более тяжело раненного друга до укрытия, где их не могли достать вьетконговские снайперы. Там их нашел и подобрал спасательный вертолет. Когда санитары поднимали Френка на борт, он сказал: «Война — это ад, все так, но на ней также чертовски интересно!»
Друзья говорили, что он сделан из железа, крепок, как скала. Но это только часть того, что говорили о нем.
Наверху Карл Скэгг шел по стене из ящиков. Френк находился уже достаточно близко, чтобы, несмотря на шум дождя, слышать его тяжелые шаги.
А если бы и не слышал, узнал о его приближении по вибрации ящиков, — два ряда которых и составляли стену, — к счастью, недостаточно сильной для того, чтобы сбросить Френка вниз.
Шоу продолжил подъем, осторожно шаря руками в темноте в поисках выступов и впадин. В пальцы впились еще несколько заноз, но на такие мелочи он внимания не обращал.
Продвинувшись по стене, Скэгг вновь крикнул в темноту, где, по его разумению, прятался Френк: «Эй, трусохвост!»
«Ты мне?»
— У меня есть кое-что для тебя, трусохвост!
«Я не знал, что мы хотели обменяться сувенирами».
— Я припас для тебя кое-что остренькое.
«Я бы предпочел телевизор».
— То самое, чем я радовал других.
«Забудем о телевизоре. Согласен на флакон хорошего одеколона».
— Иди сюда и я выпущу тебе кишки, трусохвост!
«Я иду, иду».
Френк добрался до верха, поднял голову, посмотрел налево, направо, увидел Скэгга в тридцати футах от себя. Убийца стоял к нему спиной и всматривался вниз, в темноту прохода.
— Эй, коп, посмотри на меня, я стою под лампой. Ты без труда сможешь в меня попасть. Тебе лишь надо выйти из-под стены и поднять револьвер. В чем дело? Или у тебя даже на это не хватает смелости, жалкий трусишка?
Френк ждал громового раската. И когда дождался, выполз на ящик, потом поднялся. Здесь, под самой крышей, дождь барабанил куда громче, так что на таком звуковом фоне Скэгг не мог услышать шума, вызванного движениями Шоу.
— Эй, внизу! Ты знаешь, кто я, коп?
«Ты повторяешься, парень. Скучно с тобой, знаешь ли, скучно».
— Я — главный приз, трофей, о котором коп может только мечтать!
«Да, твоя голова прекрасно смотрелась бы на стене моего кабинета».
— Ты сразу станешь знаменитым, если убьешь меня, получишь повышение по службе и медаль, трусохвост.
Лампы висели в десяти футах над головой. Скэгг и впрямь остановился прямо под одной из них, играя спектакль для одного зрителя, который, как он полагал, находится внизу.
Вынимая револьвер, Френк шагнул из полумрака в круг света.
— Если ты не хочешь прийти ко мне, трусохвост, я приду к тебе.
— И кого ты зовешь трусохвостом? — осведомился Френк.
В изумлении Скэгг резко развернулся к нему лицом и чуть не свалился вниз. Но удержал равновесие, взмахнув руками.
— Руки в стороны, становись на колени, потом ложись на живот, — приказал Френк. Револьвер он держал обеими руками.
Карл Скэгг ничем не напоминал маньяка-убийцу, каким представляют его себе большинство людей: ни тяжелых бровей, ни челюсти кирпичом, ни тупого взгляда. Наоборот, был красавчиком. Каких снимают в кино. С мужественным, но при этом чувственным лицом. И глаза отнюдь не змеи или скорпиона. Карие, чистые, располагающие.
— На живот, — повторил Френк.
Скэгг не двинулся. Но улыбнулся. Улыбка не пошла его лицу на пользу: не было в ней обаяния кинозвезды. Такая улыбка более всего подходила крокодилу.
Габаритами Скэгг, пожалуй, превосходил Френка. Рост никак не меньше шести футов и пяти дюймов, фигура тяжелоатлета. Несмотря на холодную ноябрьскую ночь, на нем были лишь кроссовки, джинсы и рубашка. Тонкая мокрая ткань облегала рельефные мышцы.
— И как же ты собираешься спустить меня вниз, коп? Или ты думаешь, что я позволю тебе надеть на меня наручники и буду спокойно лежать, дожидаясь, пока ты сбегаешь за подмогой? Не выйдет, свиное рыло.
— Слушай внимательно и можешь мне поверить: не подчинишься приказу, убью без малейшего колебания.
— Да? Ты и моргнуть не успеешь, как я отниму у тебя револьвер. А потом оторву голову и засуну в твою же задницу.
— Неужто ты не можешь обойтись без таких вульгарностей? — с нескрываемым отвращением спросил Френк.
Улыбнувшись еще шире, Скэгг шагнул к нему.
Френк выстрелил маньяку в грудь.
Грохот выстрела эхом отразился от металлической крыши и стен, Скэгга отбросило назад и в сторону. Крича, он свалился с ящиков и полетел вниз, в проход. Глухой удар оборвал крик.
От резкого движения Скэгга стена из ящиков опасно закачалась. Френк опустился на четвереньки.
Ожидая, пока ящики успокоятся, думал о том, сколько теперь придется заполнять бумаг, сколько писать объяснительных записок, чтобы задобрить тех, кто уверен, что каждая жертва полиции невинна, как мать Тереза. К тому же было жаль, что убийца оказался не таким уж умным, не сумел продлить игру в кошки-мышки. Слишком уж быстро наступила развязка. Удовольствие, которое Френк получил от охоты, не компенсировало и половины тех усилий, которые предстояло затратить на бумагомарание.
Ящики замерли, Френк вновь поднялся. Подошел к краю стены, к тому месту, откуда маньяк свалился вниз. Посмотрел в проход. Свет лампы словно посеребрил бетонный пол.
Но Скэгга там не было.
В окнах под потолком засверкали молнии. Тень Френка заметалась, как безумная, словно жила собственной жизнью.
Громыхнул гром, дождь с новой силой обрушился на крышу.
Френк покачал головой, прищурился, всматриваясь в проход.
Скэгга там не было.
Осторожно спустившись вниз, Френк Шоу посмотрел налево, направо. В проходе он был один. Присел на корточки. Скэгг оставил на полу никак не меньше литра крови, такой свежей, что часть еще не успела впитаться в пористый бетон и растеклась по нему маленькими лужицами.
Ни один человек, грудь которого пробила пуля 38-го калибра, не мог запросто подняться и уйти. Ни один человек не мог подняться и уйти, упав с высоты трех этажей на бетонный пол.
Однако именно это и проделал Скэгг.
Кровяной след указывал, куда ушел убийца. С револьвером в руке Френк добрался до перекрестка, свернул в другой проход, прошел сто пятьдесят футов, где в тени, где под светом ламп. И там след резко оборвался. Словно кровь перестала течь из раны.
Френк поднял голову, посмотрел на деревянные ящики. Но Скэгг не забирался ни на одну из стен. Не обнаружил Френк ни ниш, ни зазоров между ящиками, где убийца мог бы укрыться.
Тяжело раненный, спеша ускользнуть от преследователя, Скэгг, однако, сумел перевязать раны, более того, перевязал их на бегу. Но чем? Разорвал рубашку?
Черт побери, Скэгг получил смертельное ранение в грудь. Френк видел, как пуля рвала его плоть, видел, как Скэгга отбросило назад, видел кровь. Ему раздробило грудную клетку, осколки кости проткнули жизненно важные органы. Перерезали артерии и вены. Пуля пробила сердце. Повязки не могли остановить такие кровотечения, не могли заставить ритмично сокращаться разодранную в клочья сердечную мышцу.
Шоу вслушался в ночь.
Дождь, ветер, гром. В остальном — тишина.
«Мертвецы не истекают кровью», — подумал Френк.
Может, поэтому кровавый след и оборвался? Скэгг — таки умер. Но, если и умер, смерть его не остановила. Он продолжил путь.
«И кого я тогда преследую? Мертвеца, который не хочет остановиться?»
Большинство полицейских рассмеялись бы при этой мысли. Или рассердились. Но не Френк. Он был Крепким Орешком, но сие не подразумевало отсутствие гибкости ума. Он искренне верил в бесконечную сложность вселенной, в которой могло встретиться всякое.
Ходячий мертвец? Маловероятно. Но, если такое случилось, значит, ситуация неординарная. Завораживающая. Требующая серьезного осмысления.
Склад был большой, но, разумеется, не бесконечный. Однако в сумраке аварийных ламп он, казалось, увеличивался в размерах, каждая его часть необъяснимым образом растягивалась в новом измерении, не видимом с улицы.
Френк искал Скэгга в проходах между стен, образованных деревянными ящиками, в проходах между металлических стеллажей, на полках которых стояли картонные коробки. То и дело останавливался, подозревая, что Скэгг нашел пустой ящик или коробку и спрятался внутри, но не смог обнаружить гроба, в который улегся ходячий мертвяк.
Дважды Френк устраивал себе передышки, чтобы успокоить пульсирующую боль в боку. В остальное время, заинтригованный загадкой исчезновения Скэгга, он почти забывал о том, что ему крепко досталось обрезком трубы. Крепким Орешком Шоу прозвали в том числе и за уникальную способность блокировать боль. Близкий друг из отдела расследования убийств как-то сказал, что болевой порог у Крепкого Орешка Шоу где-то между болевыми порогами носорога и деревянного столба. Но иногда Френк только приветствовал боль. Потому что она обостряла чувства и держала в тонусе, напоминая о том, сколь дорога жизнь. Френк не был мазохистом, но знал, что боль — важная часть человеческого бытия.
Прошло уже пятнадцать минут после того, как Шоу застрелил Скэгга, а найти его самого или его труп все не удавалось. Тем не менее Френк не сомневался, что убийца по-прежнему на складе. Живой или мертвый, он не растворился в дождливой ночи. Убежденность базировалась не на логике, а на никогда не подводившей Френка интуиции, наличие которой отличало великих копов от хороших.
Мгновениями позже интуиция в очередной раз доказала свою «профпригодность». Френк осматривал угол склада, где стояли погрузчики и с десяток электрокаров. Благодаря многочисленным шлангам гидравлической системы, погрузчики чем-то напоминали огромных насекомых, силуэты которых выхватывались из темноты тусклыми лампами аварийного освещения.
Френк как раз шел между двумя погрузчиками, когда за спиной раздался голос Карла Скэгга:
— Уж не меня ли ты ищешь?
Френк обернулся, поднял револьвер.
Скэгг стоял в двенадцати ярдах.
От раны на груди не осталось и следа.
— Видишь меня?
И падение с высоты трехэтажного дома не привело ни к переломам костей, ни к разрывам мышц. На синей рубашке темнели пятна крови, но ран, из которых могла вытечь эта кровь, не было.
— Видишь меня?
— Я тебя вижу, — спокойно ответил Френк.
Скэгг ухмыльнулся.
— И знаешь, что ты видишь?
— Кусок дерьма.
— Может твой жалкий мозг осознать, кто я такой?
— Конечно. Хрен моржовый.
— Тебе не удастся меня оскорбить.
— Я могу попытаться.
— Твои жалкие потуги меня не интересуют.
— Уж извини, если наскучил тебе.
— Ты слишком назойлив.
— А ты — псих.
Вновь улыбка Скэгга напомнила Френку о крокодилах.
— Я слишком превосхожу тебя и тебе подобных по уровню развития, поэтому тебе не дано судить меня.
— Тогда уж извини за смелость, великий господин.
Улыбка Скэгга перешла в злобную гримасу, глаза округлились. Из карих, человеческих, они превратились в глаза голодной, безжалостной рептилии, и Френк почувствовал себя полевой мышкой, зачарованной гипнотическим взглядом черной змеи.
Скэгг шагнул вперед.
Френк отступил на шаг.
— Таких, как ты, можно использовать только для одного: вы мне интересны, как дичь.
— Рад слышать, что хоть чем-то мы тебе интересны.
Скэгг сделал еще один шаг, тень от толстого шланга рассекла его лицо.
Френк отступил на тот же шаг.
— Ты и тебе подобные рождаетесь, чтобы умирать.
Ход мыслей преступников-безумцев интересовал Френка ничуть не меньше, чем хирурга интересует характер раковых опухолей, которые он вырезает из тел пациентов.
— Мне подобные? Это ты о ком?
— О людях.
— Ага.
— О людях, — повторил Скэгг с такой интонацией, словно не мог найти более грязного ругательства.
— А ты — не человек. Так?
— Так, — согласился Скэгг.
— Тогда кто же ты?
От безумного смеха Скэгга, холодного, как арктический ветер, Френка передернуло.
— Однако ты тугодум.
— Теперь уже ты мне наскучил. Ложись на пол, расставь руки и ноги, сукин сын.
Скэгг протянул к нему правую руку, и на мгновение Френку показалось, что убийца решил сменить тактику и сейчас взмолится о пощаде.
А потом рука начала изменяться. Ладонь удлинилась, расширилась. Пальцы вытянулись на два дюйма. Костяшки утолщились. Рука меняла цвет, пока не стала коричневато-черной. Кожа обросла жесткой шерстью. Ногти превратились в остро заточенные когти.
— Ты, значит, у нас крутой. Вылитый Клинт Иствуд. Но сейчас ты боишься, не так ли, маленький человечек? Наконец-то перепугался, не так ли?
Изменилась только рука. Лицо, тело, даже вторая рука Скэгга остались прежними. Очевидно, он полностью контролировал происходящую с ним трансформацию.
— Вервольф! — в изумлении вырвалось у Френка.
Взрыв безумного смеха эхом отразился от стен. Скэгг продолжал изменять руку. Пальцы все удлинялись вместе с когтями.
— Нет, не вервольф, — яростно прошипел он. — Что-то куда более мобильное. Куда более странное и интересное. Теперь ты боишься? Уже надул в штаны, трусохвост?
Новые изменения произошли с рукой Скэгга. Шерсть втянулась в кожу, из которой выросла. Сама кожа еще больше потемнела, приобрела зеленоватый отлив и покрылась чешуей. Подушечки пальцев стали больше и шире, на них появились присоски. Между пальцами выросли перепонки. Когти чуть изменили форму, но остались такими же длинными и острыми.
Скэгг смотрел на Френка поверх этих отвратительных пальцев и полупрозрачных перепонок. Чуть опустил руку, ощерился. Рот тоже стал другим. С тонкими, черными, морщинистыми губами. Острыми зубами, двумя торчащими, загнутыми клыками. Между ними мелькал тонкий, блестящий, раздвоенный язык. Пробегал по зубам, облизывал губы.
Скэгг хохотал, видя изумление Френка. Рот его вновь принял человеческие очертания.
Но рука претерпевала все новые изменения. Чешуя превратилась в черную, гладкую, твердую хитиноподобную субстанцию, а пальцы, словно воск, поднесенный к пламени, слились вместе, и кисть Скэгга стала зазубренной, острой, как бритва, клешней.
— Видишь? Ночному Потрошителю нож не нужен, — прошептал Скэгг. — В моих руках бесконечный набор лезвий.
Френк держал своего противника на мушке револьвера 38-го калибра, но теперь он знал, что даже «магнум» калибра 357, заряженный патронами повышенной мощности, не обеспечит ему надежной зашиты.
Небо опять прорезали молнии. От их отблесков, ворвавшихся в окна под потолком, тени Скэгга и Френка пустились в бешеную пляску.
Раскат грома обрушился на склад.
— Так кто же ты, черт побери? — спросил Френк.
Скэгг ответил не сразу. Долго смотрел на Френка, на его лице вдруг отразилось недоумение. А когда заговорил, в голосе слышались нотки любопытства и злости:
— Представители твоего вида очень уж нежные. У них нет ни силы воли, ни характера. Столкнувшись с неопознанным, они реагируют, как овцы, почуявшие запах волка. Я презираю таких слабаков. Самые крепкие мужчины ломаются после того, как я являюсь им в моем истинном виде. Они кричат, как дети, в панике убегают или застывают, парализованные, от страха лишившиеся дара речи. Но не ты. Почему ты другой? Что придает тебе храбрости? Или ты просто тупица? Не понимаешь, что ты уже покойник? Настолько глуп, что рассчитываешь выйти отсюда живым? Посмотри на себя… рука с револьвером даже не дрожит.
— Я пережил кое-что и пострашнее, — ответил Френк. — Две налоговые проверки.
Скэгг не рассмеялся. Ему-то хотелось лицезреть ужас намеченной жертвы. Иначе убийство не приносило удовлетворения. Поначалу следовало лишить жертву всего человеческого, не оставить ей ничего, кроме животного страха.
«Что ж, мерзавец, на этот раз тебе не получить, чего хочется», — подумал Френк.
— Кто ты, черт бы тебя побрал? — повторил он.
Щелкая клешней, Скэгг шагнул к нему.
— Может, я — порождение ада. Как тебе такое объяснение? Сойдет?
— Не подходи, — предупредил Френк.
Скэгг приблизился еще на шаг.
— Допустим, я демон, поднявшийся со дна серной шахты. Ты чувствуешь, как похолодела твоя душа? Ощущаешь близость чего-то сатанинского?
Френк наткнулся ногой на вилку погрузчика, переступил через нее, продолжил отступление.
Скэгг двигался следом.
— Или я — существо из другого мира, инопланетянин, зачатый под другой луной, родившийся под другим солнцем?
Пока он говорил, его правый глаз ушел в глубины черепа и исчез. Глазница затянулась, на ее месте появилась гладкая кожа. Так исчезают круги на воде от брошенного камня.
— Инопланетянин! Можешь ты такое осознать? — продолжал Скэгг. — Достаточно ли у тебя ума, чтобы понять, что я пересек бескрайнее море космоса, чтобы прийти в этот мир, что я несся на гребне галактического прилива?
Френк более не гадал, каким образом Скэггу удалось взломать дверь склада: свои руки тот мог превратить и в кувалду, и в лом. А из пальцев выпустить тонкие нити, которые, проникнув в щели, отключили охранную сигнализацию.
На левой щеке Скэгга появилась ямочка, из нее образовалась дыра. Из дыры появился правый глаз, аккурат под левым. В мгновение оба глаза деформировались. Из человеческих стали глазами насекомого — выпученными, фасетчатыми.
С изменениями шеи голос становился ниже.
— Демон, инопланетянин… а может, я — результат генетического эксперимента, вышедшего из-под контроля? А? Как ты думаешь?
Вновь смех. Френк ненавидел этот смех.
— Как ты думаешь? — настаивал Скэгг, приближаясь.
Френк ответил, отступая:
— Возможно, не первое, не второе, не третье. Как ты и говорил… что-то более странное и интересное.
Обе кисти Скэгга превратились в клешни. Начали трансформироваться в мускулистые руки. Лопались швы рубашки, за руками и верхняя часть туловища все больше теряла человеческий облик. На плечах, груди вырастал панцирь. Пуговицы отлетали одна за другой.
Френк понимал, что напрасно тратит патроны, но тем не менее выстрелил трижды. Первая пуля попала Скэггу в живот, вторая — в грудь, третья — в шею. Рвалась плоть, ломались кости, хлестала кровь. Трансформера отбросило назад, но он не повалился на землю.
Френк видел, куда вошли пули, и знал, что человек от таких ран умирает мгновенно. Скэгга разве что качнуло. А раны тут же начали затягиваться. Через полминуты исчезли вовсе.
С чудовищным скрежетом череп Скэгга раздулся, вдвое увеличившись в размерах, хотя этот процесс не имел отношения к пулям, пронзившим трансформера. Его лицо начало расползаться, человеческие черты уступали место маске насекомого.
Еще сегодня утром, мрачным, залитым дождем, с ползущим по улицам транспортом, обвисшими кронами пальм, посеревшими от падающей с неба воды домами, Френк думал, что и день будет таким же тусклым, как погода, обыкновенным и скучным. Но его ждал сюрприз. День оказался крайне насыщенным и интересным. Вообще-то, детектив Шоу никогда не стремился угадать, что уготовила ему судьба, жизнь ему нравилась своей непредсказуемостью, и он с нетерпением ждал каждого нового дня.
К тому же, как утверждали друзья Френка, он был из тех, кто умеет наслаждаться каждым прожитым мгновением, каким бы оно ни было.
Шоу не стал ждать, пока закончится трансформация. Дважды выстрелил в это пластилиновое лицо, повернулся, перескочил через вилку погрузчика, обогнул электрокар и помчался по проходу между металлическими стеллажами, изо всех сил стараясь не чувствовать боли в правом боку.
Скэгг издал яростный, нечеловеческий вопль и бросился за Френком.
Несмотря на боль в боку, Френк карабкался по ящикам с кошачьей ловкостью. Взобравшись на еще одну трехэтажную стену, сложенную из контейнеров, в которых лежали инструменты, шестерни, подшипники, поднялся на ноги.
Шесть ящиков, не ставших частью стены, стояли на деревянных поддонах. Один Френк сдвинул к самому краю. Судя по надписям, в нем лежали двадцать четыре плеера для лазерных дисков, каким отдавал предпочтение молодняк, обожающий наводить ужас на невинных прохожих, вдруг включая на полную громкость свою неудобоваримую музыку. Френк понятия не имел, как ящик с плеерами попал в компанию к инструментам, шестерням и подшипникам, но весил он порядка двухсот фунтов, поэтому Френк и смог его сдвинуть.
Выглянул из-за ящика, посмотрел вниз, в проход, увидел Карла Скэгга, обратившегося в некое подобие огромного, весом в двести пятьдесят фунтов, таракана.
Внезапно укрытая хитиновым панцирем голова повернулась. Антенны задрожали. Фасетчатые глаза уставились на детектива.
Френк сдвинул ящик и перевалил его через край. Потеряв равновесие, сам едва не упал вместе с ним. Но удержался на стене, плюхнулся на задницу.
Ящик с плеерами с грохотом ударился о бетонный пол. Двадцать четыре наглых панка с отвратительным музыкальным вкусом, но страстью к достижениям научно-технического прогресса остались без подарка к Рождеству.
Перегнувшись через край, Френк увидел, как таракан-Скэгг выкарабкивается из-под ящика, на короткие мгновения пригвоздившего его к полу. Поднявшись, Френк начал раскачиваться из стороны в сторону, заодно и раскачивая сложенную из ящиков стену. И в самый последний момент, когда ящик под ногами начал вываливаться из стены, успел перепрыгнуть на другой, тоже шатающийся, но более устойчивый. Приземлился на четыре точки, в ладони вонзились несколько заноз. Но при этом услышал грохот полудюжины ящиков, разбивающихся об пол, поэтому в его крике было больше торжества, чем боли.
Скэгг-таракан исчез под горой хлама. Но не умер. Крики нечеловеческой ярости свидетельствовали о том, что он живехонек. Куча шевелилась: Скэгг выбирался на поверхность.
Довольный тем, что выиграл еще немного времени, Френк побежал по ящикам до противоположного конца штабеля, там и спустился. Поспешил в другую часть склада.
Так уж вышло, что путь его лежал мимо двери, высаженной Скэггом. Тот закрыл ее и забаррикадировал несколькими тяжелыми ящиками, чтобы лишить копа возможности тихонько выскользнуть на улицу. Не вызывало сомнений, что трансформер заблокировал все ворота и другие двери.
«Напрасный труд», — подумал Френк.
Он и не собирался бежать. Как сотрудник полиции, он должен был обезвредить Карла Скэгга, ибо Скэгг представлял собой серьезнейшую угрозу спокойствию и безопасности общества. «Долг» и «ответственность» были для Френка не просто словами. Он же когда-то служил в морской пехоте. И… пусть он в этом не признавался, ему нравилось прозвище Крепкий Орешек.
А кроме того, хоть эта игра и начинала ему надоедать, Френк Шоу получал от нее удовольствие.
Железные ступени вдоль южной стены привели Френка на высокий балкон с металлическим полом, где располагались кабинеты менеджеров, канцелярия и бухгалтерия склада. В них с балкона вели сдвижные стеклянные двери, через которые Френк видел столы, стулья, компьютеры. Лампы в кабинетах не горели, но сквозь наружные окна проникало достаточно света от уличных фонарей и вспышек молний.
Барабанная дробь дождя била в уши, потому что крышу от балкона отделял лишь десяток футов. Металлический пол вибрировал от каждого раската грома.
Дойдя до середины балкона, Френк шагнул к поручню и оглядел огромный склад. Часть проходов он видел, но, разумеется, не все и даже не большинство. Видел он и погрузчики, и электрокары, среди которых встретился лицом к лицу со Скэггом и впервые узнал о его безграничных рекуперативных способностях и умении изменять форму тела. Он также видел полуразрушенную стену, рядом с которой похоронил Скэгга под ящиками с инструментом, шестернями и плеерами.
Никакого движения не заметил.
Достал револьвер, перезарядил. Даже если бы он всадил в грудь Скэгга все шесть пуль, этим ему удалось бы максимум на минуту оттянуть атаку трансформера. Минута. Ее достаточно, чтобы перезарядить револьвер. Патронов у него было много, но в конце концов они бы закончились. Убить Скэгга из револьвера Френк не мог, но собирался на как можно дольше затянуть игру, и в реализации этого замысла револьверу отводилась не последняя роль.
Он больше не мог позволить себе чувствовать боль в боку. Развязка приближалась, и каждая мелочь могла оказаться решающей. Он должен жить и действовать в полном соответствии со своей репутацией, оставаться Крепким Орешком, отключиться от всего, что могло помешать взять верх над Скэггом.
Френк вновь оглядел склад.
Ничего не двигалось, но тени в огромном помещении словно сгустились от накопившейся злой энергии и, казалось, готовились броситься на копа, как только он повернется к ним спиной.
Вспышка молнии осветила кабинеты, отблесками выплеснулась на балкон через сдвижные стеклянные двери. Френк понимал, что Скэгг увидит его в этой вспышке, но остался у поручня, не отступил в тень. Он больше не пытался спрятаться от Карла Скэгга. В конце концов, этот склад стал их Самаррой[672], и миг последней встречи неумолимо приближался.
«Однако, — с уверенностью думал Френк, — Скэгг определенно удивится, когда поймет, что роль смерти в этой Самарре отведена не ему, а мне».
Вновь полыхнула молния, ее вспышка ворвалась в пространство склада не только через кабинеты за спиной Френка, но и через узкие окна под потолком. Осветила и сам потолок, остававшийся в глубокой тени, поскольку жестяные колпаки аварийных ламп не пропускали их свет вверх, и Скэгга, который полз по нему, превратившись в огромного паука, дабы ему не мешал закон всемирного тяготения. И хотя Френк увидел его лишь на долю секунды, он заметил, что паук этот уже начал трансформироваться в ящерицу.
Держа револьвер обеими руками, Френк ждал следующей вспышки. За промежуток между ними вычислил скорость Скэгга, стараясь держать пока невидимого врага на мушке. Вновь узкие окна вспыхнули, как лампы, осветив потолок. Френк увидел в прицеле трансформера, трижды нажал на спусковой крючок и мог поклясться, что две пули поразили цель.
Они как следует тряхнули Скэгга, он закричал, оторвался от потолка, полетел вниз. Но на этот раз не ударился об пол. В полете из паука-ящерицы превратился в человека с крыльями летучей мыши, которые удержали его в воздухе и понесли к балкону. Перелетев через ограждение, он приземлился на металлический пол в двадцати ярдах от Френка. Его одежда, даже кроссовки, расползлись по швам по время трансформаций и свалились с него, так что теперь он стоял перед копом голый.
Крылья превратились в руки, одну Скэгг нацелил на Френка.
— Тебе от меня не убежать.
— Я знаю, знаю, — кивнул Френк. — Ты — как зануда на коктейль-пати… должно быть, произошел от пиявки.
Пальцы правой руки Скэгга вдруг удлинились на десять дюймов, стали костяными. Кончики заострились, из подушечек вылезли абордажные крючья, чтобы цеплять и рвать.
Френк выстрелил трижды.
Все пули попали в цель. Скэгга отбросило назад, спиной он повалился на металлический пол.
Но поднялся еще до того, как Френк, перезарядив револьвер, защелкнул барабан.
Разразившись маниакальным хохотом, Карл Скэгг двинулся на копа. Обе его руки превратились в костистые лапы со смертоносными когтями. Чтобы запугать противника, Скэгг непрерывно демонстрировал свой контроль над плотью. Пять глаз открылись на груди, все они, не мигая, смотрели на Френка. Рот, полный острых зубов, раззявился на животе, с верхних клыков закапала отвратительная желтая жидкость.
Четыре выстрела вновь сшибли Скэгга с ног, две пули Френк всадил в уже лежащего врага.
Но пока заряжал последние патроны, Скэгг вновь успел подняться.
— Ты готов? Ты готов умереть, коп-трусохвост?
— Да нет же. Мне еще надо внести последний взнос за автомобиль, и очень хочется знать, каково это — быть настоящим хозяином зверя на колесах.
— Ты будешь истекать кровью, как остальные.
— Неужели?
— Ты будешь кричать, как остальные.
— Раз все так одинаково, почему тебе это не надоело? Разве ты не хочешь, чтобы я истекал кровью и кричал иначе, для разнообразия.
Скэгг рванулся вперед.
Френк расстрелял последнюю обойму.
Скэгг упал, вскочил, торжествующе расхохотался.
Шоу отбросил уже бесполезный револьвер.
Глаза и рот исчезли с груди и живота трансформера. На их месте появились четыре крабьи лапки с пальцами, которые заканчивались клешнями.
— Знаешь, в чем твоя беда, Скэгг? — спросил Френк, отступая по железному балкону. — Слишком уж ты рисуешься. Ты бы нагонял больше страха, если в не устраивал такого представления. Все эти изменения, переходы из одной формы в другую… они завораживают. Мозг с трудом может все это осознать, а в результате вместо страха — удивление. Понимаешь, о чем я?
Если Скэгг и понял, то не согласился, а может, плевать хотел на мнение Френка. Потому что из его груди выросли слоновьи бивни.
— Я насажу тебя на них, а потом выпью глаза прямо из твоего черепа, — и, видимо, чтобы доказать, что это не пустые слова, Скэгг мигом отрастил хобот, конец которого усеивали острые зубы. Хобот этот издал чавкающий звук, словно что-то засасывал.
— Именно это я имел в виду, когда говорил, что ты слишком рисуешься, — Френк уперся спиной в ограждение в дальнем конце балкона.
От Скэгга его отделяли лишь десять футов.
Сожалея, что игра окончена, Френк вышел из человеческого облика. Его кости разжижались. Ногти, волосы, внутренние органы, жир, мышцы, все прочие ткани перешли в аморфное состояние. Темная, желеобразная, однородная пульсирующая масса вытекла из рукавов и штанин. Одежда сложилась в кучку на железном полу балкона.
Освободившись от одежды, Френк вновь вернул себе человеческий облик, встал лицом к противнику.
— Вот так надо трансформироваться, не уничтожая при этом одежду. Учитывая твою импульсивность, я не удивлюсь, узнав, что твой платяной шкаф пуст.
Потрясенный Скэгг разом превратился в человека.
— Ты такой же, как я.
— Нет, — покачал головой Френк. — Я принадлежу к твоему виду, но, в отличие от тебя, с головой у меня все в порядке. Я живу в согласии с обычными людьми, как большинство из нас жили тысячи лет. Ты же — убиваешь их, отвратительный дегенерат, обезумевший от собственный силы, движимый жаждой повелевать.
— Жить в согласии с ними? — В голосе Скэгга слышалось презрение. — Но они рождаются, чтобы умереть, а мы бессмертны. Они слабы, мы — сильны. Они нужны лишь для того, чтобы доставить нам то или иное удовольствие, чтобы порадовать нас своей предсмертной агонией.
— Наоборот, они очень ценны тем, что своей жизнью постоянно напоминают нам о главном: ничем не ограниченная свобода ведет к хаосу. Я провел практически всю свою жизнь в человеческом облике, заставлял себя страдать от человеческой боли, выдерживать тяготы человеческого существования.
— Безумец — это ты.
Френк покачал головой.
— Работая в полиции, я служу человечеству, а потому мое существование обретает глубокий смысл. Видишь ли, мы очень нужны им в их продвижении вперед.
— Нужны им?
В грохоте громового раската, в усилившемся шуме дождя Френк искал слова, которыми мог достучаться до сознания Скэгга.
— Человеческое бытие невыносимо грустно. Подумай об этом: тела хрупкие, жизнь короткая, — свечка, которую может задуть любой порыв ветра. Отношения с друзьями и родственниками — вспышки любви и доброты, короткие мгновения в великой реке времени. Однако люди редко впадают в отчаяние, редко теряют веру в себя. Их надежды практически никогда не реализуются, но они упрямо продолжают свой путь, борясь с тьмой. Их решимость выжить, несмотря на свою смертность, — веское доказательство их мужества, их благородства.
Скэгг долго молча смотрел, а потом взорвался безумным смехом.
— Они — дичь, идиот. Игрушки, в которые мы играем. Ничего больше. И что это за бред насчет ограничений, которых требует наша жизнь? Не надо бояться хаоса, не надо его отвергать. Мы должны опираться на хаос. Хаос, прекрасный хаос, основа нашей вселенной, где звезды и галактики сталкиваются волей случая, бесцельно и бессмысленно.
— Хаос несовместим с любовью, — заметил Френк. — Любовь — залог стабильности и порядка.
— Тогда кому нужна любовь? — спросил Скэгг, и последнее слово произнес особенно пренебрежительным тоном.
Френк вздохнул.
— Я не смыслю жизни без любви. И меня радуют мои отношения с людьми.
— Радуют? Сказал бы — портят.
Френк кивнул.
— Разумеется, с твоей колокольни все именно так и выглядит. Но самое печальное то, что ради любви, во имя защиты любви мне придется тебя убить.
Скэгг изумился.
— Убить меня? Это что, шутка? Ты не можешь убить меня, как я не могу убить тебя. Мы оба бессмертны, ты и я.
— Ты молод, — ответил Френк. — Молод даже по человеческим меркам, а по нашим — просто младенец. Я как минимум на триста лет старше тебя.
— И что?
— Есть способности, которые мы приобретаем только с возрастом.
— Какие способности?
— Сегодня я наблюдал, как ты демонстрировал свою генетическую пластичность. Видел, как ты принимал самые фантастические формы. Но мне представляется, что ты еще не обрел контроля над своим телом на клеточном уровне.
— Это ты о чем?
— Ты не можешь превратиться в аморфную массу, которая, несмотря на предельную бесформенность, остается единым целым. Этот прием я продемонстрировал тебе, когда, не раздеваясь, остался голым. Тут требуется железный контроль, потому что ты балансируешь на грани хаоса, перейдя которую можно потерять себя как личность. Ты еще не достиг такого уровня, потому что, умей ты превращаться в аморфную массу, ты бы попытался запугать меня именно этим. Твои же трансформации больше похожи на фокусы. Тобой движет прихоть, ты обретаешь ту форму, которую в этот момент рисует твое воображение, и такое поведение говорит о ребячестве.
— И что? — Скэгг не выказывал страха, оставался самоуверенным и наглым. — Твое умение превращаться в аморфную массу не отрицает моего бессмертия, моей неуничтожимости. Все раны, какие бы они ни были тяжелыми, заживают. Все яды исторгаются моим организмом. Ни адская жара, ни арктический холод, ни взрыв, за исключением разве что ядерного, который разложит меня на молекулы, ни кислота не могут сократить мою жизнь ни на секунду.
— Но ты — живое существо с системой обмена веществ, — указал Френк. — Так или иначе, с помощью легких, если ты в облике человека, или других органов при трансформациях ты должен дышать. Для поддержания жизни тебе нужен кислород.
Скэгг смотрел на него, не понимая, о чем идет речь, недооценивая угрозу.
Мгновенно Френк покинул человеческий облик, перешел в аморфную форму, превратился в огромную мантию, которая, устремившись вперед, окутала Скэгга, прилипла к нему, как вторая кожа, забираясь в каждую складочку, закупоривая каждую пору. Мантия накрыла нос, рот, уши, глаза, обволокла каждый волосок, отсекая доступ кислорода.
Внутри желеобразного кокона Скэгг вырастил когти, рога, шпоры, пытаясь разорвать душащую его аморфную мантию. Но плоть Френка не рвалась и не дырявилась. Даже если клетки расходились под ударом острия, они тут же слипались вместе, мгновенно соединяясь на самой острой кромке.
Скэгг образовал десяток ртов в различных частях своего тела с клыками, со змеиными зубами, и все они принялись рвать плоть противника. Но аморфное вещество лишь затекало в отверстия вместо того, чтобы отрываться от них («Вот мое тело, попробуй его»), выстилало их, препятствуя кусанию и глотанию, тонким слоем покрывало зубы, отчего они теряли остроту.
Скэгг превратился в гигантского таракана. Кокон-Френк повторил его маневр.
Скэгг выпростал крылья и попытался улететь.
Кокон-Френк своим весом придавил его к полу, не позволив подняться в воздух.
Снаружи по-прежнему бушевал хаос грозы. На складе, где все ящики и коробки лежали на предназначенных для них местах, где специальные системы автоматически контролировали влажность и температуру воздуха, везде, за исключением тела Скэгга, царил порядок. Но хаос Скэгга находился внутри непробиваемого кокона Френка Шоу.
Френк обнимал Скэгга не как палач, а как брат и священник. Медленно и нежно уводил его из этой жизни, с тем же сожалением, какое испытывал, видя страдания обыкновенных людей, умирающих от болезни или в результате несчастного случая. Во вселенной, жаждущей порядка, смерть, дочь хаоса, не могла быть желанной гостьей.
Еще час, слабея, Скэгг продолжал отчаянно сопротивляться. Человек не протянул бы так долго без доступа кислорода, но Скэгг не был человеком, он принадлежал к другому виду разумных существ.
Френк никуда не спешил. Сотни лет, в течение которых он, благодаря железному самоконтролю, адаптировался к условиям человеческого бытия, научили его безграничному терпению. Он обнимал Скэгга и через полчаса после того, как тот перестал подавать признаки жизни, напоминая муху, застывшую в куске янтаря.
А потом Френк вернул себе человеческий облик.
Карл Скэгг за несколько секунд до смерти тоже превратился в человека. И выглядел сейчас таким же трагичным и хрупким, как любой покойник.
Одевшись, Френк завернул тело Скэгга в брезент, который нашел в углу склада. Этот труп он не собирался отдавать в морг, потому что вскрытие показало бы людям, что среди них живут разумные существа иного вида. Он вынес мертвого трансформера из склада и под проливным дождем зашагал к «Шеви».
Уложил Скэгга в багажник, захлопнул крышку.
Еще до зари у подножия одного из заросших кустарником холмов, расположенных по периметру Лос-Анджелесского национального лесного заповедника, к северо-востоку от светящегося в ночи огромного города, он вырыл глубокую могилу и опустил тело Скэгга в землю. Засыпая могилу, плакал.
С импровизированного кладбища сразу поехал домой, в уютное пятикомнатное бунгало. Мерфи, ирландский сеттер, ждал его у двери, яростно виляя хвостом, всячески демонстрируя радость от долгожданной встречи. Сеусс, как и полагалась коту, особенно сиамскому, первое время держался особняком, но потом тоже подбежал, громко мурлыча, напоминая, что его надо погладить.
После столь утомительного вечера Френк не улегся в постель, поскольку сна ему не требовалось. Снял мокрую одежду, надел пижаму и халат, приготовил себе большую миску попкорна, открыл пиво и уселся на диван вместе с Сеуссом и Мерфи, чтобы посмотреть старый фильм, который видел уже раз двадцать, но всякий раз смотрел с удовольствием: «Эта прекрасная жизнь» с Джимми Стюартом и Донной Рид в главных ролях.
Все друзья Френка Шоу говорили, что он — Крепкий Орешек, но эти слова были лишь частью сказанного о нем. Они также говорили, что под твердой скорлупой скрывается нежное и доброе сердце.
Холодная зеленая вода скользила вдоль берега, пузырилась на гладких коричневых камнях, отражала склонившиеся над ней ивы. Марни сидела на травке, бросала в воду камешки, наблюдала, как круги расходятся по воде и меленькими волнами лижут илистый берег. Она думала о котятах. Этого года — не прошлого. Год назад родители сказали ей, что котята отправились на небеса. Весь приплод Пинки исчез на третий день после появления на свет.
Отец Марни так и сказал: «Бог забрал котят на небеса, чтобы они жили с ним».
Не то чтобы она засомневалась в словах отца. В конце концов, он сам был набожным человеком. Каждую неделю преподавал в воскресной школе и помогал священнику собирать пожертвования, а потом вносил все суммы в маленькую тетрадку с красным переплетом. И всегда читал проповедь в воскресенье мирянина[673]. А дома — каждый день Библию. Вчера она припозднилась, не успела к началу читки, и ее выпороли. «Пожалеешь розгу — испортишь ребенка», — частенько говаривал ее отец. Нет, она не сомневалась в словах отца, если уж кто-нибудь что-то знал о боге и котятах, так это он.
Но она продолжала удивляться. Почему бог взял именно ее четырех котят, если во всем мире котят этих тысячи тысяч? Почему бог показал себя таким эгоистом?
Собственно, о тех котятах, она давно уже не вспоминала. За последние двенадцать месяцев произошло слишком много событий. Она как раз собиралась в школу, и подготовка к первому учебному дню — покупка тетрадей, карандашей, ручек, учебников — затмила все остальное. Первые несколько недель ей было очень интересно, она познакомилась с мистером Алфавитом и мистером Цифры. А когда школа начала надоедать, пришло Рождество с подарками, зелеными, синими, красными и желтыми лампочками, с Санта-Клаусом на углу, которого пошатывало при ходьбе, и рождественской елкой в церкви. Тогда Марни еще очень захотелось пи-пи, но отец не пустил ее в туалет, пока не закончилась служба. К марту скука опять начала брать свое, но тут ее мать родила двойню. Марни удивлялась, какие же они маленькие и как медленно росли в последующие недели.
И вот вновь наступил июнь. Близнецам исполнилось по три месяца, они заметно прибавили в весе. Занятия в школе закончились, от Рождества Марни отделяла целая вечность. А потому, когда она подслушала, как отец говорил матери, что у Пинки скоро появятся котята, девочка страшно обрадовалась и сразу начала подготовку к этому событию. Набрала тряпок и ваты, которые могли понадобиться при рождении, нашла коробку, в которой намеревалась поселить котят.
При родах она не присутствовала, потому что родила Пинки ночью, в темном углу амбара. Так что стерилизованные тряпки и вата не потребовались, а вот коробка пришлась очень кстати. На этот раз котят было шесть, все серые с черными точками, будто кто-то накапал на них чернил.
Марни нравились котята, и она тревожилась из-за них. Что, если бог поступит с ними, как в прошлый раз?
— Что ты тут делаешь, Марни?
Она могла бы не оглядываться, и так знала, кто стоит у нее за спиной. Но оглянулась из уважения и увидела отца, который смотрел на нее сверху вниз, под мышками его поношенного синего комбинезона темнели полукружья пота, грязь заляпала бороду.
— Бросаю камни, — тихонько ответила девочка.
— В рыбу?
— Нет, сэр. Просто так.
— Ты помнишь, кого забросали камнями? — он покровительственно улыбнулся.
— Святого Стефана.
— Очень хорошо, — улыбка увяла. — Ужин готов.
Марни чинно сидела на стуле с вытертой обивкой, внимательно слушала, как отец читает им по старой семейной Библии в черном переплете, с помятыми и несколькими даже порванными страницами.
— Пустите детей приходить ко Мне и не препятствуйте им, ибо таковых есть Царствие Божие, — отец захлопнул Библию, воздух в комнате чуть шевельнулся и застыл, вслушиваясь в тяжелую тишину. Паузу, которая длилась несколько минут, прервал отец:
— Какую часть какой книги мы читали, Марни?
— От Марка святое благовествование, глава десятая, — без запинки ответила девочка.
— Отлично, — похвалил ее отец, повернулся к жене. — Мэри, как насчет кофе для нас и стакана молока для Марни?
— Конечно, — мать поднялась и пошла на кухню. Отец сидел, разглядывая титульный лист святой книги, проводя пальцами по желтой бумаге, задерживаясь на тех местах, где кто-то из дядьев в стародавние времена пролил на титульный лист вино.
— Папа, — подала голос Марни.
Он оторвался от книги, не улыбаясь, не хмурясь.
— Как насчет котят?
— Что насчет котят? — ответил он вопросом на вопрос.
— Бог заберет их в этом году?
Улыбку, которая балансировала на уголках губ отца, как отрезало.
— Возможно.
— Он не может, — Марни чуть не плакала.
— Ты собираешься указывать богу, что он может, а чего нет?
— Нет, сэр.
— Бог может сделать все, что угодно.
— Да, сэр, — она заерзала на стуле, отодвигаясь к спинке. — Но почему он опять хочет взять моих котят? Почему всегда моих?
— Я больше не желаю этого слышать, Марни. Замолчи.
— Но почему моих? — не унималась девочка.
Он вдруг поднялся, подошел, влепил дочери оплеуху. Тонкая струйка крови потекла из уголка рта. Марни вытерла ее ладонью.
— Ты не должна сомневаться в мотивах господа! — назидательно указал отец. — Ты слишком молода, чтобы сомневаться, — слюна блестела у него на губах. Он схватил дочь за руку, поставил на ноги. — А теперь поднимайся по этим ступеням и в постель!
Она не спорила. По пути к лестнице вновь вытерла бегущую по подбородку кровь. Поднималась медленно, держась рукой за гладкие, отполированные деревянные перила.
— Вот и молоко, — послышался снизу голос матери.
— Обойдется, — жестко ответил отец.
У себя в комнате, лежа в полумраке — в окно светила полная оранжево-желтая луна, — Марни слышала, как в своей спальне ее мать воркует над младенцами, меняя им подгузники. «Маленькие божьи ангелочки», — называла она их. Отец щекотал «ангелочков», а они довольно гукали.
Ни отец, ли мать не зашли к ней, чтобы пожелать доброй ночи. Ее наказали.
Марни сидела в амбаре, играя с серым котенком. Она тянула с поручением, которое получила от матери десятью минутами раньше. Воздух наполнял аромат сухого сена. Солома лежала на полу и поскрипывала под ногами. В дальнем конце жевали жвачку коровы, только две, которые порезали ноги колючей проволокой. Их держали в стойлах до выздоровления. Котенок мяукал и лапкой рассекал воздух чуть ниже подбородка девочки.
— Где Марни? — донесся голос отца со двора между домом и амбаром.
Она собиралась откликнуться, но услышала голос матери:
— Я послала ее к Браунам, чтобы она взяла у Элен рецепт пирога. Она вернется через двадцать минут.
— Времени хватит, — ответил отец и тяжелым шагом двинулся к амбару.
Марни знала: что-то не так, вот-вот должно случиться что-то плохое, чего она не должна видеть. Она быстро положила котенка в коробку и спряталась за сеном.
Отец вошел, набрал из крана ведро воды, поставил перед коробкой с котятами. Пинки зашипела и выгнула спину. Отец поднял ее и закрыл в пустом ларе для овса, откуда понеслись пронзительные визги, более уместные в африканском вельде, чем на американской ферме. Марни чуть не рассмеялась, но вспомнила про отца, и смех застрял в горле.
Он же вновь повернулся к коробке с котятами. Осторожно поднял одного за шею, дважды погладил, а потом сунул с головой под воду. Котенок отчаянно засучил лапками, полетели брызги. Отец поморщился и стер капли с лица. Марни почувствовала боль в пальцах — с такой силой вжимала их в пол.
Почему? Почему-почему-почему?
Отец вытащил из ведра обмякшее тельце. Что-то розовое и кровавое висело изо рта котенка. Девочка не могла сказать — то ли это язык, то ли сердечко, которое выскочило из груди, пытаясь спастись от удушения.
Скоро умерли все шесть котят. Шесть маленьких пушистых комочков отец побросал в мешок. Завязал узлом. Достал Пинки из ларя. Дрожащая всем телом кошка вышла из амбара следом за ним, жалобно мяукая и шипя, когда он оглядывался на нее.
Марни долго лежала неподвижно, думая только о казни, в отчаянии стараясь понять. Бог послал ее отца? Бог велел ему убить котят… забрать их у нее? Если так, она не знала, как сможет стоять перед белым с золотом алтарем и принимать причастие. Марни встала и пошла к дому, кровь капала с ее пальцев.
— Ты принесла рецепт? — спросила мать, когда Марни открыла дверь кухни.
— Миссис Браун не смогла его найти. Сказала, что передаст завтра, — девочка даже удивлялась тому, как легко солгала. — Бог забрал моих котят? — неожиданно выпалила она.
Мать смутилась.
— Да, — и не нашлась, что добавить.
— Я посчитаюсь с богом! Он не имел права этого делать! Не имел! — и она выбежала из кухни к лестнице на второй этаж.
Мать проводила ее взглядом, не пытаясь остановить.
Марни Кауфилд медленно поднялась по ступеням, ведя рукой по гладким, полированным деревянным перилам.
Когда днем Уолтер Кауфилд вернулся с поля, он услышал звон бьющегося стекла. Вбежал в гостиную и увидел жену, лежащую у лестницы, перевернутый столик, осколки статуэток, которые на нем стояли.
— Мэри, Мэри, ты не ушиблась? — он наклонился к жене.
Она смотрела на него, но ее глаза застилал туман.
— Уолт! Господи, Уолт… наши драгоценные ангелочки. Ванна… наши драгоценные ангелочки!
Ему было уже больше ста лет. Когда-то его собрали другие роботы на автоматизированной фабрике, для которой роботы уже много столетий являлись основной и единственной продукцией.
Звали его Куранов, и, как было принято у роботов, он колесил по Земле в поисках интересных занятий. Куранов поднимался на высочайшие горы мира с помощью специальных встроенных в тело приспособлений (шипы на металлических ногах, маленькие, но крепкие крючки на двенадцать пальцев, спасательная веревка с гарпуном, уложенная в специальную полость на груди и приготовленная к выбросу на случай, если он сорвется). А вот маленькие антигравитационные моторы с него снимали, чтобы сделать подъем максимально опасным, а потому интересным. После прохождения достаточно сложного и продолжительного по времени цикла герметизации, Куранов провел восемнадцать месяцев под водой, изучив значительную часть Тихого океана, пока ему не наскучили даже совокупления китов и непрерывно меняющаяся красота морского дна. Куранов пересекал пустыни, исследовал Полярный круг, спускался в бесчисленные пещеры. Попадал в буран, потоп, ураган, эпицентр землетрясения, которое по шкале Рихтера, если в она еще существовала, оценили бы в девять баллов. Однажды в изолирующим коконе опустился на глубину, равную половине расстояния до центра Земли, чтобы, безо всякой опасности для себя, понаблюдать за расплавленной магмой, сквозь которую били гейзеры раскаленных газов. В конце концов его утомило и это захватывающее зрелище, и он вновь поднялся на поверхность.
Прожив только половину из положенных ему двухсот лет, Куранов задался вопросом: а как он сможет выдержать еще столетие такой скуки?
Личный консультант Куранова, робот по имени Бикермайн, заверил его, что скука — явление временное и избавиться от нее — пара пустяков. Если робот умный, говорил Бикермайн, он найдет бесконечное удовольствие и даже не будет замечать бега времени, собирая и анализируя информацию как об окружающей среде, так и о взаимоотношениях природы и техники. Бикермайн в свои последние пятьдесят лет создал такую огромную и сложную информационную базу, что его определили в консультанты, которые всегда находились на одном месте, в стационарном положении, подсоединенные к материнскому компьютеру. И теперь, находя истинное наслаждение даже в информации, полученной из вторых рук, Бикермайн не скорбел об утрате подвижности; он, в конце концов, был духовным наставником многих роботов, и его авторитет был непререкаемым. А потому, когда Бикермайн советовал, Куранов слушал, оставляя скепсис при себе.
Согласно Бикермайну, проблема Куранова заключалась в том, что с самого начала своей жизни, с того момента, как он вышел за ворота фабрики, Куранов противопоставил себе величайшие из сил: океанские глубины, арктический холод, максимальные температуры и давления, а теперь, покорив все это, он не мог найти себе нового достойного противника. И тем не менее, продолжал консультант, Куранов испытал далеко не все. Уровень испытания напрямую соотносился с возможностями испытуемого выдержать его. Чем меньше таких возможностей, тем острее чувство победы, тем ценнее информация, накапливающаяся в банках данных.
«У тебя возникают какие-нибудь идеи!» — осведомился Бикермайн молча, поскольку общение шло по телепатическому каналу.
«Никаких».
Бикермайн объяснил.
Рукопашный бой с взрослым самцом-обезьяной с первого взгляда может показаться весьма неинтересным занятием, поскольку робот умственно и физически значительно превосходит обезьяну. Однако в конструкцию всегда можно внести модификации, призванные подравнять шансы. Если робот не сможет летать, не сможет ночью видеть так же хорошо, как и днем, лишится всех коммуникационных центров, кроме речевого, не сможет бегать со скоростью антилопы, не услышит шепот за тысячу ярдов… короче, останется без или сведет к минимуму стандартные характеристики, за исключением способности мыслить, не станет ли рукопашный бой такого робота с обезьяной крайне волнующим, не принесет ли он бесценные впечатления, которые станут жемчужиной базы данных?
«Я тебя понял, — признал Куранов. — Чтобы понять величие простого, надобно смирить себя».
«Именно».
На следующий день, следуя поставленной цели, Куранов сел в экспресс, идущий на север Монтаны, где ему предстояло поохотиться в компании четырех других роботов, потенциал которых также свели к минимуму.
В обычной ситуации они общались бы по телепатическому каналу. Но теперь им приходилось говорить друг с другом на забавном, клацающем языке, который изобрели специально для машин. Однако последние шестьсот лет роботы прекрасно без него обходились.
В обычной ситуации мысли о поездке на север и охоте на оленей и волков нагнали бы на роботов глубокую скуку. Теперь, однако, каждый с нетерпением ждал этой охоты, поскольку чувствовал, что испытание действительно будет едва ли не самым трудным в его жизни.
Энергичный, деловитый робот по имени Янус встретил охотников на маленькой станции Уокерс Уоч, неподалеку от северной границы Монтаны. Куранов понимал, что Янус на станции уже несколько месяцев не по призванию, а по необходимости, и, скорее всего, уже близится конец его двухлетней обязательной службы в Центральном агентстве. Слишком он был энергичным и деловитым. Говорил он быстро и вел себя так, словно старался максимально занять свое время и мысли, дабы не задумываться о скучных и тянущихся как резина днях, которые ему пришлось провести в Уокерс Уоч. Янус принадлежал к тем роботам, которые жаждали острых ощущений. Куранов чувствовал, что в один из дней он поставит перед собой недостижимую задачу и его жизнь оборвется задолго до отпущенного ему срока.
Куранов посмотрел на Таттла, другого робота, который по пути на север завел интересный, но, пожалуй, глупый разговор о развитии личности робота. Сказал, что совсем недавно, в масштабе столетий, роботы не обладали личностными особенностями. Каждый, заявлял Таттл, не отличался от другого, все были рациональными и лишенными своеобразия, личных грез не существовало и в помине. Удивительно нелепая версия. Таттл даже не сумел объяснить, как такое могло быть, но твердо стоял на своей позиции.
Теперь, глядя на Януса, который говорил, говорил и говорил, Куранов просто не мог представить себе эпоху, когда Центральное агентство выпускало за ворота фабрик роботов, лишенных разума. Все-таки основной и единственной целью жизни являлись исследования, тщательный сбор и накопление личной информации, пусть даже где-то что-то и повторялось. Но недумающие роботы функционировать в таком режиме просто не могли!
Как и сказал Стеффан, еще один робот из их группы, такие гипотезы сродни вере во Второе сознание (некоторые роботы верили, без единого на то доказательства, что Центральное агентство иногда допускало ошибки, у робота, после того, как завершался отведенный ему срок, накопленные знания стирались только частично, а с оставшимися он выходил за ворота фабрики. Эти роботы, утверждали сторонники вышеуказанного заблуждения, имели немалые преимущества в сравнении с остальными, достаточно быстро взрослели, становились консультантами и их даже принимали на службу в центральный аппарат Агентства).
Таттл разозлился, услышав, что его гипотезу о личности робота приравняли к байкам о Втором сознании. Чтобы поддеть его еще сильнее, Стеффан предположил, что Таттл верит и в существование гоблинов — «человеческих существ». Обидевшись, Таттл надолго замолчал, чем доставил остальным массу удовольствия.
— А теперь, — голос Януса оторвал Куранова от его размышлений, — я выдам вам все необходимое для охоты и укажу дорогу.
Куранов, Таттл, Стеффан, Лики и Сковски сгрудились вокруг, всем не терпелось отправиться в путь.
Каждый получил: бинокль доисторической конструкции, пару снегоступов, которые крепились к ногам, комплект инструментов и смазок для текущего ремонта на случай непредвиденных обстоятельств, электрический ручной фонарик, карты и винтовку, стреляющую усыпляющими стрелами, с дополнительной обоймой на тысячу стрел.
— И это все? — спросил Лики. Ему многое довелось испытать, может, даже больше, чем Куранову, но в его голосе слышался испуг.
— А что еще вам нужно? — нетерпеливо спросил Янус.
— Но ты же знаешь, в нашу конструкцию внесены серьезные изменения. Во-первых, глаза у нас теперь не такие зоркие, как раньше, и…
— Для темного времени суток у вас есть фонари, — ответил Янус.
— А потом, наши уши…
— Прислушивайтесь внимательнее, шагайте тише, — предложил Янус.
— Наши ноги ослаблены, — не унимался Лики. — Если нам придется бежать…
— Скрытность — залог успеха. Старайтесь подкрасться к дичи до того, как она вас заметит, и тогда вам не придется ее преследовать.
— Но, — Лики по-прежнему гнул свое, — наши функциональные способности очень уж уменьшены и, если нам придется от кого-то бежать, мы…
— Вы собираетесь охотиться на оленей и волков, — напомнил ему Янус. — Олени не преследуют охотников, а волки металл не едят.
Сковски, до того на удивление тихий и спокойный — он даже не участвовал в добродушном подшучивании над Таттлом, — вдруг выступил вперед.
— Я читал, что в этой части Монтаны происходит необычно много… необъяснимых событий.
— Каких событий? — спросил Янус.
Сковски обвел остальных желтыми видеоприемниками, потом повернулся к Янусу.
— Ну… я говорю о следах, похожих на наши, но оставленных не роботами. О роботоподобных существах, которых видели в лесах.
— А, — сверкающей рукой Янус отмахнулся от слов Сковски, как от назойливой мухи. — Каждый месяц мы получаем с десяток сообщений о «человеческих существах», которые вроде бы обитают в диких лесах к северо-востоку от Уокерс Уоч.
— Мы туда и идем? — спросил Куранов.
— Да, — ответил Янус. — Но я бы не волновался. В любом случае, те, кто сообщал об этом, такие же роботы, как вы. Их функциональные способности были существенно ограничены, а потому охота потребовала от них гораздо больше усилий. Увиденное ими, несомненно, имеет рациональное объяснение. Если бы роботы могли задействовать весь свой потенциал, они, конечно же, не приносили бы с охоты эти фантастические сказки.
— А кроме роботов с искусственно ограниченными функциональными способностями, там кто-нибудь бывал? — спросил Сковски.
— Нет, — ответил Янус.
Сковски покачал головой.
— Это совсем не то, на что я рассчитывал. Я чувствую себя таким слабаком, что… — выданную ему амуницию он бросил к ногам. — Пожалуй, больше я в этом не участвую.
Остальные изумились.
— Испугался гоблинов? — спросил Стеффан. В группе ему досталась роль насмешника.
— Нет, — ответил Сковски. — Но мне не нравится быть калекой, какие бы новые впечатления ни принесла эта экспедиция.
— Очень хорошо, — подвел итог Янус. — Значит, на охоту вы идете вчетвером.
— У нас не будет другого оружия, кроме винтовки с усыпляющими пулями? — спросил Лики.
— Вам больше ничего не потребуется.
Куранов подумал, что Лики задал странный вопрос. Первая директива, заложенная в сознание каждого робота еще на фабрике, запрещала отнимать жизнь, которую нельзя было восстановить. Да, Куранов понимал Лики, разделял его тревогу. Он предположил, что ограничение функциональных способностей каким-то образом сказалось на остроте его собственного мышления, потому что не мог найти других объяснений этому иррациональному страху.
— А теперь вам осталось узнать только одно, — продолжил Янус. — На завтрашний вечер и начало ночи для северной части Монтаны метеопрогноз обещает снежную бурю. К тому времени вы уже должны быть в охотничьей избушке, которая станет для вас базовым лагерем. Снегопад вам нисколько не помешает. Есть еще вопросы?
Если они и были, то задать их никто не решился.
— Тогда удачи вам. И пусть пройдет много недель, прежде чем вы потеряете интерес к этому занятию. — Эта традиционная фраза прощания произносилась всегда, но голос Януса звучал очень искренне. Куранов догадался, что Янус предпочел бы охотиться на оленей и волков, а не дежурить на станции Уокерс Уоч.
Они поблагодарили его, сверились с картами, вышли из здания станции и наконец-то двинулись в путь.
Сковски провожал уходящих взглядом, а когда путешественники оглянулись, помахал сверкающей металлической рукой.
Они шли весь день, вечер, а потом и ночь, потому что отдыха им не требовалось. Пусть энергия, поступающая к ногам, уменьшилась и специальный блокиратор ограничивал скорость роботов, они не уставали. Просто не знали, что это такое. Даже когда попадали на участки с глубоким снегом и надевали снегоступы, им все равно удавалось достаточно быстро продвигаться к намеченной цели.
И на широких равнинах, где снег наметал причудливые сугробы, и под крышей из густых крон сосен в девственных лесах Куранова не покидало предчувствие встречи с неопознанным, чего уже много лет с ним не бывало. Поскольку теперь датчики не давали ему полную картину окружающего мира, в каждой тени ему мерещилась опасность, за каждым поворотом он ожидал столкнуться с непреодолимой преградой. Эта экспедиция с самого начала рождала в нем массу новых ощущений.
Перед рассветом пошел снег, прилипая к их холодной стальной «коже». Двумя часами позже, когда просветлело, охотники поднялись на небольшой хребет и в дальнем конце долины, заросшей соснами, увидели избушку полуцилиндрической формы, из синеватого металла, без окон — чисто функциональное сооружение, лишенное архитектурных излишеств.
— Мы еще успеем поохотиться сегодня, — заметил Стеффан.
— Пошли, — добавил Таттл.
Идя друг за другом, они спустились в долину, пересекли ее и вышли практически к двери избушки.
Куранов нажал на спусковой крючок.
Великолепный олень с роскошными рогами поднялся на задние ноги, замолотил передними по воздуху, выпуская из ноздрей клубы пара.
— Попадание! — воскликнул Лики.
Куранов выстрелил снова.
Олень опустился на все четыре ноги.
Другие олени, стоявшие за ним, повернулись и побежали по хорошо утоптанной тропе.
Олень, мотнув огромной головой, попытался последовать за стадом, но остановился, ноги его подогнулись. Он попытался подняться с колен, но повалился в снег.
— Поздравляю! — выразил Стеффан общие чувства.
Роботы встали из-за сугроба, за которым спрятались, когда на тропе показались олени, и через маленькое поле направились к спящему самцу.
Куранов наклонился, послушал, как у оленя бьется сердце, посмотрел, как раздуваются черные ноздри.
Таттл, Стеффан и Лики сгрудились вокруг оленя, ощупывали его, восхищались великолепной мускулатурой, могучими плечами, крепкими бедрами. Все сошлись на том, что уложить такого зверя, учитывая ограниченность их возможностей, задача не из легких. Потом, один за другим, они поднялись и отошли, чтобы предоставить Куранову возможность вдосталь насладиться триумфом и полностью зафиксировать все эмоциональные реакции в банке данных.
Куранов практически завершил оценку ситуации и зафиксировал все необходимое, а олень начал просыпаться, когда тишину разорвал громкий крик Таттла:
— Сюда! Смотрите сюда!
Таттл стоял в двухстах ярдах около темных деревьев. Стеффан и Лики уже спешили к нему.
У ног Куранова олень фыркнул и попытался встать. Ничего не вышло, он лишь несколько раз моргнул затуманенным глазом. Поскольку в банк данных поступила вся необходимая информация, Куранов оставил зверя и поспешил к своим компаньонам.
— В чем дело? — спросил он по прибытии.
Их видеоприемники, направленные на него, ярко светились в сером сумраке завершающегося дня.
— Вот, — Таттл указал на снег.
— Следы ног, — определил Куранов.
— Только это не наши следы, — добавил Лики.
— И что из этого?
— И не следы робота, — уточнил Таттл.
— Разумеется, робота.
— Приглядись, — посоветовал Таттл.
Куранов наклонился и понял, что его глаза, зоркость которых снизилась наполовину, при слабом предвечернем освещении подвели его. Со следами робота эти совпадали разве что по форме. Резиновая, в перекрестный рубчик, подошва робота оставляла соответствующий след. Этот был совершенно гладким. В подошве робота имелись два отверстия вентиляционных каналов антигравитационной системы, которая задействовалась во время полета. На этих следах отверстий не было.
— Я не знаю, водятся ли на севере обезьяны, — сказал Куранов.
— Не водятся, — ответил Таттл.
— Тогда…
— Это следы… — Таттл выдержал паузу, — …человека.
— Нелепо! — воскликнул Стеффан.
— А как еще можно их объяснить? — спросил Таттл. Собственная версия его совершенно не радовала, но он намеревался держаться ее, пока кто-нибудь не предложил бы приемлемой альтернативы.
— Это розыгрыш, — гнул свое Стеффан.
— И кто же его устроил?
— Один из нас.
Они переглянулись, словно вина могла отразиться на их совершенно одинаковых лицах.
— Не складывается, — первым заговорил Лики. — Мы все время были вместе. Эти следы появились недавно, иначе их занесло бы снегом. Ни у одного из нас не было шанса ускользнуть от остальных и оставить следы на снегу.
— Я все равно настаиваю на том, что это розыгрыш, — не унимался Стеффан. — Возможно, Центральное агентство послало кого-то, чтобы оставить для нас эти следы.
— А для чего Центральному агентству заниматься такой ерундой? — полюбопытствовал Таттл.
— Может, это часть нашей терапии, — предположил Стеффан. — Может, это сделано с тем, чтобы вызвать у нас новые ощущения, добавить остроты нашей охоте, — он махнул рукой в сторону следов, словно надеялся, что они исчезнут. — Может, Центральное агентство проделывает это со всяким, кто мается скукой, чтобы возродить способность удивляться и…
— Это в высшей степени невероятно, — оборвал его Таттл. — Все знают, что каждый индивидуум сам планирует свои путешествия и создает собственную информационную базу. Центральное агентство в это не вмешивается. Оно просто судит о результатах. Оценивает и переводит на следующую ступень тех, чьи запасы и качество информации достигают нового рубежа зрелости.
— Куда ведут эти следы? — спросил Куранов, обрывая спор.
Лики блестящим пальцем вывел в воздухе скобу.
— Похоже, существо вышло из леса, какое-то время постояло, возможно, наблюдая за нашей охотой на оленя. Потом ретировалось тем же путем, что и пришло.
По следам четверка роботов дошла до первых сосен, но углубляться в лес не решилась.
— Близится ночь, — сказал Лики. — Скоро начнется буря, как и предупреждал Янус. Учитывая ограниченную восприимчивость наших органов чувств, нам лучше вернуться в охотничью избушку, пока мы хоть что-то видим.
Куранов задался вопросом: а очевидна ли их удивительная трусость не только ему, но и остальным? Вроде бы все твердо заявили, что не верят в мифы, однако никто не пожелал пойти дальше по загадочным следам. Куранову пришлось признать, что при всем его желании увидеть загадочное существо, оставившее эти следы, «человека», куда больше ему хотелось укрыться на островке безопасности — в охотничьей избушке.
Избушка состояла из одной комнаты, больше им и не требовалось. Поскольку внешне они ничем не отличались друг от друга, никто не испытывал желания отгораживаться стенами. А к услугам тех, кому хотелось уединиться, имелись инактивационные ниши, где робот отключал все внешние источники информации и уходил в собственный мир, сортировал полученные данные и искал упущенные ранее взаимосвязи. Поэтому ни один не чувствовал никаких неудобств в просторном, с серыми стенами, практически лишенном мебели помещении, где им всем предстояло провести несколько недель, пока не угаснет интерес к охоте.
Винтовки, заряженные усыпляющими стрелами, они положили на металлическую полку, которая тянулась вдоль одной стены, сняли остальную амуницию, которая крепилась к различным частям корпуса. И расположились у самого большого окна, наблюдая за разыгравшейся метелью. Первым нарушил тишину Таттл:
— Что бы стало с современной философией, если бы мифы обернулись правдой?
— Какие мифы? — спросил Куранов.
— О человеческих существах.
Стеффан, как обычно, мгновенно отреагировал на реплику Таттла:
— Я не видел ничего такого, что могло бы заставить меня поверить в мифы.
Таттлу хватило ума не поднимать вопрос о следах на снегу. Но вот заканчивать на том спор ему определенно не хотелось.
— Мы всегда думали, что разум — свойство механического мозга. Если бы выяснилось, что существа из плоти и крови тоже могут…
— Но они не могут, — отрезал Стеффан.
Куранов решил, что Стеффан, должно быть, еще очень молод, покинул фабрику тридцать, максимум, сорок лет назад. Иначе он не отметал бы с порога любую информацию, которая хоть в минимальной степени не укладывалась в рамки, установленные и строго выдерживаемые Центральным агентством. Проживший гораздо больше, Куранов на собственном опыте знал, что когда-то немыслимое со временем становится обыденным.
— Согласно некоторым мифам о человеческих существах, — продолжал Таттл, — роботы произошли от них.
— От плоти? — изумленно спросил Стеффан.
— Я знаю, это звучит странно, но за свою жизнь мне не раз приходилось видеть, как самое странное оказывалось правдой.
— Ты облазил всю землю, побывал во многих местах, куда я добраться еще не успел. В своих путешествиях ты встречался с тысячами существ из плоти, животными самых разных видов. — Стеффан выдержал театральную паузу. — Приходилось тебе хоть раз видеть существо из плоти, обладающее даже рудиментарными зачатками разума, свойственного роботу? — Нет, — признал Таттл.
— Плоть, точнее, органическая материя, несовместима с высокоразвитым сознанием, — отчеканил Стеффан.
Они помолчали.
Валил снег, серое небо приблизилось к земле.
— Многое меня удивляет, — Куранов обернулся, услышав голос Таттла. Он-то думал, что спор окончен. — К примеру… откуда взялось Центральное агентство? Кто его учредил?
Стеффан отмахнулся.
— Центральное агентство было всегда.
— Но это не ответ, — упорствовал Таттл.
— Почему нет? — спросил Стеффан. — Мы же принимаем за аксиому, что всегда существовала вселенная, звезды, планеты и все, что находится между ними.
— Допустим, чисто гипотетически, что Центральное агентство существовало не всегда. Агентство постоянно совершенствует свою структуру, находится в непрерывном изменении. Огромные базы данных каждые пятьдесят или сто лет переводятся в новые хранилища. Разве нельзя предположить, что Агентство иногда теряет толики информации, случайно уничтожает часть хранящихся данных?
— Это невозможно, — уверенно заявил Стеффан. — За этим следят специальные охранные устройства.
Куранова, который знал о многих накладках, допущенных Центральным агентством за последнюю сотню лет, заинтересовала версия, которую выстраивал Таттл.
— Если Центральное агентство каким-то образом потеряло большую часть первичных данных, знания о человеческих существах могли исчезнуть среди прочей небезынтересной информации.
Стеффан не на шутку разозлился.
— Совсем недавно ты отрицал идею Второго сознания, а теперь выходит, что ты можешь в нее поверить. Ты удивляешь меня, Таттл. Твои банки данных, похоже, заполнены глупой информацией, противоречивыми верованиями, бесполезным теоретизированием. Если ты веришь в человеческих существ, значит, ты должен верить в сопутствующие мифы. Так? Что их можно убить только деревянным предметом. Что ночью они спят в темных комнатах. Спят, как звери. И неужели ты думаешь, что их, хотя они и из плоти, нельзя убить, потому что они сразу возрождаются в другом месте в новом теле?
Таттл ничего не мог противопоставить этим непререкаемым истинам, и ему не осталось ничего другого, как сдать все позиции. Он повернул свои янтарные видеоприемники к снегу за окном.
— Я всего лишь высказывал предположения. Фантазировал, чтобы время бежало быстрее.
Стеффан торжествовал.
— Однако фантазии не способствуют расширению наших банков данных.
— И я полагаю, что тебе не терпится узнать побольше, чтобы Агентство перевело тебя на следующий уровень, — заметил Таттл.
— Разумеется, — согласился Стеффан. — Нам отпущено только двести лет. И потом, разве не в этом смысл жизни?
Возможно, с тем, чтобы и дальше обдумывать свои странные гипотезы, Таттл скоро улегся в одну из инактивационных ниш, которые располагались под металлической полкой с оружием. Скользнул в нее ногами вперед, закрыл за собой люк, оставив остальных общаться друг с другом.
— Пожалуй, я последую примеру Таттла, — пятнадцать минут спустя сказал Лики. — Мне нужно время, чтобы проанализировать свою реакцию на дневную охоту.
Куранов знал, что Лики лишь искал повод откланяться. Робот он был не слишком общительный и чувствовал себя комфортно, когда его не втягивали в разговор и вообще не трогали.
Оставшись наедине со Стеффаном, Куранов понял, что оказался в щекотливом положении. С одной стороны, он чувствовал, что ему нужно время для обдумывания, которое могла предоставить только инактивационная ниша. Однако ему не хотелось обижать Стеффана, у которого могло сложиться впечатление, что никому не хочется иметь с ним дело. В принципе, Куранову молодой робот нравился. Задорный, энергичный, умный. В укор ему он мог поставить разве что юношескую наивность и необузданное желание настаивать на своем и познавать новое. Разумеется, со временем Стеффан станет не столь резким в оценке тех или иных поступков и событий, будет более чутко прислушиваться к мнению других, так что обижать его не хотелось. Но Куранов никак не мог найти благовидного предлога для того, чтобы расстаться со Стеффаном.
Молодой робот сам решил эту проблему, сказав, что ему нужно побыть наедине с собой. Когда Стеффан закрыл люк инактивационной ниши, Куранов направился к четвертой из пяти стенных ниш, залез в нее, задвинул люк, почувствовал, как один за другим отключаются внешние датчики, и скоро стал только разумом, дрейфующим в темноте, обдумывающим богатство идей, накопленное в банках данных.
Плавая в пустоте, Куранов обратился к теме, которая вдруг заняла центральное место в этом путешествии.
Человеческие существа, люди:
1. Из плоти, человек думает и знает.
2. Спит по ночам, как животное.
3. Ест плоть других, как хищник.
4. Испражняется.
5. Умирает и гниет, подвержен болезни и разрушению.
6. Зачинает и рожает детенышей абсолютно немеханическим способом, однако молодые особи тоже разумные.
7. Убивает.
8. Может перебороть робота.
9. Разбирает роботов, хотя никто, кроме других людей, не знает, что он делает с этими частями.
10. Противоположность роботу. Если робот являет собой достойный образ жизни, то человек — недостойный.
11. Сенсорные датчики робота регистрируют человека, как любое другое безопасное животное, и в результате человек застает робота врасплох.
12. Человека можно убить только деревянным предметом. Дерево — органический продукт, однако по многим параметрам не уступает металлу. Находясь посередине между плотью и металлом, оно может уничтожить человеческую плоть.
13. Убитый любыми другими средствами, кроме дерева, человек только кажется мертвым. В действительности, в тот самый момент, когда он падает перед противником, он оживает в другом месте, целый и невредимый, в новом теле.
И хотя список можно было продолжить, Куранов сошел с этой мысленной дороги, потому что размышления эти очень его тревожили. Фантазии Таттла, конечно же — догадки, предположения, вымысел. Если бы человек действительно существовал, кто бы мог верить в главный постулат Центрального агентства: вселенная во всех ее аспектах абсолютно логична и рациональна.
— Винтовки исчезли, — такими словами Таттл встретил Куранова, когда тот вылез из инактивационной ниши и встал. — Исчезли. Все. Вот почему я вызвал тебя.
— Все? — переспросил Куранов, посмотрев на металлическую полку. — Исчезли куда?
— Их взял Лики, — Стеффан стоял у окна, на его длинных, отливающих в синеву металлических руках блестели капельки конденсата.
— Лики тоже нет? — спросил Куранов.
— Да.
Он задумался, прежде чем задать следующий вопрос.
— Но куда он мог пойти в снежную бурю? И зачем ему понадобились все винтовки?
— Я уверен, что волноваться не о чем, — ответил Стеффан. — Должно быть, у него была веская причина, и он все нам объяснит, когда вернется.
— Если вернется, — вставил Таттл.
Куранов повернулся к нему.
— Таттл, ты думаешь, что ему грозит опасность?
— В свете случившегося… я про найденные нами следы… я бы не исключал такую возможность.
Стеффан пренебрежительно хмыкнул.
— Как бы то ни было, — продолжил Таттл, — ты должен признать, что все это, по меньшей мере, странно, — он посмотрел на Куранова. — Не следовало нам идти на ограничение наших функциональных способностей перед этой поездкой. Я бы отдал все что угодно, лишь бы вернуть их, — он помялся. — Думаю, нам надо найти Лики.
— Он вернется, — настаивал Стеффан. — Он вернется, когда захочет вернуться.
— Я тем не менее считаю, что нам надо начинать поиски.
Куранов подошел к окну, встал рядом со Стеффаном, всмотрелся в падающий снег. На земле его слой увеличился как минимум на двенадцать дюймов. Кроны деревьев гнулись под дополнительным весом. Никогда раньше Куранов не видел, чтобы снег падал так быстро.
— Так что? — спросил Таттл.
— Я согласен. Мы должны его искать, но все вместе. Учитывая нашу неполноценность, мы можем легко заблудиться и потеряться. А если кто-то при падении получит повреждение, у него может полностью сесть батарея до того, как его найдут. Так что лучше держаться друг друга.
— Ты прав, — Таттл повернулся к Стеффану. — А ты?
— Да, конечно, — ответил Стеффан. — Я с вами.
Их ручные фонари яркими пятнами светили в темноте, но не могли прорезать белоснежную пелену. Выйдя из охотничьей избушки, роботы начали круговой поиск. Замкнув круг, расширяли радиус. Решили прежде всего осмотреть открытую местность, а уж потом, если Лики не найдется, входить в лес. Все согласились с этим условием, хотя ни один, даже Стеффан, не признался, что в лес им не хотелось заходить из-за абсолютно иррационального страха перед теми, кто мог жить среди деревьев.
В итоге входить в лес не потребовалось, потому что Лики они нашли в двадцати ярдах от охотничьей избушки. Он лежал на боку в глубоком снегу.
— Его разукомплектовали, — сказал Стеффан.
Остальные и так это поняли.
Лики не хватало обеих ног.
— Кто мог это сделать? — спросил Стеффан.
Ни Таттл, ни Куранов ему не ответили.
Голова Лики висела на шее, потому что кто-то вывел из зацепления несколько звеньев кольцевого кабеля. Видеоприемники разбили, механизм преобразования видеосигнала, расположенный за ними, вытащили через глазницы. Наклонившись ниже, Куранов увидел, что кто-то загнал какой-то острый предмет в банки данных, тем самым уничтожив всю хранившуюся там информацию. Куранов надеялся, что произошло это после того, как Лики умер.
— Ужасно, — Стеффан отвернулся от этого жуткого зрелища, направился к охотничьей избушке, но резко остановился, осознав, что не следует ему покидать компанию других роботов. И мысленно содрогнулся.
— И что нам с ним делать? — спросил Таттл.
— Оставим его, — ответил Куранов.
— Здесь, гнить?
— Он все равно ничего не чувствует.
— Однако…
— Надо возвращаться, — Куранов очертил фонарем круг. — Не следует нам подставляться.
Держась ближе друг к другу, они вернулись в охотничью избушку.
По пути Куранов вспомнил один из особо тревожных пунктов составленного им списка: «9. Человек разбирает роботов, хотя никто, кроме других людей, не знает, что он делает с этими частями…»
— Насколько я понимаю, — поделился с остальными своими соображениями Куранов, — Лики винтовки не брал. Кто-то, или что-то, вошло в охотничью избушку, чтобы украсть их. Лики, должно быть, вылез из инактивационной ниши в тот самый момент, когда воры уходили. Вместо того чтобы разбудить нас, он бросился следом.
— Или его заставили уйти с ними, — вставил Таттл.
— Я сомневаюсь, что его увели насильно, — не согласился Куранов. — В охотничьей избушке достаточно света и хватает места, чтобы Лики, пусть и с ограниченными способностями, позволил причинить себе вред или допустил, чтобы его увели. А вот снаружи, во время бури, он оказался в их власти.
Завыл ветер, окна затряслись в металлических рамах.
Трое роботов стояли неподвижно, ожидая, пока ветер стихнет, словно боялись, что воет не ветер, а какой-то огромный зверь, задумавший снести охотничью избушку с фундамента и разорвать ее обитателей на куски.
— Осматривая Лики, — продолжил Куранов, — я заметил, что ему нанесли резкий удар острым предметом по кольцевому кабелю, ударили сзади, неожиданно и без предупреждения. В освещенном помещении, как это, без ведома Лики никто не смог бы подойти к нему сзади.
Стеффан отвернулся от окна.
— Ты думаешь, Лики уже отключился, когда… — он не смог договорить, но через несколько мгновений взял себя в руки. — Он уже отключился, когда они лишили его ног?
— Мы только можем на это надеяться.
— Кто мог такое сделать? — спросил Стеффан.
— Человек, — ответил Таттл.
— Или люди, — уточнил Куранов.
— Нет, — но в отрицании Стеффана уже не слышалось той уверенности, что раньше. — А что они могут сделать с его ногами?
— Никто не знает, что они делают со своей добычей, — ответил Куранов.
— Можно подумать, что Таттл тебя убедил и ты поверил в существование этих существ.
— Пока у меня нет лучшего ответа на вопрос, кто отключил, разукомплектовал и изуродовал Лики, не остается ничего другого, как верить, что это сделали люди, — ответил Куранов.
Какое-то время все молчали.
Первым заговорил Куранов:
— Я думаю, как только рассветет, нам надо возвращаться в Уокерс Уоч.
— В Агентстве решат, что нам рано переходить на следующий уровень, если мы вернемся с рассказами о людях, которые ночью бродят вокруг охотничьей избушки. Вы видели, с каким презрением отзывался Янус о тех, кто говорил о чем-то подобном.
— У нас есть доказательство: бедный мертвый Лики, — напомнил Таттл.
— Или мы можем сказать, что причиной отключения Лики стал несчастный случай, а мы вернулись, потому что охота нам наскучила, — предложил Куранов.
— То есть мы не будем упоминать про человеческих существ? — спросил Стеффан.
— Возможно.
— Это был бы наилучший вариант, — оживился Стеффан. — Тогда Агентство не получит сообщений о нашей временной иррациональности. Мы сможем воспользоваться инактивационными нишами и обязательно найдем логичную причину случившегося с Лики, которая сейчас ускользает от нас. Если мы проведем в них достаточно времени, то обязательно найдем объяснение. И при следующем аудите банков данных Агентством оно не обнаружит никаких следов нашей алогичной реакции, от которой мы сейчас страдаем.
— Однако мы, возможно, уже знаем настоящую историю смерти Лики, — возразил Таттл. — В конце концов, мы видели следы на снегу, видели разукомплектованное, изуродованное тело… Могли за этим стоять люди… человеческие существа?
— Нет, — ответил Стеффан. — Это суеверная чушь. Из области иррационального.
— На рассвете, — сказал Куранов, — мы пойдем в Уокерс Уоч, независимо от того, утихнет ли буря.
Едва он закончил говорить, как мерное гудение генератора охотничьей избушки — этот шумовой фон вселял уверенность и успокаивал — резко оборвалось. Комната погрузилась в кромешную темноту.
Снег ледяной корочкой нарастал на охлаждающейся стали, когда они стояли около ниши, направив лучи фонарей на установленный в ней портативный генератор. Кто-то снял с него кожух, открыв снегу и ветру внутренние узлы.
— Кто-то вытащил силовой сердечник, — заметил Куранов.
— Но кто? — спросил Стеффан.
Куранов направил фонарь на землю. Остальные последовали его примеру.
Среди своих следов они увидели другие, оставленные не роботами. Точно такие же видели на исходе дня около деревьев. Тех же следов в избытке хватало и около тела Лики.
— Нет! — воскликнул Стеффан. — Нет, нет и нет!
— Я думаю, мы должны пойти в Уокерс Уоч прямо сейчас, — сказал Куранов. — Нет смысла ждать до утра, — он посмотрел на Таттла, покрытого снегом со льдом. — Что скажешь?
— Согласен, — ответил Таттл. — Но не думаю, что путешествие будет легким. Я очень сожалею, что нам ограничили функциональные способности.
— Мы все равно можем идти быстро. И нам не нужен отдых, как существам из плоти. Если нас и будут преследовать, наша неутомимость сыграет нам на руку.
— Теоретически.
— Остается лишь надеяться, что практика не разойдется с теорией.
Произнося эти слова, Куранов держал в памяти еще два пункта своего списка: «7. Человек убивает. 8. Может перебороть робота».
В охотничьей избушке при свете фонарей они привязали к ногам снегоступы, закрепили на корпусах инструмент и смазки для срочного ремонта, забрали карты. Направив лучи фонарей перед собой, вышли наружу, стараясь держаться как можно ближе.
Ветер бил в широкие спины роботов, снег пытался одеть их в белый наряд.
Они пересекли открытое пространство, сожалея о том, что зрение стало вполовину хуже, а радар отключен. Вошли в лес, по которому предстояло дойти до хребта. Остановились, глядя в темноту под соснами. Идти дальше никому не хотелось.
— Слишком много теней, — пробормотал Таттл.
— Тени не причинят нам вреда, — ответил Куранов.
Все время, которое роботы провели вместе, с того самого момента, как встретились в поезде, идущем на север, Куранов знал, что в этой группе лидером является он. Он этого не подчеркивал, старался ничем не выделяться, но теперь понимал, что должен взять инициативу на себя. И двинулся первым, навстречу теням, по заснеженному склону.
С неохотой Стеффан последовал за ним.
Таттл замкнул колонну.
По другую сторону хребта лес стал гуще. Стволы деревьев сдвинулись, ветви наклонились ниже. И именно там, на ограниченном пространстве, среди сгустившихся теней на них напали.
Что-то или кто-то торжествующе завопил, и этот почти звериный вопль перекрыл посвист ветра.
Куранов завертел головой, не понимая, откуда доносится звук, освещая деревья лучом фонаря.
Позади вскрикнул Таттл.
Куранов повернулся к нему, как и Стеффан, их фонари осветили робота.
— Этого не может быть! — воскликнул Стеффан. Таттл повалился на спину, атакованный двуногим существом, которое двигалось практически как робот, хотя они видели, что перед ними зверь. Тело существа покрывали шкуры, на ногах были сапоги, в руках оно держало металлический топор.
Существо попыталось разрубить кольцевой кабель на шее Таттла.
Таттл поднял руку и блокировал удар. Кабель он сохранил ценой поврежденного локтя.
Куранов двинулся на помощь, но его остановило второе существо из плоти, атаковавшее сзади. Удар пришелся в середину спины и заставил упасть на колени.
Робот повалился на бок, откатился в сторону, поднялся на ноги. Одним движением — ловко и быстро. Повернулся лицом к нападающему.
Существо смотрело на него с расстояния в дюжину футов, из его носа и рта вырывался пар. Упрятанное в меховой капюшон, его лицо казалось пародией на лицо робота. В сравнении с видеоприемниками, глаза были слишком маленькие и не блестели. Идеальная симметрия, свойственная чертам робота, отсутствовала напрочь. От мороза лицо шло пятнами. Оно также не отражало свет фонаря, и однако…
…однако в нем безусловно читался разум. Не могло быть ни малейших сомнений в том, что перед Курановым стояло разумное существо, пусть и злобное.
К полному изумлению Куранова, этот монстр заговорил с ним. Голос густой, звуки мягкие, не клацающие, как у роботов.
Что-то крича, монстр прыгнул вперед, замахнулся куском металлической трубы, целя в шею Куранову.
Робот отпрыгнул. Демон продолжил наступление.
Обернувшись, Куранов увидел, что первый демон практически загнал Таттла в лес. Третий атаковал Стеффана, который отбивался из последних сил.
Крича, человек, напавший на Куранова, ударил его концом трубы в грудь.
Робот упал. Человек встал над ним, занеся трубу, как дубинку.
«Из плоти, человек думает и знает… Спит по ночам, как животные, ест плоть других, как хищник, испражняется, умирает и гниет, подвержен болезни и разрушению… зачинает и рожает детенышей абсолютно немеханическим способом, однако молодые особи тоже разумные… убивает… убивает… может перебороть робота, разбирает роботов, хотя никто, кроме других людей, не знает, что он делает с этими частями… его можно убить, навсегда, только деревянным предметом… убитый любыми другими средствами, кроме дерева, человек только кажется мертвым. В действительности, в тот самый момент, когда он падает перед противником, он оживает в другом месте, целый и невредимый, в новом теле…»
Пока монстр замахивался, Куранов вновь откатился в сторону, поднялся и выбросил вперед руку с длинными пальцами.
Из рассеченной щеки человека хлынула кровь.
Демон отступил, не понимая, что происходит.
Ужас Куранова уступил место ярости. Он шагнул следом и ударил вновь. И вновь. И пусть силы у него, в силу наложенных ограничений, было куда меньше, чем у обычного робота, он разорвал тело демона, временно убил его, залив снег кровью.
Повернувшись спиной в останкам врага, двинулся на монстра, который атаковал Стеффана. Сломал шею одним ударом стальной руки.
К тому времени, когда Куранов добрался до Таттла, одна рука робота висела плетью, от второй кисти остались воспоминания. Повреждения получил и кольцевой кабель, но, к счастью, до отключения дело не дошло. При удаче все три робота могли выжить.
— Я думал, мне конец, — признался Таттл.
— Ты убил всех троих! — Стеффан в изумлении смотрел на Куранова.
— Они бы отключили нас, — ответил Куранов. Внутри, остальные этого видеть не могли, все кипело.
— Но первая директива Центрального агентства запрещает отнимать жизнь…
— Не совсем, — не согласился Куранов. — Она запрещает отнимать жизнь, которую нельзя восстановить. Которую нельзя восстановить.
— Их жизни можно восстановить? — спросил Стеффан, глядя на отвратительные трупы, не в силах понять.
— Мы своими глазами увидели человеческих существ. Теперь ты веришь мифам или по-прежнему все отрицаешь?
— Как я могу отрицать?
— Тогда, если ты веришь, что такие демоны существуют, ты должен верить и в сказанное о них, — и Куранов процитировал информацию, хранящуюся в его банках данных: — «Убитый любыми другими средствами, кроме дерева, человек только кажется мертвым. В действительности, в тот самый момент, когда он падает перед противником, он оживает в другом месте, целый и невредимый, в новом теле».
Стеффан кивнул, спорить было не о чем.
— Что теперь? — спросил Таттл.
— Возвращаемся в Уокерс Уоч, — ответил Куранов.
— И расскажем им о том, что нашли?
— Нет.
— Но… мы можем привести их сюда, показать эти тела.
— Оглянись. Другие демоны наблюдают за нами из-за деревьев.
В слабом отсвете упавших в снег фонарей среди деревьев они различали с дюжину перекошенных ненавистью лиц.
— Не думаю, что они нападут на нас, — продолжил Куранов. — Они увидели, что мы можем сделать, поняли, что в отношении их первая директива неприменима. Но они заберут и похоронят тела, как только мы уйдем.
— Мы можем взять их с собой, — предложил Таттл.
— Нет. У тебя обе руки выведены из строя. Стеффан не может контролировать правую руку. Я сам не смогу донести даже одно тело до Уокерс Уоч, в силу наложенных ограничений у меня просто не хватит сил.
— Тогда мы никому не сможем рассказать об увиденном здесь.
— Мы и не должны этого делать, если хотим подняться на следующий уровень зрелости, — ответил Куранов. — Наша единственная надежда — провести достаточно времени в инактивационной нише, медитируя, пока не удастся найти мало-мальски логичное объяснение случившемуся с нами.
Они подняли фонари и, держась ближе друг к другу, двинулись в путь.
— Идите не торопясь и не выказывайте страха, — дал команду Куранов.
Шагали они медленно, но ни один не сомневался, что их страх не составлял тайны для прятавшихся среди сосен жутких существ.
Они шли всю ночь и большую часть следующего дня, пока не добрались до станции Уокерс Уоч. К тому времени снежная буря давно закончилась. Вокруг себя роботы видели умиротворяющую белизну. Укутанные снегом леса, горы, долины служили наглядным подтверждением совершенства мира. Но в голове Куранова, как гвоздь, засела мысль: если он должен верить в привидения и разумных существ из плоти, вроде людей, как он сможет по-прежнему соглашаться с Центральным агентством в том, что вселенная, во всех ее аспектах, абсолютно логична и рациональна?
Меня зовут Малколм Померанец, и я — человек-с-топором, хотя совсем не из тех, кого показывают в телевизионных реалити-шоу о лесорубах. Будь я им — давно бы отрубил себе обе ноги или меня раздавило бы падающим деревом. Неуклюжий я с детства. И разминуться со смертью в результате несчастного случая мне удалось только благодаря правильному выбору профессии — я музыкант, — не требующей использования технических устройств с силовым приводом и пребывания на чреватой опасностью территории. На сленге музыкантов топор — инструмент, и мой топор — саксофон. Играю на нем с семи лет, когда сакс и я не так уж отличались ростом.
Сейчас мне пятьдесят девять, и я на два года старше Ионы, моего лучшего друга последние чуть ли не пятьдесят лет. Я высокий, Иона — нет. Я белый, он — черный. Познакомился я с ним — десятилетним, быстрым, стройным, пианистом-вундеркиндом — летом 1967 года, когда мне было двенадцать и я топал по жизни, как Ларч, дворецкий в «Семейке Аддамс», популярном телесериале, показанном годом раньше. А впервые услышал игру Ионы, когда он наяривал мелодию «Когда-нибудь я выбьюсь в люди»[674] Толстяка Домино.
По моему настоянию Иона недавно наговорил историю своей жизни — по крайней мере, о странной и опасной ее части — на магнитную ленту, и литературная обработка его повествования превратилась в книгу «Город». Мою жизнь наговаривать на магнитофон смысла нет, потому что все самое интересное в ней случилось, когда я общался с Ионой, а он уже все рассказал. Правда, один эпизод моей жизни стоит записать: череду любопытных событий, случившихся за несколько недель до нашего с ним знакомства. Так же, как его более продолжительная и захватывающая история, этот эпизод свидетельствует о том, что наш мир — более загадочное место, чем нам кажется большую часть времени, которое мы проводим, тащась от завтрака к отходу ко сну, согласно вселяющему уверенность, знакомому распорядку дня.
В те дни мы с моей семнадцатилетней сестрой Амалией жили душа в душу, прямо как близнецы, несмотря на пятилетнюю разницу в возрасте и отсутствие внешнего сходства. Блондинка, с завязанными в конский хвост волосами, гибкая и грациозная, радующаяся жизни во всех ее проявлениях, как солнечному свету, так и тени, она и сама светилась, причем, клянусь, это не плод воображения обожающего ее маленького братика. И как же отличался от нее я, неуклюжий двенадцатилетний подросток с огромным кадыком, который выглядел так, будто я целиком проглотил яблоко «Гренни Смит», и оно застряло в горле. Хотя Амалия не могла похвастаться богатым гардеробом, она всегда одевалась сообразно происходящему мероприятию и выглядела так, будто сошла со страниц каталога «Сирса». Я же, с моими круглыми плечами и непропорционально длинными, словно у орангутанга, руками, пытался скрыть собственную неуклюжесть, одеваясь по-взрослому, но из-за полного отсутствия вкуса только привлекал к себе большее внимание черными остроносыми туфлями и белыми носками, брюками от костюма с ремнем на три дюйма выше пупка и рубашкой с короткими рукавами и косым воротником, застегнутой на все пуговицы.
В двенадцать лет о девочках я еще не задумывался. С моим длинным, бледным лицом и собачьими глазами за толстыми линзами очков в черной оправе, я, наверное, уже тогда понимал, что и в юношестве вокруг меня не будут виться стайки красивых девушек. Я любил мою сестру и мой саксофон, и мне этого вполне хватало.
И хорошо, что хватало, потому что наша с Амалией домашняя жизнь ничем не напоминала показанную в сериалах «Оззи и Харриет» или «Предоставьте это Биверу». Наш отец, квалифицированный рабочий, руководил бригадой токарей. Дома он по большей части молчал, практически никогда не выказывал эмоций, и ему вполне хватало холодного взгляда, чтобы выразить неодобрение или страстное желание взять за шиворот и отвести в свой токарный цех, где работа медленно, но верно превратит тебя в человека. К сигаретам «Честерфилд» он относился, как набожный католик — к святому причастию. Амалия настаивала, что он совсем и не холодный человек, но обиженный жизнью и эмоционально отстраненный. Наша мать обожала телик, отрывалась от него лишь для того, чтобы посудачить с миссис Яновски, которая жила в соседнем доме, а сигареты «Лаки страйк» курила непрерывно, словно точно знала, что от этого зависит судьба Земли. Не прерывалась даже на еду. И ела обычно в гостиной — замороженные полуфабрикаты, готовые к употреблению после быстрого разогрева в микроволновке. Она полагала себя образцовой домохозяйкой: под этим понималось, что она эффективно перекладывала всю работу по дому на нас с Амалией.
Король и королева нашего среднеклассового замка разговаривали друг с другом так редко, что поневоле возникало предположение об их телепатическом общении. Если так оно и было, то, судя по их отношению друг к дружке, любой такой мысленный разговор вызывал у них отвращение. Амалия говорила, что давным-давно у родителей случился какой-то серьезный конфликт, они жестоко обидели друг друга, наговорили много того, чего говорить не следовало вовсе, и не могут заставить себя простить друг другу, а потому находят болезненным разговор на любую, даже самую нейтральную тему. Амалия никогда не думала о человеке плохо, пока он не доказывал, что душа у него черная-пречерная.
Моя сестра играла на кларнете с восьми лет. Началось все, когда мальчик из соседнего квартала, которого родители заставляли учиться музыке, взбунтовался и убедительно пригрозил, что повесится, если от него не отстанут. Инструмент ей отдали бесплатно, и она хотела научиться на нем играть не в последнюю очередь потому, что знала: звуки эти раздражали родителей. Амалия надеялась своей игрой достать их до такой степени, что ее отправили бы упражняться в отдельно стоящий гараж на один автомобиль, где ей не пришлось бы видеть, как родители решительно настроены не разговаривать друг с другом, а воздух пах машинным маслом, резиновыми покрышками и плесенью, а не табачным дымом от «Честерфилда» и «Лаки страйк». Надеялась она не зря, и в последующие годы, которые мы прожили в этом доме, родители чаще всего разлепляли губы, чтобы сказать: «Унеси его в гараж». Нам это говорили не только тогда, когда мы играли на кларнете и саксофоне, но и в тех случаях, если наше присутствие отвлекало их от телика, выпивки и беспрерывного курения.
Амалия играла на кларнете чертовски хорошо, но на саксофоне я показал себя вундеркиндом, сам научился играть и сам шлифовал свое мастерство, всегда стараясь добиться большего. Игра на саксофоне — единственное, что я умел делать изящно.
С высоким средним баллом и немалым писательским талантом, Амалия при всей ее любви к музыке могла рассчитывать на более светлое будущее, чем игра в данс-бенде[675]. Хотя наши ушедшие в себя родители и не посчитали это высоким достижением, Амалия получила полную стипендию в одном из крупнейших университетов, благодаря своим высоким оценкам в школе и, в немалой степени, за счет нескольких написанных ею отличных рассказов, с которыми она не раз побеждала на конкурсах.
Я гордился сестрой, хотел, чтобы она достигла успеха в жизни, а больше всего мне хотелось, чтобы она выскользнула из-под канцерогенных облаков и родительской горечи, благодаря которым обитель Померанцев очень уж напоминала дом Ашеров Эдгара По перед тем, как тот утонул в болоте. В то же время я представить себе не мог, какой станет моя жизнь после того, как в конце лета она уедет в университет, и я останусь единственным членом семьи, которому не придется по вкусу обед из замороженных полуфабрикатов.
В начале июня, примерно за месяц до того, как я услышал мелодию Толстяка Домино, которую Иона Керк исполнял в доме своего деда, на противоположной стороне улицы, нечто странное произошло по соседству. Я говорю не о доме на востоке, не о доме Янковски, где моя мать и миссис Янковски регулярно судачили — еще не отойдя от просмотра мыльных опер, а потому путая фантазии и реальность — о семейных отношениях других людей, которые жили в нашем квартале. Нет, речь пойдет о доме к западу от нашего, в котором жил Руперт Клокенуол. Но теперь он пустовал, потому что старый мистер Клокенуол уже месяц назад умер.
Странности начались однажды ночью, в три часа, когда меня разбудил необычный звук. Сев на кровати, я не думал, что раздается он в моей комнате, пребывал в полной уверенности, что доносится он из-за окна, хотя он мог быть последним звуком из сна, который последовал за мной в реальный мир, поскольку, в силу своей угрожающей природы, разбудил меня. В данном случае создавалось впечатление, будто длинный меч доставали из металлических ножен, и металл скрежетал по металлу.
Даже в таком достаточно старом жилом районе, как наш, удаленном от небоскребов и суеты центра, город никогда не затихал, и задолго до того, как тебе исполнялось двенадцать лет, ты обретал навык отсекать знакомые погромыхивание, лязганье и постукивание, чтобы они не мешали крепкому ночному сну. Но этот звук показался моему уху чужим. Я откинул простыню и выбрался из кровати.
Еще ложась спать, я поднял нижнюю оконную раму в надежде на ветерок, но воздух оставался теплым и неподвижным. Когда я наклонился к окну, звук повторился, казалось, вибрируя в металлической сетке, защищающей от насекомых, словно тонкое лезвие стилета просовывали в ячейку, и я отшатнулся.
Когда скрежет раздался в третий раз, уже мягче, чем раньше, я осознал, что доносится звук не из окна, которое находилось в дюймах от меня, а из соседнего дома, а потому вновь наклонился к окну.
Между домами рос старый платан с густой листвой. То ли в прежние годы его недостаточно освещало солнце, то дерево страдало какой-то болезнью, но изогнутые во все стороны ветви не полностью скрывали дом, в котором раньше жил мистер Клокенуол. И я видел свет в одном из окон первого этажа.
Единственным родственником мистера Руперта Клокенуола оставался его брат, который жил чуть ли не на другом краю континента. И пока суд не объявил его наследником, выставить дом на продажу не могли, да и со дня смерти мистера Клокенуола никакой активности в доме не наблюдалось. Естественно, обладая обычной фантазией двенадцатилетнего подростка, я легко представлял себе драмы, которых, конечно же, не существовало, вот и теперь подумал, что в дом проник грабитель.
Свет зажегся еще в одном окне первого этажа, потом в окне второго. Занавески не позволяли заглянуть в комнату, но на их фоне я увидел темный, волнистый силуэт. Хотя любая движущаяся тень изгибается светом и поверхностями, на которую падает, эта показалась мне особенно странной, напоминая ската, плывущего в море с изяществом летящей птицы.
Пребывая в полной уверенности, что по дому мистера Клокенола бродит что-то страшное, я какое-то время подождал у открытого окна, вдыхая теплый ночной воздух, надеясь вновь увидеть эту подвижную тень или что-то еще. Конечно же, мое ожидание оказалось напрасным: ни тебе фантасмагорических форм, ни странных звуков, и вскоре даже мальчишечья страсть к тайнам и приключениям не могла удержать меня у окна. И мне пришлось признать, что грабитель или вандал, проникший в дом, не стал бы выдавать свое присутствие, включая свет.
Вновь улегшись в кровать, я вскоре заснул. Я знаю, что мне приснился дурной сон, в котором я попал в отчаянное положение, но, внезапно проснувшись и сев на кровати в четыре утра, я не мог вспомнить подробности этого кошмара. Окончательно не придя в себя, я вновь подошел к окну, не для того, чтобы взглянуть на соседний дом, в котором по-прежнему светились окна, а чтобы опустить нижнюю раму. Я также закрыл окно на шпингалет, хотя ночь выдалась теплой и ветерок бы не помешал. Не помню, с чего я взял, что окно необходимо закрыть на шпингалет, однако ощущал насущное желание это сделать.
Вновь в кровати, оставшийся час летней ночи я пролежал в полусне, что-то бормоча, словно бредивший малярийный больной.
По утрам наш отец обычно завтракал сандвичем: яичница с беконом на густо намазанном маслом тосте. В плохую погоду ел, стоя у раковины, смотрел в окно на маленький двор, молчаливый и ушедший в себя, словно обдумывая какие-то важные философские идеи… или готовя убийство. Рядом, на разделочной доске, его дожидалась кружка кофе. Сандвич он держал в правой руке, сигарету — в левой, по очереди поднося их ко рту. Глядя на это, я всегда надеялся на ошибку: он укусит сигарету и попытается затянуться сандвичем, но такого не случилось ни разу.
Утром, последовавшим за ночной суетой в доме Клокенуола, он поел на заднем крыльце. Когда спустился по лестнице и пошел на работу, я взял пустую кофейную кружку и пепельницу, оставленные на поручне, и унес в дом. Пока мыл их в раковине, Амалия понесла завтрак нашей матери в гостиную, где в телике какая-то кинозвезда давала интервью ведущему какого-то утреннего ток-шоу, и оба соревновались в том, кто сможет рассмеяться более фальшиво. Наша мать заказала жареную картошку, омлет с сыром и чашку консервированного фруктового коктейля. Она и отец редко ели одновременно и никогда — одно и то же.
— Я думаю, ночью в соседнем доме кто-то ходил, — поделилась со мной Амалия, вернувшись на кухню. — Я спала с открытым окном, и чей-то голос разбудил меня. А потом там в комнатах зажегся свет.
Окно ее спальни выходили на ту же сторону нашего дома, что и моей.
— Я никого не слышал, — ответил я. — Свет видел, кто-то там ходил, просто тень. Но ни один риэлтор еще не поставил на лужайке табличку «ПРОДАЕТСЯ».
— Может, они решили сдать дом в аренду, вместо того чтобы продавать.
— Странно это, вселяться в три часа ночи. Это один человек, или семья, или целая коммуна?
— Я никого не видела.
— А голос?
— Наверное, он мне приснился. Никто не стоял под моим окном. Я подумала, что кто-то позвал меня снизу, мужчина, но мне это, конечно же, приснилось, потому что, проснувшись, я выбралась из кровати и подошла к окну, но внизу никого не было.
Я положил на стол подставки для тарелок и столовые приборы. Пока готовил тосты (первые два подгорели), Амалия жарила яичницу-болтушку и отдельно — бекон. Наш завтрак.
— Как ты сказала… Мужчина под твоим окном?
— Он позвал меня по имени. Дважды. Но я уверена, это произошло во сне — не наяву.
— И что тебе снилось?
— Я не помню.
— Даже обрывков сна?
— Ничего.
Ее яичница, бекон и тост лежали на одной тарелке. Мне она подала все на трех маленьких. Так мне больше нравилось. Я срезал корочки с моего тоста, чтобы съесть их отдельно. Даже тогда у меня были ритуалы, с помощью которых я надеялся в какой-то степени упорядочить наш, как мне представлялось, абсолютно хаотический мир.
Едва мы начали завтракать, как в примыкающей к кухне нише зажужжала стиральная машина, подавая сигнал об окончании стирки.
Я поднялся, чтобы переложить белье в сушилку, но Амалия остановила меня:
— С этим успеется, Малколм.
Я остался за столом.
— До отъезда в университет ты должна научить меня гладить.
Ее зеленые глаза сверкали — клянусь, сверкали, — когда что-то трогало или забавляло ее.
— Милый, по мне, доверить тебе утюг все равно что сунуть в руки бензопилу.
— Но ведь он никогда не станет гладить. А она может это делать только сидя перед работающим теликом.
— Она гладила, когда я была слишком маленькой, чтобы браться за утюг. И не забыла, как это делается.
— Не будет она гладить. Ты знаешь, что не будет. И мне придется ходить в мятом. — Даже в двенадцать лет вид моей одежды многое для меня значил, потому что мне казалось, что выгляжу я болван болваном.
— Малколм, и не пытайся гладить, когда я уеду.
— Не знаю. Посмотрим.
Какое-то время мы ели молча.
— Неправильно я поступаю, — прервала она затянувшуюся паузу, — уезжая учиться так далеко.
— Что? Не дури. Где тебе дали стипендию, туда ты и едешь.
— Я могла получить стипендию и где-нибудь поближе. Жить дома, а не в общежитии.
— В этом университете есть специальная программа писательского мастерства. В этом смысл твоей поездки туда. Ты станешь великой писательницей.
— Не нужно мне никакого величия, если ради этого приходится оставлять тебя с ними, чтобы потом сожалеть об этом до конца жизни.
Я понимал, что лучшей сестры просто быть не может, веселой, умной и красивой, но знал, что однажды она станет знаменитостью.
Попросив ее научить меня гладить, я чувствовал, что поступил эгоистично, но, по правде говоря, с одной стороны хотел, чтобы она поехала в университет, учеба в котором стала бы первой ступенькой в ее писательской карьере, а с другой не стал бы горевать, если бы она осталась.
— Я не такой уж неумеха, знаешь ли. Раз я так хорошо играю на саксофоне, то и гладить научусь, без риска сжечь дом.
— И вообще, — она меня не слушала, — нельзя стать писателем, лишь пройдя курс писательского мастерства. Нужно, что бы в тебе горел этот огонь.
— Если откажешься от стипендии, я вышибу себе мозги.
— Не мели чушь, милый.
— Вышибу. И почему нет? Как я смогу жить, зная, что загубил твою жизнь?
— Ты не сможешь загубить мою жизнь, Малколм. Наоборот, ты — самая важная и удивительная ее часть.
Амалия никогда не лгала. Не манипулировала людьми. Будь она другой, я бы посмотрел ей в глаза, настаивая на том, что я сделаю себе харакири, хотя знал, что никогда на такое не пойду. Вместо этого я смотрел на отрезанные корочки и делил их на более мелкие части.
— Ты должна взять стипендию. Просто должна. Это лучшее из всего, что когда-либо случалось в нашей жизни.
Я услышал, как сестра положила вилку.
— Я тоже люблю тебя, Малколм, — сказала она после паузы, и какое-то время я не мог ни посмотреть ей в глаза, ни произнести хоть слово.
После того, как мы убрали со стола, она помыла тарелки, а я их вытер, Амалия повернулась ко мне.
— Слушай, а давай испечем овсяное печенье.
— С шоколадной крошкой и грецкими орехами?
— Для мамы и папы мы сделаем их с нарубленными анчоусами и лимской фасолью, чтобы посмотреть на их лица, когда они откусят кусочек. А остальные — с шоколадкой крошкой и грецкими орехами. А потом отнесем тарелку к нашим новым соседям и познакомимся.
Она перечислила все необходимое: противни, миски для смешивания, лопатку, пару столовых ложек, мерный стакан… Поскольку я подозревал, что эта первая из многих проверок, которые позволят определить, можно ли доверить мне паровой утюг, я все запомнил, собрал и принес, ничего не уронив.
Вскоре после того, как мы поставили первый противень в духовку, аромат добрался до гостиной, и мать, оставив телик, подошла к двери в кухню.
— Грязь разводите? — спросила она.
— Нет, мэм, — ответила Амалия.
— А мне представляется, да.
— Только на время готовки. Потом приберемся.
— Сначала следовало сделать все, что положено, по дому, — указала наша мать.
— Все обязательно будет сделано, — заверила ее Амалия. — Занятия в школе закончились, так что времени у нас гораздо больше.
Мать стояла у двери в коридор, в розовом стеганом халате, с растрепанными волосами, легким недоумением на лице, словно наше занятие казалось ей не менее загадочным, чем какой-нибудь сложный ритуал вуду.
— Я люблю овсяное печенье с миндалем, а не с грецким орехом, — наконец изрекла она.
— Конечно, — кивнула Амалия. — Мы собираемся в одну порцию положить миндаль.
— Ваш отец любит овсяное печенье с грецким орехом, но без шоколадной крошки.
— Мы сделаем и такую порцию, — пообещала Амалия.
Мать повернулась ко мне:
— Ты ничего не уронил и не разбил?
— Нет, мэм. Все удержал в руках.
— Я люблю этот стеклянный мерный стакан. Сейчас таких больше не делают.
— Я буду с ним осторожен, — пообещал я.
— Будь с ним осторожен, — наказала она, словно и не услышав моих слов, и вернулась в гостиную к телику.
Мы с Амалией испекли печенье. Прибрались. Я ничего не разбил. И мы пошли знакомиться с новыми соседями.
Поднявшись по лестнице на крыльцо, мы увидели, что входная дверь приоткрыта. Солнце еще оставалось на востоке, горячие лучи проникали под свесы, ложились на пол яркими полосами. Мы стояли на выкрашенных серой краской досках. Амалия держала в руках тарелку с печеньем, я нажал кнопку звонка. Никто не откликнулся на мелодичную трель, и я позвонил вновь.
После третьего звонка, когда стало понятно, что в доме никого нет, Амалия повернулась ко мне:
— Наверное, в дом все-таки залезал вор, несмотря на свет в окнах. Конечно же, только вор, уходя, мог оставить дверь открытой. Ему-то что?
В четырехдюймовую щель между дверью и дверной коробкой я видел купающуюся в сумраке прихожую, а за ней такую же темную гостиную.
— Но почему вор не поленился выключить свет? Может, что-то не так и кто-то нуждается в помощи?
— Нельзя входить в чужой дом, Малколм.
— Тогда что же нам делать?
— Эй? Есть кто-нибудь дома? — позвала Амалия, шагнув к самой двери.
Ей ответило молчание, достойное нашего отца, завтракающего сандвичем на заднем крыльце.
Амалия позвала вновь, а когда никто не ответил, толкнула дверь, чтобы мы могли получше рассмотреть тесную прихожую и гостиную, где все, похоже, стояло, как было и при жизни мистера Клокенуола. За месяц после его смерти никто не приходил, чтобы вынести ставшие ненужными вещи.
— Может, нам пойти домой, позвонить в полицию и сообщить о взломе и ограблении? — предложил я после того, как сестра позвала в третий раз, еще громче.
— А если ограбления не было, ты представляешь себе, что они нам устроят за этот звонок?
Под «они» она подразумевала не полицию. Наша мать только и ждала повода прочитать нам нотацию. Пилила, пилила и пилила за малейшую оплошность, пока не возникало ощущение, что продолжаться это будет до скончания веков. А наш отец, который терпеть не мог материного голоса, которым она отчитывала нас, начинал орать на меня с Амалией, словно именно мы являлись источником раздражающего шума: «Я всего лишь хочу посмотреть этот маленький телик и забыть про говняный день на работе! Неужели это надо объяснять вам обоим?»
— Нельзя входить в чужой дом, — повторил я ее слова.
— Нельзя, — согласилась она и переступила порог с тарелкой печенья в руках. — Но ты помнишь, что мистера Клокенуола нашли через день после смерти. Вдруг кто-то нуждается в помощи.
Я, разумеется, последовал за ней. Если на то пошло, последовал бы за любимой сестрой даже в ворота ада. По сравнению с ними, входная дверь соседского дома не выглядела такой страшной.
Хотя шторы на окнах пропускали толику дневного света, гостиная утопала в тенях. И меня бы не удивило, если бы в этом молчаливом сумраке мы наткнулись на лежащий в гробу труп. Если в гостиной чего-то и не хватало, так только его.
Амалия щелкнула настенным выключателем, и зажглась лампа у кресла.
Слой пыли покрывал столик, на котором стояла лампа. Очки лежали рядом с книгой в обложке, которую мистер Клоукенуол наверняка бы почитал, если бы тот день не стал последним в его жизни. Никаких следов вандализма мы не увидели.
— Мы из соседнего дома, — крикнула Амалия. — Пришли познакомиться. — Она подождала, прислушиваясь. — Эй? Все хорошо?
На кухне гудел холодильник. На столе стояли грязные тарелки, на одной застыло пятнышко желтка. Между тарелками виднелись крошки от тоста. Инфаркт свалил мистера Клокенуола здесь, возможно, в тот момент, когда он поднялся из-за стола, позавтракав, и никто не удосужился прибраться после того, как его увезла служба коронера.
— Это ужасно — жить одному. — Амалия вздохнула.
В голосе слышалась искренняя печаль, хотя мистер Клокенуол не относился к тем людям, которые общением с соседями скрашивают одиночество, при условии, что оно его тяготило. Но мы знали, что человек он вежливый: если оказывался во дворе и видел кого-то из нас, несколько минут беседовал с нами через забор. Никто не считал его отстраненным или ушедшим в себя. Нам он представлялся застенчивым и — изредка — меланхоличным. Возможно, в прошлом у него случилась трагедия, с которой он так и не смог примириться. Вот почему грусть стала единственной спутницей, в компании которой он уютно себя чувствовал.
Увиденное очень огорчило Амалию.
— Кому-то следовало убрать со стола, помыть грязную посуду и забрать все из холодильника, пока продукты не испортились. Оставить все так… это неправильно.
Я пожал плечами:
— Может, чихать на него все хотели.
Моя сестра ни к кому не проявляла безразличия, даже пыталась искать доводы, оправдывающие наших родителей, но тут промолчала и она.
Я вздохнул.
— Только не говори, что мы должны тут прибраться.
Она собралась ответить, но внезапно лицо ее переменилось, она вздрогнула и обернулась.
— Кто? Что?
— Что… Кто — что? — в недоумении переспросил я.
Она нахмурилась.
— Ты не слышал?
— Нет. Что я не слышал?
— Он сказал: «Мелинда. Дорогая Мелинда».
— Кто сказал?
— Судя по голосу — мистер Клокенуол.
Когда я был моложе, а моя сестра — более вредной, ей нравилось пугать меня, убедительно выдавая вымысел за правду. «Папа не знал, что я здесь, поэтому он снял лицо, а под ним оказалась морда ящерицы!» или «Боже! Я видела, как мама ела живых пауков!». И так убедительно она все это рассказывала, что мне потребовался год, прежде чем у меня выработался иммунитет к ее выдумкам, и еще год я притворялся, будто верю им, потому что меня это очень забавляло. Потом у нее проснулся интерес к парням и пропало желание пугать меня, хотя все эти выдумки пугали гораздо меньше, чем пара идиотов, с которыми она встречалась. Но даже в те дни ей хватало ума не больше двух раз ходить на свидание с психопатом-маньяком.
— Мистер Клокенуол умер и похоронен, — напомнил я.
— Я знаю, что он умер и похоронен. — Держа тарелку с печеньем в левой руке, правой она потерла загривок, словно разгоняя мурашки. — Или, по меньшей мере, умер.
— Мне уже не девять лет, сестра.
— Это ты к чему?
— Я уже знаю, что мама ест только дохлых пауков.
— Я не шучу с тобой, Малколм. — Она снова вздрогнула и повернулась, словно на голос, который я не слышал.
— Что теперь?
— Он сказал это вновь. «Дорогая Мелинда».
Внезапно она сорвалась с места, будто преследуя говорившего, зажигала свет в каждой комнате, в которую входила. Я следовал за ней по всему первому этажу, выключал свет, как только она выходила из очередной комнаты. Когда мы вернулись в прихожую, обойдя первый этаж, Амалия уставилась на лестницу, ведущую на второй.
Долго стояла, как зачарованная, с перекошенным от отвращения лицом, а на мой вопрос: «Что происходит?» — ответила:
— Он отвратительный. Грязный. Мерзкий.
— Кто? — переспросил я, с одной стороны, думая, что это очередная выдумка Амалии, с другой — веря ей.
— Я не буду повторять, что он сказал, — заявила она и выскочила на крыльцо через распахнутую дверь.
Я стоял у лестницы, глядя вверх, гадая, разыгрывала она меня или говорила серьезно, когда услышал тяжелые шаги в коридоре второго этажа. Потом заскрипели ступени, словно кто-то спускался по лестнице. Скрип добрался до площадки между пролетами, послышался треск, будто старая доска переломилась, не выдержав опустившегося на нее веса. Лестницу окутывал сумрак, который скрывал не все. Но того, кто спускался — если спускался, — я разглядеть не мог, как не видел Клода Рейнса в старом фильме «Человек-невидимка».
Всякое плохое случается с хорошими людьми, когда рядом появляются невидимки или им подобные. Я быстро ретировался, плотно закрыв за собой входную дверь, и присоединился к Амалии. Мы спустились по ступенькам и поспешили по дорожке, ведущей к улице.
— Что это все значит? — спросил я, когда вы выходили из калитки.
— Не хочу сейчас об этом говорить.
— А когда захочешь?
— Дам тебе знать, — ответила она по дороге к нашему дому.
— Наверное, нам придется съесть это печенье самим.
— Да. Она не любит овсяное печенье с грецким орехом.
— А он не любит с шоколадной крошкой. И я не думаю, что нашему новому соседу оно придется по вкусу.
— Это не новый сосед, — заверила меня Амалия, когда мы спешили к нашему дому, проходя под высоким платаном.
— Но кто-то там есть, — я глянул на дом Клокенуола.
Сидя в моей комнате у окна, глядя на соседний дом в зазор между задернутыми занавесками, я пытался вспомнить все, что знал о Руперте Клокенуоле. Он чуть ли не сорок лет преподавал английский язык в средней школе Джефферсона. В шестьдесят два собирался выйти на пенсию, но умер за месяц до окончания учебного года.
За свою карьеру дважды признавался в городе «Учителем года». Не женился. Некоторые думали, что он гей, но его никогда не видели в соответствующей компании. В те дни люди не сомневались, что все геи жеманничают или сюсюкают, а то и проделывают и первое, и второе одновременно, и запястья у них без костей. За мистером Клокенуолом ничего такого не замечалось. Он никуда не уезжал в отпуск. Говорил, что не любит путешествовать и вообще домосед. Всегда отклонял приглашения соседей заглянуть в гости, извинялся и обязательно присылал цветы в благодарность за приглашение. Ни о ком не сказал дурного слова. Мягкий и мелодичный голос. Теплая улыбка. Любил возиться в саду. Выращивал потрясающие розы. В домашней обстановке отдавал предпочтение брюкам цвета хаки и клетчатым рубашкам с длинным рукавом. В более холодные дни надевал кардиган. Однажды нашел раненую птичку. Вы́ходил и отпустил, когда она вновь смогла летать. Всегда покупал печенье герл-скаутов, по десять или двенадцать коробок. Когда местный отряд продавал подписки на журналы, покупал и их, а когда однажды они предложили купить связанные вручную прихватки, взял дюжину. Не мог отказать герл-скаутам. Домашних животных не держал. Говорил, что на кошек у него аллергия, а собак он боится. При росте в пять футов и девять дюймов весил фунтов сто шестьдесят. Светло-синие, словно выбеленные глаза, светлые, переходящие в седину, волосы. Лицо столь же запоминающееся, как чистый лист бумаги.
Руперт Клокенуол представлялся мне слишком уже неприметным, чтобы подняться из могилы и призраком вернуться в дом. Чем больше я думал о том, что произошло в его доме, тем сильнее крепла уверенность, что я все неправильно истолковал. Через час, так и не увидев ничего интересного в зазоре между занавесками, я спустился вниз, чтобы помочь Амалии по хозяйству.
Мы проработали полчаса — застилали кровати в родительской спальне, пылесосили, вытирали пыль, — прежде чем я спросил, готова ли она поговорить о том, что произошло. Она ответила, что нет.
Еще через сорок минут, на кухне, когда, переделав все, мы чистили морковь и картошку к обеду, я спросил ее вновь, и она ответила:
— Ничего не произошло.
— Но на самом деле что-то произошло.
Амалия заговорила, сосредоточенно чистя картофелину:
— Что-то бы произошло, если б один из нас или мы оба настаивали, что это так. Если мы оба решим, что ничего не произошло, тогда ничего и не произошло. Ты же знаешь, как говорят: если дерево падает в лесу, но никто этого не видит, значит, оно и не падало. Ладно, хорошо, я знаю, что на самом деле говорят иначе. Если дерево падает в лесу и никто этого не слышит, значит ли это, что оно упало беззвучно. Но моя версия — логичное следствие. Абсолютно логичное. Никаких деревьев в доме Клокенуола не падало, следовательно, нечего там видеть или слышать. Тебе двенадцать, может, ты воспринимаешь сказанное мною бессмыслицей, но еще несколько лет математики и курс логики помогут тебе понять. Я не хочу об этом говорить.
— Раз ничего не произошло, то ты и не хочешь об этом говорить?
— Именно.
— Ты напугана или как?
— Бояться нечего. Ничего не произошло.
— Что ж, по крайней мере, сейчас мы об этом говорим.
Она бросила в меня картофельную шкурку, которая прилипла к щеке, и я сказал:
— Издевательство над родным братом!
— Ты еще не знаешь, что такое издевательство.
Тем же вечером, после того как мы вымыли и вытерли посуду, но прежде чем отец предложил мне пойти в гараж, я отправился туда сам, с саксофоном, тогда как сестра осталась за кухонным столом, где мать обкуривала ее и объясняла, почему картофельное пюре не самый лучший гарнир к жареной курице, пусть даже наши родители положили себе добавку.
Я не сразу начал играть, решив послушать классическую музыку больших оркестров. В углу гаража стоял дешевенький стереопроигрыватель, и пластинок у нас хватало, включая виниловые 1930-х годов, которые мы купили за сущие гроши в магазине подержанных пластинок. В этот вечер я остановил свой выбор на оркестре, который назывался «Энди Керк и его Облака радости». Несколько раз в тридцатые годы и в начале сороковых они становились почти знаменитыми, но не более того. Теперь, тридцать лет спустя, я обожал их тенор-саксофониста Дика Уилсона, Теда Доннелли, одного из лучших тромбонистов того времени, какой свинг-оркестр ни возьми, но больше всего меня потрясала игра на рояле Мэри-Лу Уильямс. Я сидел на деревянном ящике и уже дважды прослушал «Фрогги боттом» и по разу — «Прогуливаясь» и «Раскачиваясь», прежде чем подошла Амалия.
Мы послушали «Покажи им» — музыку написала Мэри-Лу Уильямс, — буги-вуги, которым мог бы гордиться любой большой оркестр, а когда в гараже воцарилась тишина, я вдруг увидел, что моя всегда энергичная сестра не только не приплясывает, но и вообще никак не среагировала на зажигательный ритм. И она не принесла с собой кларнет. То есть сыграть вместе мы не могли.
— Что не так? — спросил я.
Она отошла к единственному маленькому окну, которое выходило на дом нашего усопшего соседа, солнечный свет раннего июньского вечера позолотил ее прекрасное лицо.
— Однажды я оказалась во дворе, стояла у стола для пикника, работала над арт-проектом для школы. Увлеклась, а когда в какой-то момент подняла голову, то увидела Клокенуола по другую сторону забора. Он смотрел на меня. Просто пожирал взглядом. Я поздоровалась, он не отреагировал, и этот его взгляд. Вроде бы в нем читалась ненависть, но на самом деле совсем другое. День выдался теплым, я была в шортах и легком топике, но внезапно почувствовала… словно я голая. Он совершенно переменился. Ничем не напоминал Учителя года, это точно. Облизывал губы, в прямом смысле облизывал, глядя на меня так нагло, даже не могу описать, как нагло, и его переполняло желание. Может, на лице читалась ненависть, ненависть и ярость, но и не только, если ты понимаешь, о чем я.
Я понимал, будьте уверены.
— И что ты сделала?
— Все собрала и ушла в дом.
— Никому не сказала?
— Слишком стеснялась, чтобы говорить об этом. Да и потом, кому я могла сказать? Отец работал. Возвращаясь домой, не желал, чтобы кто-то встал между ним и первой банкой пива. Мать прилипла к дневным викторинам. Я бы скорее сунула руку в пасть крокодила, чем отвлекла ее от Билла Каллена и «Правильной цены»[676].
— Ты могла бы сказать мне.
— Это случилось четыре года тому назад. Тебе было восемь, милый. Когда человеку только восемь, о таком ему знать не нужно.
— А тебе было только тринадцать. Да он же урод!
Она отвернулась от гаражного окна, и ее голову окружил золотой ореол.
— Такое же случилось еще раз, через шесть месяцев. Я выносила мусор, чтобы бросить его в бак, который стоял в проулке. Сначала Клокенуола там не было, но, когда я повернулась, чтобы вернуться в дом, он стоял в каких-то трех шагах. Я ничего не сказала, он тоже, но он опять облизывал губы. И еще… положил руку на промежность. Я протиснулась мимо него. Он ко мне не потянулся, не прикоснулся, ничего такого. После этого ничего подобного не случалось.
— Я его ненавижу, — прорычал я. — Рад, что он умер.
Она опустилась на табурет на колесиках, стоявший рядом с ящиком, на котором я сидел, и уставилась на свои сцепленные руки, лежавшие на коленях.
— Когда мы там были, Малколм, я действительно слышала его голос.
— Понятно.
— Действительно слышала. Он сказал: «Дорогая Мелинда». А потом, уже в прихожей, когда я смотрела на лестницу, произнес мое имя… мое имя и что-то грязное.
Она подняла голову и встретилась со мной взглядом. И не разыгрывала меня. Я не знал, что и сказать.
— Держись подальше от этого дома, Малколм.
— С чего у меня возникнет желание вновь туда пойти?
— Держись подальше.
— Не сомневайся. Ты шутишь? У меня мурашки бегут по коже. Жуть!
— Я серьезно. Держись подальше.
— И ты, между прочим, тоже.
— Я к нему и близко не подойду, — ответила она. — Я помню, что слышала, и не хочу услышать вновь.
— Я не знал, что ты веришь в призраков, — сказал я.
— Я не верила. Теперь верю. Держись подальше.
Какое-то время мы посидели молча. Наконец я сказал, что надо что-нибудь послушать, чтобы успокоить нервы, но вместо старых виниловых пластинок поставил альбом с наиболее известными мелодиями Гленна Миллера. Мы любили рок-н-ролл, но сердцем принадлежали к другой музыкальной эре.
Амалия прослушала «В настроении», но, прежде чем зазвучала «Лунная серенада», поднялась.
— Мои нервы это не успокаивает. Пойду лягу в кровать и почитаю. Тот роман. — У боковой двери гаража она остановилась, оглянулась. — Не оставайся здесь после того, как стемнеет.
— Я всегда остаюсь после того, как стемнеет.
— В этот вечер не оставайся. И в последующие.
Чувствовалась, что она испугана. Я кивнул.
— Хорошо.
После ее ухода прослушал «Лунную серенаду». Потом «Американский патруль». Затем поднял иглу и вернул в начало альбома.
Когда зазвучала мелодия «В настроении», я вышел из гаража и направился в проулок. До наступления темноты оставалось примерно сорок минут. Я зашагал к задней калитке участка Клокенуола.
В двенадцать лет я не отличался особой храбростью. Прекрасно знал свои недостатки и понимал: если ввяжусь в драку с другим мальчишкой, то, скорее, нокаутирую себя, чем врежу ему. И в схватке со сверхъестественным не добился бы особых успехов, если бы мне противостояло нечто более злобное, чем Каспер Дружелюбное Привидение.
Тем не менее я намеревался пересечь двор Клокенуола и подняться на заднее крыльцо, потому что любил сестру больше, чем себя, чувствовал, что разрешить эту странную ситуацию предстоит мне. Никогда я не видел Амалию такой расстроенной, как в те минуты, когда она рассказывала мне о похотливом учителе. Раньше она не знала страха, и решимости ей хватало на двоих. Никто не имел права так пугать ее, и меня злило и огорчало решение сестры ретироваться в спальню и спрятаться за книгу. Именно это, по моему разумению, она делала, хотя я, конечно, не собирался ей этого говорить.
Поднявшись на заднее крыльцо, я не удивился, обнаружив, что дверь черного хода приоткрыта, так же, как парадная, через которую мы ранее уже входили в этот дом. Войдя на кухню, куда проникал свет заходящего солнца, я смело включил свет. Если душа покойника вернулась в дом через месяц после похорон, не было никакой возможности бродить по дому без ее ведома. Я хочу сказать, призрак, само собой, прекрасно осведомлен о том, что происходит в доме, где он поселился.
Увидел тарелку с желтковым пятном, грязные вилку и нож, крошки. Клокенуол вернулся не для того, чтобы прибраться за собой.
Везде включая свет, я прошел через дом к лестнице на второй этаж, по которой при нашем первом посещении дома спускалось что-то невидимое глазу. Остановившись перед лестницей, я прислушался, но меня окружала такая глубокая тишина, что создавалось впечатление, будто дом этот вовсе не в городе, а в некоем пузыре вынесен в далекий космос, где обречен дрейфовать целую вечность.
Вот тут я додумался спросить себя, а чего, собственно, я добиваюсь, придя в это место. Назваться экзорцистом я никак не мог. Моя семья даже в церковь не ходила. Родители не были атеистами, просто с полнейшим безразличием относились к идее Бога и загробной жизни. Собственно, то же безразличие они проявляли ко всему, что не могли съесть, выпить, выкурить и посмотреть по телику, не сильно напрягая мозги. Хорошего ответа на заданный себе вопрос у меня не было, и поэтому, исходя из того, что считается логикой у двенадцатилетнего подростка, я решил, что сюда меня привела интуиция, и я должен доверять ей, как собака доверяет своему нюху.
Внезапно услышав частое постукивание, я сжался и отступил от лестницы, но тут же осознал, что это удары моего бешено колотящегося сердца. Разочаровавшись в себе, огорченный собственной трусостью, я расправил плечи, вскинул подбородок, и, говоря себе невероятную ложь, будто в семейном древе Померанцев воинов пруд пруди, поднялся на второй этаж.
Есть один плюс, когда тебе двенадцать или меньше: ты склонен верить, что тебя ждет вечная жизнь, а потому рискуешь практически без раздумий, и иногда риск оправдывается. За исключением тех случаев, когда происходит с точностью до наоборот.
Наверху, открывая дверь за дверью, осматривая комнату за комнатой, я не знал, что ищу, доверяя своей интуиции, от которой требовалось вывести меня на какое-то знание или инструмент, необходимые для того, чтобы изгнать призрак Клокенуола туда, где ему самое место, если он действительно вернулся с Той стороны, чтобы с вожделением пялиться на мою сестру. В спальне Учителя года стоял письменный стол, на том месте, где кто-то другой поставил бы туалетный столик, и меня потянуло к нему, как железный порошок — к магниту.
Потом случилось нечто странное. Я не помнил, как садился за стол или открывал ящики, но оказалось, что сижу, а передо мной альбом с газетными вырезками. Во всех статьях и заметках речь шла о девочке-подростке, которую звали Мелинда Ли Гармони. «Дорогая Мелинда». Она училась в средней школе и исчезла за три месяца до своего тринадцатого дня рождения, когда возвращалась домой из школы. На некоторых вырезках стояли даты — все из 1949 года, то есть с тех пор прошло восемнадцать лет. Я смотрел на них с нарастающим ужасом, но не мог не пролистывать, хотя меня уже начало трясти. Полиция — и ей помогало множество добровольцев — прочесала территорию школы, соседние кварталы, Болфор-Парк, через который девочка обычно шла домой. Не нашли никаких следов. За сведения о девочке назначили вознаграждение, никем не востребованное. Члены горюющей семьи, ее пастор, несколько школьных учителей отзывались о ней очень высоко, говорили, что ее — хорошо воспитанного, умного, обаятельного ребенка — ждало прекрасное будущее. Одним из учителей был Руперт Клокенуол. В газетах разместили три фотографии, все сделанные незадолго до исчезновения девочки. Я увидел красивую стройную блондинку с шаловливой улыбкой и произнес вслух: «Такая восхитительная маленькая динамисточка».
Не помню, как я отложил альбом и достал толстый дневник из другого ящика. Пролистывал его, словно сомнамбула, охваченный леденящим кровь страхом, но не мог оторваться. Клокенуол каллиграфическим почерком заполнял страницу за страницей, подробно описывая, что происходило с похищенной им Мелиндой Ли Гармони. Началось все с того, что он предложил подвезти девочку домой. Закончилось — ее убийством семнадцать месяцев спустя. На страницах, которые прошли перед моими глазами, восхвалялся порок, и Клокенуол сожалел только об одном: что убил ее, потеряв контроль над собой, когда похоть и насилие соединились, и он не смог удержать их в узде.
Я услышал, как произношу вслух: «Какая потеря, какая жалость, ее еще можно было использовать и использовать».
Вновь не осталось у меня воспоминаний о том, как я отложил дневник, чтобы достать из ящика еще один альбом, уже с более современными вырезками и фотографиями. В нем хранились статьи из ученической газеты, которые писала Амалия, когда училась в средней школе, где Руперт Клокенуол преподавал английский. Стихотворения и рассказы, которые она публиковала в этой газете. Каким-то образом он раздобыл ее фотографии в седьмом, восьмом и девятом классах, сделанные для школьного ежегодника. Я заметил крестик на серебряной цепочке, который она носила тогда, но не теперь. Присутствовали и фотографии, для получения которых использовался телеобъектив: более юная Амалия, сидящая на переднем крыльце, стоящая во дворе, идущая в гараж или из гаража, который служил ей, так же, как мне, безопасной гаванью. Клокенуол перестал пополнять альбом, когда Амалии исполнилось пятнадцать, и, добравших до пустых страниц, я вновь услышал собственный голос — не собирался произносить эти слова, но не контролировал ни голосовые связки, ни язык с губами: «Такая аппетитная, но слишком близко от дома. Чересчур рискованно. Я не решился. Не решился. Теперь жалею».
Я не помню, как поднялся из-за стола, вышел из спальни, спустился по лестнице. Пришел в себя только на кухне. В руке держал разделочный нож.
Я попытался отбросить нож, но вместо этого еще сильнее сжал рукоятку. Не могу вспомнить, пребывал ли я в ужасе и хотел ли выбежать из дома. Находился все в том же сомнамбулическом состоянии, когда пересекал кухню, направляясь к двери в стене, открыл ее, включил свет в подвале и спустился по крутой лестнице.
Внизу обнаружил небольшое помещение без окон, целиком ниже уровня земли, со стенами из бетонных блоков и земляным полом. Обстановку составляли маленький деревянный стол, два стула и книжный шкаф с набором книг, подходящим девочке двенадцати-тринадцати лет: истории о лошадях, романтическая любовь, приключения. На полу лежал грязный и истлевший матрас. Над ним из бетонной стены торчал рым-болт, с которого свисала цепь, заканчивающаяся наручником.
Покачиваясь, я стоял около печки, уставившись в плотно утоптанную землю, которую усеивали ярко-белые и желтоватые кристаллы, отдаленно напоминающие соль. Теперь Клокенуол делился со мной своими образами — воспоминаниями. Он похоронил убитую девочку в глубокой могиле, засыпав ее порошковой известью, чтобы ускорить разложение и максимально нейтрализовать запах. Мысленным взором я видел, как он присыпал известь землей и утоптал ее. Плакал, когда работал. Не раскаивался в содеянном — из-за потери игрушки. Мелинда пролежала в могиле так много лет, что в подвале дурного запаха не осталось.
Я оторвал взгляд от пола, посмотрел на нож, гадая, с какой целью он заставил меня взять его из ящика стола.
И в этот миг Амалия позвала меня из кухни.
С округлившимися глазами, недоумевая, Амалия спустилась по лестнице в подвал. Роман, который она читала, не захватил ее, не могла она отделаться от мыслей о голосе, который обратился к ней в этом доме. С приближением сумерек она выглянула в окно и увидела, что в доме Клокенуола вновь горит свет.
— Я пошла в гараж, — объяснила она, — тебя не увидела, хотя музыка играла, но сразу поняла, где мне тебя искать. Твой приход сюда — моя вина. Ты не мог поступить иначе, когда я велела тебе не ходить сюда. Ты же мальчик, тебе двенадцать лет, и ты на грани пубертатного периода. Ты храбрый, это уже понятно, но нам нужно быстро уйти отсюда.
Она глянула на матрас, когда спустилась по лестнице, но ужас охватил Амалию лишь после того, как сестра связала его с рым-болтом, цепью и наручником.
Но, разумеется, и тут она не до конца понимала, что здесь произошло. Возможно, никогда не слышала о Мелинде Гармони, похищенной задолго до того, как сама Амалия появилась на свет Божий. Помня о проявленном к ней похотливом интересе мистера Клокенуола, моя очень умная сестра, похоже, догадалась, что наручник и цепь — символы заточения, а грязный матрац служил не только для отдыха. Кровь отлила от ее лица. Но, когда Амалия вновь повернулась ко мне, на лице читалось замешательство, а не страх.
В отчаянии, внезапно обильно вспотев, я пытался крикнуть ей: «Беги! Беги!» — но меня лишили голоса.
— Малколм? Что ты обнаружил? Что здесь произошло?
— Сладостные воспоминания, — ответил я, своим голосом, да только слова эти произнес другой.
Я все стоял, держа нож в руке, нацелив острие в пол, прижимая к ноге. Тут она увидела нож.
— Милый, зачем тебе этот нож? — Она посмотрела на печь, на темные углы подвала. — Кто-то здесь есть? Тебе грозит опасность?
Я направился к ней, мой голос произнес: «Если бы я увидел тебя первой, никогда бы не стал связываться с другой девчонкой».
Глаза Амалии раскрылись еще шире, она попятилась от меня.
Наверху захлопнулась дверь. Я догадался, что она нашла бы ее запертой, если б смогла добраться до верхней лестничной площадки раньше меня.
Она была моей сестрой, я любил ее душой и сердцем, она круглыми сутками дежурила у моей постели, когда я, восьмилетний, заболел гриппом, едва не убившим меня. Она была моей сестрой, и ее кларнет вдохновлял меня на сочинение музыки для саксофона, который быстро становился моей визитной карточкой. Я любил ее, как не любил никого, да и никто не позволял мне любить себя, а потому, если бы мне пришлось убить ее под воздействием злобного призрака, я бы тут же покончил с собой.
Именно я ковылял по жизни, именно мне недоставало грациозности, но в данном случае Амалия зацепилась ногой за ногу, потеряла равновесие и плюхнулась на третью снизу ступеньку. Когда я поднял нож, ее зеленые глаза, глубокие, словно арктическое море, сверкали от страха, чего там — ужаса.
Когда нож достиг верхней точки, я увидел на ее шее серебряную цепочку с крестиком, которую она носила в средней школе, но не после окончания. Наверное, она надела крестик перед тем, как выйти из дома, словно знала, что не найдет меня в гараже, и ей придется вновь идти в этот жуткий дом.
Когда нож начал опускаться, я внезапно осознал, что она купила серебряный крестик на серебряной цепочке и начала носить их в тринадцать лет, после того, как первый раз заметила, как на нее смотрел Руперт Клокенуол в тот самый день, когда она во дворе работала над арт-проектом для школы. Должно быть, она хотела отогнать зло, чувствовать себя защищенной в мире, где никто из нас не может считать себя в безопасности.
Нож опускался не с той скоростью и силой, как хотелось Клокенуолу, да и цель оказалось иной, чем намеченная им. Нож вонзился мне в бедро, я закричал, а вместе с моим криком рассыпались его чары.
И тут же раздался дикий вопль, заметавшийся между стенами, не мой и не Амалии, а в комнатке без окон, где отсутствовал даже источник легкого сквозняка, подул сильный ветер, слишком холодный для летнего вечера, закружил по подвалу, поднимая пыль и кристаллы извести, ветер, воплощающий в себе нечеловеческую ярость.
Я вырвал нож из бедра, отбросил, упал на колено. Рана кровоточила, но еще не болела, и я зажал ее рукой.
Амалия поднялась, а ветер крепчал, дул уже с такой силой, с такой скоростью, что сорвал с конского хвоста резинку, длинные светлые волосы Амалии встали дыбом, их мотало из стороны в сторону, словно она — свеча, а волосы — пламя. Я думал, что ее оторвет от пола и бросит в стену. Крестик подхватило ветром, цепочка натянулась, словно ветер стремился разорвать ее и унести крестик. Но Амалия схватила его рукой и прижала к шее.
Вот тут я и услышал звук, который разбудил меня и притянул к окну прошлой ночью: скрежет металла по металлу. Как было и прежде, он раздался три раза, только теперь ассоциировался не с мечом, который вытаскивали из ножен, а с большой стальной дверью, которая, открываясь, скребла по каменному порогу. Ревущий, завывающий ветер, казалось, вынесло в эту открывшуюся дверь, в подвале вновь стало тихо, спокойно, поднятая пыль медленно опускалась на пол.
Амалию отличали не только ум и сильный характер, но и здравомыслие, поэтому, не теряя времени на разговоры о том, что мы минуту назад пережили, она сказала:
— Твоя нога, рана, покажи ее мне.
Кровь струилась между пальцами, капала на пол, на брюках расширялось темное пятно, но, убрав руку, я обнаружил, что материя не порвана. В изумлении поднял руку и увидел: крови, которая только что заливала ее, больше нет. Пятно с брючины исчезло, на полу не осталось ни капли. Лезвие ножа блестело, чистое, словно только что вымытое.
Я поднялся, целый и невредимый, каким и вошел в этот дом. Амалия тоже встала, наши взгляды встретились, ни один из нас не мог произнести ни слова. Она обняла меня, я — ее, а через какое-то время мы поднялись на кухню.
Вместе прошли по тихому дому, выключая свет там, где я ранее его оставил. Прежде чем покинули дом, я показал Амалии альбом с газетными статьями о похищении Мелинды Ли Гармони, дневник и второй альбом, посвященный уже ей, с фотографиями, сделанными в те годы, когда она училась в средней школе.
Мы по-прежнему молчали. Не видели необходимости облечь наши впечатления в слова, потому что понимали случившееся сердцем.
Закрыли за собой входную дверь, спустились с крыльца. Когда пересекали двор Клокенуола, ночь окончательно вступила в свои права.
У калитки, ведущей в проулок, Амалия повернулась ко мне:
— Значит, Глен Миллер не успокоил твои нервы.
— Мне следовало поставить альбом Гая Ломбардо.
Больше мы никогда не заходили в этот дом. Не хотели говорить о том, что там произошло, отвечать на вопросы о случившемся.
Воспользовавшись пишущей машинкой в зале научных исследований публичной библиотеки, моя сестра написала письмо в полицию, сообщив некоторые подробности того, что они найдут в доме Клокенуола. Позаботилась о том, чтобы стереть все отпечатки пальцев как с бумаги, так и с конверта. Письмо бросила в почтовый ящик в двенадцати кварталах от нашего дома.
Возможно, они подумали, что письмо — чей-то дурацкий розыгрыш. Но не могли не проверить сигнал. История эта неделю оставалась сенсацией, достаточно долго, если учесть, что газеты заполняли материалы о Вьетнамской войне и расовых бунтах в больших американских городах.
Найдя альбом, посвященный Амалии, копы пришли, чтобы поговорить с ней, и она рассказала о тех двух случаях, когда мистер Клокенуол напугал ее, тринадцатилетнюю. Но не проронила ни слова о наших визитах в дом. Возможно, потому, что она никогда не лгала, да и правдивость ее слов не вызывала ни малейших сомнений, у них не возникло и мысли спросить, а не побывала ли она недавно в доме, где произошло убийство, и не она ли — автор анонимного письма. Я не верю в безразличие или некомпетентность копов, которые вели расследование. По моему разумению, причина в том, что благодаря доброму сердцу и чистоте души Амалии некая Сила, наблюдающая за нами, проследила за тем, чтобы избавить ее от чрезмерного внимания прессы.
Мы с ней больше никогда не говорили о тех событиях. Собственно, и говорить-то было не о чем, ибо мы все поняли и приняли. Потом не раз и не два случалось, когда сестра подходила ко мне и крепко обнимала, надолго прижимая к себе вроде бы без всякой на то причины. Но мы оба знали, чем это вызвано.
Как я и упоминал ранее, именно в то лето я познакомился с Ионой Керком, который стал моим другом на всю жизнь. Он любил Амалию, как родную сестру, и очень тепло написал о ней в своей книге, которая называется «Город». В последующие месяцы с нами случилось многое, гораздо больше, чем мы, при нашем богатом воображении, могли себе представить. Все это отличалось от только что рассказанного мной. Мы столкнулись с удивительным и чудесным, злобные призраки нам больше не встречались, но, как выяснилось, в нашем мире есть кое-что и похуже.
Долгие годы дом Клокенуола простоял пустым, потому что никто не хотел его покупать. Когда же его, наконец, продали, покупатель, с разрешения муниципалитета, срыл дом с лица земли, превратив участок в маленький сквер с фонтаном, в котором купаются птицы, и скамейками, где люди могут посидеть, наблюдая за птицами и отдыхая от напряженного городского ритма. На гранитном бортике фонтана табличка с надписью: «МЕЛИНДА ЛИ ГАРМОНИ», которая свидетельствует о том что, девочка не умерла на этой земле, а живет здесь вечно.
— Иногда ты ведешь себя, как полный говнюк, — в сердцах воскликнула моя жена в тот вечер, когда я лишил нашего сына Санта-Клауса.
Мы лежали в кровати, но она определенно не собиралась ни спать, ни заниматься любовью.
— Разве так можно поступать с маленьким мальчиком? — Голос резкий, сочащийся презрением.
— Ему семь лет…
— Он — маленький мальчик, — зло отрезала Элен, хотя мы редко ссорились друг с другом. Поэтому наша семейная жизнь текла мирно и счастливо.
Мы полежали в молчании. Портьеры с вечера не сдвинули, и через открытые двери на балкон второго этажа вливался пепельно-бледный лунный свет. Даже при таком освещении, несмотря на то, что Элен укрылась до подбородка, по ее напряженной позе я видел, что она чертовски сердита.
Наконец Элен не выдержала:
— Пит, ты использовал кувалду, чтобы разнести вдребезги фантазию маленького мальчика, безвредную фантазию, и все потому, что у тебя навязчивая идея…
— Она не безвредная, — ответил я. — И у меня нет навязчивой идеи.
— Есть, есть, — настаивала жена.
— Я просто верю в рациональное…
— Заткнись.
— Ты даже не хочешь поговорить со мной об этом?
— Не хочу. Бессмысленно.
Я вздохнул.
— Я люблю тебя, Элен.
Она долго молчала.
Лишь ветер шебаршился где-то под крышей.
В кроне одной из вишен, растущих во дворе, ухнула сова.
— Я тоже тебя люблю, — после долгой, долгой паузы ответила Элен, — но иногда мне хочется дать тебе пинка.
Я злился на нее, полагая, что она несправедлива, что позволяет эмоциям брать верх над разумом. Теперь, по прошествии многих лет, я бы отдал все что угодно, лишь бы услышать вновь, что она хочет дать мне пинка, и с улыбкой согнулся бы.
С колыбели моему сыну, Бенни, внушали, что бога нет ни под каким именем, ни в какой форме, и религия — убежище для слабовольных людей, которым не хватает мужества принимать вселенную такой, какая она есть. Я не разрешал крестить Бенни, потому что, с моей точки зрения, этот обряд являлся первой ступенью культа невежества и иррациональности.
Элен, моя жена, мать Бенни, выросла в семье методистов и так и не смогла отмыться (как я это себе представлял) от пятен веры. Она называла себя агностиком и не могла пойти дальше и присоединиться ко мне в лагере атеистов. Я любил ее так сильно, что в этом вопросе не требовал от нее однозначно определить свою позицию. Зато презирал всех тех, кто не мог признать, что бога во вселенной нет, а возникновение жизни вообще и человеческой цивилизации в частности — не более чем биологическая случайность.
Я осуждал всех, кто смиренно преклонял колени перед воображаемым Создателем: методистов, католиков, лютеран, баптистов, мормонов, всех прочих. Они называли себя по-разному, но заблуждались одинаково.
Но больше всего не терпел здравомыслящих мужчин и женщин, таких же, как я, которые сошли с тропы логики и рухнули в пропасть суеверия. Они отдали все свои сокровища: независимую душу, уверенность в себе, интеллектуальную целостность, — в обмен на невнятные обещания загробной жизни в тогах и с арфами. Тех, кто решился на такое, я презирал куда больше, чем какого-нибудь давнего друга, который вдруг признался, что внезапно проникся всепоглощающей страстью к собакам и развелся с женой, чтобы жить с немецкой овчаркой.
Хол Шин, мой партнер, с которым я основал «Фаллон и Шин дизайн», тоже гордился своим атеизмом. В колледже мы были лучшими друзьями и на пару могли выиграть любые дебаты по вопросам религии. Каждый, кто пытался заикнуться о существовании Всевышнего, позволял себе не соглашаться с утверждением, что во вселенной правят стихийные силы, потом сожалел о встрече с нами, ибо мы наглядно показывали, что таким идиотам, как он, не место в мире взрослых. Случалось, что мы не могли дождаться, когда же разговор зайдет о религии, и сами умело наталкивали студентов, как мы полагали, верующих, на эту тему.
Потом, получив диплом архитектора, мы не захотели работать с кем-то еще и создали свою фирму. Мечтали о том, чтобы проектировать внушительные, но элегантные, функциональные, но красивые здания, которые будут радовать и удивлять, вызывать восхищение не только коллег, но и всего мира. Благодаря уму, таланту и решительности, нам еще совсем молодыми удалось добиться некоторых из поставленных целей. «Фаллон и Шин компани», вундерфирма, стала средоточием революционного дизайна, о котором с придыханием говорили как студенты архитектурных факультетов, так и матерые профессионалы.
В основе наших невероятных успехов лежал наш атеизм, поскольку мы решили создавать новую архитектуру, не имеющую ничего общего с религиозными откровениями. Большинство мирян понятия не имеет о том, что практически все окружающие их здания, даже созданные современными архитектурными школами, несут в себе конструктивные элементы, призванные усилить роль бога и религии в повседневной жизни. К примеру, сводчатые потолки поначалу использовались в церквях и кафедральных соборах, с тем чтобы взгляд устремлялся к небесам и, таким образом, навевал мысли о рае и тамошних благах. Монастырские своды, бочарные своды, крестовые своды, веерные своды, прямоугольные, шестиугольные и треугольные своды — не просто арочные конструкции; им отводилась роль агентов религии, рекламных щитов как самого бога, так и его власти. С самого начала Хол и я решили, что в зданиях, сконструированных «Фаллон и Шин компани», не будет сводчатых потолков, шпилей, арочных окон и дверей, никаких конструктивных элементов, порожденных религией. Мы стремились к тому, чтобы направлять взгляд входивших в наши здания к земле, дабы люди помнили, что они плоть от земной плоти, не дети какого-либо бога, а более интеллектуально развитые кузены обезьян.
И возвращение Хола к католицизму, религии его детства, стало для меня страшным ударом. В тридцать семь лет, в расцвете творческих сил, на вершине успеха, доказавшего превосходство не связанного догмами, здравомыслящего человека над воображаемыми божествами, он вернулся в исповедальню, вновь начал причащаться, смочил лоб и грудь так называемой святой водой и, таким образом, отверг интеллектуальный фундамент, на котором до этого момента базировалась вся его взрослая жизнь.
От ужаса случившегося у меня заледенели и сердце, и костный мозг.
За то, что религия забрала у меня Хола, я еще больше возненавидел ее. Удвоил усилия в том, чтобы изгнать из жизни моего сына даже малую толику религии и суеверий, прилагал все силы, чтобы курящие благовония, бьющие в колокола, поющие псалмы, обманывающие себя дураки не отняли его у меня. Когда еще совсем маленьким он показал себя прирожденным лидером, я самым тщательным образом подбирал для него книги, ограждал от всего, что указывало на религию как приемлемую составляющую образа жизни, решительно пресекал нездоровые фантазии. Когда я заметил, что он увлекся вампирами, призраками, всеми эти чудищами, готовыми поразить воображение ребенка, я в зародыше подавил этот интерес, высмеял его, показал Бенни, сколь приятно и радостно подняться над этим ребячеством. Нет, я не отказывал ему в удовольствии чего-то испугаться, потому что ничего религиозного в этом нет. Бенни имел право смаковать страхи, внушаемые книгами о роботах-убийцах, фильмами о чудовище Франкенштейна и других страшилах, созданных руками человека. А вот книги и фильмы, героями которых были монстры сатанинского или божественного происхождения, я ему не давал, потому что вера в Сатану — та же религия, только черная, а не белая.
Я оставил ему Санта-Клауса, пока ему не исполнилось семь лет, хотя и предчувствовал, что добром это не закончится. Легенда о Санта-Клаусе, естественно, включает элементы христианства. Святой Николай и все такое. Но Элен настояла, что Бенни нельзя лишать рождественской сказки. С неохотой я согласился, что вреда в ней практически нет, при условии, если это событие мы будем рассматривать исключительно как светский праздник, не имеющий ничего общего с рождением Иисуса. Для нас рождественские каникулы являлись периодом, который мы посвящали исключительно семье, не вспоминая о боге.
Во дворе нашего дома в округе Бакс, штат Пенсильвания, росли две большие старые вишни, под сенью которых в более теплую погоду я частенько сиживал с Бенни, играя в шашки или карты. Под этими вишнями одним необычно теплым октябрьским днем, на седьмом году жизни, когда мы играли в «Дядю Уиггли», Бенни и спросил меня, много ли подарков привезет в этом году Санта. Я ответил, что о Санте думать еще рановато, а он заявил, что все дети уже думают о Санте и даже начали составлять списки того, что хотели бы получить. Потом он спросил:
— Папа, а как Санта узнает, хорошие мы или плохие? Он же не может наблюдать за всеми детьми одновременно, не так ли? Наши ангелы-хранители рассказывают ему о нас или как?
— Ангелы-хранители? — его слова неприятно удивили меня. — Откуда ты знаешь про ангелов-хранителей?
— Ну, они же должны приглядывать за нами, помогать, если мы попадаем в беду, правильно? Вот я и подумал, может, они также говорят с Санта-Клаусом.
Через несколько месяцев после рождения Бенни я присоединился к группе родителей, живущих в нашем районе, которые решили учредить частную школу, основанную на принципах светского гуманизма, где пресекалась бы любая религиозная мысль. Нам хотелось, чтобы наши дети, подрастая, изучали историю, литературу, социологию и этику, которые им преподавали бы с антиклерикальных позиций. Бенни посещал подготовительный класс, а на момент нашего разговора учился во втором классе начальной школы, и родители всех его одноклассников придерживались того же рационалистического взгляда на жизнь, что и я. Вот меня и удивило, что даже такая среда не уберегла Бенни от религиозной пропаганды.
— Кто рассказал тебе об ангелах-хранителях?
— Дети.
— Они верят в этих ангелов?
— Конечно. Полагаю, что да.
— Они верят в фей?
— Конечно же, нет.
— Тогда почему они верят в ангелов-хранителей?
— Они видели их по телевизору.
— По телевизору, значит?
— В том шоу, которое ты запрещаешь мне смотреть.
— И только потому, что они видели их по телевизору, они решили, что ангелы-хранители существуют?
Бенни пожал плечами и передвинул свою игровую фишку по доске «Дяди Уиггли» на пять позиций.
Я всегда верил, что поп-культура, особенно телевидение, — сущее наказание для всех здравомыслящих мужчин и женщин, которые хотят добра себе и своим близким, еще и потому, что оно пропагандировало широкий спектр религиозных суеверий и проникало во все сферы нашей жизни. Избежать его становилось все труднее, а влияние телевидения только нарастало. Книги и фильмы вроде «Экзорциста» плюс телевизионные программы насчет ангелов-хранителей могли свести на нет попытки родителей воспитать ребенка в стерильной атмосфере здравомыслия.
Не по сезону теплый октябрьский ветерок мягко ерошил каштановые волосы Бенни. Со спутанными волосами, сидя на подушке, положенной на стул, чтобы доставать до стола, он казался таким маленьким и ранимым. Я его любил, желал ему только добра, но с каждой секундой во мне разгоралась злость. Направленная, естественно, не на Бенни, а на тех людей, которые, отравленные извращенной философией, пытались дурно влиять на невинного ребенка.
— Бенни, послушай, никаких ангелов-хранителей нет, — сказал ему я. — Это ложь, выдуманная людьми, которые хотят заставить тебя поверить, что твои успехи в жизни отнюдь не плод твоих собственных усилий. Они хотят заставить тебя поверить, что все плохое, случающееся с тобой, — последствия твоих грехов и твоя вина, тогда как все хорошее — милость божья. Это способ контроля. В этом суть религии — контролировать и подавлять тебя.
— А как она будет меня подавлять? Навалится и прижмет к полу? Будет раскатывать, как тесто? Папа, ты говоришь что-то не то.
В конце концов, ему было только семь лет, а я на полном серьезе пытался обсуждать с ним вопросы религиозного гнета, будто мы — два интеллектуала, сидящие в кафетерии за чашечкой «эспрессо». Покраснев от осознания, что веду себя глупо, я отодвинул доску «Дяди Уиггли» и попытался объяснить ему, что вера в такую ерунду, как ангелы-хранители, отнюдь не невинная забава, а шаг к интеллектуальному и эмоциональному закабалению. Когда увидел, что на его лице отражаются скука, замешательство, раздражение, полное недоумение, но никак не понимание и признание моей правоты, я начал раздражаться и в конце концов (теперь мне стыдно это признавать) в качестве последнего аргумента отнял у него Санта-Клауса.
Внезапно мне стало ясно, что, позволив ему верить в Санта-Клауса, я сам подтолкнул его к иррациональности, от которой хотел уберечь. Как я вообще мог так заблуждаться, думая, что Рождество может праздноваться исключительно как светский праздник, если его сердцевиной являлось религиозное событие? Теперь я видел, что установка рождественской елки в нашем доме и обмен подарками вкупе с прочими рождественскими атрибутами вроде установки яслей на лужайках перед церквями и украшения универмагов пластмассовыми ангелами с трубами, подвели Бенни к мысли, что духовный аспект праздника не менее важен, чем материалистический, создав тем самым плодородную почву, в которой укоренились ангелы-хранители и прочий бред о грехе и спасении души.
Под оголившимися ветвями вишен, под октябрьским ветерком, который медленно влек нас к Рождеству, я рассказал Бенни правду о Санта-Клаусе, объяснил, что подарки он получает от меня и мамы. Он не согласился со мной, привел доказательства существования Санты: пирожные и молоко, которые он оставлял для веселого толстячка, всегда исчезали. Я убедил его, что пирожные съедал сам, а молоко, которое не любил, выливал в раковину. Методично, безжалостно, но, как мне казалось из доброты и любви, я топтал так называемую магию Рождества и в конце концов у него не осталось ни малейших сомнений в том, что все, связанное с Санта-Клаусом, — обман. Пусть из лучших побуждений, но тем не менее.
Он слушал, более не пытаясь возражать, а когда я закончил, заявил, что устал и хочет прилечь. Тер глаза, зевал. Игра «Дядя Уиггли» его больше не интересовала, он поднялся и ушел в свою комнату.
Напоследок я успел сказать ему, что сильные, уравновешенные люди не нуждаются в воображаемых друзьях, таких, как Санта-Клаус или ангелы-хранители.
— Мы можем рассчитывать только на себя, наших друзей, наших родственников, Бенни. Если мы чего-то хотим, нам этого не получить, обращаясь с просьбами к Санта-Клаусу или в молитве к богу. Мы должны заработать то, что нам нужно, или получить в подарок от друзей и родственников. Так что нет смысла что-то просить или вымаливать.
Тремя годами позже, когда Бенни умирал в больнице от рака, я впервые понял, почему другим людям нужна вера в бога и почему они ищут утешения в молитве. Иной раз жизнь обрушивает на нас столь ужасные трагедии, что очень трудно устоять перед искушением поискать в мистике объяснения жестокости окружающего нас мира.
Даже если мы можем признать, что смерть у нас окончательная и душа не может пережить гибели плоти, мы часто не в силах вынести мысль о том, что наши дети, умирающие в юности, также обречены уйти из этого мира и не попасть ни в какой другой. Дети — особая статья, поэтому невозможно подумать, что уйдут навсегда, словно и не существовали. Я видел атеистов, которые презирали религию и не могли молиться за себя, но тем не менее обращались к богу с просьбой спасти их тяжело больных детей… только для того, чтобы осознать, иногда с раздражением, чаще — с глубоким сожалением, что их философия не позволяет им всерьез рассчитывать на божественное вмешательство.
Когда у Бенни диагностировали рак кости, я не отказался от своих убеждений. Ни разу не поступился принципами, не обратился к богу. Я стоически держал удар, сам нес эту ношу, хотя иной раз она гнула голову, а плечи едва не ломались под горой горя.
В тот октябрьский день, на седьмом году жизни Бенни, когда я сидел под вишнями и наблюдал, как он возвращается в дом, чтобы прилечь, я еще не знал, какому серьезному испытанию в самом скором времени подвергнутся мои принципы. Я гордился тем, что освободил своего сына от фантазий, связанных с Санта-Клаусом, и не сомневался, что Бенни, когда вырастет, поблагодарит меня за строго рационалистичное воспитание, которое получил моими стараниями.
Когда Хол Шин сказал мне о возвращении в лоно католической церкви, я подумал, что он меня разыгрывает. После работы мы заглянули на коктейль в бар соседнего отеля, — у меня сложилось впечатление — затем, чтобы отпраздновать новый большой контракт, который нашей фирме удалось заполучить стараниями Шина.
— У меня есть для тебя новости, — сказал он мне утром. — Давай встретимся в шесть вечера в баре «Редженси».
Но вместо того чтобы сообщить, что нам поручено проектирование здания, которое станет новой главой в легенде о Фаллоне и Шине, он рассказал, что после года всесторонних раздумий оставил атеизм и повернулся лицом к вере. Я рассмеялся, полагая, что соль шутки еще впереди, а он лишь улыбнулся, и по этой улыбке, в которой читалось что-то уж больно непривычное, возможно, жалость ко мне, я понял, что он говорит серьезно.
Я с ним спорил сначала спокойно, потом не очень. Высмеивал его утверждения, что он вновь открыл для себя бога, стыдил за отказ от самодостаточности, от интеллектуальной цельности.
— Я решил, что человек может одновременно быть интеллектуалом и верующим христианином, иудеем или буддистом, — ответил Хол с раздражающей уверенностью в себе.
— Невозможно! — Я хватил кулаком по столу, чтобы подчеркнуть, что я такого не приемлю. Наши стаканы подпрыгнули, а пустая пепельница едва не свалилась на пол. Конечно же, другие посетители бара повернулись к нам.
— Посмотри на Малколма Маггериджа, — стоял на своем Хол. — Или Си-Эс Льюиса. Исаака Сингера. Христиане и еврей, и при этом интеллектуалы до мозга костей.
— Послушай меня! — От его слов я пришел в ужас. — Сколько раз, когда другие люди называли эти имена, и не только эти, по ходу наших споров о превосходстве атеизма, ты вместе со мной доказывал, какими дураками были маггериджи, льюисы и сингеры этого мира.
Он пожал плечами.
— Я ошибался.
— Ни с того ни с сего вдруг решил, что ошибался?
— Нет, не так. Отдай мне должное, Пит. Я целый год читал, думал. Активно сопротивлялся возвращению в лоно церкви, однако потерпел поражение.
— И кто взял над тобой верх? Какой священник-пропагандист…
— Никто не брал надо мной верх, Пит. Дебаты были исключительно внутренними. Никто не знал, что у меня возникли сомнения.
— И когда они у тебя возникли?
— Видишь ли, пару лет назад я осознал, что жизнь моя пуста…
— Пуста? Ты молод и здоров. Женат на умной и красивой женщине. Законодатель мод в выбранной тобой профессии. Все восхищаются твоими архитектурными находками, ждут от тебя все новых достижений, и ты богат! Вот это ты называешь пустой жизнью?
Он кивнул.
— Пустой. Но я никак не мог понять, почему. Как и ты, сложил все, что у меня есть; и по всему выходило, что я добился всего, о чем можно только мечтать. Но внутри я ощущал пустоту, и каждый новый проект который мы начинали, интересовал меня все в меньшей степени. Наконец, я осознал: все, что построил, и все, что еще мог построить, не приносило удовлетворенности, потому что эти достижения не вечны. Да, конечно, некоторые из наших зданий могли простоять и сто, и двести лет, но в масштабах времени это миг. Сооружения из камня, стали и бетона — не монументы, которые ставят на века. Они не являются, как мы когда-то думали, свидетельствами гениальности человечества. Скорее, наоборот, напоминают нам, что самые величественные сооружения хрупки, что наши величайшие достижения могут уничтожить землетрясения, войны, приливные волны, или за тысячу лет они превратятся в груды обломков под воздействием солнца, ветра и дождя. Так в чем смысл?
— Смысл в том, — сердито напомнил я ему, — что возводя эти сооружения, проектируя и строя еще более прекрасные здания, мы улучшаем жизнь наших сограждан и помогаем другим ставить и достигать высоких целей. А все вместе мы создаем лучшее будущее для всего человечества.
— Да, но ради чего? — спросил он. — Если нет потусторонней жизни, если существование каждого индивидуума заканчивается в могиле, тогда коллективная судьба нашего вида точно такая же, как и у любого индивидуума: смерть, пустота, чернота, ничто. Из ничего может получиться только ничто. Нельзя ставить высокие цели для всего вида, если для каждой души в отдельности никакой цели нет и в помине, — он поднял руку, словно чтобы перекрыть поток моих возражений. — Я знаю, знаю. У тебя достаточно аргументов, чтобы оспорить это заявление. Я поддерживал тебя в этом в ходе бесчисленных дебатов, которые мы вели в колледже. Но больше я не могу поддерживать тебя, Пит. Я думаю, в жизни есть и другая цель, помимо того, чтобы просто жить. Если бы я так не думал, то ушел бы из бизнеса и остаток дней посвятил развлечениям, смакуя каждый из них. Однако теперь я верю в нечто, называемое душой, верю, что она переживет тело, а потому могу и дальше работать в «Фаллон и Шин». Это мое призвание, а значит, мои достижения наполнены смыслом. Я надеюсь, ты сможешь это понять. Я не собираюсь обращать тебя или кого-либо в свою веру. Это первый и последний раз, когда ты слышишь, что я говорю о религии. Я буду уважать твое право не верить в бога. Я уверен, что и дальше будем прекрасно ладить.
Не получилось.
Я полагал, что религия — отвратительная душевная болезнь, а потому в присутствии Хола чувствовал себя не в своей тарелке. Я притворялся, что мы по-прежнему близки, что ничего не произошло, но чувствовал, что он уже не тот человек, каким был.
А кроме того, вера Хола неизбежно сказывалась на его архитектурных воззрениях. В его проектах начали появляться сводчатые потолки и арочные окна, его новые здания поощряли глаз и разум смотреть вверх и размышлять о небесах. Эти изменения с восторгом воспринимались некоторыми клиентами и вызывали похвалу критиков в престижных журналах, но я не мог этого одобрить, поскольку видел, что он уходит от архитектуры, обращенной к человеку, которая и являлась нашим фирменным знаком. Через четырнадцать месяцев после его возвращения к религии я продал ему свою долю в нашей компании и основал свою, свободную от его влияния.
— Хол, — сказал я ему при нашей последней встрече, — даже заявляя, что ты — атеист, ты, вероятно, не понимал до конца, что за жизнью ничего нет, и не надо этого бояться, не надо злиться, что так уж устроен мир. Сие надо принимать как данность — или с сожалением… или с радостью.
Лично я принимал с радостью, потому что меня не волновала моя судьба в загробной жизни. Будучи неверующим, я мог полностью сосредоточиться на благах этого мира, одного и единственного.
Поздним вечером того дня, когда я развенчал Санта-Клауса в глазах Бенни, когда мы с Элен лежали по разным сторонам нашей большой кровати, и она сказала, что хотела бы дать мне пинка, я услышал от нее и другие слова:
— Пит, ты рассказывал мне о своем детстве, и, разумеется, я встречалась с твоими родителями, поэтому могу представить себе, каково приходилось ребенку, который воспитывался в такой атмосфере. Могу понять, почему твоей реакцией на их религиозный фанатизм стал уход в атеизм. Но иногда… тебя заносит. Тебе уже недостаточно просто быть атеистом; ты изо всех сил стараешься приобщить к своей философии всех, любой ценой, то есть ведешь себя точно так же, как твои родители… с той лишь разницей, что они насаждали веру в бога, а ты насаждаешь безбожие.
Я приподнялся, посмотрел на нее. Лица не увидел, жена отвернулась от меня.
— Ты несправедлива, Элен.
— Это правда.
— Я не такой, как мои родители. Совершенно не такой. Я не вбиваю атеизм в Бенни, как они вбивали в меня бога.
— То, что ты сегодня с ним сделал, ничуть не лучше порки.
— Элен, в конце концов, все дети узнают правду о Санта-Клаусе, некоторые еще раньше, чем Бенни.
Тут она повернулась ко мне, и я смог достаточно хорошо разглядеть ее лицо. Обида и злость заслонили любовь, которая всегда светилась в глазах Элен.
— Конечно, они все узнают правду о Санта-Клаусе, но редко у кого отцы с мясом выдирают эту невинную веру в чудо.
— Я ничего не выдирал, я лишь все ему объяснил.
— Он — не студент колледжа, участвующий в дебатах. Нельзя руководствоваться логикой в разговоре с семилетним ребенком. В этом возрасте ими движут эмоции, сердце. Пит, он пришел в дом после разговора с тобой, поднялся в свою комнату, а когда я заглянула к нему часом позже, он все еще плакал.
— Ладно, ладно.
— Плакал.
— Ладно, я чувствую себя полным дерьмом.
— Хорошо. Так и должно быть.
— И я признаю, не следовало мне быть таким прямолинейным, я бы мог объяснить все тактичнее.
Она молча отвернулась от меня.
— Но в принципе я все сделал правильно. Я хочу сказать, напрасно мы думали, что сможем праздновать Рождество исключительно как светский праздник. Невинные фантазии, которые могут привести к мыслям о боге, далеко не так невинны.
— Замолчи, — раздалось с ее половины. — Замолчи и давай спать; а не то я перестану тебя любить.
Водитель, который убил Элен, пытался заработать побольше денег, чтобы купить лодку. Он был заядлым рыбаком и обожал ловить на блесну. Чтобы скопить деньги на лодку, ему приходилось больше работать. Чтобы не заснуть, он принимал амфетамины. Водил он «питербилт», самую большую модель этой компании. Элен ехала на своем синем «БМВ». Они столкнулись лоб в лоб, хотя она и пыталась уйти в сторону, но куда там.
Бенни был в отчаянии, я забросил работу и весь июль провел с ним дома. Ему требовалась ласка, внимание, помощь. Я и сам ужасно горевал, потому что Элен была мне не только женой и любовницей, но и самым строгим критиком, лучшим другом, единственным человеком, которому я полностью доверял. По ночам, лежа один на нашей кровати, я утыкался лицом в ее подушку, вдыхая слабый запах Элен, и плакал; долгие недели я не мог заставить себя постирать ее наволочку. Но в присутствии Бенни мне удавалось более-менее держать себя в руках и демонстрировать ему пример выдержки, в котором он несомненно нуждался.
Похорон не было. Элен кремировали, а ее пепел развеяли над морем.
Месяцем позже, в первое воскресенье августа, когда мы постепенно начали сживаться с неизбежным, сорок или пятьдесят друзей и родственников приехали в наш дом, и мы помянули Элен чисто по-светски, без малейшего намека на религиозность. Собрались во внутреннем дворике у бассейна, и люди по очереди поднимались и рассказывали интересные истории об Элен, о том, какой след оставила она в жизни каждого из них.
Все это время Бенни находился рядом со мной, потому что я хотел, чтобы он знал, как другие люди любили его мать и каким благотворным было ее влияние не только на нас с ним, но и на наших друзей и близких. Ему было только восемь лет, но, как мне показалось, после этой поминальной службы на сердце у него стало легче. Слушая добрые слова о своей матери, он не мог сдержать слез, но теперь на его лице и в глазах отражалось не только горе, но и гордость за нее. Он улыбался, узнавая о розыгрышах, которые она устраивала своим друзьям, с интересом слушал о сторонах ее жизни, которые до сих пор оставались ему неизвестными. Эти новые впечатления определенно притупляли его горе и помогали ему свыкнуться с утратой.
Наутро я встал поздно. Пошел искать Бенни и нашел его во дворе, под одной из вишен. Он сидел, подтянув колени к груди и обхватив их руками, смотрел на дальний склон долины, в которой мы жили, но, казалось, заглядывал куда-то далеко-далеко.
Я присел рядом.
— Как дела?
— Нормально.
Какое-то время мы оба молчали. Над нами мягко шелестели листья. Вишня давно отцвела, но ягоды еще не созрели. День выдался жарким, но вишня дарила нам тень, а следовательно, и прохладу.
— Папа? — наконец, вырвалось у него.
— Да?
— Если ты не возражаешь…
— Ты о чем?
— Я знаю, что ты скажешь…
— Скажу насчет чего?
— Насчет того, что нет ни рая, ни ангелов и всего такого.
— Дело не в том, что я скажу, Бенни. Это правда.
— Ну… все равно, если ты не против, я буду представлять себе, что мама на небесах.
Даже через месяц после ее смерти его эмоциональное состояние оставляло желать лучшего, и я знал, что пройдут месяцы, а то и годы, прежде чем он полностью придет в себя, поэтому на этот раз я не стал убеждать его в том, что религия — это глупость.
— Позволь мне подумать пару минут. Хорошо?
Мы сидели бок о бок, смотрели на другой склон долины, но я знал, что у каждого из нас перед глазами стоит другое. Я видел Элен, какой она была Четвертого июля прошлым летом: в белых шортах и желтой блузке бросала «фрисби» со мной и Бенни, смеялась, смеялась, смеялась. Не знаю, что видел Бенни, но подозреваю, что рай, ангелов в белых одеждах и с нимбами, золотые ступени, ведущие к золотому трону.
— Она не может вот так уйти, — вырвалось у Бенни. — Они была слишком хорошей, чтобы совсем уйти. Она должна быть… где-то.
— Все правильно, Бенни. Она есть. Твоя мама находится в тебе. Во-первых, у тебя ее гены. Ты еще не знаешь, что такое гены, но они у тебя есть: ее волосы, ее глаза… Она была хорошим человеком, учила тебя истинным ценностям, а потому ты тоже вырастешь хорошим человеком. Когда-нибудь у тебя будут свои дети, и своими генами твоя мама перейдет в них и в их детей. Твоя мама живет в нашей памяти и в памяти наших друзей. Очень много людей видели от нее только добро, и это добро пусть в малой степени, но облагораживало их. Люди эти и в дальнейшем будут вспоминать ее, благодаря ей будут добрее к другим людям, и ее доброта будет жить и жить.
Бенни слушал внимательно, но я подозревал, что идея достижения бессмертия через линию крови и мораль еще недоступна его восприятию. Попытался найти слова, чтобы получше растолковать ее.
Но он заговорил первым.
— Нет. Доброты недостаточно. Хорошо, конечно, что многие люди будут ее помнить, но этого недостаточно. Она должна где-то быть. Не только память о ней. Она не должна исчезнуть бесследно. Поэтому, если ты не против, я буду считать, что она в раю.
— Нет, я, конечно, против, Бенни, — я обнял его. — Лучше всего, сынок, смотреть правде в глаза…
Он покачал головой.
— Она там, папа. Не может она просто исчезнуть. Она где-то есть. Я знаю. Я знаю, что есть. И она счастлива.
— Бенни…
Он встал, поднял голову.
— Скоро будем есть вишни?
— Бенни, не переводи разговор на другое. Мы…
— Можем мы поехать на ленч в ресторан миссис Фостер? Бургеры, жареный картофель, «кока», потом вишневое мороженое?
— Бенни…
— Так можем или нет?
— Конечно. Но…
— Чур, я за рулем! — закричал он и побежал к гаражу, смеясь над своей шуткой.
Весь следующий год упорный отказ Бенни признать, что матери больше нет, сначала нервировал меня, потом раздражал, наконец, начал выводить из себя. Каждый вечер, лежа в постели и ожидая, когда придет сон, он говорил с ней и, похоже, твердо знал, что она то слышит. Часто после того, как я укрывал его и, пожелав спокойной ночи, уходил из комнаты, он выскальзывал из-под одеяла, вставал на колени у кровати и молился о том, чтобы его мама была счастлива там, где она сейчас.
Дважды я случайно слышал его. В других случаях я останавливался за дверью в коридоре и слышал, как он, выждав какое-то время, чтобы дать мне спуститься вниз, обращался к богу, хотя мог знать о боге лишь то, что тайком подсмотрел в телешоу или услышал от друзей в школе.
Я решил не вмешиваться, полагая, что эта детская вера в бога сама собой сойдет на нет, когда он поймет, что бог никогда ему не ответит. Не получая божественного знака о том, что душа его матери пережила смерть, Бенни начал бы понимать, что о религии ему говорили чистую правду, и вернулся бы в мир здравомыслия, который я для него создал и где терпеливо ждал. Я не хотел говорить ему, что знаю о его молитвах, не хотел высмеивать или отговаривать, потому что понимал: родительский нажим может привести к обратному результату и он еще крепче ухватится за иррациональную мечту о вечной жизни.
Но прошло четыре месяца, его вечерние беседы с умершей матерью и богом не прекращались, и я больше не мог терпеть молитв, возносимых в моем доме. Пусть слышал я их редко, но знал, что они произносятся, и меня это бесило. Я перешел к решительным действиям. Убеждал, спорил, умолял. Прибегнул к классическому методу кнута и пряника: наказывал за каждое проявление религиозных чувств, вознаграждал за любое антирелигиозное изречение, даже если оно срывалось с его губ неосознанно или я истолковывал его как антирелигиозное. Пряники ему доставались редко, в основном я его наказывал.
Нет, не порол и не применял мер физического воздействия. Это говорит в мою пользу. Не пытался выбить из него бога, как мои родители вколачивали его в меня.
После того как все мои старания пошли прахом, я отвел Бенни к доктору Гертону, психоаналитику.
— Он никак не может примириться со смертью матери, — сказал я Гертону. — Не может это… осознать. Я за него тревожусь.
После трех сеансов с Бенни на протяжении двух недель доктор Гертон позвонил мне, чтобы сказать, что Бенни больше не надо приезжать к нему.
— С ним все в порядке, мистер Фаллон. Тревожиться вам не о чем.
— Но это не так, — возражал я. — Ему нужен психоаналитик. Он по-прежнему не может… осознать, что его мать умерла.
— Мистер Фаллон, вы упоминали об этом раньше, но я так и не получил ясного объяснения: а в чем, собственно, вы видите свидетельства того, что он не может осознать смерть матери? Что именно вас тревожит?
— Он молится, — ответил я. — Молит бога о ее безопасности и счастье. И говорит с матерью в полной уверенности, что она его слышит. Говорит с ней каждый вечер.
— О, мистер Фаллон, если это все, что вас тревожит, ответственно заявляю, что беспокоиться не о чем. Говорить с матерью, молиться за нее, это совершенно нормально и…
— Каждый вечер! — повторил я.
— Да хоть десять раз на дню. Действительно, в этом нет никакой аномалии. Говорить с богом о матери и говорить с матерью на небесах… это всего лишь психологический механизм, с помощью которого он постепенно сживается с фактом, что ее больше нет рядом с ним. Это совершенно нормально.
Боюсь, я закричал:
— В нашем доме это совершенно ненормально, доктор Гертон. Мы — атеисты!
Он помолчал, потом вздохнул.
— Мистер Фаллон, вы должны помнить, что ваш сын — больше, чем ваш сын. Он еще и личность. Маленькая, конечно, но личность. Вы не можете видеть в нем собственность, которую можно лепить по…
— Я очень уважаю индивидуальность, доктор Гертон. Гораздо больше, чем все эти певцы псалмов, которые ни в грош не ставят людей, превознося своего воображаемого господина на небе.
На этот раз пауза длилась дольше.
— Хорошо. Тогда вы, конечно же, понимаете, нет гарантий того, что сын будет исповедовать те же взгляды, что и отец. У него могут быть свои идеи и свои желания. В том числе и по отношению к религии. И в этом ваши позиции со временем могут только отдаляться. Возможно, речь идет не только о психологическом механизме адаптации к смерти матери. Возможно, с этого начинается глубокая вера в бога. Во всяком случае, вы должны быть к этому готовы.
— Я этого не потерплю, — твердо заявил я.
Третья пауза стала самой длинной.
— Мистер Фаллон, мне нет необходимости видеться с Бенни. Я ничем не могу ему помочь, да он и не нуждается в моей помощи. Но, возможно, вам следует подумать о визите к психоаналитику.
Я бросил трубку.
Следующие шесть месяцев Бенни безмерно раздражал, даже изводил меня своими фантазиями о рае. Возможно, он уже не разговаривал с матерью каждый вечер и иногда даже забывал помолиться, но по-прежнему упрямо верил в существование бога и загробной жизни. Когда я говорил об атеизме, проходился по идее бога, старался урезонить его, он лишь отвечал: «Нет, папа, ты не прав» или «Нет, папа, это не так», — а потом уходил от меня или старался сменить тему. Случалось, он просто доводил меня до белого каления. Сначала говорил: «Нет, папа, ты ошибаешься», а потом обнимал, крепко прижимал к себе, говорил, что любит, а в глазах стояли такие грусть и жалость, словно он боялся за меня и чувствовал, что мне надобно указывать путь истинный. Как же я злился! Он был девятилетним мальчишкой — не убеленным сединами гуру!
В наказание за невыполнение моих желаний я лишал его права смотреть телевизор, когда на дни, когда — на недели. Оставлял «без десерта за обедом, один раз целый месяц не разрешил гулять с друзьями. Ничего не помогало.
Религия, та самая болезнь, которая превратила моих родителей в суровых незнакомцев, а мое детство — в сплошной кошмар, которая лишила меня лучшего друга, Хола Шина, теперь вновь прокралась в мой дом. И заразила моего сына — самое дорогое, что у меня оставалось. Нет, о какой-либо конкретной религии речь не шла. Бенни не получил формального теологического образования, поэтому его идеи бога и рая не определялись какими-то догмами. На христианство намеки были, но не более того. Его религия базировалась исключительно на детском восприятии, пожалуй, не стоило называть его веру религией, и мне не следовало об этом тревожиться. Но я полностью признавал правоту доктора Гертона: эта самая детская вера с годами могла перерасти в глубокую религиозность. Вирус религии блуждал по моему дому, и я не находил себе места от того, что не мог найти способа избавиться от него.
Его присутствие ужасало меня. И ужас этот, не мгновенный, какой ассоциируется со взрывом бомбы или крушением самолета, а постоянный, не отпускал меня изо дня в день, из недели в неделю.
Я знал, что на меня свалилась худшая из всех возможных бед, и этот период стал самым черным в моей жизни.
А потом у Бенни обнаружили рак.
Примерно через два года после смерти Элен, в солнечный февральский день мы пошли в парк к реке пускать змея. Бенни побежал за змеем, отпуская бечеву, и вдруг упал. Поднялся и снова упал. И так несколько раз. Когда я спросил, что случилось, он пожаловался на боль в правой ноге. «Должно быть, потянул вчера, когда лазил с ребятами по деревьям».
Несколько дней он жаловался на боль в ноге, а когда я предложил поехать к врачу, сказал, что ему стало лучше.
Но через неделю мы поехали в больницу, сдали анализы и два дня спустя узнали диагноз: рак кости. Слишком запущенный, чтобы ставить вопрос об операции. А вот радиационную и химиотерапию начали незамедлительно.
Бенни полысел, похудел. Стал таким бледным, что по утрам я боялся смотреть на него. Думал, что с бледностью будет добавляться прозрачность и, превратившись в стекло, он разобьется на мельчайшие осколки у меня на глазах.
Пять недель спустя ему внезапно полегчало. О ремиссии речь не шла, но самочувствие настолько улучшилось, что Бенни разрешили вернуться домой. Лечение продолжилось, но амбулаторно. Я думаю, улучшение это обусловили не радиация или химические препараты, а желание мальчика в последний раз увидеть вишни в цвету. Конечно же, это улучшение являло собой триумф воли, победу разума над телом.
За исключением того дня, когда лил дождь, он сидел под цветущими кронами, наблюдая за возней воробьев, прилетавших из леса на нашу лужайку. Сидел он не на складном деревянном стуле, а в большом удобном кресле, положив ноги на специальную скамеечку, худенький и бледный.
Мы играли в карты и шашки, но обычно он быстро уставал, поэтому большую часть времени просто сидели. Говорили о прошлом, вспоминали приятное, благо было чего вспомнить, но часто просто молчали. И в молчании этом не было неловкости. Меланхолия — да, присутствовала, но не неловкость.
Ни разу Бенни не завел разговор о боге, ангелах-хранителях, рае. Я знал, он по-прежнему верил в то, что душа Элен пережила смерть тела и отправилась в другой, лучший мир. Но он ничего об этом не говорил и не высказывал надежды, что и ему найдется место в загробной жизни. Я уверен, что он избегал этой темы из уважения ко мне. Не хотел, чтобы в эти последние дни в наших отношениях возникла напряженность.
Я навсегда останусь благодарен ему за то, что он не стал подвергать меня такому испытанию. Боюсь, я бы предпринял попытку заставить Бенни вернуться к рационализму даже в его последние дни, в чем потом наверняка бы корил себя.
Дома он провел девять дней, а потом, из-за резкого ухудшения состояния, вернулся в больницу. Я поместил его в двухместную палату. Одна кровать предназначалась для него, вторая — для меня.
Раковые клетки мигрировали в печень: там обнаружили опухоль. После операции ему стало лучше, появилась надежда, но быстро потухла.
Рак проник в лимфатическую систему, в селезенку, всюду.
Состояние Бенни улучшалось, ухудшалось, улучшалось и снова ухудшалось. Степень улучшения уменьшалась, периоды ухудшения растягивались.
Я был богат, умен, талантлив. Знаменитый архитектор. Но я ничем не мог помочь своему сыну. Никогда раньше я не чувствовал себя таким маленьким, таким беспомощным.
Но, по крайнем мере, я мог оставаться сильным для Бенни. В его присутствии всегда держал себя в руках. Не позволял видеть мои слезы, хотя плакал по ночам, сжавшись в комок, превратившись в испуганного ребенка, когда сын забывался беспокойным, наркотическим сном. Днем же, когда его увозили на процедуры, анализы или операции, я сидел у окна, смотрел в него, но ничего не видел.
Словно произошла какая-то химическая реакция и мир стал серым, совершенно серым. Я вообще не различал цветов, будто перенесся в черно-белый фильм. Тени стали более четкими, резко очерченными, воздух посерел, пронизанный невидимым туманом. Голоса — и те сливались в какой-то серый фон. Несколько раз я включал телевизор или радио, но музыка лишалась мелодии, превращалась в какофонию звуков. Мой внутренний мир серостью не отличался от внешнего, тот самый туман, пронизавший воздух, затянул и мой мозг.
Но, даже пребывая в глубинах отчаяния, я не мог сойти с тропы здравомыслия, не мог обратиться к богу за помощью, не мог проклинать бога за мучения, которые он доставлял невинному ребенку. У меня не возникло даже мысли о том, чтобы обратиться за советом к священнику или к духовным врачевателям.
Я держался.
Если бы я дал слабину и начал искать утешения в суевериях, никто бы меня не осудил. Менее чем за два года я разошелся с лучшим другом, потерял жену в автомобильной аварии, а теперь мой сын умирал от рака. Иногда случается слышать о людях, которые попадают в такую же полосу неудач, или читать о них в газетах, и, что самое странное, они всегда говорят о том, как они пришли к богу со своими бедами и нашли успокоение в вере. Такие рассказы или статьи всегда повергают в грусть и вызывают сострадание, и ты поневоле прощаешь им их бессмысленную религиозную сентиментальность. Разумеется, о них сразу же забываешь, потому что знаешь, что аналогичная беда может свалиться и на тебя, а думать о таком, конечно же, не хочется. Теперь же мне приходилось не думать, а переживать такую трагедию, но в жизни я не поступился своими принципами.
Я заглянул в пропасть и принял ее как неизбежное.
После долгой, отчаянной и мучительной борьбы с раком Бенни умер в одну из августовских ночей. Двумя днями раньше его поместили в палату интенсивной терапии, где мне разрешали сидеть рядом с ним по пятнадцать минут каждые два часа. В последнюю ночь, однако, мне позволили оставаться у кровати Бенни несколько часов, потому что знали, что долго он не протянет.
Игла капельницы торчала из вены левой руки. Нос закрывал респиратор. Бенни подсоединили к электрокардиографу, и зеленая точка выписывала на дисплее монитора кривую линию. Каждый удар сердца сопровождался пиканьем. Иногда на три-четыре минуты ровное пиканье сменялось хаотичным.
Я держал сына за руку. Я убирал мокрые от пота волосы с его лба. Я укрывал его до подбородка, когда он дрожал от холода, и откидывал одеяло, когда холод сменялся жаром.
Бенни то приходил в сознание, то впадал в кому. Когда приходил, не всегда говорил связно.
— Папа?
— Да, Бенни?
— Это ты?
— Это я.
— Где я?
— В кровати. Все хорошо. Я здесь, Бенни.
— Ужин готов?
— Еще нет.
— Я бы хотел бургер и жареный картофель.
— Как скажешь.
— Где мои туфли?
— Сегодня туфли тебе не понадобятся, Бенни.
— Я думал, мы пойдем погулять.
— Не сегодня.
— Понятно.
Тут он вздыхал и проваливался в небытие.
За окном шел дождь. Капли расплющивались на стекле и стекали вниз. Дождь только прибавил серости окружающему миру.
Ближе к полуночи Бенни вновь очнулся и на этот раз точно знал, где он, кто я такой и что происходит. Повернул ко мне голову и улыбнулся. Попытался поднять руку, но от слабости у него ничего не вышло. Не смог поднять и голову.
Я встал со стула, шагнул к кровати, взял его за руку.
— Все эти провода… — сказал я. — Я думаю, они хотят превратить тебя в робота.
— Со мной все будет хорошо, — говорил он едва слышно, но в голосе звучала непоколебимая уверенность.
— Хочешь пососать кубик льда?
— Нет. Я хочу…
— Что? Все, что скажешь, Бенни.
— Я боюсь, папа.
У меня перехватило горло, и я испугался, что сломаюсь прямо здесь, у него на глазах, хотя все последние недели держался, как мог. Но мне удалось шумно сглотнуть.
— Не бойся, Бенни. Я с тобой. Не…
— Нет, — он прервал меня. — Я боюсь… не за себя. Я боюсь… за тебя.
Я думал, что он опять в забытьи, и не знал, что на это сказать.
Но его следующие слова показали, что он в сознании:
— Я хочу, чтобы мы все… снова были вместе… как перед тем… до смерти мамы… когда-нибудь вновь оказались вместе. Но я боюсь, что ты… не сможешь… нас найти.
Так больно вспоминать остальное. Я слишком уж крепко держался за атеизм и не смог сказать сыну невинную ложь, чтобы облегчить ему последние минуты. Если я пообещал ему поверить в существование загробной жизни, если в сказал, что буду искать его в последующем мире, он бы ушел из этого более счастливым. Элен не ошиблась, говоря, что атеизм стал для меня навязчивой идеей. Я просто держал Бенни за руку, сглатывал слезы и улыбался ему.
— Если ты не веришь, что сможешь нас найти… тогда, возможно, ты нас и не найдешь.
— Все будет хорошо, Бенни, — успокаивающе ответил я. Поцеловал в лоб, в левую щеку, прижался лицом к его лицу, чтобы любовью компенсировать обещание, которое не мог ему дать.
— Папа… если только… ты будешь нас искать?
— Все будет хорошо, Бенни.
— …пожалуйста, поищи нас…
— Я люблю тебя, Бенни. Люблю всем сердцем.
— …если ты будешь нас искать… ты нас найдешь…
— Я люблю тебя, люблю тебя, Бенни.
— …не будешь искать… не найдешь…
— Бенни, Бенни…
Серый свет палаты интенсивной терапии упал на серые простыни и серое лицо моего сына.
Серый дождь струился по серому окну.
Он умер, когда я держал его за руку.
И мир тут же обрел цвета. Яркие цвета, слишком яркие, слепящие. Вот и карие, уже невидящие глаза Бенни стали самыми карими, самыми прекрасными глазами, которые мне доводилось видеть. И светло-синие стены палаты, казалось, не из штукатурки, а из воды, будто я попал в бурное море. Зеленая точка на дисплее, вычерчивающая прямую линию, ярко сияла, ловя мой взгляд. Синие водные стены надвинулись на меня. Я услышал торопливые шаги: медсестры и дежурный врач бежали к палате, отреагировав на показания телеметрии. Но до того, как они переступили порог, меня захлестнуло синей приливной волной, унесло в синие глубины.
Я ликвидировал свою фирму. Прекратил переговоры о новых проектах. Те, над которыми уже работал, быстренько передал другим архитектурным компаниям, разумеется, тем, что могли полностью справиться с заданием ничуть не хуже меня. Все мои подчиненные получили более чем щедрое выходное пособие, большинству я помог устроиться на новую работу.
Все свое состояние я перевел в казначейские сертификаты и консервативные ценные бумаги, то есть инвестиции, которые не требовали постоянного контроля. Перед искушением продать дом я устоял, просто закрыл его и нанял сторожа, чтобы приглядывал за ним во время моего отсутствия.
Значительно позже Хола Шина я пришел к выводу, что и одно здание, спроектированное человеком, не стоит усилий, затрачиваемых на его возведение. Даже величайшие сооружения из камня и стали лишь щекотали честолюбие, но, по большому счету, не могли оставить следа в истории. И если смотреть на ситуацию в контексте бескрайней холодной вселенной с триллионами звезд, светящих на десятки триллионов планет, даже пирамиды казались такими же хрупкими, как оригами. В темном свете смерти и энтропии даже героические усилия и гениальные решения казались сущими пустяками.
И взаимоотношения с родственниками и друзьями обладали не большей прочностью, чем хрупкие человеческие монументы из камня. Я как-то сказал Бенни, что мы живем в памяти, в генах, в доброте, которую наша доброта пробуждает в других. Но теперь все это представлялось мне таким же иллюзорным, как струйки дыма на резком ветру.
Но, в отличие от Хола Шина, я не стал искать утешения в религии. Никакие удары не могли пробить брешь в моей навязчивой идее.
Я думал, что религиозная мания — самый страшный ужас, какой может выпасть на долю человека, но теперь понял, что есть ужас и пострашнее: ужас атеиста, не способного поверить в бога, который уже не верит в важность человеческой жизни, а потому ничего не находит ни в красоте, ни в удовольствии, ни в добрых делах.
Ту осень я провел на Бермудах. Купил шестидесятишестифутовую яхту с мощным двигателем, научился ею управлять. В одиночку отправился в плавание по Карибскому морю, посещал остров за островом. Иногда на малой скорости сутками плыл куда глаза глядят. Потом, охваченный внезапным желанием не терять времени, поспеть куда-то, мчался через бескрайние просторы, как будто боялся опоздать.
Устав от Карибского моря, я отправился в Бразилию, но Рио наскучил мне через несколько дней. Я стал богатым туристом, кочующим по пятизвездочным отелям, перелетающим из одного конца света в другой. Побывал в Гонконге, Сингапуре, Стамбуле, Париже, Афинах, Каире, Нью-Йорке, Лас-Вегасе, Акапулько, Токио, Сан-Франциско. Искал что-то такое, ради чего стоило жить, хотя подсознательно понимал, что искомого мне не найти.
Несколько дней думал, что смогу посвятить жизнь азартным играм. В случайном разбросе карт, во вращении рулетки я увидел странную, необузданную волю судьбы. Я подумал, что, плывя по реке случайности, окажусь в гармонии с бессмысленностью и хаосом вселенной и, таким образом, обрету покой. В течение недели я выигрывал и терял состояния, но, наконец, отошел от игорных столов, лишившись ста тысяч долларов. То была малая толика миллионов, которые я мог потратить, но за эти несколько дней я понял: никакой хаос случайности выбора не может заставить забыть о конечности жизни и творений рук человеческих.
Весной я вернулся домой, чтобы умереть. Не знаю, хотел ли я покончить с собой. Или, потеряв желание жить, возможно, верил, что смогу лечь в знакомом месте и сдаться смерти без необходимости накладывать на себя руки. Я еще не мог сказать, как я умру, но знал, что смерть — моя цель.
Дом в округе Бакс переполняли болезненные воспоминания об Элен и Бенни, а когда я прошел на кухню, выглянул в окно и увидел вишни, сердце мне сжало, как клещами. Деревья цвели, зеленые листочки едва проглядывали сквозь бело-розовое облако лепестков.
Бенни и я больше всего любили вишни в цвету, и я чуть не застонал от горя. Привалился к стене, не в силах даже дышать, из глаз покатились слезы.
Какое-то время спустя вышел из дома, постоял под деревьями, глядя на усыпанные цветами ветви. Бенни умер девятью месяцами раньше, но деревья, которые он любил, цвели, как и прежде, а потому, уж не знаю, что подвело меня к этому выводу, их цветение означало, что какая-то часть Бенни продолжала жить. Я изо всех сил старался понять эту безумную идею… и внезапно все лепестки опали. Не несколько. Не сотня. В течение минуты все до единого лепестки попадали на землю. Я не верил своим глазам. Лепестки валили так же густо, как снег в буран. Раньше я ничего такого не видел. Лепестки цветков вишни не опадают тысячами, одновременно, в безветренный день.
Когда феноменальное явление закончилось, я собрал лепестки с плеч и волос. Пристально разглядел их. Они не скукожились, не завяли, ничем не заболели.
Я поднял голову.
На обоих деревьях не осталось ни одного цветка.
Сердце у меня гулко забилось.
Вокруг моих ног поднявшийся легкий западный ветерок начал шевелить опавшие лепестки.
— Нет, — вырвалось у меня, и в голосе слышался такой испуг, словно я не смел признаться даже себе, кому я говорил нет.
Я отвернулся от деревьев и побежал в дом. На ходу последние лепестки свалились с моих волос и одежды.
В библиотеке, доставая из бара бутылку «Джека Дэниелса», я понял, что все еще сжимаю лепестки в кулаке. Бросил их на ковер, вытер ладонь о брюки, словно прикасался к чему-то грязному.
Поднялся в спальню с бутылкой и пил до потери сознания, отказываясь признать причину, заставившую меня напиться. Говорил себе, что она не имеет ничего общего с вишнями, что я пью, стараясь забыть несчастья последних лет.
Атеизм действительно стал для меня навязчивой идеей, отбросить которую не было никакой возможности.
Я проспал одиннадцать часов и проснулся с больной головой. Выпил две таблетки аспирина, постоял под обжигающе горячей водой пятнадцать минут, потом минуту под холодной, энергично растерся, выпил еще две таблетки аспирина и спустился на кухню, чтобы сварить кофе.
Через окно над раковиной увидел вишневые деревья. Зеленые листочки едва проглядывали сквозь бело-розовое облако лепестков.
«Галлюцинация», — с облегчением подумал я. Вчерашняя пурга из лепестков была галлюцинацией.
Выбежал во двор, внимательно осмотрел зеленую траву под деревьями. Обнаружил лишь несколько лепестков, сорванных ветром.
С облегчением, но где-то разочарованный вернулся на кухню. Сварил кофе. Налил чашку. И тут вспомнил про лепестки, которые бросил на пол в библиотеке.
Выпил две чашки кофе, прежде чем набрался мужества и заставил себя пойти в библиотеку. Лепестки лежали там, где я их и бросил — пожелтевшие, скукожившиеся. Я их поднял, сжал руку в кулак.
«Нет, — сказал я себе, — ты не должен верить в Христа, в Бога-Отца или какого-то бестелесного Святого духа.
Религия — это болезнь.
Нет, нет, ты не должен верить в эти глупые ритуалы, в догмы и доктрины. Фактически, ты не должен верить в бога, чтобы признавать существование загробной жизни.
Иррационально, нелогично.
Нет, подожди, подумай об этом. Так ли невозможно, что жизнь после жизни совершенно естественна, что в этом нет ничего божественного, это явление природы? Гусеница проживает одну жизнь, потом трансформируется и живет снова уже как бабочка. Тогда, черт побери, почему не предположить, что наши тела — это гусеницы, а души улетают в другую реальность после того, как более не могут использовать тела? По сути, та же трансформация, что и у гусеницы, только более высокого порядка».
Медленно, со страхом, но и с надеждой, я прошел через дом, вышел из двери черного хода, направился к вишням. Встал под ними, разжал кулак, открыв лепестки, оставшиеся от вчерашней пурги.
— Бенни? — с благоговейным трепетом позвал я.
И лепестки снова начали падать. С обеих деревьев — бело-розовые, лениво кружась, на траву, на мои волосы, одежду.
Я застыл, как изваяние.
— Бенни? Бенни?
В минуту землю укутало белое покрывало, ни одного лепестка не осталось на ветвях.
Я рассмеялся. Нервным смехом, который мог перейти в маниакальный хохот. Я не контролировал себя.
Заговорил вслух, уже не знаю, почему: «Я боюсь. О дерьмо, как я боюсь».
Лепестки начали подниматься с травы. Не несколько — все. Вернулись на ветки, с которых только что упали. Тот же снегопад, только в обратном направлении. Нежные лепестки гладили мне лицо.
Я вновь рассмеялся, смеялся и смеялся, но страх быстро сходил на нет, смех становился веселым, радостным.
Через минуту бело-розовое облако окутало вишни.
Я чувствовал, что Бенни не внутри одного из деревьев. Феномен, с которым я столкнулся, служил подтверждением языческих верований не больше, чем христианства. Но он где-то был. Он не ушел навсегда. Он где-то был и, когда пришло бы мое время уйти туда, где сейчас находились он и Элен, от меня требовалось лишь верить, что их можно найти, и тогда я бы точно их нашел.
Скорлупа моей навязчивой идеи треснула с таким грохотом, что его, должно быть, услышали в Китае.
В голову вдруг пришла цитата из Герберта Уэллса. Я всегда восхищался его книгами, но самыми жизненными, пожалуй, были написанные им слова, которые я вспомнил, стоя под вишнями: «Прошлое — это начало начал, и все, что есть и было — сумерки зари».
Он, разумеется, писал об истории и о долгом будущем, которое ожидает человечество, но эта мысль соотносилась со смертью и загадочным воскресением, которое следовало за ней. Человек мог прожить сотню лет, но его длинная жизнь являлась лишь сумерками зари.
— Бенни, — прошептал я. — О Бенни.
Но лепестки больше не падали, и в последующие годы я больше не получал никаких знаков свыше. Да я в них больше и не нуждался.
С того самого дня я знал, что смерть — это не конец, и я, умерев и воскреснув, соединюсь с Элен и Бенни.
А как же бог? Он существует? Не знаю. Хотя я уже десять лет верю в загробную жизнь, в церковь так и не хожу. Но если после смерти попаду в какую-то другую реальность и найду, что он ждет меня, не удивлюсь и приду в его объятия радостный и счастливый, потому что там меня ждет встреча с Элен и Бенни.