СТАРТ

1

Никто не вернулся из Рощей ни вечером, ни к ночи, и Визин, побродив вокруг Макарова и возле пасеки, попил молока и завалился спать. Но сон не шел, несмотря ни на какие испытанные прежде хитрости и уловки, помогавшие когда-то отвлечься от будоражащего насущного и усыплявшие в в конце концов. Он встал, нашарил в рюкзаке снотворное, проглотил две таблетки, вытянулся на диване и стал ждать этого размагниченного и зыбкого состояния, когда явь начинает колебаться, сминаться, искажаться, словно в кривом зеркале, и незаметно подменяется судорожным и причудливым, живущим по своим капризным, непредсказуемым законам. Однако — сон не шел.

В соседней комнате давно уже посапывала хозяйка и всхлипывала время от времени ее дочь. А Визин все ворочался раздраженно и бессильно в горячих простынях, и перед глазами была все та же картина: стоящая на коленях и истошно вопящая Маргарита, лежащая на боку Вера и медленно отступающий к лесу, оборванный, дикий человек с пистолетом в руке.

Визин ведь сразу узнал его — да-да, сразу. Только между тем, кого он в нем узнал, и теперешним была пропасть. Он заслонил от дикаря Веру и начал приближаться к нему. «Стой! — повторял он негромко, впиваясь в него глазами. — Стой. Остановись. Успокойся. Ты что, Саша, не узнаешь меня?» И все почему-то никак не вспоминалась его фамилия. «Стой… Остановись… Успокойся…» Тот не реагировал, а лишь следил с кошачьей настороженностью и внимательностью, копируя хищным взглядом каждое движение наступающего. Когда между ними оставалось метра три, дикарь поднял пистолет, и тут Визин вспомнил. «Звягольский!» — крикнул он. Тот вздрогнул, рука с пистолетом опустилась, голова наклонилась, глаза потухли — он будто задумался над чем-то. И этого мгновения Визину хватило. Пистолет отлетел в сторону, дикарь охнув упал на четвереньки… А потом подоспел Филипп, другие…

Комок тряпья и волос на траве, из которого сверкают огромные, жадные, ужасные глаза — и все вместе это называется «дочь пасечника Лиза»…

Емко свистящий кнут…

Связанное чудовище…

В твоих видениях-завихрениях ты разве оставил место непредсказуемому? А необъяснимому? Оставил ли ты, брат коллега, предусмотрел ли графу под названием «прочее»? Вот оно какое, «прочее»-то, оказывается… Так почему-то складывается, что кроме этого «прочего» ничего существенного может и не быть…

Наконец, он все-таки уснул. Но это продолжалось недолго, минут сорок. После чего он, словно заранее все было рассчитано и обдумано, решительно встал, собрался и осторожно вышел. Он был одет, при нем было все его походное снаряжение.

Сон Настасьи Филатовны прервался, Лиза перестала дышать — они определенно проснулись, когда он выходил. Рыкнула осторожно одна из собак, вылезла из конуры, завиляла хвостом.

Выдрав из блокнота два листка, он на каждом быстро нацарапал по нескольку слов; один листок он сунул в дверную щель пасечниковой кухни, а второй понес через улицу к «женскому» дому, который теперь стал уже «общим». Его остановили освещенные окна и голоса в доме; там не спали по-видимому, еще не улеглось возбуждение, вызванное сегодняшними событиями. Визин осторожно подошел, пробрался к крыльцу, придавил листок какой-то деревяшкой…

В записке он благодарил хозяев за приют и волшебную мазь, присовокупив, что серьезные деловые соображения спешно и кардинально меняют его планы «Николай вам объяснит…» А перед Марго и Кь извинялся, что вынужден оставить их, мотивируя свое решение также «серьезными деловыми соображениями», а уходит он так рано, чтобы успеть на утренний автобус, и советует всем немедленно расходиться по домам, так как им, он надеется, теперь предельно ясно, что тайга делает с человеком. Он нарочно написал «тайга», а не «Сонная Марь». Андромедову же он напишет позже, — уже в Рощах или в Долгом Логу, — так он решил, — постаравшись, разумеется, не встретиться с ним.

Стояла тихая глухая ночь. От поднявшейся над западным лесом ущербной луны исходил вялый, холодный свет; небо было безоблачным, в блеклых звездах; на востоке начинало натужно и туманно светлеть. Кое-где сумрачно отсвечивали не успевшие просохнуть лужи. На выходе из деревни он натолкнулся на спящее стадо гусей и отпрянул перед грозно вытянувшимся гусаком. Он далеко обошел стадо, и вот уже оказался на пригорке, на дороге, ведущей в Рощи, где два дня назад они с Андромедовым сделали последний привал перед Макаровым.

— Финита ля комедиа, — полушепотом проговорил он и огляделся, скользнул взглядом по темным пятнам домов. — Финита. А если они мне встретятся, встану за дерево, пропущу и — дальше. Никаких прощальных церемоний. Коля поймет и растолкует остальным… — И несмотря на все еще не прошедшую боль в икрах, он скорым шагом двинулся по дороге.

План его был несложен. Прежде всего: во что бы то ни стало не терять Звягольского из вида — будет ли тот в больнице, или в заключении. Для этого потребуется установить определенные связи — он их установит. И когда Звягольский придет в себя и будет в состоянии говорить, они встретятся. Разговор с ним, его рассказ о том, что произошло в тайге, — по крайней мере, о том, что он сумеет вспомнить, — это теперь самое-самое главное, от этого зависит, в сущности, все остальное. Он скажет Звягольскому: «Будь откровенен, я не выдал тебя». Да, он не выдал, он решил молчать, пусть считают, что пришелец — Боков. Тем более, что там, на лужайке, где все произошло, никто не обратил внимания на то, что он выкрикнул его настоящую фамилию. Он поселится неподалеку от того места, где будет содержаться Звягольский, чтобы удобнее было зондировать почву. Деньги пока есть. А надо будет, он устроится на какую-нибудь работу — он потом посмотрит, чем заняться. У него, к тому же, достаточно надежных приятелей, которые в случае чего помогут. Он напишет потом Тамаре, чтобы окончательно расставить все точки. Наверно, надо бы написать и Тоне, и, может быть даже, встретиться где-нибудь на нейтральной территории. А там будет видно, что и как. И если опять объявится Лина, — он так и думал «если опять объявится» и не мог избавиться от уверенности, что она объявится, — то он теперь сумеет ответить ей. Хватит витать в нестандартных эмпиреях, пора приземляться.

«Я был ученый и по этой причине не мог не верить в свою науку; безнравственно не верить в то, что делаешь, чему отдана жизнь. А потом я был выбит из колеи. Я усомнился. И усомнившись, не мог уже, конечно, делать то, что делал до тех пор, не-мог, чтобы не лгать себе и другим. Поэтому я оказался здесь. Да, я прежде всего предполагал сказку. Но допускал, что, может быть, и не сказка — допускал! И подобно Коле Андромедову допускал также „благотворное влияние“. Что ж! Получилась не сказка и не „благотворное влияние“. Следовательно, в Макарове больше делать нечего. Кончился один этап — начинается следующий…»

Он верил, что Звягольский разъяснит, замкнет эту «цепь развивающихся событий». Просто пока нужно ждать. А ждать можно в любом месте. В том числе и там, откуда будет виден Звягольский. «Вон, вон из Макарова! Все, что можно было, я здесь узнал. Не то, чего доброго, окончательно втянут в авантюру…»

Эти коллективные культпоходчики тоже, надо полагать, вернутся. А что им остается? Саня Звягольский-Боков не мог не остудить их вояжного пафоса.

Интересно все-таки, что погнало их из дому? Какие несчастья или тяготы? Конечно, у любого найдется что забыть, что хотелось бы исключить из памяти. Разве в своем родном городе он, Визин, не встречал, когда был внимателен, на каждом шагу людей, у которых это было буквально написано на лице?.. И вполне вероятно, что среди них могут быть такие, кто и решается вдруг на самое отчаянное, и обдумать-то все как следует некогда, а хватаются за надежду и — вперед. Ничего парадоксального: паломничество в места исцеления издавна в ходу. Разве и теперь не тянутся тысячами на разные источники, родники, ключи, воды, чтобы избавиться от недугов тела и души?.. Но действительно ли все, что они хотят забыть, достойно забвения? Или организм разучился сам справляться?..

Да! Уж слишком порой мы нетерпимы к лишениям, невезениям, недостаткам. Небольшой ущерб — и сразу уязвленность, взыгрывает амбиция, нетерпимость. А как переносится, переживается уязвленность благополучия!.. Потому что воспитаны прямолинейно и на слишком идеальных идеалах, которые на поверку оказываются абстрактными. Наша романтическая воспитательная теория только о том и говорит, что рождены мы для рая и делаем, естественно, рай. Не меньше. Но вот практика суровей. И мы бесимся: как же так!.. Вот откуда берутся недовольные и грустные люди… И как один из результатов паломничество.

Куда они идут? Чего хотят? Рая?

Рая, как минимум…

А что такое в их понимании «рай»? Конечно — полный покой и благоденствие. Лежи себе без забот и тревог и ковыряй в носу; ничто не давит, никуда не надо, ничего не должен… Неужели такой рай им нужен? Неужели именно так они понимают его, таким нарисовался в их воображении после всех учений, нравоучений, наставлений?.. Ну да! — для каждого он, в общем-то, свой, этот рай, каждый видит его, так сказать, по своему образу и подобию. И все-таки можно смело утверждать: у всех общее одно — покой и благоденствие… А ведь не исключено, что кто-то сюда подался, потому что корова дохлого отелила… Но разве они виноваты…

Почему, почему они именно его уговаривали отвести их в рай? Почему, например, не старика Филиппа, который старше и опытнее? Почему не Константина Ивановича, встав перед ним на колени и предложив хорошую плату?..

«А потому, брат Визин, коллега, что верят в тебя, научного-разнаучного… В начале, конечно, было слово. Печатное. Начертанное левой ногой разностороннего Коли Андромедова. А потом появился ты — имя, авторитет. И что против этого какие-то там старшинство, опыт, навыки… Печатное слово плюс ученый авторитет — все!.. Какое потрясающее суеверие…»

Потом он стал вспоминать.

Это было семь лет назад: он вдруг получил повестку в суд.

Огромное здание, многочисленные коридоры, залы, кабинеты, вестибюли, таблички «ВХОД ВОСПРЕЩЕН». Визин впервые оказался в таком учреждении; он с трудом нашел нужный ему кабинет, предъявил повестку, в которой значилось, что он вызывается в качестве свидетеля по делу… А дело заключалось в том, что двое студентов украли из лаборатории спирт и распили его в каком-то притоне: сомнительное сборище, пьяная драка, кого-то изувечили… На следствии студенты заявили, что занимаются в его, Визина, лаборатории, в его группе; им нужен был его, профессора, доктора наук, известной личности, авторитет, заступничество, чтобы как-то выкрутиться или, по крайней мере, отделаться полегче. Никакой «визинской группы» не существовало, а просто-напросто доброхотный преподаватель химии Герман Петрович Визин отличил их, предложил прирабатывать в лаборатории по вечерам, а не охотиться за случайными заработками, столь важными для студента; к тому же, работа в лаборатории избавляла их от необходимости делать и сдавать лабораторные работы по предмету, предусмотренные учебным планом. Да, он их отличил, они казались ему толковыми ребятами, он был старше их на какой-нибудь десяток лет. Особенно он выделил одного видного, красивого и способного парня, с которым в неофициальной обстановке был даже на «ты», которому прочил блестящее ученое будущее, каковое в свое время прочили и ему самому. Звали этого студента Александром Звягольским.

Накануне инцидента, днем после занятий, они действительно работали в лаборатории. В одном из шкафов хранился спирт, шкаф надежно запирался, но что значат какие-то там замки для современных молодых искателей истины, которая In vino?..

Его очень раздражил, возмутил вызов в суд, — какие-то, понимаете, пустяки, какой-то вздор, а его дергают, — он даже накинулся на Алевтину Викторовну: спирт был на ее ответственности. Однако как только он оказался в здании суда, раздражение сменилось тягостным, томительным чувством — все здесь было незнакомо, загадочно, даже фантастично и до такой степени чуждо ему, что он сразу же потерял всякую уверенность и впервые подумал, что происшедшее достаточно серьезно. В какие-то минуты он и себя ощущал чуть ли не преступником. Потом он пережил приступ остолбенения, когда узнал, что его любимый Звягольский, этот красивый и талантливый юноша, эта бессомненная звезда в будущем, был уже судим: сразу после школы он год находился в колонии за хулиганство…

В коридоре толпились, расхаживали, уединенно стояли, притулясь к стене или подоконнику, какие-то странные люди со странными лицами, в странных одеждах. Кто они, откуда? Почему он, любивший прогуляться пешком, не встречал их на улицах, в магазинах, в кафе, почему не видел в студенческих и иных аудиториях? Или они собираются именно в этом здании? А может быть, дело в том, что — октябрь, люди только что сменили летние одежды на осенние, на улице слякотно, идет дождь, и потому так мрачно все, так приглушенно, так призрачно… И какое может быть веселье или хотя бы обычное уличное выражение лиц, когда в зале за стеной идет суд?..

Вон та разноцветная компания молодых людей, коротко и отрывисто переговаривающихся, по всему — договаривающихся, помятые физиономии, глаза бегают по сторонам, кто-то покуривает в рукав…

Одинокая женщина с тяжелым отсутствующим лицом, безжизненные отвислые губы, коричневые подглазицы, темный платок, темный поношенный плащ — как на похоронах…

Вызывающая пара, он и она, — яркая, ухоженная, нагловатые усмешки, претенциозность, уверенность; у нее — избыток бижутерии, у него бицепсов…

Ковыляющий туда-сюда мужичок с тростью, тщедушный, потрепанный, безуспешно пытающийся отыскать собеседника…

Приземистая, полная старушка в джинсах и плюшевом допотопном полупальто…

Какое-то соплячье…

Еще одна женщина неопределенного возраста, в темных очках, простоволосая, небрежно причесанная; к ней то и дело кто-нибудь подходит, что-то спрашивает, отходит… Их немало здесь, людей неопределенного возраста…

Парень с пластырем над бровью; рядом — две остролицые, тонкогубые, похоже — мать и сестра…

Тихий человек в углу, в надвинутой на глаза шляпе, кожаная куртка расстегнута, на лацкане пиджака видны орденские планки; читает газету…

Лица, лица…

И что-то у всех одинаковое, отмеченное одной печатью — подневольности какой-то, что ли, скрытой или явной, настороженности, надежды… «Надежда, — подумал Визин. — Кто-то, кажется, изрек так: моя надежда в том, что я надеюсь, ничего не сбудется из того, на что я надеюсь… А как выгляжу я?..»

К нему нерешительно приблизилась одинокая женщина в черном, дряблые губы ее задрожали, задвигались; она понимает, что это, конечно, бестактно, но она знает, что он — их преподаватель, Алеша так всегда отзывался, он, конечно, виноват, так нелепо, неожиданно все, и она виновата просмотрела, он всегда был таким домоседом, серьезным, уравновешенным, у него столько книг по химии, и может быть, эту историю со спиртом не нужно особенно выпячивать, они ведь могли и без того спирта выпить где-то, знаете, как это теперь у современной молодежи, и потом — этот подвал, как они туда попали, они ведь принесли с собой не только спирт… Визин постарался выдавить из себя что-то вроде того, что сделает все возможное, что надо успокоиться… Она, извинившись униженно, отошла… Алеша — это был второй, друг Звягольского…

Лица в коридоре. Лица затем в зале суда — все те же: странные, чуждые. И преимущественно — женщины, И все судейские — тоже женщины.

Визин с трудом узнал своих подопечных. Они вначале избегали встречаться с ним глазами, а потом, словно им что-то впрыснули, стали пялиться откровенно, требовательно, настойчиво, почти развязно. Особенно Звягольский. «Мы, химики, коллега, должны…» — вертелось в голове у Визина, когда он отвечал на вопросы судьи, прокурора, адвоката… Потом ему предложили сесть, и он выбрал место подальше от других и стал слушать, что и как говорят эти подходящие один за другим к судейскому столу странные личности…

Мать Алеши, размазывая по дряблым щекам слезы, почти не могла говорить. «Вы живете в пригороде и держите домашний скот?» — жестко спрашивала-констатировала судья. «Да». — «Корову тоже держите?» Кивок-поклон. «Удои хорошие?» — «Хо… хоро…» Поклон. «Это потому, что бы любите корову, хорошо ее кормите, ухаживаете за ней, не так ли?..» Слезы, слезы… Господи, при чем тут корова, вон и в зале уже смешки… «Корову вы любите, а почему сына не любите? Где он по ночам пропадал? Сколько лекций пропустил?.. А если бы корова на ночь из дому пропала?..»

А потом он узнал о первой судимости Звягольского…

И все время в речах — и судейских, и свидетелей, и особенно адвокатши мелькали эти слова: «Улица Лебедева, 7, квартира 18, полуподвального типа, частичные удобства…» Там все и произошло. Визин попытался себе представить такую квартиру. Представил. Сколько раз он проходил мимо окон, которые лишь наполовину высовывались из-под тротуара. Эти, что ли, полуподвальные?.. Кажется, были шторы, висели кашпо; по вечерам, когда оттуда лился под ноги свет, волей-неволей манило заглянуть — благо не все занавешивались; виделось внутреннее убранство; столы, шкафы, ковры, стеллажи с книгами; как-то даже подумалось, что там, должно быть, уютнее, чем на холодном пятом этаже… Но адвокатша упирает и упирает на «полуподвал», «вход со двора», «невнимательность домоуправления…»

Он не стал дожидаться объявления приговора; было ясно, что этой парочке не отделаться легким испугом… Он шел, подняв воротник, отворачиваясь от хлесткого дождя. «Мы химики, коллега, — думал он, — должны бы поинтересоваться, в каком соотношении находятся наша наука и квартира номер 18 полуподвального типа… Возможно, существуют и подвального типа. Кто из нас, коллеги, знает их терминологию? Как бы там ни было, а научный прогресс не достиг подвалов, он им там пока ни к чему, разве что в виде спиритуса…»

Студентов исключили из института; им дали по два года «исправительных работ с отбыванием наказания в воспитательно-трудовой колонии усиленного режима…»

Это был второй раз, когда он увидел, что без его науки вполне обходятся. Первый раз был в деревне, после защиты докторской. «Дважды укусил микроб», — сказал бы, очевидно, Мэтр…

Звягольского он больше не встречал. Кто-то из студентов потом рассказал, что он бежал из лагеря, опять что-то натворил, уже более серьезное, и его теперь упрятали надолго. Студент рассказывал, не без интереса следя за реакциями своего профессора, и не без скрытой укоризны, словно бы все время напоминая: «а ты его пригрел»…

Визин приказал себе забыть этот сюжет. И он в самом деле забылся, не мучил уже. И только недавно, полгода с небольшим назад, когда Мэтр признался, что выделял его, Визина, вспомнилось, что он и сам выделял, и мелькнуло тогда в памяти лицо Звягольского, красивое лицо, с издевательской, нагловатой улыбкой, которая ни разу не сошла за все долгие часы суда — даже, как потом рассказывали студенты, во время зачтения приговора…

И вот — такая встреча, спустя почти семь лет. И бывший любимый ученик не в состоянии узнать учителя. И теперь — хочешь, не хочешь — надо ждать, когда он окажется в состоянии узнать…

Так он размышлял и вспоминал, вышагивая по рассветной, росистой дороге, и так, видимо, шло бы и дальше, если бы он вдруг не увидел человека.

Тот стоял на обочине, опершись о ствол сосны. Одет он был точно, как и сам Визин, и снаряжение его выглядело до самой последней мелочи таким же. И хотя было еще сумеречно, стало видно, что у человека такие же, как у него самого, бородка и усы. Визину мгновенно сделалось жарко, дыхание прерывалось, но он продолжал идти, и когда подошел совсем близко, человек шагнул на дорогу и абсолютно его, визинским, голосом спросил:

— Камо грядеши?

И Визин остолбенел; перед ним стоял его двойник, точно-точнейшая копия его, Визина Германа Петровича, словно он смотрелся в зеркало.

— Камо грядеши, Герман? — повторил свой вопрос человек и, на дожидаясь ответа, сказал: — Ну что ж, давай знакомиться. Герман Петрович Визин.

Визин-первый был нем.

2

Лампу не зажгли. Каждый устроился в своем углу.

— О! — сказал Филипп. — Слышьте? Комар бруить. Забрался, враг, нашел щавелку… Тутака щавелок етых стольки — продувая, быдто скрозь ряшато… Ня спить, враг. — Послышался шлепок. — Отбруял… В общем сказать, ня гораз много. А как пужали; ого, до дуры, тучи. А поглядеть — вполне тярпимо.

— Они говорят: потому что — жара, — сказал Жан. — Лето такое особое выдалось — сырости мало. Да и главное их обиталище в лесу, ближе к болотам.

— Наверное. В смяную погоду, конешно, яны налопом лезуть. Ды и год на год ня приходится… Во! Яше один. — И снова шлепок прервал тонкое зудение.

— Шлеп и все, конец, — разбито проговорила Марго. — До чего просто.

— Ня расстраивайся, Андреевна. Бяряги нервы — сгодятся.

— Какие там уже нервы, Филипп Осипович… Не нервы, а тряпки… Таблетками себя пичкаешь, пичкаешь… А толку…

— Таблетки — гауно. Поглоталши я их…

— Это ведь трагедия, что мы пришли сюда… До сегодняшнего дня была-хоть какая-то надежда…

— Но Марь — есть! — воспаленно выговорил Жан. — Всем теперь ясно: есть.

— Есть-та есть. — Огонек Филипповой трубки сверкнул в темноте. — А кого яна с им сделала, видал? Тутака, малец, все продумать надо.

— Мы ведь тоже не знаем, что он сделал… Кто скажет точно, что с ним там произошло?

— Вученыи люди на то…

— Я не понимаю его и не верю ему. — Голос Жана звучал устало, нездорово.

— По-моему, он сам себя до конца не понимает, — сказала Марго.

— Пойме. Таперь, как етот бродяга прибылши…

— Кто он все-таки? Откуда? — спросил Жан.

— Ды оттудова, скорей всяво… Где наголо стригуть… Ни сбывища, ни скрывища, ни крова, ни пристанища.

— Почему вы так решили?

— Пострижен жа аккурат по хвасону. И фаназомия — тая самая. Видалши я их, мазуриков.

— Может быть, он слишком много принял… Не подумал о дозе… Может быть, ничего не знал о дозе…

— Где тамака думать, коли до бясплатного дорвалси.

— Да… И все-таки она есть…

— А вдруг совсем нельзя? — спросила Марго. — Вдруг Герман Петрович исследует и скажет, что нельзя нисколько. Что тогда? Нет, значит, спасенья?

— Ня можа быть. Была б тады, Андреевна, другая сказка. Должен я приехать домой и, у концы-та концов, заснуть спокойно! И старуха моя тожа спать будя… И кум Иван простить, как ня вытягнул яво с-под брявна — он сгорелши, а я осталси. И как рябенка в шиповник кинули, ироды, ня буду боля видеть… И как Анна, золовья, помяни бог… Гораз иду, говорит, с поля, шатаются, а девки ейныи, дочки две, увстречу: мамка, мы ись хочим… Родныи мои деточки, ды я жа сама ись хочу, кого я вам дам… Потомака, говорит, сидим вси, плачим… А кого делать?.. Кислицу онну и жрали… Не, я должен…

— Говорите, что должны, — сказала Марго, — а сами все время как будто сомневаетесь, не верите…

— Ета, Андреевна, потому, как я — пуганая ворона. Ня полезу таперь уже ня подумавши. А сумляваюся я одными словами тольки — душа моя ня сумлявается…

— Я никогда петь не буду, — как в забытьи произнес Жан. — А так хотелось бы спеть ей, хотелось бы…

— Что? — встрепенулась Марго. — Что ты, Жан?!

— Во сне, — сказал Филипп. — Спить. Умаялши малец… Тожа понясло… Рябенок… Ды кого тамака… В каждого своя бяда — в старого, в молодого… Бона кака бяда была, как мяня в детстви шлапаком обзывали. Иду, бывало-ка, плачу-заливаюся. Свое увсягда пуще болит.

— Я вас прекрасно понимаю, Филипп Осипович, — притишив голос, сказала Марго. — Если мы здесь, значит — у каждого есть причины. И конечно, веские! И как бы там ни было, раз есть причины, есть необходимость, мы не должны отказываться! И кто-то должен повести, обязан просто!

— Герман Пятрович должон.

— Конечно!

— Это такая женщина, мама, такая женщина, — опять возник во мраке странный, бормотливый тенор Жана. — И я никогда не спою ей, подумать только…

— Жан! — испуганно позвала Марго. — Жан!

— Один раз хотел купить рубашку в клетку… хотел купить в клетку… мне не досталось… очень хотел… купил не в клетку, купил, носил… не в клетку… про ту, в клетку, забыл… было хорошо… и теперь все забудется…

— Кого-то ты, малец, гораз ня того. Аль заболелши? Надо лампу запалить. Ах ты…

— Да-да, Филипп Осипович! — Марго сползла с кровати, ощупью пошла на голос Жана. Вспыхнула спичка. — Он бредит!

— Лампу догадалися принесть…

— У него жар, Филипп Осипович! Он весь горит!

— Простыл! Ах ты… Говорил, зачем под дождь полез. И днем — двярина нашесть… Малинового бы отвару. А где взять? Ночь, быть ты проклята…

— У меня есть аспирин! Сейчас. — Марго кинулась к сумке. — Жан, Жан! Проснись! Выпей лекарство. Дайте воды!

— Тутака в стабунке молоко осталши, мед есть. Щас в плиту два полена, скипить скоренько…

— Да, конечно, но сначала надо температуру сбить… Вот идиотка, даже градусника не захватила… Винтовку не забыла, а градусник… Жан! Выпей вот это…

— Таблетки, — возясь у плиты, проворчал Филипп.

— В такую жару и простудиться! Что же ты, а? Вот, выпей. Не беспокойся, мы все сделаем, как надо, быстро вылечим.

— То-то гляжу, к вечеру мляунай такой сделалшися… Южная порода…

— Я заболел? — беспокойно спросил Жан. — Заболел? Чем? Может, съел что-то не то?

— Ничего страшного, мальчик. Обычная простуда. Такое случается и в разгар лета. К тому же — нервы. Потрясение. Ведь такое, как сегодня… Бедная Вера… Лучше не вспоминать… Завтра мы достанем малины, сделаем отвар…

— Выпьешь кипяченого молока с медом — лягоше будя. Скоро скипить… Говорил табе, зачим под дождь выбягал!

— Лежи тихо. Я посижу возле тебя.

— Спасибо вам…

— Ну-ну… Мы должны помогать друг другу. Как же иначе? Ты мне помог сегодня утром. Ночью Вера помогла… Поскольку мы здесь собрались такие… Мы уже, можно сказать, породнились.

— Ня спи покудова. Щас будя готово.

— Нет-нет, мы не спим, Филипп Осипович. Просто после лекарства надо полежать спокойно. А потом ты должен перебраться на кровать. На полу тебе нельзя — дует. Я переберусь сюда, а ты — на мое место.

— Зачем… Можно и так…

— Как зачим?! — строго сказал Филипп. — Каб здоровый стал скорей, вот зачим… Ага, готово твое молоко. Давай подымайсь…

— Я сейчас быстренько перестелю! — засуетилась Марго; вдруг она замерла. — Ой! Кажется, кто-то ходит… Во дворе.

Филипп прислушался. Не раздавалось ни звука.

— Можа звярушка какая… Кому тутака ночью ходить…

— Как будто шаги…

— Нервы, — заключил Филипп.

Жан перебрался на кровать, принял кружку с молоком.

— Очень горячо.

— Горячее гораз и надо пить, — сказал Филипп. — И меду черпай, ня жалей, каб сладоше было. Ето гораз полезно. Во, Андреевна, завтра бабы засумлеваются, зачим в нас ночью печка топится.

— Я им объясню… И этой горбунье заодно — чтобы не бродила по ночам и в окна не подглядывала.

— Кого ей объяснишь… А народ тутака ня злой. Попервости, можа, ня гораз знакомистай, а потомака — ничаго. Можно поладить…

— Им, конечно, тоже хлопотно — столько чужих людей сразу. Все с расспросами, просьбами… Они же не привыкли. В такой глухомани всю жизнь…

— Да-а… Дяревня ета, как говорится, ня на бою стоить… Пей-пей, брат, ня жди покуда простыня. — Филипп опять устроился на своем тюфяке.

— Если вы пойдете, вы возьмете меня с собой? — безнадежно спросил Жан.

— Боже, ну конечно! — воскликнула Марго. — Кто же тебя оставит!

— А если завтра пойдете?

— Никто завтра никуда не пойдет! Видишь: Константин Иванович и Коля ведь не вернулись. Они, видимо, только завтра вернутся, а значит, завтра не может быть речи о походе. Да и вообще, я уверена, никуда мы не пойдем, пока ты совсем не поправишься… Давай я тебя укрою. Вот так. И не думай ничего печального. Спи.

— Вы посидите немножко?

— Конечно, посижу! Дай руку — будет покойнее… Когда я была маленькая и тоже что-нибудь такое случалось — болезнь, волнения сильные, переживания, — мама тоже садилась рядом и брала меня за руку. И так легко, так хорошо становилось сразу… Так надежно…

— И пусть лампа горит.

— Пусть. Только чуть-чуть убавим свет. Чтобы не беспокоил… А ты все равно закрой глаза. Тебе нужно поспать…

— Я пока не буду спать. Мне хорошо. Я пока… — Жан закрыл глаза. Послушайте, пожалуйста… Это — из «Лейли и Меджнуна»…

…И прибыли паломники в Харам,

Увидели благословенный храм.

На каменной основе он стоял:

На непреложном слове он стоял!

Благоговейным трепетом влеком,

Безумец обошел его кругом,

Издал безумец исступленный крик,

Сказал: - О ты, владыка всех владык!

Ты, говорящий мертвому «живи»!

Весь мир бросающий в огонь любви!

Ты, открывающий любви тропу!

Сгореть велевший моему снопу!

Ты, нам любви дающий благодать,

Чтобы камнями после закидать!

Ты, женщине дающий красоту,

Из сердца вынимая доброту!

Ты, утвердивший страсти торжество!

Ты, в раковину сердца моего

Низринувший жемчужину любви!

Раздувший пламенник в моей крови!

Испепеливший скорбью грудь мою,

Вот я теперь перед тобой стою!

Несчастный пленник, проклятый судьбой,

В цепях любви стою перед тобой!

И тело в язвах от любовных ран,

И тело режет горестей аркан.

Суставы тела — грубые узлы,

Душа сожженная — темней золы.

Но все же я не говорю: «Спаси!»

Не говорю: «Мой пламень погаси!»

Не говорю: «Даруй мне радость вновь!»

Не говорю: «Убей мою любовь!»

Я говорю: «Огонь раздуй сильней!

Обрушь трикраты на меня камней!

Намажь мои глаза сурьмой любви!

Настой пролей мне в грудь — самой любви!

Да будет зной — пыланием любви!

Да будет вихрь — дыханием любви!

Язык мой — собеседником любви,

А сердце — заповедником любви!

Я загорюсь — пожару не мешай!

Меня побьют — удару не мешай!

Меня педалью, боже мой, насыть!

Дай ношу скорби множимой носить!

Мне люди скажут: „Вновь счастливым будь,

Забудь свою любовь, Лейли забудь…“

Бесчестные слова! Позор и стыд!

Ужели бог таких людей простит?

О, в кубок просьбы горестной моей

Поболее вина любви налей!

Два раза кряду предложи вина:

Напьюсь любовным зельем допьяна.

Великий бог! Мне жилы разорви,

Наполни страстью их взамен крови!

Души моей, аллах, меня лиши,

Дай мне любовь к Лейли взамен души!

О всемогущий! Смерть ко мне пришли

Мне станет жизнью память о Лейли!

Больному сердцу моему вели:

Да будет сердце — домом для Лейли!

Великий бог мой, милости продли:

Да будет вздох мой — вздохом для Лейли!

Лиши меня вселенной целой ты

Мою любовь нетленной сделай ты!

Когда, господь, изменят силы мне

Врачом да будет призрак милый мне!

Когда последняя наступит боль,

Сказать „Лейли!“ в последний раз позволь.

Захочешь возвратить меня к живым,

Дай мне вдохнуть ее селенья дым.

Геенну заслужил я? Раскали

Геенну страстью пламенной к Лейли!

Достоин места я в твоем раю?

Дай вместо рая мне Лейли мою».

…Когда мольбу любви Меджнун исторг,

Привел он всех в смятенье и восторг.

Оцепенели жители пустынь,

И каждый повторял: «Аминь! Аминь!»

Жан умолк. Марго в смятении отпустила его руку. Ее трясло.

— Да-а, — донеслось из Филиппова угла. — Какой-то завтра будя день…

3

Ну что, Визин, поговорим?

Времени у нас достаточно. И хотя ваше понятие времени довольно путанное, как, впрочем, и многие другие понятия, примем все же ваши определения и мерки — так нам с тобой будет легче.

Смотри-ка: тут два таких удобных пенечка. Сядем на них и побеседуем. Садись, садись, смелей! Вот отлично. И давай-ка — успокойся, успокойся, успокойся. Бояться тебе совершенно нечего — никто тебя не съест, не превратит в членистоногое, не умыкнет в иные миры. Ты в полной безопасности, и мы просто-напросто поговорим.

Наша встреча, Визин, должна была состояться так или иначе. Она вытекает из «цепи событий», по твоему слову, и вытекает вполне логически. А ты же так любишь логическое и обусловленное. И если бы ты был внимательнее и смелее, то давно разглядел бы это недостающее звено — встречу нашу, и сам бы первый меня позвал. Но ты — консерватор. Упрямый логик-консерватор, в вашем понимании, естественно. Как почти все вы здесь, на этой тверди. С места вас сдвинуть трудно. Бытие у вас определяет сознание, а между тем вы норовите сознание сделать совершеннее бытия. Какая несообразность! Вот уж где очевидное искривление. Но вы тут необыкновенно последовательны. И когда у вас одно с другим не сходится, вы говорите: нет причинно-следственной связи. И точка. Признаться, что вы слепы или чего-то не знаете, вам, видите ли, гордость не позволяет. Как это я, царь природы, и вдруг не знаю или не умею?! Отставить!

Ну?.. Успокоился немного? Не так страшно уже? Очень хорошо. Нас тут никто не заметит, никто не застанет, то есть — помех не будет. Константин Иванович и Коля проедут позже, уже после нашего разговора. Могу тебе также сообщить, что с Верой все в порядке: ей уже сделали небольшую операцию, пулю изъяли, и скоро она будет на ногах. А Саша Звягольский-Боков переправлен под опеку ваших медиков: он пока не ведает, что творит. Да ведь ты и сам все это знаешь, не так ли? Ведь ты иногда умеешь очень недурно видеть и анализировать. Не преувеличиваю?

Я, Визин, тоже люблю анализировать. Вот, например, твое письмо к дочери. Я его проанализировал и пришел к выводу, что ты сравнительно верно наметил суть: сознание ничтожества под куполом мироздания, невозможность почувствовать себя полноценным человеком, ирония по поводу здравого смысла и рациональности, к которым ты сам привязан так, что рубить надо, и далее — научная гордыня, клановое суеверие, собственная нетипичность и, наконец, — механизм накапливания душевного груза. И что-то вроде резюме: «надо прислушиваться к себе». Довольно искренне и убедительно. Ты усомнился, будучи укушен микробом, и вслед за своим Мэтром готов был заявить, что всю жизнь занимался чепухой; тебе опостылели стандарты и клише, ты вспомнил о праве на Поступок и начал вызывающе это право отстаивать. Браво. К сожалению, местами многовато позы — эта фантазия о богатстве, автопортреты, маска добровольного бродяги… Тут тебе дочь едва ли поверит. Ну подумай, какой ты бродяга? Ты как-то причислил себя к авантюристам, и ей-ей это ближе к истине. Бродяга любит самое дорогу, а авантюрист не любит: как-никак надо двигаться, переставлять ноги, наваливаются неудобства, боль в мышцах, лишения. Тем более, если авантюрист — бывший царственный путник. Для бродяги дорога — музыка и мед; для авантюриста — столько-то десятков или сотен километров, столько-то недоеданий, жестких ночлегов, мозолей на пятках. У бродяги — котомочка за плечом, у авантюриста — рюкзачище со всем на все случаи жизни. У первого шиш в кармане и прибаутки для встречных-поперечных, у второго аккредитивы и новейшей конструкции компас. А зачем, скажите на милость, бродяге компас?..

Но в общем, письмо твое — очень занятный, даже, можно сказать, знаменательный документ — приходится только сожалеть, что ты остановился на самом пиковом месте. Правда, потом уже, в самолете, когда начались всякие эти рефлексии, когда разбушевались визиноиды, ты пошел дальше. Ты показал царя природы, царя-раба, технический бум, искривление мира, триумфальное утверждение научных и нравственных суеверий. Это — еще ближе к сути. Но опять же ты до конца не дошел. Почему?..

Ну вот! Уже в самом начале увлекся и упустил, что ведь надо же мне как-то объясниться, правильно? Что ж. Я — твой двойник. Это очевидно, и ты, разумеется, сразу догадался. Мы с тобой — копии с одного оригинала. Копии, как тебе известно, бывают разные: более или менее отражающие характер оригинала, более или менее качественные. Надеюсь, ты понимаешь, о чем речь?.. Так вот, я, стало быть, двойник. Как и ты, я, само собой, сплю, ем и пью, у меня есть время работы и время досуга (сейчас, кстати, я на работе), я влюбляюсь и остываю, вижу сны и мечтаю, обладаю определенными привычками и наклонностями, чувствую подъем и упадок сил, и все эти качества очень напоминают твои собственные. Словом — двойник. Мы и родились с тобой в один день и час, одновременно сделали первый вздох и открыли глаза. Но родители у нас с тобой, конечно, разные. Хотя мы и копии с одного оригинала. У двойников и не бывает общих родителей.

Чем мы разнимся?

Прежде всего — делаем разные дела. А если делаем одни, то — по-разному. И выводы у нас после всех наших деяний тоже разные. Потому что у нас разные церебро-кпд. Несмотря на то, что генетически мы адекватны. Вообще у людей Земли кпд мозга чудовищно низок. И вот теперь подумай: если с таким мизерным церебро-кпд вы смогли создать шедевры искусства, науки и техники, то что бы вы смогли, будь у вас этот кпд выше, будь у вас задействованы нефункционирующие клетки мозга, которых во много раз больше, чем функционирующих! Ты никогда не задумывался, зачем они, эти нефункционирующие?.. Ну, а кроме того, у вас весьма смутное представление о кпд духа. Да и есть ли у вас вообще представление об этом?

У нас же, Визин, церебро-кпд несравненно выше. Не говорю уже о кпд духа. К слову, это у нас и не разделено — тут, если я начну объяснять тебе, мы вступим в такие сферы, коснемся таких материй, которые покажутся тебе полным абсурдом, сплошным издевательством над твоей наукой. Поэтому оставим.

Я говорю — «у нас». То есть, у инов, Визин. У тех самых, в существование которых еще недавно ты так упорно не верил. Да, я — ин. Ты, таким образом, имеешь возможность воочию видеть ина, беседовать с ним, спрашивать все, что заблагорассудится. Ина, который является твоим двойником. Тебя не должно оскорблять, что у нас кпд выше, что интенсивнее работает церебрум. Факт есть факт.

Итак, ины.

Они, — чтобы тебе было хоть как-то понятно, — это, в определенном смысле, те, кем бы вы, земляне, могли быть, если бы ваш мир Не был искривленным. Ведь недаром они — мы — являются вам в мечтах и идеалах. И с данной точки зрения я — твоя мысль.

Несомненно, это лишь одна сторона. Я ведь еще — и преимущественно — сам по себе. Личность, как вы говорите. Да, Визин, мы, ины, — личности. Наша среда обитания — Космос. То есть, вы — на Земле, мы — Везде. Когда нам необходимо встретиться с землянином, мы принимаем натуральные земные форму и обличие. Иначе нельзя: земные обстоятельства определяют мою форму, мой вид. Так было с кладовщиком «Межколхозлеса» Гудковым, о котором тебе рассказывала Тоня. Так было и со многими другими, о чем ты если и слышал, то сразу забывал, так как подобные штуки не для уха современного представителя передовой науки. Но любимая наша форма, — самая естественная и самая удобная, — мысль. И опять же, «мысль» не в вашем ограниченном понимании. Мысль духа, пожалуй, Это как-то отзывается в тебе?..

У нас, конечно, другие мерки и понятия, другое содержание вещей. Нет времени да и почти невозможно растолковать тебе все. Скажем, то же пространство совсем для нас другое, чем для вас; вы не выходите за пределы таблицы Менделеева, а у нас она — лишь часть другой таблицы, которая для вас, как говорится, пока за семью печатями, Ваше — вещи, наше — дух. Для нас не существует так называемых языковых барьеров: мы можем общаться со всеми — от комара до человека.

Чем мы заняты, каковы наши цели, намерения?.

Основная наша цель — стяжание Высшего Духа. Вселенная бесконечна, а значит — бесконечны желания и возможности, и безусловно, абсурдно говорить о какой-то «завершающей цели». Стяжание Высшего Духа, Высшего Знания, что одно и то же. Как пчелы стяжают мед, как земля — влагу, а темнота — свет. Можем ли мы все? Всего никто не может, это — лишь направление. Вот чем мы еще занимаемся: мы хотим узнать, существуют ли на Земле условия, при которых были бы достижимы истинные идеалы? То есть возможно ли, чтобы через какое-то земное время вы посмотрели на себя прошлых, бывших, как сейчас ины смотрят на вас? Сможете ли вы в земной обстановке стать иными, инами?.. Только не путайся: мы не собираемся вас завоевывать и насильственно переделывать. Нам это не нужно. Мы предпочитаем метод наблюдения. От какого-то вмешательства с нашей стороны вы, конечно, не застрахованы, но то — безобидное вмешательство, своего рода подталкивание, понукание, если угодно. Например, те же людские идеалы — наша работа. Закончим наблюдения, сделаем выводы и переместим внимание на другой объект. Таков Высший Стиль. И то обстоятельство, что мы с тобой встретились и разговариваем — в нормах этого Стиля. Как и все необъяснимое, что с тобой в последнее время произошло. Никто не давил на твою волю, тебя лишь изредка подталкивали. Ин мог бы и принудить совершить тот или иной поступок, — его способность внушать велика, — но это противоречит нашей этике. Только подталкивать, только намекать, дразнить, в конце концов, — вот что мы себе позволяем иногда.

Увы, случаются с нашей стороны вмешательства, не предусмотренные Стилем, чисто самодеятельные, так сказать, — всякие там тарелки, светящиеся круги и прочие НЛО, всякие явноны и «чудеса». Это, Визин, резвится наша молодежь, юнцы, которым, как известно, свойственна жажда озадачить кого-нибудь, шокировать, напугать. Такие проделки у нас строго наказываются. Особо провинившихся лишают способностей ина и изгоняют на какую-либо обитаемую планету, — в частности, и на Землю, — и он становится жителем данной планеты со всеми вытекающими отсюда последствиями. Из них выходят ваши гении, особо одаренные, отмеченные печатью богов. К слову сказать, планет, населенных разумными существами, предостаточно в Космосе, с уровнями цивилизации выше или ниже вашей, с разными степенями искривлений. Так что резвятся не только над вами, хотя многие предпочитают именно Землю, потому, видимо, что хомо сапиенс особенно неравнодушен и отзывчив на загадки: они ему — как приправа, как пикантная специя, и до того он тщится все на свете отгадать, что запутывается совершенно, и тогда закрывает загадку, объявляя, например, что никакого Бермудского треугольника нет, телекинез — шарлатанство, а гомеопатия — паранаука. Это-то беспокойное отношение землянина к загадке и подстегивает наших юнцов и понуждает к самодеятельности. Мы знаем, что их забавы не могут всерьез поколебать течения вашей жизни, и тем не менее мы их пресекаем.

Между прочим, ином может стать и землянин, человек. Есть среди вас оригинальные экземпляры — дотошные, упрямые, несгибаемые и — зрячие. Это не обязательно ваши гении, а просто те, кому природой дан не ленивый, внимательный ум, кто обладает способностью сбросить груз привычных понятий. Такие могут стать инами. Правда, переход этот мучителен, требует большого мужества, предельной концентрации всех сил. Но это, как правило, переходящих не останавливает, даже если переход безвозвратен. Да-да, бывает, что обратившийся навсегда расстается со своим постоянным земным образом. А бывает, когда человек-ин так и остается жить среди людей — все зависит от его миссии. Тут, Визин, совершенно особый разговор, особое дело и — не в моей компетенции. Знай лишь, что Варвара Лапчатова и доктор Морозов стали инами.

Я не шел на встречу с тобой с определенным планом, чтобы сказать то-то и то, это похвалить, это покритиковать, как гудковский двойник. Нет, у меня иная цель. И с нее, видимо, надо было начинать, да вот я отвлекаюсь все время. Итак, моя цель — объяснить тебе, чем и почему ты нас заинтересовал. Чтобы ты, наконец, связал эти звенья «цепи событий», увидел что к чему и принял достойное решение. Ты уповаешь на исповедь Звягольского. Но зачем ждать? Тем более, если ждать придется, может быть, долго. И Звягольский, может быть, совсем не удовлетворит тебя.

Давай по порядку.

Во-первых, тебя укусил микроб, а точнее, тебя укусило несколько микробов, пока ты, наконец, это почувствовал. А микробы такие, между прочим, кусают не всех — они действуют избирательно. Потом — ты отринул свое открытие. Ты, конечно, испугался, — тогда, четвертого мая, вечером, в лаборатории. Собственно, ты не то, чтобы просто испугался, — ты ужаснулся, увидев в колбе этот «важнейший продукт», по твоему определению, потому что еще так свежа в памяти история с ДДТ и похожие истории. Но, как бы там ни было, а ты — отринул. Ты нашел диковинку на своем пути и не стал кричать на весь мир, а это у вас все же не особенно типично. К сожалению, ты и думать не стал, не удосужился разглядеть валентности своего продукта. Отрекся — и точка. Промах? Промах. И еще много у тебя великолепных промахов и заблуждений. Ты часто упоительно ошибался, и знал, что ошибаешься, и тебе были по вкусу твои ошибки, — особо недавние, — ты спешил их усугубить, с удовольствием пренебрегая своей логикой, тебе нравилось делать поперек здравого смысла и пребывать все время в состоянии неустойчивости, ты намеренно и упрямо что-то разрушал в себе, не отдавая отчета, что конкретно, спохватывался, пугался, но только затем, чтобы еще ревностнее продолжить разрушение. И все это единственно потому, что било по стандартам. И, признаться, мне также все это в тебе нравилось: я видел, что ты громишь надстройки, освобождая здоровую основу.

Да, ты заинтересовал нас, Визин, поскольку оказался нетипичным, поскольку захотел совершить Поступок, расхотел быть клише, задумался о человеческой полноценности, оскорбился, что тебя выделили из суетных соображений, то есть — как бы дали подачку.

Ты заинтересовал нас и продолжаешь интересовать еще и потому, что в тебе поколебалась самоуверенность. Ты сформулировал — «самоуверенность ученого». Поставив, правда, — вполне объяснимая острастка, — этакую заслоночку-стеночку под названием «право на допущение». Ты дал соблазнить себя юному сумасброду, хотя тут не излишне было бы рассмотреть мотивы. И еще многое другое ты сделал и подумал, мимо чего мы не решились пройти.

Между прочим, заинтересовал нас не ты один. Привлекает уже вся компания, что решила достичь Сонной Мари. Согласись, не ординарная компания! Тысячи человек прочитали Колину писанину, а тысячи слышали о Мари и до него. А решилось — несколько человек. Если бы все люди, удрученные, как они, двинулись на Макарове, образовалась бы лавина. Это была бы катастрофа. Но вот видишь — тысячи не пошли. Имей в виду, что не все там, в Макарове, — некоторые на подходе. Решительные люди. Мы и их будем полегоньку подталкивать — не исключено, что кое-кто из вас, обогатившись и духовно прозрев, захочет стать ином. Мы пойдем навстречу. Это только обогатит человечество, оно быстрее выпрямит свой мир. Вот чем и оправдан наш интерес. Не скрою, впрочем, что ты вызываешь специфический интерес. Потому что перспектива у тебя специфическая.

Вот только озадачил меня твой побег. Я знал, что сбежишь. Но чтобы так, таким воровским образом, ночью, бросив всех… Я понимаю: волнение, испуг. Тебя взбудоражил Звягольский-Боков. И именно испуг подсказал тебе новые ходы. Да и есть чего испугаться! Вместо одной буки, которую отринул и вознамерился похоронить в дебрях памяти, — две буки: незабытый «важнейший продукт» и новая Лета. Ты не подумал, что в случае со Звягольским никакая Марь, может быть, и ни при чем. Три недели в тайге, один, без сноровки и привычки — такого вполне хватит для людей его склада, чтобы лишиться рассудка. Как же ты не подумал? Ну да — ты сам впервые в тайге, у тебя самого — ни сноровки, ни привычки…

Вы не просто устроены, ничего не скажешь. Гордые и самолюбивые, смелые и решительные, упорные и терпеливые, возвышенные и мудрые. И тут же мелочность, тщеславие, корысть, эгоизм, хамство… Все это, как мы уже условились, в чисто земном понимании… В высшей степени неприглядна прежде всего трусость. И не надо отговариваться инстинктом самосохранения… Ведь если бы мы, ины, открылись сейчас и пришли к вам, вы бы, — это вполне можно допустить, во всяком случае нельзя исключать, из одной трусости могли бы пустить в нас ракеты. Не так ли? Другой вопрос, что мы не боимся, они нам не опасны, эти ваши игрушки. Но досадно, что вы бы, возможно, схватились прежде всего за них. Ведь мы, ины, романтики…

Да, феномен страха имеет множество аспектов. И в этом свете понятно твое желание сделать не открытие, а закрытие…

Почему ты молчишь все время?..

4

«…Зачем же ты убрала руку, отпустила его руку, что за страхи, он еще подумает, что ты какая-то деревянная, дубовая, ничего не поняла, он — так настежь, так щедро и безоглядно распахнувший свое сердце… Боже, какие потрясающие слова! Разве ты слышала что-нибудь подобное?! Бедный, потерянный Меджнун… Ах нет! Не бедный и не потерянный, а самый богатый, самый счастливый из всех людей…»

Рука Жана была горячей и сухой; она была очень доверчивой и довольной, эта тонкая рука. И поэтому Марго сама испытывала едва ли не счастье — во всяком случае, впервые за последние дни перестало в страхе трепыхаться сердце. И не было потребности захлебываясь извергать потоки слов, чтобы освободиться от этого мучительного клокотания в голове, в груди — во всем ее существе, так угрожающе копившем взрыв. Она удивлялась, что взрыв еще не произошел — пока все были только предупредительные сигналы: ночью во время грозы и потом днем, на лужайке; по-видимому, часть энергии взрыва изошла пока в ее воплях и истерике. Она не понимала, откуда берутся силы сдерживаться, устаивать, не понимала, как смогла не пойти за подводой, увозившей Веру. И теперь она, наконец, блаженно расслабилась и отдыхала, зная, что опасность взрыва миновала — миновала, во всяком случае, на время, хотя бы и на короткое.

«Жан, мальчик мой, — мысленно говорила она себе, какой-то другой „себе“, которой уже не хотелось разговаривать, зато очень хотелось слушать, — мальчик мой, неужели правда, что ты меня любишь? Это же такое чудо! Ты готов забыть свое сокровенное, свою беду, и не хочешь забывать меня? Чудо! Если бы ты знал, какой ты мне сделал подарок! Прекрасное чудо, мальчик мой, великое! Ты можешь даже и забыть меня, и ты, конечно, забудешь со временем, но что из того? Чудо-то останется! Ах, как это хорошо… Родной мой и любимый! Муж мой! Если бы ты мог представить, что я испытываю сейчас. Ведь я счастлива: я — любима! Я давно и мысли не допускала, что могу быть любимой. А теперь — вот: это стало правдой здесь она, эта правда! И я люблю тебя еще сильнее и буду любить всегда, даже зная, что не любима тобой или любима „спокойно“. Может быть, в том и заключалась моя беда, что я не чувствовала себя любимой рядом с тобой. Но отныне я примирюсь, вот увидишь, скрип тормозов под окнами буду переносить стойко. Вот увидишь. Я пойду, родной мой, пойду до конца, вместе со всеми. Потому что теперь уже никак невозможно не пойти…»

5

…Ну — помолчи, помолчи, соберись еще с духом.

Надо отдать должное, ты выстроил достаточно убедительную схему: предпочтение счету, рациональному, математическому — математический уклон — научно-технический бунт — обольщение техникой, научно-технические суеверия — морально-этические и нравственные суеверия — индустрия удовольствий, наслаждений — противоречия между нравственным и природным искривленный человек — искривленный мир. Такова схема. Ну, а дальше переступание граней, накапливание душевного груза, отчаяние… Но почему было отдано предпочтение прагматическому, математическому? С какой стати?

Я хочу предложить тебе одно рассужденьице. Это — не подсказка, не рецепт, тем более. Я лишь предлагаю подумать в определенном направлении.

Начнем с «венца творения».

Мы — единственные разумные существа в природе, — сказали себе люди. Мы — венец. Так они сказали. Потому что некогда в раю увенчали не птеронодона какого-нибудь или динозавра, не гада морского или красавца-махаона, которые могли претендовать на венец хотя бы по праву старшинства, а именно эту наивную и беспокойную парочку — Адама и Еву, именно в них Создатель вдохнул то, что у вас принято называть разумом.

Но задумались ли вы, почему именно на Земле, этой молекуле Космоса, создались такие условия, сложилась такая обстановка, что появились вы, люди? Случайно это или закономерно? Если первое, то естественно возникает вопрос о смысле и цели вашего бытия, ваших потуг. Ибо случайное — это случайное, оно развивается по принципам случайного: случайное начало, случайный конец. Если второе, то почему подобная же закономерность не может проявить себя в другой точке Космоса?.. Возможно, вы и задумывались над этим, но неглубоко, и сознание единственности стало аксиомой, а над аксиомой не рассуждают. Поэтому вы и не в состоянии объяснить, какова природа этой странной тоски, которая наваливается на вас, когда вы оказываетесь под куполом мерцающего и мигающего ночного неба. Оно вам, Визин, не мерцает и не мигает — оно вам подмигивает. И не под куполом неба вы, а под колпаком. В том самом смысле, в котором это выражение употребляют сыщики. Под колпаком ночного подмигивающего неба. Вы ведь целиком зависите от него, оно направляет каждый ваш шаг. А вы в своей гордыне принимаете за аксиому то, что аксиомой никогда не было.

Ты в письме к дочери советовал ей прислушиваться к себе. Почему же ты сам так робко прислушиваешься? Твой Мэтр испугался не регуляторов памяти, к открытию которых он так близко подошел, — он испугался собственной неспособности прислушиваться к себе, упустил время. Вот какой микроб укусил его.

Почему активизировался этот микроб, почему распространился?.. Может быть, все начинается со школы, этой колыбели всех находок и потерь?.. Может быть, ты и прав, заподозрив в идеализме воспитательную теорию, которую ты лукаво назвал «романтической»?.. Думай сам. Тут — тысячелетнее царство цифр, счета, и сплошь конфабуляция, когда дело касается этики, духовного. Да и касается ли дело данных материй? Не подменены ли они? Куда уж дальше, если Добро и Зло стали практически чисто количественными понятиями. Не говоря уже о «пользе» и «не-пользе»… Не потому ли отстаивать, утверждать, убеждать — нередко трактуется как «бить в морду»? Умеют ли воспитатели, в состоянии ли уметь то, что требуют от своих подопечных, и то, что требует от них их положение, общество? Как внушить почтение к идеалам, если часто нагляднее и доступнее контридеалы?.. Вот вопрос.

Когда все общество полагает себя единственно разумным, то это можно, наверно, назвать общественным или стадным индивидуализмом. Коллективная гордыня — это сумма гордынь индивидуальностей. А человек, обуянный гордыней единственности, не в состоянии уяснить даже элементарного напутствия.

Сознание единственности ведет к сознанию избранности, исключительности, оно — как скорлупа, как клетка — не позволяет вам оглядеться, и все, что противоречит этому сознанию, мнится враждебным. И уникальная получается ситуация: вы пробили земную твердь и вышли за пределы атмосферы, вы насочиняли и наделали массу интересных, замысловатых и даже неглупых вещей, — кстати сказать, и уйму совершенно ненужных, — а покоя нет. Нет его все-таки. Потому что человек видит: я, исключительное, избранное явление, смог построить лишь несовершенный, искривленный мир; что-то тут не так. А что, а как?.. И в этом, достаточно деятельном и неплохо оснащенном обществе появляются задумчивые одинокие люди. То есть — от единственности к одиночеству. Одиночество индивидуумов не может не сказаться на обществе. От одиночества — чувство безысходности, несовместимости, угнетенности, комплексы, болезни, несчастья, преступления. От одиночества, от аксиомы вашей, Визин, а не от преобладания математического — математическое всего только одно из следствий. Что тебе стоит допустить и это, а? Рискни, попробуй! Ты ведь заранее оговорил себе «право на допущение»… Ведь если мы одни, совсем одни на этой маленькой планете, и вокруг — бесконечное, безжизненное пространство, и не к кому обратиться хотя бы мысленно, и нет ощущения сопричастности чему-то родственному, — словом, если это все так, то зачем мы? Этот вопрос может задать себе человек… Вот как мне хотелось бы объяснить твою «искривленность мира». Вот, Визин, чего ты, по-моему, не досказал в письме к дочери, не додумал в самолете.

Понимаешь, что получается… Чувство исключительности, единственности индивидуализм — неудовлетворенность — рывок за пределы себя — отчаяние зло. Ну, а потом, как заключительный аккорд, желание «забыться и заснуть»… «Покой и воля»… Многим хотелось бы этих покоя и воли. А почему? Очевидно, от непокоя и неволи, не так ли? А что их породило? Да все та же пресловутая единственность ваша. То есть непокой и неволя — в вас самих, ваши собственные состояния… Ну, а если кто-то не желает «забыться и заснуть», то кидается на поиски главного виновника бедствия: где он, этот главный злодей, главный интриган, подать его сюда!.. Вместо того, чтобы просто посмотреться в зеркало…

А ведь, казалось бы, несложная операция: отбрось свою аксиому, поверь, пропитайся ощущением, что ты не один, есть другие Эдемы и в них тоже цветут прекрасные цветы, поверь и ищи; появится благая цель — поиск другого, ближнего, вместо бесплодной возни со своим одиночеством и несовершенством; ищи смело, неустанно и терпеливо, отринув каноны, поставив на службу этому все, — ведь поиск это жизнь; устреми свою мысль туда, за колпак, работай, — и ты перестанешь чувствовать себя избранным и одиноким, и искривление твоего мира застопорится. Недаром ведь один умный землянин призывал не жаловаться на дурное время, а улучшать его — на то, дескать, и человек… Да, не сложно как будто. Но как сбросить старую шкуру, а, Визин?.. Ведь если ты пойдешь проповедовать не-избранность и не-одиночество во Вселенной во имя выпрямления вашего мира, то не исключено, что засмеют, скажут; еще одна завиральная идея, никто не поверит, не станет слушать. Так? И все же ты подумай, вникни хорошенько в эту идею.

Еще раз повторяю: никаких рецептов я тебе не даю и не утверждаю, что сказанное мной — истина. Я всего-навсего предложил тебе один из вариантов так называемой схемы. И поскольку я — ин, то неудивительно, что в моих словах было много созвучного со сказанным в письмах твоих оппонентов-инолюбов. Решать тебе.

Между прочим, юнцы наши, что порой тревожат вас, мешают спать спокойно, все-таки, я полагаю, какую-то полезную работу делают, хотя и нарушают наши принципы. По крайней мере, они заставили вас поднять глаза вверх, к небу. Поприутихла ваша самонадеянность, отчасти просветлели глаза. Вы уже и спорить о нас начинаете, разделились на верящих и неверящих, оптимистов и пессимистов — ты, что вполне закономерно, побывал в обоих лагерях. Вы сигналы наши стараетесь поймать, сами сигналите. Уже кое-что. Но это, Визин, разминка, первая и легкая. Предварительные упражнения. Главная работа — впереди. И никто за вас ее не сделает. От одних суеверий избавиться чего стоит… Только не нужно придумывать себе жупелов, идолов, богов. Скажу тебе по секрету: ины — тоже не боги… Ответь же что-нибудь!

6

Визин был нем.

7

«…У меня были такие чудесные сны, мама, — думал Жан, погружаясь в теплое, мягкое облако. — В них были свет и радость. Пока не случилось то. Какого сна я жду от Сонной Мари?.. Я не могу сейчас понять себя. Эта удивительная женщина… Как мне забыть ее? Но я же не имею права ее не забыть! Я просто обязан ее забыть! Иначе мне никогда больше не увидеть светлого и радостного дня. Вот к чему я пришел, мама. Я ехал сюда, чтобы забыть горе, и пока ехал, обрел радость. И теперь мне и ее нужно забыть… И горе, и радость… Потому что эта радость ворованная, как и голос, который я был обязан вернуть владельцу. И радость я должен буду вернуть, и она станет горем… Она уедет в свои края, я — в свои, мы расстанемся навсегда… Но нет-нет! Я не буду об этом думать, до этого еще далеко, радость еще не превратилась в горе, она — вот, рядом, моя рука в ее руке. Есть ли кто-нибудь в эту минуту, кто счастливее меня…»

8

— Хорошо, — сказал Двойник. — Хочешь молчать — молчи. Я-то прекрасно понимаю твое состояние. Двойник, ин, рецепт выпрямления мира… Такой нонсенс! Есть от чего лишиться дара речи. Самое удивительное, тебе же никто не поверит, если ты станешь рассказывать, и твой авторитет ученого рухнет. Да, пожалуй, ты смог бы объяснить встречу со мной, не сходя с прежних своих позиций: нервы, дескать, переутомление, галлюцинации… С тебя станется…

Он помолчал, подумал, глядя в землю, — со стороны могло показаться, что он задремал. Но вот он снова поднял глаза, и в них была усмешка.

— Вот мы что сделаем, чтобы окончательно поколебать твои позиции… Хочешь взглянуть на своего Звягольского, который превратился в Бокова? Посмотри-ка вон туда, направо. Видишь две толстые сосны? Сейчас между ними… будет…

Визин с опаской повернул голову. Между двумя стволами заклубился туман, потом он быстро стал редеть, и показалась комната с зарешеченным окном, дверью без ручки, незастланной кроватью и Звягольским, сидящим на ней по-татарски. Вид у него был совершенно отсутствующий, дикий, широко раскрытые глаза никуда не смотрели, ничего не видели, безвольное, атрофированное лицо с отвислыми мокрыми губами было лишено выражения. Он методично раскачивался и мычал. Все было настолько натуральным и впечатляющим, что Визин почувствовал даже больничный запах.

— По-моему, он тебе никогда ничего не расскажет, — грустно проговорил Двойник. — Даже если его вылечат, даже если он очень захочет. Потому что он ничего не помнит и не вспомнит. И, даю тебе слово ина, это — не наша работа… Можешь спросить у него что-нибудь — пожалуйста!

Визин отвернулся.

— Так, — сказал Двойник. — В самом деле хватит. Зрелище не из благотворных… Ну, а это?

Вновь образовался туман, и в нем исчезла больничная палата, а когда он опять растаял, взору Визина предстала его родная лаборатория и Алевтина Викторовна за своим столом. Был, по всему, вечер и закатные лучи падали на раскрытую тетрадь, в которой Алевтина Викторовна писала. Низко наклоненная голова, свисающая почти до стола желтая прядь, неестественный излом пальцев — особенно указательного, — сжимавших авторучку… А стол начальника аккуратно убран, ни пылинки, кресло придвинуто вплотную, так что спинка его касается столешницы — сразу видно, что за ним давно никто не сидел…

— Она о тебе пишет, — прокомментировал Двойник.

И тут же Визин увидел тетрадь крупным планом и стал читать.

«…почему я раньше не села за эти записи? Не могу ответить, — строчила Алевтина Викторовна. — Знаю только, что многое, к сожалению, упустила, запамятовала, не совсем, конечно, но все-таки — как в дымке многое, и этого себе никогда не прощу. Не слава мне нужна — ни прямая, ни отраженная, — а долг мне велит. Ведь я знаю его с институтских времен. И пусть он учился двумя курсами ниже, я все равно знала его, видела чуть ли не каждый день. Как я тогда не разглядела, что разглядела позже?! А как было разглядеть, если мы относились друг к другу чисто по-студенчески, то есть поверхностно и легкомысленно. Возможно, если бы мы учились на одном курсе, все было бы иначе… У таких людей, как Г. П., должны быть не только прижизненные биографы, но и те, кто попросту записывает за ними. Да-да! Я знаю, что говорю! Г. П. — Личность (не побоюсь громкости этого слова), таких — единицы, и когда-нибудь каждое их слово будет иметь непреходящую ценность…»

— Вот видишь, — негромко произнес Двойник, — не только Мэтр тебя выделил, не только ины…

«…Он умеет и может все, за что бы он ни взялся — все ему покоряется. Г. П. рожден, чтобы достигать! Я уверена, убеждена, если бы у него в семье сложились другие отношения, если бы, говоря без обиняков, у него была другая семья, он никуда не уехал бы, не сделал бы этого чудовищного шага… А шеф от удовольствия потирает руки, потому что Г. П. был для него, как бельмо в глазу… Боже мой, что теперь будет с лабо…»

Авторучка замерла, Алевтина Викторовна задумалась.

— Да будет тебе известно, — сказал Двойник, — она развила нешуточную деятельность; упорно и тайно тебя разыскивает. Но тут я принял меры, — уж извини, что не посоветовался с тобой; испросил разрешения у своего начальства и направил ее поиски по ложному следу. Ты ведь мне не чужой, да и мужская солидарность чего-то все же стоит. Не правда ли? Не беспокойся, она нас не слышит и не видит…

Алевтина Викторовна глубоко вздохнула, слова посыпались дальше, и Визин успел проглотить еще кусочек.

«Боже мой! Пусть будущий редактор вычеркнет это место, но просто нет сил умолчать! Опять звонила эта дурочка, третьекурсница несчастная, промяукала, как кошечка, и опять пришлось сказать ей, что он в отпуске и будет через месяц. Ну на что, на что они рассчитывают? Где у них стыд?..»

— Она уверена, что ты вернешься. — Двойник деловито прокашлялся. Разумеется, с ее помощью. Она тебя вернет и водворит в лоно семьи, чтобы уж совсем все выглядело благородно. Таковы мечты. Может быть, достаточно Алевтины Викторовны? Она не скоро закончит… Давай-ка сменим вот этим сюжетцем…

Визин увидел огромный воздушный шар, а в его корзине — Диму Старовойтова и Колю. Он видел их как бы сверху и сбоку, поэтому лица заслонялись растрепанными волосами; они размахивали руками, кричали, что-то показывали друг другу — ими владел восторг; корзина плавно раскачивалась.

— Это — из будущего, — пояснил Двойник. — Маленький кусочек одного большого будущего. Нравится? А хочешь — из прошлого? Хочешь увидеть Мэтра? Скажем, фрагмент вашей с ним беседы?.. Да уж не дал ли ты обет молчания!.. Можно, впрочем, из недавнего прошлого. Согласен посмотреть, как ты выглядел, когда к тебе пришла Тоня после твоей ресторанной гастроли?.. Ну, ты слишком уж стыдлив, щепетилен и — поразительное отсутствие любопытства… Тогда, может быть, вот это?..

Из тумана стал прорисовываться горный пейзаж, лужок на берегу бурлящего ручья, палатка. И вот на фоне желтой палатки медленно, как фотография в проявителе, начало проступать Тамарино лицо… Визин зажмурился.

— Понятно, — кивнул Двойник. — Отставим… Между прочим, я тебе показываю еще и затем, помимо всего прочего, чтобы ты не сомневался в моих способностях. И чтобы ты никогда больше не пытался растолковать при помощи своей науки то, что она, сегодняшняя ваша, растолковать не в состоянии. Например, тех же твоих возлюбленных гидродев, на которых ты оттачивал свою иронию. Внимание!

Возникла расписанная ресторанная стена — голубые водоросли, голубая стеклянная влага, голубые пузырьки и посреди этого статического лазоревого царства — голубая компания разноперых русалок, больших и крошечных, с плутоватыми и томными, каверзными и таинственными лицами. Но вот влага дрогнула, заволновалась, пузырьки потянулись кверху, водоросли заколыхались, послышалось бульканье, плеск; голубой цвет нарушился, появились оттенки и новые цвета — от багрово-фиолетового до золотистого; русалки ожили, задвигали руками и хвостами, лица их вполне очеловечились, словно сбросили маски, напяленные на них художником, одухотворились; они стали переплывать с места на место, потом сгрудились в одной плоскости, как будто прилипли к невидимой, идеально прозрачной стенке гигантского аквариума, и вытаращились на Визина. Они смотрели на него немигающими большими глазами, смотрели призывно и нетерпеливо, как будто хотели от него что-то очень важное услышать, как будто он им что-то обещал и теперь наступило время исполнить обещание. Он, как заколдованный, смотрел на них, не мог оторвать взгляда и молчал. Тогда они вдруг запели — сначала тихо начала одна, потом поддержала другая, третья, и вот уже зазвучал целый хор, постепенно нарастая и усиливаясь. Это были какие-то электронные голоса, разных тембров и высот, силы и наполненности; они звучали все стройнее, все громче, все резче, и скоро Визину уже казалось, что гудит десятка два-три автосирен, только хор хвостатых обитательниц вод был гораздо пронзительнее. Его все больнее было слушать — казалось, в уши вонзается по сверлу, но Визин не мог пересилить себя и отвести глаза, как не мог поднять руки, чтобы заткнуть уши. Он уже почти терял сознание, когда Двойник прекратил представление, и голоса, как и лица, канули в туман.

— Канальи, — донесся его невозмутимый голос. — До чего же падки на мужчин! Особенно, когда попадется представительный и симпатичный. Замучить могут, стараясь перекричать друг дружку. А ведь им, сучкам, кажется, что они куда как сладкозвучны… Возможно, чуть переборщил. Но ничего. После сегодняшней встречи, я думаю, ты осмотришься несколько иначе, чем осматривался до сих пор, и исчезнут, может быть, шоры, о которых тебе напоминала Лина-Полина… Сейчас тебе опять будет хорошо. Уплыли русалочки. Но если всерьез захочешь, опять приплывут — все зависит от тебя. Ты ведь неравнодушен к ним, точно? И к водным, и к земноводным, и к всецело сухопутным, у которых даже намека на хвост нет… Вполне объяснимо. Тебе не очень повезло с семьей, Алевтина Викторовна права. И увлечения твои были на редкость неудачными: то чуть ли не деловыми какими-то, то безоглядно романтическими вдруг, то примитивно-поверхностными. Ты, Визин, не любил никогда — сильно, захватывающе, всепоглощающе, как выражаются ваши поэты. И в этом твоя беда, ты тут основательно обделен — многие тебя выделяли, но Афродита почему-то воздержалась… Вообще, что касается твоего матримониума, то тут я в некотором смущении. Признаться, я, как и ты, неважный спец в данной области, — недаром мы двойники, — и можешь мне поверить, у меня тоже есть свои проблемы. И решать их должен каждый из нас сам. Но я все-таки не могу, — из двойничества нашего и все из того же мужского единомыслия, — не приоткрыть некоторой завесы, чтобы ты, чего доброго, в очередной раз не наделал глупостей. Как вспомню воображенный тобой диалог с Тоней, когда ты ее ждал и она не пришла, эти теоретические страсти, сентиментальную дипломатию… Впрочем, взгляни-ка…

Открылся гостиничный номер — несомненно, его номер: вон выщербинка на никелированной спинке кровати, вон его, Визина, отметка на карте района… Стол был выдвинут на середину; он был уставлен яствами и питьем, а вокруг него сидели усатые кавказцы и энергично беседовали; был тут и тот, у кого Визин на базаре купил сливы. Была тут и Тоня — она стояла за спиной самого красивого из молодцов и обнимала его за плечи, сплетя пальцы на его груди. Он, похоже, воспринимал это как должное, обычное, иногда машинально поглаживал ее обнаженную руку или прислонялся к ней щекой, и она улыбалась как-то отсутствующе и безвольно, и взгляд ее был далеко — она, кажется, совсем не слушала, о чем говорят мужчины. Картина шла на сей раз без звука.

— Это, Визин, тоже будущее. Правда, не особенно отдаленное. Совсем, можно сказать, близкое. Включить звук? Не надо?.. Ничего интересного ты и не услышишь, ничего это не добавит к тому, что ты видишь. А Тоня все равно молчит — она в данную минуту думает о тебе, да. Потому что, Визин, что самое замечательное, она тебя взаправду любит. А этот Дон-Жуан обольстил ее размахом. Притом, она, глупышка, решила, что так удастся вернее выбросить тебя из головы. Повторяю: такая ситуация только еще впереди. Следовательно, все поправимо: скачи — и успеешь спасти. Но прямо тебе скажу, от такой перспективы я не в восторге. Почему? Да прокрутил я тут эту перспективу, посмотрел… Ну представь себе: молодая жена ученого, светила, туза, ты ее привозишь, акклиматизация, вывод в свет, привыкание, потом проходит несколько лет, она освоилась, она поняла, она пополнела, она себе представляется важной и значительной, забывается родство с Долгим Логом… Нет, не стану даже прокручивать тебе, очень мне грустно еще раз такое прокручивать…

Туман между стволами сгустился, будто пространство забили ватой; гостиничные апартаменты пропали.

— Могу показать тебе другую перспективу. Да, есть, Визин, и Другая перспектива. — Голос Двойника стал принужденным. — Особая. Тут я готов тебе позавидовать, тут мы — соперники, хотя я уже и проиграл. Не могу понять, почему она выбрала земную ипостась. Ну да — женская логика, женское сердце. Пусть и сердце инчанки… Между прочим, с нее и началось: она тебя по какой-то причине — опять же — выделила. И с этого начинается интерес инов к землянину Визину. Таким образом правило «ищите женщину» становится универсальным.

Разрезая туман, наискосок между соснами протянулся широкий золотистый луч, и в нем появилась Лина в белоснежном, невиданно красивом одеянии. Она была легка, стройна, не было и следа той тяжеловесности, массивности, которая бросилась в глаза при первой встрече в коридоре института, да и после обращала на себя внимание; она теперь не шла, а плыла, невесомая и статная, налитая плавной, сдержанной силой и красотой. Она двигалась вверх по лучу, воздев руки, словно собираясь взлететь, и верилось, что стоит ей взмахнуть ими и она полетит. Там, где луч обрывался в тумане, она остановилась, оглянулась и посмотрела на Визина. Он увидел ее зеленые глаза, темные дуги бровей, каштановые локоны на висках, припухлые яркие губы, мягкую линию подбородка. Она смотрела на него несколько секунд, одобрительно и участливо, затем коротко улыбнулась, и ее не стало — луч померк, все снова заволок туман.

— Редчайший случай… — Двойник казался утомленным. — Редчайший случай, чтобы женщина-инчанка предпочла землянина. Бессмысленно искать причину… Но странно, что ты сразу не догадался. То есть ты догадался, еще во время первой встречи, но что это была за банальная догадка… Просто невероятно, что потом уже, когда ты фантазировал о судьбе кавказца — торговца сливами, ты допустил, что она, может быть, «и есть та Единственная, которую чаще всего не удается встретить, а встретив — узнать». Твои слова… Ладно, разбирайся сам… — Двойник помолчал. — Прими также к сведению, что эту картину наблюдали сейчас еще некоторые страждущие. Узнаешь потом. Им, правда, было продемонстрировано несколько иначе, но принцип сохранился: луч и женщина в роскошном платье. По-моему, они восприняли доверчивее, чем ты. Но так или иначе, а тебе уже не извернуться и не списать все на шалящие нервы. Одновременно и одинаково, Визин, нервы у разных людей шалить не могут. Разве что мы вмешаемся, Ха-ха-ха!.. Знаешь! — Он распрямился, встряхнул плечами. — По-моему, хватит, а? Количеством ведь не возьмешь, не правда ли? Если уж это тебя не встряхнет, то ничто не встряхнет. И таким образом, напрасно старалась наша прекрасная инчанка… В заключение — такая небольшая информация. Действие происходит в настоящую минуту, синхронный показ.

Проявилось предрассветное Макарове. Из пасечникова дома вышла горбунья Лиза, вышла крадучись, неслышно притворив дверь. Обнаружила записку Визина, прочла, спрятала за пазуху. Потом, также крадучись, прошла через двор, отворила калитку и оказалась на улице. Огляделась и быстро посеменила к «женскому» дому. Вот и вторая записка в ее руках, и также спрятана. Постояв в задумчивости и прислушавшись к тому, что делается в доме, отошла и поглядела на рощинскую дорогу. Потом медленно, понуро свесив голову, двинулась к своему дому…

— Все! — Двойник посмотрел на него забиячливо-остро и весело. — Следы твоего бегства уничтожены. Все подумают, что ты улизнул от них на Сонную Марь. И горбунья на этот раз не проболтается, что ты отправился в противоположном направлении.

Туман, дымясь и пенясь, стал редеть и растаял.

— А теперь спрашивай! — сказал Двойник.

9

Трубка погасла, но Филипп не спешил ее раскуривать, а положил рядом с собой на пол. Он размышлял о том, что произошло сегодня, а также о том, что может произойти завтра, когда появится рыжий журналист, и они все, как ни крути, должны будут сойтись и окончательно между собой все прояснить. Ученого, кажется, пробрало сегодня, и уж как он завтра себя поведет, сказать, конечно, трудно, но — наверняка, не как до сих пор. Вот и будем ждать, размышлял Филипп, не так долго осталось… А бабенка-то! Ведь совсем уже не в себе была. Куда тебе в тайгу-то, думалось, когда в больницу надо голову лечить. И тут — как подменили. Потому что — баба есть баба. Ты ей дело дай, дай позаботиться, понянчить кого-то, дай понять, что она нужна, что без нее — никак. И все ее болезни тогда — как рукой. К примеру, вот бабка одна у них, в родной Филипповой деревне была. Девяносто шесть лет, что только не пережила, совсем уже помирает, из дому не выходит — сил нет. А кинули ей на руки праправнуков и — ожила. Зашевелилась, зазаботилась, даже горбиться меньше стала. Потому что и кушать готовить надо, и стирать, и присматривать за озорьем, чтобы чего не случилось. Короче говоря, тут не хочешь, а оживешь. И уже завираться стала: не девяносто, дескать, ей шесть, а всего-навсего девяносто первый… То же и наша красавица… А тут еще красивую байку ей рассказали — про любовь, про страдания… Чудная такая байка, никогда не приходилось слышать…

И вдруг дверь скрипнула, и Филиппа ослепило. Приподняв голову, он увидел, что со двора, наискось, минуя ночлежников, протянулась яркая полоса света, — нет, не лунного, лунный таким не бывает, — а совершенно иного, необычного света, — и в этой полосе, окаймленная дверным проемом, появилась молодая женщина в сверкающем белом длинном платье. Она вошла спокойно и легко, руки в просторных рукавах свободно качались в такт ее шагам, и хотя расстояние от стены до стены было несколько шагов, казалось, что она идет долго. Затем она даже как бы поплыла, чуть-чуть поднявшись над полом, — поплыла, воздев руки. Задержавшись напротив Филиппа, она кивнула и улыбнулась, и ему показалось ее лицо знакомым. Потом она обернулась и с такой же улыбкой посмотрела на стремительно вскочившую и отпрянувшую за спинку кровати Марго. И после этого поплыла дальше и исчезла в глухой боковой стене под потолком. Свет пропал, дверь аккуратно затворилась, опять наступил полумрак.

Трясущимися руками Филипп нащупал трубку, набил и раскурил, потом потрогал лоб, потом посмотрел на Марго.

— Что это? — вибрирующим шепотом спросила она. — Филипп Осипович, вы видели?

— Ну! — изумленно отозвался Филипп. — Матушки родныи, няу я спал! Ды как жа… И ты видала? Выходя, ня спал я? Как жа ета понимать? Аль один сон с тобой видали, а?

— Господи! — полуобморочным голосом произнесла приросшая к стене Марго. — Это же оно, то, мое космическое… Мой ансамбль…

— Кого ты, Андреевна?

— Платье, которое я придумала… Оно… Филипп Осипович! — давясь рвущимся наружу криком, выдавила она. — И Вера в нем, Вера наша! Это же Вера была, вы понимаете!

— Правда! — закивал Филипп. — Правда, Андреевна, Вера была. А я гляжу лицо быдто знакомое, а ня понять. А ета жа Вера! Яна нам, можа, знак посылая, вот кого я скажу, Андреевна. Знак: живая я, значить, и здоровая!

— Какой знак? Какой знак?! Вы подумайте, что вы говорите! Разве может такое быть! Вы подумайте… — И Марго бросилась хватать подряд вещи, сбрасывать их в кучу, заталкивать в сумку, в рюкзак. — Надо быстро, быстро, вон из этого дома, скорей, вы что, не понимаете, что Произошло, тут нельзя оставаться ни минуты… Жан! Жан!

Жан пошевелился, сел.

— А я думал, что мне снится, — произнес он растерянно.

— И ты видел? И ты? Ты тоже?! — обалдело повторяла Марго. — Значит, коллективная галлюцинация, коллективное помешательство… — Она, тяжело дыша, замерла над грудой вещей. — Неужели такое может быть?.. Надо уходить! Тут все может быть, все не так, я ничего не понимаю. Надо в ваш, в «мужской» дом, или — нет: лучше туда, к Герману Петровичу. Немедленно! Филипп Осипович! Ради бога, закройте дверь на крючок! — категорично приказала она. — И ярче лампу! Ярче! — И осела рядом с грудой, потом навалилась на нее и онемела.

— Обморок? — беспомощно спросил Жан. — Ей плохо! — Он стал сползать с кровати.

— Спокойна! — Филипп резво поднялся. — Ляжи! — И подойдя к Марго, начал тормошить ее. — Андреевна! Э! Андреевна! — Метнулся к плите, вернулся с кружкой воды. — Андреевна!

Марго села, потрясла головой, стала растирать виски.

— Пустяки… Пустяки все…

— Ну, девка, пужаешь ты людей. Давай-ка вставай. Во, попей водицы.

— Не надо. — Она отстранила кружку.

— Ты слухай, кого говорять. Привыкать надо. Ей, можа, тамака хорошо таперь, Вере. Можа, ей операцию сделалши, и ладно все обошлося, и яна нам знак посылая. А мы кричим дурным голосом.

— Молчите, молчите! — Марго закрыла лицо руками.

— Успокойся. — Он погладил ее по голове. — Ета ня страшно. Яна жа улыбалася, видала?

— Вы просто давно сумасшедший, поэтому вам все понятно.

— С вами тутака сойдешь, — отходя, проговорил Филипп. — Кого я таперь старухе своей напишу? Яна жа ня поверя. Скажа, как и ты, Андреевна, ополоумел совсим.

— Простите меня, — прошептала Марго. — Да, Вера, конечно… Я постараюсь понять… Обязательно постараюсь…

— Идите сюда, — сказал Жан, отодвигаясь к стене. — Будем все вместе, втроем, рядом…

— Добро, — произнес Филипп. — Рассвятая, слава тябе господи, день скоро. Тады и разберемся…

10

Теперь спрашивай! Может быть, я что-нибудь не так сказал, не прояснил, обошел. Как-никак, Визин, я тоже волновался — у меня ведь вполне нормальное сердце… Молчишь…

Хорошо, я помогу тебе. Предполагаю, что тебя интересует, что я думаю о твоем открытии или находке — уж не знаю, как назвать, ведь ты получил этот препарат случайно. Так вот я тебе не скажу, что я думаю. Я скажу только, что дай ты ему ход, ты произведешь фурор. Вначале. А потом… Думаю, тебе не стоит лишний раз напоминать про эти «потом». Изобретение динамита было отмечено Нобелевской премией, а потом… Не уверен — сделай еще анализ, еще пять, десять, сто анализов. В конце концов ты более или менее разглядишь, что ты получил. А попутно, что бывает, наткнешься на некоторые любопытные вещи. Конечно, в том случае, если ты еще захочешь заниматься этим когда-нибудь. Не забудь про консервированное молоко, которым так щедро тебя обеспечивал аэрофлот.

Надеюсь, что касается Лины, тебе все понятно?..

Может быть, тебя все еще интересует, зачем мы все это время дразнили или даже пугали тебя? Ну, там, в самолете, потом эта радиограмма, фокус с телефоном, кассирша и тому подобное. С единственной целью, Визин: чтобы ты окончательно и бесповоротно усомнился. Понимаешь? До того ты, конечно, усомнился, спору нет. Но — частично. И сам это увидел и признал. И оценил. А нам надо было, чтобы ты усомнился глобально. Только таким образом можно было открыть тебе глаза. Были запланированы даже более резкие меры, но Лина все смягчила, сгладила, плюс и предостерегла тебя, чтобы ты ничему не удивлялся, ничего не боялся, чтобы не стал, опешив, немедленно искать всему свои физико-химико-психологические разъяснения. Конечно, уверенность многого стоит. Однако иногда у тебя была не уверенность, а элементарное упрямство. Это уже никуда не годится, Визин: непонятное объявлять сверхъестественным, а значит — несуществующим, кажущимся. Чисто по-человечески, ничего не скажешь. Но ведь все обстоит иначе. То, что вы знаете, вы называете естественным, а чего не знаете — сверхъестественным. Но сверхъестественного, Визин, не бывает, а бывает лишь — незнание. И чтобы понять, наконец, это, ты должен был усомниться предельно глубоко. И мы тебе старались помочь.

Далее — небольшое пояснение. Зачем была женщина в луче показана другим, я тебе сказал: чтобы ты не сомневался в реальности виденного. Но это было и одновременно актом нашего подталкивания тех, других — им тоже надо прозревать.

Наверное, ты хотел бы спросить про Андромедова? Что ж — изволь. Он наиболее прозревший из всей компании, включая, Визин, и тебя. Наши подталкивания и понукания он великолепно чувствует, его уже не испугаешь. Прошлой ночью он встретился с Верой — во время ливня, — и им дано было прослушать часть разговора между мной и Линой. Речь шла о тебе. Вера всего-навсего что-то заподозрила, а Андромедову все сразу стало ясно и он лишь старался отвлечь Веру от догадки, смягчить у дар прозрения — она ведь, в сущности, совсем не готова. Подготовить ее — его задача, и он с ней справится. Он станет ином, Визин, это уже очевидно. Потому всякие подталкивания его будут отменены. Пусть дозревает сам. Мы не хотим воспитывать иждивенцев.

Не сомневаюсь, что ты хотел бы спросить про Сонную Марь. Я сознательно избегал рассуждений на данную тему — закон компетентности. Не уполномочен, к тому же. Короче, ты волен вернуться в Макарове и продолжить поиски источника, но волен и идти дальше, то есть до Рощей. Выбери сам. Большего подталкивания, чем встреча со мной, у тебя не будет, пойти на большее это уже не подталкивание, а активное вмешательство, что не для нас.

Крепко запомни, Визин, следующее. Как бы тебя не подмывало, никогда, никому и ни при каких обстоятельствах не рассказывай все же о нашей встрече, о нашей беседе. Таково важнейшее условие. Пока об этом никто не знает и, если будешь молчать, не узнает, даже проницательный Андромедов. Невыполнение этого условия влечет за собой неприятные последствия. Прежде всего, Андромедову тогда не быть ином, Лине — лишиться способностей инчанки и так далее. И потом: анализы только подтвердят доброкачественность открытого тобой продукта, и он станет ширпотребом, и лишь много лет спустя обнаружатся последствия. И, само собой, все, что произошло с тобой за последние дни, останется в твоей памяти, как дурной сон. В связи с вышеизложенным, как пишут у вас в официальных бумагах, возникает вопрос, зачем я сказал тебе про Андромедова и его перспективы? Отвечаю; затем, что это тебе потом пригодится. Но, Визин, как только мы расстанемся, ты этот момент нашей беседы забудешь напрочь. Я постараюсь. Чтобы у вас не осложнились отношения. Такая, же манипуляция будет произведена и с Колей, когда его двойник или кто-то другой из наших в очередной раз встретится с ним. В моих силах сделать так, чтобы ты забыл вообще обо всем, что здесь происходило. Но этого не требуется. Все помни, Визин. Память — наше достояние. А насильственное забвение — ложь. Я полагаюсь на тебя, Визин… Ну вот и все. Мне пора.

11

Двойник легко поднялся с пня, поправил снаряжение.

— До свиданья, Герман, — произнес он и улыбнулся. — Надеюсь — до свиданья. — И стал меркнуть, рассеиваться.

И когда от него остались одни только дрожащие, тусклые очертания, Визин опять услышал его голос:

— Да! Может быть, ты хотел спросить, как надо жить?.. Жить надо вертикально…

И он иссяк.

Визин стоял один на обочине дороги; сквозь деревья на востоке просвечивало алое небо.

12

В десятом часу на рощинской дороге загрохотало, и в Макарове вкатил мотоцикл и остановился возле пасечникова дома. За рулем сидел милиционер, в коляске — некто в очках и с портфелем, а на заднем сидении — Андромедов. И сразу зашевелились в домах, замаячили в окнах лица, и бодро соскочивший с сидения Андромедов побежал к «женскому» дому, столкнулся у крыльца с Марго и сказал, что будет проверка документов.

— С Верой все в порядке! — возбужденно доложил он. — Сразу вызвали вертолет, и Веру с Боковым увезли в Долгий Лог. А часа через три уже позвонили оттуда: операция сделана, легкие не задеты. Так что, Маргарита Андреевна, можно сказать, что все завершилось благополучно. Ну, не завершилось, а завершается.

— Слава богу, — отозвалась бледная, осунувшаяся Марго. — А у нас тут такое… У нас, во-первых, Жан заболел, простудился очень, а во-вторых…

На крыльце появился Филипп, за ним — тусклый Жан.

— Тебе ведь надо лежать! Немедленно иди в постель! — вымученно потребовала Марго.

— Я не надолго, — уныло отозвался тот. — Мне легче…

— Документы, говоришь, провярять приехалши? — Филипп достал трубку. Во напужалися. А етот кто будя, другой?

— Следователь, — сказал Андромедов. — Место происшествия осматривать будет, свидетелей опрашивать.

— Ды тутака вси свидетели.

— Всех и будет опрашивать.

— Да, — сказал Филипп. — Работа…

Возле мотоцикла появились Настасья Филатовна, Лиза; потом вышел Визин. Начался какой-то разговор.

— Как неожиданно, как сложно все… — Жан поежился.

— Таково течение жизни. — Андромедов философски улыбнулся.

— А в тябя провяряли? — спросил Филипп.

— Меня они знают.

— Ага…

Милиционер вразвалку направился к ним; на одном боку болталась кобура, на другом — планшетка; лицо его озарялось невесомой усмешечкой. Это был сравнительно молодой человек, в звании старшего сержанта. Он мастерски-небрежно взял под козырек, поздоровался и представился.

— Обязан проверить у вас документы, граждане. Ввиду случившего положения. И вообще.

Марго подчеркнуто высокомерно отвернулась и неторопливо прошла в дом; Жан двинулся за ней; Филипп полез в карман своей бессменной гимнастерки.

— Порядок есь порядок.

— Значить, тоже ягодничать, батя? — с подначкой спросил милиционер, переписывая в блокнотик паспортные данные Филиппа. — Ай грибничать?

— Не, в гости к Константину Ивановичу, товарищ сяржант.

— Старший сержант.

— Прошу прощения, ня разгляделши.

— «Ня разгляделши»… А Константин Иванович ниче, между прочим, такого не говорил, что гости и подобное.

— Сярчая. Мы с им поругалши были. Я мириться прибылши.

— Давно знакомы?

— С первой мпрлястицкой, товарищ старший сяржант.

Милиционер задето прицелился в него глазами.

— Че заливаешь, батя?

— А ты в яво сам спроси. Наверное, скоро прибудя.

— И спрошу.

— Во-во. А станешь тамака по месту жительства мово выяснять, скажи, пущай старухе моей пярядадуть, как живой и здоровай, ково и им жалаю.

— Артист, — усмехнулся милиционер, возвращая паспорт. — Следующий!

— Имею полную слободу пярядвижения, — добавил Филипп.

Марго вышла, уже повязанная платочком в горошек.

— И зачем эти записи!

— Здрасте! — сказал с досадой милиционер и осекся: воспаленный взгляд Марго пронизывал насквозь. — Ну как вы не понимаете, ей бо! Тут чуть человека не убили, а они…

— Ах да, я совсем забыла, что эти формальности необходимы. Пожалуйста…

Паспорт Жана милиционер изучал особенно тщательно: там было написано и по-казахски; такой документ, без сомнения, впервые попал ему в руки.

— По-вашему, чтой, написано?

— Да.

— И вы, значить, по ягоды?

— Нет, — ответил Жан.

— А за чем?

— Так.

— Как так?

— Я обязан вам говорить о цели моего путешествия?

— Обязан, обязан, — обиженно повторил милиционер; он уже не чувствовал себя так браво и легко, как в первые минуты. — Путешествие, понимаешь… Взрослые люди… Какие-то деревенские сказочки, а они… Взбаламутили район, делать нам тут без вас нече…

— Мы никому не мешаем.

— Это вам так кажется… Ладно! — Милиционер положил блокнот в планшетку, поправил ее, козырнул. — Желаю успехов у труде и счастья у личной жизни. И поболя ягод набрать. А через час прошу собраться на месте происшествия. Можно и раньше. — И пошагал к своему мотоциклу, где следователь беседовал с Визиным и тоже что-то записывал.

— Вот и остались инкогнито, — с печальной улыбкой произнесла Марго.

— Почему я обязан кому-то рассказывать, зачем приехал сюда! — Жан обескураженно обвел всех взглядом.

— Он просто к слову, — сказал Андромедов. — Не надо придавать значения. Служба у него не из легких, формальностей всяких — ворох…

— Пошли на место происшессвия, — сказал Филипп.

13

Кладбище располагалось метрах в двухстах от деревни, на небольшом взгорке между дорогой в Рощи и пасекой. Визин увидел десятка два почерневших и покривившихся крестов, некоторые сильно подгнили, у иных отвалилась поперечина, иные дотлевали в обильном бурьяне. Кое-где были различимы вырезанные или выдолбленные имена и даты; к отдельным крестам были прибиты дощечки, на которых, видимо, когда-то что-то было написано, но все смылось, стерлось дождем, снегом и ветром, и дощечки были такими же черными и потрескавшимися. Здесь, было похоже, давно никого не хоронили, все буйно заросло травами, шиповником, ивняком, тут и там прямо из могильных холмиков поднимались деревца, большей частью березки и сосенки. И только к трем-четырем могилкам вели еле приметные тропки. Могилу Варвары Алексеевны Лапчатовой Визин не нашел.

Он сел на поваленное дерево. Было тихо; голоса из деревни доносились чуть слышно, и если бы Визин не знал, он вряд ли определил бы, что это: человеческие голоса или какие-то другие звуки.

Он не знал, зачем ему была нужна могила Варвары Лапчатовой; он пошел сюда вдруг, ни с того ни с сего, еще полчаса назад не предполагая, что у него появится такое желание. Может быть он, избавившись от следователя, захотел поскорее уйти с «места происшествия», или ему пришла мысль о кладбище, потому что он еще не был здесь — везде побывал: на пасеке, на лугу, на месте бывшей церквушки, даже к ручью наведался, а на кладбище не удосужился, хотя Андромедов и утверждал, что это — вторая, после пасеки, достопримечательность Макарова… Проще было бы, конечно, попросить кого-нибудь, чтобы показали могилку бабки Варвары, хотя бы ту же Лизу, но ведь Визин не знал, что пойдет сюда, да и не было горбуньи там, на «месте происшествия», да и не стал бы он ее ни о чем просить и никого бы не стал, потому что чувствовал себя обременительным и надоевшим всем.

А теперь он сидел и думал о Варваре. Он думал о том, что вот, под одним из этих холмиков или тем местом, где когда-то был холмик, а теперь провал, покоятся останки неведомого ему человека, который вдруг — одним только тем, что жил на белом свете, — оказался таким значимым в его судьбе. Что такое эти останки, думал Визин, и что такое та часть этого человека, которая к останкам не имеет никакого отношения, а имеет отношение к нему, Визину? Старая загадка. И — сущая правда, что люди неравнодушны к загадкам и тайнам, и очень наловчились не отгадывать, а запутывать их. Никак не укладывается, что человек может исчезнуть совсем, без следа, хотя и протестует «здравая мысль» против такого «неукладывания». Да-да, само собой разумеется, остаются дела, дети, остается память — дважды два. Но что все-таки происходит с тем, что мы называем личностью, сутью? Неужели же развалившийся, полуистлевший скелет и чьи-то, неудержимо меркнущие, воспоминания — исчерпывающий ответ на этот вопрос?.. Не укладывается, не хочет укладываться… Визина охватывало чувство тоскливого протеста.

Он не удивился, увидев Марго. Она была все в той же цветастой кофте навыпуск и брюках, темные с проседью волосы прикрывал деревенский платок; лицо ее было таким, словно она не спала несколько ночей подряд. Визин вспомнил ее ту, какую впервые увидел, подлетая к Долгому Логу, и сравнил с теперешней: отличие было разительным. Хотя и там, в самолете, его совершенно незаинтересованный и мимолетный взгляд отметил ее усталость и обремененность тягостными мыслями. Только глаза были теми же: напряженными, блестящими, давящими, и в них было трудно смотреть. Невольно он попытался сравнить и себя тогдашнего с теперешним, но ничего не получилось: он не представлял себе сегодняшнего своего лица.

Она остановилась поодаль и сказала:

— А я уже была здесь.

— Зачем? — спросил он.

— Просто так. Я несколько раз обошла деревню. Хотелось познакомиться с окрестностям.

— А, — сказал он.

Она подошла ближе, — нерешительно, словно примериваясь, пробуя: можно ли, — опустилась на тот же ствол, метрах в трех от Визина, и вскользь посмотрела да него так, словно заметила в нем какую-то перемену и не хотела, чтобы он догадался об этом.

— Коля вам уже все рассказал? — спросил Визин.

— Да. Как хорошо, что с Верой обошлось!

— Все рады. — Он поднял глаза на кресты. — А я тут еще не был.

— Нравится?

— Нравится. Тихо, уютно, птички щебечут… Они еще там?

— Да. Все местных женщин опросить не могут. И Лизу эту никак не найти убежала куда-то.

— Разумеется.

— Как нам всем теперь быть? — От Марго, веяло нетерпением, наэлектризованностью.

— Как-нибудь будем, — сказал он.

— Что-нибудь случилось?

— Почему вы думаете, что что-нибудь случилось?

— Тут все время что-нибудь случается… Вы сегодня другой.

— Какой?

— Трудно сказать… Вы ответили «как-нибудь будем»… Еще вчера вы ответили бы не так.

— Вчера, Маргарита Андреевна, все было не так.

— Да, конечно… А с нами случилось.

— Что с вами случилось?

— Фантастика! — Марго неестественно засмеялась. — Странная гостья у нас была.

— Какая гостья?

— Понимаете, мы не спали. Никто не спал. Мы разговаривали. Даже лампа горела. Жан простудился, заболел, бредить начал, и мы с Филиппом Осиповичем его опекали. Потом ему стало лучше, и он читал стихи прекрасные стихи, не слыханные, потрясающие восточные стихи, я и представления не имела, что так можно написать. Чудо!.. И вот… И вдруг открывается дверь, сама по себе, из нее протягивается какой-то странный луч, а в луче — женщина в красивом белом платье. Появляется и плывет по комнате. Вы думаете, я сошла с ума?

— Нет.

— Спросите Жана, Филиппа Осиповича! Да, она плыла, скользила, совсем не чувствовалось, что она переступает. И вот она всем кивает, улыбается и вплывает в стену. Исчезает. И луч исчезает. И дверь сама собой опять закрывается. И можете себе представить, кто это был? Вера наша! И на ней мое платье! Ну то, которое я смоделировала, придумала, можно сказать, изобрела. Удивительное платье, парча — находка. Я назвала — «космический ансамбль». А на конкурсе оно провалилось, хотя лучше его ничего не было это я совершенно объективно. Оно было признано непрактичным, немодным, нерентабельным… На самом деле, я думаю, они просто от зависти. Или ограниченности… И вот я увидела его на живом человеке, и это было прекрасно и страшно…

— Значит, мы с вами оба — изобретатели, — сказал Визин. — И я тоже проваливался на конкурсах.

— Да. — Марго перевела дух. — Я изобретаю одежду. Я изобретаю. Но это никому не нужно. Нужно просто конструировать. Чтобы всем доступно было, чтобы — на поток, чтобы — ширпотреб. А мое — разовое. Изобретай себе на здоровье, шей и носи сама. Но я не хочу сама! Я хочу… Ах, что теперь…

— Вас удивило только, что на Вере было то ваше платье?

— Если бы вы знали, если бы могли представить… Конечно — платье! Но что там платье, когда в тот момент я себя чувствовать перестала… — В уголках ее глаз показалась влага. — Сил больше никаких нет… Может быть, вы думаете, галлюцинация? Но тогда и у Филиппа Осиповича с Жаном галлюцинация…

— Я не думаю, что галлюцинация. Таких общих и одинаковых галлюцинаций как будто не бывает. Разве что — в цирке.

— Выходит, такое может быть? И это говорите вы, ученый?!

— Это говорю я, ученый.

— Господи! Но ведь это же и в самом деле было!

— В чем же вы сомневаетесь?

— Да в том, что такое может быть! Хотя сама, своими глазами видела, видела, видела!

— Ну — вот.

— И в вас я сомневалась. Я была уверена, что вы не поверите. Ну как же такому можно поверить!

— Я верю.

— Ох! — Лицо ее прояснилось, как будто он показал ей, потерявшей надежду и власть над собой, спасительный выход. — Несмотря ни на что, несмотря ни на что — мы все-таки надеемся…

— И я надеюсь…

— Вы?.. Ну да, у вас надежды другого рода все-таки.

— У всех они другого рода. Все сюда приехали за различным. Потому и лекарства должны быть различными.

— Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду. Но я, когда собралась сюда, я, — да, я теперь могу вам сказать, все равно, мне не стыдно и не страшно уже, — я была, Герман Петрович, на грани. Понимаете? Я хотела жить нормальной, хорошей, здоровой жизнью, а оказалась на грани… Вы же знаете, что на грани долго продержаться невозможно.

— И у меня была грань, — сказал он, и увидел, что и ему не стыдно и не страшно. — Я обрубил все концы, сжег мосты. И написал дочери дурацкое письмо.

— И у меня есть дочь. Но я ей не оставила письма. И ему не оставила. У меня вся жизнь дурацкая, вся из каких-то пестрых лоскутов… Думала, что витаю в облаках, а оказалось — ползаю по земле…

— Скажите, Маргарита Андреевна… Если бы, допустим, у вас был сын… Не дочь, а сын… Ну — или дочь и сын, главное — сын… Вы бы и тогда отправились искать Сонную Марь?

— Сын? — Она изумленно посмотрела на него. — Почему вы так странно спрашиваете? При чем тут сын?

— Не знаю… Мне вдруг пришло в голову… Я вначале подумал про самого себя: если бы был сын… Не знаю… По-моему, я бы все равно поступил, как поступил… Но матери всегда больше привязаны к детям и особенно к сыновьям. У меня, помнится, был явный приоритет перед сестрой…

— Очень странный вы задали вопрос. — Щеки Марго заалели. — Очень…

— Простите, ради бога, и оставим это.

— Сын, — произнесла она, и взгляд ее расплылся. — У меня мог быть сын…

— У каждого из нас есть несбывшееся, — сказал он. — Иначе и не бывает. Надо мириться. Сонная Марь тоже может стать несбывшимся.

— Не может! — воскликнула она, опять обдав его жаром взгляда. — Она есть! Боков доказал!

— Он, Маргарита Андреевна, ничего не доказал. Он мог потерять рассудок, заблудившись в тайге, пробродив три недели и потеряв надежду выбраться.

— Значит, вы перечеркиваете Сонную Марь?

— Нет.

— Вот видите, видите! Мы должны все вместе пойти туда! — победно выпалила она.

— Нет, — тихо сказал он.

— Как нет?!

— И вы не готовы, и Жан болен, и…

— Но ведь можно подождать несколько дней! А я готова! Я докажу, что готова! Вы плохо меня знаете!

— Маргарита Андреевна, — чуть ли не умоляюще произнес Визин. — Марго! Позвольте мне, прошу вас, додумать все в тишине и покое. Позвольте. И не тревожьтесь прежде времени. Поверьте, я хочу, чтобы всем было лучше. Я обещаю вам, я клянусь не оставлять вас, ничего от вас не скрывать. И от всех остальных тоже. Я сделаю для вас все, что в моих силах. Но позвольте мне додумать, Марго.

— Скажите! — Она въелась в него взглядом. — Вы идете на Сонную Марь тоже, чтобы забыть кое-что?

— Нет! — твердо ответил он. — Слушайте внимательно. Старыми понятиями после ряда событий и явлений — я жить уже не мог, и поскольку вся моя былая жизнь основана на старых понятиях, я не мог не отказаться от нее. А новые понятия еще не сложились. Так что, можно считать, я иду туда за новыми понятиями. Почему именно туда? Потому что я не знаю другого места, где существовал бы источник забвения… Вас устраивает такой ответ?

— Хотя вам, наверно, покажется, что я слишком самонадеянна, но я думаю, что поняла вас. — Она словно начала вянуть, взгляд стал потухать.

— Дайте мне додумать, Марго.

— Хорошо… Если мы так… Если вы так говорите… Вы простите, что я в прошлый раз, ну, вчера… и сегодня, может быть… Я ужасно взвинчена… Боже, не дай мне ошибиться.

— Не дай нам всем, — уточнил Визин.

Кусты напротив шевельнулись, выпорхнула какая-то птаха, среди ветвей мелькнуло лицо горбуньи.

— Опять она подглядывает, — понуро сказала Марго. — Бедное неугомонное существо.

— Ей ничто не поможет, — сказал Визин.

— Даже Сонная Марь?

— Я не знаю, способна ли Сонная Марь выпрямлять.

— По-моему, она все способна.

— Марго, — сказал Визин, — мне нужно идти. Я хочу написать письма и передать с этими. Пока очи не уехали.

— Краем уха я слышала, что после расследования у них, кажется, намечался обед. Они ждали Константина Ивановича этого. Может быть, он уже приехал. Идемте! — Марго встала. — Жан, конечно, с Филиппом Осиповичем. Но все-таки…

— Конечно.

Они пошли с кладбища.

— Сын, — пробормотала Марго. — Очень странно…

— Забудьте, — сказал он. — Много другого, злободневного, так сказать… Надо сегодня всем собраться. К вечеру… Только, — добавил он, помолчав, я думаю, не надо никому говорить, что мы видели Лизу.

— Да, правильно…

— Эй! — крикнул он. — Мы не скажем, что видели тебя!

— Слышишь! — крикнула Марго.

Никто не ответил.

14

— Садися, Петрович! Че ж ты? Пропал куды-та, а мы, понимаешь, разговариваем без тибе, дожидаемся. Ждали-ждали, аж ждалка поломалася. Хе-хе-хе!

Так говорил раскрасневшийся, захмелевший Константин Иванович, ставший улыбчивым, говорливым, размягченным. За столом, на котором громоздилась груда разной снеди, восседали также очкастый следователь и милиционер. Следователь был средних лет, средней комплекции, он, по всей видимости, очень желал производить впечатление профессиональной загадочности и солидности.

— Не привык я на такой жаре… — Визин помялся, тронул уже ручку двери в отведенную ему горницу. — И письма хочу написать, чтобы передать вот с товарищами…

— Дык успеешь ты! — гаркнул веселый Константин Иванович. — Че оны, думаешь, так сразу и поехали? Выпили-закусили и — вон? Не, брат, так у нас не буваить. Мы посидим. Куда спешить? А жара, Петрович, — на улице. А мы тута, у тени, а?! Уполне прохладно! — И он опять дробно засмеялся, довольный своей шуткой. — А Миколай иде? Че ж ты его не привел? Эй, Миколай! — закричали он и, пошатываясь, поднялся и высунулся в окно. Миколай, а Миколай! Эй!.. Щас будеть, — сказал он, возвращаясь на место.

Хмель, без сомнения, сильнее, чем другим, ударил ему в голову сказывались, видимо, годы, — потому и смеялся он, не умолкая, и обмяк весь, и так сразу перешел с Визиным на «ты», чего себе до того подчеркнуто не позволял.

А милиционер и следователь были трезвыми. Где-то за перегородкой, где размещалась кухня, пошумливала посудой Настасья Филатовна, голоса которой Визин так ни разу пока и не услышал — даже на его приветствия по утрам она отвечала только плавным кивком.

Андромедов и в самом деле появился — огненно-рыжий, подвижный, взъерошенный. Их усадили; Визин оказался напротив следователя, рядом с милиционером.

— Огурчики, — сразу сказал тот, жуя с хрустом, — вещь. — И пододвинул Визину миску с влажными, белопузыми крепышами.

— И огурчики, и мяско, и курочка, и медок, — продолжал неугомонный Константин Иванович. — Жаловаться — грех. А че? Када дело конченное, можно и посидеть. Правильно рассуждаю, Хведорович? — Следователь зыркнул на него поверх очков и молча продолжал обрабатывать куриную ногу. — Конечно, правильно. Так что, Петрович, вот — медовушки пожалуйте. Налей, Митькя, тае ближа. А можно и ету, посуровей. Давай, ребяты!

Митя-милиционер исполнил просьбу, все подняли рюмки.

— За усе хорошее, — сказал Константин Иванович. Он лихо выпил, что-то подцепил ложкой, сосредоточенно пожевал и проглотил. — Я им тута, Петрович, про то, как ехали учерась. Миколай знаить. Так вот, значить, я говорю, тихо сперва было, чин-чинарем. Ну, а тада ен, гляжу, давай дергаться. Девка — та тихо лежала, тока пить и курить просила. А етот — ну дергаться, ну колотиться, че-то бормочить, гундить. Чтой, приперло, спрашиваю. Нуль униманья. Бьется, рвется, прям из сибе увесь. Ну, думаю, щас успокою, ссы-сри под сибе, хрен с тобой. Беру бич — раз по горбу, другой! Притих, змей, сопли распустил. Ты, говорю, змей, не жди, не пожалею, я те, гад, так отделаю, век будешь помнить.

— Превышение, — заметил Митя-милиционер.

— Какое превышенье? Иде оно, превышенье, а? Ен, змей, девку ни за че убиваеть, еще, можеть, не одного угробил, а я его жалеть?

— Определять степень вины — функция суда, — подал, наконец, голос следователь Федорович.

— А… — Константин Иванович махнул рукой. — Разведете тама канителю, знаю я. Судья, прокурор, адвокат, хрено-мое. А то раньше еще присяжные были. А какой в етом толк? Вот скажи честно, Хведорович, а? Ить комедия одна. Один набавляить, другой сбавляить, а судья, вишь, середку выбираить. Ето чтоб, значить, по справедливости выходило. Прям игра, бирюльки. Ты извини, конечно, я ить не в обиду. Я — так, рассуждаю просто. Када восьмой десяток, много че за плечами, хошь-нехошь на рассужденье потянеть. Как, Петрович, а?

— Юристам виднее, — сказал Визин.

— Видней, конечно, я не спорю. Дык ить усе зря. Суд етот, троица уважаемая. Ну покумекай! — Константин Иванович обращался теперь к Визину. — Че их судють-то? Для справленья? Дык как ты его справишь? К примеру, Хвилатовна моя лук не любить — ну, не перевариваить. Как ты ие справишь? Силком заставишь? А ие наружу вывернить. У Рощах — давно было — один такой малай был, усе тянул, че иде увидить, плохо лежить — цоп сабе и мотать. Не мог, понимаешь, мимо пройтить. И — сызмальства. И ловили его, и лупили, и уговаривали, и плакал ен рыдал — больше не буду. И — до другого разу. Ну, пока малай был, отдереть отец ремнем и усе. А подрос — у колонию. Посидел, выпустили — сызнова за свое. Посадили. И пошло. Посидить — выпустють. Раз за разом. Потому мозги у его такыи, не можеть пройтить, када че на глаза попадется. Бывало, наворуить-наворуить, а посля говорить: идите, забирайте, у кого че пропало. И ходили, и забирали — усе было у цельности-сохранности. И, знаешь, привыкли. Пропадеть, бывало, че — сразу к ему: ты узял? Я, говорить. Отдай. На, бери. Ну? Ты его лагерем-тюрьмой справишь? Када у человека такыи мозги, када родился такой.

— Клептомания, — веско проговорил следователь. — Психическое заболевание.

— Ниче у него не заболеванье — нормальный парень был. Ну, а есля заболеванье, тада, скажу я вам, не судью, а врача надо. Чтоб у мозгах евоных поковырялся, пересортировал тама че следуить. Ай пилюльки какыи придумать. А так — не, не справишь.

— Выходит, — снисходительно улыбаясь, сказал следователь, — в следствии, в следственном разбирательстве и наказании нет никакого смысла?

— Ну, а какой смысел, Хведорович?

— Огурчики — вещь, — опять сказал милиционер Визину.

— Давай, ребяты! — отвлекся Константин Иванович от занимавшей его темы. — За усе хорошее.

— Давай! — Следователь поднял свою рюмку.

— Смысел, — выпив, задумчиво проговорил хозяин. — Был ба смысел, ен ба у другой раз не полез. А то отсидить, выйдеть и — сызнова.

— Бывает и завязывают, — сказал милиционер.

— Можеть, бываить. Ды редко. — Константин Иванович долгим, осоловелым взглядом посмотрел на следователя. — Вот теперича вы его накажете, так? За че накажете? За проступок, за преступленье, так? А почему ен пошел на такое? А потому — ен такой, не можеть не пойтить. Такой ен есть, мать такым родила, ен сам сабе мозги не выбирал. И за ета судить?.. Ну конечно, случайно, бываить, человек попал — ета другое дело. А у большинстве-то не случайно ить. Ен, можеть, и не хотел делать проступок етот, а его тянеть. Ен уже попереживал: и на следствии, и у капэзэ, и на суде — успел, раскаился, можеть. А ему — срок. Думаешь, ен тама больше переживать станеть? Хрена с два. Про волю ен думать станеть, чтоб скорей выйтить, а не переживать и казниться. Дурак был, скажеть, что попался. У другой раз не попадуся. И выходить, Хведорович, суд ваш увесь, бирюльки еты — месть одна.

— Ну, — улыбнулся опять следователь, — неужели ты думаешь, Константин Иванович, что государство унизится настолько, что станет мстить своему гражданину, преступившему закон?

— А че! Ить мстить, мстить!

— Уголовный кодекс говорит, что наказание, конечно, кара за совершенное преступление. Но не только кара, а предусматривает также и воспитательный момент.

— Ага, момент. Ен те перевоспитается у той колонии и под конвоиром.

— А что бы вы предложили, Константин Иванович? — спросил Андромедов. Для борьбы с преступностью.

— Ага! Я тае скажу, а ты — на карандаш. И пойдеть — мненья гражданина Дорохвеева про суд и справленье бандюг.

Все засмеялись.

— Честное журналистское — не буду обнародовать.

— Дык вот, Миколай. — Хозяин поднял размягченное, задумчивое, коричневое лицо. — Я ба к хирургу его, под ножик. Пилюльками ба его. И хлопот усем было ба меньше.

— Во загнул дед! — засмеялся милиционер.

— Покой был ба б, Мить, покой. Работы ба тае с Хведоровичем стало мене… А на перьвай ба раз вывел на народ, снял штаны и — плетью, плетью. Чтоб усе видали. Вот и было ба перевоспитанье. И подумал ба б, сукин сын, Саня, к примеру, тот жа, что не усе можно, что жить нада, как усе люди… Ты ешь-пей, Петрович. Не смотри, что я тута тары-бары развел — ета я так. А ты ешь и пей. И ты, Миколай. Налей, Митькя. Медовуха, она… Вы ж седня у тайгу не пойдете?..

Разговор грозил принять другое направление — в глазах Мити-милиционера и следователя, обращенных на Визина, заискрилось этакое ожидание, предвкушение, хозяин со своей доморощенной юриспруденцией явно им надоел. И Визин встал.

— Спасибо, Константин Иванович. И сыт, и пьян. Мне надо письма написать. Вас не затруднит опустить их в Рощах в почтовый ящик?

— Могу и в Долгом Логу опустить, — сказал следователь. — Пожалуйста, это же пустяк.

— Конечно, — сказал милиционер.

— А ты посиди, Коля, если хочешь, — обратился он к вскочившему Андромедову. — Тебе ведь, кажется, не надо писать писем?

— Не надо. — Тот сел, ему, без сомнения, было интересно в этой компании.

«Сейчас они будут его пытать, — подумал Визин. — Что за экспедиция, что собираются найти… Но может быть, они его уже пытали? Время было… Конечно, им занятнее послушать ученого… Вот так, милейший! Ты хотел незаметно и тихо, а весь район с самого начала гудит. А что дальше будет…»

15

Едва Визин вошел в горницу, как почувствовал, что не один. Он осмотрелся, даже заглянул под кровать — никого. И когда он уже собрался сесть за стол, досадуя на свою мнительность, из-за шкафа появилась Лиза. Она вся сжалась, лицо ее было обреченным — она, по всей вероятности, была готова к тому, что ее сейчас вышвырнут отсюда, прямиком в лапы подвыпившего тятечки, и тот не замедлит применить свой метод суда-следствия.

— Ты что тут делаешь? — шепотом спросил Визин.

— Я… — Она облизала губы. — Я не успела выйтить, када оны за стол пошли. Не успела — и тута схоронилася… — Голос ее срывался, вся она была сейчас уродливым, отчаянным воплощением страха. — Я хотела у окно, а оно на улицу, увидють.

— А второе окно? Вот это, в огород.

— Оно не открывается.

Визин подошел к окну, потрогал, потолкал — безуспешно: по-видимому, было снаружи приколочено гвоздями.

— Дела…

— Ладно, я пойду, — проговорила она безнадежно.

— Погоди… Что-нибудь придумаем. Посиди пока. Они, может быть, скоро закончат. Сядь вон там, чтобы буфет заслонял, если кто войдет.

Она проворно юркнула за угол буфета, устроилась на табуретке и замерла, не сводя с Визина взгляда.

— Вот так, — сказал он, сел за стол и придвинул блокнот. — Я буду письма писать. Не обращай внимания.

— Ага, — кивнула она.

Голос Константина Ивановича проникал сюда умеренно, неназойливо; хозяин уже опять смеялся — видимо, разговор все-таки пошел о новом: тема «преступленье-наказанье», судя по всему, исчерпала себя, а тему «несколько олухов и поход в тайгу за бабушкиными сказками» не стали поднимать, так как отсутствовал главный олух.

— Ты зачем записки мои взяла?

Она сильно вздрогнула, посмотрела на него со страхом, глуповато-уличенно спросила:

— Че?

— Нехорошо, — наставительно сказал он. — Но — бог с ним. На сей раз твой проступок спас меня от ненужных объяснений. Дай-ка их сюда.

Она покраснела, стала рыться за пазухой, извлекла смятые листочки, подошла и положила на стол, затем вернулась за буфет.

— Зачем они тебе были нужны?

— Вы ж усе равно уйтить собралися.

— Ты сказала об этом кому-нибудь?

— Не-а.

— Молодец, правильно. Я в самом деле хотел уйти, но потом передумал.

— Ага…

«Здравствуй, Тоня! — вывел он аккуратно. — У нас все пока хорошо, продвигаемся к цели. Когда я вернусь…»

Он остановился, перечитал написанное, подумал, вырвал лист, скомкал и сунул в карман.

«Здравствуй, Тамара!» — появилось на следующем листе и немедленно было зачеркнуто, а лист — выдран.

«Милая моя», — написал Визин. Затем — «Глубокоуважаемая жена моя…» Затем — «Тамара!» Затем — вовсе без обращения: «Говоря откровенно, я не собирался писать тебе, пока я…» И еще: «Когда ты прочтешь это письмо, я буду уже…» И он вспомнил, что так же начиналось его письмо к дочери.

И — снова: «Здравствуй, Тоня…» «Добрая и прекрасная моя Тоня…» «Тонечка, хорошая моя…» Карман разбухал от скомканных листов.

Он не мог сосредоточиться, все слова казались вымученными, пошлыми. Мешало все: и нервозное состояние, и шумок в голове от выпитого, и голоса за стеной, и окно, которое невозможно выставить, и неподвижный взгляд Лизы.

Визин отодвинул блокнот, положил авторучку.

— Ты ведь не просто сюда попала, — сказал он. — Ну, не только потому, что спряталась от отца. Ты ведь хотела еще о чем-то спросить меня, а?

— Не просто попала, — отозвалась она чуть слышно. — И спросить хотела. Не теперича, када хоронилася. Учера еще.

— И о чем ты хотела спросить?

— Про Саню. — Она ответила мгновенно, словно только и ждала этого вопроса.

— Про Саню, — повторил он. — Про Саню ты все сама знаешь. Он направлен в больницу, его будут лечить. — Визин повернулся к ней. — Что он тебя так интересует?

— Я у положении.

Визин опешил. В ее голосе прозвучали торжество и вызов; глаза заблестели; голова гордо поднялась, открыв худую шею с синеватыми венами. Он забормотал смущенно, что это, скорее всего, фантазии, она его разыгрывает, что невозможно так скоро это знать, но она оборвала его тем же торжественным голосом:

— Я знаю. Ето точно.

Он отвернулся, достал платок, вытер вспотевшие ладони.

— Что ты теперь будешь делать?

— Известно че. — Она фыркнула. — Родить буду.

— Известно… — «Безумие! — подумал он. — Весь мир с ума сошел. На что она рассчитывает? Что это будет за потомство? Что с ней сделает отец?..»

— Его долго будуть лечить? — спросила она.

— Это знают только врачи.

— А иде?

— Что где?

— Лечить будуть.

— В психиатрической больнице. А где эта больница, я не знаю.

— Надо узнать, — деловито сказала она. — А посля больницы его выпустють?

— Нет. Он ведь сбежал из лагеря. Значит, его вернут туда.

— А за Веру ему ниче не будеть?

— Думаю, ничего. Он ведь действовал в состоянии невменяемости.

— За наган, наверно, припаяють, — сказала она глубокомысленно.

— Возможно. Лучше тебе о нем забыть.

— А как? Када не забывается…

«А как? — подумал он. — А как? Сонная Марь рядом, дура. Тебе такое хоть приходило в голову?! Ты же привыкла к тайге, она тебе не страшна. Иди и исцеляйся!»

— Он, Лиза, конченый человек. Придется тебе своего малыша воспитывать самой.

— Ето само собой… Лександрович, — улыбаясь проговорила она. — Ай Лександровна…

Будущее ее не страшило — оно виделось ей наполненным смыслом, радужным светом; ее страшил лишь отец, но она уже подготовила себя к его гневу — ее уже ничто не могло сломать. И Визин ощутил что-то вроде зависти и восхищения; да, он завидовал горбунье, ее решительности, непоколебимости, ее такому простому, здоровому и реальному счастью; и одновременно восхищался ее душевной слаженностью, покоем, равновесием, созвучности всего и вся в этом уродливом произведении природы. Она никогда не станет искать Сонную Марь, — он уже знал определенно, — ей не нужно ничего забывать, она готова ничего не забывать.

И он вдруг, совершенно безотчетно, без всякой оглядки, ничего не боясь и пренебрегая возможными последствиями, сказал:

— Между прочим, Лиза, я изобрел молоко. Понимаешь? Самое настоящее молоко. Случайно открыл в своей лаборатории. Искусственное молоко, дешевое, как вода.

— Снятое? — по-хозяйски осведомилась она.

— Нет, цельное. Через несколько часов образуется слой сметаны.

— Забавно как. — Она усмехнулась. — Коров, значить, не надо?

— Значит — так. Слушай! — Он начинал горячиться, ему уже было все равно, поймет она его или нет. — Конечно, я ничего не изобрел и не открыл — такой цели не ставилось. Все произошло исключительно случайно, во время опыта, который проводился с совершенно другими целями. И вдруг — молоко! Тут, конечно, было от чего обалдеть. Я сделал анализы, самые тонкие, строжайшие. Потом других попросил сделать те же самые анализы. И мне сказали, что подсунуть молоко — не лучшая из моих шуток. Никто ничего не узнал. Осталось шуточкой. Так что, Лиза, мы с дояркой Екатериной Кравцовой, чей портрет на Доске Почета в Долгом Логу, оказываемся коллегами. Ты, кстати, была в Долгом Логу?

— Была.

— Ну тогда, может быть, видела. Она давно на Доске Почета.

— И вас повесють теперича на доску?

— Обязательно! Ведь безумная дешевизна! Как газета! Как водка! Не на прилавке, разумеется… Вот такие дела… Доярки мучаются, недосыпают, простуживаются, а у меня — элементарно: ни аппаратов, ни бидонов, ни кормов, ни подстилки, ни ферм, ни даже самих коров, как ты верно заметила! Весь механизм получения — тьфу, дважды два. Рай!

— Во как здорово!

— Еще бы! Решение таких проблем, таких проблем… Только, Лиза, я ни черта не знаю, что у меня получилось. Не знаю.

— Вы ж сказали — молоко!

— Да, молоко. И анализы подтвердили. Все верно. Но какой анализ просветит тебя относительно последствий? И вообще: что это получается, куда мы идем? — Он негромко и ядовито засмеялся, его передернуло. Возьмите, граждане, пестициды. Возьмите дуст. А что вы скажете про панацею ПП? Я уже молчу про бедного Роберта Оппенгеймера… А Е. Кравцова с коллегами встает в четыре утра…

Визин умолк, взглянул на Лизу — та смотрела на него, как на привидение. За стеной все так же шумели, смеялись, и громче всех теперь Митя-милиционер. Потом в окно стало видно, как Настасья Филатовна выносит какие-то кульки и банки и укладывает в коляску мотоцикла.

— Я вылил все к чертовой матери, Лиза… Не очень приятная перспектива — отравить человечество.

— Жалко, — несмело произнесла она.

— Человечество жалко?

— Что вылили.

— Не стоит жалеть.

— А вы сами хоть покушали?

— Покушал. Нормально. Видишь — жив-здоров.

— Че ж тада…

— Чтобы, Лиза, сделать искусственное молоко, надо сделать искусственное вымя. А чтобы сделать искусственное вымя, надо сделать искусственную корову. Которая бы ела искусственную траву, превращая ее в искусственную жвачку. Затем эта искусственная жвачка попадает в искусственный желудок, вызывает искусственные соки и — дальше… А следующий этап — искусственное мясо. Потом — искусственные мозги… И не будет преступников. И естественно — милиционеров и следователей. Твой отец в своих рассуждениях — на верном пути.

Лиза засмеялась, но тут же спохватилась, притихла; подумав, спросила:

— Можеть, вы знаете, у Долгом Логу шерстяные кохты есть?

Он уставился на нее, потом провел рукой по липу, словно отгоняя сон.

— Не интересовался. Хочешь купить шерстяную кофту?

— Не поеду ж я так-та!

— Куда?

— Как куда? К ему.

— А-а, — понял Визин. — Такая жара, а ты в шерстяной кофте…

— Можеть, потома не будеть жары.

— Правильно. Ты, Лиза, никому не рассказывай, что я тут тебе нагородил. Это я пошутил.

— Ладно. И вы не рассказывайте.

— Можешь быть спокойна. Ну, а теперь мы тебя будем выпускать — самое время: Настасья Филатовна на улице… — Он встал, подошел к двери, приоткрыл чуть-чуть и позвал: — Коля! Будь добр, на минутку.

Лиза, побледнев, исчезла за буфетом, вжалась в стену. Андромедов вошел, сразу увидел ее, вытаращился.

— Моя гостья, — сказал Визин. — Надо, Коля, тихо ее отсюда выпустить. Чтобы никто не заметил. И в первую очередь, как понимаешь, Константин Иванович. Иди-ка, проберись осторожненько в огород и отогни гвозди, чтобы окно выставить.

— Да. Хорошо, Герман Петрович.

— Только без шума.

— Не волнуйтесь.

Андромедов вышел, и вскоре его физиономия появилась в окне. В два счета он отогнул гвозди, Визин нажал на раму, она подалась и легла на руки Андромедова.

— Ну? Иди, подсажу.

— Я сама. — Она ловко вскарабкалась на подоконник, перебросила ноги; Визин поддержал ее, рука его скользнула по горбу — он тут же отдернул ее. Андромедов помог ей спрыгнуть; она исчезла.

— Давай — статус кво. И зайди.

Окно стало на место.

16

Визин сел на диван, расслабившись и раскинув руки; Андромедов — на стул у окна.

— Долго еще они там?

— Закругляются, Герман Петрович. А вообще, знаете, что-то в этом есть, ну — в рассуждениях Константина Ивановича. И в самом деле существующая с неведомых времен судебная троица…

— Я не буду писать писем, Коля.

— Конвертов нет? — наивно спросил Андромедов. — Так я мигом! Наверняка у Константина Ивановича найдется. А уж у Филиппа Осиповича — без сомнений: он же специально накупил кучу, чтобы жене с дороги письма писать. Я сейчас!

— Нет, Коля, дело не в конвертах, которых у меня действительно нет. Просто я уже не умею писать писем. Разучился. Позабыл. Понимаешь? Уже позабыл. Еще одно доказательство существования Сонной Мари — уже на подходе действует.

— Герман Петрович…

— Я начинал несколько раз — жене тоже. Бесполезно. — Визин посмотрел на него воинственно откровенно. — Можешь думать обо мне что угодно.

— Как «что угодно», почему? — Андромедов насторожился.

— С Тоней у нас был роман.

— Я догадался.

— Ну вот. Можешь думать что угодно.

Андромедов понимающе закивал.

— С какой стати я должен что-то думать? Тоня — неплохая девушка, вы ей тоже понравились… А, вот, видимо, в чем дело! Опасения всякие и так далее. Следователь, конечно, знает Тоню Дроздову и может, конечно… А огласка сейчас ни к чему, я понимаю. Вот что! Спокойно пишите, вложим конверт в конверт и отправим на имя одного человека, которого я хорошо знаю. Очень хорошо, Герман Петрович! Честный и порядочный человек. Он все аккуратно передаст, и никто не узнает.

— Стоп! Спасибо за заботу. Я не буду, не могу ничего писать. Я решил. Когда созрею, тогда напишу. Вопрос снят с повестки дня. Точка.

— Дело ваше, — почему-то погрустнев, сказал Андромедов. — Тоня была бы рада…

— Оставим. — Визин лег, вытянулся, стал смотреть в потолок. — Я обещал тебе записи Мэтра — можешь их взять. Там, в рюкзаке. Можешь их взять, если хочешь, насовсем. Но лучше мы их утопим в болоте.

— Почему? Книга всей жизни…

— Дай-ка сюда рюкзак.

Андромедов подал. Визин порылся, достал папку.

— На. Никому это не нужно. Никому не нужно знать об искусственных медиаторах торможения. Хватит с нас естественных. Мэтр сделал правильно, сдав это в макулатуру.

Андромедов забеспокоился; он не знал, куда деть папку, вертел ее в руках, разглядывал, несколько раз прочитал название; наконец, положил на колени.

— Но ведь мы пойдем на Сонную Марь, Герман Петрович?

— Пойдем. И если мы что-нибудь такое найдем, я всем скажу, что ничего не нашел… Я предпочитаю ничего такого не найти. Понимаешь меня? Нельзя ничего забывать. Память — это урок и совесть. Вот что я недавно вычитал у одного умного человека. Урок и совесть, Коля. Урок — так как только благодаря памяти мы чему-то в состоянии научиться, составить то, что называется жизненным опытом. А совесть — так как одна лишь наша память способна удержать нас от повторения ошибок и от неблаговидных дел. Природа милостива — все бесполезное и вредное она позволяет нам забыть совершенно естественным путем, во всяком случае, отвлечься от него настолько, чтобы оно не давило, не мешало. Словом, ты прочитай Мэтра, потом и я тебе кое-что расскажу — у нас будет о чем потолковать и времени хватит… И если что-то изменится, перестроится тут, — Визин постучал пальцем по лбу, — я обещаю тебя немедленно поставить в известность.

— По-моему, — не сразу проговорил Андромедов, — по-моему, Герман Петрович, — уж извините, пожалуйста, не сочтите за излишнюю самоуверенность, — но у вас перестроится, вы передумаете.

— Из чего ты заключаешь?

— Не могу объяснить. Просто — предчувствие.

— Ну — увидим.

В дверь постучали. Вошел Митя-милиционер.

— Где ваши письма? Поехали мы.

— Не будет писем, — сказал Визин. — Планы изменились.

— Бывает, — согласился Митя. — Ну тада — счастливо вам. Чтоб экспедиция прошла нормально.

— Спасибо. И вам счастливо.

Он вышел. Визин сложил на животе руки, закрыл глаза; он почувствовал себя настолько усталым, словно весь день с раннего утра делал мучительную, рабскую работу.

— Такая разбитость… Может быть потому, что не спал… Сегодня, попозже все соберемся и потолкуем. Надо им объяснить… Никаких коллективных походов.

— Старика не сломать, — сказал Андромедов.

— Надо постараться… — Надвигалась дрема, и Визин с удовольствием покорялся ей. — Я посплю немного, Коля. Извини, пожалуйста… Часов в восемь разбуди…

Андромедов бесшумно вышел.

17

Было около часа ноги, когда пришла гостья, и Визин почувствовал легкое прикосновение ко лбу. Было совсем темно.

— Я не сплю, — шепотом проговорил он. — Я жду.

Он подвинулся к спинке дивана, чтобы гостья могла сесть.

— Я знаю, что ты не спишь, — сказала она. — И говори нормальным голосом: мы никого не разбудим.

— Ты всех их выключила? Отключила?

Она засмеялась!

— Ну и терминология!

— Как учили… — Он тоже засмеялся.

— Скажите пожалуйста, какой самонадеянный! Он, видите ли ждал!

— Разве могло быть иначе?

— Ну конечно, не могло! Правда! Могла ли я не попрощаться, подумай!

— Попрощаться в смысле «прощай» или в смысле «до свиданья?»

— На хитрые вопросы я не отвечаю, — сказала она. — К тому же уж очень нелепо звучит «подосвиданькаться».

— Да, — согласился он. — Несуразное слово… Значит, мы отправимся без тебя? Ну, то есть… без твоей опеки, так сказать, без надзора?

— Таково условие. Запрет Стиля. Я не могу нарушить.

— Они боятся чересчур активного вмешательства?

— Разумеется. Они вдруг углядели во мне чрезвычайную бабу!

— Послушай, может быть, можно хоть немного света? Я тоже хочу увидеть эту бабу!

— Если бы я все время тебя слушала, знаешь, что вышло бы? Ах, что вышло бы!

— Ну хоть чуть-чуть!

— Нельзя.

— Стиль?

— Да.

— А ты меня, конечно, видишь…

— Вижу.

— Ох уж мне этот Стиль!

— Осторожней! — Она сразу стала серьезной, но говорила мягко, ласково, сдержанно-назидательно — так говорят с ребенком. — Ты не должен так ни думать, ни говорить о Нем. Потому что ты — в неведении. Стиль — это все. Вся жизнь мироздания, весь порядок, все движение, возникновение и затухание миров — вот что значит Стиль. Он глубок и прекрасен. Постигнуть его — Высшая Доля. Тебе сейчас не понять. Но, возможно, когда-нибудь, когда, возможно, мы станем вспоминать с тобой эту ночь, ты, возможно, поймешь, насколько был наивен. Я не оскорбляю тебя, гордый человек?

— Прости меня за глупые слова, глупые вопросы…

— Ины не злопамятны.

Он потянулся рукой и наткнулся на ее руку, взял в свою, легко сжал пальцы гостьи были горячими и пульсирующими.

— Это не противоречит?

— Нет. Это — нет, — ответила она.

— Ты только что трижды сказала «возможно».

— Да, в самом деле — возможно.

— Но возможно и «невозможно»?

— Возможно.

Он подавил вздох.

— Тебе, наверно, нелегко было вырваться? Пришлось многих убеждать, упрашивать?

— Слова эти и понятия не очень вяжутся с тем, что мне пришлось. У инов иначе. Скорее — излагать и доказывать.

— Если бы ты знала, как я ждал.

— Вот я и знала.

— Послушай, — сказал он. — Я очень хочу — очень, поверь! — чтобы состоялось именно «возможное», а не «невозможное».

— И я очень хочу, — ответила она. — И когда инчанки чего-то очень хотят, то они это получают.

— Почему же тогда возможно и «невозможное»?

— Потому что есть еще ты.

— Тут — один интересный момент. — Он крепко сжал ее руку. — Настоящий, полноценный жених ведет невесту в свой дом, а не идет к ней. Я чувствовал бы себя неважно в примаках.

— В инах, ты хотел сказать? — шутливо удивилась она.

— Примак есть примак.

— О человек! А не кажется ли тебе, что настоящий полноценный жених и настоящая полноценная невеста строят свой дом? И никто ни к кому не идет.

— Свой, — повторил он. — Это что-то третье, выходит… Есть люди и есть ины. Что третье?

— Не будем пока так далеко заглядывать.

— Ины не умеют мечтать? Или не любят? — спросил он.

— Ины?! Да они неисправимые, неудержимые фантазеры и мечтатели! Разве ты не заметил? — В ее голосе снова возникла улыбка.

— Мне, поверь, странно было бы тебя назвать мечтательницей.

— Я понимаю. Наверно, ты знаешь земных женщин-мечтательниц. Это — твоя мерка. Но, будем надеяться, со временем ты…

— Я вернусь? — перебил он. — Мы вернемся?

— Ты ведь знаешь, что я не имею права отвечать на такой вопрос, — легко укорила она.

— Но ты знаешь! — Он начинал волноваться.

— И на это я не имею права отвечать.

— А тебе хотелось бы ответить?

— Да, мне бы очень хотелось ответить. — Она пожала его руку.

— Строг, ужасно строг и суров Стиль!

— Представь себе разумное и прекрасное в самой высокой степени, какую только ты способен представить. Это Стиль. И все время старайся увеличивать степень. Утвердился на каком-то уровне — иди дальше. Все время только дальше. Это Стиль.

— Ты говоришь со мной, как с младенцем, а я — намного старше тебя. Как жаль! Очень скоро я превращусь в старика. В старика-младенца.

— У инов другие понятия о возрасте.

— Но ведь я не ин.

— У инов другие понятия о возрасте, — настойчиво повторила она. Всегда помни.

— Они бессмертны?

— Не совсем та-к. Они могут выбрать себе возраст по желанию. Надолго или на короткое время. Могут, то есть, перевоплотиться, достигнув определенного возрастного предела. Но могут и не перевоплощаться — зависит от желания. Некоторые живут тысячи лет. Им интересно ощутить возраст на разных пределах. Я знаю таких. Но большинство перевоплощается, начинает, в известной степени, сначала. А в общем, проблемы возраста не существует. Такая проблема, как ты понимаешь, — проблема сугубо земного порядка. У инов другое. Сейчас не стоит об этом говорить. К чему тебя запутывать?

— Ты жалеешь меня?

— Да. Силы тебе сейчас нужны, как никогда.

— Но ведь я все равно уже не смогу не думать обо всем этом.

— Хочешь, я все это сотру в твоей памяти?

— Это несложно?

— Совсем несложно.

— Сотри тогда войну в памяти старика. Сотри кошмары Марго. Печаль Жана. Горе Настасьи Филатовны и Константина Ивановича. Одиночество бабок Евдокии и Анны. Убогость Лизы… Помоги людям! Если бы я имел такую силу, я не остановился бы ни перед чем. Ни перед каким Стилем! И пусть бы меня потом изгоняли из инов!

— Успокойся! — Опять в него потекли нежные и теплые токи. — Как только я стала бы поступать таким образом, то немедленно была бы лишена способностей инчанки, и уже ничем и никак не смогла бы никому серьезно помочь. Таковы правила Стиля. Представь, что некой планете в тягость ее орбита, и она просит (планета просит) изменить ее. Что из этого получится в системе, где взаимосцеплено все?.. Представь…

— Но ты готова стереть кое-что в моей памяти!

— По отношению к тебе у меня особые права.

— Ты выделила меня, и я тебе отдан, так?

— Так! — опять засмеялась она. — Отдан на растерзание! Ну? Не правда ли — чрезвычайная баба!

— И все-таки, если бы я…

Гостья каким-то неведомым усилием заставила его замолчать. Задумалась.

— Оставим. У нас уже не так много времени, чтобы спорить. Я знаю твое благородство. Но… Люди часто говорят: «если бы я». Но когда сбывается это «если бы», они, как правило, задумываются, не спешат осуществлять свою программу. И не потому, что они — обманщики. Нет! А потому, что теперь уже они смотрят с высоты свершившегося «если бы». А тут — другой кругозор. Оставим… Лучше скажи мне вот что! Если бы ты в самом деле стал ином, какой бы ты выбрал себе возраст?

Он ответил не сразу, это требовало осмысления.

— Ужасный вопрос, — проговорил он, наконец. — Может быть, я перебрал бы несколько возрастов…

— Чтобы посмотреть, в каком лучше?

— Да, чтобы посмотреть… Знаешь, я наверно начал бы с детства. Определенно — с детства!

— Это прекрасно! Расскажи мне о своем детстве! Расскажи, пока еще есть время…

18

Они уходили на рассвете втроем — третьим был Филипп.

Накануне, вечером, когда они все сидели на крыльце бывшего «женского» дома, и Жан, которому Марго запретила вставать, просил, чтобы не закрывали дверь, потому что он все хочет слышать; когда Визин, призвав все свое красноречие, всю убежденность, доказывал Марго, что в любом случае идти в тайгу ей нельзя, что и ей, и Жану нужно приводить себя в порядок и что лучшее средство для этого — пасека Константина Ивановича, мази Настасьи Филатовны и прочие местные снадобья и целебности, и все это говорилось негромко, даже грустно чуть-чуть, как бывает перед расставанием, и можно было смотреть в глаза Марго — они не давили и не обжигали, и не суетился Андромедов, и тихо, затаенно вздыхая, лежал Жан — лежал так, чтобы видеть всех; когда жара уже спала и воздух немного посырел, и слышалось фырканье лошади на лужайке, и мычали коровы, — одна Константина Ивановича, — другая Евдокии Ивановны, — призывая хозяек к дойке, — вот тогда-то, улучив минуту, Филипп сказал Визину, что пойдет с ними. Он не просил, не умолял, не говорил, что может быть полезен, что знает лес и «особо болотья», — он просто сказал, что значит, надо собираться и ему, и это правильно, что наконец выходим, потому что надоело бездельничать. За эти дни он починил крыльцо, дверь, законопатил щели в доме, поправил дранку на крыше, поднял упавшую изгородь, но все это не работа, а баловство, говорил он, а главная работа впереди. И Визин не смог возразить — Филипп говорил таким тоном, как будто все давно было решено, и словно бы не он — третий, пристяжной, а Андромедов или даже сам Герман Петрович.

Они выходили рано; до солнца было еще далеко, восток только-только еще начал краснеть. Путники были бодры — вчера помылись в бане, легли рано и хорошо выспались.

За ними увязалась одна из собак пасечника, Пашка, с которым у Визина образовалась взаимная привязанность, — он подкармливал его, отдавал остатки консервов, — и хозяин сказал, что не возражает, пусть идет, если захотелось, он, сукин сын, любит шататься по лесу, бродяжья натура, безусловно охотничий, да все некогда ублажить его, не до леса — пасека почти все время отнимает.

— А есля, можеть, вертолет какой прилетить и забереть вас, — хитро добавил он, прищурившись на Визина, — и вы, значить, у Макарове не вернетеся, тада кидайте етого Пашку к такой матери — сам дорогу домой найдеть, прибегать как миленький.

— Не надо нам вертолета — серьезно сказал Визин. — Но хлопочите. Все будет в порядке — нас все-таки трое. И здесь наши остаются, так что мимо Макарова нам пути нет.

— Ладно, — сказал Константин Иванович. — Ясно. Малого к вашему приходу поставим на ноги.

— Спасибо вам.

— Тропку, тропку глядите, — напутствовал Константин Иванович. — А потеряется — ищите. Она аж до болота должна быть.

— Хорошо…

Марго стояла на крыльце и ждала, когда они подойдут; в руках у нее была мелкокалиберка.

— Вот, — сказала она. — По-моему, вам пригодится.

— Ета дело, — сказал Филипп. — Давай сюды.

Поклажа его была самой легкой: котомка, в которой поместились сухари, сушеная рыба, бутылка с водой, табак и конверты. Он закинул винтовку за плечо, стволом вниз, подергался, приноравливаясь, проговорил «добро», потом снял ее, прислонил к крыльцу и достал конверты.

— На, Андреевна. Тамака яны мне ни к чаму. — И снова экипировался.

— Буду сидеть и письма писать, — печально улыбнулась Марго. — Всем вам буду писать. А когда вернетесь — вручу… А Жан спит. Он только недавно уснул. Жара, кажется, нет…

— Может быть, его все-таки показать врачу? — спросил Визин. — Хотя бы в Рощах.

— Ня надо, — сказал Филипп. — Поправляется малец. Отойде.

— Да-да! — поспешила поддержать Марго. — Ему действительно заметно лучше. И если бы вчера он не вставал…

— Обратитесь к бабкам, — посоветовал Андромедов. — У них тут на эти случаи всяких трав, отваров…

— Я уже договорилась с Евдокией Ивановной. — Марго принужденно засмеялась. — Сняла эту свою яркую кофту, и они сразу все потеплели.

— Ня потому, — вставил Филипп.

— Знаете, Марго, — сказал Визин. — Если тут появятся другие, — ну вы, думаю, понимаете, кого я имею в виду, — то не пускайте их в лес. Всякими правдами и неправдами — не пускайте. Пусть ждут вместе с вами. Я и Константина Ивановича об этом просил. Словом, вы здесь остаетесь нашим полпредом.

— Да. Я понимаю. Хорошо.

— Надо идти, — негромко напомнил Андромедов.

— Да, пора. — Визин кивнул.

— Ну… Всех благ вам. — Глаза Марго повлажнели. — Буду вас ждать, как… как богов.

— Если я что-то путное найду, я вам обязательно принесу, — сказал Визин. — Обязательно. — И поправился: — Если мы что-то найдем.

— Да-да…

И они пошли, и собака радостно кинулась вперед, к лесу, и пропала за кустами в том месте, где начиналась эта единственная тропка.

У самого леса они оглянулись. Марго стояла на крыльце; возле угла безымянного пятого дома стояла Лиза; Константин Иванович стоял возле своей калитки.

1981–1984

Загрузка...