СОНМИЩЕ

1

Такая тишина…

Боже мой, как будто никто тут не живет. Как будто дома эти пусты, все как один, никого — только куры и гуси. А ведь не пусты же, не пусты, люди живут, только та крайняя мрачная хламина осталась необитаемой, — в целых пяти домах целых одиннадцать человек. Разве мало? Но где они, люди, куда подевались, почему никого не слышно, почему страшно — среди бела дня страшно, почему такое чувство, как будто ты одна на всем свете?.. И даже телефона нет, ни с кем нельзя связаться…

Шестеро пришлых и пять аборигенов…

Как эти женщины, эти старухи смотрели на тебя, словно ты невидаль какая, уродина. На свою местную уродину — о бедное, сумасшедшее существо! — не смотрят так, не пялятся. Привыкли? Ну да, бывают горбатые люди, бывают помешанные… А ты — вне нормы. Иначе как расценить тот шепоточек у колодца — «была б молодая, тогда б…» Я старуха? Или перешагнула, в их представлении, ту грань, когда прилично носить брюки и кофту навыпуск? Какая дикость… Впрочем, они и сто лет назад так же одевались: длинная юбка, передник, платочек… И такой странный выговор…

Нет-нет, никогда тебе с ними не сойтись, и не пыжься, и не злобствуй, и обиды твои смешны, и отвечают они тебе так, потому что ты им смешна, ты с Луны свалилась. Они, конечно, думают: разве нормальный человек поедет неизвестно куда, за тысячи километров, в совсем незнакомое место, только для того, чтобы взглянуть на какой-то там источник — интересно ему, видите ли, любопытно взглянуть… Да, они определенно так думают, да и любой, не только они, вправе так подумать. А что остается?

Самое страшное, что они и в самом деле ничего не знают. А ведь представлялось все иначе. Так несложно, отчетливо представлялось. Ты приезжаешь, тебе объясняют, как идти, и что делать — без канители, понятно, просто. Тебя понимают, тебя ободряют, поддерживают… Да ведь из статьи этого журналиста так и следует… А тут — на тебе… И не первая ты такая дура — были тут уже и до тебя, были, приставали, выпытывали, унижались. Если бы первая была — ну, куда ни шло: первая и есть первая, с первой какой спрос? А то ты всего-навсего одна из дур и дураков, что наведывались сюда и еще, видимо, будут наведываться; придут, поноют, побродят вокруг деревни и — назад, не солоно хлебавши. Вот и старик этот, пришелец, — тоже сразу:

— Выходя, гражданочки, вам взад поворачивать надо.

Ему, получается, не надо, а нам надо. Решил за нас. Никто, мол, все равно ничего не знает и не скажет, а потому вам, — то есть мне и Вере, делать здесь нечего. А сам почему-то не поворачивает. Разве он не за тем же приехал?.. Если бы так уж совсем нечего было здесь делать, разве торчал бы он в Макарове этом, разве подлаживался бы к местным, затевал бы с ними всякие разговоры?.. А сапоги он зачем чинит? Достал где-то старые сапоги и чинит. У него же есть сапоги, зачем ему вторые? Для Жана? Зачем?.. Какой он все-таки худой, изможденный. Не иначе — болезнь какая-нибудь неизлечимая…

А юноша опечалился; он тоже надеялся, что ему все расскажут и покажут… Какие удивительно грустные глаза, какое лицо… Что у тебя стряслось, ребенок?..

Ты их не выманивала, нет. Ты просто вышла на завалинку, и все. А они сами и увидели. И хорошо, что увидели. А то сидела бы одна, дура, сходя с ума от растерянности и страха. Увидели, вышли, подошли… А остальные где? Ведь здесь обитает еще восемь человек — нас трое и еще восемь. Где они?

Да-да — работа, пасека, сено… Этот журналист вообще не сидит на месте. Ученый заболел. Вера — одна, сама с собой, опять на ту полянку ушла, конечно… Ах, какая она… Сомнамбулическая, оцепенелая, глухая, бесчувственная, руки холодные — это в такую-то жару! Что течет в ее жилах?.. Господи, ну куда она в таком виде, в таком состоянии?.. Ведь еле отговорила сегодня: уже с утра хотела отправляться…

Отправляться-то некуда…

Но этот ученый, этот ученый… Истеричка… В любовницы к нему собралась…

Как Жан смотрит на тебя! Он в тебе тоже невидаль обнаружил? Неужели я до того уже дошла, что так изменилась, так обезобразилась… Нет, он не так смотрит. Иначе. Он ведь, — ну как же, как же! — еще в ресторане, в Долгом Логу, когда сталкивались, смотрел, все время смотрел, словно больше смотреть не на что было…

А печет-то! Прямо Сахара какая-то…

— Что же мы все-таки будем делать, Филипп Осипович?

— Известно, Андреевна…

А что известно? Ничего не известно… Только не похож он на человека, который так вдруг откажется от задуманного.

— А вы, Жан?

— Не знаю…

— Так нельзя. Так нельзя. Как так: пришли, потоптались и ушли! Конечно! Им, местным, что за дело до каких-то там источников? Их сенокосы волнуют, пасека. Разве не так?

— Можа и так.

— Не напрасно же мы в такую даль тащились… Все насмарку, выходит? Все бесполезно?.. Нет! Надо поговорить с ученым, вот что!

Именно это они и хотели услышать, именно это? Каждый так только и думает, что «надо поговорить с ученым», а ты взяла и высказала! А с кем еще, на кого еще надеяться? Только на ученого — дважды два.

— Они идут туда, определенно. И с ними обоими надо поговорить, и это я беру на себя!

— А как откажа? — Вот-вот! «Откажа». Только дразнится, распаляет себя и других, а сам, наверно, и мысли не допускает, что ученый может отказать.

— Да почему он откажет-то? Мы ведь не собираемся мешать его научным исследованиям! Мы просто пойдем следом! И при случае поможем — мало ли что им вдруг понадобится.

— Мужчина, видать, солиднай, важнай. Такой как скажа, так и сделая. Вишь: вам, женщинам, — женский дом опрядялили, нам — мужской, а яму аккурат к хозяину.

— Ну, Филипп Осипович, это не потому, что важный там или солидный, а потому что занемог. А больному человеку, конечно же, настоящий уход нужен. Я вас уверяю: как только он поправится, так я сразу пойду и уговорю его.

— Можно, конешно, попытать…

Видишь! Согласился — «можно попытать». Значит, все его разговоры про «поворачивать назад» — так себе. И значит — ты правильно думаешь. И никогда не следует сразу отступать, перед первым же курьезом, первой нелепостью или трудностью.

— Ведь и вы, Жан, тоже не собираетесь назад, верно я поняла вас? Вы ведь так далеко от родных мест забрались! Было бы просто несуразностью какой-то тут же, после первой же заминки отказаться. Так?

— Николай говорит, что они с Германом Петровичем совсем не туда идут, что они с другими целями…

— И вы поверили?! Жан-Жан! Это же все уловки разные, как вы не догадались! Всякие ученые и журналистские условности и тайны! Когда они занимаются своими делами, то им кажется, что все им мешают. Хотя никто и не думает мешать. Так что — не верьте! Идут они туда! Про это знает весь Долгий Лог!

Как распалилась-то, голубушка, как разошлась! В тебе прямо-таки гибнет ораторский талант. Что ж ты там, дома, ему не могла все так пылко изложить? Соорудила бы трибуну… А ты немела, немела, обмирала…

— Когда мы собирались сюда, готовились, настраивались, разве мы думали, что все будет гладко? Мы знали, что предстоят трудности, и не боялись. И между прочим, это даже очень знаменательно, что они тут ничего не знают ведь если бы знали, то давно знали бы и другие, давно бы сюда была проложена дорога и не было бы никакого секрета! И поэтому во что бы то ни стало надо уговорить их — ученого и Николая. Они просто не имеют права отказать нам! Речь не о пустяках! Речь не об одном человеке! Даже если бы и об одном человеке! Это не каприз!

Он опять, опять смотрит! Боже мой, так смотрит! Он просто пожирает тебя глазами. Вглядись, вглядись! Видишь? Даже румянец проступил, даже дышать перестал Маргоша! Голубушка! Да ведь он влюблен! Да-да! Влюблен!.. Господи, опомнись… Это в тебя-то, старую, общипанную, ненормальную курицу — такое юное, чистое, безоблачное создание? Опомнись! И успокойся… Успокойся, успокойся… И впредь постарайся держать себя в руках. На благо всем и себе. Если ты в самом деле решишься пойти к этому недосягаемому Герману Петровичу…

Подумай, как это лучше сделать. Может быть, есть смысл обратиться вначале к журналисту? Когда-то утверждали, что ты обладаешь обаянием. «Когда-то»…

— Я скажу так: пильно надеяться ня надо. Надеисси-надеисси, а как ня выйдя по-твоему, дык потомака тяжко бывая…

— Вы о чем это, Филипп Осипович?

— Об том, Андреевна, каб посля ня расстраиваться. Вон говорят, быдто все ета чмура одна, сказки.

— Да кто же вам мог такое сказать!

— Говорили люди.

— И я слышал. И в Долгом Логу, и даже в Рощах.

Ах, Жан! И он, извольте, слышал… А сама ты разве не слышала? Слышала! Да! Но ты слышала и другое, другое, другое!

— И вы усомнились? Ученый не усомнился, а вы…

— Ды я, Андреевна, вишь, тутака. Я тольки говорю, каб пильно ня надеилися, каб ня стояли потомака, глазы выголялши, ня ужахнулися: почаму никого нету, кого мы искали. Каб ня ряветь во всю голову.

— Простите, Филипп Осипович, но это просто какие-то упаднические настроения.

Смеется! Он еще смеется…

— Ды не! Пойду я, пойду! Шибком! Никуды ня денуся. Дойде коза до воза. А ня дойду — взад пойду. Нету никого — и ланно. Зато хоть поездилши, свет белай повидалши.

— По-моему, надо очень — очень-очень! — надеяться. И не только надеяться. Надо верить! Нужна абсолютная вера! Вы думаете, если бы такой веры не было у этого ученого, он бы отправился в путешествие?

— Он провяряя. Доложили яму — надо проверить. Такая работа. А корреспондент… Корреспонденты, скажу вам, бывают и хвастули добрый. К нам в дярявню наязжая один такой — вывярни глаз… Конечно, про Миколая никого плохого сказать ня могу — ня знаю.

Надо им рассказать! Надо убедить! И пусть Жан остынет, пусть его мысли пойдут в другом направлении.

— Легенды, Филипп Осипович, так просто не складываются. Ни с того, ни с сего такая легенда! Этого не может быть! Притом местная легенда имеет историческую основу, прообраз, да! Знаете легенду про Дельфийского оракула? Жан, может быть, знает…

— Я слышал…

Как он покраснел, бедный! Ну ничего, узнай, узнай и ты. Узнай, что та, на которую ты так смотришь, не просто заметку в «Заре» прочитала, не просто набила рюкзак и ринулась неизвестно куда.

— Так вот, в Древней Греции была такая область Фокида (она, может быть, и теперь так называется), и был там возле горы Парнас город Дельфы, в котором стоял храм богу Аполлону. И в этом храме был источник, от которого поднимались пары. Надышавшаяся этими парами жрица пифия говорила истину. Она сама себя как бы забывала, а ее устами вещал сам бог. Там вообще-то было два источника; Мнемосины и Леты. Мнемосина — память, Лета беспамятство. И из источника Леты потом образовывалась река, которая уходила в подземное царство. Кто выпивал глоток ее воды, тот забывал все земные страдания и тревоги. Вот вам легенда! И думаете — сказка? Нет! Эти Дельфы раскапываются археологами, и уже многое нашли: и храмы, и статуи, и разные другие сооружения. Разве тут нет аналогии с местной легендой? Может, я слегка что и перепутала, но суть-то ясна!

— Я так подробно, конечно, не знал.

А вот знай, знай, Жан, неверящий юноша! Неосмотрительный, легкомысленный юноша, поддающийся первому порыву…

— От, новина! Про такое дело я ня слыхалши.

— Значит, может быть такой источник и могут быть такие пары, и может быть такая особенная вода! Я понимаю: легенда, пересказы, приукрашивания и тому подобное. Но ведь лежит же в ее основе какой-то действительный факт! И ученый наш, я уверена, обо всем таком прекрасно осведомлен. Почему в Древней Греции могло быть, а тут не может?

— Да, всяко бывая. Всяческий чудяса.

Ну? Ты вселила в них веру? Разрушила их сомнения? Перетянула на свою сторону?..

…Милый мой! Ты ничего не знаешь о том, где я и что со мной. А я знаю, где ты и что с тобой, знаю до мельчайшей мелочи. Но здесь не скрипят тормоза под окнами, и мне не страшно ждать. И все же… Если бы ты знал, как сейчас я хотела бы оказаться дома, чтобы чувствовать (пусть тормоза, пусть по-черепашьи ползут секунды, пусть распяливание!), что увижу тебя через час, через два, три, но увижу, увижу…

Успокойся, дуреха. Считай, что ты если не убедила их, то во всяком случае, доказала, что ты совершенно и стопроцентно одержима, закомплексована и надежно выключена из реальности. Посмотри, как спокойно, с видом «все ясно» раскуривает свою трубку Филипп Осипович. Посмотри, как Жан… Нет, лучше не смотри на него; или уж поменьше смотри — так будет лучше для обоих. И помолчи, помолчи теперь, лучше послушай, как старик рассказывает, какие бывают на свете «всяческие чудяса».

Один человек, плотник из их деревни, работал, знаете ли, ночью в бане что-то там строгал. И тут к нему приходит другой — невысокий, черный, лохматый (старик говорит — «колматый») и заявляет: «Продай мне душу, я тебя за это лучшим плотником области сделаю». А плотник — ему: «Что такое душа? Разве у меня есть какая-то душа?» — «Есть», — отвечает гость. «Но я не чувствую в себе никакой души. Вот руки-ноги чувствую, сердце чувствую, голову — словом, все тело. А другого ничего не чувствую. Что это за душа такая?» — «Душа — это солнечные пылинки, — говорит лохматый. — Вот когда ты радуешься или печалишься, тело от этого не меняется, но что-то все же меняется. Это „что-то“ и есть душа», — «Как же я перестану печалиться или радоваться, если продам тебе свое „что-то“? Зачем тогда быть лучшим плотником области?» — «Ну продай полдуши; или печаль, или радость». — «Да как же я узнаю, что это — радость, если не будет печали? И как узнаю, что это — печаль, если не будет радости? Ведь когда не станет одного, не станет и другого». Так они ни до чего не договорились, и ушел «колматый» ни с чем.

— Он, колматай етот, шубник, лихой был. А наш Иван яще лише…

Ах, какой хитрый Филипп Осипович, какой иносказатель! Притчей решил меня в благодарность за Древнюю Грецию попотчевать. Зачем же ты, старик, к Сонной Мари двинулся, если печаль и радость равноценны? Или уж печаль твоя настолько перевешивает, что невмоготу стало? А у меня, думаешь, иначе? А у Веры? Или ты хочешь сказать, что идти следует только для того, чтобы снять этот излишек, который перевешивает?.. Какой умный и хитрый старик… О чем он там дальше-то?

У него тоже интересный выговор, но не такой, как у местных, — очень забавный, но все понятно. Он уже рассказывает, как они сошлись утром в Рощах с Жаном и вместе пошли сюда, как Жан всему удивлялся, все ему, человеку степей, было в новинку, и как Филипп Осипович, хоть и не местный, объяснял ему, какая щебечет птица, как называется та или иная трава, какие бывают приметы…

Послушай-послушай. Ведь ты сама ничего не знаешь, ты — непроходимая дочь города…

И — снова про ученого, про его хворь, про то, что лечит его какой-то особой мазью сама пасечникова жена, потому пасечник и поселил его у себя, а не со всеми в «мужском» доме…

— Говорят, Настасья Хвилатовна тут большой специалист по етым мазям.

— Интересно, что за снадобье такое?

— Ня хоча говорить. Верно, сякрет.

Расспросить при случае, взмолиться… После охоты, после ночевки на голой земле у него разбаливается спина…

Пусть бы она получше и побыстрее подействовала, эта мазь.

А если бы ты заболела, пасечник тоже поселил бы тебя дома? Или Жан… Тьфу-тьфу…

Может быть, поговорить с Настасьей Филатовной о Вере?.. Но какая мазь ей поможет… Другое ей способно помочь, только другое…

— Говорил Иванович, тутака до нас один былши, парень, годов тридцать. Поспрошал-поспрошал, про кого и мы, потолкался-потолкался и — в лес, в тайгу ету. Боля, как две нядели будя.

Да, она слышала: взял у Константина Ивановича сапоги — взамен туфли оставил, удочки свои и денег. Сказал, что — отпускник, любит путешествия, подался в ту сторону, к болотам… Кто он, этот таинственный путешественник? Почему так долго не возвращается?..

Жан так тревожно взглянул.

— А что, если он давно вышел? Каким-нибудь другим путем, в другую деревню.

— Другой деревни, я слышала, тут поблизости нет.

— Можа, блукая. Тайга, малец, ня шутка.

— Я понимаю.

— Понимаешь, а собралшись лягко. Ну ты — ладно: тамака у вас такого лесу нету. А молодица ета наша…

Вот! Надо Вере немедленно сшить брюки! Из чего угодно. И пускай пялятся, пускай осуждают. Попросить у Настасьи Филатовым какую-нибудь тряпку, купить, в конце концов… В два счета, дело привычное. Машинки нет — обойдемся. Ну куда она, в самом деле, пойдет в одном платье? За ней надо смотреть, как за ребенком…

Вон она, эта женщина, что утром у колодца другой про твой наряд шепнула. Шепоток на весь роток. Идет с водой. Удивительно прямо идет. Стать! А ей ведь не иначе под семьдесят. Взглянула мельком и — мимо.

— Что они все так странно смотрят! Как на пугало…

— Кохта в тябя заяристая, Андреевна. Дяревня, бабы — известное дело… А вода тутака добрая…

Спасибо — заступился, объяснил. Но что в этой кофте такого «заяристого»?.. А что они сказали бы про мой «космический ансамбль»?..

Как быстро все меняется: только что чистое небо было, а вот уже тучи побежали, и солнце ныряет в них, потом выныривает и еще жарче печет. Много их сразу стало, тучек, — весь горизонт затягивают. И ветерок такой… Где Вера?

— Неужели дождь будет? — Жан смотрит на тебя так, словно дождь уже начался и над тобой надо немедленно раскрыть зонт.

— Ага, смянай день сделалшись…

Ему, этому Филиппу Осиповичу, по-видимому, все равно — дождь, не дождь. А тебе разве не все равно? Да, но если вдруг гроза? Ты же ужасно, панически боишься грозы, готова в самый дальний угол забиться, когда начинается это полыхание и грохот. Почему такое наказание, почему другие не боятся? Может быть, и твоя сегодняшняя взвинченность от приближающейся грозы?

— Много, конешно, страшного бывая. А нету страшней, как война… Я ону тридцать три года каженный день вижу. Потому и спать некогда…

…Милый, милый! Если бы ты видел, если бы ты чувствовал, что и как… Здесь, рядом со мной замечательный старик и влюбленный юноша. Да-да, влюбленный в меня юноша! И наверно будет гроза. И у меня тоже болят ноги я же никогда в жизни не ходила по тридцать километров. Мне тоже нужно целебной мази, ах, как нужно. Потому что я ведь и дальше пойду. Если бы ты видел и чувствовал… Я пойду, дойду и потом не буду больше мучить тебя своей любовью…

2

— От сучка! Сызнова подглядываеть! А ну марш отседова! — И — затрещина.

— Ииииии, тятенька… — Хлопнула дверь.

— Паскуда… — Тяжелый, трагический голос хозяина, и дальше что-то вроде всхлипа…

От этого Визин окончательно проснулся и сразу вспомнил, где находится. Он пошевелился, приподнялся, подтянул ноги. Тело ныло, особенно поясница, но уже не так, уже было терпимо. «Чудеса, — подумал он. — Одно натирание и такой эффект. Что же это за мазь? Может быть, мазь плюс массаж? Ну и ладонищи у этого Константина Ивановича. Кости трещали, когда натирал. Казалось, еще чуть и — отключка. Вот тебе и преклонный возраст, брат Визин, коллега, бывший мастер по теннису… Но что происходит в доме? И что происходит за его пределами?.. О судьба-чудотворица! Куда ты меня засунула?..»

Скрипнула входная дверь, и словно просочился сквозь стены сдержанный голос Андромедова:

— Ну как?

— Спить, — отозвался Константин Иванович. — Должен поспать. Я его помял от души.

— Значит, будет порядок, — сказал Андромедов.

— Пристають ваши — спасу нетути. Че ды как, ды куда, ды када. Особо ета, мадама.

— Что ж, если уж заварилась такая катавасия.

— Сам заварил, Миколай.

— Каюсь, Но тут случай особый. Вы уж держитесь, как уговорились.

— Ды мне-то… Забавно, что дед етот тожа. Старай лапоть.

— Этот дед многим фору даст.

— Неужли тама че есть, а, Миколай?

— А вдруг есть?

— Ето ж тада конец белому свету. Как пойдуть ездить, как повалють! Ученаи-разученаи, мать их не так. А там и дорогу проложуть, механизация усякая… Батюшки-светы… — Константин Иванович надсадно охнул, помолчал и добавил: — Тока ни хрена тама нетути.

— А зачем все же бабка Варвара туда ходила, а?

— А черт ее знаить, зачем она ходила. Пошли-ка мы лучше на двор. А то разбудим.

— Я не сплю уже! — громко сказал Визин, и в тот же миг перед ним предстал Андромедов.

Как самочувствие, состояние, настроение, где больше болит, где меньше, еще вечером процедура, а потом еще завтра две, и будете как новенький, Герман Петрович, забудете, что были вообще какие-то недомогания, потому что мазь, которую приготавливает Настасья Филатовна, поистине чудодейственная мазь — пасечники мастера на такие штуки, главное сейчас покой, чтоб не мешал никто, а тут мешать, собственно, некому, все при деле, да и Константин Иванович на страже, как говорится, а что хозяйка неразговорчивая, так не обращайте внимания, она всегда была такая, ну то есть, не всегда, а как сыновей лишилась, а потом Лизу родила, а что касается Лизы, то у нее пунктик — мужчины, и ее, конечно, можно понять, но очень с ней строг отец, даже, пожалуй, чересчур строг, и тут ничего не поделаешь, постарайтесь не реагировать, потому что так уж у них в семье повелось… И так далее, и так далее…

— Что там наша экспедиция? — спросил Визин.

— Донимают.

— Ты, разумеется, тверд, как скала?

— Разумеется. Только, думаете, они верят, Герман Петрович? Ни одному слову.

— Что я тебе и предрекал. И значит, остается одно — тут ты совершенно прав: оторваться от них.

— Имейте в виду, Герман Петрович, — смущенно проговорил Андромедов Они ждут вашего выхода, чтобы вас атаковать. Еще больше, чем меня.

— Предчувствую.

— И настойчивее всех Маргарита Андреевна. Ну, старшая из тех двух. Есть еще старик, — совсем тихо добавил Андромедов, — и тот парнишка-казах.

— Словом — экспедиция.

— Мы оторвемся, Герман Петрович.

— Ладно. Тут все ясно. Ты мне лучше вот что скажи, Коля. Долго ты еще будешь морочить мне голову? То он просто приходил сюда и расспрашивал, то вдруг фотография Морозова появилась, потом — Варвара, Варварина сестра, наконец — карта. Говори прямо: что у тебя есть еще? Хитрить уже не имеет смысла: мы — в Макарове. Выкладывай сразу, и будем дальше думать вместе.

— Имеется. — Андромедов опустил глаза. — Честно говоря, я бы сразу выложил. Но зачем было бы выкладывать, если бы вы, скажем, решили не ехать сюда? А когда уже поехали, я все боялся, что вы вдруг почему-либо передумаете и вернетесь. Потому что, если бы вы передумали и вернулись, то зачем вам все это?

— А если я дальше Макарова не пойду?

— Этого не может быть.

— Почему?

— Проделать такой путь… И после всего, что вы знаете…

— Хорошо, спасибо за откровенность. Раз уж так все получается, и я в полной зависимости от тебя, то давай, так и быть, свой главный козырь. И все остальное. Соблазнять дальше нечего уже, соблазнен окончательно.

— Только уж поверьте, Герман Петрович, больше я ничего не утаиваю. Ровным счетом! — пылко заверил Андромедов. — А что у меня еще осталось, так только вот это. — И из заднего кармана брюк вытащил сложенный листок с машинописным текстом. — Вы без очков видите?

— Слава богу…

Визин развернул и прочел:

«(Из очерка о враче Морозове С. И., - 09.03.1921 — 12.08.1954, написанном для рубрики „Интересные люди нашего района“ в сентябре 1960 года В. Б-м).

…Эта лекция — „Личная гигиена и профилактика заболеваний“, прочитанная им 29 марта 1951 года в местном Доме культуры, привлекла неожиданно много людей… Прочитав, он попросил задавать вопросы, и они посыпались, точно град, и устные, и письменные, так что мероприятие затянулось еще часа на полтора… Особенно взбудоражил всех вопрос, заданный вслух из зала: что делать, чтобы избавиться от какого-нибудь неприятного воспоминания, можно ли от него излечиться? Морозов сказал, что это не имеет отношения к теме, видимо, не желая углубляться в профессиональные медицинские материи. Но любознательные наши слушатели не сдались, посыпались реплики, что и мозгам нужна профилактика, что болезненные воспоминания портят жизнь и мешают работать, кто-то смеялся, кто-то взволнованно уточнял вопрос, кто-то запутывал. Но доктор Морозов был серьезен. И он ответил. И вот к чему сводился его ответ.

…Память „образуется“ в коре больших полушарий мозга, в нервных клетках — нейронах. Когда в мозг извне поступает какая-нибудь информация, то нейроны начинают взаимодействовать друг с другом, вступать в контакты, во взаимосвязи. Таким образом формируется определенная нейронная система, которая и „запоминает“, и „хранит“ данную информацию, то есть является как раз тем, что мы называем памятью. Видимо, возможно расстройство или разрушение той или иной нейронной системы, иначе — того или иного участка памяти, то есть какого-то воспоминания. Для того, чтобы разрушить или расстроить систему, нужно знать, что она собой представляет, каковы ее особенности, свойства — словом, ее надо „нащупать“. Логично предположить, что легче всего расстроить наиболее активную в настоящий момент нейронную систему — она более заметна, ее легче „нащупать“. Достигнуть этого можно, видимо психологическим, механическим или химическим воздействием — иными словами: при помощи сильного внушения, хирургического вмешательства или при помощи химического препарата, который бы „притушил“, а то и ликвидировал это сильное, беспокоящее, мучащее воспоминание. Наука еще только ищет в данном направлении, ученые работают над созданием такого препарата. И пока они работают, он, Морозов, рекомендует всем свежий воздух, купание-загорание и побольше прогулок по лесу, благо, что все это в наших условиях доступно с избытком…»

Визин еще раз перечитал, поднял глаза на Андромедова. Тот нетерпеливо проговорил:

— О той лекции была тогда статья в газете. Правда, безо всех этих подробностей. А сам очерк так и не был опубликован — что-то не понравилось тогдашнему редактору «Зари». Но один наш собиратель редкостей сохранил рукопись. Я и перепечатал главное, интересовавшее меня. Вот и все.

— Вот и все, — повторил Визин, и руки его, державшие лист, опустились. — Так вот, Коля, в то время, когда Морозов читал свою лекцию, ни о каких таких препаратах и речи не было. И никакие ученые над их получением не работали.

— Но откуда тогда Морозов про это взял?

— Не знаю. Я перечитал всю прессу, говорил со специалистами. Тебе понятно, о чем речь?

— Более или менее, Герман Петрович. — Андромедов был заметно возбужден.

— Что у тебя еще есть?

— Ничего!

— Совсем ничего?

— Ничего, честное слово!

— Значит, ничего. — Визин согласно покивал, голова его откинулась на подушку. — Много бы я дал, чтобы поговорить сейчас с доктором Морозовым…

— Знаете, Герман Петрович — горячо сказал Андромедов. — Это еще ничего не доказывает! Ну, что в прессе тех лет не было публикаций про все такое. Может ведь быть, что кто-то где-то работал над таким препаратом. Не стал бы Морозов заявлять голословно! Может, в том самом институте, где учился Морозов, и работали.

— Не надо домыслов, Коля. Не надо. Очень уж ты скор на них. — Визин говорил задумчиво. — Но все же тебя мне, не иначе, как бог послал.

— Герман Петрович! — Андромедов сбавил голос и оглянулся на дверь, точно их могли подслушать. — Я долго над всем этим размышлял. Все время с тех пор, как узнал. И вот мне иногда кажется, что Сергей Игнатьевич Морозов сам в какой-нибудь такой лаборатории работал. Ну, над созданием этого препарата. Сразу объясняется и его реакция на вопрос о памяти, его интерес к Сонной Мари и многое другое. Работал, скажем, в такой лаборатории, а потом — интриги, неудача, скандал, и в результате — он оказался здесь.

— Не было, Коля, такого. Не было. Никаких таких лабораторий. Понимаешь?

— Ну, значит, он искал такой препарат!

— Зачем?

— Как зачем? Для медицины это ведь было бы — просто фантазии не хватает! Мне кажется даже…

— А мне кажется, что тебя мне не только бог послал, но и вся моя оставшаяся жизнь пройдет в неразрывной связи с тобой, одному мне больше ни с чем не справиться.

— Вы все шутите, Герман Петрович.

— Разве так шутят?.. Про эту бумагу кто-нибудь знает?

— Конечно! Вся редакция.

— Подумать только — вся редакция! — Визин огорченно хлопнул себя по бедрам, скривился от боли. — Да вы что, с ума посходили? Такой документ…

— Ну не вся, конечно, — всей и дела нет. Ну тот, собиратель редкостей, — я говорил. Я знаю. Василий Лукич — я ему показывал. Еще человека два… Да вы не беспокойтесь, Герман Петрович, — Андромедов ткнул пальцем в лист, — никто этому никакого такого значения не придает, ни с чем таким не связывает. Даже Василий Лукич, между прочим. А, говорит, опять, значит, из той области… У нашего собирателя есть штуки полюбопытнее, позабористее читают и со смеху помирают. А какие-то нейроны, системы…

— Да… Народ-то к вам после твоей статьи идет? Так мне твой шеф доложил. И идут, и письма пишут. Что же вы отвечаете?

— Ну… легенда и все.

— И никто у тебя подробностей не допытывается?

— Мне Василий Лукич запретил с людьми говорить на эту тему. Да я и сам… Удирал, откровенно говоря.

— Хвала вашему шефу! Хоть один нормальный человек!

— Я ведь понимаю, Герман Петрович, в чем тут дело. — Андромедов покосился на северо-запад. — Потому-то я…

— Понимает он… Ты знаешь, что такое нейрохимия?

— Ну… Наука, изучающая химический состав нервных клеток. Так? Там же, когда взаимодействуют клетки, химические реакции происходят — так считается, Потом появилась функциональная нейрохимия, которая изучает влияние химических соединений на всякие психологические процессы — сон там, переживания различные, ну и память, конечно. Вот так, научпопно я себе это представляю, Герман Петрович.

— И зачем тебе, журналисту, такая дребедень…

— Просто интересно, любопытно.

— Любопытно… Между прочим, еще ваш хрестоматийный Лермонтов говорил, что любопытство — самая пагубная страсть, и от нее происходят все прочие страсти.

— Ну да! «Штосе»! Но это, я думаю, ему просто для сюжета так надо было выразиться. И говорил-то так не сам Лермонтов, а его лирический герой, а точнее — так думал его Лугин. Ну что было бы с людьми, если бы они не были любопытными? Страшно подумать, Герман Петрович… А почему вы спросили про нейрохимию?

— Потому что доктор Морозов о ней говорил в своей лекции.

— Я знаю! Поэтому и заинтересовался! И когда услышал про Сонную Марь и что Морозов туда устремился…

— Ты связал это.

— Да. А как не связать! Вы бы не связали?

— По-моему, Морозов сознательно или под чьим-то давлением похоронил великое открытие. Я придерживаюсь первого.

— Сознательно?! Как же такое может быть?

— Может быть, Коля. В Пифагоровом кодексе есть такое правило: делай лишь то, что впоследствии не огорчит тебя и не принудит раскаяться.

— Почему же великое открытие может впоследствии огорчить? Тогда, значит, это было не великое открытие.

— Все открываемое, тем более вдруг открываемое, кажется великим, друг мой Коля. Мы слишком примитивно воспринимаем положение «все гениальное просто». Послушай, достаточно! Мы еще наговоримся. Принеси-ка лучше, если осталось в твоем неисчерпаемом источнике, кофе и немного коньяку.

Андромедов немедленно скрылся, и Визин снова поднес к глазам оставленный им листок.

3

Вера сидела на лужайке за домами, слушала тихое мяуканье транзистора и смотрела на закат. Вообще говоря, она слушала не слыша и смотрела не видя, потому что ей было все равно, что там поют и в какой стороне заходит солнце, а может быть, всходит — все равно. Вера думала. Она думала вскользь о больной матери, которая теперь вдвоем с тетей, о поезде, в котором один старикашка показывал карточные фокусы, об автобусе, где говорили про ураган, затем о ночной дороге, которая, казалось, никогда не кончится, и — наконец — об этой странной женщине, навязавшейся в попутчицы и много и бессвязно говорившей. Потом Вера, также вскользь, подумала про этого рыжего типа, что сидел сейчас на другом краю полянки и пожевывал травинку, и смотрел на ее выпятившиеся из-под платья колени, так как она сидела, подогнув ноги. Она подумала «пусть» и не стала менять позы, потому что ей было все равно. И еще она подумала, «если он подойдет, я убью его транзистором». Она вспомнила, что он тоже ехал в автобусе до Рощей, и рядом с ним сидел бородатый, и они о чем-то шептались.

Неподалеку паслась лошадь; она была стреножена и неуклюже и тяжело передвигалась, отталкиваясь неспутанными задними ногами; она громко фыркала.

Но все это было вскользь, исключительно вскользь. Потому что Вере мучительно хотелось редиски. Конечно, мама послала тетю и та пошла и опять купила и тщательно помыла, и они там сидят теперь и уплетают вкусную, сочную, тщательно помытую редиску, о которой в Рощах, а тут и подавно, понятия не имеют. Да и не до редиски им тут, и парников нет. Но скоро, наверно, огурцы поспеют, и все-таки огурцы — не то, не тот хруст и смак… Однако, Все это — дело десятое, Вера-то знает, чего истинно, по-настоящему хочет, и очень несправедливо, очень жестоко, что она пока вынуждена отказаться от единственного своего серьезного желания, а сердцу слышится прощай…

Рыжий тип сидел и, прищурясь, глядел на ее колени, до него было метров пятьдесят-шестьдесят. А она глядела на закат и думала, «убью», и транзистор запел что-то бравурное… А впрочем, он, может быть, вовсе и не на колени смотрит, а просто — на нее всю, не сосредоточиваясь на чем-то особо. И про него она так подумала, что он смотрит именно на колени, потому что они всегда на это смотрят: на колени, на плечи, на грудь потому что они скоты.

Потом он подошел и назвался, и она постаралась не услышать его имя, не увидеть лица, а намотала ремешок транзистора на руку и стала ждать, когда он приблизится настолько, что можно будет достать.

— Было бы хорошо, если бы вы запретили себе сейчас идти на Сонную Марь, — сказал он, и голос его был очень спокойным и доброжелательным. — Вы, конечно, можете ответить, что вам лучше знать, что вам можно, а чего нельзя. Но все-таки я вам советую: пока не думайте об этом. Вы не готовы. А стоит ли идти, чтобы только помучить себя и ничего не достичь? Вы ведь не за тем приехали, вы ведь за пользой приехали, верно? Но вы не готовы на расстоянии видно, какие у вас холодные руки.

Она покосилась на него, смерила взглядом; ни лицо ее, ни поза — ничто не изменилось, только мысли о редиске стали затягиваться туманом.

— Воспряньте, воспряньте! — как заклинание, проговорил он. — Воспряньте и отогрейтесь! — И затем плечи его опустились, как будто он только что закончил тяжелую работу, и проведя ладонью по взмокшему лбу, он прежним, спокойным, голосом добавил: — Недели две, как минимум, вам надо побыть здесь, на пчеловодческих целебностях Константина Ивановича. Хотите, я поговорю с ним?.. А через две недели все прояснится.

Он был невысок, худощав, лицо утонченное, открытое, подлинное, взгляд прямой, чистый; она подумала, что не станет убивать его. Более того: она почувствовала некоторое стеснение в груди, потом вдруг боль, и сразу за ней — опустошительное облегчение; как будто запало дыхание, замерло все внутри, и она уже считала — все, конец, и тут так сильно и глубоко вздохнулось.

— Воспряньте! — повторил он. — А то вы совсем застыли. И не задерживайтесь здесь — скоро будет дождь, потом гроза. Так что укрывайтесь в своем «женском» доме. Маргарита Андреевна заждалась вас.

— Иди ты к черту, — беззлобно проговорила она и перестала смотреть на него.

После первых же его слов ей стало легче, а теперь, когда отшила, еще больше полегчало. В душе поднималось что-то вроде ликования, гордости за себя; они, эти чувства, пробивались сквозь пласт боли, сквозь ту страшную тираду, которую ей довелось выслушать три месяца назад («ты думаешь, такую тебя можно любить»), сквозь этот липучий, терзающий мотив и ненормальные слова («и он ответил „до свиданья“, а сердцу слышится „прощай“…»), которые с палаческой сосредоточенностью и бесстрастностью распевали все предметы, одушевленные и неодушевленные, все кости и суставы, каждая клеточка ее существа. И сейчас сквозь все это пробивались ликование и гордость. Она была горда, что хоть он и помог ей как-то, но она все-таки отшила его.

Он, кажется, понял ее, улыбнулся и сказал:

— Я поговорю с Константином Ивановичем. — И ушел.

Лошадь подняла голову и, не переставая жевать, проводила его долгим, заинтересованным взглядом.

Редиски больше не хотелось. Хотелось поговорить с кем-нибудь. Но не с Марго — с этой болтливой, захлебывающейся, беспокойной теткой, которую хотя и жалко, но с которой просто не о чем говорить. Вера перебрала всех; выходило так, что поговорить она хотела бы сейчас только с рыжим, и ей стало немного досадно, что она так быстро его оттолкнула. Что-то в нем было особенное, если уж она после первых же его слов расхотела убивать; что-то он наверняка знал, чего не знала она. Но о чем она стала бы с ним говорить? Неизвестно. Скорее всего, она бы сама ничего не говорила, а говорил бы он, а ей как раз и надо было, чтобы он говорил: он говорил бы, а она бы вычисляла, что он такое особенное знает, и ей становилось бы легче, потому что разрушался бы тот кошмарный пласт. Слова его непостижимым образом вынудили ее сосредоточиться, и она как будто впервые ясно осознала, кто она и по какой причине находится здесь, на лужайке, за домами неведомой деревушки Макарове; ее словно снабдили новым зрением. Ей захотелось довериться этому человеку, она ничего не боялась и не стыдилась. «Воспряньте, воспряньте, а то вы совсем застыли…» И откуда ему известно, что будет гроза?

И в самом деле что-то стало меняться: начался прохладный ветер, небо быстро затягивалось тучами.

Вера поежилась и огляделась. Ей показалось, что кто-то наблюдает за ней. Ну конечно: вон она, прячется за кустами, эта горбунья; она давно прячется и подглядывает; и вот, увидев, что обнаружена, поднялась с корточек и подошла.

— Что тебе нужно? — мрачно спросила Вера.

— Я так, — ответила горбунья, улыбаясь и пристраиваясь рядом. — Я пойду, када ен придеть.

— Он не придет.

— Мешать не стану.

— Чему мешать?

— Да уж знаем… — У горбуньи сделалось хитрое, заговорщическое лицо, она придвинулась, шепотом спросила: — Ты спытала?

— Что?

— Сама знаешь, че. Спытай, спытай, не бойся. Спытай, тада узнаешь.

Вера смотрела на нее недоуменно и внимательно.

— А я спытала! — гордо проговорила горбунья. — Спытала и знаю. Ен у тайгу пошел и скоро назад придеть.

— Кто «он»?

— Знаем кто! — Она засмеялась, еще ближе придвинулась и доверительно зашептала: — Ты никому не скажешь? Гляди, никому, а то ен биться будеть, тятька. А хоть знать, кто? Саня Боков, вот кто. С им и спытала. Ты никому не скажешь, правда? Ты не говори, ты ж не такая, чтоб кому зря. А ен сидел. Пять лет, говорить, бабу не держал в руках. — Она захихикала. — У их тама строго, знаешь как! Ен пять лет, а я дык… Стиснул, и опомниться не успела… Ну и че! Че хочу, то и делаю! Никто мне не указчик — ни мамка, ни тятька.

— Они, значит, ничего не знают, — дрожа сказала Вера.

— Не, мы тайно. Тятька узнал ба — убил.

— Давно он ушел?

— Скоро три недели… Ен красивай, здоровай, чуть не такой ростом, как ваш ученай. А сильнай!.. — Глаза ее восторженно закатились. — Спытала так спытала…

— А зачем? — спросила Вера.

— Как зачем? Я ж хотела, давно хотела. Я ж знаю: горбатая, некрасивая, кому нужна-то? А ему нужна стала, вот! Ен прям, как зверь, — слова не дал сказать. — Она опять захихикала. — А че там говорить? Че говорить? Пять лет человек маялся…

— Мерзость, — проговорила Вера. — Мерзость и гнусь. — И лицо ее потемнело.

— Не-а, — сказала горбунья. — Спытай, тада и скажешь.

— Я знаю; мерзость и гнусь.

— А ежли ребеночек?

— Зачем тебе ребеночек?

— Ребеночек зачем? — удивленно переспросила та, и Вера совсем близко увидела ее огромные, горячие глаза, и не нашлась что ответить, а тяжело задышала, как после бега.

— Ково ж мне ждать тута? — продолжала горбунья. — Мамка с тятькой скоро помруть, одна остануся и че? А када с ребеночком, жить можно. Будем удвоем жить…

— За что он сидел?

— Убили тама кого-то. Подралися пьянаи и убили. И дали ему десять лет, пять отсидел и убег. И сюда попал.

— Он что, сам тебе рассказывал?

— И сам. И во сне. Ен, када спить, сильно много разговариваеть, кричить, матерится. Я ему: че, говорю, кричишь? А ен: а че? Ну я ему и говорю. А ен: болесть у меня такая, так и так со мной было, только ты никому не говори, а то придушу, говорить. Я и не говорила, тока тебе вот.

— А мне зачем рассказываешь?

— Надо ж кому-то, некому ж больше. А тебе можно…

— Почему обязательно надо кому-то рассказать?

— Спытала б, дак поняла б… Конешно, охота поговорить. А тута у нас с кем поговоришь? Тока заикнись… Молчишь, молчишь, как пень… Живому человеку говорить требуется.

— Так он что, на Сонную Марь пошел?

— А куда еще?

— Он знает, где она, как до нее добраться?

— Ниче ен не знаить. И никто не знаить. Но ен найдеть, ен у меня такой.

— Ты не куришь? — спросила Вера.

— Боже избавь, ето у нас не положено. Срам-то! Ето городские — им че, им усе можно, усе нипочем.

— Жаль.

— А ты че, курить захотела?

— Захотела.

— Противно ж.

Вера встала.

— Ты куда? — Горбунья продолжала сидеть.

— Холодно стало. Не бойся, я никому не расскажу.

— Ну во…

Вера сделала несколько шагов, обернулась.

— Тебя как звать?

— Лизой.

— Хорошее имя, — сказала Вера и пошла.

4

Визин вышел из дому, увидел возле палисадника на скамейке хозяина, подошел. Он двигался осторожно, прислушиваясь к своему телу, бережно переставляя ноги, старался не сгибать спину, когда садился.

— Полегчало? — спросил Константин Иванович.

— Вроде.

Небо было сплошь в рваных, быстро бегущих тучах; дул прохладный влажный ветер. Смеркалось. Вся живность с улицы исчезла. Оглядев поочередно «женский» и «мужской» дома, Константин Иванович сказал:

— Че-то ваших девок не видать. Похоронилися.

— Они не мои, — сказал Визин.

— А чьи? — Константин Иванович иронично посмотрел на него. — Как-никак экспедиция.

— Экспедиция, — повторил Визин с досадой. — Просто случайно сошлись совершенно случайные люди.

— Интересное дело, — сказал хозяин. — Уже лет с десятка два, как помню, нет-нет ды заявляются какые-нибудь и про Марь спрашивають. И откудова люди про наши байки узнають? Придуть, потаскаются по тайге, покормють мошкару и — назад. А теперича, вишь, и наука заантересовалася. Ну наука — ладно. А простой-то народ? Им какого хрена тама нада, а, Петрович?

— Любопытство, — ответил Визин. — А может, кто и золото найти надеется.

— Золото?!. Какое ж тута можеть быть золото?

— Попробуй, объясни людям… А другой вполне серьезно верит, что оставит тут свое горе.

— Дык ета ж совсем дураком нада быть.

— В последнее время все особенно заразились доверием ко всяким легендам и преданиям. А наука и помогла им заразиться.

— А уласть куда глядить?

— У власти другие заботы.

— Оно конешно. — Константин Иванович вздохнул. — Один, помню, пришел с горем: корова дохлого отелила. Помаялся, беднай, неделю по тайге мотался. И усе, понимаешь, зря.

— Вот вы бы, Константин Иванович, и объяснили бы им, — Визин кивнул на дома напротив. — И им, и всем, кого сюда заносит. Чтоб напрасно в тайгу не лезли.

— Думаете, поверють? Не-а… И че объяснять-то? Че я знаю, то и вы знаете, и товарищ ваш молодой. И отец мой больше не знал. И дед. А про баб и говорить нече: услышуть, помню, про Марь, и сразу креститься.

— Это бы и объяснили.

— Без толку.

— Вы говорите, женщины боялись. А чего они боялись?

— Ну — бабы! Им как че, так боженьку поминають.

— Но Все же почему поминали, когда про Марь заходило?

— Дык болтовня ишла разная… Морок, нечистое место.

— А откуда это было известно?

— Спокон веку было известно.

— Значит кто-то первый такие вести принес. Кто-то, значит, там побывал, что-то такое узнал, если такие слухи пошли.

— Ето, Петрович, никому не известно. Никто не помнить.

— А Варвара Алексеевна Лапчатова?

— Ну — Варвара! Варвара — особ статья, как говорится. Ведьма она была, скажу я вам.

— Лечила, говорят.

— Лечила, правильно. И роды принимала. И усе такое женское. Как че бабы к ей. Бегать бегали, а за глаза — ведьма. Мою вон спросите. «Ведьма», скажете. А тоже бегала. Ды зря бегала, — закончил старик; горечь в его тоне была привычной.

— Понимаю, — сказал Визин.

В окне «женского» дома появилась темноволосая голова; она устроилась в профиль, но то и дело поворачивалась и смотрела на Визина. Ему стало неприятно, он сел так, чтобы не встречаться с ней глазами.

— Маргарита Андреевна, значить, — сказал пасечник, довольный, видимо, что запомнил мудреное имя женщины. — Усе седня про здоровье ваше спрашивала. Заботилася.

— Очень ей признателен… А мазь ваша и в самом деле знатная. Думал, что уж залягу, так залягу. А вот!.. Надо бы рецепт записать, Константин Иванович. Если не секрет.

— Ды че тама… Перга ды вощина. Ды маточное молочко. Старуха моя вам расскажеть.

Из-за угла вышла горбунья, потопталась, потом сделала вид, будто что-то высматривает на земле.

— Пошла у хату! — негромко, но жестко произнес Константин Иванович, и дочь как ветром сдуло.

— Интересно, — сказал Визин, — где этот человек, который туда направился? — И кивнул в сторону леса.

— Шатается иде-нибудь.

— Надо бы ему, кажется, и возвращаться. Вроде, пора, а?

— Вроде б…

— Зачем он пошел? — спросил Визин, обращаясь как будто к самому себе. Что его вынудило? Может быть, тоже корова дохлого отелила? И что он знал?

— У такых, Петрович, коров не буваить. Усе, че есть, на ем и у ем. Бродяга, черти его задери, сразу видно.

— И один…

— А то как! Бродяга усегда один.

— И все-таки куда он направился?

— Туда. — Константин Иванович махнул рукой в сторону заката. — Куда ж еще…

— Значит, наобум?

— Значить, так.

Прошла Вера; она спешила, лицо ее было сосредоточенным и целеустремленным. Не замедляя шага и не глядя, она бросила:

— Скоро будет гроза.

«А какого дьявола ей там надо? — чуть ли не со злостью подумал Визин. Что она-то там потеряла? В автобусе была, как вареная, а тут — прямо-таки марширует, и тон пехотного старшины. А может быть, — тут же подумал он, предгрозовая обстановка и вызвала такое перерождение? Они ведь, эти истерические натуры, особенно чувствительны к атмосферным разрядам, особенно тонко на них реагируют. Вот так — все тут с особенностями, ни одного среднестатистического человека. Да и зачем бы среднестатистический стал искать Марь?..»

— Куда-то мой Коля запропастился…

— На пасеке. С дедом вашим ды с етым, узбеком.

— Мой — только Коля, — упрямо уточнил Визин. — Остальные не мои. Остальные — туристы. Коллективный поход за забвением.

— Как? — не понял Константин Иванович.

— С ума они все подходили, вот что. И тот, который где-то там бродит в лесу, он — тоже, явно помешанный.

— Ен злой мужик, ушлай. Такой есля че задумаить…

— Упрямей сумасшедшего трудно найти.

— Конешно, — сказал Константин Иванович и стал неторопливо подниматься со скамейки. — Девка верно сказала: будеть гроза.

— Еще зарядит, не выберемся…

— Не, ета скоро. Пронесеть у два счета. Ды вы и не торопитеся, Петрович, вам отлежаться надо, силов набрать.

— Если так пойдет, как сегодня… Уповаю на вашу мазь.

— Пойдеть! И собраться вам надо. К примеру, харчей заготовить, одежу…

— Коля сказал, что будет с вами говорить об этом.

— Могу предложить сала, яиц. Старуха моя отварить. Ну и, само собой, медку…

— Да-да, — сказал Визин, — это все сгодится. И еще такая просьба, Константин Иванович. Будет кто вдруг интересоваться нами, скажите: были, ушли, а куда — не известно. Мне, мол, не докладывали. Так и отвечайте. Хватит с нас любопытных. И без того вокруг этой, так называемой экспедиции, нездоровый ажиотаж. Еще следом кинутся. Тут всего можно ожидать.

— Понятно, — с притворной серьезностью кивнул старик. — Значить, скажем, Петрович, деньков через десять ждать назад?

— Примерно так…

Константин Иванович пошел во двор, аккуратно прикрыл за собой калитку. Потом послышался шлепок и напряженный от сдерживаемой ярости голос: «И усе подглядываить, подслушивать… Скоко тебе можно говорить, стерва подзаборная…» Потом в доме загромыхала посуда…

5

В «мужском» жилище было тихо. Молча пожевали, молча разошлись по углам, завалились одетыми. Филипп почмокал трубкой, покряхтев устроился и стал неслышен; Жан редко и глубоко вздыхал, как будто тренировал дыхание; Андромедов шмыгал носом. Никому не хотелось спать. Молчание удручало. Наконец, Филипп спросил:

— Можа, свет запалить? — И поскольку ему не ответили, добавил: — Как знаете… Мне бяз свету лягоше.

— Что? — не понял Жан.

— Легче Филиппу Осиповичу без света, — пояснил Андромедов. — Так?

— Так, так…

И разговор начал завязываться. Сперва про предстоящую грозу, потом про Макарове, здешних людей, про пасеку, про тайгу, про то, что вот живут люди в такой глухомани и довольны — можно, оказывается, жить, хотя с непривычки и жутковато. И Филипп повторил свою вечную фразу о том, что тому, кто видел войну, по-настоящему жутко уже нигде быть не может, потому что жутче войны ничего нет, перед ней самый кошмарный кошмар — пустяк. И так понемногу пошло про кошмары, затем — про кошмарные сны, а там — про сны вообще, и вышло, что это любимая Филиппова тема.

В молодости, рассказывал он, часто ему виделись сны с полетами. Летал он и под облаками, и невысоко над землей, лавируя между домами и деревьями, летал и в избе. И все было предельно просто: стоило захотеть и слегка оттолкнуться — и ты уже взмыл, и совсем не обязательно по-лягушачьи дрыгать ногами, а надо всего-навсего не переставать хотеть. Можно, конечно, полегоньку руками пошевеливать, но руки тут скорее служат рулем, чем крыльями, хотя можно и не пошевеливать: крыльями и рулем служит одно хотение.

После войны, когда он перестал спать, эти сны частенько вспоминались ему по ночам: он как бы переживал их вновь, но уже наяву, и тогда отдыхал, потому что видения войны при этом стушевывались. И доведись ему, скажем, забыть войну, он не хотел бы, чтобы одновременно забылись эти сны. Потому что, сказал он, это все равно что обокрасть самого себя.

И в обыденной, дневной жизни, говорил он, ему часто встречались моменты, случаи и факты, напоминавшие о давнишних полетах. Вот, например, мальчишки друг за дружкой гоняются, и один, убегая, карабкается на высокий забор и сваливается на ту сторону, а другой, догоняя, перелетает этот забор и потом останавливается в недоумении, не веря, что перелетел, пробует еще раз перелететь, но только ушибается, потому что не в состоянии не то что перелететь, а даже просто перепрыгнуть. Значит, выявились в нем в тот момент, когда он перелетал, какие-то особые силы, значит, они, эти силы, в нем есть, но как произошло, что они выявились, он не заметил, не успел заметить — таким стремительным и неожиданным был перелет. И сам Филипп тому мальчишке ничего не мог объяснить… Или другой, скажем, случай. Робкий человек, тихий, мягкий, выказывает вдруг такую смелость, такую силу характера, что сам потом удивляется: да я ли это был?! И не полет ли тут в своем роде?.. И много-много еще всякого такого, что свидетельствует о том, что в человеке имеется разных сил и способностей гораздо больше, чем он думает и чем думают другие.

Или вот — картинки всякие, продолжал Филипп. Что художники рисуют. Очень много таких, на которых человек летит — без самолета, без приспособлений каких-либо, а исключительно сам по себе. Откуда такое может примерещиться земному человеку, хотя бы и художнику? А потому это может примерещиться, — и не просто примерещиться, а видит он, видит натурально, — что сам в себя хорошенько заглянул, чутко к самому себе прислушался.

— Вот я одну картину видалши, — увлекшись, рассказывал Филипп. — На мяди выбито. По черному желтыми царапинами — Зямля, а человек ону быдто кругом облятая, кверху ногам как раз, и глядит с-под руки. Вот и думаю: лятая той художник у-во сне, ня иначи… Всяко бывая с человеком, удявляться нечему.

— И все-таки, — сказал Андромедов, — это очень необычно, чтобы человек совсем не спал. Это просто невероятно.

— Гораз вероятно, молодой человек. К примеру, рыба. Яна жа никогда ня спить.

— А карась? Зарывается в ил на зиму и до весны не двигается.

— Ня двигается, правильно, ды и ня спить. А ляща возьми, окуня, щуку когда яны спять? Еты и у бузу ня закапываются, а круглый год бегають. Рыба, молодой человек, ня спить никогда. Нормальное явление.

— Человек — не рыба, — сказал Жан.

Филипп согласился: верно. И потому человеку положено спать, а если не получается, то, значит, надо что-то делать. И в этой связи он хотел бы спросить товарища корреспондента, правда ли все это, про Сонную Марь, «ай чмуру пустили». И Андромедов ответил: «по-моему, правда»; и тогда Филипп спросил, может ли человек забыть по своему желанию именно то, что хочет забыть, или желание его тут роли не играет, и как на это смотрит наука? И Андромедов опять ответил «может». И Филипп сказал, что и ему так кажется. А Жан повторил, что человек не рыба, и ему положено спать; не спать ненормальное явление.

Сон, сказал Жан, это — как другая жизнь. Жизнь в другом измерении. И все, что происходит во сне, также полно смысла и значения, как и то, что составляет жизнь явную. И совершенно прав Филипп Осипович говоря, что человек не знает себя. Сон как раз и помогает узнать о некоторых способностях и возможностях глубже и больше; сон нередко выявляет то в человеке, что не в состоянии выявить реальность, по крайней мере дает намек на это невыявленное, запрятанное. Можно, сказал он, конечно, отмахнуться: а, мол, все бред, все перевернуто и искажено, никакой логики, одни случайные, фантастические исковерканные ощущения. Но отмахнуться значит, обеднить свою жизнь, пропустить то, что составляет по времени треть твоего бытия. Ничего во сне не бывает случайного, все закономерно, нужно только уметь понять эту закономерность.

Филипп соглашался: да, да, так оно и есть, все правильно, жаль только, что сам он лишен этой благодатной трети — война виновата. И стал рассказывать, что почти каждую ночь видит пылающую деревню, горящих людей, явственно слышит крики и выстрелы, слышит даже, как пламя шумит и трещит пожираемое им дерево.

— И мясом человечьим пахня…

— Мой дед тоже воевал, — сказал Жан. — И он говорит, что еще не написано ни одной книги, в которой была бы показана настоящая, истинная суть войны.

— И ня будя написана, — сказал Филипп. — Потому слов таких нету.

— А это вы написали про Сонную Марь? — спросил Жан, и Андромедов ответил:

— Я.

— Так я понялши, — сказал Филипп.

— Я написал о том, что мне рассказали. Я ничего не придумывал, не сочинял.

— Правильно. — Филипп раскурил трубку. — Зачим придумывать?.. А тольки как туды добраться, об етом взаболь надо подумать… — Он еще что-то говорил, но это потонуло в громовом треске — казалось, над самой крышей лопнула Вселенная.

— Ого, — сказал Андромедов. — Стихия…

— Во климат, — сказал Филипп. — То враган, то гроза… А у пустыни, слыхал, совсим дождю ня бывая.

— Казахстан не только пустыня, — отозвался Жан.

— Да, — сказал Андромедов. — Это и по карте видно. Жаль, что я никогда не бывал в Казахстане. Такая исторически богатая земля…

— Слышь, Миколай! — перебил его Филипп. — Как считаешь, начальник твой повяде нас?

— Вряд ли, — вздохнул Андромедов. — У него другие задачи.

— Во всих другие, — сказал Филипп.

— Кроме того, он болен, — добавил Андромедов.

— Отойде. Хвилатовна выляче.

— Другие интересы, — тихо повторил Андромедов.

— Она ведь ужасно боится грозы, — сказал вдруг Жан.

— Про кого ты, малец?

— Про Маргариту Андреевну.

— Верно, малая былши напуганная, — сказал Филипп. — Бывая так… А все ж, Миколай, надо, каб Герман Пятрович повел. Зачим, робяты, мы сюды приехалши, а?

Опять комната осветилась и ожесточенно громыхнуло. За окном заплескалось. И снова вспыхнуло, и стало видно, что Жан сидит на своем тюфяке.

— Она ведь говорила, что не переносит грозу.

— Ложися, — сказал Филипп. — С ей Вера. Вдвоех ня страшно… И ня малый рябенок, узрослая женщина, мать. У болотья наладилася идтить — ня страшно, а тутака — страшно.

— Бывает так, — сказал Андромедов, — что самого страшного не страшно, а пустяка страшно. Может быть, она потому и здесь, что хочет забыть свой страх.

— Вы точно уверены, что забывается по желанию? — спросил Жан.

— Уверен.

— Мне бы тоже очень хотелось быть уверенным… Я не хочу забыть все. Жан встал и ощупью пошел к двери.

— Куды ты! — встрепенулся Филипп. — К им, чтой? До нитки жа вымокнешь! Ай, малец-малец! Можа, по нужде?

— Да! — недовольно ответил Жан.

— Кого да?

Дверь распахнулась, ворвался буйный шум ливня, ветер, брызги. Затем дверь затворилась, и опять стало тише.

— От неспокойная душа…

— Тут, Филипп Осипович, собрались одни неспокойные души.

— Да… Все ж таки, уломал ба ты, Миколай, начальника…

Жан вернулся.

— Кошмар, что там творится!

— Промок? — спросил Филипп.

— Пустяки… — Жан зашуршал одеждой, стал переодеваться. — Меня тот беспокоит, который сейчас в тайге…

За окном грохотало уже почти без перерыва.

6

«Женский» дом тоже был темен. Причем, лампы здесь и не было — зачем держать путную вещь в нежилой старой избе? Дом был со всех сторон подгнивший и продуваемый, с дырявой крышей, с паутиной по углам и сыплющейся с потолка мелкой трухой и другими явными и неявными предвестниками и следами надвигающегося разрушения.

Вера лежала на тюфяке, покручивала ручку транзистора и курила. Звучали дикторские голоса на разных языках и музыка, перебиваемые мощными тресками электрических разрядов, — шла гроза. Казалось, Вере все равно — передают ли музыку, или беседу на педагогическую тему; более всего, по-видимому, ее интересовали именно трески разрядов, потому что там, где они были мощнее и яростнее, она задерживала ручку настройки подольше. Гроза означала, что он был прав; он предсказал ее, и вот она — пожалуйста — беснуется. Но как он мог предсказать ее? Он — не старик, у которого опыт, ломота в костях и другие стариковские штучки; он — и не метеоролог и нет у него с собой никакого барометра; он — обыкновенный писака, которому дано предсказать, разве что, раскупят ли очередной выпуск его газеты или нет. Притом, он так просто выговорил это «будет гроза» — не наобум, не порисоваться, а совершенно уверенно и спокойно, как будто у него в кармане — расписание гроз, и он его знает наизусть. А почему его слова возымели такое поразительное действие? В первый же момент, как только он к ней подошел, между ними словно пробежала какая-то искорка: от него к ней и — обратно. Да-да, и обратно тоже! Потому что он, без всякого сомнения, вряд ли еще минуту назад знал, что скажет ей именно то, что сказал. Так кто же он, все-таки?.. «И кто же, в таком случае, я сама?» — подумала Вера, и все время думала только об этом, слушая несмолкающий треск.

До начала грозы Марго сновала по комнате, без конца что-то развешивая и перевешивая: днем она устроила небольшую постирушку, и надвигающаяся непогода не позволила ей развесить во дворе. А с первым же грохотом она кинулась на кровать, забилась в угол, натянула до подбородка одеяло, и сидела так, дрожа и поскуливая, ныряя под одеяло при каждой новой вспышке. Сейчас ей больше всего хотелось, чтобы Вера подошла, села рядом и хотя бы взяла ее за руку. Просить об этом она не решалась — было неловко; сама же Вера, это молчащее, застывшее, безответное существо, ни за что не догадается, ей и в голову не придет, что кому-то там невмоготу, страшно, гибельно одиноко. А ей, Марго, именно страшно, страшно, страшно, и если бы не транзистор (господи, почему ей нравится слушать все время этот треск!), то было бы натуральнейшее ощущение, что ты тут — абсолютно, беспросветно одна — одна, ночь, свирепая стихия, лохматая, кривобокая, жуткая изба… Ведь ни слова — от Веры, никакого движения, ни даже дыхания ее нисколечко не слышно. Как же так можно? Разве она не знает, что сейчас с ней, с Марго, творится, разве не видит, не слышит…

— Вера, ты кем работаешь?

— Машинисткой.

— О! Ты, наверно, быстро печатаешь… У тебя такие пальцы… У нас была одна машинистка, старой школы еще, за пятьдесят, так она могла печатать и одновременно разговаривать с кем-нибудь. А то еще так: одной рукой печатает, а другой телефонную трубку держит и отвечает кому-то там, а вдобавок еще и говорит что-нибудь стоящему рядом. Прямо чудо… Когда она работала, бегали смотреть, как на фокусницу.

Молчок.

— А я, когда увидела твои пальцы, подумала сразу, что ты музыкантша. Пианистка. Или скрипачка. У скрипачек ведь тоже длинные пальцы…

Опять молчок.

Спустя какое-то время еще одна попытка.

— Ты давно куришь, Верочка?

— Давно.

— Наверно, это успокаивает… Мой муж говорит, что успокаивает, он тоже курит. И тоже сигареты… А я так и не сподобилась. Как-то даже и не пыталась почему-то. Равнодушно всегда к этому относилась… Может, напрасно? Разве мне не надо было то и дело успокаиваться?.. Говорят, цвет лица портится, голос… Со временем, конечно… А зачем мне теперь этот цвет лица?.. Скорее всего, ко многому я равнодушно отнеслась в свое время…

«Скажи же что-нибудь! Ну скажи, скажи! Если уж подойти не можешь…»

«Нет-нет, это никуда не годится. Надо успокоиться, надо взять себя в руки. Ведь если разобраться, разгулявшиеся нервы, скулеж, слезы и прочее такое только лишают последних сил. А теперь, когда силы особенно необходимы, их нужно тщательно беречь, обращаться с ними разумно, — вот что! Подумать только, какая предстоит дорога! Глухая, буреломная тайга, гудящие от гнуса болота… Разве тут можно бессильному и разбитому?.. Притом, слезы портят вид, а вид пока все-таки гож — хотя бы для того, чтобы произвести впечатление. Да, ты когда-то была привлекательной, и наверно еще не все утрачено, если даже юноша, мальчик… Но что там этот романтический юноша — детские сны, воображение и ничего больше. Если бы он знал тебя, если бы предполагал, как ты упрямо стремишься сделать из себя потаскуху… О господи, опять…»

Громыхание. Снова громыхание.

— Воспрянь! — произнесла вдруг Вера, и Марго чуть не вскрикнула поразило не столько даже это неожиданное, грубоватое тыканье, сколько сам факт, что Вера заговорила вдруг первой, и так странно, так незнакомо и чуждо заговорила.

И откровенно уже, не сдерживаясь и не стыдясь:

— Боюсь, Верочка, голубушка моя, ужасно боюсь, изнемогаю, страааа…

— Воспрянь! — повторила Вера, не двигаясь с места. И ничего больше не добавила, ожидая, видимо, когда Марго сама, только сама, без какой-либо поддержки проявит волю, заставит себя успокоиться.

И Марго начала стараться изо всех сил; она так изощрялась, говорила себе такие слова, так себя одергивала и осаждала, что скулеж в конце концов прекратился, и лязгание зубами прекратилось, и она теперь уже только вздрагивала после очередного сокрушительного и оглушающего грохота над головой.

— Вот видишь, видишь, я беру себя в руки, я беру, стараюсь, и уже получается, правда ведь, уже не так беспомощно, и я буду держать себя, не может же это вечно продолжаться, скоро закончится, уйдет, я ведь понимаю, умом понимаю, Верочка, что это безумно, безобразно, животно, но бывает выше человеческих сил, разумных рассуждений и так далее, а что выше разумных рассуждений, то выше разумных рассуждений, и тут ничего не поделаешь, но я все-таки делаю, стараюсь, уже получается, господи, скажи же что-нибудь…

Потом стало еще легче, и речь ее потекла более связно, вразумительно, и она уже, когда сверкало, не укутывалась с головой, а просто зажмуривалась. И тогда Вера, сжалившись, подошла и села рядом. Исполнилась мечта! А транзистор остался на тюфяке, и трески из него стали слабее — гроза понемногу отдалялась.

— Знаешь, Верочка, чего бы я хотела? Ты только пойми меня правильно, не осуждай сразу. Я хотела бы, чтобы пришел кто-то, пусть бы прямо сейчас пришел и сказал: Марго, положись полностью на меня! Да, пусть бы так и сказал. Он или она — все равно. Пусть бы только прозвучали эти слова. «Марго, положись полностью на меня, я знаю дорогу, можешь мне поверить. Да, Марго, так случилось, что я узнал дорогу, можешь считать, что на меня снизошло озарение. Ах, не пугайся, пожалуйста, Марго! И грозы не пугайся, дурочка, и моих слов тоже нечего пугаться. Тут нет никакой мистики: озарение — вполне реальное явление. Ведь случается так, что человек вдруг словно прозревает. Необычно и удачно складываются обстоятельства, и человек оказывается удостоенным озарения. Или прозрения. Еще вчера я, как и ты, Марго, был в полном отчаянии, чувствовал себя ведомым, у которого нет ведущего. И горе мое казалось мне непроходимым. Я многих перебрал, которые могли бы быть ведущими, но ошибка следовала за ошибкой: сплошь и рядом я натыкался на глухоту и черствость, на запертое сердце, к которому невозможно достучаться, Так было вчера. А сегодня меня посетило озарение, — я оказался достойным озарения, — и теперь ты, Марго, можешь полностью положиться на меня и ничего не бояться: я знаю дорогу…» Пусть бы, пусть бы, Верочка, он сказал этими словами, этот ведущий. И пусть бы даже ничего реального, одна мистика — я бы пошла за ним, честное слово… Я сумасшедшая, да?

— Ты уверена, что он знает дорогу?

— Зачем же он бы тогда поехал?!

— За тем, за чем и мы.

— Этого не может быть!

— Почему?

— Ученый, экспедиция… Даже, говорят, доктор наук!

— И человек.

— Боже мой, неужели… Да откуда ты…

— Предположила.

— А его попутчик? Этот журналист, Николай?

— Он — другое дело.

— Какое другое дело?

— Такое… Может быть он и есть ведущий.

— Он?!. А цели какие?

— Свои. Не похожие на наши.

— Не знаю… Это уже настоящая мистика… Но у меня все время было такое ощущение, что ведущий будет. Обязательно будет! Почти уверенность… И еще ощущение, что за нами все время кто-то наблюдает.

— С высоты, — усмехнулась Вера.

— Не обязательно с высоты! Почему с высоты? Отовсюду! Может быть, сбоку. Сзади, спереди…

— Это ты сама все время за собой наблюдаешь.

— Я, наверно, в самом деле сумасшедшая…

— Не вздрагивай! Не слышала грозы, что ли? Не понимаешь, что ничего с тобой не может случиться?

— Понимаю…

— Все, что могло случиться, уже случилось, пойми ты, наконец!

— Да-да, Верочка, ты права, верно…

— Я рыжему верю…

Непрерывным упругим потоком рушился на землю ливень, рокот грома отдалялся, становился гулче.

— Я тебя не утешаю, — продолжала Вера. — И меня не надо утешать. Надо исцелять, а не утешать. — Голос ее был тяжек.

— Ты права, абсолютно права, — поддакивала Марго. — Я все-все понимаю… Такие грозы проходят быстро. Я имею в виду, такие буйные… Вон, пожалуйста, — уже, можно сказать, заканчивается, только отголоски… В конце концов, это ведь рядовое, нормальное явление природы… — И тут последовала новая вспышка, и Марго пронзительно закричала.

— Ты что!

— Там… там… в окне…

За стеклом мелькнуло плоское, искаженное лицо — раз, потом еще раз.

Марго кричала, зарывшись в одеяло. Вера вскочила, метнулась вон; ливень и ветер едва не сшибли ее с крыльца; она сразу вымокла до нитки.

Под окном, скорчившись, сидела мокрая дочь пасечника; молния высветила ее улыбающееся лицо.

— Что ты тут делаешь! — яростно крикнула Вера.

Горбунья хихикнула.

— Я тебя спрашиваю!

— Мущины…

— Что «мужчины»? Ты не знаешь, что это «женский» дом?

— Знаю.

Вера вгляделась в нее: даже в темноте было видно, как выше головы вздымаются ее уродливые лопатки, покрытые мокрым цветастым платком.

— Тут нет никаких мужчин! Ты что, дура! Чего людей пугаешь! Вон в том доме мужчины!

— Я знаю.

— Так какого черта ты подглядываешь?!

— Думала, можеть, тута кто. — Она утерлась рукавом жакета, отжала с рукава воду.

— Ты же «спытала», чего тебе еще надо! Что за паскудство подглядывать! «Спытала» и успокойся!

— Ниче я не спытала… Наговорила тебе… Спытала б, дык не так ба… Нужна я ему…

Вере стало жарко; хрипло, не узнавая собственного голоса, она выговорила:

— Давай катись отсюда. И если еще раз увижу, отцу твоему все расскажу.

— Ой, не надо! Ой, я не буду… — Горбунья поднялась, стала пятиться и растворилась в струях дождя.

Марго, вскрикивая, колотилась под одеялом. Вера сорвала его, хлестнула ее по щеке.

— Замолчи сейчас же! Молчать!.. Ненормальная… Где там твои таблетки?

— В су… в сумке… — Она все еще захлебывалась.

— Ни черта не видать…

Потом Марго сникла. Она уткнулась в Верино плечо и разрыдалась… Когда грома уже совсем не было слышно и лишь монотонно шумел спокойный, ровный дождь, она наконец уснула.

7

В ней опять что-то изменилось. Это было сродни случившемуся сегодня на лужайке после разговора с рыжим. Но если там были просто облегчение и обновление, как выстроившие стену между нею и терзавшим ее мотивом, то теперь она почувствовала, что словно совсем освобождается от себя — от себя той, какой была все последнее время, какая двинулась в этот длинный путь, чтобы достичь вполне определенной цели и подвергнуть себя вполне определенному воздействию. Сейчас ее как будто подменили, но кем и как, и кто это совершил, она не понимала и не стремилась понять.

Она вышла, и ливень снова обрушился на нее — монотонным и ровным он казался только из дома, приглушенный стенами, а на самом деле он был еще силен, хотя и не буйствовал так яростно, как полчаса назад.

Ей совсем не было жаль промокающего, привычно висящего на плече транзистора. Не было холодно, не было страшно, не было неприятно от секущих по лицу жестких струй и прилипшей к телу одежды, а была радость, что вот она не испугалась: вышла и идет. И в душе крепло с каждым шагом стойкое ощущение, что она поступает правильно. Она подумала: значит, я могу противостоять мотивам слабости и беспомощности, я сильна.

— Душ! — произнесла она удовлетворенно. — Какой душ!

Она вскинула руки, точно хотела обнять дождь, потом разбросала их и закружилась, радостно опьяненная.

— Душ!.. Вот так душ!..

Транзистор оторвался от ее бедра и тоже стал описывать круги, потом ремешок соскользнул с плеча, прополз по руке и сорвался: транзистор улетел в темень. Он шлепнулся в траву и включился, и потекла сквозь сдержанные трески отдаляющейся грозы незатейливая, плавная мелодия.

Она шагнула на звук этой мелодии, блеснул черный футляр. И тут же от «мужского» дома отделилась фигура и стала приближаться.

Они оба остановились над лежащим в мокрой траве транзистором, над тихо льющейся мелодией, которая в этот час никого не могла разбудить, настолько громче были хлюпанье и плеск вокруг.

— Что! — сказала она насквозь промокшему рыжему. — Не спится? А я знаю, почему тебе не спится.

— Почему?

— А я знаю!

— Ну почему?

— Сначала скажи, кто ты такой!

— Ты же знаешь.

— Нет, ты скажи! Ты сам скажи! Кто ты такой на самом деле.

— Вот новости! — удивился рыжий. — Кем же я могу еще быть?

— Ох и хитрый ты! — засмеялась она. — Ну и хитрый! Притворяется и притворяется! А почему там, на лужайке не притворялся?

В этот момент мелодия и трески оборвались, словно приемник выключили, и раздался медлительный, гипнотизирующий мужской голос.

— Спокойно. Все хорошо. Не сомневайся ни в чем.

Она замерла и увидела, как застыл и рыжий.

— Он всего лишь еще не готов к тому, — продолжал голос, — чего ты от него ждешь. Не удручайся. Это предусмотрено.

— Может быть, мы переусердствовали? — спросил взволнованный низкий женский голос. — Вообще произошел пережим с его подготовкой?

— Нет. Ты вела себя правильно, все вели себя правильно. Все в пределах Стиля. Он серьезно встревожен. Скоро наступит переворот.

— У него не хватает сил! Его очень привязывает прошлое; он не в состоянии освободиться. Может быть, все-таки ошибка в самом выборе?

— Исключено. Не каждый отказывается от открытия, от старых понятий, не каждый способен на сомнение. Пусть он хватается за прошлое — это всего лишь инерция. Ни на мгновение не забывай: он человек, и страдает.

— Я теряю веру!

— Сделай усилие. Спокойно. Ваша полная встреча состоится позднее. Она произойдет также в пределах Стиля. Сейчас все дело в тебе. Поверь: твой теперешний образ тебе по силам. Предельно сосредоточься.

— Но он уйдет!

— Его встретят…

Рыжий наклонился, раздался щелчок, транзистор умолк.

— Зачем ты выключил? — недовольно крикнула она. — Или это не для наших ушей?

— Слышал я этот радиоспектакль, — спокойно сказал рыжий и распрямился. — Ничего особенного. Банальщина на банальщине. Молодая девушка встречает молодого человека и влюбляется. Но он плохо воспитан, ведет себя по-хулигански, и вот на него пытаются влиять, чтобы он стал лучше, и тут сплошная тягомотина с этим влиянием и перевоспитанием. И в конце все-таки перевоспитатели одерживают победу, и все завершается хорошо; у молодых свадьба.

— Ты это только что сочинил!

— Я? Пожалуйста! Слушай дальше. — И — снова щелчок.

— …так надеялась, так верила! — плаксиво говорил женский голос. — Но эти его друзья, эти компании… Что ему мои чувства?

— Успокойся, — бодро заверил мужчина. — Ты еще плохо представляешь себе, что такое пример.

— Он ведь не желает никого слушать!

— Только видимость. И сопротивление его — одно упрямство. Сильное, чистое чувство и хороший пример всегда одерживали верх…

— Выключи! — потребовала она.

Рыжий выключил; рубашка его почернела от воды.

— Ну вот, я говорил…

— Это не то.

— А что?

— Не знаю. Не то. Это — для наших ушей.

— Странные рассуждения…

— Тот голос был похож на голос твоего начальника.

— Какого начальника?

— Какого, какого… Ученого, вот какого.

— Он не мой начальник.

— Не притворяйся. А где музыка?

— Да на той же волне, наверно, где же ей быть? Просто занесло откуда-то в этот эфир из другого, и вместо музыки получился радиоспектакль. Ну-ка…

Рыжий опять включил транзистор, и теперь уже была прежняя музыка тихая и незатейливая.

— Притвора! — упрямо сказала она, затем приблизилась и прямо заглянула ему в глаза.

— В чем ты меня подозреваешь?

— А в том, — сказала она, чувствуя, как ею овладевает волнение. Жалко, что так… Что так трудно разговаривать.

— Почему?

— Не знаю… Мне кажется, что и имя у тебя другое.

Она вдруг подумала, что он спит, а выход его из дому, и разговор, и действия — все лунатизм, и завтра он ничего не вспомнит. Ей захотелось немедленно разбудить его, чтобы спросить, чтобы узнать, чтобы говорить по-настоящему. Но она когда-то слышала, что опасно будить лунатиков, что их следует осторожно остановить и уложить, иначе с ними может случиться беда.

У ног его собралась лужа, словно он был настолько тяжел, что земля подалась под ним и образовалось углубление.

— Не простудиться бы тебе, — тихо произнесла она. — Этот твой вечный насморк…

— Привычка, — сказал он.

— Дурная.

— Конечно.

— Поэтому иди домой, переоденься и ложись. Утро вечера мудреней. Хочешь, я провожу тебя? — Она взяла его за руку. — Идем.

Они пошли прямо по лужам. Ей чудилось, что они давным-давно знают друг друга, исходили вместе немало дорог, и ей сейчас хотелось обо всем этом говорить-говорить-говорить. Но она понимала, что не сможет найти правильных слов, что ощущения ее слишком неясны и зыбки, как неясно и зыбко в эту минуту все вокруг.

— Сегодня на поляне ты говорил другим голосом.

— Это было уже вчера.

— Ладно, вчера. Но почему совсем другой голос?

— Как сказать… Я чувствовал прилив сил…

— И у меня произошел прилив сил.

— Вот видишь, — сказал он. — Ты меня ведешь. Ты — ведущая. А не воспрянувший не может быть ведущим.

— Я к Марго могу повести?

— Конечно…

Они подошли к крыльцу «мужского» дома.

— Спасибо, — сказал рыжий.

— Иди-иди, спать пора, — с нарочитой строгостью ответила она. — А я сегодня, то есть вчера, хотела тебя убить.

— Я знаю.

— Ты не обиделся, что я послала тебя?

— Нет.

— Ну ладно… Расскажешь мне завтра про радиоспектакль?

— Хорошо.

— А вспомнишь?

— Почему же нет?

— Ты не спишь? — Она опять заглянула ему в самые глаза.

Он улыбнулся.

— Нет. Иди. А то простудишься. Давай, я теперь провожу.

— Не надо, — сказала она. — До свиданья…

Она медленно шла назад и думала о том, что произошло. Фокусы с транзистором, встреча, разговор — все это не казалось ей необычным, хотя она и не объяснила бы, зачем ей понадобилось увидеть рыжего в такой час, в ливень, и почему она была уверена, что он выйдет. Ей было покойно, только время от времени поднималось что-то вроде обиды из-за того, что существуют, стало быть, вещи, которые «не для наших ушей». Завтра, а точнее — уже сегодня, она обязательно поговорит об этом с рыжим; она заставит его быть откровенным, ему не удастся увильнуть…

Она села на бревно возле останков сгнившего сруба. Из транзистора звучала тихая музыка. Уже занимался рассвет. Дождь почти прекратился. Она посмотрела на мрачные низкие окна напротив, на темный палисадник, на высокий угрюмый забор — там сейчас спит, а скорее всего — смотрит в темноту бессонными глазами пасечникова Лиза и придумывает новый поворот в своей жизни… Потом она вспомнила про истерику Марго, подумала, что та, может быть, проснулась и исходит от ужаса, одна в темной, сырой избе. «Ведущая», — прозвучал в памяти голос рыжего. Она поднялась и пошла к дому. Под ногами брызгалась и посверкивала вода; сверху плавно оседала теплая дождевая пыль; обильно пахло размоченной землей.

8

— Здравствуйтя, здравствуйтя, проходите, садитеся. Особо угощать вас нечем, ды вы, видать, и не за угощеньем прибыли, а знаю, зачем вы прибыли. Тока зря. Ниче сказать не могу. Вон молодой человек знаить, был уже надысь тута.

Так говорила Евдокия Ивановна, а Визин и Андромедов топтались у порога, обескураженные таким приемом: уйти было, вроде бы, неловко, а проходить-садиться — тем более.

Евдокия Ивановна была высокой и тонкой, с четкими, даже резковатыми линиями лица; жилистые, изработавшиеся руки ее непрерывно двигались — то край кофты потеребят, то передник, то запихнут под завязанный на затылке платок пряди волос, то какую-то невидимую крошку со стола смахнут, — да и вся она была в непрерывном движении, отчего за худыми плечами нервно моталась толстая седая коса.

— Извините, если мы помешали… некстати, — сконфуженно начал Визин, но она перебила его.

— Ниче вы не помешали, никому не помешали. — И на столе появилась кринка молока, тарелка с творогом, сметана, хлеб, мед, лук.

В простенке между окнами сидела на скамейке другая бабка — Анна Захаровна; на ней был чистенький белый платочек, чистенький передник; круглое мягкое лицо ее, ясный взгляд, благообразно сомкнутые губы, пухленькие загорелые руки, сложенные на коленях, — все в ней являло дружелюбие, приветливость, покой.

— Садитеся, садитеся, — тихим голосом ободряла она гостей, указывая глазами на табуретки, и улыбка ее была благообразной и доброй.

Визин, у которого все еще ломило в спине и ногах, шагнул и сел. За ним последовал и Андромедов, весело из-под рыжих бровей поглядывавший на бабок — его, по-видимому, происходящее лишь забавляло.

— Угощайтеся, — сказала Евдокия Ивановна, усевшись по другую сторону стола, в угол, под икону, и стала смотреть в окно. — А игде ета Марь и че тама, того не знаю. Када молодой человек приезжал, я говорила ему. И че говорила, могу то повторить.

— Вы, пожалуйста, извините меня, Евдокия Ивановна, но я для того и пришел, чтобы вы повторили, — сказал Визин, жуя упругий, как резина, творог. — Если не обременительно…

— Дык ен усе знаить. — Она, не глядя, указала головой на Андромедова. Ен вам сам можеть рассказать. Тама и рассказывать нече. Любой тута расскажеть. Хоть Анна вона…

— Уж ты повтори, Дуня, повтори, — мягко сказала Анна Захаровна. — Я че? Варвара-то твоя тетка была, а не моя. А Варвара одна и знала. И, считай, усе с ейных слов. А от кого она знаить, то, как говорится, неизвестно.

— Ну — моя тетка. А при чем ета? Мамка наша нас к ей и не пущала совсем. Ведьмой, прости господи, стращала. — Евдокия Ивановна быстро перекрестилась, покосившись на икону.

— Усе ж таки бегали, — поправила Анна Захаровна.

— Ну — бегали. А вы не бегали?

— И мы бегали, правда. Дык ты-то, помню, почащей, Дуня.

— Почащей… Подражнить ды у окошко подглядеть, как она тама с травами колдуеть.

— Ой, верно, — вздохнула Анна Захаровна. — Трав у ей было — усе завешано-заложено. Цельные снопы, помню, висять.

— Лечила травами? — словно крадучись, спросил Визин.

— А то как же ж! Обожгется кто, обморозится, побъется — сразу к ей. А када рожа тама ай волос, ай че еще такое — тута само собой: тока к ей. Больше ж не к кому было. — И таким тоном были Анной Захаровной произнесены последние слова, что Визин подумал: а и было бы к кому, так все равно бы к Варваре пошли; благообразная Анна Захаровна, сразу приняв сторону гостей, старалась разговорить подругу, тонко и дипломатично утверждая авторитет ее родственницы.

— Дык не тока, када люди, — все также глядя в окно, то есть вроде бы равнодушно, но не без ноток фамильной гордости, добавила Евдокия Ивановна. — А поросенок заболееть? А корова?

— Само собой…

Андромедов уплетал хлеб со сметаной и медом и хранил полное молчание. Он вел себя подчеркнуто подчиненно, второстепенно; он был намного моложе всех присутствующих, и весь его вид обнаруживал почтение к старшим, стушеванность и незаметность.

— И че вам то место, ума не приложу, — Евдокия Ивановна оторвалась, наконец, от окна и с изумлением посмотрела на Визина, как будто он только что невесть откуда появился.

— Наука интересуется, — скромно ответил он.

— Наука! — иронически произнесла Евдокия Ивановна. — Не антересовалася, не антересовалася сто лет, а теперича…

— Сто лет назад, Евдокия Ивановна, наука другая была.

— Умнее, значить, была.

— Почему вы думаете, что умней?

— Дык так выходить. Тада придумками разнами не антересовалися. Видно, других делов хватало.

— Ну уже ты, Дуня, тожа, — кротко укорила ее Анна Захаровна.

— Вы сказали «сто лет». — Визин решил отвлечь бабок от науки. — Этой легенде, выходит, сто лет? Или вы просто так про сто лет упомянули?

— Можеть и тыща, кто его знаеть. Деревне нашей, считай, сто лет. Как, Аня, а?

— Ды так, верно, и будеть. Не меньше.

— Мы ж тута не век жили. Мы ж из Расеи приехали.

— Конешно, родители наши приехали, деды, — пояснила Анна Захаровна. Мы-то сами тута родилися.

— А может, и привезли ваши родители и деды эту легенду с собой из России? — предположил Визин.

— Нет, мил человек! — оживилась Евдокия Ивановна. — Про Марь тута уже знали, когда наши приехали.

— Кто знал?

— А кто до нас тута был. Не без людей земля-то стояла. Правда, у етом месте никто не жил, деревни не было, один Макаров етот, охотник. А так лес сплошняком и усе. Потома, посля уже, када Макаров сюды мужиков, земляков своих, заманил, стали корчевать ды строиться. А чужие люди, не наши, наезжали посмотреть, как мы тута, и тада про Марь и было сказано. И первому, само собой, Макарову сказали. Потому ен тута первый зимовье поставил. Так было дело.

Визин слушал, не перебивая, и как только она умолкала, сразу же спрашивал что-нибудь или вставлял слово: он боялся, что она вдруг, по строптивости характера, расхочет продолжать, переключится на другое, а то и совсем замолчит.

— Так прямо и сказали Макарову? Ну что, дескать, неподалеку источник, не совсем обычный и так далее?

— Не знаю, как оны сказали. Верно, к слову пришлося. Источник, не источник… Помню, говорили нам: ключ, с-под земли бъеть и пар над им. А игде? Тама, говорять, бывало, за болотом. «А далеко?» — спрашиваем. «Далеко. Верст пятьдесят с гаком». — Хозяйка, кажется, начинала разговариваться.

— Стращали, — поддержала подруга. — Не ходите туды.

— Почему?

— Дык…

— Ага! Мама наша, бывало, говорить: не ходите, Марь тама, сморить, усе! Забудешь и куды назад идить, и матьотца, и дом свой. — Лицо Евдокии Ивановны смягчилось, взгляд посветлел — воспоминания о детстве были ей, очевидно, приятны. — Птица облетаеть то место, зверь обходить, ниче тама кругом не растеть, один пар — клубьями, клубьями…

— Ета старшие стращали, — растолковала Анна Захаровна, — чтоб дети у тайгу далеко не заходили. Заблудиться ж можно. А меж собой другое говорили.

— Что другое?

— А усе, разное…

— Правда, — сказала Евдокия Ивановна. — И сама слыхала, и тетка Варвара говорила. Тоже говорить, идить-то туды не надо. Далеко, не дойдешь. Вырастешь, говорить, тада и иди. Када че у жизни худое будеть. Иди и подыши паром, и усе забудется. Пришел с горем — и забывается горе, с каким пришел. Пришел с заботой — и забота забывается. Сама-то тетка Варвара и с заботами и без забот туды ходила.

— Дорогу она знала, — поддакнула Анна Захаровна.

— Ну! Правда, спрашиваю, звери обходють то место и птицы облетають? А ниче, говорить, не правда. Зверей тама и нетути никакых — одны бурундуки ды зайцы. Потому какые звери, када посередке болота. А птиц, говорить, дык дажа больше, чем у другом лесе. А воздух тама чистый-чистый, и гулко: ударишь камушком по камушку — усе звенить кругом.

Визин затаил дыхание; он даже съежился, уменьшился за столом, чтобы как-то не сбить хозяйкиного настроения. Он ловил каждое ее слово, следил за интонацией. Он заметил, что порой она переходит с обычной разговорной манеры на некую сказовую или притчевую, как будто говорящая, забываясь, превращалась в ту, которая когда-то этими же словами рассказывала ей о Сонной Мари и обо всем с ней связанным. Минутами Визину даже чудилось, что он — на своего рода представлении, где сказительница, мастерица устного слова, выкладывает перед ним свое умение, и только тогда он спохватывался, когда становилось очевидно, что она воспроизводит чужие слова, стиль и тон. И он тут же себя одергивал, укоряя за излишнюю подозрительность и недоверчивость, приказывая себе не сомневаться в искренности и самобытности Евдокии Ивановны. Тем более, что именно в эти минуты очень менялось ее лицо: оно совершенно утрачивало резкие черты, становилось таинственным и притягательным. «Значит, к ней отсылают не только потому, что она племянница Варвары Лапчатовой», — подумал он.

— Вот рассказываеть-рассказываеть, дражнить-дражнить, а потома: далеко, говорить, ой далеко ето место, Дуняша. И не удумай туды ходить. Вырастешь, тада и пойдешь, есля нада станеть.

— Во-во, — встряла Анна Захаровна. — И нам, бывало: вырастете, тада и пойдете. Правильно, Дуня.

Анна Захаровна, видимо, все же перебила настрой хозяйки, и та замолчала, опустив глаза. Визин выждал некоторое время и решился спросить:

— Варвара Алексеевна одна ходила туда? Другие не ходили?

— Можеть раньше, до Варвары, кто и ходил. Дык кто знаеть, че тама раньше было. Некада было людям ходить — семьи, работа. А охотникам и шишкарям тама делать нече.

— Верно, Дуня, правильно. А усе ж таки и до Варвары ходили. Слыхала я. Было.

— Дык конешно было! — Евдокия Ивановна недовольно посмотрела на подругу; ей, видимо, не нравилось, что ее перебивают, норовят показать, что знают больше, чем она. — Рассказывали, дед Паша ходил раны лечить, када его ведьмедь подрал. Ен ведьмедя нашел и свалил. А тот его усе ж таки успел подрать. И ен, домой не заходя, прямиком, уроде, на Марь подался. Недели через две, говорить, тока и заявился. Живой, здоровый, одны рубцы осталися. Мы тада еще у люльке качалися.

— А помнишь, — не могла уняться Анна Захаровна, — малый-то Решаев заблудил? Уласка-то. Лет шесть ребенку. Узял и пропал. У лес, говорять, ушел: видал кто-то, как ен по проулку потрусил. Искали-искали, кричали-кричали, стреляли-стреляли — без толку. На третий день сам пришел — покусанный увесь, поцарапанный, одны лохмотья от штанов ды рубахи. И ниче не помнить: ни как зовуть, ни деревни, и не узнаеть никого, одну тока матерю и узнал. Посля уже разговорился: на Сонной, говорить, Мари был, хозяйкю видал. Какую хозяйкю? Хозяйкю, говорить. И усе. Как ополоумел малай. Такой и остался на усю жизню.

— А, — махнула рукой Евдокия Ивановна, — у етых Решаевых уся семья чудики одны. Отца евоного возьми, деда, братов, кого хошь.

— Ну, знаешь, Дуня, Улас усе ж таки был не такой…

— А какой?

— Особый, усе ж.

— Ага, «особый»… Тута Сонная Марь ни при чем, — сказала Евдокия Ивановна, усмехнувшись и многозначительно стрельнув глазами в подругу. Тута другое при чем.

— Ну ладно, ни при чем, — поспешила согласиться Анна Захаровна. — Че спорить-то? А вот с самой Варварой возьми.

— Че с Варварой?

— Ай забыла? Померла у ей мать. Тетка Ховра. И остались оны одны: трое детей. Варвара — старшая, Нюра ды Колькя, меньший самый, у гражданскую погиб, колчаковцы повесили. А отец ихный давно помер: пчелы закусали. Ну вот и одны — Варваре лет двенадцать и было усего.

— Одиннадцать, — уточнила Евдокия Ивановна.

— Одиннадцать. Вот. Похоронили матерю. Варькя — старшая, за хозяйкю, брата ды сестру кормить, одевать, мыть. И стала к им мать приходить, Ховра. Сядуть вужинать, а она — стук у дверю и заходить. «Здравствуйте, детки мои родные, как вы тута без меня?» И — к им за стол. Сидить, есть, Варьке подсказываете Кольке сопли вытираеть. А Варьке, говорила, кусок у горло не идеть. Ну иде тама, када такое — мученье одно. И остальные тожа сидять, глаза таращуть, есть не могуть. А Ховра поесть, усе съесть и пошла, «Вы, детки, матерю не забывайте, дверю не закрючайте». День проходить, другой, третий — целаю неделю отходила. И закрючала Варькя, и подпирала — усе равно: открыить и — нате вам: «Опять я пришла, нехорошо, детки, делаете, закрючаетеся, матерю не хочите пущать, покормить». Тута Варвара возьми ды скажи крестной своей, Аксенье: так и так, ходить кажный вечер, усе съедаить, скоро есть нече будеть. А Аксенья и говорить: «Не мать ета твоя, не Ховра». — «А кто?» — «А вот, говорить, ты, када она придеть, погляди ей на ноги». — «А как я погляжу?» — «А ты ложку под стол урони и уроде как подымать полезь». Ну она так и сделала. Приходить Ховра вечером, за стол: «Чем седня угощать будешь?» Варькя собрала, тока сели бац: ложку уронила. Полезла под стол подымать, глядить, а у ей не ноги, а копыта. Вот. Господи Исусе Христе, вон кто ходить-то, оказывается. Перекрестилась, и гостью — как корова языком. А младшие сидять, перепужалися, плачуть: «Иде мамка, куды мамка делася?» «Какая ж, говорить, она нам мамка? Не мамка ета, а…» Господи Исусе Христе… На другой день приходить: «Ты че, говорить, отрекаешься от меня?» — «Нет, говорить, от мамки родной никогда не отрекуся, а тока че ета у тибе заместо ног копыта?» — «А потому, говорить, что тама, иде я теперича, у усех так када сама будешь, сама и увидишь». И ходить, и ходить. Варвара сызнова — к крестной. А та: «Ты, говорить, када она придеть, скажи: не знаю тебя, не помню». — «Дык как не помнить-то, када помню. Как матерю родную не помнить?» — «Не путай матерю с етой, забудь». — «Ды как я забуду-то?» «Ты не матерю забудь, а того, кто к вам приходить». — «Ой, говорить, не могу». Ну Аксенья и говорить: «Тада тебе одна дорога: на Сонную Марь идить». — Анна Захаровна передохнула; воспоминания явно взволновали ее, и она не хотела этого показывать, и обвела, гостей смущенным, словно извиняющимся взглядом.

Евдокия Ивановна рассмеялась.

— Ды не тада она у первай раз пошла!

— Как не тада, ты че? Тада и пошла.

— Другой раз она пошла.

— Када другой-то?

— А тада, када ее гусь-лебедь етот объехал, свадьбу заказал, а сам будь здоров. Вот када.

— Ну можеть, конешно… А че, Ховра ходить перестала?

— Кол осиновый у воротах вбили, во че.

Женщины еще поспорили неазартно, и когда Визину показалось, что интересующая его тема заслоняется другими, он деликатно остановил спорщиц.

— Извините меня, но почему так называется, почему «Сонная Марь»?

— Дык… — Евдокия Ивановна подумала. — Назвали и усе. Мало ли! Сказали тада Макарову, что Марь тама за болотом. «Сонная Марь», сказали — так и пошло. Кто ж его знаеть, зачем разные имена такые даются?

— Но почему именно «сонная»?

— А можеть, понюхаеть человек того пару и звенеть.

— Да, — сказал Визин и посмотрел на Андромедова. — А что если тут собака и зарыта? Засыпает человек, а во сне все худое забывается. Только и всего.

Андромедов отвел глаза и ничего не ответил. А Евдокия Ивановна опять усмехнулась.

— Нехай наука ваша разбирается, почему так называется.

— А что такое «марь»? — неугомонно спросил Визин, рискуя раздражить хозяйку.

— Марь и есть Марь. Смариваеть. Морока, значить, Морочь. Нехорошее место, одным словом.

— Как же нехорошее-то, Евдокия Ивановна! Ведь, как вы сказали, и раны там залечивали, и горе забывалось. Чем же оно нехорошее?

— А тем, что страшное.

— Понятно, — сказал Визин. — Значит, Варвара Алексеевна так всю жизнь одна и прожила?

— Так и прожила. А че? Многие так прожили, не она одна.

— Умница она была, царство ей небесное, — опять пристроилась Анна Захаровна. — Усе знала, усе умела. А помирала тяжко. Усе так помирають, кто много че такого знаеть, а передать некому.

— Так никого и не нашлось? — спросил Визин.

— Была одна девка, Михеевых. Усе бегала к Варваре, када она уже старая стала. Подсобить, поможеть. И уже када Варвара помирать стала, усем выйтить велела, а ее оставила при себе, чтоб, верно, передать.

— От удумають тоже! — воскликнула с досадой Евдокия Ивановна. — Ды я сама при ей тада была.

— Не, Дуня, ты выходила, я помню. А Стешка оставалася. И сразу тада Варвара померла… А Михеевы потома уехали.

— Куда?

— Кто знаеть… Усе отседова разъехалися.

— А где похоронена Варвара Алексеевна?

— Дык иде ж! Тута и похоронена, у Макарове, — сказала Евдокия Ивановна.

— Такая интересная история, — со вздохом проговорил Визин. — Как ты считаешь, Коля?

И Андромедов, во все время разговора не проронивший ни звука, прочистил голос и не без волнения ответил:

— Вам, Герман Петрович, Евдокия Ивановна и Анна Захаровна рассказали гораздо больше, чем мне.

— Ну во! — хмыкнула хозяйка. — Ломалися-ломалися, а рассказали больше.

— Спасибо вам! — с чувством сказал Визин. — Вот бы только знать, где она, эта интересная и загадочная Сонная Марь, в каком уголке тайги прячется.

— То-то и оно, — отозвалась Анна Захаровна. — Иде она, в каком уголку. Кто скажеть, када тетка Варвара тама последняя была. Ребяты наши, бывало, залезуть на лесину, глядять-глядять, усе глаза проглядять: иде она, ета Марь? Ниче и не видать — одна тайга на усе стороны. А кто ходил, дык побродють-побродють и — назад ни с чем. Во и думай, иде она. Усе ж таки иде-то, верно, есть, зря ж не говорили б…

— Ага, — кивнула Евдокия Ивановна и насмешливым взором обвела гостей. Брехня ета усе.

Визин изумленно уставился на нее: такого заключительного аккорда он не ожидал.

— Ай, Дуня, — конфузясь за подругу, сказала Анна Захаровна. — Ну че ж ты так-то? Вы не думайте, — обратилась она к Визину, — она ета так. Вурос свой показываеть. Век рядом живем, а че у ей на уме, так и не пойму. Вуросливая девка.

Визин не понял этого слова, посмотрел на Андромедова, тот тихо пробормотал — «строптивость, упрямство…»

Хозяйка, глядя на поднимающегося с трудом ученого гостя, проговорила, заминая улыбку:

— Не привыкли, видно, пеши ходить… А до Мари-то подале, как от Рощей будеть.

— Осилим, — подчеркнуто бодро ответил Визин и учтиво начал извиняться, благодарить, прощаться.

Когда они вышли, Андромедов сказал:

— Я думал, вы и про доктора Морозова спросите.

— А к чему? Что бы я нового узнал? Или ты что утаил?

— Нет, я ничего не утаил, Герман Петрович. Но вот про Сонную Марь я вам тоже немало наговорил, а они, видите, как рассказали. Уже гораздо более интересная информация получается. Надо было, я думаю, спросить про Морозова…

— Что ж — спросим в другой раз.

Они шли тихо; вышли за дома в сторону пасеки, потом повернули назад, потом — опять к пасеке. Визин сказал, что ему необходима разминка. Андромедов поддержал; конечно, правильно, исключительно необходима. На лбу Визина собирались складки; он сосредоточенно смотрел под ноги, отвечал отрывисто, рассеянно; он сказал, что «переваривает бабок». Андромедов кивнул: ничего, дескать, удивительного.

— Мне, Герман Петрович, кажется, — заявил он, помолчав, — я тогда не договорил вам про свои соображения, — так вот мне кажется и это вполне допустимо, что Сергей Игнатьевич Морозов нашел тот самый препарат: это пары Сонной Мари. Я чувствую, понимаете, чувствую! Ведь он стал проверять легенду, понимаете? А в легенде, вы слышали: «и забывается горе, с которым пришел». Горе, Герман Петрович! То самое — наиболее активное в настоящий момент переживание, воспоминание. Пришел к источнику, вдохнул — и горе прошло. Ты идешь, значит, туда с этим активным воспоминанием, сосредоточиваешься на нем, все помыслы — о нем. Надо, значит, вдыхая, сосредоточиться на том, что мучает, гнетет, Вот что мне кажется, Герман Петрович.

— Перекрестись, — сказал Визин. — Как бабки эти.

— Ну что, разве не верный ход мыслей?

— Это, коллега, не мысли. Это домыслы. А еще вернее — стихи. Так они, скорее всего, и пишутся… Но ты радуйся: твоя все же взяла. Слышал про остров в болоте? Про камешки, которые там звенят?

— Да! А вот мне они про камешки не рассказывали. Может, просто не вспомнилось тогда? Подумаешь, мол, камешки…

— А про то, что брехня все, тоже не говорили?

— Не говорили.

— А если б сказали, ты бы, конечно, не поверил?

— Конечно! Они и сами не верят, что брехня. А вы разве поверили?

— Психолог какой, — пробормотал Визин. — Очень она любопытная, эта Евдокия Ивановна.

— Я думаю, все — ее уросливость. Гордая женщина! Может быть, она до сих пор таит обиду на свою тетку Варвару, что та не ей свои секреты передала.

— Может быть, кажется… — Визин сделался угрюмым. — Все может быть и кажется… Препарат, видите ли, Морозов нашел… — Он остановился, повернулся к замершему Андромедову. — Ты видел эту черную папку у меня? Ну, я тебе сказал еще, что работаю над ней, буду писать рецензию.

— Да, — сказал Андромедов.

— Я солгал тебе. Это — труд моего учителя. «Главный труд жизни» — так он называл. Неофициально. А официально — «Медиаторы торможения». И подзаголовок — «О механизме памяти и его регуляциях».

Андромедов не дышал.

— Понимаешь теперь, почему я у тебя про нейрохимию спросил?

— Понимаю, — прошептал тот.

— И почему лирический кусочек серьезной статьи из газеты «Заря» мог привлечь внимание восходящей звезды газологии?

— Понимаю…

— С какой стати ты именно мне прислал ту вырезку? Именно мне! Разве ты не вычитал других подходящих фамилий?

— Вычитал, конечно, — ответил Андромедов. — Но ваш спор с инолюбами, ваша позиция, потом все так занятно повернулось… Вы извините, Герман Петрович, мне казалось, что я вас прямо-таки видел, чувствовал. Это не просто! Я…

— Опять — «казалось»! Хорошо. Идем. — Визин пошагал вперед. — Мэтр умер. Перед смертью он заявил, что всю жизнь занимался чепухой, что ни разу не почувствовал себя полноценным человеком. Он перечеркнул себя. В том числе и свой «главный труд жизни». Эту папку нашли на складе макулатуры.

— Невероятно!

— Очень даже вероятно. Мэтр занимался плазмой. Но, как теперь выяснилось, не только ею. Он вплотную подошел к получению «препарата Морозова», — назовем его так, — в лабораторных условиях. И испугался, и все уничтожил.

— А почему «всю жизнь занимался чепухой»?

— Потому, наверно, что в конце этой жизни понял некую истину.

— Значит, не чепухой, если понял истину!

— Я дам тебе, Коля, эту папку. Посмотри. Там много чисто профессионального, специфического — спрашивай, если непонятно. А в конце философия. Тут тебе спрашивать, думаю, не придется. Но я тебе дам папку только в том случае, если ты дашь мне слово, что все останется между нами. Никогда, ни в одном из своих многочисленных кружков и обществ, ни одной строчкой ты не выдашь, что знаком с этой работой. Во-первых, из уважения к воле усопшего — не зря он сдал ее в макулатуру. Во-вторых, чтобы не возникло никакой нездоровой возни.

— Даю вам слово! — торжественно выпалил Андромедов.

— Хорошо. Я подумал, что тебе следует знать содержание этой папки. Тогда мы сможем говорить. Мне необходимо говорить, я уже не могу все время молчать.

— Понимаю, — закивал Андромедов. — Когда я смогу ее взять?

— Я хочу еще кое-что посмотреть… Может быть, завтра.

— Ладно. Спасибо…

Они продолжали маячить между пасекой и деревней.

9

Уже опять припекало.

Визин сидел на скамейке у пасечникова дома и смотрел на барахтающихся в луже гусей; в соседней луже валялись две свиньи. Только лужи и напоминали о грозе, прошедшей так бурно и громко прошлой ночью. Небо было чистым, воздух — неподвижным; пространство наполнялось влажным жаром.

Думалось плохо. Мелькали обрывки фраз из рассказов старух. Смутно представлялось болото — как преодолеть шесть километров кочек, хляби, зыби? Но если туда ходили, значит — как-то преодолевали; наверно, была какая-нибудь гать или проход — словом, что-то в этом роде… Однако то все были мысли случайные, параллельные; главной же, тяжелой и беспокойной, была мысль: правильно ли сделал, что сказал Коле про папку Мэтра и обещал дать посмотреть. Он уже не был уверен, что поступил правильно. Ведь в сущности, кто такой Коля? Мальчишка, фантазер. Понял ли он хоть что-нибудь из его, Визина, разговора, из его намеков? Сомнительно. Да, он пылает, он загорелся, ему очень любопытно, в чем он чистосердечно признается. Но «медиаторы торможения» не рассчитаны на фантазерство и любопытство…

И тут же — опять параллельная мысль: ни в коем, ни в коем случае не поддаваться на уговоры этих. Никаких коллективных походов. Ему придется, возможно, выдержать соответствующий натиск, услышать неприятные слова, но что и как бы там ни было, компанией туда идти нельзя, такой ответственности он на себя взять не может. Только вдвоем, только с Андромедовым — другого варианта нет. А потом, брат Визин, коллега, еще неизвестно, есть ли тут вообще какой-либо вариант. Да. Для здравомыслящего человека, во всяком случае, — нет: ни вариантов, ни дел, ни проблем. Для здравомыслящего человека. Чтобы очень серьезно думать обо всем этом, думать и решать, и готовиться, надо быть хоть немного свихнутым.

«Да, может быть, я зря сказал Коле. Может быть, зря. И вся затея, может быть, зряшная… Когда же ему отдать папку? Завтра? Потом?.. Хорошо, что сразу не отдал. Надо потянуть… Но ты же хочешь разговаривать, ты не можешь „все время молчать!“ Какое драматическое признание перед юнцом… О чем ты будешь с ним разговаривать, когда он прочтет? О медиаторах? О регуляциях? Что ты сам-то смыслишь в этом? Или ты расскажешь ему об одиноком путнике, который был блистательным, преуспевающим, но потом его укусил микроб?.. Короче, ты доложишь ему о своем „великом открытии“. Лекция на тему „Нравственный аспект великих открытий“. Для коллекции их редакционного собирателя редкостей… Зачем ты со всем этим связался?..»

Потом пошли сначала отрывочные, облачно-легкие, а затем все более навязчивые мысли про этого загадочного Саню, который три недели назад ушел искать Сонную Марь и все не возвращается. Визин почувствовал смутную тревогу и стал было размышлять о возможных причинах этой тревоги, но был сбит появлением женщины.

Она вышла из «женского» дома и, старательно обходя лужи, направилась к нему. На ней были брюки и цветастая кофта навыпуск; волосы — кокетливо подвязаны платочком в горошек; она была невысокой и эффектной.

— Здравствуйте, — сказала она подходя, и заученно, механически улыбнулась. — Я пришла знакомиться. Конечно, я понимаю, с моей стороны не очень… — Голос ее странно западал, пропадал, она прокашливалась в кулачок и повторяла то, что он мог, по ее мнению, не расслышать; она была очень смущена, волновалась, и боролась с собой, стараясь это скрыть. Если бы мне еще неделю назад сказали, что я вот так, запросто, с налета подошла к незнакомому человеку… Например, в городе…

Визин бормотал что-то в ответ, тоже улыбался, спохватывался, убирал улыбку, всем существом ощущая, что ничего приятного из этой встречи не получится.

— Вы ведь тоже пришелец, как и я, как и другие. Так что было бы просто нелепо на таком маленьком пятачке планеты…

— Конечно… Безусловно…

— Ведь так или иначе…

— Да-да…

— Маргарита Андреевна. Маргарита. Можно просто — Марго. — И она как-то судорожно, рывком протянула руку; теперь уже совсем отчетливо было видно, что решение подойти к незнакомому мужчине далось ей чрезвычайно тяжело.

Он догадался, наконец, встать; ничего не оставалось, как пожать ее руку; он только что хотел назвать себя, как она перебила:

— Герман Петрович, так? Я уже знаю, знаю ваше имя. Все знают.

— Понятно, — кивнул он.

И оба поняли, что все эти учтивости и деликатности — сплошная маскировка, совершенно неуместная игра, и умнее и достойнее было бы сразу начать о главном; каждый это понял и увидел, что и другой понял. И Визин разозлился на себя за свои улыбочки и бормотания и довольно, резко сказал:

— Я знаю, с чем вы пришли.

Марго перестала улыбаться; морщинки разгладились; из-под правого глаза выглянула родинка. Это лицо было очень усталым, но взгляд болезненно горел.

— Вот видите, — проговорила она с облегчением. — А я тут дипломатии всякие…

Он уже не сомневался, что все придумки про «другие задачи», «лепидоптерологов» и прочий вздор убоги и жалки — им мог бы поверить разве что ребенок, но ни в коем случае не взрослый человек, рискнувший искать Сонную Марь; и потому нет смысла запираться, отговариваться, и вряд ли возможно им с Андромедовым незаметно, тайком исчезнуть из Макарова — тут на виду каждый шаг.

— Да, — сказал он, — я слышал эту легенду. В известной степени она меня заинтересовала. Как газолога. У меня отпуск. И я решил прогуляться в эти края. Коля составил мне компанию. Но то, что я узнал здесь, очень меня не вдохновляет. — Он теперь старался говорить как можно спокойнее. — Все сплошной туман, никто ничего не знает. «Вроде», «говорят», «кажется», «может быть»… Россказни, одним словом, ничего серьезного. Но меня, мои интересы понять можно. Можно понять и интересы журналиста Андромедова. Но простите, Маргарита Андреевна, как понять вас, ваши интересы? Ваши и ваших друзей. Старика, девушку, мальчика-казаха. Кто вы по специальности?

— Это не имеет значения, — поспешно ответила она, все также обжигая его взглядом. — Правда, совсем не имеет никакого значения. Конечно, мои и ваши интересы не совпадают, спору нет. У меня скорее личный интерес. Но ведь личный интерес — это тоже важно, тоже что-то значит, неужели не так?

— Я говорю с вами откровенно. — Визин насупился.

— Хорошо! — сказала она. — Мне надо кое-что забыть.

Он постарался выдавить снисходительную усмешку.

— И вы, взрослый и, судя по всему, образованный человек, верите в эту химеру? Приняли за чистую монету? Просто потрясающе!

— Герман Петрович! — Марго не отводила глаз, и это становилось невыносимым.

— Что?

— Это не так.

— Что не так?

— Это не химеры, Герман Петрович. И вы сами отлично знаете, что не химеры.

— Послушайте, ну, допустим, и в самом деле существует этот мифический источник. Допустим. И допустим, там действительно какие-то испарения. Как же вы можете вдыхать их, не зная о них ничего, кроме какого-то туманного намека в районной газете, кроме старушечьих россказней? Ни состава, ни свойств, ни механизма воздействия…

— Мне нужно кое-что забыть, — твердо повторила Марго.

— Я не спрашиваю, что вам хотелось бы забыть. Но как вы решились, не зная…

— Когда человеку нужно кое-что забыть…

— Это же полнейшее легкомыслие! «Кое-что забыть»… А если вы забудете все на свете? Забудете, где находитесь, откуда приехали, имя свое забудете, забудете, что надо есть и пить? Что тогда? — Сдерживаться становилось все труднее.

— Герман Петрович! Уверяю вас, ни один человек не поехал сюда, не проконсультировавшись у кого следует, то есть — хоть как-то не подготовившись. А сейчас, когда вы, специалист… Вместе с вами, за вами… Никто, уверяю вас, не бросится в эти пары, очертя голову, потому что всем ясно, что важна доза. А про есть и пить никто забыть не может инстинкты не дадут. — Она снова улыбнулась, на сей раз совершенно естественной улыбкой, и Визин понял, что ему не отговорить ее, не переубедить ни за что на свете.

— Инстинкты, — тяжело повторил он. — Да. Странное, очень даже странное вы приняли решение.

— Тогда и другие приняли «странное решение».

— Наверно, и другие.

— Может быть, — согласилась она. — Когда речь о Сонной Мари… То есть, я хотела сказать, если уж дошло до Сонной Мари, тут на все решишься… Признаться, я думала, все будет гораздо проще: я приезжаю, мне все объясняют, показывают, я иду туда и… Иду сама, имейте в виду, не надеясь, не рассчитывая ни на каких провожатых…

— Ну вот вы приехали сюда. И все по-другому. И ничего не известно. Потому что, скорее всего, ничего такого вовсе и не существует в природе. Что самое разумное в подобной ситуации? Естественно, вернуться. О чем я, могу вам доложить, и подумываю.

— Нет! — Она замотала головой. — Не верю. Вы не вернетесь.

— Вы лучше знаете, что я сделаю?

— Да! — уверенно сказала она.

— Очень оригинально… В общем, Маргарита Андреевна, поступайте как вам угодно — да вы так или иначе никаких советчиков не послушаете. И все-таки, мой вам совет: подобру-поздорову возвращайтесь домой. Уверяю вас, выиграете во всех отношениях, и само собой забудется, что вам так необходимо забыть… Если бы я даже знал, где такой источник, или попытался бы его искать, то все равно бы не стал вашим проводником.

— Почему? — Плечи ее дрогнули, потом опали; она обессиленно села на дальний конец скамейки.

Визин тоже сел.

— Потому что я не имею никакого, — ни юридического, ни морального, никакого человеческого права помогать вам рисковать жизнью.

— Зачем именно рисковать? Зачем рисковать?

— Да как же не рисковать! Вы себе хоть представляете путь по тайге и болотам? Несколько дней и ночей! В поисках того, о чем никто ничего определенного не может сказать!

— Конечно. Я ходила с мужем на охоту. У меня винтовка.

— Да что ваша винтовка?! Когда все — сплошная авантюра!

— Почему авантюра? Разве я хочу обогатиться или прославиться? Или мне нужны острые ощущения?

— Скажите… Вы стали бы принимать таблетку, например, от головной боли, не зная наверняка, что она именно от головной боли? Ну — выкатилась, выпала из упаковки или коробочки, точно не известно, откуда выпала…

Она подумала.

— Может быть, нет… Но может быть, и да. Все зависит от конкретных обстоятельств. Может быть, я вначале вдохнула бы этот пар раз. Ну — два. И стало бы понятно, как он действует.

— И вы считаете, что это серьезно? Обдуманно?

— А вы считаете, что поехать сюда — каприз?

— Я повторяю, — сказал он. — Я вам не помощник.

— Я не одна. Со мной еще та девушка. Вера. Вы знаете. Ей очень тяжело. Ей, уверяю вас, еще хуже.

— Тем более!

— Что «тем более»?

— Тем более я вам не помощник.

— И ваша совесть позволяет вам оставлять других в беде? — с отчаянием спросила она.

— При чем тут совесть! — сдерживаясь, чтобы не крикнуть, выдавил он. При чем совесть! И какая такая у вас беда! Внушили себе…

— Если бы не беда, разве бы мы оказались здесь?

Визин уже не мог смотреть в это страдальческое, измученное лицо; он стал смотреть прямо перед собой и говорить в пустоту, чувствуя щекой ее пылающий взгляд. Они почти не слышали друг друга.

— Такое легкомыслие, такая безответственность…

— Как можно судить…

— Ничего не знать, не ведать…

— Вы пойдете туда, я убеждена…

— Совершенно не отдавать отчета…

— Мы могли бы — я и Вера… Мы не обременили бы…

— Вы же ничего не хотите слушать!

— Вряд ли вы потом пожалели бы… Вам, может быть, понадобится помощь, помощницы… Сами сказали — такой путь по тайге и болотам… Группой всегда лучше — вот, например, охотники… Вы явно не продумали все до конца…

Визин крепился изо всех сил.

— Поймите, Маргарита Андреевна. Я в самом деле ничего не знаю. И спутник мой не знает. Мы ничего не знаем о местонахождении этого источника. — Последнюю фразу он проговорил чуть ли не по слогам, словно она должна была быть записана нерасторопным протоколистом. — Мы ничего не знаем!

— Удивительно… Журналист не знает, о чем писал…

— Не мне же вам объяснять, что случайно услышанное, даже опубликованное, не может быть принято, так сказать, за руководство к действию. Мало ли что они там пишут, эти борзописцы. И почему вы ухватились именно за эту писанину?!

— Вы же знаете почему, Герман Петрович.

— Да не знаю я! Не понимаю! Не укладывается, представьте себе! Когда нормальный человек, в полном здравии и уме…

— А если у него выхода нет?

— Как это «выхода нет»? Почему «-выхода нет»?! Каким образом в наше время можно дожить до «выхода нет»?!. Хорошо. Все. Если вам так хочется прогуляться по тайге… Пожалуйста! Один из таких любителей уже третью неделю гуляет там. Ищет выход…

— Какая бессмыслица, какой позор, — скороговоркой пробормотала она. Местные ничего не знают, вы не хотите… Куда же нам? Куда мне?.. Я готова к вам в служанки, в рабыни…

— Что за бред Маргарита Андреевна!

— Они говорят: где-то там. — Кивок на северо-запад. — Как будто туда, в ту сторону ходили… — Лицо ее мгновенно сделалось немым, она словно провалилась в омут каких-то своих, тайных, никому неведомых дум.

— Вот именно! — оживился Визин. — «Где-то», «как будто»… Мало ли в народе ходит всяких россказней! — Слово бывшего волюнтариста из Долгого Лога, произнесенное сейчас уже трижды, показалось ему самым уместным. Было бы что-то действительно серьезное, давно организовали бы научную экспедицию, и опубликовали результаты ее работы. Надеюсь, вы понимаете, что всевозможные интересные явления природы не остаются без внимания компетентных людей и организаций. Ком-пе-тент-ных!

— Господи! Почему вы скрываете? — Она посмотрела на него с укором. Ведь вы и есть экспедиция!

— Я и мой спутник — экспедиция? Вы себе представляете хотя бы в общих чертах, что такое научная экспедиция?

— Представляю. Читала. Видела по телевизору. Они ведь тоже бывают разные, верно?

— Ну что тут скажешь! — Его передернуло.

— Это бесчеловечно, — произнесла она. — Я уже девять лет… девять лет пытаюсь рассуждать здраво, не быть легкомысленной и тому подобное… Эра распяливания… Простите. — Она достала платок.

«Еще несколько минут, — подумал он, — и я либо наору на нее, либо брошусь на колени и тоже заплачу… Девять лет, эра распяливания… Ну кто это вынесет?..»

— Вы понятия не имеете, как мы надеялись на вас…

— Кто «мы»?

— Мы… Все…

— Но почему, с какой стати вы на меня надеялись?

— На кого же еще?

— Вы ехали сюда и ни на кого не надеялись!

— Но потом…

Прошли горбунья и ее мать, Настасья Филатовна; протащились, неся за ручки огромную бадью; взглянули коротко и молча, поменялись руками, потопали дальше, скособочившись.

— Вот они, — сказал Визин, — это пасечниково семейство, они почему-то не идут к источнику, не рвутся его найти. Им, по-вашему, нечего забывать? Или уже забыли?

— Да, я знаю историю их семьи.

— Почему они позволяют себе не забывать, и живут со своим горем? Забыли бы и — с плеч долой. Чего проще! Ведь им тут так близко!

— Так ведь теперь здесь и в самом деле ничего не знают…

— А если бы знали, то воспользовались бы?

— Я не сомневаюсь. Зачем помнить то, что мучает? — Марго встала. Хорошо. Простите за беспокойство. Я им объясню. Скажу, что говорила с вами. Мы — сами. Простите… — И она быстро пошла от него, не особенно разбирая лужи, и не в «женский» дом, а — вон из деревни.

Визин вытер пот. Он чувствовал огромную усталость, ему захотелось немедленно лечь.

10

Бездушен. Ни капли человеческого участия, сочувствия. Хотя бы элементарного, самого примитивного. Слышал ли он тебя?.. Витает где-то, в своих ученых облаках… Наверно, смотрит на живых людей, как на формулы…

А кто тебя услышит, такую-то? Кто тебя услышит, до кого достучишься? Посмотри в зеркало, посмотри, на кого ты стала похожа. Одна вчерашняя ночь чего стоила… А сколько ночей до того… Сколько ночей и дней…

— Здравствуйте, Коля… Ах, мы уже виделись сегодня… Ну — все равно, лучше дважды «здравствуйте», чем раз «прощай», правда ведь?.. Или дважды не заметить… Я с вашим, — как это называется: патроном, что ли, — имела честь беседовать, да, только что… Хорошо, не патрон. Ведущий, направляющий — какая разница… Нет, он произвел на меня самое приятное впечатление: деликатный, обходительный и — главное — очень откровенный человек… Ничегошеньки он скрывать не стал, прямо все и сказал. А вы, Коля, скрытничали, скрытничали… Конечно, отказывается. Зачем ему такая обуза? Я его отлично понимаю. Я бы на его месте… Ну, допустим, не так-то он уж совсем ничего не знает… Нет, он тоже говорил, что не знает. Думаете, меня легко провести? Кто, скажите, не видел, как вы утром к этим старухам зашли и целых два часа там пропадали? А потом прогуливались и беседовали… Так сказать, обработка на ходу дополнительных сведений… Господи, конечно, мы тоже расспрашивали, и вряд ли вам сказали больше, чем нам. Зачем им скрывать?.. Но у вас есть предварительные сведения. Предварительные плюс эти — уже кое-что получается. А у нас нет предварительных… Ну — это же как дважды два! Какой ученый отправится в экспедицию без предварительных сведений и знаний? Они предусмотрительны, эти ученые. Предусмотрительны и здравомыслящи… Да, признаться, не испытываю особого благоговения, особенно к этим… Ну, например, собиратели бабочек, специалисты по кузнечикам, муравьям… Ах, даже практическое значение! Извините, совсем уж странно… Скажите пожалуйста, никогда бы не подумала… Честно говоря, особенно мне подозрительны химики. Химикалии уничтожают фауну и флору, разрушают почву. А лазеры все наращивают дальность попадания и точность. А атомные склады излучают. А пустыня Сахара увеличивается в ширину чуть ли не на полкилометра каждый год. И сохнет Арал… Оттуда и знаю. Не только телевизор. Мой муж, когда они со своим приятелем Валентином засядут, то только и слышишь информацию… Мой муж? Нет, не журналист. Он — юрист… Я им спокойно могу доказать, почему именно самые экстравагантные фасоны находят сейчас спрос. Но это — лирическое отступление… Остановила я вас единственно затем, чтобы попросить… Я уверена, что вы знаете, как его уговорить… Вы же понимаете, что для нас всех сейчас нет ничего важнее… Да-да, уверена: он просто боится. И еще больше уверена, что нам всем нельзя врозь… И вы уверены?.. Я вполне уважаю его научные интересы… Внушите ему, внушите… Я не сумела, не смогла, я не подготовлена, если бы несколько лет назад… Ну хорошо, я не знаю, что было бы несколько лет назад… Я ему все сказала, что могла, по-моему, большего не скажет ни одна женщина… Простите, Коля, я прогуляюсь, пройдусь, подышу…

Рыжая, неопределенная, странная физиономия… Скрытничает, наверняка скрытничает, утаивает что-то…

Обязательно надо встретить эту горбунью, встретить без матери, без никого, одну и сказать, чтоб не смела подглядывать. Ведь ужас какой-то…

Мой единственный, мой желанный, мой чудовищно любимый! Я готова стать любовницей этого представителя переднего края науки, одного из тех, над которыми вы с Валентином так потешались. Эти ваши анекдоты… Вы — болваны и ничего не понимаете, кроме вашей заскорузлой юриспруденции… Господи, слово какое кошмарное — «пруденция»… Да, я готова не любя. Потому что тут уже не о чувствах, а о главной цели речь. Когда такая главная цель… Называй это, как тебе заблагорассудится… Как бы все ни обернулось, чем бы ни закончилось, ты уже получишь другую Марго. Если, конечно, захочешь. А ты захочешь, захочешь, я знаю тебя, ты взбуянишься, когда узнаешь, ты обидишься… Не беда. В любом случае ты уже не получишь прежней Марго. Та, которую ты знал, уже не существует…

Надо сказать им. Все рассказать. Коля — одно. Колю, если он станет его упрашивать, ожидает скорее всего то же, что и тебя, голубушка. Так что им рассказать все! Что надежды — никакой. Никаких ведущих. Только на себя полагайтесь, дорогие мои. И еще — нам надо вместе. Подготовиться, собраться и — группой. Друг за дружкой. Гуськом… Филипп Осипович знает лес, он опытнее всех и пойдет впереди. А я — за ним… Куда они все запропастились?

Так.

Вера.

Опять на своей полянке со своим транзистором. Спокойна, невозмутима. Как будто вчера ночью ничего не произошло. Утром встала, умылась и ушла. Только спросила: «Ты пойдешь его уговаривать?» Вот прямо сюда и пошла. Конечно, больше некуда.

Облюбовала поляночку.

Зачем? Почему? Как будто ждет кого-то… Ну, я понимаю — загорать. А она ведь и не думает загорать. Так в платье и сидит, ей все равно, с какой стороны солнце и есть ли оно вообще…

Господи, что за человек…

Постой, как она там сказала? «Я надеюсь на рыжего». Она, значит, на Колю надеется. А я ведь имею такое же право на него надеяться. Или не имею?.. Может быть, я не совсем так с ним говорила?.. Дура, ты ведь слова не даешь сказать другому. Научись выслушивать! Ты должна поговорить с ним по-настоящему.

Я ему все выложу, все! Что думаю об этом, нежно им опекаемом Германе Петровиче. Таковы наши ученые, скажу я. Столпы! Законодатели и примеры! Вы их превозносите в своих писаниях, печатаете их фотографии, приводите высказывания, ждете встреч с ними, общения. Да, конечно, во время всяких интервью, конференций, приемов и так далее они говорят умные слова, учат, блещут осведомленностью, эрудицией, все они тогда гуманисты, подвижники, бескорыстные радетели, образцы морали и нравственности. Но вот когда обыденная жизнь, когда частный случай, когда ни залов, ни репортеров… Зачем же вы их превозносите, уделяете им столько внимания? Чем ниже, беднее, неэффектнее, безынтереснее какая-нибудь неизвестная модельерша… Как вы можете, скажу я, так ужасно заблуждаться?..

Ах, что ты знаешь…

Но ведь ваш Герман Петрович и ухом не поведет, если мы уйдем туда одни и, возможно, погибнем. У него извольте знать, другие интересы…

А может быть, они на пасеке? Или где-нибудь тут рядом? Загорают в ожидании выздоровления их сиятельства…

Потом ты увидела вот что.

Потом ты увидела, как из леса вышел человек.

Определенно, ты увидела сразу же, как только он вышел.

Он был лохмат и оборван, одежда висела лоскутами; он был небрит, грязен, мрачен, страшен. Он подошел к Вере, опустился перед ней на колени, грубо обнял за ноги… И все — без единого слова, без единого слова… Грубо обнял, опрокинул на спину и стал срывать платье… И все совершенно молча, как в немом кино. Нет-нет — это дыхание, только это звериное дыхание…

И ты дико закричала.

Ты кричала, ты оказалась прикованной к месту — не ступить шагу! — а Вера боролась. Тоже молча. Она так отчаянно, так рьяно боролась, что ты на секунду даже кричать перестала, так ты была поражена: в таком хрупком теле и столько силы! Но только на секунду, словно чтобы набрать воздуха. А потом опять закричала — само собой закричалось. У тебя отказали ноги, руки — все отказало, только голос остался.

Как ей удалось вывернуться — непонятно. Но ей как-то удалось вывернуться, и она ударила его транзистором и тот разлетелся на куски. Тогда он выстрелил в нее, и она осела, потом легла, схватившись за бок… А люди набросились на него, все замелькало перед глазами и исчезло…

…и когда ты пришла в себя, над тобой сидел Жан, и голова твоя покоилась у него на руке, и у губ твоих был край жестяной кружки. Ты отпила глоток, звякнув зубами о кружку, и благодарно улыбнулась. А Константин Иванович и Коля Андромедов придавливали к земле лежащего, а Филипп Осипович сидел на нем и старательно связывал веревкой ноги — руки уже были связаны. И неподалеку стоял Герман Петрович и стряхивал с брюк соринки, и руки его тряслись.

— Надо позвонить, — слабо проговорила ты. — Срочно надо позвонить, чтобы приняли меры…

— Не беспокойтесь, — прозвучало над тобой. — Меры приняты. Правда, Вера ранена, но ее уже перевязали.

— Но Жан, миленький… — И ты позабыла, что хотела сказать…

С лаем носились собаки Константина Ивановича.

В стороне, шагах в пятнадцати, сидела на земле горбунья и рыдала, зажав лицо ладонями… Потом затарахтела телега; над лошадью вился рой слепней и оводов; правила Евдокия Ивановна; твоя цветастая кофта ее уже, по-видимому, не интересовала.

Они отпустили того, лежащего, связанного, и он стал корчиться, извиваться, что-то бессвязно выкрикивать. Пасечник подошел к телеге, зло сказал старухе «иде ты, холера, возилася, разворачивай давай», и взяв кнут, приблизился к лежащему и стал методично хлестать. Что-то сказал ему Герман Петрович, но тот будто не слышал, и ты закрыла глаза, и голова твоя всей тяжестью оперлась на руку Жана…

Свистел кнут, размеренно дышал пасечник, подвывала горбунья…

— Ой, Саня-а-а… Ой, Санечка-а-а…

Потом кнут перестал свистеть, и ты открыла глаза, и увидела, как Константин Иванович подходит к дочери. И — опять ременный свист.

— Ой, тятя-а-а-а… Ой, тятечка-а-а-а…

— Домой! — между выдохами глухо выговаривал Константин Иванович. — У хату… Сука ты гумозная…

Стало тихо, и ты села.

— Полей мне на руки, Жан.

Ты подставила ладони, и он стал лить, и ты сказала «довольно», и окунула в воду лицо…

Смогла встать, голубушка, смогла. Хоть ноги и были ватными. Только бы устоять, только бы не заметили, что ватные. Вот, можно даже поприхорашиваться — на манер Германа Петровича: одернуть кофту, смести соринки с коленей, поправить волосы. А теперь можно и подойти…

— От, хорошо, Андреевна углядела, заголосила, а то б…

Вера в разорванном платье лежала на правом боку; она была обмотана ниже груди обрывками простыней, какими-то еще тряпками; лицо ее было внимательным, прислушивающимся.

— Верочка, родная моя, девочка… — И ты опять залилась, и тебе было все равно, смотрит кто или нет, и как все это выглядит. — Больно, да? Очень?

— Не больно, — как на экзамене ответила Вера. — Только жжет немного.

— Бок прострелил, змей, — сказала Евдокия Ивановна. — Ребры зацепил маленько.

— Понимаешь, — сказала Вера, — он убил, а потом не мог спать. И пошел туда, чтобы забыть. И забыл. И пришел, и опять убил. С чего начал, тем и кончил…

— Ды не убил, не убил! — Неугомонная Евдокия Ивановна все вилась около. — Слава богу, тока цапанул. Не смертельно.

— Я тоже думаю, не смертельно, — согласилась Вера. — Но подумайте только, какая странная вещь… Пошел туда, потому что убил… Это естественно… А там забыл, что убил… Вернулся, и снова…

— Что это? — Ты, ужасаясь, завертела головой, заглядывая с надеждой в лица. — Что с ней? О чем она?

— Ды ни о чем, — сказала старуха. — Бредить.

— О заладила! — улыбнулся Филипп Осипович. — Вбил, пошел, забыл… Ладно, хыть таперь ня вбил… Мазурик, каб табе жигуху под сраку. Хвашист.

— Ой и говорок у вас, дед! — заметила Евдокия Ивановна. — «Хыть таперь ня вбил»… Че тока не мелють. С какых ты краев-то, а?

— А вот с такых… Дед, понимаешь… Унучка тожа…

— Трудно дышать? — спросила ты.

— Нет… Не очень… Транзистора жалко… Позови его.

— Коля! — сквозь слезы, звонко и юно крикнула ты, крикнула, словно не выкричалась еще, словно голос душил тебя. — Коля! Быстрей!

Он подошел, улыбнулся — как-то необычно мягко, тепло, близко. Так улыбаются ребенку или очень давнему и верному другу. Он присел на корточки, рыжая шевелюра была растрепана, щеки маково горели.

— Ну, — сказала Вера, — признайся. Теперь признайся… Это ведь не был радиоспектакль, а?.. Ну тогда, вначале…

— Я тебе расскажу, что это было и кто это был, — ответил он. — Все расскажу, и ты поймешь. Мы поговорим. Я поеду с тобой до Рощей.

— А-а… Ну ладно… Я, кажется, догадываюсь… Все-таки, значит, для наших ушей…

— Конечно! А ты сомневалась? Все будет хорошо.

— Посмотри, чтоб сигареты мне положили.

— Посмотрю…

Лежащий на земле был неподвижен, лицом зарылся в траву и жалобно мычал. Герман Петрович смотрел на него потерянно, и у него подергивались губы, точно он хотел что-то сказать, но не решался. Филипп Осипович сидел и курил трубку; он смотрел в сторону леса, щурился и украдкой вздыхал. Жан с кружкой в руке стоял за твоей спиной.

Горбунья исчезла; отец ее возился, торопясь, в телеге, а Евдокия Ивановна придерживала лошадь за уздечку.

Все молчали. Только Андромедов, присев возле связанного, пытался вполголоса что-то у него выяснить.

Ты смотрела на нее и слезам твоим не было конца; они текли и текли, обильно и тихо, и лишь изредка всхлипывалось, и тогда ты пугливо кидала взгляд на Константина Ивановича, потому что теперь уже боялась его. Наверно, ты никогда в жизни не плакала, как в эти последние дни.

— Миколай! — раздался наконец голос пасечника. — Леворвер у тибе?

— У меня, — ответил Андромедов.

— Держи. Тама сдадим. — И обернулся к Герману Петровичу. — Здорово вы его, Петрович, обработали. Вученай-вученай, а вон какой хват. Никада б не подумал.

Да-да, ты стала припоминать, что-то такое было, он первым оказался между Верой и тем…

— Мужик есь мужик, — сказал Филипп Осипович. — Вученай, не вученай…

— Не-а, — сказал Константин Иванович. — Мужик мужику рознь. Вученай че? Ен мышцой слабай, нежнай. Ен головой береть. Ай не так?..

Потом Веру понесли. Бережно положили на телегу. Что-то подсунули под голову, чем-то накрыли.

Пасечник подошел к лежащему, пнул его в зад.

— Подымайсь!

Тот мыча заворочался; старик помог ему сесть, затем встать; заросшее грязное лицо было безучастным.

— На задок, на задок! Че, слов человеческих не понимаешь?

Тот попытался прыгнуть, чуть не упал; подали назад телегу, усадили на задок, привязали. И вот что тебя изумило; только что убивал человека, а тут — никакого сопротивления, и у тебя — жалость к нему. Ты лишь мельком взглянула, и этого было достаточно, чтобы увидеть: он лишен рассудка. Лишь мельком, несмотря на жалость — задержать взгляд было невозможно: страшно, человек страшен; нет, то что уже перестало быть человеком, страшно.

Пасечник тщательно проверил, надежно ли он привязан.

— Знал ба, что ты за гусь, я б тя приветил…

— У него — ничего, никаких документов, — сказал Коля. — И ничего не понимает. Вряд ли он помнит свое имя.

— Ды Боков ен, Боков! Так представился, када объявился. Боков Лександра. Уроде, Павлович по батюшке. Усе растерял, гад. Че ты хошь, када ума не стало. Тама разберутся.

Герман Петрович как-то странно покосился на них — на Колю и Константина Ивановича.

— Жарко… — Это — Верин голос; боже мой, какой детский…

— Эй! — Глаза пасечника сверкнули. — Говорил жа ж, флягу с водой! Иде фляга… вашу мать…

Евдокия Ивановна засеменила к домам.

— А ейные документы! Иде сумка, барахло усякое?

— Сигареты, — еле слышно напомнила Вера.

— Бона! Цыгареты! — свирепо крикнул старик. — Сдыхать будете, а курить вам давай! Совсем распустилися…

— Дома ее сумка, дома! — сказала ты и резво пошла за Евдокией Ивановной.

— Поехали! — И подвода тронулась следом…

Поставили флягу с водой, положили какие-то мешки, узлы. Ты притронулась губами к Вериному лбу — он был сухим и горячим.

— Я тебе напишу, Верочка.

— Хорошо. И я. Сигареты тут?

— Тут, тут…

И они поехали: по бокам Константин Иванович и Коля Андромедов, посредине Вера, на задке тот… Когда поднялись на холм, ты отстала, вернулась.

— Покатили. Жених с невестой, — задумчиво проговорила Евдокия Ивановна и пошла к себе. Непонятно было, кого она назвала женихом…

И вы остались вчетвером; то есть — вы втроем, и Герман Петрович четвертым, чуть в стороне. И ты, потоптавшись, приблизилась к нему и сказала:

— Вот… Видите?

— Да, — ответил он. — А вы видите? Он пришел оттуда.

И впервые ты подумала, — ну, что-то пронеслось в тебе, как дуновение, как догадка, — что, может быть, он, этот Герман Петрович, так ловко обезвредивший бандита, сидит тут, в Макарове, не с такими уж научными целями.

— Теперь я там буду одна, — неизвестно зачем сказала ты и, подумав и устыдившись, все же не смогла не добавить: — А я не могу одна. Окончательно свихнусь. Я не боюсь вам признаться, что и так уже на грани…

— Вы не будете одна, — сказал он. — Вам не дадут. Мы вам не дадим.

— Поймите меня, — сказала ты и не посмела посмотреть ему в глаза.

— Вряд ли мы все еще надолго здесь задержимся, — сказал он. — Коля приедет назад уже сегодня вечером, и тогда все разрешится. — Затем он куце, поспешно как-то поклонился и направился к пасечникову дому.

— Что же все-таки там произошло? — неизвестно у кого спросил Жан.

— Ково произошло? Сдурел, — пояснил Филипп Осипович.

Ты подошла к ним.

— Не оставляйте меня. Идемте ко мне обедать, я мигом приготовлю.

И они переглянулись.

Загрузка...