ОТРЫВ

1

Визиноиды повели себя необычно: они не спорили, не ссорились больше, не старались перекричать друг друга, а как бы выстроились в очередь — один, отстояв какое-то время, вытеснялся другим, другой — третьим, третий четвертым, таким образом, задумчивого Визина сменял веселый, веселого отрешенный, отрешенного — деловитый и так далее, и каждая ипостась отводила себе час-два, не больше, так что не успевал с ней как следует свыкнуться. Наконец, вахту принял самый легкомысленный визиноид, и с ним сразу стало просто, и Визин решил, что теперь это — самая подходящая ипостась, и постарался в ней утвердиться. И сразу пропали все сомнения и оглядки, все эти вопросы-восклицания, — мыслимо ли?! я ли тот, кто так поступил?! что скажут и подумают?!. прошлое — побоку?!. - и поэтому ранним утром девятого июля Визин номер такой-то объявился в аэропорту.

Он шел легкой, небрежной походкой, на лице сияла шалопутная улыбка — в общем, весь вид его и самоощущение были почти в точности такими же, какими они были, когда он несколько дней назад выходил из почты, заказав нежданно-негаданно переговоры с Долгим Логом, — легкость, беспечность, невозмутимость. Ни секунды не мешкая и не колеблясь, он подошел к кассе, великодушно улыбнулся аппетитной кассирше и купил билет. И что-то даже сказал при этом — что-то подчеркнуто беззаботное, бонвиванское, чего та явно не оценила: надула губки и отвернулась.

— Ну да, — продолжая улыбаться, произнес он, — если бы я в Париж летел…

Потом он слонялся по залам, читая всякие вывески, правила и распоряжения; потом посидел в кресле и, расслабившись, приготовился подремать, но ничего не получилось, и он уже решил было пойти в буфет, как вдруг увидел в толпе у дальней кассы зеленое платье Лины. Сонливость как рукой сняло. Он бросился туда, стараясь не упустить ее из виду, но все-таки упустил, толпа сгустилась, и сколько он ни рыскал между людьми, сколько ни отбегал на свободное место, чтобы обозреть все издали, зеленого платья больше не было. Он несколько раз обошел залы, заглянул в багажное отделение, прогулялся по галерее над подъездами к аэровокзалу все напрасно. «Спокойно, брат Визин, коллега, — утешительно нашептывал неунывающий и беспечный визиноид. — Спокойно. Не удивляйся, никаких эмоций. Что произошло-то? Да ничего особенного. Померещилось. Ты ведь как раз соснуть собрался, а в такие минуты всегда мерещится. Помнишь тот телефонный разговор, когда она назвалась работницей „службы утешения“? То-то. Нервы все. Давай-ка — в буфет. Подкрепимся, освежимся. До вылета не так-то много и осталось…»

Она сидела за столиком в дальнем углу, сидела одна, потягивая через соломинку коктейль. Визин подошел очень уверенно — он даже удивился себе, что может быть таким уверенным, хотя какой-то противный голосок, как только Визин ее увидел, начал панически попискивать — «мыслимо ли?!. мыслимо ли?!.»

— Мыслимо, — громко проговорил он, подходя. И не почувствовал ни растерянности, ни страха, когда она подняла на него глаза, в которых сверкали недоуменные зеленые искорки. — Здравствуйте, беглянка!

Смутилась на этот раз она — не то, что тогда, в коридоре института; зеленые искорки забегали и засверкали беспокойнее.

Он решительно сел, положил руки на стол, вздохнул.

— Вы смотрите на меня так, словно не узнаете. Или я настолько изменился за это время?

— Извините, но вы, уверяю вас, ошиблись, — проговорила она, и голос ее был иным, чем у «утешительницы».

Но Визин все-таки убежденно ответил:

— Нет! — Он не хотел слушать этих внутренних «немыслимо», «образумься» и так далее; он помнил, что совсем недавно другой голос велел ему ничему не удивляться. — Я не могу ошибиться. У меня хорошая память. Лина, 285–771, не так ли?.. Понимаю: вам зачем-то нужно сейчас не знать меня.

— Ничего не понимаю! — Она отодвинула в волнении стакан с остатками коктейля. — Или это у вас такой метод знакомиться? Знаете, не очень оригинально.

— Никакой это не метод. — Визин недовольно мотнул головой — он терял уверенность. — Мне хотелось бы знать, зачем вам надо притворяться? В конце концов, не я вас, а вы меня нашли.

— Я вас?!

— Сначала вы, мягко говоря, интересуетесь у нашего вахтера относительно моей персоны — тоже; между прочим, не оригинальный метод знакомиться. Потом подкарауливаете меня в институте и вручаете телефон с именем. Потом исчезаете. А когда я звоню вам…

— Ну ясно! — Она засмеялась. — Вы просто-напросто обознались. Ничего необычного. У меня, выходит, есть двойница.

— Или копия, — поникнув, сказал Визин, продолжая из-под насупленных бровей рассматривать ее. — Скорее всего копия…

— Пусть копия! — Смех ее становился все заразительнее, взгляд излучал щедрый зеленый свет.

— Вы не сбежите, пока я возьму себе кофе? Может, и вам чего-нибудь взять, если уж…

— У меня сейчас рейс. — Она перестала смеяться, взглянула на него с сочувствием; это было неожиданно, и он спросил первое попавшееся:

— Куда вы летите? Может быть, мы в одном самолете? У меня тоже сейчас рейс.

— Названье вам ничего не даст. Во всяком случае, лечу на запад.

— Да, — не без сожаления выговорил он. — А я — на восток. Во всяком случае.

— Вот видите.

— Ничего я пока не вижу. — Он побарабанил пальцами по столу, снова собираясь с духом. — Значит, имя Лина вам ни о чем не говорит? И телефон 285–771? И «служба утешения»?

— Все-таки вы мне не верите… — Смуглое лицо ее стало пунцоветь, и желая, видимо, скрыть это, она повела головой так, чтобы каштановые, обильные волосы ее заслонили щеки.

— А может быть, вам что-нибудь говорит слово «ин»? — продолжал Визин, глядя на нее в упор. — Кстати, как называется ин женского рода? «Инка»? «Инеса»? Или «инея»?

— Ну, это, уж извините, совсем бред, — скороговоркой произнесла она, отворачиваясь, чтобы скрыть лицо. И тут объявили ее рейс, она встала. — Я понимаю; вы возбуждены таким неожиданным совпадением. Внешность. И прочее, видимо… — Она говорила с расстановкой, негромко и снова сочувственно, и в эту минуту ему показалось, что у нее прорезывается тот ее, телефонный голос. — Возбуждены. Сбиты с толку. Так бывает. Мне тоже случалось обознаться. Удивляться нечему. Ничему не надо удивляться, а просто надо успокоиться. Счастливого вам пути.

Он поднялся следом за ней. Она была крупно и сильно сложена, но линии ее фигуры были плавными и гибкими; глаза ее находились на уровне его плеч.

— Значит, ничему не удивляться? — спросил он.

— Конечно.

— Это мне однажды уже советовали. По телефону. Из «службы утешения».

— Вы чудак! — Она опять засмеялась и пошла к выходу.

— Как ваше имя? — крикнул он вдогонку.

Она, не оглядываясь и не ответив, скрылась за дверью.

«Спокойно! — возобновило в нем работу его второе, третье или бог весть какое „я“. — Спокойно, брат коллега. Кто знает, что тебя еще ждет на твоей новой дорожке. Вперед! В воздух!»

Подбадривая себя таким образом, Визин опять превратился в невозмутимого и беззаботного человека, каким и пришел сюда. И когда объявили его рейс, он широким жестом отстранил недопитое, прошел, — еще более легкой и небрежной походкой, — на посадку, и еще великодушнее, чем до того кассирше, улыбнулся хорошенькой стюардессе, и она улыбнулась в ответ, а он прошел в салон, запихнул на полку вещи и полетел. И когда они только-только оторвались от земли и нырнули в облака, и наступили водянистые сумерки, Визин обнаружил рядом с собой молодую женщину с орущим младенцем на руках и тоже ей улыбнулся все той же, словно приклеенной улыбкой.

Потом зажгли свет, и стюардесса, печалясь об удобствах и покое запсиховавших пассажиров, перевела молодую мамашу в другой салон, где народу было меньше, а рядом с Визиным очутился краснолицый полный субъект в свитере и старомодных брюках, стриженный под полубокс и недоверчиво косящийся по сторонам маленькими белесыми глазами. И Визин почувствовал в какой-то момент, что уже не улыбается, а мрачно разглядывает краснолицего, — что-то в нем вдруг разладилось, оптимистический визиноид уступил место тяжело задумчивому, и уже чрезвычайно глупыми показались все эти улыбки, благодушия, незатейливости, и такую перемену хотелось оправдать только одним: неприятным новым соседством.

Они уже летели над облаками; Визин смотрел в иллюминатор на ослепительно белые ватно-пенные нагромождения и пытался разобраться, что с ним собственно, произошло, происходит и может произойти в близком и отдаленном будущем. И уяснив, что такие мысли могут завести его в скверном направлении, он постарался целиком сосредоточиться на том, что открывалось за иллюминатором, и вернуть недавнее — легкое и благодушное настроение. «Эта Лина, эта зеленая ведьма не могла, конечно, не заметить моей уверенности, целеустремленности, моего спокойствия. То есть она не могла не заключить, что перед ней человек, который знает, чего хочет». В этом он заставлял себя утвердиться, это себе настойчиво вдалбливал. А сосед его между тем что-то неразборчиво ворчал.

В облаках вдруг образовалась большая дыра, и Визин увидел землю. Она была зеленой, голубой, пестрой, расчерченной на геометрические фигуры; она была красивой и далекой; там был жаркий июль, а тут — вечная зима: минус 43 за бортом. И этот тип рядом, который почему-то в свитере, как будто собирался лететь верхом на самолете. В сознании отметилось также: полтора месяца назад мне показали небо снизу, а теперь с неба показывают этот низ. И еще в сознании отметилось; что Зеленая летит теперь на запад и видит, возможно, то же, если, конечно, и там дыра в облаках. А Тамара со своих гор видит чистое небо — в горах ведь почти не бывает облачного. Но может быть, все-таки бывает, и Тамара забралась настолько высоко, что облака плывут под нею, и тогда, стало быть, она не видит земли, не видит, какая она далекая и красивая, красивая в своей дали.

И тут, совершенно непроизвольно, Визину вспомнилось то далекое и красивое, чистое и радужное, что было давно — целых восемь лет прошло, то есть те три благословенных июньских дня, когда он, новоявленный доктор наук, почувствовал себя, словно бежал из плена. Тогда резко отброшенными назад вдруг оказались вчерашние беспокойства и заботы, вся эта суматоха-суетня, нервы, напружиненность, ритуальная ресторанная легитимация свершившегося, страх за то, что может случиться срыв, недостанет сил, радость и не-радость, и прострация — весь этот сумасшедший ком, разбившийся мгновенно о банальнейшую, досужую фразу приятеля «а не махнуть ли нам на село к дядьке с теткой». Визин уже бывал у приятелевых «дядьки с теткой», ему понравились те места, но теперь они показались райскими — озеро в лесистых берегах, аккуратные дворы на холмах, разноцветные крыши, прямоугольники огородов, сады, палисадники, низкий штакетник, извилистые дорожки-тропки, разбегающиеся в окрестные леса-леса-леса. Визин вздохнул, охнул, даже застонал невольно, увидев это опять, подосадовав тут же, что раньше видел, не видя; он зажмурился от блаженного бессилия мелькнула идея, что оставлять надолго такую прелесть, отрывать себя от нее — глупо, беспутно, преступно, что надо обязательно каждый год, каждый год, хотя бы на несколько дней… И уже через мгновение кто-то как будто вдохнул в него беспокойную живость, бодрость, буйность, вчерашнее все совсем отлетело в небытие, и он крепко и радостно пожал руки хозяевам.

Погода стояла отличная. Едва передохнув, Тамара выбежала из дому, полезла на соседний холм, белый от одуванчиков, установила этюдник. Людка ринулась было за матерью, но ее привлекло стадо гусей, потом она увидела пасущуюся лошадь с жеребенком… Визин с приятелем помчались к озеру… Затем был вечер и негромкое застолье в честь гостей, и провозглашались простые короткие тосты — «за все хорошее», «дай бог не последний», чтоб почаще приезжали, а также за здоровье Германа Петровича, его ученые успехи и за его жену Тамару Александровну, которая «так ладно и скоро рисует». И были разные разговоры, далекие от привычной повседневности Визина и его приятеля, словно этой повседневности вовсе и не существовало. И Людка скоро стала клевать носом, и ее уложили в соседней комнате. А следом и беседа стала вянуть и все отяжелели, и супруги, сколько их не пугали комарами, упросили все же постелить им на сеновале, и они рухнули в травяной духмяный омут.

Тогда завершился, — и Визин это понял, — очередной жизненный этап; ему было тридцать четыре года, Тамаре — тридцать, Людке десять. И уже спустя время, он говорил — и думал, — что ему с тех пор не выпадало таких чистых и радужных дней. Он говорил и думал именно «чистых и радужных», а не «счастливых». Потому что, во-первых, счастье — более тонкая и загадочная материя, нежели ощущение чистоты и радужности бытия, к тому же, как говаривал Мэтр, в мире можно найти поучение, а не счастье; и во-вторых, если уж речь о сугубо земном счастье, то тут уж полагается прочно стоять на земле, а Визин в те дни не то чтобы напрочь оторвался от тверди и витал в облаках, но в некотором роде парил над ней. Было «чистое и радужное», была полнота жизни, и те дни хорошо запомнились, а если запомнились, то, значит, он по-настоящему жил — ведь то время только и можно считать действительно прожитым, которое закрепилось в памяти.

Тамара за те дни успела сделать не только ворох всевозможных этюдов, но и нарисовать портреты хозяина и хозяйки. И тем было приятно и удивительно — как похоже! И в самом деле было похоже — все схватила: и некоторую напускную суровость и снисходительную горделивость семидесятилетнего хозяина, любившего наедине с Визиным поговорить «про науку», лозоходство, гипноз, полеты на Луну; и спокойную отрешенность тихоголосой хозяйки, одинаково приветливо улыбавшейся как молодому преуспевающему ученому, так и своей корове Смороде — последней даже, может быть, и нежнее. Словом, ловко у Тамары получилось. А Визин взял и весело, бесшабашно раскритиковал работу: сходство несомненно, но бросаются в глаза поспешность, неряшливость, незавершенность. Тамара парировала: как тут можно было не спешить, откуда у меня время не спешить?! Спешит тот, кто догоняет, стал дразниться Визин. Это воспринялось женой чуть ли не как оскорбление: если я при спешке добилась такого сходства, смогла поймать характер, черты, то чего-то, значит, стою! Спешить надо медленно, попытался смягчить ситуацию Визин, фестина ленте, как говорили древние римляне. Иди ты подальше со своими древними римлянами, ты просто обожравшийся успехами задавала и сухарь, и пытаешься судить о вещах, в которых ничего не смыслишь, я же не лезу в твою химию! Все грозило обернуться ссорой, и Визин включил тормоза. Как говорил великий Леонардо, противник, вскрывающий твои ошибки, полезнее друга, умалчивающего о них; а друг, добавил Визин уже от себя, вскрывающий, а не умалчивающий, разве не находка? Ну как же — сокровище!.. Тамара не легко остывала… Конечно, дорогая. Ты же у меня умница, а разве умный человек выберет в мужья ординарность?.. Гроза все же миновала, и потом были жаркие объятия на душном сеновале и непроницаемая, фантастическая темнота, и настоящая вакханалия ароматов от свежескошенного сена, и блаженная расслабленность, и умиротворяющая музыка дождя…

— Ты веришь в меня, признайся?

— Верю.

Да, он тогда верил в ее одаренность, в ее будущее, хотя в этой вере было больше снисходительной доверительности, а также что-то вроде удивленности, которую испытывают порой взрослые, наблюдая за фантазией и придумками детей, чем понимания сути ее работы, да и само слово «работа» в его представлении не особенно вязалось с тем, чем занималась жена. Но он верил, не исключал, что когда-нибудь она сможет сделать что-нибудь такое, что по-настоящему удивит если не его, так тех, других, понимающих. Себя он, несмотря на самоуверенность и научный снобизм, к «понимающим» все-таки не причислял, и если у Тамары получится нечто такое, что «понимающие» оценят, то и он вслед за ними готов признать, что это — да, стоящее, ценность, и будет совсем неважно, в чем она, эта ценность, заключается. «Каждый играет в свои игрушки». Думая так, он не мыслил себя среди «каждых» — «наука, коллеги, нечто другое, из другой, не игрушечной области». И вот он был немало озадачен, когда увидел, что хозяин, который любил с ним поговорить «про науку», смотрит на его науку, диссертацию, лабораторию и так далее тоже как на своего рода игру, в которую играют городские ученые люди, но которая совершенно бесполезна, не приложима к настоящей жизни, а настоящей жизнью для здешних были поля, стада, урожай, погода, страда и все, что к этому причастно. «Всю жизнь, — говорил хозяин, — навозом обходился, и земля родила». Визину было неприятно почувствовать, что его наука тут не нужна, неприятно было почувствовать такое именно здесь, сейчас, когда такие чистые и радужные дни. Этот факт, эти наблюдение и заключение, даже в известном смысле открытие и позволили ему потом, спустя годы, когда Мэтр вдруг высказался про «укус микроба», считать, что «микроб» и его не облетел, что с того и начался закат поры ясности и благодушия, поры беспредельной, незамутненной веры в свое дело, и начали приступать сомнения, назойливые, докучающие, удивляющие и возмущающие, особенно, попервоначалу, и он не поддавался им, отгонял их, упрямился, встрял в свару с инолюбами — и все для того, чтобы доказать себе, что ничего не произошло. И когда понял, что все-таки произошло, уступил и задумался, и тут умер Мэтр, оставив ему в наследство перечеркнутую свою жизнь, больные слова о его, Визина, искусственной «выделенности» и пачку кроссвордов… А тогда и Тамара подтвердила его наблюдение.

— Ты в самом деле веришь в меня?

— Верю.

— Тогда почему же ты…

— Да я просто дразнился, дурочка моя.

— Ты не очень видишь искусство.

— Может быть. Но я думаю, что живого человека не уложишь в чертеж, пусть и художественный.

— Ну и выраженьице! Зачем же его укладывать-то? Жизнь — одно, искусство — другое. И это правильно.

— Может быть, правильно… А наука?

— А наука — третье.

— Наука, милая моя, — первое. Вот в чем дело.

— Ишь ты… А вот им тут — им плевать на твою науку. В частности, на твою газологию. А мой картинки, пусть несовершенные и поспешные, им нравятся… Может быть, они даже станут их хранить…

«Они хотят заронить в меня сомнение, — подумал тогда Визин, не дав себе труда взвесить, кто такие „они“ и зачем „им“ надо заронить в него сомнение. — Но это им не удастся, потому что я вижу дальше и глубже». Он в те времена ни минуты еще не сомневался, что, по крайней мере, видит дальше и глубже людей, подобных его хозяевам и жене. Однако потом оказалось, что сомнение все-таки заронено, и если выстроить логическую цепочку, то оно, это сомненье, сомненьице привело к тому, что он, бросив все, летит сейчас в самолете, и впереди — неизвестность…

Визин отвлекся от воспоминаний и, достал из рюкзака черную папку, которую учитель и наставник назвал когда-то «главной книгой жизни»; ему припомнилось одно место текста, проясняющее, как теперь подумалось, вопрос о природе пресловутого микроба. Потому что микроб этот, бесспорно, не есть какое-то там случайное сомненьице, какое-то ущемленьице самолюбия, жеребячий взбрык амбиции, а, конечно, нечто более существенное.

Краснолицый сосед в свитере покосился на обложку и, — надо отдать должное его цепкому зрению, — пока Визин расшнуровывал папку, успел прочесть название, которое тут же и пробормотал, пренебрежительно отвернувшись:

— Торможение, понимаешь…

И потом уже откровенно заглядывал в папку, придвигаясь ближе, когда Визин переворачивал страницу. Это становилось невыносимым, и Визин, не вычитав желаемого, захлопнул папку и сунул обратно в рюкзак.

— Наука, — сказал краснолицый и покачал головой, словно сочувствуя и автору, и читавшему.

Визин промолчал.

— Вы, значит, по этой линии? — не мог уняться краснолицый.

— Вроде того…

— Вот, говорят, открыли плазму. А кто ее жрать будет?

— Ну… кто-нибудь, может, и будет, — сказал Визин.

— Кто? Натуральному скоту и человеку нужен натуральный продукт. А ему химию суют.

— А вы, извините, по какой линии?

— По строительной.

— Интересная специальность.

— Ага, — усмехнулся краснолицый и кивнул на визинский рюкзак. — Без этого пока обходимся… Без торможений…

«Хватит! К чертям! Спать!» — сказал себе Визин.

И стал спать.

2

Самолет сел. На сорок минут. Всем, кроме матерей с детьми и престарелых, приказали выйти. В помещении аэровокзала — кафе, газеты, буфеты, туалеты, выставочный зал «Достижения отечественной авиации».

— Ну, я прибыл, — сказал краснолицый, снимая свитер. — Счастливо, наука! — И сгинул.

В буфете давали коньяк. Из безалкогольных — кофе с молоком; без молока — нет. Визин почувствовал, что жажда сильнее неприязни. Жажда, духота и мухи. Он еще ни разу в жизни не запивал коньяк горячим, забеленным сладким кофе.

Рядом примостился стройный очкастый юноша, похожий на студента. Он пил то же, что и Визин.

— Наверно, — сказал он, — им не выгодно продавать черный кофе без сахара.

— И без молока, — добавил Визин.

— Да. Молоко, наверно, не расходится так. Тут — определенно выгода… Лицо юноши стало таким сосредоточенным, как будто он прилетел сюда специально для того, чтобы разобраться в структуре этой выгоды.

Визин кивал; в желудке у него что-то неаккуратно и сварливо укладывалось.

— И такая жара, — продолжал очкастый. — Прямо не верится, что там, — он указал глазами в потолок, — в каких-нибудь семи-восьми кэмэ — минус сорок два. Вроде, сорок два говорили?

Визин не слышал, что там объявляли по радио, но кивал. Все, что теперь говорилось и делалось вокруг, проходило сквозь него, как сквозь решето, не задерживаясь и не оставляя следов, как прошел недавно и внезапный испуг, когда осозналось, что он, оказывается, куда-то летит, и удивление, и самоподбадривание, и усердно поощряемая беспечность.

— Если бы, допустим, там каким-то образом, — допустим, повторяю! вывалиться из самолета, то, наверно, в одну бы секунду обледенел.

— Задохнулся бы, — сказал Визин.

— Да. Задохнулся бы пустотой. И обледенел.

— Только неясно, зачем вываливаться из самолета.

— Ну… случайно. Допустим. Или с целью эксперимента. — Студент улыбнулся. — Тянет такое. Притягивает. Как, например, омут. Наверно потому, что хочется померяться со стихией. Чтобы почувствовать себя полноценным человеком.

Визин поперхнулся.

— Что?!

— Я говорю, что человека подмывает потягаться со стихиями. Для самоутверждения.

— Только что вы произнесли одно из любимых моих в последнее время выражений: «почувствовать себя полноценным человеком».

— Это и мое любимое выражение. — Очкарик перестал улыбаться. — Вот какое совпадение. Так проявляет себя клише.

— Нас, по-видимому, один микроб укусил, — проговорил Визин, вперив в него взгляд. — Не так ли?

— Только что я хотел сказать то же самое. — Он снова улыбнулся. — А вам не кажется, что вы бы не задохнулись и не обледенели? Мне, например, кажется…

— Извините… — Визин вышел, то есть он приказал себе выйти вон — из буфета, из зала, на воздух; вышел, нашел тень и пристроился в ней в ожидании посадки; это было в углу между порталом и стеной здания, рядом с декоративной мусорной урной. «Что это?! — запорхали, заметались мысли. — В самом деле совпадения или опять что-нибудь в духе Лины?.. Впору перекреститься…»

Неподалеку, в той же тени, сидели на траве двое и ели — вареная курица, яйца, огурцы, — прикладываясь к фляжке, и один другому рассказывал про русалок. Слушавший томился.

— Как хочешь, а я в них верю.

— Глупости.

— Если б глупости, в газетах бы не писали.

— В каких газетах?

— В «Известиях». И еще в эстонской одной. Забыл, как называется.

— По-эстонски, значит, сечешь… Ну-ну.

— Товарищ-эстонец переводил.

— Темнота ты.

— Это вот ты темнота.

— Почему же я темнота? Я-то не верю.

— Потому и темнота. Все не верят. А ты потому и не веришь, раз все не верят.

— Все, значит, темнота?

— Все. Все не верят, все одинаковые, думать не о чем. Так? А я их сам видел.

— Залей кому-нибудь. Мне не надо.

— Тебе-то как раз и надо. Чтобы теперь было о чем думать…

Разговор этот показался Визину преисполненным необычного, беспокойного смысла, как и совпадения с очкастым студентом. Он отошел от сотрапезников-демонологов, чтобы больше их не слышать и не расстраиваться. Визин чувствовал, что тверди под ногами нет.

Он, разумеется, и раньше летал, и довольно часто, и чего только, бывало, не насмотришься и не наслушаешься за командировку. Но теперь полет был качественно новым — все было качественно новым. И, естественно, новыми были и внутренние монологи-диалоги — неизменные спутники путешествующего, выражались ли они в виде потока сознания, или же в виде строго логических раскладок происходящего. Но главное — тверди не было.

Объявили посадку, и Визин поплелся под палящим солнцем через поле. Студента среди толпящихся у трапа не было.

Самолет взмыл, и скоро опять за иллюминатором раскинулась необъятная небесная тундра. Визин теперь был один на два кресла. Впереди, слева от прохода, привалясь друг к другу головами, спали «демонологи». Стюардесса демонстрировала платки, духи, сувенирные наборы. Малыш во втором салоне заходился от визга. Стенки гудели и дрожали. Визин вдруг увидел очкастого — тот тоже прилип к иллюминатору, — «наверняка размышляет о сражениях со стихиями», — подумал Визин. Потом студент опустил кресло, откинулся на него и закрыл глаза.

«И ты спи!» — велел себе Визин и немедленно подчинился, тоже опустил кресло, зажмурился и расслабился. Не было тверди…

Потом он обнаружил себя в туалете, склоненным над раковиной, а странный юноша-студент поддерживал его, подставив ладонь под лоб, а вторую положив на затылок.

— Это плохой кофе с несвежим молоком, — сочувственно говорил он. — А потом такая высота, а за бортом уже минус сорок пять…

— А с вами нормально? — выдавил из себя Визин.

— Я иначе устроен, — как несмышленышу-первокласснику отвечал тот. — Я бы вот, например, не задохнулся и не обледенел. И из-за русалок бы расстраиваться не стал. Все?

— Кажется, все. — Визин шагнул к умывальнику, сполоснул рот, лицо. Этот тип, пожалуйста, и про русалок слышал — не иначе как пристроился за его, Визина, спиной там, в тени. А как он сюда попал? Что все это значит? По-моему… — Голос неохотно повиновался ему. — Я, насколько мне помнится, запер за собой дверь… Определенно…

— Какую дверь? — Студент наивно уставился на Визина.

Туалет стал вытягиваться в длину, расширяться, на стенках появились огромные зеркала; грохот двигателей пропал, запахло серой.

— Сейчас же прекратите курить! — строго забасил репродуктор. — На борту самолета курить категорически воспрещается! Это вас, вас касается, Герман Петрович!

— Возьмите свои слова обратно! — вежливо произнес студент. — Герман Петрович никогда не курил. Он был спортсменом, кандидатом в мастера по теннису, первый разряд по лыжам. Как же он мог курить? Ошибка!

— Извините великодушно! — сконфуженно проговорил репродуктор. Действительно, досадное недоразумение.

Студент улыбнулся, пожал плечами, снял и протер очки и вдруг панибратски подмигнул Визину.

— Перепутали.

— Кто вы? — бескровными губами прошелестел Визин.

— Я — служащий, — ответил студент. — Не беспокойтесь. Все в порядке. Пора бы вам уже привыкнуть к новому положению. Тем более, что вас вежливо и терпеливо предупреждали…

Грохот двигателей, неловкая поза над раковиной, набухшее кровью лицо, спасительная холодная вода умывальника… Когда он возвращался, то увидел, что очкастый по-прежнему спит. И усевшись на место, Визин молниеносно уснул, и проснулся затем оттого, что все кругом зашевелились, а на табло опять значилось «пристегнуть ремни». Очкастый все спал, но теперь уже в другом кресле.

В этот момент ужас в Визине непонятным образом сочетался с вызывающим, авантюрным легкомыслием. «Что это и кто это? Какой-то тип в свитере, который отказывается жрать плазму! Какой-то очкарик, который, видите ли, не обледенеет и не задохнется, выпав из самолета! Какие-то русалки! Что со мной делается?.. Ах, плюнь, ничего с тобой не делается, нервы расходились. Все вполне реально объяснимо ничего сверхъестественного, успокойся… А если бы и сверхъестественное? Это же было бы так забавно, не правда ли! Вот бы забегали ученые мужи! А уж что сказал бы Мэтр, не придумать! Но может быть, он как раз и не сказал бы сейчас ничего… Но куда я лечу? И я мог пить коньяк с этой бурдой? И туалет в самом деле расширился и появились зеркала? И репродуктор извинялся?.. И кто меня терпеливо и вежливо предупреждал? Лина? А при чем тут Лина? Она летит в противоположном направлении… Все, брат Визин, коллега, реалистически объяснимо… Остановись! Это — сон. Сон, сон, сон! Ты разумный человек. Ничего сверхъестественного. Но на всякий случай ни во что не ввязывайся. Затаись. Да-да! Затаись и не думай, пока само собой не прояснится все…»

Впереди была пересадка на другой самолет. Очкастый студент куда-то пропал, когда Визин, сходя с трапа, захотел приблизиться к нему…

3

Легко приказать себе «затаись, не думай, не ввязывайся». Но как выполнить это приказание?

Воздушные приключения и не думали заканчиваться. Настроение было угнетенным, одолевала сонливость, вялость, головная боль; Визин много спал, а просыпаясь боролся с приступами тошноты, причину которой он усматривал в дрянном питье и еде. «Я заболеваю», — подумал он, и ему стало страшно, что это могут заметить, а если заметят, то, без сомнения, ссадят где-нибудь в захолустье и запихнут в захолустную больницу, и все рухнет: останется просто-напросто больной и потерянный человек среднего возраста, всем чужой и никому не нужный, человек со своими непроясненными мыслями и несбывшимися мечтами — никто, ничей и никакой… «Надо было запастись какими-нибудь серьезными таблетками… Впрочем, небольшая порция коньяка и настоящего кофе… Но где его взять, настоящий кофе… Если бы они не добавляли в него этого кретинского консервированного молока… Вот-вот! Консервированное молоко! Задумайся над этим, брат Визин, коллега… Задумайся ты, укушенный микробом… А собственно говоря, к чему? К чему задумываться? Разве с этим не покончено?.. Но что они там мелют, впереди?..»

Человек, говорит один, есть царь природы. Так? Это вдолблено с младых ногтей — и нам и нашим отцам, и нашим праотцам. Так? Царь, венец. Общеизвестно, аксиома.

Так-то оно так, говорит другой. Но ведь можно спросить: какой царь?

Что значит «какой»?

А то значит, что цари бывают разные — хорошие и плохие. Чаще плохие. Возьмите историю человечества, и она вам это подтвердит. И подтвердит, что как раз с царями-то и обстояло не очень благополучно. Да и вообще — царь есть царь. Хотя бы и природы.

Ну да, говорит первый. Царь есть царь, а раб — раб.

Так ведь, говорит второй, раб-то лишен царства. А царь не лишен. И естественно, свое царство он рассматривает как свою вотчину. А кто со своей вотчиной церемонится?

Но все-таки, если рачительный хозяин…

Ах — рачительный, не рачительный… В том ли дело! Если уж напрямик, то со своей вотчиной никто особенно не церемонится: моя вотчина, что хочу, то и делаю. И иногда это называется «преобразование природы».

Что ж, говорит первый. Да. Мы преобразуем природу. Это закономерно и естественно. Мы делаем ее для себя удобной, подручной. Удобной, если хотите, во всех отношениях.

А что такое «природа, удобная во всех отношениях»? Ведь то, что удобно во всех отношениях сегодня, не удобно во всех отношениях завтра…

«Да ну их к богу в рай, — подумал Визин. — Я что, приговорен их слушать, что ли?! Или не знаю, чем закончится этот, с позволения сказать, диспут?.. Потом вы, голубчики, начнете про то, что ваш царь, может быть, никакой вовсе не царь, а мизерная козявка, придавленная, например, звездным небом. Как же это, мол, я! — я, покоряющий, преобразующий, подминающий природу, проникающий в ее закрома и кладовые, лабиринты и тайники, подбирающий ключ за ключом к ее замкам (тут, безусловно, накал патетики), — как же я боюсь поднять к небу глаза, словно нашкодивший сын перед строгой матерью? И стою перед ней, и признаться не могу, и кажется, что ничего особенного не натворил, а в то же время и неуютно, и тоска, и мучительно, как будто предал кого… Знаю, родимые диспутанты, наслышан. Так что — ну вас… Лучше спать, спать…»

И он опять уснул. А когда проснулся, то услышал еще один разговор этот шел уже из-за спины. Один из собеседников говорил, что просто поразительно, как в одних и тех же природных условиях живут разные животные.

— Вот ты мне скажи, почему в Антрактиде (он так и говорил «в Антрактиде») не живут белые медведи, а у нас на севере не живут пингвины? Ведь тут холод — и там холод, тут лед — и там лед.

— Может, и жили б, — отозвался его напарник. — Да кто догадается переселить? Все ученые-разученые, умные, мать их, козявками заниматься, так есть время.

— Да! Вот бы белых медведей бы в Антрактиду, а пингвинов — на Новую Землю, скажем, или бы на Диксон. Проще ж пареной репы, а! Представляешь, что было б!

— Где им… Пингвинов в зоопарки вон откуда везут. На транспорт одних расходов… А на кормежку!.. Такие деньги… А все кричат — «экономия, экономия…»

— Факт, где не надо, там им денег не жалко, а где надо… К примеру, мясо бы из Аргентины! А — нет, не рискуют… А почему? Там же его, говорят, завались, на каждом углу бифштексы жарят, бери — не хочу. Дешевка, выходит…

— Нет, ты прикинь на самом-то деле: южный полюс и северный. Какая разница? А не домозгуют, не, не до того им. А ты — «Аргентина»… Ну что, разобраться, нам белых медведей жалко, штук хотя бы с полсотни для начала? А за полета бы тех пингвинов… Такая выгода… Да где им… У них баланс… Ты — мне, я — тебе… Им бы, чтоб самим как получше…

— Да, нету. Нету соображения у плана…

Они были полными единомышленниками, у них даже голоса были одинаковыми…

Справа через проход сидела молодая красивая женщина в высокой золотой прическе, а рядом с ней — седовласый, астенического типа мужчина. Женщина говорила мужчине:

— Соваршенно невозможное кофэ, просто кошмар!

— Ах, кому тут какое дело, — со спокойным пессимизмом отвечал мужчина.

— Соваршенно не понимаю, как можно таким людей поить.

— Можно…

«Спать! — сказал себе Визин в сотый раз. — Только спать!»

Но тут спереди опять пошло про «царя природы», и это удивительно точно совпало с тем, о чем пригрезилось накануне самому Визину, то есть они там говорили про сомнения, обуявшие царя природы после того, как он ночью вышел на балкон и ему показали звездное небо.

Этот глупый царь, стало быть, идет потом в путь, то есть странствовать и очищаться. И вот останавливайся под столетним дубом, как легендарный Кудеяр, и начинает наказывать себя самобичеванием. Зачем? За что?.. Господи, как понять его, этого хозяина необъятной вотчины… Ему даже в голову не приходит, что самобичевание — цирк. Кому от него легче?..

А что ему вообще приходит в голову? Что он знает? Ну, допустим, что-то он все же усвоил, то есть узнал, почувствовал. Но ведь все его знания сплошная поверхностность. Кладовые он, видите ли, нашел! Да ведь это не кладовые, а то, что на виду лежит. И в так называемых лабиринтах природы он элементарно заблудился. А что касается ключей от заповедных дверей, то ключи-то самые простейшие, наподобие загнутого гвоздя, да и дверей-то там пока никаких серьезных не было, а так — видимость: толкнул — и отворилась. И — пожалуйста! Открытие!..

Ну, хорошо. Глуп этот царь, самонадеян, переоценил себя. Допустим. Но ведь прогресс все-таки имеет место. Не с неба же он свалился — с того, любимого, ночного, в звездах…

Прогресс? Вы знаете, что такое прогресс? Объяснить вам, что такое прогресс? Так вот, прогресс, дорогой мой, это, в принципе, когда тебя отлупили, а потом ты отлупил следующего, а тот — опять следующего, и в результате — все правы.

Ну, знаете ли…

Вот вам прогресс, дорогой мой: человек подобрал то, что валяется под ногами, чаще всего случайно, треть при этом вытоптав, треть, образно говоря, разглядев, а оставшуюся треть отбросив, потому что непонятно, и окрестив «явноном». Вот он себе, этот царь, идет и покоряет, и преобразует, устраиваясь удобно во всех отношениях. А потом вдруг и удивляется, выйдя на балкон…

Вам не кажется, что все это отдает софистикой?

Софистикой? Ну, а разве он не напреобраэовывал, разве не понаоткрывал и разве не усомнился вдруг, придавленный ночным небом?

Просто этот человек, — этот, следует подчеркнуть, конкретный человек в разладе с собой. И следовательно — в разладе и с миром.

Совершенно правильно! И если человек в разладе о собой и миром, то ему вполне обоснованно должна явиться мысль: природа несовершенна или я несовершенен?

Царю такая мысль вряд ли может явиться.

Явится! Обязательно явится. И за такой мыслью, само собой, логически следует: природа не может не быть совершенной. Потому что, во-первых, эти понятия «совершенный, не совершенный» — сугубо сапиенские понятия, он их придумал. А во-вторых, не дано нам, уважаемый коллега, судить о совершенстве природы, ибо она была, будет и есть, она создала нас, идиотов, она — сама по себе.

Минуточку! Стало быть, несовершенно совершеннейшее из созданий природы, ее венец?

А кто сказал, что венец, кто увенчал-то? Сам себя гомо сапиенс и увенчал. Природа не может не быть совершенной, уже потому хотя бы, что создала такое произведение, как вы, как я или как вон тот, за нами, бородатый гражданин, который то ли спит, то ли подслушивает, и время от времени перелистывает какую-то папку. Не может быть такая природа несовершенной. И значит, все-таки, как это ни прискорбно, несовершенны мы: вы, я, бородатый гражданин — все пассажиры данного нашего авиалайнера. Позвольте уж мне такое допущеньице.

Ага. Допущение. Что ж! Пусть допущение.

Отлично, договорились. И вернемся к нашему царю. Вот он, путник и царь, повелитель и шут, ученый и невежда, осмеливается на такое допущение: человеческий мир развивается не в ту сторону.

А в какую сторону?

Не в ту. Имею же я право допустить, предположить, усомниться в направлении! Имею или не имею? Я — думающий, ученый, интеллигентный человек.

Хорошо. Имеете…

Золотоголовая соседка справа сказала своему седовласому спутнику:

— Мы в лаболатории тоже каждый день варим кофэ — это принято, никакого секрета, сам знаешь. И бывает, в спешке, в суматохе, а когда некогда, из соседнего кафэ берем. Но чтобы когда-нибудь такой напиток, прости за выражение…

— Не сосредоточивайся на пустяках, — ответил астеник.

— На чем же тогда сосредотачиваться?

— Наше путешествие началось так приятно…

Женщина хихикнула.

— Волнительно началось, ничего не скажешь. Потому и не хочется, чтобы пустяки, по твоему выражению, портили…

Диспутанты неистощимы.

…развивается не в ту сторону, что я допускаю хотя бы затем, чтобы потом, логически размышляя, опровергнуть это допущение.

Послушайте, а для чего вам вообще эти сомнительные упражнения?

Чтобы объяснить придавленного ночным небом царя. Возможно, он только кажется себе царем. Он — штучка гордая и самолюбивая. Даже оставаясь рабом, он согласен только править. Он не согласен не чувствовать себя царем, не называть себя им. И даже когда сладко-манящая, рабская тяга к наслаждению и удовольствиям затмевает его разум, он продолжает упорствовать в своем заблуждении: я — царь. А природа, всегда равнодушная, как сказал поэт, тут не выдерживает и начинает хохотать…

«Так, — подумал Визин. — Сейчас дойдет до выдавливания из себя раба. Интересно, пили они кофе, разбавленный консервированным молоком?..»

— Вам плохо?

— Что?

— Вы себя плохо чувствуете?

Это — стюардесса. Не та, конечно, которой Визин в аэропорту родного города так раскованно улыбался, и не та, что демонстрировала ширпотреб, но тоже довольно располагающая к себе, и даже кого-то знакомого напоминающая.

— Нет-нет. Мне — ничего. Порядок. Просто устал. И нервы… У вас коньяка немного не найдется?

— Алкогольные напитки на борту самолета…

— Да знаю, знаю… Тут ведь исключительный случай, понимаете? Совершенно особенный…

— Я должна проконсультироваться.

— Стоит ли?

— Стоит. Не волнуйтесь…

Мир развивается не в ту сторону, искривление, изгиб, несовершенства, они тяготят, некоторым поэтому хочется «забыться и заснуть»… Преобладание логического в противовес эмоциональному, противопоставление логического и эмоционального, разделение их… По чисто человеческим меркам. Все — по человеческим меркам… Эволюция содержит в себе масштабы посолиднее наших, госплановских… Будем рассуждать, исходя из наших мерок, из величины отпущенного нам отрезка времени… Логическое, то есть — математическое берет верх. С Аристотеля. С Пифагора. С халдеев, у которых Пифагор проходил учебно-производственную практику — четные числа красивые и счастливые, нечетные — некрасивые и несчастливые… А может быть, математическое, число берет верх уже с наших пращуров, которые стали кичиться друг перед другом количеством стад и жен…

— Извините, вы не могли бы заткнуться, граждане визиноиды?

— Как???!!!.. «Заткнуться»?..

— Девушка, сделайте, пожалуйста, пусть их приглушат.

— Ого! — сказали задние.

— Солидный человек, а такое поведение…

— Но есть же предел! — воскликнул Визин.

— Вы что? Станете отрицать, что нас искривляет…

«Все, отключаюсь, — в изнеможении решил Визин. — Ну их к чертовой матери. Где эта девушка? „Проконсультироваться“, видите ли…»

А сзади, тихо:

— Вот бы охота была, если б пингвинов к нам на север…

— А они съедобны?

— В наше время все съедобно…

Следствием преобладания математического является беспрецедентная рационализация, машинизация, технизация. Мечта апологета: техника заменит вся и все; она будет доиться, нагуливать мясо, отращивать шерсть, плодоносить и, в конце концов, заменит самого человека. Такова мечта апологета, а в переводе с древнекакого-то «апологет» означает «идиот»… Тут, конечно, самое интересное в том, что она будет доиться.

— И вы, товарищ Визин, вносите сюда достойную лепту…

— Пожалуйста. Вот коньяк. Строго конфиденциально. Если вам не полегчает…

— Полегчает. Большое спасибо. Я уверен: полегчает. Сколько я вам должен?

— Без химии она доиться не будет.

— Девушка, нет ли места в соседнем салоне? Ну в том, где мамаша с малышом. Что он кричит — это пустяки. Детский плач никогда не вызывал у меня отрицательных эмоций.

— Какая мамаша? Я не понимаю. — На Визина сверкнули зеленые глаза, знакомо двинулась рука.

— Скажите, ваше имя не Лина?

— Нет. Хорошо. Отдыхайте. Скоро посадка…

Соседи справа понизили голоса.

— У нас в лаболатории тоже такой псих был, — сказала женщина мужчине.

— Такие есть везде, — ответил он.

— Представительный с виду человек…

— А с непредставительного какой спрос?..

Техника, техника, техника… Тончайшая, мудрейшая, искуснейшая… Во что превратится гомо сапиенс на очередном витке спирали?.. Говорят, что, возможно, в будущем мы станем с большими головами и атрофированными конечностями… Авторитеты говорят… С большими головами, наклоненными над раковинами и извергающими излишества…

— Лина, а где студент?

— Какой студент?

— Очкастый.

— Наверно, он был раньше. Идите, вам станет легче…

Жаль, что нет рядом сердобольного, заботливого очкарика. Без него ничего особенного. Туалет как туалет. Ярый гул. Теснота. Никаких просторов и зеркал. И репродуктор молчит…

— Извините, я, кажется, что-то такое съел. Или, может быть, выпил. Сейчас пройдет. Уже легче. Вообще-то я вполне здоров.

— Ничего-ничего. Может, минеральной воды?

— С удовольствием.

Глаза ее перестали быть зелеными…

— И примите вот эту таблетку…

Тишина. Хорошо. Ну, естественно, самолетная тишина. Диспутантов приглушили — остался шорох; если прислушаться, то можно, конечно, разобраться, о чем они толкуют, но зачем прислушиваться? Собака лает ветер носит… Блаженство — один на два кресла… И все же Мэтр выдает себя, хотя и камуфлируется. Почему он камуфлируется, почему не говорит прямо? Разве так пишутся главные книги жизни?..

…если бы преобладало эмоциональное, тоже, скорее всего, был бы не мед… Тут можно только гадать… Химико-физико-математическое искривление… Научно-технические суеверия… Мораль и нравственность построены по математическому принципу, и можно, значит, говорить также о морально-этическом и нравственном суеверии… Может быть, такое развитие обусловлено самой природой… Природа — сама себе венец… Но почему мысль об искривлении? Это не случайная мысль… Разрыв между нравственными потребностями, установками и кажущимися материальными потребностями, с одной стороны, и человеческой натурой и ее действительными требованиями с другой… Результат — комплексы неполноценности, неустойчивости, недовольства, немочи…

И вдруг — по проходу, напролом, торопясь — угловатый, плешивый человечек.

— Закройте папку! Закройте скорей папку! Заложите палец!

Визин не в силах был не повиноваться — такой у человечка был призывающий и молящий вид. Он плюхнулся рядом, вытер потную лысину; он шумно и часто дышал, как будто только что преодолел дистанцию с барьерами.

— Вы сейчас читали на тридцать четвертой странице.

Визин заглянул, опешил.

— Да.

— В самом конце страницы — слова: «Памятью природа расквитывается с нами за смерть». Верно?

— Верно…

— Уф! — с облегчением вздохнул плешивый. — Несколько минут мучился. Но — поймал! Кстати, это не слова автора данного произведения.

— Может быть, — сказал Визин. — Он любил цитировать.

— Так я и знал. Вы не удивляйтесь. И извините меня. Я тренируюсь. Мне нельзя не тренироваться постоянно. Я, знаете ли, телепат. Пожалуйста угадал! — добавил он не без гордости.

— Почему вы выбрали для ваших тренировок именно меня? — спросил Визин.

— Случайно. Совершенно случайно. Вы верите в случайность?

— Нет, — сказал Визин.

— Зря. Простите меня. Всего доброго. — И телепат удалился.

«Пустяки, брат Визин, коллега. Пустяки. Раз уж решился, раз уж полетел… Как ты там запланировал? Зажмуриться, затаиться, не дышать, ждать, что получится? Вот и жди… И попроси, чтоб совсем выключили диспутантов…»

— Вот деятель! — беспокойно донеслось от пингвинов и белых медведей. Так же он все на свете может отгадать; ничего не утаишь… Таких надо за тремя замками держать…

Визин обернулся к ним.

— Извините, — сказал он, — я слышал ваш разговор о переселении животных. По-моему, интересная идея.

Они посмотрели с недоверием.

— Я серьезно! — убеждающе произнес Визин. — Идея — будь здоров! Вопрос, как они привыкнут?

— А чего им не привыкнуть? Тут лед — и там лед, — сказал один.

— Там другой лед.

— Да как же другой? Лед есть лед.

— Нет, друг. Лед льду рознь. Как и земля земле.

— Привыкнут, — сказал другой.

— Видите ли, — сказал Визин, — память — такая штука, такой сложный и хитрый механизм… В общем и за сто лет этот пингвин свою Антарктиду не забудет. И захочет — да не получится. Тут я, ребята, по этой части кое-что читал. Вот, скажем, ты что-то хочешь забыть, а — никак. Конечно, организм обладает забывательными способностями, факт. Но иногда их бывает недостаточно. Особенно если что-то очень укоренилось в памяти.

— Пингвины не живут сто лет, — сказал первый.

— Притом, — сказал второй, — если забывательные способности не срабатывают, то можно что-нибудь впрыснуть, и — привет. Мать родную позабудешь. Не так?

— Ну… не совсем так. Разве всем впрыснешь? А новое поколение? От впрыснутых-то еще нормальные рождаться будут. Это сколько же времени надо всем подряд впрыскивать, чтобы уж чисто впрыснутые рождались?.. Да и что впрыскивать?

— Что, не изобрела еще наука, что ли?

— Да вроде, нет. Не слышал. Разве что, может быть, где-нибудь какие-нибудь опыты ведутся. На Западе.

— Значит, думаешь, нельзя переселить?

Визин только что собирался ответить, как к нему подошла стюардесса, другая, не та, что предлагала минеральную воду, — и тихо сказала:

— Вам радиограмма.

На клочке бумаги четким ученическим почерком было написано: «Успокойтесь. Скоро будете у цели. Тошнота, сонливость и головная боль пройдут. Опыты по пингвинам и б. м. ведутся и успешно. Впрыснуть можно. Лина.»

Стюардесса протянула новую таблетку — серебристого цвета чечевицу, размером с копейку. Визин кивнул, взял ее и сразу проглотил… Собеседники отплыли. А те, справа, почему-то остались.

— Интересно, — сказала женщина, — а у них тут мармалад дают? Ужасно обожаю мармалад, особенно светлый.

— Вряд ли, — сказал мужчина. — Раз до сих пор не предлагали… Впрочем, можно попросить.

— Конечно… Для кого-то и коньяк можно, а для кого простого мармалада нет. А ведь у них тут все можно достать.

Визин поднялся, выбрался в проход, остановился над парой и отчетливо произнес:

— Когда человек говорит «соваршенно» и «кофэ», мне хочется плюнуть и уйти: когда он говорит «лаболатория» и «мармалад», мне хочется всыпать ему плетей; но когда он говорит «волнительно», мне хочется убить его на месте.

— Послушайте вы, шизофреник! — грозно поднялся тщедушный спутник золотоголовой…

Но Визин уже сидел на своем месте. И в эту минуту к нему явился Мэтр.

— Ну что, Гера? — сказал он. — Летишь?

— Лечу, — ответил Визин.

— А твой полет, Гера, средство или цель?

— Цель.

— А мотивы?

И тут Визин не нашелся, что ответить, и Мэтр печально покачал головой.

— Гера, Гера. Видно, я был плохим учителем. Если научил тебя лгать.

— Молчи, — озабоченно сказал Мэтр. — У кого это было-то? У Гете, кажется. Ну да. Те, говорил он, у кого мы учимся, верно называются нашими учителями, но не каждый, кто нас учит, заслуживает этого имени. Вот, Гера, и выходит, что я не заслуживаю. Он, между прочим, и еще одну вещь сказал: «Ошибка относится к истине, как сон к пробуждению. Пробуждаясь от ошибок, человек с новой силой обращается к истине»…

— Герман Петрович! Герман Петрович! — трясла его за плечо стюардесса, та, первая. — Мы приземлились!..

«Стоп! — сказал Визин, напрягаясь изо всех сил. — Стоп. Теперь уже окончательный стоп, брат Визин, коллега…»

Голова не болела, тошноты не было.

4

После трех посадок и двух пересадок с ожиданиями, на рассвете следующего дня Визин очутился в небольшом самолетике, который повисел в воздухе около полутора часов и затем нежно приземлился на уютном зеленом поле с одной-единственной взлетно-посадочной полосой. На краю поля белели два служебных домика, неподалеку от них поник на шесте «колдун» безветрие, штиль. Пассажиров ждал старенький, запыленный автобус.

Не спеша погрузились, тронулись, выехали на шоссе. И вот, минут через десять, когда поднялись на пригорок, взору Визина открылась прямая, одноэтажная улица с озером справа; потом озеро заслонилось более высокими строениями, показалась круглая площадь. Автобус плавно вкатил на нее, развернулся и остановился возле гостиницы. Визин выбрался. Здравствуй, Долгий Лог!

Ему сразу же дали номер, причем, вежливая администраторша сочла необходимым отметить, что таких номеров в гостинице всего три. Ему это не понравилось; ему хотелось бы поселиться здесь если уж не инкогнито, то, по крайней мере, не афишируя себя — для покоя, для свободы. А тут — будьте любезны! — сразу лучший номер; то есть гостиница определенно была поставлена в известность, его ждали. Однако Визин все-таки не мог не поблагодарить администраторшу, взял ключ и поплелся по лестнице наверх. Он отыскал свою дверь, вошел, зашторил окно и, не раздеваясь повалился на кровать…

Ему показалось, что он спал очень долго, однако проснувшись, ни бодрости, ни свежести не почувствовал, как будто и не спал вовсе, а маялся на жаре, на изнурительной работе. Что-то его с самой минуты приземления здесь, в у-черта-на-куличкинском Долгом Логу, насторожило, призвало внимательно оглядываться, присматриваться ко всему, быть начеку; он был уверен, что прибыл в не совсем обычное место — оно никак не могло быть обычным, потому что Визин, без сомнения, попал в полосу необычного: необычные события, предшествовавшие его решению ехать, необычный междугородный телефонный разговор, необычное решение с сожжением мостов, необычный перелет… Этот перелет вспоминался сейчас, как дурной сон. Очкастый студент и все связанное с ним, демонологи в тени аэровокзала, плешивый телепат, ревнители преобразования фауны, худощавый Дон-Жуан на пенсии и его златоверхая спутница, радиограмма — все мельтешило, бурлило, гудело, никак не желая укладываться в памяти… Визин поспешно поднялся и обшарил все карманы, все, что можно было обшарить, — радиограммы не было… Сейчас он вспомнил, что прочтя ее там, в самолете, опустил руку с ней на колени, а второй рукой взял протянутую стюардессой таблетку, после чего наступило какое-то иное бытие… Возможно, он обронил этот листок с текстом, или его забрала та странная стюардесса…

Визин сел. Он опять и опять воспроизводил в памяти события минувших суток, прокручивал по нескольку раз одно и то же, пытаясь отыскать что-то такое, что сделало бы все случившееся логичным, а значит, и более устойчивым. Но ничего такого отыскать не удалось… Этот фрукт, что прислал ему вырезку из газеты «Заря», явно местный: на штампе того письма значилось «Долгий Лог», хотя и не было обратного адреса; не исключено, что сам автор заметки и прислал ее, этот с луны свалившийся Н. Андромедов, которому редактор обещал выговор. Но откуда Н. Андромедову может быть известно про Визина, про его интересы и дела?..

Да, тверди не было не только под ногами, но и в душе.

Вот что наполняло его в эту минуту: жизнь, какой она была до сих пор, закончилась, резко оборвалась, словно он рухнул с обрыва и лихорадочно замахал руками, как неумелый пловец, имея весьма смутное представление о собственных силах и направлении движения.

«Мосты сожжены, путей к отступлению нет, я — скорлупка на стремнине, и неизвестно, куда меня вынесет, и ничего нельзя сделать, чтобы это стало известно. А значит, об этом и думать нечего. Правильно тогда, в самолете, решил. Зачем, в самом деле, думать? Я свободен. Никем и ничем больше не связан. Со мной происходят вещи, которые обычным путем не обдумываются, не объясняются, то есть обычное, традиционное думание тут не годится, а я научен думать только обычно. Так что — пускай „скорлупка“, пускай „стремнина“. По крайней мере, до поры до времени…»

И все же не думать было невозможно. Не давали покоя сюжеты. Ну, например, сюжет под названием «я — не зав. лабораторией». Или — «я — не газолог, не ученый», «я не муж Тамары», «я — свободный путешественник». Или — «как начать жить заново», «самолетная эпопея», «Лина»… Целый реестр сюжетов, которые, возможно, следовало бы основательно разработать, чтобы они прочно закрепились в сознании, осели в нем надежным пластом, на котором смогли бы взойти новые произрастания.

Думалось, вопреки стратегическим установкам, и о более конкретных, прозаических вещах, как то: еда-питье, крыша над головой, куда пойти и что делать, когда торчать тут станет невмоготу. Обнаружился также сюжет, оказавшийся на первый взгляд дурацки-примитивным: «что я умею делать». И затанцевали варианты: истопник, почтальон, подсобник в магазине, счетовод в сберкассе, агент госстраха и так далее. И захотелось вдруг задать каверзный вопрос нашим романтическим педагогам: все ли, дескать, вы, товарищи, сделали для того, чтобы закрепить в головах ваших питомцев пренебрежение к «низким» профессиям…

Визин расшторил окно.

Жилище оказалось очень милым: две комнатушки, крохотная прихожая, ванная, шкаф, холодильник, телефон, радиоприемник — благодать да и только. А в большие, чуть ли не во всю стену, окна светило утреннее солнце и виделось широкое озеро с лесистым противоположным берегом и белейшими кучерявыми облачками над ним и в нем.

Визин нажал клавишу — передавали про сенокос. Быстро закруглились и сообщили время: половина одиннадцатого. Визин перевел часы. Запел Эдуард Хиль. Визин выключил радиоприемник. «Ну вот, — вслух произнес он, — ты и прибыл, Кудеяр. Вот и начинается…»

Он обошел свое жилище, посидел на диване, в креслах и на стульях. В ванной оказалась и горячая вода. «Так, брат Визин, коллега! Вот ты и в Долгом Логу. И тебя здесь ждали. Дурных нема, как утверждает вахтер дядя Саша в далеком НИИ далекого города. Забронировали лучший номер. Улыбка администраторши. Скоро, очевидно, позвонят. Не отвечать, пусть телефон хоть разорвется. Конечно, глупо не отвечать, когда всем известно, что ты тут. И все же: не отвечать. Пока. И чтобы не искушаться — отключить. Решено».

Визин вооружился дорожным ножичком, снял колпачок подводки, отсоединил проводок, загнул его, отвел понадежнее от клеммы, поставил колпачок на место. Снял трубку, послушал — телефон был мертв.

Потом он пошел в ванную, приготовил прохладную воду, погрузился в нее и долго лежал, отмокая и остывая. Как ни странно, манипуляции с телефоном придали ему уверенности, настроение улучшилось. Выйдя и переодевшись, он почувствовал себя почти совсем бодро и деловито, и к карте, что висела на рейке над радиоприемником, тоже подошел бодро и деловито.

Это была карта области. От железнодорожной станции до Долгого Лога 220 километров. Так говорили в самолете. «Вот какие расстояния, — подумал он. — Не мудрено, что здесь еще не все разнюхано».

Он сел за стол, сложил, как школьник, руки перед собой, опустил на них голову и зажмурился.

Ему примерещился гигантский гейзер; толстая струя горячей воды с ревом уходит в небо, а вокруг расползаются желтоватые ядовитые испарения и клубясь обнажают в мутной парящей жиже скользкие женские тела с рыбьими хвостами… Кто-то через томительно равные промежутки магнитофонным голосом повторяет «не подходите… не подходите…» Визину мучительно хочется подойти, и он, презрев запрет, подходит, его окутывает желтое облако, и он вначале осторожно, а потом отчаянно, смело, полной грудью вдыхает… И — все исчезает. И сам он исчезает, превратившись во что-то бестелесное, летучее, как пар или газ, бесцветный, неуловимый. И вот эта новая субстанция свободно перемещается в пространстве, просачивается сквозь камни, стволы деревьев, землю, и она все видит и слышит, а ее не видит и не слышит никто…

Лицо его заливал пот, и он потянулся за полотенцем, и замер, потому что раздался стук в дверь. Через несколько секунд стук чуть слышно повторился.

— Да!

Вошла горничная.

— Здравствуйте. Я вас не потревожила?

— Ничего, — сухо отозвался Визин.

— Светлана Степановна послала узнать, может, вам чего-нибудь нужно.

— Кто такая Светлана Степановна?

— Так администратор же!

— Ага.

Визин стал ее разглядывать. Она была невысокой, плотной, миловидной, приоткрытый рот обнажал ровные, голубовато-белые зубы; у нее были длинные глаза, в которых таилась неуверенность.

— Передайте Светлане Степановне, мне нужен проводник по тайге.

Девушка растерянно заморгала, покраснела.

— Ладно, — сказал Визин и отшвырнул полотенце. — Пекло тут у вас… Прямо Каракумы какие-то…

— Правда! — Она облегченно вздохнула; постоялец все же, кажется, человек нормальный. — Давно не было такого лета. Даже старики удивляются.

«Я буду верить в русалок, — подумал Визин. — Да-да, в русалок и в стариковские приметы, и буду напиваться, и приставать к женщинам, и заверчу роман, и черт с ним со всем…»

— Кто забронировал для меня номер?

— Василий Лукич. Бражин.

— Редактор «Зари»?

— Ага.

— А как Светлана Степановна узнала, что я — именно тот самый Визин, которого ждали?

— Ну как же! Светлана Степановна давно работает… Различает… Круглое лицо ее и шея опять заалели.

— Как вас зовут?

— Тоня.

— Значит, так, Тоня. Пока всем говорите, что его, мол, нет в номере. Я хочу отдохнуть. Договорились?

— Ага.

— Садитесь! — приказал он.

Она послушно села, положив на колени руки.

— Раз уж Светлана Степановна послала вас ко мне, то расскажите про Долгий Лог.

— Что рассказывать? — Она была смущена.

— Все.

— Прямо не знаю, как… У нас тут недавно такой ураган был, страшно вспомнить. Три дня назад. Я такого никогда не видела. И старики не припомнят. Вот иной раз по телевизору показывают, в Америке там, или еще где. А если бы наш показали, так еще страшней было бы. Вы не поверите, настоящее светопреставление. — Впечатления от урагана были, кажется, сильнее, чем смущение перед важной персоной.

— То-то, — сказал Визин, — когда я ехал из вашего аэропорта, смотрю, вокруг все словно нарочно разворочено.

— Что вы! — возбужденно подхватила она. — И лес повалило, и крыши посрывало, заборы, столбы. Я как раз у бабушки картошку полола. Жара стояла — жгло прямо. Дней шесть уже такая жара. И тут, смотрю, туча. Солнце закрыла. Ну, думаю, сейчас ливанет. А ветер как пошел, как пошел прямо несет, с ног валит. Я чуть до дому успела добежать. Только на крыльцо, а оно тут и началось! Кусты за огородом, смотрю, гнутся, все ниже, ниже, прямо распластались. И тут — бах! — черемуха рядом с домом росла, старая уже, — так пополам ее, как спичку. А у соседей, смотрю, крыша поднялась, потом перевернулась и — хрясь наземь. Господи! Ну, думаю, и у нас сейчас, у бабушки. Но — выстояла. Потому что соломенная, старая. А которые шиферные — так хоть кусочек, хоть шиферинку да отдерет. Грохот стоял — не передать. И так — минут сорок. Даже картошку повалило. Представляете? Всю ботву, все вообще — как катком…

Она уже рассказывала чуть ли не взахлеб, с охами и ахами, уточнениями и повторами, — событие, вероятно, было в самом деле из ряда вон. Но Визин в какой-то момент поймал себя на том, что не столько слушает, сколько разглядывает ее. Она, наконец, заметила, сбилась, опять покраснела, и он, сделав вид, будто ничего не произошло, спросил:

— Жертвы были?

— Точно не знаю, но говорят, вроде…

— Вон, выходит, какие у вас опасные места.

— Да нет, это редкость. Потому что жара такая. Может, раз в сто лет. Просто такое лето выпало.

— Я собираюсь путешествовать, — солидно проговорил Визин. — Поэтому меня интересуют мосты и дороги. Не пострадали?

— Не знаю, не слышала. Что им сделается-то, мостам и дорогам? Сообщение, вроде, нигде не прервалось. Вот электролинии — эти нарушило, повалило столбы.

— А автостанция у вас тут где?

— Да как на площадь выйдете, так по левой улице, и как раз на автостанцию и попадете. Там и базар рядом. Можно и позвонить.

— Спасибо, — сказал он. — Я пройдусь для начала.

— Станция маленькая. Да и базар… — Ей, видимо, хотелось еще поговорить, но она не знала, как на это посмотрит постоялец; она поминутно взглядывала на него, и лицо ее то озарялось надеждой, то становилось удрученным.

Визин решил пожалеть ее.

— Вы так и не рассказали про свой городок.

— Да что… — Она усмехнулась. — Городок как городок. Можно сказать, большое село и все. Что тут такого может быть? Обыкновенно. — И скоренько добавила, стрельнув в него глазами. — Скучно бывает.

— Скучные люди — это мрачные люди, — сказал Визин. — Тяжеловесность, хмурость, лоб в морщинах. А вы разве хмуры, ваш лоб разве в морщинах? Не похоже, чтобы вы скучали.

Она моргнула.

— Куда тут пойдешь-то? Да и что смотреть? Кино… Танцы… Все друг друга наперечет знают. А природа хорошая! — с неожиданной хвастливостью закончила она.

— Если природа хорошая, то не может быть скучно.

— Кому как. — Она поднялась. — Ой, мне надо идти!

— Вы мне про природу еще расскажете, да? — спросил Визин. — Я ведь не собираюсь в путешествие немедленно. Мы еще поговорим?

— Ага.

— Еще раз спасибо вам.

Она вышла.

«Кажется, я веду себя по-хамски, — подумал Визин. — Этакий цивилизованный туз в провинции. Тузик. Которому бронируют лучший номер. Позор и срам. Но чего они от меня ждут?..»

Загрузка...