О Русская земле! Уже за шеломянемъ ecu!
Зима была малоснежной. Злая поземка вилась по невысоким вылизанным сугробам, срывала фонтанчики колючего снега, раскачивала сухие травы. Маленькое негреющее солнце лениво всползало на ярко-голубой небосклон. Морозный ветер жестоко стискивал лицо, от него слипалось в носу и перехватывало дыхание.
Трое взлетели на гребень невысокого холма, спешились, прячась за молодым сосняком. В распадке лежала деревня — домишки из кривых дубовых бревен, очеретяные крыши, скудные дымки из волоковых окошек.
Один из троицы, совсем молодой еще, скуластый, черноглазый, с остренькой, тщательно подбритой бородкой, сдвинул на затылок рысий треух, подобрал полы стеганого дорогого халата и полез в неглубокий сугроб. Осторожно выглянул из-за лапника и тут же возвратился. Тщательно сбил снег с войлочных расшитых сапог, повернул к спутникам смуглое лицо с красновато-коричневыми плитами здорового румянца, белозубо ухмыльнулся:
— Айда подразним урусов, — и легко взлетел в седло аргамака.
У колодца всадники остановились и, не спешиваясь, стали задирать баб, набиравших воду. Молодой, масляно блестя глазами, дразнил крепкую голубоглазую молодку в расшитом кожухе:
— Эй, девка, поехали со мной. Любить тебя буду, золотом обвешаю, мясо каждый день кушать станешь, любимой женой тебя сделаю!
Та сердито сплюнула:
— Тьфу ты, нечисть, басурменин треклятый!
Подхватила ведра, но не ушла, встала в сторонке — разбирало любопытство.
Вылезшие из избенок мужики задумчиво смотрели на всадников, тихонько переговаривались.
Один из них могучий, кряжистый, с лицом словно дубовое корье, прищурил остренькие глазки:
— А знатная у кипчака сабля — вся в серебре. Да и кони на загляденье, вот бы продуванить. Филипп, ты сходил бы за рогатинами.
Филипп, здоровенная нескладная дылда, с красной, словно обваренной рожей и торчащими из-под пояркового колпака патлами, просипел:
— Сходить недолго, да ведь они ждать не станут — перебьют, как куропаток.
— Ништо, мороз здоровый, тетивы мигом полопаются.
— Эх ты, темнота. Сразу видно — пришлый. Они их в бараньем сале вываривают, никакой мороз не страшен. Да и у князя нашего семь пятков на неделе, да все разные. То воюет с ними, то братается. Намедни опять двух половчанок в наложницы привез. Тронь этих, завтра шкуру с тебя спустят. Давно ли Рюрик Киевский у Долобска нашему княженьке сала за шкуру залил, едва со своим дружком поганым Кончаком ноги унес.
Маленький мужичонка, утерев нос рукавом, проговорил с опаской:
— Вы бы, братья, того… Поосторожней. Дойдут до тиуна такие речи…
Филипп пренебрежительно глянул на него:
— Кроме тебя и донести некому. И прозвище у тебя верное «Болтай ногами», так и смотришь, как бы сбегать да нашептать на кого. Гляди, загнем салазки, света белого не взвидишь.
Половцы, заподозрив неладное, тронули коней. Молодой вытянул плетью деревенского дурачка Агашку, торчавшего посреди дороги, обернулся, крикнул:
— Травка подрастет — приеду за тобой, девка. Жди!
Захохотав, гикнул, и троица мгновенно исчезла в сполохах бешеной поземки.
Тогда въступи Игорь князь въ злат стремень и поеха по чистому полю.
Солнце ему тьмою путь заступаше;
нощь стонущее ему грозою птичь убуди, свист зверинъ вста…
Дубрава тонула в предрассветном сумраке. В верхушках деревьев осторожно пролетел ветерок, залопотали листья. Угасающие угли костра спрятались под пушистым пеплом, остро потянуло смолистым дымком. Высоко в ветвях неожиданно громко застонала горлинка. Часовой, опираясь на копье, охваченный тяжкой дремой, вздрогнул испуганно, поспешно протер глаза. На покатом лугу паслись стреноженные кони; коноводы, негромко переговариваясь, грелись кипяточком. Кто-то, со сна взлохмаченный, выбрался из груды спавших вповалку; спотыкаясь, поплелся за кусты, присел на корточки.
Под обвисшими сводами отволгшего за ночь шатра было душно и сыро. Человек, лежавший на узком топчане, похрапывал, потом скрежетнул зубами, застонал — тяжко, мучительно. Дернулся, просыпаясь.
Отодвинув полог, в шатер бесшумно проскользнул старый гридень Демьян, тронул лежавшего за плечо:
— Утро, княже.
Откинув овчину, князь тяжело поднялся с походного ложа; покряхтывая, намотал портянки. Демьян помог натянуть мягкие козловые сапоги. Накинул алое корзно, вышел. Втянул ноздрями влажный воздух.
Князь спал дурно, мучили тяжелые предчувствия. В голове шумело после вчерашней попойки, больше напоминавшей тризну. В гневе сжал кулаки, припомнив хмурые лица ближних бояр, племянника Святослава Ольговича, осторожные уклончивые речи черниговца Беловолода Просовича.
Демьян слил из кожаного ведра, тихо проговорил:
— Княже, сотник Трибор к твоей милости.
К князю шагнул рослый сотник из дружины брата Всеволода, ходивший на разведку брода. Холщовые порты и рубаха перепачканы илом и тиной. Небрежно махнул поклон, дерзко щуря светлые разбойничьи глаза, белозубо осклабился:
— Есть добрый брод, княже. К вечеру доберемся.
Сотник посинел от утреннего холодка, его заметно трясло. Небось, весь Оскол излазил. Игорь поморщился — распустил брательник любимчика. Вояка лихой, слов нет, но не по чину дерзок. Кинул Демьяну:
— Чару!
Трибор одним махом осушил чару крепчайшего меда — разгладилось лицо, повлажнели глаза.
Игорь, вздохнув, сказал:
— Ступай, поднимай сотню.
Трибор от избытка молодости, силы, подогретый медом, закинулся, заорал лешачьим голосом:
— Поднимайся, волчья сыть, мыши причинные места поотгрызают!
Вылезший из шатра воевода Ольстин Олексич, тронув вислый ус, проворчал:
— Вишь ты, разорался, шпынь ненадобный.
Через час, тихо снявшись, дружины вышли в путь. Позвякивали сбруи, мягко стучали копыта. Впереди был Оскол.
А мои ти куряне сведоми къмети:
подъ трубами повити,
подъ шеломы възлелеяни,
конец копия въскормлени,
пути имь ведоми,
яругы имь знаеми,
луци у них напряжени,
тули отворени,
сабли изъострени…
Дружины переправлялись по песчаному перекату. Брод, вначале мелкий, размесили, уже кое-где подплывали кони.
Шум, гам, матерная ругань. Дружинники цеплялись за натянутые с берега на берег вервия, погружались с головой, отплевывались, тащили в поводу коней. Надсаживались десятники, лупили нагайками неловких.
Вой на плечах тащили снаряжение, мелькали голыми задницами, выбираясь на низкий илистый берег. В стороне, на тщательно оберегаемой мелкоте, здоровенные мускулистые куряне бережно передавали по цепочке тяжелые конские тороки, плотно упакованные в тюки шатры, воеводские и княжеские укладки и прочую обозную дребедень.
Князь Игорь, уже на том берегу, перекосив жесткое высокомерное лицо, нервно ходил взад-вперед, постегивая ивовым прутиком по голенищам сапог.
Всеволод, небрежно кинув на траву корзно, безмятежно развалился на нем. Сын Владимир и племянник Святослав Рыльский угрюмо переговаривались, усевшись на корневище старой ракиты.
Князь был зол и испуган, мучительные сомнения легли на душу тяжелым камнем.
Все вначале складывалось удачно. Сколь можно в младших княжишках ходить? Хорошо там в Киеве двоюродному братцу Святославу править. Там большие дела, власть, влияние. Хочу — половцев сокрушу, хочу — кня-жишков за горло возьму. С такими силами что хошь можно сотворить. Удачлив. Песни о нем слагают, на гуслях тренькают. А тут хоть лопни — земли грошовые, подумаешь — Новгород-Северский.
Как тщательно силы берег, от двух походов, затеянных Святославом, уклонился. Что сраму-то было! Княжишки, ровно псы бешеные накинулись. Не могут простить союза с Кончаком, будто сами без греха.
Игорь вспомнил поражение под Долобском, где его с Кончаком наголову разбил Рюрик Ростиславович — скрипнул мучительно зубами. Пришлось удирать с Кончаком в одной лодке.
Ладно, потрясу половцев, совсем другой разговор будет. Ненавидяще, слепо, уставился на реку — я с вами поквитаюсь! И сразу внутренне осел. Да, все шло прекрасно. Выступили дружины сына и племянника, подошли черниговские ковуи, возглавляемые Ольстином Олексичем, все ладилось до этого проклятого знамения. И ведь не пустяк — силы небесные. Князь поежился, вспомнив, как страшно потемнело среди белого дня, как взбесились кони, как завыл ручной волк Архонт. Испугались все. Закрестились даже те, кто втайне Перуну поклонялся.
Игорь сжал кулаки — всё, всё против него. Все стали отводить взгляды, мямлить — словно им хребет перебили. Едко перекосился: трусы. Хотя, конечно, неплохо бы и вернуться. Однако прикинув, во сколько кун серебра уже обошелся поход, горестно махнул рукой. Мало позору, да ведь еще полкняжества разорил. Куда теперь — только вперед.
Натужно взял себя в руки, приосанился, сжал губы и сделал суровые глаза, как у Михаила Архангела на иконе, резко пролаял воеводе:
— Вели пошевеливаться! Ползают, как клопы. К вечеру чтобы шатры стояли. Брод старой жабе по титьки, а они уж тонуть начали. Кто станет захлебываться, велю, как смерда, батогами пороть.
Нежным изумрудным золотом сияла молодая трава, ракиты свешивали ветви в неподвижную воду, взблескивала, чертила гладь реки играющая рыба.
Загорелись неяркие еще костры. В холодеющем воздухе резко и дразняще разносился запах варева из котлов.
Гридни проворно раскинули кошмы, на чистой холстине расставили кубки, блюда. Кухари притащили жареную дичину, натужно приволокли котел с ароматной ухой.
Всеволод, которому горе веревочкой, потер здоровенные ладони, мягко рухнул мощным телом на кошму. Переполненный жизненной силой, непристойно громко заорал:
— А подавай-ка, князюшка, меды стоялые!
Выпили изрядно. Всеволод, обняв Игоря за плечи, душевно твердил:
— Един ты у меня брат. Один свет светлый.
Высуслив очередную чару меда, стал хвалиться:
— Не бойся ничего, брате. Таких, как мои куряне, нигде больше не сыщешь. Ты ведь того не знаешь — я отроков от мамок забираю, в дружине воспитываю. Сколь кун серебра потратил, от наложниц отказался — стремена и седла, и сбрую построил. Сабельки легонькие угорские для молодиков купил. Ни днем ни ночью покоя дружине не даю. Ну уж по трудам и награда, не витязи — чистые волки. С завязанными глазами где угодно проскачут. А Трибора, сотника моего, что брод искал, видал? Коленями ребра коню ломает, кулаком по пьяному делу посадскому череп раскроил, право слово — не вру.
По ночной прохладе перебрались в шатер. Всеволод потянулся за чарой. Игорь нахмурился:
— Дост, брате. Время походное, сколь можно.
Всеволод сочно захохотал:
— Брат, ты за кого меня держишь? Мои дозоры во главе с вернейшими сотниками рыщут по степи. Ты ведь не удосужился поберечься от внезапного нападения, а мои охранения уже стоят на два полета стрелы вокруг лагерямышь не проскочит. Твои вой дичину на ночь жрали, мои кроме каши ничего не получили, негоже с полным брюхом ложиться — не отдохнуть, и легкости не будет. Это мы с тобой можем дурака валять, да и то, когда я обо всем распорядился и жестоко всем наказал. А что до хмеля — гляди!
Всеволод мгновенно выхватил засопожный нож, хекнув, сильным движением метнул его. Тяжелый клинок наполовину вошел в древко шатра.
Свистнул гридню:
— Ну-ка вытащи.
Гридень, упершись ногой в столб, двумя руками пытался вытащить нож. Смеясь, Всеволод поднялся, легко выдернул клинок — шатер затрясся. Сунул нож за голенище, хватил чарку угорского. Потянулся к бараньей ноге с чесноком, зачавкал:
— Хмель вышел, скажу все, что на душе, не серчай, брат. В поход этот я не верю. Не из-за знамения — на земле много народов живет, поди узнай кому вышние знак подавали. Нет у тебя сил в одиночку половцам носы квасить, хорошо, если малость потрясем их да ноги целыми унесем. Иду, потому что брат ты мне. Хоть это ты и сдуру затеял, а пойду с тобой до самой домовины.
Спалъ князю умь похоти
И жалость ему знамение заступи искусити Дону великого.
«Хощу бо, — рече, — копие преломити конец поля Половецкого…»
Припекало. Дружины шли длинными колоннами по четыре в ряд. Копыта мягко выбивали из молодой травы прошлогодний сухой прах, опадавший ленивыми облачками. Плавились ослепительно наконечники копий. Шли сторожко; по бокам колонны, на расстоянии полета стрелы рыскали разъезды; здесь всего можно было ожидать — земля незнаемая, поле Половецкое.
Накалились брони и шеломы. Струйки пота катились под бармицей, стекали за шиворот, рубаха намокла, хоть выжми, кожаная подкольчужница противно елозила по ней.
Даниил расстегнул мокрый скользкий ремень, снял шелом и пристроил его на луку седла. Ветерок приятно обдул голову. Слева ослепительно сияли меловые холмы, кое-где испятнанные потеками красной глины, покрытые дубовым лесом — его молодая листва радостно горела на солнце. На вершинах утесов раскинули плоские темные кроны могучие корявые сосны. Островки ракит были до того нежны и кудрявы — хотелось погладить их рукой, как голову ребенка.
Даниил бросил поводья, задумался. Слабеет власть золотого Киевского стола. Князья поглощены своими заботами, грызутся, как бешеные псы, дробят земли между своим многочисленным потомством, путаются с погаными, натравливают их на своих же. Половцам того и надо — им все в мошну. Пылают русские города и деревни, ветры посвистывают над русскими костями. Почуяли роскошь, хотят жить как угры, чехи, веницейцы, а взять неоткуда. Обдирают смердов, по деревням рыщут тиуны, выколачивая подати. Ставят смердов на правеж, отнимают последнее — сами себя лишают богатства.
Уж вроде в Любече при Мономахе решили: «Каждо да держит отчину свою» — чего больше? Нет, и этого мало, дай у соседа земли отберу. Ах, князья, князья, как докричаться до вас?
Вот и Игорь, снедаемый завистью к удачным походам Святослава, решил в одиночку пройтись по Половецкому полю. Разгорелось сердце — славы хочется. Даниил едко усмехнулся — ну и добычи, конечно. Да побольше.
А не дай бог не получится? Подумать страшно: Новгород-Северская, Черниговская, Курская земли, Путивль и Рыльск остались без прикрытия. Попробуй скажи. И то хорошо, хоть взяли.
Не любит Даниила Игорь, считает Святославовым наушником. Да и взял-то только из-за того, чтобы не вздумалось донести Святославу.
Даниил вспомнил, как на недавней пирушке черниговец Беловолод Просович осторожно завел речь о возможной неудаче. Игорь уставил на него бешеные глаза, процедил:
— Хочу копье преломить в конце поля Половецкого.
Неистовой волей своей переломил всех. Даниил вздохнул: сила солому ломит.
Копыта коней зашуршали в палой листве, крепко запахло сырой прелью. Колонна втягивалась в сумрачный распадок, пронизанный золотыми солнечными стрелами.
Длъго ночь мрькнетъ
Заря светъ запала
Мгла поля покрыла.
Щекотъ славий успе;
Говоръ галичь убуди.
В распахнутый полог шатра тянуло теплым влажным запахом листвы и молодой травы, мокрой землей. В недалеком ракитнике одурело заливался соловей. Даниил отбросил перо, сдвинул в сторону деревянные дощечки, покрытые воском, для скорой записи. Бережно приподнял пергамент, покрытый вязью, полюбовался.
Прошла спазма, стиснувшая горло, уходила постепенно сладкая боль, что наполняла сердце, оставляя светлые слезы, покой и опустошенность.
Он несколько раз перечитал написанное, уже не вникая в смысл, вслушиваясь только в музыку стиха. Хорошо! Он знал, что хорошо, что на всем Божьем свете никто лучше не напишет.
Закинул руки за голову, потянулся. Красноватый скудный язычок каганца всколыхнулся, затрепетал.
В голубом, размытом лунным светом проеме полога появилась темная рослая фигура; согнувшись, бесшумно скользнула внутрь. Человек, споткнувшись о ноги спавшего у входа гридня Луки, ругнулся сквозь зубы матерно, выправился, как кошка, и с размаху опустился на затрещавший ивовый лежак.
Хороший приятель, сотник Трибор, белозубо ухмыльнулся:
— Пишешь, Боян?
Даниил с удовольствием посмотрел на него. Рослый, сухой, с шапкой спутанных русых кудрей. Глубокий вырез кожаной замасленной подкольчужницы открывает мощную мускулистую шею.
Расстегнул пряжку пояса, ловко стащил перевязь меча, бережно уложил его возле себя. Вытянув длинные ноги, кокетливо воткнул в кошму звездчатые угорские шпоры.
Даниил засмеялся:
— А ты, брат, от нагайки вовсе отказался?
Трибор вспыхнул, загорячился:
— Ты, друже, зря смеешься. Чего животину нагайкой пороть, тут только чуть под бока поддал — и летит, как птица. Угры, брат, не дураки, шпоры — доброе дело.
Даниил хмыкнул:
— То-то ты своему аргамаку намедни бока дегтем мазал. Какая разница — нагайкой ты его исхлещешь или шпорами затерзаешь.
Трибор махнул рукой:
— Чего с тебя взять, сынок боярский, ты в лошадях ни клепа не смыслишь.
Даниил, нагнувшись, потянул к себе Триборов меч — длинный, тяжелый, с серебряным яблоком на крыже.
— Небось, франкский?
— Какое там… — Трибор ревниво перехватил меч, наполовину вытянул из ножен. Блеснул розоватый змеистый булат. С гордостью показал глубоко вырезанную надпись «Феодор делал».
— Нашей работы, киевской. Гляди-ка, крыж сборный, нынче уже таких не делают. Нынче все цельнокованые, барахло.
Глянул в голубой разрез полога, прислушался к соловьиному пению, вздохнул:
— Хорошо бы сейчас бабеночку молодую. Позоревать бы с ней. А, Даниил?
Даниил засмеялся:
— Вот подлец, ненасытный, сколь девок перепортил. Гляди, родня вязы свернет.
Трибор махнул рукой:
— Ништо, обойдется. Небось, не нажалуются.
Лицо его в мерцающем свете каганца стало мягким:
— Они меня, чай, любят.
Потянул к себе пояс, стащил с него объемистую баклажку:
— Давай-ка ренского хлебнем. Княжий гридень Любомир достал.
Даниил скривился:
— И охота тебе с ним дружбу водить? Ни силы, ни ума — холуй холуем.
Трибор хорошо хватил из баклажки, перекосился: «ну и кислятина».
— Добро тебе, боярскому сыну, на батькиных вотчинах. Опять же угров посетил, у франков бывал. Даже в монастыре ошивался. Самому Святославу люб. А я что? Из детишков пожалованных. Вотчины не имею, княжеский надел поверстали скудный. Одна надежда в тысяцкие выскочить. А это дело, брат, такое — хоть какой рубака да умница будь, а коли князь не приласкает, так и не видеть ничего.
Любомир, возгря кобылья, хоть чистая баба, а князюшке нашептывать умеет. Большое, брат, дело. Я ему намедни уж поклонился двумя кусками веницейского оксами-та, да полотками гусиными копчеными, да окороков парой. А я ведь не один. Сколь ушлых сотников в тысяцкие мечтают выскочить. Кто более поднесет, тому и светит. Так-то, Боян. Да, вот еще что, — Трибор поскреб золотистую щетину, — ты собери-ка все цидулы свои да отдай мне. Время походное, мало ли что может случиться, а я сохраню надежно.
Я в грамоте не силен, а только вижу — что-то важное ты пишешь, так ты уж не поленись, собери прямо сейчас.
С зарания въ пятокъ
потопташа поганыя плъки половецкыя,
и рассушась стрелами по полю,
помчаша красныя девки половецкыя,
а с ними злато,
и паволокы,
и драгыя оксамиты.
Денек зачинался хороший. С утра уже было жарко, клубилась дымка над фиолетовым степным горизонтом.
Островки ракит, терновника манили под свои благодатные покровы. Хорошо бы там. под сводом наглухо сплетшихся ветвей, бросить плащ, повалиться, уложив голову на руки.
И спать, спать. Чарку доброго меда, закусить чем-нибудь холодненьким. Потом носом в лопухи — и спать. И желательно вовсе не просыпаться.
Нет уж. Игорь потер пергаментные щеки — съели заботы. Страшно. Решился на великое дело, а страх вот он — стоит за плечами, заставляет болезненно поджиматься все тело. Ах, сколько сил потрачено и вдруг не выйдет.
Слава те, Господи. Всеволод подлетел — румяный, улыбающийся. Осадил коня, привстал на стременах, заорал:
— Честь и слава в Вышних тебе, княже! Чай нам баба с пустым ведром не подвернулась.
Старый гридень Демьян проворчал:
— За все злато стола Киевского в Диком поле бабу с ведром не сыщешь.
Всеволод легко скользнул с седла, попрыгал на носках, степенно стащил золоченый шелом, передал его коноводу, махнул поклон:
— Верховный княже. Противу знамений всех, — весело мигнул Игорю, — к твоей удаче, вой мои набежали на богатый половецкий обоз.
Небрежно махнул рукой, вышколенные слуги удалились. Хлопнул брата по плечу, обтянутому коробчатым панцирем:
— Слушай, там чего только нет. Весь обоз половецкий, вся казна там, а девки какие! Темное солнце видели и половцы, а вдруг сей знак для них?
Игорь приосанился, грудь выпятил:
— А что ж, может и так.
Тяжко внутри громыхнуло:
— Да хоть перед собою не ври!
Скрипнул зубами, зажался. Уселся на корневище старой ракиты, долго кусал ноготь. Собравшись, легко вскочил:
— Быть посему.
Голос зазвучал значительно, властно:
— За землю Русскую!
Неспешно вытянул из-за пояса рукавицу, обшитую стальными пластинками, надел ее, протянул руку в цезарском жесте:
— Вперед, братие и дружина!
Пустой брательник Всеволод, по неприличному обычаю своему, хохотнул глумливо:
— Ай, братие, поспешайте. А то ненароком Игорь, осердясь, по заднице накладет — каково перед девками будет? — и пришпорил коня.
Половцев смяли быстро — Всеволод был умельцем в сих делах. Вперед пустили черниговских ковуев и сына Игоря — пусть молодик потешится. Сами остались грабить половецкие вежи.
Дружинники ошалели от свалившегося на них богатства, опьянели от удачи, от дури — поволокли за косы половчанок. Те орали благим матом, теряя украшения, роскошные шапки, опушенные поречьем. Сотники моментально положили конец безобразию: под их плетьми лихие витязи заползали на карачках, отыскивая в траве утерянные серьги, налобники и гривны.
Возвращались назад с торжеством. Проходили через прохладный, густой, старый колок с грязью от почти пересохшего болотца. Гридни с шиком кинули под копыта княжеского коня с пяток кожухов да пару штук дешевой китайки. Челядь потом долго и матерно ругалась сквозь зубы, отчищая барахло: по обычаю, все, что брошено под копыта княжеского коня, принадлежало ей.
По случаю легкой победы и большой добычи шибко подпили. Даниил, отдуваясь, выбрался из княжеского шатра.
Смеркалось. По низинам слоился тонкий туман, в ближнем бочажке заливались, ухали лягушки. У костров гуляла дружина, орали песни, вели душевные разговоры.
Куряне водили хоровод; обнявшись, низко, воинственно рычали. В центре низенький коренастый приплясывал, фехтуя двумя мечами — по-македонски. Пламенная сталь вспыхивала крыльями в свете костров.
Даниил задумался, глядя на блистающие веера. Что-то подозрительно быстро удрали половцы, не делая даже попыток отстоять богатый обоз. Потом стал вспоминать пир. Подпили витязи, расхвастались. Шумели, целовались, лаялись, затягивали здравицы в честь князей. Любо было сидеть между ними, поднимать серебряный кубок с крепким медом, ловить почтительные и завистливые взгляды.
Как же, самому Святославу люб, хоть Игорь и косится в его сторону. Да и в походе не как военный, а как свободный историограф — богат, независим, и как напишет, так потомки и думать о нас станут.
У кустов терновника стояли три лошади в тороках, четвертая оседланная. Копошились в сумраке какие-то фигуры. Даниил узнал Трибора.
Тот негромко, значительно говорил своему отроку Фоме (Фома сей нянчил самого Трибора, но все еще, по бедности господаря, ходил в отроках):
— Гляди, Фома! Я твой господин и благодетель. Ты мне хоть умри, а доставь добычу старикам моим. Жив останусь — сими тороками разбогатеем, избу тебе новую поставлю, тиуном сделаю. Не дай Бог убьют меня — старики тебя милостью не оставят. Куда идти знаешь. Ходи ночами, днем упрячься надежно и носа не высовывай.
Фома ткнулся в плечико господарю, взгромоздился на соловую смирную кобылу, тихонько чмокнул, и маленький обоз пропал в темноте.
Даниил тихонько кашлянул:
— Чего это ты, Трибор, торопишься добычу отправлять, да еще и ночью?
Трибор сломил веточку терновника, стал жевать ее. Долго молчал. Потом неохотно сказал:
— Большего мне, Даниил, в жизни не отвалится. Хоть это надо батьке доставить. А спешу я потому, что не сегодня-завтра все роды половецкие будут здесь. И Волки, и Лисицы, и Вороны, и Орлы. И такого нам, брате, сала за шкуру зальют — хорошо, кто жив останется. Уж я кипчаков знаю.
Даниил вспыхнул:
— Что ж ты, баклушка осиновая, князю-то не скажешь?
Трибор невесело осклабился:
— Не мое дело князю докладывать. Да он не хуже меня все знает.
— Что ж они, стервецы, пьют, гуляют?
— А куда спешить, помереть всегда успеем. А помирать, брате, придется. Думаю, к рассвету вся наволочь поганая сюда соберется. А что до князя моего, Всеволода — он вояка от Вышних. Ему на добычу наплевать, ему лишь бы подраться, все равно с кем. Да и любит он Игоря. В грош его не ставит, глумится порой, а любит. Так что помолись, брате. Ты, я вижу, Христа не шибко жалуешь, так хоть Перуну помолись.
Ту ся брата разлучиста на брезе быстрой Каялы;
Ту кровавого вина не доста;
Ту пир закончили храбрые русичи;
Сваты попоиша, а сами полегоша
За землю Русскую.
Ранним утром не успели сполоснуть мятые рожи, как по лагерю пролетели дозорные:
— Пóзор, братие! Поганые близко.
Залаяли сотники, понеслись к княжеской палатке тысяцкие. Дружины быстро, без суеты разворачивались. Всеволод пронесся галопом вдоль порядка, оглушительно свистнул, заорал:
— Черепаху сотворить, черепаху!
Даниил поёжился:
— Черепаху, плохо дело.
Вой поспешно рыли ножами ямки для упора копий, плотно сдвигали обтянутые красной кожей щиты. Справа взвилась княжеская, зеленая с золотом, хоругвь с ликом архангела Гавриила, заблестели золоченые шеломы, зарделись алые плащи. Дружины загородились щитами, ощетинились копьями, застыли в напряженном молчании. Лучники, наложив стрелы, вытягивали шеи, примерялись стрелять меж щитов.
Задрожала земля, тяжко загудела от десятков тысяч копыт. В косом солнечном свете из сизого утреннего марева выкатились, бешено понеслись несчетные орды кипчаков, потрясали саблями, визжали, ревели свирепо. Мотались на стружиях лисьи, волчьи хвосты, трепыхались орлиные и сокольи крылья.
Побледнели самые отчаянные. Не было обычного стояния, ругани, перебранок. Не было поединков удальцов, половцы рассвирепели. Их было так много — казалось, все Дикое поле собралось сюда.
Первый удар был ужасен. Конная лава налетела на копья, смяла дружинников, полегла сама — мгновенно возник гигантский вал из бьющихся в агонии коней, раздавленных и искалеченных дружинников и половцев. В пять минут полегла вся черепаха, но дело свое сделала — приняла и ослабила первый страшный удар. Из-за ее крыльев вырвались конные, схлестнулись — пошла потеха. Русичи, преодолев первый испуг, мгновенно освирепели — от запаха крови, от сознания того, что этот бой — последний. Рубились отчаянно — ударами тяжелых мечей разваливали пополам легковооруженных кипчаков, вертелись как бесы в пестрой воющей каше.
Сердце гулко колотилось, сотрясая всё тело. Даниил вытянул из ножен меч, сталь протяжно зазвенела. Сколь раз уж в сечах бывал, а от волнения избавиться не удавалось. Но он знал — после первой срубки это пройдет. Его поставили в свиту Игоря, хотя просился в любую дружину. Боится Игорь — не дай Бог уходят писаришку, Святославова любимчика, крику не оберешься. Зря боится, Даниил и сотником походил — не впервой.
Зеленая с золотом хоругвь замоталась, затрепыхалась на ветру; свита дернулась вразброд, затем, перейдя на короткий галоп, сжалась.
Игорь с разгону врубился в самую кашу. Даниил чуть свесился влево, опустил лезвие меча. Размахивать им в такой толчее бессмысленно. На него набросился молодой половец в войлочном колпаке, в вытертой добела кольчуге. Глаза от бешенства слепые, в углах рта пузырилась пена. Визжа, широко размахнулся саблей. Даниил отбил удар, резко ткнул мечом в незащищенное горло кипчака и тут же, привстав на стременах, достал мечом мускулистого, короткошеего, что ударом кривой сабли свалил скачущего впереди дружинника. Пошла резня — успевай поворачиваться.
Свита рубилась точно, экономно расходуя силы — самые лучшие и опытные мечники княжеской дружины.
Хуже всего приходилось тем двоим, что с обеих сторон прикрывали князя, они отсекали основную массу охочих сбить княжеский золоченый шелом. Эрик Бешеный, из варягов, и Бугай Ярило тяжелыми боевыми топорами крушили все, что подвернется, — с глухим жестяным звуком раскалывались аварские шеломы, разлетались медные ромейские кирасы, скатывались головы и падали кони. Свита носилась по полю за князем, оставляя позади себя широкие просеки, но сама начинала потихоньку таять.
Многоголосый шум стоял над степью: лязг оружия, вопли, исступленные взвизги кипчаков, матерная ругань русских, остервенелое конское ржание — упаси Бог слышать такую музыку.
Прошел первый горячечный порыв, сеча распалась на отдельные островки, где резались, рубились до изнеможения. Половцы все время подбрасывали свежих всадников, русичи теряли силы, но стояли твердо, понимали: рассчитывать не на что.
Игорь пробивался к Донцу — уже все страдали от жажды, особенно кони. Половцы поняли это, сбились тесно на пути дружин, прорваться сквозь них не было никакой возможности.
Пала тьма — хоть глаз выколи. И те и другие сбились в кучи, попадали в мертвецком сне на землю. Никто никого не боялся: сил все равно не было.
С рассветом сеча закипела с новым ожесточением. Дружинники озверели, их гнала невыносимая уже жажда. Князья спешили всадников, поить коней было нечем, да и пехоту не бросишь. Игорь был ранен в правую руку, до-стал-таки ловкий кипчак.
Вторую ночь почти не спали: мучительно хотелось пить. Наваливалась смертная тоска — леденила сердце. От полной безысходности, от ожесточения, там и сям закипали схватки, после которых, успокоившись уже навечно, дружинники раскидывались вольготно на земле.
В воскресенье, когда уже казалось, никаких сил больше нет, вновь двинулись вперед. Половцы подтянули свежие силы, обрушили конную лаву на центр поредевшего боевого порядка. Черниговские ковуи не выдержали, сдирая свои черные клобуки, повалили назад плотной толпой. Половцы врезались в неё, нещадно избивая единокровных. Резко усилилось давление на дружину Всеволода.
Игорь, небрежно перевязанный окровавленным убрус-цем поверх разрубленной кольчуги, скрежетнул зубами, заматерился:
— Мать вашу… Вот тебе и свои поганые. Хоть свои, да все равно поганые.
Заорал:
— Стой, стой, — пришпорив коня, кинулся наперерез бегущим, сорвал шелом. Доскакав до края толпы, понял: пустое дело — и заворотил коня. И тотчас же, словно поджидали, от половцев, что гнали обезумевшую толпу, отделились шестеро, мгновенно взяли в кольцо. Один, в плоской золоченой ерихонке, раскрутив, ловко кинул волосяной аркан. Жесткая петля перехватила князю гордо, ужасный рывок вырвал его из седла. Ударившись о землю раненой рукой, он потерял сознание.
Пришел в себя оттого, что кто-то плеснул в лицо водой. Застонав, жадно слизал с губ капли влаги, разлепил глаза.
Кончак — свежий, улыбающийся, в широких и коротких штанах с разрезами, отороченными серебряным галуном, в таком же полукафтанье рытого черного бархата. Высокая остроконечная шапка, опушенная соболем, надвинута на смеющиеся глаза. Загнутым носком желтого сафьянного сапога осторожно тронул князя:
— Вставай, сват. Пришло время отдохнуть.
Мигнул своим баторам, те бережно приподняли Игоря. Он, закрыв глаза, застонал от мучительного стыда, выдавил с трудом:
— Прикажи, хан, убить меня. Пожалей.
Кончак засмеялся, потрепал по плечу:
— Пустое, князь. Не тужи, не рви сердце. Возьму на поруки, как гость у меня жить будешь. В жизни воина все бывает.
Захохотал откровенно:
— А ловко мы вам приманку подсунули!
Когда Игорь рванулся наперерез ковуям, Даниил остолбенел на секунду. Пришпорил было коня, да не успел: страшный удар обрушился на него сзади. Шлем с лопнувшим ремнем отлетел в сторону. Здоровенная дубина, мало не в лошадиную ногу, скользнув по нему, обрушилась на левое плечо. Рука моментально повисла — перебило ключицу. Даниил с трудом обернулся: голый по пояс, с бритой башкой, могучий кипчак заносил дубину второй раз. Без сабель, живым хотят взять, собаки.
Из последних сил, сделав резкий выпад, достал половца. В это время сбоку, по незащищенной голове, огрели шестопером. Мутное солнце, затянутое пылью на белесом небе, померкло, наступила тьма.
Откуда-то из бездонной черной глубины выплыла боль, остро запульсировала в голове, в перебитой ключице.
Саднило пересохшее горло. Даниил закашлял — долго, мучительно. Боль в голове вспыхнула с такой силой, что снова впал в беспамятство. Придя в себя, правой рукой разодрал склеившиеся воспаленные веки. Долго лежал, глядя в мутную брезжащую темноту.
Неловко опираясь здоровой рукой о землю, приподнялся, подтянул ноги, сел. В грязном, взбаламученном небе плавала желтая луна. Странный мутный свет ее пронизал сердце тоской.
Поле, сколько видел глаз, было усеяно мертвыми телами, павшими лошадьми. Желтоватые блики осели на изломанном оружии, разбитых бронях, расколотых шлемах. Отчетливый уже трупный смрад смешивался с тяжелым сырым запахом разрубленной плоти.
Мучительно кряхтя, поднялся, доковылял до павшего коня, кое-как уселся. Сидел, смотрел в темноту. Что делать, куда идти?
Невдалеке трое кипчаков, ведя в поводу коней, собирали в переметные сумы уцелевшее оружие подороже — грабили трупы. Пересмеивались, лопотали гортанно. На Даниила не обратили никакого внимания.
Только они отошли подальше, зашуршало. Высокий человек, согнувшись, пробирался между павшими. Оскользнувшись в луже застуденевшей крови, знакомо выругался. Подошел ближе, вглядываясь. Трибор! Живой. Кольчуга изрублена, голова завязана окровавленной тряпкой, лицо в черных потеках крови.
— Даниил! Жив, Боян. Ах, родимец тя возьми, радость-то какая.
Подсел рядом, обнял за плечи. Даниил прослезился — живая, родная душа.
— Цел?
Увидел повисшую руку, моментально все понял. Достав засапожный нож, отполосовал от чьего-то плаща кусок. Соорудил перевязь, бережно уложил в неё руку. Снял с пояса баклажку, поболтал возле уха:
— Вишь, как хорошо, водицу сберег. Пей, Даниил, пей. Не спеши, воды мало.
Даниил, преодолевая мучительное желание, потихоньку напился. Трибор оторвал подол Данииловой рубахи, смочил его несколькими каплями воды, перевязал голову:
— Эк, они тебя, брат, отделали. Чай шелопугой достали.
Даниил слабо улыбнулся:
— Сам-то цел?
Трибор махнул рукой:
— Цел, слава Вышним. Коня подо мной подстрелили, я со всего маху и ухнулся, мало мозги не вылетели. Очухался, темно уже. Я боком-боком — и ходу.
Ногу малость повредил, да один поганец голову саблей зацепил. Пустяки. Повезло, не знаю как. Князьев в полон взяли, прочих побили всех. Душ с десяток спаслось, не боле.
— Трибор, сраму-то. Никогда русских князей в полон не брали. Что будет-то теперь?
— Ништо, за князей не бойся. Игоря куманек его поганый в полон взял — Кончак. Будет жить как у Христа за пазухой. А что народу-то положили, какие витязи были. И все из-за дури княжеской. Давай, дружок, ноги уносить, покуда целы. Доковыляем до реки, авось как-нибудь переберемся. У меня на том берегу конюшонок с тремя лошадками прячется. Жалко мальца стало, чего невинную душу в таком деле губить. Как сердцем чуял — быть беде.
Поднявшись, поковыляли потихоньку. Малость разошлись и приободрились.
— Куда теперь, Трибор?
— А то не знаешь. Нам, Даниил, умереть, до Киева добраться надо — упредить Святослава. Кипчаки сейчас возгордились, Русь — легкая добыча. Ах, князья, князья, мать вашу так и разэтак. Доигрались. Попрошусь в какую-то ни было дружину, хоть ратником. А не возьмут — и хрен с ними. Наймусь к уграм, а хоть к ромеям — чай, такого вояку с дороги не подберешь.
Два тихо переговаривавшихся человека потихоньку уходили от места сечи. Дрожали в лунном свете капли павшей на траву росы, над далекой рекой поднималось маревом облако тумана, и заливались в терновниках беспечные соловьи.