Он дал мне свой адрес в самый последний день раскопок — в деревне Матание. Это на шестьдесят километров южнее Каира. Наша группа сидела в кузове грузовика, под натянутым на каркас тентом. Другого укрытия от солнца у нас не было. Деревенские жители, привыкшие к набегам археологов, едва обращали внимание на нашу шумную компанию. Они успели усвоить, что с нас взять нечего. Под облупленной белой стеной арабской кофейни сидела тощая черная кошка. Казалось, она одна интересовалась нами. Зверек то и дело отрывался от умывания, вытягивая вперед мокрую костлявую лапку, и вопросительно смотрел в нашу сторону. Ральф кинул в пыль окурок, кошка сорвалась с места, подбежала к колесам грузовика, обнюхала то, что посчитала подачкой… Я бросил ей кусок овечьего сыра. Солнце светило мне прямо в глаза, сухой неподвижный воздух забивал горло — тот самый воздух, который когда-то высушивал мумии, найденные нами в песчаных ямах, неподалеку от пирамиды. Глаза Ральфа казались сделанными из зеленого бутылочного стекла. Мы пили на прощание теплое пиво — недурное пиво местной марки, если, конечно, к нему привыкнуть… Многие из нас возвращались домой, иные — в их числе и Ральф — собирались в Мазгуну, где по плану раскопок присоединялись к основной группе. Ральф отставил в сторону бутылку, открыл планшет, где у него лежали блокноты и карандашные огрызки и, рисуя мне план, попутно давал объяснения. «Если не разберетесь, — сказал он мне, — то, как въедете в область, сразу спрашивайте. В ноябре я буду дома». Я обещал приехать. Зимой он жил в деревне, под Кутной Горой, и я решил поехать к нему из Праги своим ходом — на машине.
Мы возвращались домой. Наступал мертвый сезон, когда египтологи сидят в своих кабинетах, описывают находки, составляют каталоги, посылают статьи в научные журналы. Нет больше опасности подцепить какую-нибудь местную заразу — ленточных червей, например, или лихорадку. И все же, это похоже на похмелье. Чистые руки, гладко выбритое лицо, голос жены или матери, которые спрашивают, что приготовить на ужин… И… Тоска. Я не мог представить себе Ральфа в другой обстановке — в домашних туфлях, глаженых брюках, возможно, в халате… На раскопках он не менял выгоревшую на спине рубашку по три дня. В обычных условиях, это равняется месяцу. Я как сейчас вижу — сидя в сумерках возле нашей палатки, он отпивает из бутылки пиво, кашляет, сплевывая в сторону каменную пыль, которой мы дышали в подземных ходах пирамиды. Вижу его тяжелые солдатские ботинки, испачканные желтой глиной — он столько возился, отчищая найденную нами царскую статую, что на собственную обувь у него сил не оставалось. Ральф в цивильном костюме, при галстуке? Не могу себе это вообразить, и сразу вспоминаю, как одна из подземных камер пирамиды оказалась затопленной, и Ральф первым спустился в это густое, остро пахнущее месиво. Его обвязали веревкой, на голову надели шахтерскую каску с фонарем. Перед спуском Ральф пошутил, что с детства боялся провалиться в нужник. Он пропадал в расщелине минут двадцать — а нам казалось, что прошло несколько часов. Мы спустили ему на веревках две сильные лампы, железный щуп и фотокамеру. Из трещины поднимался острый, аммиачный дух — Ральф не зря упомянул о сортире. Когда мы его наконец достали, он оказался мокрым до подмышек и, фыркая, заявил: «А ведь бабка меня пугала — не будешь учиться, золотарем станешь». Обследовать камеру оказалось невозможно — Ральфу не удалось достать до дна. Помещение было затоплено очень давно — вода поступала из Нила по невидимой трещине в подземной скале. Позже, уже в палатке, Ральф сознался мне, что вода неожиданно оказалась ледяной. Ночью я просыпался оттого, что он глухо кашлял и что-то бормотал во сне. Однако обошлось — он не заболел. Во всяком случае, тогда. Мы занялись описаниями наземной части пирамиды, и оставались там, пока не кончился сезон.
В конце ноября я позвонил Ральфу. Сперва к телефону подошла какая-то девочка, я подумал — дочка. Немного удивился — Ральф не упоминал, что у него есть ребенок. Но когда я говорил с ним, где-то на заднем плане послышался тот же детский голос, и Ральф сказал: «Приезжайте, не сомневайтесь, тут жена говорит, что будет рада». Голос у него был какой-то непривычный. Усталый? Напряженный? Я почему-то вспомнил, как мы склонялись над расщелиной, куда спустился на веревке Ральф. Когда он заговорил с нами, мне тоже показалось, что голос принадлежит не ему, что на другом конце веревки — вовсе не Ральф, кто-то другой — как теперь, на другом конце телефонного провода. Но я обещал приехать. Я выехал сразу после обеда, рассчитывая добраться до Кутной Горы, пока не стемнеет. Но к двум часам начал подниматься туман, и мне пришлось несколько раз снижать скорость. В половине третьего я видел на горизонте черный сырой лес, а к трем, когда поравнялся с ним, едва разглядел деревья на опушке — их затянуло серой погребальной пеленой. Я еще раз сбавил скорость — впереди маячили габаритные огни тяжелого грузовика. Теперь было ясно, что до деревни, где жил Ральф, мне предстоит добраться поздним вечером. Я закурил, слегка опустил стекло, и моего лица будто коснулись холодные влажные руки. Стемнело раньше, чем я думал, голова стала тяжелой, в висках пульсировала кровь. Не выношу сырости, ненавижу эти глухие темные вечера. И тут на миг — очень короткий миг — меня снова опалило солнцем, я увидел покатый, осыпающийся бок кирпичной пирамиды Сенусерта III — сигарета, дотлевшая до фильтра, обожгла мне нижнюю губу — я вскрикнул — и пропустил поворот.
За оградой из железной сетки смутно белел двухэтажный дом. Обзор закрывали старые, разросшиеся плодовые деревья, но я различил между ветвями несколько светящихся окон. Остановил машину у ворот, посигналил, ожидая, что мне откроют. Никто не вышел, даже собака не забрехала, хотя мне показалось, что я вижу во дворе конуру. Калитка была слегка приоткрыта. Я запер машину и пошел к дому. Мне смутно подумалось, что меня не ждут. Звонка на двери не оказалось, но может, я его просто не заметил. Зато дверь, стоило нажать на ручку, неожиданно приоткрылась. Я вошел в дом вместе с клочьями тумана, который к этому времени стал таким густым, что казалось, прилипал к одежде. Большая деревенская кухня оказалась пустой, но дома кто-то был — от высокой печки с голубыми кафелями тянуло жаром. Я жадно прислонил ладони к горячим изразцам. Сильно и горько пахло свежим кофе, на широком, чисто выскобленном столе стояла стопка мокрой, только что вымытой посуды, рядом лежал ситцевый передник. Под потолком висели длинные ожерелья из лука и чеснока, пучки душистых трав, какие-то мешочки. На окнах — вышитые занавески, без единого пятнышка. И это — дом Ральфа? Изразцы уже обжигали мне руки, но я не отнимал их от печки. Какую-то секунду я думал, что ошибся, зашел не в тот дом, пока, обводя кухню взглядом, не увидел на стене большие фарфоровые часы, увенчанные крохотными, очень живыми фигурками — плачущая пастушка и веселый пастух. Ножку в коротком красном чулке пастушка свесила прямо на циферблат. А я знал, что Ральф собирал часы. На втором этаже, прямо у меня над головой послышался глухой стук — что-то уронили или откормленный кот спрыгнул с лежанки. От усталости и от жары на кухне у меня начинали слипаться глаза. Деревенские дома всегда наводили на меня сонную одурь. Я снова подумал — странно, что Ральф живет в таком месте. Где-то в глубине дома послышались шаги, и я понял, что они приближаются. Скрипнула верхняя ступенька лестницы, и через перила перегнулся Ральф. Прежний Ральф — растрепанный, небритый, с покрасневшими глазами, в обесцвеченной солнцем рубашке хаки. Увидев меня, он коротко охнул и начал спускаться. Ботинки, конечно, были чистые, но те же самые — мне ли их не узнать! Сперва мы хотели обняться, но потом кто-то из нас передумал — я не успел понять, кто именно. Секундная заминка — и мы пожали друг другу руки.
— Рената! — крикнул он, запрокинув голову. — Накрывай на стол!
Знакомя меня с женой, Ральф сказал «мой лучший друг». А я, принимаясь за свиные ребрышки, подумал, что он, наверное, довольно одинокий человек, если считает меня лучшим другом. Я бы это так не назвал, просто, когда пришлось делить на двоих тесную палатку, мы с ним научились не мешать друг другу. Вечерами, забравшись в палатку и застегнув полог, мы лениво болтали перед сном. Сперва — о находках, сделанных или не сделанных за день, или о том, кто сломал домкрат. Это были ни к чему не обязывающие разговоры. Настоящее сближение началось, когда я мимоходом упомянул о своей библиотеке, сказал, что теперь, слава Богу, слишком устаю, чтобы лежать в постели с книгой, и заметил, что чтение для меня — это вредная привычка, сродни алкоголизму. Никогда не забуду, как в детстве, оказавшись в харцерском лагере, я вдруг остался без единой книги. Лето было отравлено — я мучился, скучал, возненавидел своих родителей, которые привезли мне только персики и черешню, а о книгах забыли. Подозреваю теперь, что это было подстроено нарочно, ради моего же блага, но даже годы спустя это воспоминание ужасно.
Оказалось, что с Ральфом в детстве произошел точно такой же случай — он читал все без разбору, с маниакальной жадностью. Его родители, как и мои, проморгали момент, когда обычная любовь к чтению переросла в слепую похоть — иначе и не назовешь. Он читал за едой, на ходу, в постели, в туалете, читал любую книгу — с начала, с конца, с любого места, по нескольку раз подряд — был бы перед глазами текст — остальное не так уж важно. Разбираться в том, что он читает, Ральф, конечно, начал позднее. И нам, как двум маньякам, встретившимся в больничной палате, было о чем поговорить. Впрочем, у Ральфа была еще одна страсть — он собирал старинные часы и говорил о своей коллекции с настоящей нежностью.
Ральф ел без аппетита. Я думал, что он уже успел поужинать, но потом заметил, как тревожно поглядывает жена в его полную тарелку. Он вертел в руке вилку, брал и тут же откладывал хлеб и с сонной улыбкой смотрел на меня. Выглядел он неважно — как гриппозный больной. Вялый взгляд, тени под глазами, слегка заторможенная речь. Я спросил о раскопках, но он отделался двумя-тремя общими фразами. Рената торопливо поменяла мне тарелку и поставила на стол теплый пирог. Она в самом деле была немного похожа на девочку — маленького роста, очень худая, с какими-то испуганными глазами. Растянутая синяя кофта доходила ей до колен, на ногах были простые бумажные чулки, как у деревенской бабы. Она ни разу не улыбнулась — ни мне, ни мужу. А Ральф как будто ее не замечал. Разговор не клеился, и я снова подумал, что приехал напрасно. И ведь раньше рассвета отсюда не двинешься — я слишком устал, темно, да и туман. Чтобы как-то оживить разговор, я восхитился фарфоровыми часами. Ральф отодвинул свою тарелку — он так и не поел, только выпил водки — и повел меня наверх. Там, наверху, оказалась обычная городская комната: паркет, телевизор, полированная мебель. Он отпер бюро, поднял крышку, и я увидел в застекленной витрине бархатную доску с гнездами, в которых мерцали потертые или совсем новые на вид часы. Здесь были часы луковицей, и медальоном, и наручные. Часы с гравировкой, с филигранью, с масонскими брелоками, с венецианскими цепочками, с эмалью, с перламутровой инкрустацией. Были часы с музыкой — Ральф нежно тыкал в стекло кончиком обглоданного карандаша — он всегда грыз карандаш, за день съедал чуть не половину.
Были часы с узорными стрелками и совсем без них; иногда это было только часовое стекло с алмазной гранью, лежащее отдельно, порой — изумительно украшенный циферблат, не всегда снабженный механизмом. «Похоже на коллекцию насекомых, — пошутил я. — Не хватает только булавок». — И вздрогнул — Ральф переменился в лице и резко захлопнул крышку. Правда, он тут же извинился — крышка-де выскользнула у него из рук. Включил телевизор, крикнул в кухню, чтобы Рената принесла наверх пирог и водку. И мы, все трое, просидели остаток вечера перед телевизором и смотрели старый фильм Хичкока — «Леди исчезает». Вряд ли бы я запомнил этот фильм, тем более, что устал, и почти не следил за действием. Но начиная с того вечера, я помню все. Это мешает мне уснуть, и я лежу, перебирая день за днем, слово за словом, год за годом — все эти годы, превратившиеся в бесконечную погоню, которая, я знаю, ничем не увенчается. Ральф отвел мне комнату напротив своей библиотеки, где, судя по его словам, он разбирал книги. Я спросил, не могу ли завтра чем-нибудь помочь, и Ральф сказал, что отчего же, могу. Я лег в очень мягкую, по-деревенски пышную постель, погасил свет. Сначала мне показалось, что я засыпаю, потом глаза привыкли к темноте, и я увидел, как под дверью пролегла полоска света. А потом, когда мой слух обострился в этой невероятной для горожанина, захолустной тишине, я услышал, как напротив, в библиотеке, Ральф шелестел и шелестел страницами. Он листал книгу так быстро, словно искал что-то спрятанное и забытое — засушенную в детстве бабочку, растение или, что всего вероятнее — чей-нибудь адрес или банкноту. Я проснулся в пять утра, выпил воды и увидел, что щель под дверью все еще не погасла. Потом медленно, сквозь туман, рассвело, но шелест все не смолкал. Я выкурил сперва одну сигарету, потом другую. И понял, что уже не усну. Меня все больше тревожил этот притаившийся в тумане дом, в глубине которого упорно и бессонно, будто жук-точильщик, шуршал страницами Ральф… Я встал, босиком подошел к окну, приоткрыл разбухшую форточку. Утро было серое, смазанное туманом — будто по влажной акварели провели губкой и наполовину стерли рисунок. За оградой, по гравие-вой дороге кто-то шел — я слышал громкий хруст шагов, но не смог рассмотреть, баба это или мужик. Темная тень — больше ничего. На соседнем дворе неожиданно закричали гуси. Я оделся и, выйдя в коридор, постучал в дверь библиотеки.
— Это вы? — негромко ответил Ральф. — Заходите.
Я открыл дверь, собрался было поздороваться, но замер на пороге. Библиотека Ральфа была не намного обширнее моей и зрелище десяти тысяч книг меня потрясти не могло. Но дело было в том, что все тома, все до единого, были развернуты. Звучит это далеко не так удивительно, как выглядит.
— Уберите книги со стула… — сказал Ральф. — Присаживайтесь. Рената через полчаса принесет сюда кофе.
— Составляете каталог? — спросил я. Ничего другого мне в голову просто не пришло. — Ну, и развернулись же вы. Чем я могу помочь?
— Ничем, наверно, — сказал Ральф. — Я подумал и решил — зачем вам этим заниматься? Довольно того, что я сам иногда в отчаяньи. Но надежда у меня все-таки есть… Да, есть.
Он вернулся с раскопок в конце октября, никуда не заезжая по дороге, так что никаких сомнений относительно происхождения этого насекомого у него не оставалось. Ральф обнаружил его приблизительно через неделю после приезда — тогда он еще не записывал точное время его появлений. Как-то Ральф лег в постель с томиком Клавдиана. Он читал «Хрусталь, внутри которого вода» и, кажется, задремал. Проснулся оттого, что голова резко качнулась вниз, к открытой книге. Хотел погасить свет, но что-то ему помешало. Ральф понял, что причина в странице, на которую он минуту назад смотрел так близко. Он пригляделся и вдруг увидел, что одна из букв несколько выше и толще, чем другие. Теперь это просто бросалось в глаза. Он уже не мог смотреть на что-нибудь, кроме этой буквы (он даже не помнил, какой именно), но вдруг утолщение исчезло. Ральф мог бы поклясться, что ему не показалось, только что оно царапало его взгляд, но теперь его не стало, и он даже не мог решить, какой оно было природы. Более тщательно рассмотреть его и узнать в нем муравья ему удалось гораздо позднее. Не будь это снова Клавдиан, он вряд ли обратил бы на него внимание. Он читал книгу вторую «Против Руфина» и, дойдя до своего излюбленного «Альпы одолены, спасены гесперийс-кие царства…», вдруг понял, что дальше читать не может. Что-то цепко и неотступно держало его взгляд на этой строке. И он снова увидел то, что сначала принял за типографский порок. Ему показалось, что это слишком, и Ральф поднял книгу к свету. На мелованной бумаге появилась четкая тень — ее отбросило «утолщение». Тень муравья — потому что утолщение и было муравьем. Ральф хотел сдуть насекомое, но оно с оскорбительным спокойствием проигнорировало эту попытку. Он провел ногтем по его красноватому хитиновому хребту и ничуть не потревожил его. Тогда Ральф вернулся на сорок страниц вперед и нашел строку, где видел его впервые. Там его не было. Через некоторое время опустела и страница сто семнадцать. Ральф показал мне блокнот, куда он вот уже почти месяц заносил дату, время и место каждого его появления. Сначала он не придавал им особого значения, ведь это был не книжный жучок, а с раскопок вполне можно было привезти и кое-что похуже. Но его встревожила цепкость этого создания, которое казалось одновременно и живым, и мертвым. И еще — способность муравья мгновенно исчезать, словно проваливаясь сквозь толщу страниц, чтобы через некоторое время обнаружиться снова, на сей раз в другой книге. Потом ему пришла в голову забавная мысль, что муравей, наверное, читает, потому что больше ему делать в книгах было категорически нечего. Однажды Ральф принес с кухни сахарницу и поставил ее рядом с открытой книгой, где обнаружил муравья в очередной раз. Он наблюдал за ним три минуты по своим часам. На четвертой минуте муравей пропал, не обратив на сахар никакого внимания. Тогда-то Ральф впервые сделал отметку у себя в блокноте. Сначала он полагал, что муравей отмечает целые слова. Потом вполне резонно отказался от этой версии и пришел к выводу, что он указывает лишь на отдельные буквы, иначе он не застывал бы на них с такой точностью и каким-то мертвым упорством. Буквы эти Ральф стал записывать еще позже. Судя по записям, самое продолжительное наблюдение за насекомым длилось тридцать пять с половиной минут, самое короткое — двадцать секунд или чуть меньше. Само собой, Ральф отмечал вовсе не время его появления (самого появления он никогда не видел), а время своего появления над страницей, на которой в данный момент находился муравей. Я взял блокнот и просмотрел колонки, в которые заносилось все, что имело отношение к муравью. Позже к ним прибавлялась еще одна — в нее Ральф заносил букву, на которой находилось насекомое. Я прочитал эти буквы и пожал плечами. Ральф забрал у меня блокнот.
— Да, в этом нет никакого смысла, — согласился он. — Вообще не имеет смысла этим заниматься. Во всяком случае, не так. — Он обвел взглядом развернутые тома, и я впервые признался себе, что это был взгляд безумца — лихорадочный, беспокойный, пустой. Ральф спросил, видел ли я фотографии, сделанные им в той расщелине, куда его спускали на веревке?
— Ну конечно, — ответил я. — Они ведь вошли в отчет. — Он как-то странно засмеялся — коротко и невесело, и будто сам испугался этого звука.
— Вы ведь помните, — продолжал он, — что стены камеры были покрыты иероглифическими надписями? Помните, конечно. Из-за этих надписей мы и поняли, что нашли вовсе не погребальную камеру. Там не было ничего, что обычно написано в этих местах — ни ритуальных формул, ни магических, ни обращений к богам. А ведь они везде неизменны — меняется только имя царя.
Я поддержал его.
— Верно, надписи довольно странные, я бы даже сказал… — Бессмысленные! — резко оборвал меня Ральф.
— Я сразу это понял — я ведь занимаюсь этим почти всю жизнь! В них не было никакого смысла — мы пытались читать их и слева направо, и справа налево, и сверху вниз. Это была абракадабра — хотя все знаки были нам известны. Ни единого связного предложения. Кроме одного — на потолке. Я помнил этот снимок, сделанный в расщелине — на отполированном, слегка потускневшем песчанике было высечено всего два-три десятка иероглифов. Они были расшифрованы первыми, а дальше дело не пошло.
— Вы помните, мы с вами чуть не каждый вечер спорили — каково было назначение этой камеры? — напомнил Ральф. — Понятно, никто не требовал и не ждал, что мы решим это с места в карьер… И я никак не мог догадаться, пока… В руке у него все это время был блокнот. Но теперь, будто проснувшись, Ральф уставился на него, и неожиданно с силой швырнул на пол:
— Пока это не случилось со мной! Это была библиотека, вы понимаете? Библиотека, архив, всемирный гороскоп — и то, что мы искали, и то, что и не думали найти! Помните надпись на потолке, о том, что каждому, кто спросит, будет дан ответ, и каждый, кто захочет знать — узнает? И два иероглифа — я их перевел, как «ключ», хотя вернее будет сказать — «указка»?
Он умолк, и мне показалось, что в коридоре скрипнул пол. Рената явно нас подслушивала, об этом говорил и запах свежесваренного кофе, проникший в комнату через неплотно прикрытую дверь.
— Ральф, — тихо сказал я, с трудом вынося его взгляд. — Успокойтесь, пожалуйста. Я все это очень хорошо помню.
— Вы решили, что я сумасшедший? — визгливо спросил он.
— Я только думаю, что вы устали, — начал я, но он меня оборвал:
— Разумеется, устал! Да вот только этот ключ, или указка, если хотите — теперь у меня. Я не знаю, почему он выбрал меня, почему на меня спрыгнул — а я уверен, что он спрыгнул с потолка, когда я осматривал стены. Может, понял, что это его последний шанс что-то рассказать, ведь до нас туда никто не проникал, там не было даже следов грабителей! Камера давно начала оседать, и вода, наверное, поднималась век за веком… У него оставалось все меньше иероглифов, уже не семьсот, намного меньше. Большая часть уже скрылась под водой, прошли тысячелетия, а он все еще ничего не рассказал! А теперь… Теперь — смотрите! — Ральф дрожащими руками нашарил на полу блокнот, развернул его и торжествующе указал мне на разграфленные страницы: — Он работает! Он мне рассказывает! Но я до сих пор не понимаю, что именно! — Ральф умолк, дико посмотрел на меня, ожидая ответа. Я попытался улыбнуться. Чтобы собраться с духом, выглянул за дверь, ожидая, что увижу там Ренату. На полу стоял большой поднос с кофейником и корзинкой печенья. Ральф от кофе отказался — он снова начал перелистывать книги, хотя его шатало от усталости, и я был вовсе не уверен, заметит ли он там хоть что-то, не говоря уже о муравье. Он листал книги, отбрасывая их одну за другой, без всякой системы-, и не переставая говорил. Он уже не пытался убедить меня в чем-то, просто объяснял ужас своего положения. Ведь Ральф не знал, указывает ли ему муравей буквы латинского алфавита, или его действия потеряли всякий смысл. Ведь изменился не только алфавит — тут была другая система письменности, совершенно иной способ чтения. Ральф не мог вычислить скорость этих передвижений, поскольку для этого надо было хоть раз наблюдать появление муравья. А для этого пришлось бы выбрать одну-единственную страницу в книге, одной из десяти тысяч и, не отрывая взгляда, ждать, когда на одной из строк возникнет красноватое хитиновое утолщение. Ждать, сознавая себя окруженным громадным лабиринтом, таящим бесчисленные возможности для передвижений крохотного чудовища с рогатой головой, которое указывает на странице 240 одну из букв в диалоге героя с револьвером, в то время как Ральф наблюдает за страницей 65, где герой еще не знаком с женщиной, из-за которой покончит с собой. Муравей замирает на знаке в оглавлении «Путешествия в Россию», в то время как Ральф до боли в глазах вглядывается в гравюру «Девять добродетелей», которая тоже идет в счет, поскольку в ее коричневых облаках вьется лента с готической надписью. Ральф переворачивает страницу, и совсем не уверен в том, что муравей не появится на ней в тот момент, когда он смотрит на оборотную сторону листа. Ральф возвращается и проверяет, прекрасно отдавая себе отчет, что, возможно, тем самым дает муравью время исчезнуть с того листа, до которого Ральф мог бы добраться, не потеряй он этих двух секунд.
— Но послушайте, — сказал я в конце концов, невольно захваченный его рассказом. Мне в голову пришло очень простое решение, — почему вы не восстановите первоначальные условия? Почему не пересадить его хотя бы на азбуку? Он получит набор букв, и вам будет куда легче!
Ральф опустил голову. Он стоял спиной ко мне, у окна. Туман к тому времени растаял, и где-то за деревьями уже появилось голубое пятно неба.
— Уже пробовал, — сказал Ральф. Я не видел его лица, но голос звучал ровно. — Пробовал. Он не желает. С места его не сдвинешь — ни пальцем, ни ножом, ни щипцами. Я все пробовал, когда хотел его заставить. Он не понимает. Не чувствует. Он ни живой, и ни мертвый. Сперва я возненавидел его, а потом… Потом я понял — он не видит смысла упрощать задачу — она, на его взгляд, и так предельно проста. Он знает, что такое знак, но не знает, что такое книга. Он не видит различия… Вы же сами знаете, как располагаются тексты на стенах погребальных камер. Один фрагмент в левом углу, его продолжение — в правом. С нашей точки зрения — это хаос — как будто разодрали книгу и оклеили страницами стены — как Бог на душу положит. Но ведь и не предполагалось, что эти тексты будут читать живые! А мертвые… У них, видно, своя система чтения. Как у этого муравья. Он делает то, чему раз и навсегда обучен — указывает знак, выжидает, указывает другой. Ему безразлично — где, ведь предполагалось, что это будет безразлично и читателю. Ральф снова замолчал и принялся бороться с оконной рамой. Наконец ему удалось открыть окно, и воздух, влажной струей перелившийся в комнату из сада, показался мне резким, как глоток спирта. Деревня давно проснулась, я слышал множество звуков: за оградой громко разговаривали женщины, потом тренькнул велосипедный звонок, где-то завизжал поросенок. На яблоню под окном спикировала мокрая ворона — я слышал, как она зябко прочищает горло.
— Хотелось бы увидеть этого муравья, — сказал я наконец. — При этом я думал, как, в какой форме нужно сообщить коллегам, что случилось с Ральфом. Или, может быть, не коллегам, а врачам… Во всяком случае эта обязанность лежит на мне. Мне было горько, и, сознаюсь, страшно. Ральф стал пирамидиотом — одним из худших врагов египтологии. Тем, кто извращает факты, пускается в нелепые домыслы и публикует их в желтой прессе. Неужели Ральф докатится и до этого? Как он меня назвал — «мой лучший друг»?
— Я тоже хотел бы его увидеть, и как можно скорее, — откликнулся он, все еще не оборачиваясь. Ральф стоял у окна, стряхивая на мокрый жестяной карниз пепел сигареты. — У меня почти получилось одно слово… Но об этом еще рано говорить. — Я отметил про себя, что он до сих пор пытается мыслить, как ученый — не делая поспешных выводов. Какой ужас, какая жалость. И какой ровный голос был у Ральфа, когда он продолжал:
— Когда-нибудь… Конечно, это возможно — письма Ван Гога, потом — народная индийская сказка, потом норвежская новелла — и я прочту начало слова. А может быть, середину или конец. Или конец одного слова и начало другого. — Он обернулся, и я увидел, что он улыбается. — У меня, знаете, появилась еще одна идея, как облегчить себе задачу, — почти застенчиво сказал он. — Пересадить его на азбуку я, конечно, не могу… Но могу создать условия, при которых ему придется туда пересесть. Инстинкт самосохранения у него есть — я в этом уже убедился — ведь сбежал он из затопленной камеры. — И Ральф поведал мне, что в случае крайней необходимости сожжет во дворе всю свою библиотеку. И не только ее — вообще все тексты, которые найдутся в доме, от записных книжек до рецептов Ренаты. Оставит только форзац из азбуки, и уж тогда… В этот миг я окончательно понял, что он безумен. Не знаю, естественным ли было мое лицо, когда я ответил, что это слишком радикальная мера. И добавил, что в Праге меня ждут неотложные дела. Я уехал после обеда — Рената буквально заставила меня остаться и приготовила индейку. В машине обнаружился сверток с печеньем. Когда она успела собрать мне гостинец — я и не заметил. Погода установилась прекрасная, и к пяти часам я уже был дома.
В течение вечера я несколько раз подходил к телефону, чтобы набрать номер кого-нибудь из коллег, и каждый раз отменял решение. Может быть, Ральф одумается. Опомнится. Может быть, я просто не понял шутки — ведь это, конечно, была шутка, розыгрыш, он просто решил напугать меня, испытать мою впечатлительность. Если и нужно кому-то звонить, то это ему. И он засмеется, скажет, что дешево меня купил. Но прежде всего мне нужно немного поспать — выпить стопочку, и поспать. Я выпил водки, натянул пижаму и лег в постель. Рядом с кроватью стояла дорожная сумка, и я достал оттуда монографию о Гогене, которую всегда возил с собой. Эту книгу я мог читать с любого места — впрочем, как и любую другую. Глаза у меня уже слипались, и чтобы не утомляться, я стал рассматривать план столицы Таити 1890 года. N 13 — овощной и мясной рынок, N 14 — ресторан «Ренвойе». N 15 — дом лейтенанта Жено… Я выронил книгу, она скатилась по животу и захлопнулась. Ощущение было такое, будто я получил две звонкие пощечины одновременно. А мне в тот миг хотелось только одного — снова оказаться за рулем и гнать, гнать машину, словно еще можно было убежать… Муравей спасался у меня в книге от пожара, как спасался прежде от наводнения. А от чего хотел спастись я? Секундомер, блокнот, карандаш, книга — любая. Чашка кофе. Я так и не позвонил Ральфу. Не вижу в этом необходимости. Ни за что не отдам муравья. Ральф мне тоже не звонит — и не позвонит до тех пор, пока не догадается… Или пока не сожжет свою библиотеку. А может быть, он уже сжег ее в том деревенском дворе, под старыми яблонями, не слушая уговоров Ренаты, не обращая внимания на соседей, столпившихся за оградой… Но если он ее не сжег — как не сжег и я свою, — его лабиринт, как и мой, бесконечен. Я не сожгу и не выброшу ни единой книги — я даже думать об этом боюсь — ведь тогда муравей найдет способ от меня сбежать. Иногда я запираю квартиру, спускаюсь на улицу, сажусь в пивной напротив. Я там постоянный клиент. Барменша не спрашивает, какого пива налить — она знает сама. Со мной никогда никто не заговаривает. Наверное, я выгляжу странно — старый плащ, трясущиеся руки, пустой взгляд. Ничего, мне все равно. Я выпиваю свое пиво, смотрю в окно, вижу, что на улице сгущается туман. Ноябрь, вечер, сырой воздух, размывающий огни фонарей. В моей квартире, в доме напротив, меня ждет муравей. И я к нему возвращаюсь, и открываю книгу за книгой. Брат и сестра запирают дверь за дверью, роняя по дороге изумрудные клубки шерсти и французские романы, и мальчишка рыдает, швырнув в стену каюты дорогой трубкой, и сэр Джозеф Чемберлен говорит последнюю речь в Глазго, и его воротничок — словно крахмальный ангел, убитый запонкой; и Агата Рансибл невпопад взмахивает синим флажком гоночной машине N 13, и Гутген через дверь пререкается с Лихорадкой, и раненый мужчина, лежа на спине, смотрит в небо, и директор галереи Буссо и Балладой снова отвечает Гогену «нет». Человек бросает в воды фьорда стальное кольцо, женщина раздевается в грязной каюте волжского парохода, и девочка с чахоточной грудью, перетянутой багряной шнуровкой, садится на маленького ослика, и толпа в Париже снова бьет газовые фонари. В Сан-Сусси читают Энциклопедию, рубят голову Доу Э, и к месту казни уже крадется человек с пончиком за пазухой. И наступает утро, и в осажденную Пизу входит женщина в черном плаще, ведя за руку Принчивалле с забинтованным лицом. Я смотрю сквозь парады и похороны, крытые патио и гостиные, палубы пароходов, бильярдные и кладбища, морги и спальни, я слышу шелест страниц — тот же шелест, к которому совсем неподалеку от Праги, в деревне, прислушивается женщина, растапливающая на кухне кафельную печку. Женщина, к которой на полчаса зайдет Ральф, и темнота спальни задрожит от слез, которые не облегчают и слов, которые не способны никого утешить. А потом он снова услышит шелест страниц, тот же, что слышу и я при свете лампы и при свете неба, при свете, который, я знаю, угаснет прежде, чем я закрою наконец книгу.