И в тот же час произошло великое землетрясение, и десятая часть города пала, и погибло при землетрясении семь тысяч имен человеческих; и прочие объяты были страхом, и воздали славу Богу Небесному.
Я вымыл еще одну стопку тарелок высотой с маяк и все время размышлял о том, что сказала Маргрета мне в тот прекрасный день на Снежном холме, но больше вопросов ей не задавал. И она об этом со иной не заговаривала: ведь Маргрета никогда не спорила, если у нес была возможность уклониться от спора.
Поверил ли я в ее теорию насчет Локи и Рагнарока? Конечно, нет. О! Я нисколько не возражал против того, чтобы называть Армагеддон Рагнароком и Иисуса — Джошуа или Джезу, Марию — Мэри, Мириам или Марьям, Иегову — Яхве
— любой словесный символ годится, если говорящий и слушающий согласны со значением слов. Но Локи? Просить меня поверить, что мифологический полубог темного варварского народа сумел вызвать изменения во всей Вселенной? Ну, знаете!
Я — человек современный, мой ум свободен от предрассудков, но в то же время моя голова не настолько пуста, чтобы в ней гуляли сквозняки. Где-то в Священном Писании наверняка можно найти объяснение тех печальных событий, которые произошли с нами. И мне нет нужды искать объяснения в забытых повествованиях давно исчезнувших языческих племен.
Жаль, что у меня нет под рукой Библии. О, конечно, в соборе всего лишь в нескольких кварталах отсюда можно получить католическую Библию… на латыни или на испанском. Но мне нужна версия короля Якова, которая наверняка была в этом городе. Но я не имел представления — где. Впервые в жизни я позавидовал идеальной памяти проповедника Пола (достопочтенный Пол Балониус), который в середине прошлого столетия исходил вдоль и поперек все центральные штаты, причем никогда не брал с собой Библию. Брат Пол славился как человек, который мог цитировать по памяти любой стих, если ему называли книгу, главу и номер стиха или, наоборот, мог с ходу назвать книгу, главу и номер того стиха, который ему читали.
Я родился слишком поздно, чтобы быть знакомым с проповедником Полом, а потому не видел, как он это делал. Но абсолютная память — особый дар, которым Господь наделяет не так уж часто. У меня нет причин сомневаться, что брат Пол обладал им. Пол умер внезапно, можно сказать, таинственно, а может статься, и во грехе. Профессор, руководивший моими занятиями, говорил, что следует соблюдать величайшую осторожность, молясь наедине с замужней женщиной.
У меня нет дара Пола. Я могу с грехом пополам процитировать несколько глав Книги Бытия и несколько псалмов, а также рассказ о Рождестве из Евангелия от Луки и несколько отрывков. Но для решения теперешней проблемы мне необходимо тщательно изучить тексты всех пророков и особенно пророчества, известные как Откровение Иоанна Богослова.
Действительно ли приближается Армагеддон? Неужели вот-вот наступит Страшный суд? И буду ли я еще жив во плоти, когда раздастся глас трубный?
Волнующая мысль. Одна из тех, от которых легко не отделаешься. Множество миллионов людей будут живы в тот великий день; в это гигантское число может войти и Александр Хергенсхаймер. Услышу ли я его голос, увижу ли мертвых, поднимающихся из могил, и буду ли вознесен вместе с ними, чтобы встретиться с Господом своим и остаться с ним навечно, как обещано? Это один из самых удивительных пассажей во всей Библии.
Конечно, у меня не было никакой уверенности, что я окажусь среди праведников в этот великий день, даже если доживу до него во плоти. Быть рукоположенным священником евангелической церкви еще не означает автоматического повышения шансов на спасение. Служители церкви сознают эту горькую истину (если, конечно, они честны), но миряне нередко считают, что у людей в рясах имеется в этом деле блат.
Ничего подобного! Никаких привилегий у церковников не существует. Тем более что священник не может сказать: «Я же не знал, что это запрещено» — или сослаться на молодость или неопытность, как на обстоятельства, заслуживающие снисхождения, он не может заявить о незнании закона или привести какие-нибудь другие причины, которыми может оправдаться мирянин и все-таки спастись.
Зная это, я должен сознаться, что мой собственный список деяний, особенно за последнее время, отнюдь не дает оснований надеяться, что я окажусь среди спасенных. Конечно, в свое время я был заново крещен. Некоторые люди, видимо, склонны считать, что это постоянное состояние, нечто вроде ученой степени, полученной в колледже. Брат мой, не рассчитывай на это! Я-то прекрасно понимал, что за последние дни совершил целую кучу грехов. Греховная гордыня. Злоупотребление спиртным. Жадность. Распутство. Адюльтер. Сомнение в вере. И прочее в том же духе.
И что еще хуже — я не чувствовал ни малейшего раскаяния за самые худшие из них.
Если Книга Грехов не обнаружит, что Маргрета спасена и допущена на небеса, то и у меня нет ни малейшего желания оказаться там. Господи, помоги мне, ибо это чистая правда!
Бессмертие души Маргреты меня очень беспокоило.
Она не могла претендовать на второй шанс, который получат все души, родившиеся до христианской эры. Она родилась в лоне лютеранской церкви, не моей, а той, что была предшественницей моей, предшественницей всех протестантских церквей, первым плодом, ставшим пищей для червей. (Когда я мальчишкой посещал воскресную школу, то слова «пища для червей» вызывали у меня в уме картинки, весьма далекие от теологии.) Единственная возможность спасения Маргреты заключалась в том, чтобы заставить ее отказаться от ереси и возродиться во Господе заново. Однако сделать это могла только она сама — я тут был бессилен.
Самое большое, что я мог для нее сделать, — это внушить ей мысль о необходимости искать спасения. Но делать это следовало с большой осторожностью. Нельзя же заставить взлететь к свету бабочку, сидящую на вашей руке, замахнувшись на нее мечом. Маргрета была не язычницей, не ведавшей Христа, которой требуется лишь разжевать истину. Нет, она родилась христианкой и отринула эту религию с открытыми глазами. Она могла цитировать Писание с той же легкостью, что и я, то есть в свое время она внимательно изучала его, причем куда тщательнее, чем множество других мирян. Когда и почему она это делала, я не спрашивал, но думаю, тогда, когда стала подумывать о том, чтобы покинуть христианскую веру. Маргрета была столь серьезна и столь честна, что я ощущал глубочайшую уверенность в том, что такой страшный шаг она не предприняла бы без долгого и мучительного раздумья.
Насколько неотложна проблема Маргреты? Имел ли я тридцать или около того лет в запасе, чтоб досконально изучить ее душу и отыскать к ней наилучший подход? Или Армагеддон уже так близок, что каждый потерянный день мог обречь ее на мучения во веки веков?
Языческий Рагнарок и христианский Армагеддон имели нечто общее: Последней битве должны были предшествовать знамения и чудеса. Может быть, мы сейчас и были свидетелями таковых? Маргрета думала именно так. Я и сам пришел к мысли, что идея о том, будто смена миров предвещает Армагеддон, куда привлекательнее альтернативной идеи, то есть моей паранойи. Может ли судно потерпеть крушение, а мир измениться только для того, чтобы я не смог сверить отпечатки пальцев? Одно время я считал, что так оно и было… но… брось, Алекс, вряд ли ты такая уж важная шишка!
(А может быть, именно такая?)
Я никогда не был «тысячелетником»… Знаю, как часто число «тысяча» появляется в Библии, особенно в пророчествах, но не могу согласиться с тем, что Всевышний ограничен необходимостью трудиться равные промежутки времени по тысяче лет каждый или в каких-то других численных пределах только для того, чтобы доставить удовольствие нумерологам.
С другой стороны, я знал, что множество разумных и верующих людей придают колоссальное значение приближающемуся концу второго тысячелетия, связывая его с Судным днем и Армагеддоном, а также со всем, что должно последовать потом. Эти люди находят доказательства своей правоты в Библии и заявляют, что они подтверждаются линиями на Большой пирамиде[48] и свидетельствами различных апокрифов.
Насчет конца тысячелетия у них существует немало разногласий. Двухтысячный год после Рождества Христова или две тысячи первый? Или истинное время — три часа пополудни (по иерусалимскому времени) седьмого апреля две тысячи тридцатого года после Рождества Христова? Если ученым и в самом деле удалось установить дату и время распятия и землетрясения в момент смерти Христа, то они предлагают точный расчет вместо приблизительных прикидок. А может быть, выбор должен пасть на Великую пятницу две тысячи тридцатого года после Рождества Христова, вычисленную по данным лунного календаря? Все это отнюдь не пустяки, если учитывать, сколь важный факт мы пытаемся установить.
Если же мы возьмем в качестве точки отсчета тысячелетия дату рождения Христа, а не распятия, то станет очевидным, что ни взятый наобум двухтысячный год, ни несколько более обоснованный две тысячи первый не могут считаться надежными датами, так как Иисусродился в Вифлееме впятом году до Рождества Христова.
Каждому образованному человеку это известно, но почти никто не задумывается об этом.
Как могли величайшее событие в истории — рождение богочеловека — определить с ошибкой в пять лет? Это же непостижимо!
Очень даже просто! Какой-то монах в шестом веке нашей эры сделал описку. Современная система летосчисления (до Рождества Христова) стала применяться только спустя несколько столетий после рождения Христа. Любой, кто когда-либо пытался расшифровать даты на могильных плитах, написанные римскими цифрами, вполне может понять ошибку брата Дионисия Эксигуса. В шестом столетии было так мало лиц, хотя бы умевших читать, что ошибку заметили лишь много лет спустя, а к тому времени оказалось уже поздно переписывать летописи. Таким образом, нелепость ситуации состоит в том, что Христос рожден пятью годами раньше, чем он родился на самом деле — такой ирландизм,[49] который может быть исправлен лишь признанием того, что одна дата есть факт, а другая — просто ошибка в календаре.
В течение двух тысяч лет ошибка доброго монаха не имела особого значения. Однако теперь она становится невероятно важной. Если «тысячелетники» правы, то конец мира может наступить вдень Рождестванынешнего года!
Прошу вас заметить, что я не говорю «двадцать пятого декабря». День и месяц Рождества Христова точно не известны. Матфей пишет, что в те времена царем был Ирод. Лука утверждает, что кесарем был Август, а правителем Сирии — Квириний, а мы все знаем еще, что Иосиф и Мария выехали из Назарета в Вифлеем, чтобы принять участие в переписи и уплатить налоги.
Других дат ни в Священном Писании, ни в летописях Рима нет.
Вот такая получается картина. Согласно взглядам «тысячелетников» Страшного суда можно с равным успехом ожидать и через тридцать пять лет, и сегодня вечером.
Если бы не Маргрета, я бы не мучился бессонницей от неопределенности. Разве можно спать, когда моей возлюбленной угрожает опасность быть низвергнутой в бездонную пропасть на вечные мучения?
А как бы вы поступили на моем месте?
Вообразите же меня стоящим босиком на грязном и жирном полу и моющим сальные тарелки, чтобы выплатить свои долги, и одновременно погруженным в глубочайшие раздумья о вещах, относящихся к началу и концу мира. Зрелище, достойное осмеяния! Но ведь мытье тарелок не занимает голову — я, пожалуй, чувствовал себя даже лучше, получив для мозгов эту твердую как камень пищу.
Иногда я сравнивал свое жалкое положение с тем, в котором я находился еще недавно, и гадал — удастся ли мне отыскать через этот лабиринт путь назад — в те места, которые еще совсем недавно были моим домом?
А хочу ли я обратно? Там была Абигайль, и хотя полигамия согласно Ветхому Завету вполне приемлема, во всех наших сорока шести штатах она запрещена. Это решено раз и навсегда в дни, когда артиллерия армии Соединенных Штатов уничтожила храм Антихриста в Солт-Лейк-Сити и под присмотром той же армии шло разделение и распыление аморальных семей.[50]
Сменить Маргрету на Абигайль — слишком высокая цена за то, чтобы вернуть себе положение уважаемого и достойного человека, которое у меня было еще недавно. И все-таки я любил свою прежнюю работу и получал большое удовлетворение от благих результатов моих трудов. Этот год был самым удачным со времени создания фонда — я говорю о бездоходной корпорации церквей, объединенных благочестием. «Бездоходная» вовсе не значит, что такая организация не может выплачивать приличную заработную плату и даже премиальные, благодаря чему я и смог насладиться заслуженным отпуском после самого успешного в нашей истории года по сбору пожертвований — это было главным образом мое личное достижение: как заместитель директора я прежде всего отвечал за то, чтобы наша казна была полна.
Однако еще большее удовлетворение я испытал от своих трудов на общей ниве, ибо сбор пожертвований — пустое дело, если программы морального оздоровления общества не достигают поставленных целей.
В прошлом году нами были получены следующие положительные результаты:
а) принят федеральный закон, который признал аборты величайшим преступлением; б) другой федеральный закон признал изготовление, продажу, хранение, импорт, перевозку и (или) использование любых противозачаточных средств или приспособлений преступлением, влекущим за собой непременное тюремное заключение на срок не менее одного года и одного дня, но не больше двадцати лет за каждый из этих проступков в отдельности; он же исключил ханжескую хитроумную статью, разрешавшую все перечисленные выше ради «предохранения от заболеваний»; в) принят федеральный закон, который хотя и не запретил азартные игры, но передал контроль над ними и выдачу лицензий в руки федеральной юрисдикции. Шаг за шагом мы строили основу, которая позволила бы нам справиться с двумя обиталищами греха — Невадой и Нью-Джерси — понемножку, помаленьку. Разделяй и властвуй!
г) принято решение Верховного суда, где мы фигурировали как amicus curiae,[51] согласно которому общинные моральные стандарты, типичные для поселков с населением средней численности, могли быть применены ко всем городам вне зависимости от их величины («Томкинс против Объединенных распространителей новостей»); д) достигнут реальный прогресс в наших усилиях отнести табак к лекарствам, выдаваемым по рецептам, путем тактического хода, отделившего жевательный и нюхательный табак от того, что было определено как «субстанции, предназначенные для горения и вдыхания»; е) достигнут прогресс на нашем ежегодном молитвенном собрании в отношении некоторых вопросов, в которых я лично был очень заинтересован. Один из них — как лишить права на освобождение от налогов частные школы, не связанные ни с какими христианскими сектами. Политика тут еще плохо разработана из-за весьма деликатной ситуации с римско-католическими школами. Должны ли мы защищать их с помощью нашего авторитета? Или уже пришло время нанести им решительный удар? Вопрос о том, союзники нам католики или враги, всегда являлся важной проблемой, особенно для тех, кто находится, так сказать, на линии огня.
Не менее острой была и еврейская проблема. Возможно ли вообще ее гуманное решение? Если нет — то как быть? Не пора ли нам взять в руки бич? Это было темой обсуждения только in camera.[52]
Другим важным делом являлся мой собственный любимый проект: разгром астрономов. Мало кто из простых людей понимает, какой огромный вред способны принести астрономы. Я впервые понял это, еще когда учился в техническом колледже и слушал курс описательной астрономии, введенный в связи с необходимостью расширить программу обучения студентов. Дайте астроному телескоп побольше, дайте ему свободу действий, не контролируйте его работу, и первое, что он сделает, — выступит перед вами с тлетворными и совершенно незрелыми идеями, отвергающими древние истины Книги Бытия.
Есть только один способ борьбы с этим видом заразы — ударить по карману! Пересмотреть понятие «необходимого для образования» с тем, чтобы прихлопнуть этих гигантских белых слонов — астрономические обсерватории. Придать лишь одной Военно-морской обсерватории статус свободной от налогообложения, уменьшить ее штат, ограничить деятельность исключительно навигацией (самые богохульные и подрывные теории появляются благодаря должностным гражданским лицам, обязанности которых определены слишком общо, а потому у них остается слишком много свободного времени).
Мнимые «ученые» всегда вызывают осложнения, но астрономы — больше всех.
Еще один вопрос, который поднимается регулярно на каждом ежегодном молитвенном собрании и на который мне не хочется терять ни времени, ни денег, — вопрос о «правах женщин». Эти истерички, именующие себе суфражистками, в действительности неопасны, так как победу они никогда одержать не смогут, но именно данное обстоятельство дает им основание чувствовать себя важными шишками и требовать к себе особого внимания. Сажать их в тюрьмы не надо. Не надо и выставлять в колодках. Ни в коем случае нельзя позволять им обрести личину мучениц. Их следует просто игнорировать.
Были и другие в высшей степени привлекательные проблемы, которые я сам в повестку не вставлял, но с удовольствием поддержал бы их выдвижение с мест на сессиях, которыми я руководил. Пока же мне приходилось держать их в рубрике «возможно, в будущем году». Вот они.
Раздельное школьное образование для мальчиков и девочек.
Восстановление смертной казни за колдовство и сатанизм.
Аляскинский пример решения негритянской проблемы.
Федеральный контроль проституции.
Как решить проблему гомосексуализма? Наказаниями? Операциями? Или как?
Есть бесконечное число добрых дел, дожидающихся внимания хранителей общественной морали — вопрос лишь в том, в какой очередности их брать и как решать к вящей славе Господней.
Жаль лишь, что всеми этими проблемами, как бы заманчивы они ни были, я, скорее всего, уж никогда не займусь. Подсобный рабочий, который только начинает овладевать местным языком (уверен, что в форме, крайне далекой от грамматического изящества), никак не может рассматриваться как большая политическая сила. Поэтому я перестал беспокоиться об этой стороне жизни и сконцентрировался на более реальных проблемах: на ереси Маргреты и на еще более актуальном, хотя и менее важном вопросе — как нам покончить с положением пеонов и отправиться на север.
Мы прослужили уже более ста дней, когда я попросил дона Хайме помочь мне рассчитать точную дату, когда мы будем освобождены от обязанностей, вытекающих из нашего контракта… что было лишь вежливой формой вопроса: дорогой босс, пришел наш день, и мы собираемся драпать отсюда со скоростью вспугнутого зайца. Исходите из этого в своих дальнейших планах.
Я определил, что время нашей рабской работы составляет сто двадцать один день… и дон Хайме буквально потряс меня, да так, что я позабыл все вызубренные испанские слова, насчитав сто пятьдесят восемь дней!
Еще больше шести недель, тогда как по моим расчетам мы должны были стать свободными уже на следующей неделе!
Я запротестовал, заметив, что наши совместные обязательства, определенные судом с учетом аукционной цены на наши услуги (шестьдесят песо в день Маргрете и половина этой суммы мне), в пересчете на время дают сто двадцать один день… из которых мы уже отработали сто пятнадцать.
— Нет, не сто пятнадцать, а девяносто девять. — Он протянул мне календарь, предложив посчитать самому. Именно в эту секунду до меня дошло, что наши божественные вторники никак не содействовали сокращению сроков рабства. Во всяком случае так сказал патрон. — А кроме того, Александро, — добавил он, — ты не учитываешь процентов на еще невыплаченный долг, ты не принял в расчет инфляционный фактор, ты не учел уплаты мной налога и даже ваших взносов в приют Богоматери всех печалей. Если бы ты заболел, мне же пришлось бы содержать тебя, а?
(Что ж, все так. Я обо всем этом не думал, я полагал, что патрон должен заботиться о своих пеонах.)
— Дон Хайме, в тот день, когда вы торговались за наши долговые обязательства, секретарь суда прочел нам наши контракты. Он сказал, что длительность контракта составляет сто двадцать один день. Он сам так сказал мне!
— Тогда иди к секретарю и разбирайся с ним. — Дон Хайме повернулся ко мне спиной.
Это охладило меня. Дон Хайме показался мне настолько же готовым взять в рефери секретаря суда, насколько он боялся это сделать, когда речь зашла о походе Маргреты в суд по поводу ее чаевых.
Мне стало ясно, что он имел достаточный опыт в обращении с контрактами, знал, как они действуют, и поэтому не боялся, что судья или секретарь уличат его в каких-то махинациях.
Мне не удалось поговорить об этом с Маргретой вплоть до самой ночи.
— Марга, как я мог так ошибиться? Я думал, что секретарь суда все точно подсчитал, прежде чем дать нам на подпись долговое обязательство. Сто двадцать один день. Верно?
Она ответила не сразу. Я продолжал настаивать.
— Разве ты перевела мне его слова не так?
— Алек, несмотря на то что я теперь обычно думаю на английском языке (а в самое последнее время на испанском), когда мне приходится считать, я обычно перехожу на датский. Датское слово для обозначения шестидесяти «tres» на испанском обозначает «три». Понимаешь, как легко мне было ошибиться. Я не помню, как именно я тебе сказала: «ciento y veintiuno» или «ciento y sesentiuno»[53] — так как помню цифры по-датски, а не по-английски или по-испански. Но я думала, что ты сам все проверил.
— Я так и сделал. Конечно, секретарь суда не сказал: «сто двадцать один день» — насколько я помню, он вообще не пользовался английским языком. Я же в то время испанского не знал совсем. Сеньор Муньес все объяснил тебе, ты перевела мне, а позже я сделал арифметический подсчет, и он, видимо, подтвердил то, что сказал секретарь… или то, что ты сказала… О черт! Совершенно запутался!
— Тогда почему бы нам не отложить все это до разговора с сеньором Муньесом?
— Марга! Неужели тебя не огорчает перспектива рабски вкалывать на этой свалке лишних пять недель?
— Конечно, огорчает, но не так сильно, как тебя. Алек, я ведь работала всю жизнь. Работать на пароходе было тяжелее, чем учительствовать, но зато я путешествовала и видела чужие страны. Работать здесь официанткой немного тяжелее, чем убирать каюты на «Конунге Кнуте», но зато мы с тобой вместе, и это с лихвой компенсирует все остальное. Я хочу уехать отсюда в твою родную страну, но ведь там не моя родина, и поэтому я не так жажду покинуть этот город, как ты. Сейчас для меня родина там, где ты.
— Дорогая, ты так логична, так умна и сдержанна, что иногда буквально загоняешь меня в угол.
— Алек, я вовсе не собираюсь этого делать. Я просто хочу, чтоб мы прекратили волноваться до встречи с сеньором Муньесом. А сейчас я собираюсь массировать твою спину до тех пор, пока ты не расслабишься как следует.
— Мадам, вы меня убедили. Но только если прежде вы разрешите мне растереть ваши бедные усталые ножки.
Мы сделали и то и другое. «И дебри стали райским сном».
Нищие не выбирают. Утром следующего дня я встал пораньше, повидал курьера секретаря суда и узнал, что не смогу сегодня увидеть его босса, пока не кончатся судебные слушания. Пришлось предварительно договориться насчет встречи во вторник, когда суд не работает. «Предварительно» — это означало, что мы обязаны явиться в здание суда, а секретарь на себя подобного обязательства не берет (возможно, все же он там будет, Deus volent[54]).
Так что во вторник мы, как всегда, отправились на пикник, ибо увидеться с сеньором Муньесом можно было не раньше четырех. Однако мы оделись, как для воскресного богослужения, а не для пикника, то есть оба были в обуви, приняли утром душ, я побрился и надел самый лучший костюм, подаренный доном Хайме, чистый и выглаженный и выглядевший гораздо лучше, чем поношенные рабочие брюки береговой охраны, которые я носил в подсобке. Маргрета же надела свой яркий наряд, полученный в первый день пребывания в Масатлане.
Мы договорились, что не будем делать ничего такого, что заставит нас вспотеть или запылиться. Почему мы считали это столь важным, сказать не берусь. Видимо, каждый из нас полагал, что приличия требуют выглядеть при посещении суда как можно лучше.
Как обычно мы прошли мимо фонтана, чтоб повидаться с нашим другом Пепе, а уж потом вернуться немного назад к подножию холма. Пепе приветствовал нас, как приветствуют близких друзей, и мы обменялись несколькими изящными фразами, которые звучат так чудесно на испанском языке и практически не переводимы на английский. Еженедельный визит к Пепе стал важным элементом нашей общественной жизни. Мы многое о нем узнали — от Аманды, не от него, — и я проникся к нему еще большим уважением.
Пепе не родился безногим, как я думал прежде. Когда-то он был водителем, перегонял грузовики через горы в Дуранго и дальше. Затем произошел несчастный случай, и Пепе пролежал больше двух суток, придавленный машиной, пока его наконец не спасли. Его отвезли в приют Богоматери всех печалей без признаков жизни.
Однако Пепе оказался крепким малым. Через четыре месяца его выписали из больницы. Кто-то пустил для него шапку по кругу, чтоб собрать денег на инвалидную колясочку. Пепе получил официальное разрешение на нищенство и выбрал место у фонтана, где быстро стал другом всех гуляющих, всех «донов» и обладателем самой веселой улыбки, с которой был готов встретить все худшее, что еще ждало его впереди.
Потолковав и обменявшись вопросами о здоровье и настроении, как водится у добрых знакомых, мы с Маргретой собрались уходить, и я протянул своему другу бумажку в одно песо.
Он, однако, тут же вернул ее.
— Двадцать пять сентаво, мой друг. У вас нет мелочи? Или вы хотите, чтобы я дал вам сдачу?
— Пепе, друг мой, мы хотели бы просить вас оставить себе этот скромный подарок.
— Нет, нет, нет! У туристов я с удовольствием выманю даже золотые зубы, а потом выпрошу еще что-нибудь. С вас, мой друг, только двадцать пять сентаво.
Я не посмел настаивать. В Мексике мужчина всегда хранит свое достоинство, а если не хранит — значит, он помер.
Высота el Cerro de la Neveria — около ста футов. Мы поднимались очень медленно, я шел позади, чтобы Маргрета не устала. По некоторым признакам я почти убедился, что Маргрета ждет ребенка. Но она, по-видимому, пока еще не считала возможным обсуждать этот вопрос со мной, а я, конечно, не собирался поднимать его, раз она молчит.
Мы отыскали наше излюбленное местечко, где можно было расположиться в тени небольшого деревца и откуда открывался вид во все стороны, на все триста шестьдесят градусов: к северо-западу — на Калифорнийский залив, к западу — на Тихий океан и на то, что могло быть (а возможно, и было) облаками, венчавшими вершину пика, который возвышался на оконечности мыса Баха-Калифорния в двухстах милях отсюда. На юго-западе нашего полуострова лежал дивный Playa de las Olas Atlas — пляж, тянувшийся до самого Cerro Vigia (Сторожевого холма) и дальше — к Cerro Creston — туда, где поднимался гигантский маяк «Фаро» — конечная точка полуострова. За южной окраиной города виднелась посадочная площадка береговой охраны.
На востоке и северо-востоке высились горы, за которыми в ста пятидесяти милях прятался Дуранго. Воздух сегодня был чист, казалось, достаточно протянуть руку, чтобы дотронуться до склонов гор.
Масатлан лежал внизу наподобие игрушечного городка. Собор отсюда выглядел как архитектурный макет, а не величественная и прекрасная церковь… И в который раз я подумал; как католикам с их нищей, как правило, паствой удается сооружать столь дивные церкви, тогда как их соперники протестанты еле-еле набирают закладные, чтобы построить куда более скромные здания.
— Смотри, Алек! — воскликнула Маргрета. — Анибал и Роберто получили новый aeroplano! — Она показала рукой вдаль.
Действительно, у причала береговой охраны стояли два aeroplanos. Один из них — та самая гигантская гротескная стрекоза, которая спасла нам жизнь; новый же — совсем другой. Сначала мне показалось, что он тонет у причала: поплавки, на которых садилась на воду первая машина, у второй начисто отсутствовали.
Потом я понял, что новый аппарат — в полном смысле слова летающая лодка. Корпус aeroplano сам по себе был поплавком или лодкой водонепроницаемой конструкции. Моторы с пропеллерами помещались выше крыльев.
Не скажу, что я отнесся с доверием к столь радикальным изменениям. Скромная надежность аппарата, в котором мы уже летали, пришлась мне больше по вкусу.
— Алек, давай навестим их в следующий вторник.
— Хорошо.
— Как ты думаешь, Анибал позволит нам полетать на новом aeroplano?
— Только если об этом будет знать команданте. — Я не стал говорить, что новый аппарат показался мне не слишком надежным. Маргрета отличалась редким бесстрашием. — Но мы зайдем к Анибалу и попросим показать его нам. Лейтенанту это понравится. Роберто тоже. Давай позавтракаем.
— Ах ты, свиненок, — ответила она, разостлала serviletta[55] и начала выгружать на нее еду из корзинки, которую я тащил.
Вторники давали Маргрете возможность разнообразить великолепную мексиканскую кухню Аманды своими датскими или интернациональными блюдами. Сегодня она приготовила датские «открытые» сандвичи, которые датчане — как и все, кому выпало счастье попробовать, — просто обожают. Аманда разрешила Маргрете хозяйничать на кухне, и сеньора Валера не вмешивалась — она вообще не заходила на кухню, согласно условиям вооруженного нейтралитета, достигнутого еще до того, как мы поступили в штат ресторана. Аманда была женщиной с характером.
Сегодня бутерброды были покрыты толстым слоем вкуснейших креветок, которыми славится Масатлан, но креветки оказались лишь началом… Я помню еще ветчину, индейку, бекон с поджаристой корочкой, три сорта сыра, несколько видов солений, крохотные перчики, какую-то неизвестную мне рыбу, тончайшие ломтики говядины, свежие помидоры, три сорта салата и еще что-то похожее на жареный баклажан. Уф! Благодарение Господу, для того чтобы наслаждаться едой, вовсе незачем знать, что ты ешь. Маргрета поставила ее передо мной, и я поглощал с восторгом все независимо от того, знал я, что ем, или нет.
Часом позже у меня началась сытая отрыжка, которую я старательно пытался скрыть.
— Маргрета, я сегодня уже говорил, что люблю тебя?
— Говорил, но уже давно.
— Обожаю. Ты не только прекрасна и отличаешься божественными пропорциями, ты еще и дивно готовишь.
— Благодарю вас, сэр.
— Не угодно ли вам, чтобы я восхитился еще и вашим интеллектуальным совершенством?
— Не обязательно. Нет.
— Как угодно. Если передумаешь, скажи. Перестань возиться с остатками
— я все подчищу попозже. Ляг рядышком и объясни, почему ты продолжаешь жить со мной? Вряд ли тебе нравится, как я готовлю. А может быть, потому, что я лучший мойщик посуды на всем западном побережье Мексики?
— Именно.
Она убирала остатки ленча до тех пор, пока место нашего пикника не было приведено в девственное состояние, а все, что осталось — оказалось в корзинке, готовой вернуться к Аманде.
Потом она легла рядом со мной, положила мне под шею руку и вдруг с тревогой подняла голову.
— Что это?
— О чем ты?..
Я прислушался. Отдаленный гул нарастал, будто тяжелый грузовой состав делал где-то совсем рядом крутой поворот. Но ближайшие железные дороги проходили севернее — на Чиуауа и южнее — на Гвадалахару, то есть очень, очень далеко от полуострова Масатлан.
Гул нарастал. Вздрогнула земля. Маргрета села.
— Алек, я боюсь.
— Не бойся, родная. Я с тобой.
Я притянул ее к себе и прижал крепко-крепко. Казавшаяся раньше незыблемой земля ходила под нами ходуном, а ревущий гул вырос до невообразимых масштабов.
Если вам приходилось попадать в землетрясение, хотя бы слабенькое, то вы поймете наши чувства лучше, чем если бы я попробовал передать их словами. Если же не попадали, то все равно мне не поверите, и чем точнее я попытаюсь вам их описать, тем больше вероятности, что вы не поверите мне ни на грош.
Самое худшее в землетрясении то, что, оказывается, не существует ничего прочного, за что можно ухватиться… а самое поразительное — шум, чудовищная какофония множества самых разнообразных звуков: треск переламывающихся под вами камней, грохот рушащихся зданий, испуганные вопли, плач раненых и потерявшихся, вой и лай животных, которые не могут осмыслить происходящее.
И так без конца.
Это длилось целую вечность — наконец главный удар настиг нас, и город рухнул.
Я слышал все это. Грохот, который, казалось, уже не мог стать громче, внезапно вырос во много раз. Мне удалось приподняться на локте и взглянуть на город. Купол собора лопнул как мыльный пузырь.
— О Марга! Взгляни! Нет, не смотри — это слишком страшно!
Она привстала, не проронив ни слова; ее лицо было лишено всякого выражения. Продолжая обнимать Маргрету, я бросил взгляд на полуостров — туда, за Cerro Vigia — на маяк.
Он медленно наклонился.
Я видел, как маяк сломался почти пополам, а затем не спеша, с каким-то странным достоинством, рухнул.
За городом я видел стоящие на якорях aeroplanos береговой охраны. Они отплясывали неистовый танец. Новый черпнул воду крылом, его захлестнуло — и я потерял его из виду, так как над городом встало густое облако от тысяч и тысяч тонн размолотых в пыль кирпичей и цемента.
Я глазами поискал наш ресторан и нашел его: el Restautante «Pancho Villa». И в этот самый момент стена, на которой красовалась вывеска, выгнулась и рухнула на улицу. Облако пыли застлало все вокруг.
— Маргрета! Его нет! Ресторана «Панчо Вилья»! — показал я.
— Ничего не вижу.
— Его больше не существует, говорю тебе! Разрушен! Благодарю тебя, Боже, ни Аманды, ни девочек там сегодня не было.
— Да, Алек, это когда-нибудь кончится?
Внезапно все кончилось — даже более внезапно, чем началось. Чудом исчезла пыль; не было слышно ни шума, ни криков раненых и умирающих, ни воя животных.
Маяк возвышался там, где и должен был возвышаться. Я взглянул налево, надеясь увидеть стоящие на якорях aeroplanos, — и ничего не увидел. Не было даже вбитых в дно свай, к которым они крепились. Я взглянул на город
— все спокойно. Собор цел и невредим и по-прежнему прекрасен.
Я поискал глазами вывеску «Панчо Вилья».
И не нашел ее. Здание на углу, которое показалось мне знакомым, было, но выглядело иначе, окна тоже казались другими.
— Марга, где же ресторан?
— Не знаю. Алек, что происходит?
— Снова они, — сказал я с горечью. — Мир вновь изменился. Землетрясение кончилось, но это не тот город, где мы жили. Он похож на него, но другой.
Я был прав лишь отчасти. Мы еще не решили, спуститься ли нам, когда снова послышался гул. Потом последовал толчок. Затем гул многократно возрос, земля затряслась — и этот город тоже рухнул. Опять я увидел, как сломался и упал высокий маяк. Опять собор как бы осел сам в себя. Опять поднялись клубы пыли, опять послышались крики и вой.
Я поднял сжатые кулаки и погрозил небу.
— Проклятие Господне! Хватит! Дважды — это уже перебор!
И гром не убил меня.