В обширном творчестве Ги де Мопассана (1850–1893) «страшные» новеллы занимают небольшое, но важное место. Свидетельствуя о зарождении психического расстройства, ставшего причиной преждевременной гибели писателя, они вместе с тем демонстрируют «натуралистическую» трактовку готической фантастики (например, в «Орля» одержимость призраком описывается как гипноз и как своего рода инфекционная болезнь).
Напечатано в 1875 году в «Лотарингском альманахе Понт-а-Муссона» под псевдонимом Жозеф Прюнье, затем вошло в сборник Мопассана «Мисги». Это первая опубликованная новелла писателя; позднее ее сюжет был переработан в другой его новелле — «Рука». Сюжет о «руке преступника» мог быть навеян стихотворением Теофиля Готье «Этюды рук» (1851, сб. «Эмали и камеи»), где, в частности, подробно описывается мумифицированная рука Пьера-Франсуа Ласене- ра — грабителя и убийцы (а также поэта), казненного в 1836 году; любопытно, что в новелле дата казни безымянного убийцы — 1736 год. Не исключено, что Мопассан и сам видел эту «реликвию», которая хранилась одно время у писателя Максима Дюкана и у других коллекционеров. Другой возможный источник сюжета — новелла Нерваля «Заколдованная рука» (1832), где рука персонажа сама становится непослушной своему хозяину, приводит его на виселицу и исчезает после казни.
Перевод печатается по изданию: Мопассан Ги де. Полное собрание сочинений в 12 томах. М., Правда, 1958. Т. 10. В примечаниях использованы комментарии Луи Форестье в издании: Maupassant. Contes et nouvelles. Paris, 1974. T. 1 (Bibliothèque de la Pléiade).
Однажды вечером, месяцев восемь тому назад, у одного из моих друзей, Луи Р., собралось несколько школьных друзей. Мы пили пунш, курили, болтали о литературе и живописи, то и дело обмениваясь шутками, как водится в компании молодых людей. Вдруг распахнулась дверь, и, как ураган, влетел один из друзей моего детства.
— Угадайте, откуда я! — воскликнул он.
— Пари держу, из Мабиля!{473} — ответил один.
— Нет, ты слишком весел, ты, верно, занял где-то деньжонок, или похоронил дядюшку, или удачно заложил часы, — заметил другой.
— Ты нализался, — сказал третий, — и, почуяв, что у Луи пунш, явился еще раз промочить горло.
— Вы не угадали, я приехал из П… в Нормандии, где провел целую неделю, и привез оттуда своего друга, известного преступника; разрешите представить его вам!
С этими словами он вытащил из кармана кисть человеческой руки, кисть, с которой была содрана кожа. Рука была ужасна: черная, высохшая, очень длинная, как бы скрюченная. На необычайно развитых мускулах оставались сверху и снизу полоски кожи, похожей на пергамент, на концах пальцев торчали желтоватые острые ногти. От всего этого на целую милю пахло преступлением.
— Представьте себе, — рассказал мой друг, — недавно распродавали пожитки одного старого колдуна, известного во всей округе: он каждую субботу, оседлав помело, отправлялся на шабаш, занимался белой и черной магией, напускал порчу на коров, отчего у них молоко становилось синим, а хвосты закручивались винтом, как у компаньона святого Антония.{474} Старый негодяй питал большую привязанность к этой руке, которая, по его словам, принадлежала одному знаменитому преступнику, казненному в тысяча семьсот тридцать шестом году за то, что он спихнул вниз головой в колодец свою законную жену (в чем я лично вины не нахожу), а обвенчавшего их священника повесил на колокольне. После этого двойного подвига он пустился во все тяжкие и в течение своей столь же короткой, сколь и богатой событиями жизни ограбил с дюжину путешественников, задушил дымом в монастыре десятка два монахов, а в женской обители устроил гарем.
— Но что ты собираешься делать с этой гадостью? — спросили мы.
— Черт побери, сделаю ее ручкой для звонка, чтобы пугать кредиторов!
— Мой друг, — сказал Генри Смит, высокий и весьма флегматичный англичанин, — по-моему, эта рука — просто-напросто мясо, консервированное по новому способу; советую тебе сварить из нее бульон.
— Не шутите, господа! — с величайшим хладнокровием возразил студент-медик, наполовину уже пьяный. — А ты, Пьер, послушайся моего доброго совета и по-христиански похорони эту часть трупа, иначе владелец еще явится к тебе за нею; к тому же у него могут быть скверные привычки; ведь ты знаешь пословицу: «Кто убил — вновь убьет».
— А кто пил — снова пьет! — подхватил хозяин и налил студенту огромный стакан пунша; тот одним духом осушил его и свалился под стол, мертвецки пьяный, что было встречено оглушительным хохотом. Пьер произнес, подняв свой стакан и кланяясь руке:
— Пью за предстоящий визит твоего владельца!
Затем мы заговорили о другом и вскоре разошлись по домам.
На следующий день около двух часов я проходил мимо дома, где жил Пьер, и зашел к нему. Он читал, покуривая.
— Ну, как поживаешь? — спросил я.
— Отлично! — ответил он.
— А где же рука?
— Рука? Разве ты не видел ее на шнурке звонка, к которому я ее вчера вечером прицепил, вернувшись домой? Кстати, представь себе, какой-то идиот в полночь принялся трезвонить у моей двери, наверное, просто из озорства, я спросил, кто там, но мне ничего не ответили; я снова улегся и заснул.
В это время позвонили. То был домовладелец, грубый и неприятный субъект. Войдя, он даже не поздоровался.
— Милостивый государь, — сказал он моему другу, — извольте немедленно убрать эту падаль, которую вы повесили на шнурок звонка, иначе я буду вынужден отказать вам от квартиры.
— Милостивый государь, — ответствовал Пьер с чрезвычайной серьезностью, — вы оскорбляете руку, которая этого не заслужила; знайте, что она принадлежала благовоспитанному человеку.
Хозяин повернулся и вышел, не простившись. Пьер последовал за ним, отвязал руку и прицепил ее к шнурку звонка над своей постелью.
— Так будет еще лучше, — заметил он, — эта рука, подобно словам траппистов: «Брат, придется умереть!» — будет наводить меня на серьезные мысли каждый вечер, перед сном.
Через час я ушел от него и вернулся домой. Ночью я спал плохо, был взволнован, нервничал и несколько раз внезапно просыпался; одно время мне даже казалось, что ко мне кто-то забрался, и я вставал, чтобы заглянуть под кровать и в шкафы. Наконец к шести часам утра я задремал, но тут же соскочил с постели, разбуженный яростным стуком в дверь. Это был слуга моего друга, полуодетый, бледный и дрожащий.
— О сударь, — воскликнул он, рыдая, — моего бедного хозяина убили!
Я наскоро оделся и побежал к Пьеру. Дом был полон народу, все бегали взад и вперед, взволнованно спорили, обсуждая и объясняя происшествие на все лады. С большим трудом я добрался до спальни; дверь была заперта, но я назвал себя, и меня впустили. Четверо агентов полиции стояли посреди комнаты с записными книжками в руках, тщательно все исследуя; по временам они тихо переговаривались и что-то записывали; два врача беседовали возле постели, на которой без сознания лежал Пьер. Он был еще жив, но ужасен на вид. Глаза вышли из орбит, расширенные зрачки, казалось, неотрывно, с невыразимым ужасом глядели на что-то чудовищное, неведомое; пальцы были скрючены. Тело было до подбородка укрыто простыней. Приподняв ее, я увидел на шее следы пяти глубоко вонзившихся в тело пальцев; несколько капель крови алело на рубашке. В этот момент меня поразило одно: случайно взглянув на шнурок звонка над постелью, я увидел, что на нем уже не было руки с содранной кожей. По-видимому, доктора сняли ее, чтобы не путать людей, входящих в комнату раненого, ибо рука была поистине ужасна. Я не стал осведомляться, куда она девалась.
Приведу теперь помещенное на следующий день в газете описание этого преступления, со всеми подробностями, какие полиции удалось установить.
Вот что я там прочитал:
«Молодой Пьер Б., студент-юрист, принадлежавший к одной из известнейших нормандских фамилий, стал вчера жертвой ужасного нападения. Юноша вернулся домой около десяти часов вечера и отпустил своего слугу Бонвена, сказав ему, что устал и ляжет спать. Около полуночи слуга был разбужен звонком хозяина, трезвонившим изо всей силы. Испугавшись, он зажег свечу и стал ждать. С минуту звонок молчал, а затем зазвонил опять, и так отчаянно, что слуга, сам не свой от испуга, бросился будить привратника; последний побежал за полицией, и через четверть часа полицейские уже взламывали дверь.
Страшное зрелище представилось их глазам: мебель была опрокинута, все указывало на то, что между преступником и его жертвой происходила ожесточенная борьба. Посреди комнаты неподвижно лежал на спине молодой Пьер Б.
Тело его было сведено судорогой, лицо смертельно бледно, зрачки страшно расширены; на шее виднелись глубокие отпечатки пальцев. По мнению доктора Бурдо, вызванного немедленно, напавший, очевидно, обладал невероятной силой; руки его, по-видимому, были необыкновенно худы и жилисты, ибо пальцы, следы которых походили на пять отверстий от пуль, почти сомкнулись сквозь шею. Нет никаких указаний ни на личность убийцы, ни на причину преступления».
На другой день в той же газете сообщалось:
«Г-н Пьер Б., жертва ужасного злодеяния, о котором мы вчера сообщали, пришел в себя после двух часов настойчивых усилий доктора Бурдо. Его жизнь вне опасности, однако рассудок внушает серьезную тревогу; ни малейших следов убийцы по-прежнему не обнаружено».
Действительно, мой бедный друг сошел с ума; целых семь месяцев я ежедневно навещал его в больнице, но рассудок к нему уже не вернулся. В бреду у него вырывались странные слова и, как всех сумасшедших, его мучила навязчивая мысль: ему все время казалось, что его преследует призрак. Однажды за мной прибежали, сообщив, что Пьеру стало хуже; я поспешил прийти и нашел его уже в агонии. В течение двух часов он был совершенно спокоен; затем вдруг, соскочив с кровати, хотя мы пытались удержать его, он закричал, размахивая руками, в припадке непреодолимого ужаса: «Убери ее! Убери ее! Она меня душит! Помогите! Помогите!»
Пьер с воплями дважды обежал комнату и упал ничком мертвый.
Так как он был сиротой, то мне поручили отвезти его тело в нормандскую деревушку П., где хоронили всех членов его семьи. Это была та самая деревня, откуда Пьер приехал в тот вечер, когда мы пили пунш у Луи Р., и показал нам руку с содранной кожей. Тело его положили в свинцовый гроб, и четыре дня спустя я печально прогуливался со старым кюре, его первым учителем, по маленькому кладбищу, где рыли могилу. Погода была чудесная, солнце сияло в голубом небе, птицы распевали в терновых кустах, на откосе, где мы детьми столько раз собирали ежевику. Мне вспомнилось, как мы пробирались вдоль изгороди и пролезали в хорошо известную нам дыру, вон там, в самом конце участка, где хоронят бедняков. Потом мы возвращались домой с почерневшими от ягод губами и щеками. Я взглянул на кусты; на них было множество ягод. Машинально я сорвал одну и поднес ко рту. Кюре открыл требник и бормотал свои Oremus,[124] а в конце аллеи слышались удары заступов: могильщики рыли яму. Вдруг они позвали нас, кюре закрыл молитвенник, и мы отправились узнать, что им нужно. Оказалось, что они нашли гроб. От удара заступа крышка слетела, и мы увидели скелет огромного роста, который лежал на спине и как будто угрожающе смотрел на нас пустыми глазницами. Мне стало не по себе; не знаю почему, меня охватил страх.
— Вот те на! — воскликнул один из могильщиков. — Поглядите-ка, у этого молодца отрезана кисть! — И, подняв лежавшую рядом со скелетом большую иссохшую руку без кисти, он протянул ее нам.
— Он как будто смотрит на тебя, — заметил другой, смеясь, — и вот-вот вцепится в горло, чтобы ты отдал ему руку!
— Друзья мои, — сказал кюре, — оставьте мертвеца почивать с миром и закройте гроб; могилу для нашего бедного Пьера мы выроем в другом месте.
Назавтра все было кончено, и я уехал в Париж, оставив старому кюре пятьдесят франков на панихиду за упокой души того, чей прах нам пришлось случайно потревожить.
Впервые напечатано в октябре 1886 года в газете «Жиль Блас» (первоначальный вариант), окончательная редакция в сборнике Мопассана «Орля» (1887). В этой последней редакции писатель существенно расширил текст (в частности, добавил важный эпизод с гипнотическим опытом), а главное — изложил его в непосредственной форме дневника, отбросив дистанцирующую рамку (в первой редакции герой рассказывал свою историю психиатрам, находясь в лечебнице). Форма предсмертной исповеди человека, одержимого призраком, любопытным образом напоминает новеллу Берту «Старинный перстень», хотя нет никаких сведений о знакомстве Мопассана с этим малоизвестным текстом. Имя таинственного существа, преследующего героя новеллы — Le Horla, — представляет собой трансформированное французское le hors-là, то есть «нездешний», «потусторонний»; есть, впрочем, предположение, что это анаграмма слова choléra — «холера», намекающая на эпидемию холеры во Франции в 1884 году. Медицинские сведения о гипнозе, излагаемые в новелле, восходят к сенсационным публичным опытам профессора Ж.-М. Шарко в парижской больнице Сальпетриер, которые посещал и сам Мопассан.
Перевод печатается по изданию: Мопассан Ги де. Собрание сочинений в семи томах. М., Правда, 1977. Т. 4. В примечаниях использованы комментарии Луи Форестье в издании: Maupassant. Contes et nouvelles. Paris, 1979. T. 2 (Bibliotheque de la Pleiade).
…………………………
8 мая. — Изумительный день! Все утро я провалялся на траве под исполинским платаном — он растет у моего дома, укрывает его, окутывает широкой своей сенью. Люблю этот край, мне легко в нем дышится, потому что здесь мои корни, те глубокие, восприимчивые корни, которые накрепко привязывают нас к земле, где появились на свет и умерли наши предки, привязывают к привычному ходу мыслей и привычной еде, к обыкновениям и кушаньям, к оборотам речи, говору крестьян, к запахам вот этой почвы, этих деревень, даже к самому воздуху.
Люблю свой дом, где прошло все мое детство. Из окон видна Сена,{475} она течет вдоль садовой ограды по ту сторону проезжей дороги, в моих, можно сказать, владениях — большая, широкая река, усеянная проплывающими судами, катит воды из Руана в Гавр.
Вдали слева — Руан, огромный город, над его синими крышами высится островерхое племя готических колоколен. Их великое множество, и хрупких и кряжистых, над всеми царит чугунный шпиц собора, и бессчетные колокола полнят прозрачную синь чудесным благовестом заутрени, чей гулкий металлический зов, чья бронзовая песнь доносится до меня в дыхании ветра, то еле различимая, когда он замирает, то явственная, когда он набирается сил.
Как хорошо было сегодня утром!
Часов около одиннадцати мимо садовой решетки проплыл длинный караван торговых судов; их тащил буксирчик с муху величиной, он натужно хрипел и плевался густыми клубами дыма.
Вслед за двумя английскими шхунами, чьи алые флаги зыбились на фоне неба, появился горделивый бразильский трехмачтовый парусник, белоснежный, немыслимо чистый, весь сверкающий. Я непроизвольно отвесил ему поклон, так мне был приятен весь его облик.
11 мая. — Последние дни меня немного лихорадит; как-то неможется, вернее, тоскуется.
Откуда они, эти таинственные флюиды, которые безмятежную радость превращают в уныние, спокойную уверенность — в душевную тревогу? Словно воздух, незримый воздух вокруг нас кишит какими-то непостижимыми Силами, и мы все время ощущаем их таинственное соседство. Я просыпаюсь, у меня чудесное настроение, хочется запеть во все горло. Почему? Я отправляюсь побродить у реки, но почти сразу поворачиваю и спешу домой с таким стеснением в груди, как будто меня ждет недобрая весть. Почему? Холодный ли ветер, коснувшись кожи, раздражил мои нервы и омрачил душу? Очертания ли облаков, или облик дня, столь переменчивый облик нашего мира вещей, промелькнув перед глазами, смутил мои мысли? Кто ответит на этот вопрос? Быть может, все, что нас окружает, все, что мы видим, не глядя, осязаем, не отдавая себе отчета, к чему прикасаемся, не дотрагиваясь, с чем сталкиваемся, не замечая, — все оказывает на нас, на наши чувства и через них на мозг и даже на душу влияние мгновенное, потрясающее и необъяснимое?
Как глубока тайна Незримого! В нее не проникают наши столь несовершенные чувства, наши глаза, не умеющие различать ни слишком малого, ни слишком большого, ни слишком близкого, ни слишком далекого, ни насельников звезд, ни насельников капли воды… Наши уши вводят нас в обман, ибо колебания воздуха они доносят до нас под маской звуков и, точно волшебники, чудесным образом превращают движение в ноты разной высоты, тем самым рождая музыку, наделяя певучестью немое шевеление природы… Наше обоняние менее чутко, чем обоняние собаки… Наш вкус едва распознает возраст вина!
Будь у нас другие органы чувств, которые осчастливили бы нас другими чудесами, сколько всякой всячины открыли бы мы еще вокруг себя!
16 мая. — Решительно, я болен! А так хорошо себя чувствовал весь прошлый месяц! У меня лихорадка, жестокая лихорадка, вернее лихорадочное возбуждение, изматывающее душу не меньше, чем тело. Не могу избавиться от невыносимого ощущения нависшей опасности, от страха не то перед неминуемым несчастьем, не то перед близкой смертью, от предчувствия беды, которое, без сомнения, есть признак еще не распознанного недуга, тлеющего в крови, в самых недрах нашего существа.
18 мая. — Только что вернулся от своего врача — я пошел к нему потому, что совершенно лишился сна. Он нашел, что пульс у меня учащен, зрачки расширены, нервы напряжены, но никаких угрожающих симптомов не обнаружил. Прописал душ и бромистый калий.
25 мая. — Никакого улучшения! Сам не пойму, что со мной творится. Чуть начинает смеркаться, как меня охватывает непонятная тревога, словно в ночи таится какая-то страшная угроза. Я наскоро обедаю, потом берусь за книгу, но не понимаю ни слова, буквы прыгают перед глазами. Тогда я принимаюсь мерить шагами гостиную, сердце сжимает безотчетная и непреодолимая боязнь — боязнь уснуть, боязнь лечь в постель.
Часов в десять я поднимаюсь в спальню. Едва переступив порог, сразу дважды поворачиваю ключ в замке, запираюсь на все задвижки: мне страшно… Чего?.. До сих пор я не знал никаких страхов… Распахиваю шкапы, заглядываю под кровать… прислушиваюсь… прислушиваюсь… К чему?.. Не удивительно ли, что ничтожное недомогание, какое-нибудь расстройство кровообращения, небольшой застой или, скажем, раздражение нервного волоконца, словом, мелкие неполадки в работе нашего живого механизма, такого несовершенного и хрупкого, превращают весельчака в меланхолика, храбреца в труса? Наконец я укладываюсь в постель и жду прихода сна, как приговоренный — прихода палача. Я жду, дрожа от ужаса; сердце у меня колотится, в ногах судороги, меня знобит, хотя от простынь пышет жаром, и вдруг проваливаюсь в забытье, как в бездонную яму, полную стоячей воды, без надежды из нее вынырнуть. Я не чувствую, как бывало, приближения этого коварного сна, который прячется где-то рядом, следит за мной, вот-вот прыгнет мне на голову, закроет глаза, превратит в ничто.
Я сплю… долго сплю… несколько часов… потом мне начинает сниться сон… нет, не сон — кошмар… Я отлично сознаю, что лежу в постели и сплю… сознаю и понимаю… и вместе с тем чувствую, что кто-то подходит ко мне, оглядывает меня, ощупывает, влезает на кровать, коленями придавливает грудь, обеими руками хватает за горло и сжимает… сжимает изо всех сил… стараясь задушить…
Я пытаюсь освободиться, но мое тело сковано чудовищным бессилием, парализующим нас в кошмарах, хочу крикнуть — и не могу, хочу пошевелиться — и не могу, задыхаясь, делаю отчаянные попытки повернуться на бок, сбросить это существо, которое расплющивает меня, не дает вздохнуть — и не могу.
Внезапно я просыпаюсь, обезумев от ужаса, весь в поту. Зажигаю свечу. В комнате никого нет.
После такого приступа, а повторяются они еженощно, я наконец спокойно засыпаю и сплю до рассвета.
2 июня. — Мне стало еще хуже. Что все-таки со мной происходит? Бром не помогает. Душ не помогает. Сегодня утром я решил довести себя до полного изнеможения, хотя и без того совершенно разбит, и отправился на прогулку в Румарский лес. Сперва мне показалось, что свежий воздух, легкий, прозрачный, напоенный запахами трав и листвы, обновляет кровь, обновляет душевные силы. Я пошел широкой, проложенной для охотников дорогой, потом свернул в узкую, ведущую к Ля Буй аллейку меж деревьев-исполинов, которые сплелись наверху ветвями, заслонив от меня небо плотным темно-зеленым, почти черным пологом.
И тут меня забила дрожь, но не от холода, а от непонятной тревоги.
Я ускорил шаги, мне было не по себе одному в этом лесу, было страшно, беспричинно, бессмысленно страшно от такого безлюдья. И вдруг мне почудилось, что кто-то идет за мной, крадется след в след, так близко, что вот-вот коснется меня.
Я круто повернулся. Ни души. Только уходящая вдаль прямая, широкая аллея, пустынная, обсаженная высокими деревьями — пустынная до жути. И в другую сторону она тоже тянулась, нескончаемо длинная, однообразная, страшная.
Я зажмурился. Почему? Упершись каблуком в землю, начал кружиться быстро-быстро, как волчок. Чуть было не упал — пришлось открыть глаза: деревья качались, земля плыла, я вынужден был сесть. Ну, а потом уже не мог сообразить, с какой стороны я пришел. Дикий поступок! Дикий! Дикий! Я ничего не соображал. Свернул наобум вправо и добрел до той самой дороги, которая привела меня в глубь леса.
3 июня. — Ужасная ночь. Уезжаю на несколько недель. Небольшое путешествие, безусловно, вернет мне равновесие.
2 июля. — Я вернулся. Совершенно здоров. К тому же поездка была очень удачная. Впервые побывал на горе Сен-Мишель.{476}
Какой открывается вид, если, как я, попадаешь в Авранш к концу дня! Город стоит на холме. Меня повели на самую окраину, в городской сад, — там я даже вскрикнул от изумления: меж обрывистых берегов широко раскинулась бухта, она простирается куда только достает глаз, теряясь в дымчатой дали. И посреди этой необъятной желтой бухты, под золотым светоносным небом мрачно вздымается на песчаном острове удивительная остроконечная гора. Солнце только что скатилось в море, и на пламенеющем небе рисовался причудливый силуэт этой скалы, увенчанной причудливым сооружением.
Я отправился туда на рассвете. Был отлив, как и накануне вечером, и я не отрываясь смотрел на вырастающее с каждым моим шагом необыкновенное аббатство. Я шел несколько часов и наконец добрался до каменной громады, несущей на себе небольшое селение и большую церковь. Одолев узкую, крутую улочку, я вошел в эту готическую обитель, прекраснейшую из всех воздвигнутых Богу на земле, — целый город, несчетное множество низких палат, придавленных сводами, и высоких галерей на хрупких колоннах. Я вошел в это гигантское творение рук человеческих, выстроенное из гранита и, словно кружево, невесомое, покрытое башнями, стройными колоколенками, которые оплетены бегущими вверх лестницами, связаны друг с другом изящными резными арками и стремятся в небо — днем синее, ночью черное — всеми прихотливыми своими верхушками, где топорщатся химеры, черти, небывалые звери, чудовищные цветы.
Добравшись до вершины, я сказал моему провожатому-монаху:
— Как вам, должно быть, хорошо здесь, святой отец!
— Ветры у нас очень сильные, сударь, — ответил он, и мы начали беседовать, поглядывая, как прилив, набегая на песок, покрывает его стальной кольчугой.
Монах рассказал немало историй, старинных историй, связанных с этим краем, — преданий, разумеется, преданий.
Одно из них произвело на меня особенное впечатление. Местные жители, горцы, утверждают, будто в песках по ночам слышны человеческие голоса, а потом блеяние двух коз: одна блеет громко, другая потише. Скептики возражают им, что это кричат морские птицы — их крики напоминают то блеяние, то человеческие стоны. Но рыбаки стоят на своем: когда им случалось припоздниться, они неподалеку от этого затерянного в глуши городка встречали среди дюн в часы отлива дряхлого пастуха, который, закрыв лицо плащом, вел за собой двух коз, одну с мужским лицом, другую с женским; седые, длинноволосые, они ни на секунду не умолкали — то ссорились на непонятном языке, то вдруг начинали во всю мочь блеять.
— И вы верите этому? — спросил я монаха.
— Не знаю, — вполголоса ответил он.
Но я не унимался:
— Если бы на земле водились существа совсем не похожие на нас, разве мы уже давным-давно не убедились бы в этом? Как же случилось, что их никогда не видели вы? Никогда не видел я?
— Но мы не видим и стотысячной доли того, что существует, — заметил он. — Возьмем, к примеру, хотя бы ветер: нет у природы силы неодолимее, он валит с ног людей, опрокидывает здания, с корнем вырывает деревья, вздымает морские валы высотой с гору, обращает в прах утесы, бросает на рифы большие суда, он убивает, он свистит, стонет, мычит — а вы его видели? И можете ли вы его увидеть? Меж тем он существует!
Что я мог возразить на столь простой довод? Передо мной был мудрец, может быть, простак, я не взялся бы утверждать ни того, ни другого, но возразить ему не мог. Мне и самому приходили в голову такие мысли.
3 июля. — Плохо спал: в здешнем воздухе, очевидно, разлито какое-то тлетворное влияние, неможется не только мне, но и моему кучеру. Вернувшись вчера домой, я обратил внимание на его болезненную бледность.
— Что с вами, Жак? — спросил я у него.
— Никак не могу отдохнуть по-настоящему, сударь, все дневные силы ночь съедает. Как вы уехали, так на меня это и нашло.
Хотя другие слуги чувствуют себя отлично, боюсь, как бы не началось у меня снова.
4 июля. — Снова началось, это ясно. Опять все те же кошмары. Нынче ночью кто-то сидел у меня на груди и, прижавшись губами ко рту, высасывал мою жизнь. Да, он тянул ее у меня из горла, точь-в-точь как пиявка. Потом, насосавшись, встал, а я проснулся до того обессиленный, измученный, опустошенный, что руки не мог Поднять. Если так будет продолжаться еще несколько дней, непременно уеду.
5 июля. — Может быть, я сошел с ума? То, что произошло, чему я был свидетель прошлой ночью, не укладывается ни в какие рамки, у меня голова идет кругом, когда я об этом думаю.
Вечером, по нынешнему своему обыкновению, я запер дверь на ключ. Мне захотелось пить, я налил себе полстакана воды и при этом случайно обратил внимание, что графин полон до самой стеклянной пробки.
Я лег и, как со мной бывает теперь, на меня навалился мучительнейший сон, из которого часа через два я был вырван еще более мучительным пробуждением.
Представьте себе человека, которому снится, будто его убивают, и который просыпается оттого, что ему всадили нож между ребер: он хрипит, истекает кровью, не может вздохнуть, чувствует, что умирает, пытается что-то понять — вот так проснулся и я.
Когда я наконец пришел в себя, мне снова захотелось пить; я зажег свечу, подошел к столику, где стоял графин, и наклонил горлышко над стаканом: оттуда не вытекло ни единой капли. Графин был пуст! Абсолютно пуст! Сперва я не сообразил, в чем дело, потом вдруг понял и был так потрясен, что тут же сел, вернее упал, на стул. Потом вскочил и огляделся, опять сел, до умопомрачения удивленный и напуганный этим прозрачным, пустым графином. Я не сводил с него глаз, пытаясь найти разгадку. Руки у меня дрожали Кто выпил воду? Кто? Я сам, конечно? Кто же еще, как не я? Выходит, я лунатик, я живу, сам того не подозревая, двойной таинственной жизнью, которая невольно наводит на мысль, что в каждом из нас два существа или что в часы, когда душа скована сном, некое чуждое существо, незримое и непостижимое, одушевляет наше порабощенное тело, и оно повинуется ему, как нам самим, больше, чем нам самим.
Кто поймет мой отвратительный страх? Кто поймет ощущения человека, который в здравом уме и твердой памяти глядит, смертельно испуганный, на стеклянный графин, откуда, пока он спал, исчезла вода? Я просидел на стуле до самого утра, не решаясь перебраться в постель.
6 июля. — Я схожу с ума. Ночью опять кто-то выпил всю воду из графина — вернее, я сам ее выпил.
Я? Так ли? А кто же еще? Кто? Боже милостивый! Или я схожу с ума? Кто подаст мне руку помощи?
10 июля. — Какие потрясающие опыты я проделал за эти дни!
Решительно, я сошел с ума! И все же…
Шестого июля, перед тем как лечь, я поставил на стол вино, молоко, хлеб и землянику.
Кто-то выпил… я выпил всю воду и немного молока. Вино, хлеб, земляника не тронуты.
Седьмого июля повторил опыт с теми же результатами.
Восьмого июля поставил все, кроме воды и молока. Ни к чему не притронулись.
Наконец, девятого июля поставил только воду и молоко, тщательно обернув графины белой кисеей и обвязав пробки тесьмою. Потом натер рот, бороду, руки графитом и лег в постель.
Сразу уснул каменным сном; проснулся от непередаваемого ужаса. Во сне я, очевидно, ни разу не пошевелился — на простынях ни единого пятнышка. Вскочил и бросился к столу. Кисея по-прежнему белоснежна. Дрожа от страшного предчувствия, развязал тесьму. Вся вода выпита! Все молоко выпито! Боже мой! Боже!..
Немедленно уезжаю в Париж.
12 июля. — Париж. Какое странное затмение нашло на меня в последние дни! То ли я стал жертвой собственного разгулявшегося воображения, то ли я и впрямь лунатик или, может быть, находился под воздействием силы, уже общепризнанной, хотя до сих пор не разгаданной, которую называют внушением. Так или иначе, смятение мое граничило с помешательством, но сутки в Париже — и я опять здравомыслящий человек.
Вчера после деловых и дружеских визитов, которые ободрили и оживили меня, я закончил вечер во Французской комедии. Давали пьесу Дюма-сына, и этот острый, могучий ум исцелил меня окончательно. Нет, одиночество пагубно для тех, чье сознание в безустанной работе. Нам необходимо жить в окружении людей, мыслящих и высказывающих свои мысли. Долгое уединение понуждает нас населять пустоту призраками.
В гостиницу я возвращался в отличном расположении духа. Шагая по людным бульварам, я со снисходительной усмешкой вспоминал недавние свои страхи — я ведь думал, да, да, серьезно думал, что под одной крышей со мной поселился некто незримый! До чего же убог наш мозг: он теряет руль и ветрила, стоит ему столкнуться с самым ничтожным, но непонятным явлением!
Вместо того, чтобы сделать простейший вывод: «Я не понимаю следствия, потому что не улавливаю причины», — мы тут же начинаем громоздить какие-то жуткие тайны и сверхъестественные влияния!
14 июля. — День Республики. Гулял по улицам. Как ребенок развлекался, глядя на флаги и фейерверк. Хотя что может быть глупее вот такого веселья по декрету правительства в заранее установленный день! Народ — безмозглое стадо, порою он тупо терпелив, порою свирепо непокорен. Ему говорят: «Веселись!» — и он веселится. Ему говорят: «Иди, сражайся с соседом!» — и он сражается. Ему говорят: «Голосуй за императора!» — и он голосует за императора. Ему говорят: «Голосуй за республику!» — и он голосует за республику.
Погонщики не умнее стада, только они повинуются не людям, а принципам, которые уже по одному тому нелепы, пустопорожни и лживы, что они принципы, то есть некие положения, почитаемые безошибочными и неколебимыми, — это в нашем-то мире, где и свет — иллюзия и звук — иллюзия.
16 июля. — Я глубоко взволнован тем, чему был свидетелем вчера.
Я обедал у госпожи Сабле, моей кузины, — ее муж командует в Лиможе 76-м егерским полком. Кроме меня, там были две молодые женщины и муж одной из них, доктор Паран; он серьезно занимается изучением нервных болезней и теми поразительными явлениями, которые стали известны сейчас в связи с опытами гипноза и внушения.
Он подробно рассказал нам об удивительных результатах, полученных как английскими учеными, так и врачами нансийского медицинского института.{477}
Факты, о которых он поведал нам, показались мне до того ни с чем не сообразными, что я тут же выразил полное свое неверие в них.
— Мы стоим сейчас, — утверждал он, — на пороге открытия одной из величайших загадок природы. Я разумею, одной из величайших ее загадок на Земле, потому что, несомненно, у нее без числа еще более великих — вне наших пределов, в иных мирах. С тех пор, как человек начал мыслить, с тех пор, как научился устно и письменно выражать свою мысль, он непрерывно ощущает дыхание чего-то таинственного, чего-то неуловимого для его маловосприимчивых, несовершенных органов чувств и пытается возместить их бессилие напряженной работой разума. Пока этот разум пребывал в первобытном состоянии, соприкосновение с незримым порождало в нем самый что ни на есть заурядный страх. Страху и обязаны своим возникновением народные верования в сверхъестественное, легенды о блуждающих духах, о феях, гномах, выходцах из могил и даже, смею сказать, легенда о Боге, затем что ничего нет беспомощнее, тупее, нелепее, чем эти рожденные жалким умишком насмерть перепуганных тварей понятия о Боге-творце, какая бы религия их ни придумала. Всего лучше сказал об этом Вольтер: «Бог создал человека по своему образу и подобию, и человек не остался у него в долгу».{478}
Но немногим более века назад люди начали мало-помалу прозревать. Месмер и другие ученые направили нас по пути совершенно неизведанному, и тому уже лет пять или шесть мы достигли результатов поистине потрясающих.
Моя кузина, тоже полная недоверия, улыбалась.
— Хотите, я попробую вас усыпить? — сказал доктор Паран.
— Что ж, попробуйте.
Она уселась в кресло, и доктор стал пристально смотреть на нее, стараясь загипнотизировать. Мне меж тем стало вдруг не по себе, сердце учащенно забилось, во рту пересохло. Я видел, что веки у госпожи Сабле смыкаются, рот кривится, дыхание становится все тяжелее.
Через десять минут она уже спала.
— Сядьте за ее спиной, — обратился ко мне доктор.
Я сел. Он вложил ей в руки визитную карточку и сказал:
— Это зеркало. Что вы в нем видите?
— Вижу моего кузена, — ответила она.
— Что он делает?
— Пощипывает усы.
— А сейчас?
— Вынимает из кармана фотографию.
— Чья это фотография?
— Его собственная.
Она не ошиблась! И вручили мне эту фотографию нынче вечером, перед самым моим уходом из гостиницы.
— В какой позе он снят?
— Он стоит, в руке у него шляпа.
В этой визитной карточке, в этом куске белого картона она видела мое отражение, как в зеркале!
Перепуганные дамы наперебой восклицали:
— Довольно! Довольно! Довольно!
Но доктор повелительно сказал:
— Завтра вы встанете в восемь утра, пойдете в гостиницу к кузену и попросите у него взаймы пять тысяч франков: их у вас требовал ваш муж, и он напомнит вам о деньгах перед следующей своей поездкой.
Потом он ее разбудил.
Размышляя по дороге в гостиницу об этом весьма любопытном сеансе гипноза, я все больше приходил к убеждению, что, должно быть, тут кроется какое-то надувательство — разумеется, не со стороны моей безупречно прямодушной кузины, которую я знал с детства не хуже родной сестры, а со стороны врача. Не держал ли он украдкой зеркала перед уснувшей женщиной, которой для отвода глаз дал в руки визитную карточку? Настоящие фокусники и не то еще проделывают!
Итак, я вернулся к себе в номер и лег спать.
Утром около половины девятого меня разбудил мой лакей:
— Сударь, вас спрашивает госпожа Сабле — ей срочно надобно поговорить с вами.
Я второпях оделся, и ее провели ко мне.
Она была чем-то встревожена, села, не поднимая вуалетки, и, потупившись, сказала:
— Кузен, дорогой! Вы можете оказать мне великую услугу.
— Какую, кузина?
— Очень совестно обращаться к вам с этим, но у меня нет выхода. Мне позарез нужны, понимаете, позарез, пять тысяч франков.
— Вам? Вы это серьезно?
— Да, мне, вернее, моему мужу. Он поручил мне достать их.
От удивления я даже стал заикаться. И спрашивал себя: не сговорилась ли она с доктором Параном подшутить надо мной, не комедия ли это, заранее обдуманная и хорошо разыгранная?
Но, пристально вглядевшись в лицо кузины, я понял, что никакой игры тут нет. Она вся дрожала от волнения, так тяжко дался ей этот визит ко мне, и я видел, что она вот-вот разрыдается.
Зная, что госпожа Сабле женщина очень богатая, я продолжал:
— Как же так? У вашего мужа нет под рукой пяти тысяч франков? Подумайте хорошенько. Вы уверены, что он поручил вам занять их у меня?
Она помолчала, словно усиленно рылась в памяти, потом сказала:
— Да… да… уверена…
— Он написал вам об этом?
Она опять помолчала, пытаясь вспомнить. Я чувствовал, какого мучительного напряжения ей это стоит. Она не помнила. Знала только, что должна взять у меня взаймы пять тысяч франков для мужа. И решилась солгать.
— Да… написал.
— Но когда? Вчера вы мне ни словом об этом не обмолвились.
— Письмо пришло сегодня утром.
— Нельзя ли его прочесть?
— Нет… нет… это невозможно… оно предназначено только мне… касается вещей слишком личных… Я… я сожгла его.
— Так что ж, ваш муж залез в долги?
И опять она ответила не сразу.
— Не знаю, — еле слышно сказала она.
— Я не располагаю сейчас пятью тысячами франков, дорогая кузина, — резко сказал я.
Она даже застонала.
— Прошу вас, прошу, достаньте их для меня!..
Госпожа Сабле была в неописуемом смятении. Голос у нее изменился, она молитвенно сложила руки, плакала, всхлипывала, не смея ослушаться жестокого и непререкаемого приказа.
— Умоляю вас!.. Знали бы вы, как мне тяжело!.. Я сегодня же должна достать деньги!
Я сжалился над ней.
— Скоро вы их получите, обещаю.
— Благодарю вас! Благодарю! Вы очень добры! — вскричала она.
— Вы хорошо помните вчерашний вечер? — спросил я ее напоследок.
— Да.
— Помните, что доктор Паран вас усыпил?
— Да.
— Ну так вот, это он внушил вам, что вы должны сегодня утром прийти ко мне и попросить пять тысяч франков. Сейчас вы просто повинуетесь его внушению.
— Но ведь деньги нужны моему мужу, — немного подумав, возразила она.
Битый час я пытался разубедить ее, но так и не мог.
Не успела она выйти от меня, как я помчался к доктору. Он уже собирался уходить и с улыбкой выслушал мой рассказ. Потом спросил:
— Ну как, теперь вы уверовали?
— Пришлось уверовать.
— Пойдемте к вашей родственнице.
Она уже дремала, сидя в шезлонге, вид у нее был бесконечно утомленный. Пристально глядя на нее, врач одной рукой сжал ей кисть, другую поднес к ее глазам, пока она не закрыла их, не в силах противиться его магнетическому взгляду.
— Вашему мужу больше не нужны пять тысяч франков, — сказал доктор Паран, как только она уснула. — И вы забудете, что просили их у вашего кузена, а если он напомнит вам, не поймете, о чем речь.
Потом он ее разбудил. Я вытащил из кармана бумажник.
— Я принес, дорогая моя, деньги, которые вы просили сегодня утром.
Она пришла в такое недоумение, что я не решился настаивать. Тем не менее я сделал попытку напомнить ей утренний разговор, но она категорически все отрицала, сочла, что я ее дурачу, и под конец чуть было не обиделась.
…………………
Только что вернулся в гостиницу. Не стал завтракать, так вывел меня из равновесия этот случай.
19 июля. — Почти все, кому я рассказывал об опыте доктора Парана, поднимали меня на смех. Не знаю, что и думать. Мудрец сказал когда-то: «А что, если…»{479}
27 июля. — Обедал в Буживале,{480} потом отправился в «Бал гребцов». Решительно, наши мысли целиком зависят от обстановки. Когда находишься в «Лягушатне», вера в сверхъестественное кажется пределом бессмыслицы… А на вершине горы Сен-Мишель?.. Или в Индии?.. Как неодолимо влияние среды и места! На будущей неделе вернусь домой.
30 июля. — Вчера вернулся. Все идет как нельзя лучше.
2 августа. — Ничего нового. Погода отличная. Дни напролет гляжу, как течет Сена.
4 августа. — Ссоры между слугами: кто-то из них будто бы бьет по ночам посуду в буфетах. Лакей обвиняет кухарку, та — экономку, экономка — их обоих. А кто истинный виновник? Загадка не из легких.
6 августа. — На этот раз я в здравом уме. И видел… да, да, собственными глазами видел!.. Сомнений больше нет… Меня до сих пор бьет озноб… до сих пор волосы шевелятся от страха!.. Я видел!..
В два часа дня, когда вовсю светило солнце, я гулял по розарию, по дорожке, обсаженной осенними розами, которые уже начинают зацветать.
На розовом кусте сорта «воин-исполин» распустились три великолепных розы, я остановился, чтобы полюбоваться ими, и с полной отчетливостью увидел, как совсем близко от меня стебель одной из этих роз вдруг склонился, словно его пригнула незримая рука, а затем сломался, словно та же рука сорвала цветок! Потом роза описала кривую — казалось, кто-то поднес ее к лицу понюхать — и застыла в прозрачном воздухе: жуткое алое пятно, неподвижно висящее в пустоте в трех шагах от меня.
Я потерял голову и, рванувшись к цветку, попытался его схватить! Напрасный труд: роза исчезла. Моя злость на себя не поддается описанию, потому что разумный, здравомыслящий человек просто не имеет права на такие галлюцинации.
И все-таки галлюцинация ли это? Я взглянул на розовый куст, и мне тут же бросился в глаза сломанный стебель меж двух нетронутых роз!
И тогда я побрел домой, потрясенный до самых основ: как у меня нет сомнений, что на смену дня придет ночь, так нет сомнений и в том, что рядом со мной существует Некто невидимый, что он пьет воду и молоко, дотрагивается до вещей, поднимает их, переставляет с места на место, то есть вполне материален, хотя и неуловим для наших органов чувств, и живет этот некто в моем доме, под одной крышей со мной.
7 августа. — Ночь прошла спокойно. Он выпил всю воду из графина, но не нарушал моего сна.
Хочу понять, действительно ли я сумасшедший. Только что, гуляя по берегу под палящим солнцем, я задавал себе этот вопрос, но не мельком и туманно, как прежде, а трезво и в упор. Я знавал в своей жизни сумасшедших, встречал среди них людей, сохранивших ясность сознания, понятливых и даже проницательных во всем, кроме одного-единственного пункта. О любых вопросах они судили здраво, основательно и беспристрастно, но стоило их рассудку внезапно наткнуться на подводную скалу мании — и он давал трещину, разваливал-ся на куски, погружался в грозный, бушующий океан, где шквальный ветер, и туманы, и громады волн, океан, который называется умопомешательством.
И конечно, я счел бы себя сумасшедшим, безусловно сумасшедшим, если бы не видел, что со мной происходит, не сознавал бы этого, не анализировал бы своего состояния с полнейшим хладнокровием. Итак, если я и подвержен галлюцинациям, способность рассуждать у меня сохранилась. В моем мозгу угнездился какой-то неведомый недуг, один из тех, над природой и происхождением которых бьются нынешние физиологи, и вот этот-то недуг пробил глубокую брешь в моем разуме, в стройности и последовательности моих мыслей. Подобные состояния бывают во сне, когда любые фантасмагории мы принимаем как нечто вполне естественное, потому что чувство реальности — наше проверочное устройство — погружено в забытье, меж тем как воображение продолжает бодрствовать и работать. Не поврежден ли какой-нибудь неприметный клавиш у меня в мозгу? Люди, попавшие в катастрофу, порою совершенно забывают имена собственные, или глаголы, или цифры, или только даты. Нынче уже вполне доказано, что у любой частицы нашего сознания есть свое собственное, отведенное ей место. Что ж удивляться, если моя способность отделять действительность от галлюцинаций бывает иной раз нарушена?
Вот о чем я думал, прогуливаясь по берегу реки. Солнце зажигало искрами воду, дарило несказанную прелесть земле, полнило меня любовью к жизни, к ласточкам, чей резвый полет — радость моих глаз, к прибрежным травам, чей шелест — услада моего слуха.
Но мало-помалу я стал чувствовать необъяснимую тревогу. Казалось, какая-то потусторонняя сила наваливается на меня, останавливает, загораживает дорогу, велит повернуть назад. Мне нестерпимо хотелось домой — это чувство знакомо людям, у которых болен кто-то близкий: стоит им отлучиться, как они уже не могут отделаться от мысли, что за время их отсутствия больному стало хуже.
Итак, я против собственной воли поспешил домой, твердо уверенный, что там меня ждет дурная весть — письмо или даже депеша. Но не было ни того, ни другого, и это поразило и обеспокоило меня больше, чем если бы мне снова примерещилось какое-нибудь ни с чем не сообразное видение.
8 августа. — Вчерашний вечер был ужасен. Он больше ничем не выдает себя, но я чувствую, что он здесь, рядом, что он шпионит за мной, глядит на меня, проникает в каждую мою пору, завладевает моей волей; вот такой, затаившийся, он еще страшнее, чем когда заявляет о себе, незримом и неотступном, любыми сверхъестественными явлениями.
Тем не менее ночью я спал.
9 августа. — Ничего нового, и все-таки мне страшно.
10 августа. — Новостей нет, но что будет завтра?
17 августа. — По-прежнему ничего нового; не могу больше жить у себя с этим страхом, с этим вечным ожиданием. Уеду.
12 августа, десять часов вечера. — С самого утра хотел уехать, но так и не мог. Хотел утвердить свободу своей воли простейшим и легчайшим способом: выйти из дому, сесть в карету, сказать кучеру, чтобы вез меня в Руан, — и не мог. Почему?
13 августа. — Есть недуги, которые как бы ломают все пружины нашего существа, парализуют все силы, расслабляют все мышцы; кости тогда подобны мясу, мясо подобно воде. А у меня таким недугом поражена душа, этого нельзя понять, с этим нельзя смириться. Ни энергии, ни мужества, ни малейшей власти над собою, ни малейшей способности проявить собственную волю. Ее нет у меня, Некто подменил мою волю своей, и я ему подчиняюсь.
14 августа. — Я погиб! Некто вселился в меня и правит моей душой. Некто диктует мне все поступки, все мысли, все движения! Я уже как бы не существую, я только насмерть испуганный и рабски покорный зритель собственной жизни. Я решаю пойти погулять — и не могу: он не хочет, и вот я сижу, пригвожденный к креслу, и трясусь от страха. Я решаю доказать себе, что все-таки сам распоряжаюсь собой, пытаюсь встать, хотя бы приподняться с кресла — и не могу: я прикован к этому креслу, а оно прилипло к полу, и никакая сила не сдвинет нас с места.
А потом я вдруг чувствую, что должен, должен, должен пойти в сад, набрать земляники и съесть ее! И я иду. Набираю земляники и съедаю! О Боже! Боже! Боже! Существуешь ли ты? Если существуешь, спаси меня, освободи, приди на помощь! Даруй мне, Господи, прощение! Сжалься, смилуйся, спаси меня! Какая это мука! Какое терзание! Какой ужас!
15 августа. — Вот так была одержима и порабощена моя бедная кузина, когда пришла ко мне просить пять тысяч франков. Чужая воля подчинила ее себе, словно в нее вселилась чья-то душа, душа-тунеядка, душа-тиранка! Быть может, это светопреставление?
Но кто, кто правит мною? Кто бродит вокруг меня, незримый и непознаваемый, не нашего, не человеческого роду и племени?
Значит, Невидимки существуют? Но почему тогда, с тех пор как стоит мир, они ни разу не дали о себе знать так явственно, как сейчас мне? Я никогда не читал ни о чем похожем на то, что происходит в моем доме. Если бы мне убежать из него, скрыться, уехать и вовеки не возвращаться, я был бы спасен! Но я не могу.
16 августа. — Сегодня мне удалось вырваться на два часа совсем как арестанту, который нежданно-негаданно обнаружил, что его камера не заперта: у меня вдруг появилось ощущение, что я свободен, что он куда-то отлучился. Не теряя ни минуты, я приказал заложить карету и уехал в Руан. Какое это счастье — сказать кому-то, кто тебе повинуется: «В Руан!»
Первым делом в Руане я заехал в библиотеку и попросил дать мне с собой объемистый трактат доктора Германа Герештауса{481} о невидимых обитателях нашего мира в былые и нынешние времена.
Затем, садясь в карету, я хотел сказать: «На вокзал!» — но крикнул: «Домой!» — да, да, не проговорил, а крикнул так громко, что на меня оглянулись прохожие, — после чего буквально упал на сиденье, вне себя от отчаяния. Он выследил меня и снова осилил.
17 августа. — Какая ночь! Господи, какая ночь! И вместе с тем мне, пожалуй, следует радоваться. До часу ночи я неотрывно читал. Герман Герештаус, доктор философии и теогонии, весь свой труд посвятил невидимым существам, которые в действительности либо в воображении бродят вокруг нас и так или иначе дают нам о себе знать. Он рассказал об их происхождении, о круге влияния и могущества. Но тот, кто преследует меня, вовсе на них не похож. Мне кажется, что человек, едва научившись мыслить, стал предчувствовать и бояться появления существа более сильного, чем он, своего преемника в нашем мире, и, ощущая его превосходство, но не умея ответить на вопрос, каков же этот новый владыка, придумал, замирая от ужаса, небывалое племя потусторонних тварей, неясных призраков, детищ страха.
Итак, до часу я читал, а потом сел у открытого окна: ночной ветерок, чуть колебля воздух, освежал мне лоб и мысли.
Было тепло, было чудесно! Как наслаждался бы я прежде такой ночью!
Безлунный сумрак. В бездне черного неба, мерцая, искрились звезды. Кто населяет эти миры? Какие создания, какие твари, животные, растения? Если обитатели этих дальних миров наделены даром мысли, знают ли они то, что нам неведомо? Способны ли на то, что для нас недостижимо? Видят ли незримое нам? Не явится ли когда-нибудь, преодолев пространство, один из них на землю, не завоюет ли ее, как некогда норманны, переплыв море, поработили более слабые племена?
Мы, люди, так беспомощны, безоружны, так невежественны и жалки на этом вечно крутящемся комочке грязи, разведенном каплей воды!
Вдыхая ночную свежесть, я все думал и думал об этом, пока не уснул.
Минут через сорок меня вырвало из забытья странное, прежде не испытанное ощущение. Все еще скованный сном, я открыл глаза и сперва не заметил ничего необычного, но внезапно мне почудилось, будто страница раскрытой на столе книги сама собой перевернулась. Ветер к этому времени стих. Удивившись, я стал ждать. И вот не прошло четырех минут, как я увидел, да, да, увидел, что еще одна страница сперва приподнялась, а потом легла на предыдущую, словно ее перевернула чья-то рука. В кресле никто, казалось, не сидел, но я понял, что это он, он занял мое место и читает мою книгу! Одним прыжком — прыжком вышедшего из повиновения зверя — я перемахнул через всю комнату с единственным желанием схватить его, задушить, убить!.. Но тут кресло опрокинулось, точно кто-то успел отбежать в сторону… стол покачнулся, лампа упала и погасла, окно захлопнулось, как будто ночной вор, застигнутый врасплох, выскочил из него, обеими руками ухватившись за створки…
Итак, он удрал, он испугался меня… Он — меня!
Значит… значит… не завтра, так послезавтра… или когда-нибудь еще… я смогу наконец повалить его на землю и растоптать! Не случается разве, что псы кусают своих хозяев, перегрызают им горло?
18 августа. — Целый день размышлял над этим. О да, конечно, я согнусь перед ним в три погибели, буду исполнять все его желания, все прихоти, стану тише воды ниже травы… Он сильнее меня. Но придет час…
19 августа. — Теперь я знаю… знаю… знаю все досконально! Только что прочитал об этом в Научном обозрении: «Из Рио-де-Жанейро получено любопытное сообщение. В провинции Сан-Паулу свирепствует эпидемия безумия, подобная той прилипчивой форме помешательства, которая в средние века обрушилась на Европу. Жители в ужасе бегут из своих домов, покидают селения, бросают на произвол судьбы посевы, утверждая, что ими, точно стадом животных, владеют, распоряжаются, помыкают незримые, но осязаемые существа, своего рода вампиры, которые высасывают из них жизнь, пока они спят, а еще пьют молоко и воду, но ни к какой иной пище не прикасаются.
Профессор дон Педро Энрикес вместе с другими учеными медиками отбыл в провинцию Сан-Паулу, чтобы на месте изучить причины и проявления этой небывалой формы помешательства и предложить императору те меры,{482} которые, по его мнению, в наикратчайший срок вернут разум охваченному безумием населению».
Так, так! Я отлично помню тот бразильский красавец трехмачтовик, который восьмого мая проплыл мимо моих окон вверх по Сене! Он так порадовал меня своей красотой, стройностью, белоснежностью! А на нем был Некто, чье племя зародилось в тех краях! И он увидел меня! И увидел мой дом, тоже белый! И спрыгнул с корабля на берег! Боже милосердный!
Теперь я знаю, я восстановил все звенья. Царству человека настал конец.
Он пришел, тот, кого предчувствовали охваченные первобытным ужасом наши простодушные предки, кого изгоняли заклятиями смятенные жрецы, кого непроглядными ночами пытались вызвать и так ни разу не вызвали колдуны, кого вещая боязнь временных хозяев земли облекала то в чудовищные, то в прелестные обличия гномов, духов, гениев, фей, кобальдов. Со временем эти наивные верования, навеянные безотчетным страхом, сменились воззрениями более здравыми людей более проницательных. Его распознал Месмер, а врачи добрых десять лет назад, еще до того, как новый владыка начал воздействовать на людей, определили природу этого воздействия. И начали играть с его оружием, с той таинственной волей, которая, подавляя человеческую душу, превращает ее в рабыню. Они называли ее магнетизмом, гипнозом, внушением… каких только названий не придумывали! Я своими глазами видел, как они, словно неразумные дети, забавлялись силой столь разрушительной! Горе нам! Горе человеку! Он явился, этот… этот… как мне его назвать… этот… мне чудится, он выкрикивает свое имя, но я не могу разобрать… этот… да, выкрикивает… я напрягаю слух… не слышу… повторяет… этот… Орля! Расслышал наконец… да, да, это он… Орля… он явился!..
Ястреб пожрал голубку, волк пожрал ягненка, лев растерзал остророгого буйвола. Человек поразил льва стрелой, мечом, порохом, а Орля одним лишь усилием воли превратит человека в то, во что человек превратил быка и коня: в свое достояние, в своего раба, в свою пищу. Горе нам!
И все-таки животное порой восстает на своего поработителя и убивает его… Я тоже хочу… и у меня достанет сил!.. Но прежде надо его распознать, потрогать, увидеть! Зрение животных, утверждают ученые, отличается от нашего, их глаза не видят того, что видим мы. Вот и мои глаза не различают пришельца, который подчинил меня своей воле.
Почему? Как тут не вспомнить слова монаха на горе Сен-Мишель: «Мы не видим и стотысячной доли того, что существует. Возьмем, например, хотя бы ветер: нет у природы силы неодолимее, он валит с ног людей, опрокидывает здания, с корнем вырывает деревья, вздымает морские валы высотой с гору, обращает в прах утесы, бросает на рифы большие суда, он убивает, он свистит, стонет, мычит — а вы его видели? И можете ли вы его увидеть? Меж тем он существует!»
И еще я подумал: мои глаза так несовершенны, так дурно устроены, что не различают даже твердых тел, если они прозрачны, — скажем, стекла. Пусть на моем пути поставят зеркальное стекло без амальгамы — и я ударюсь о него, как птица, которая, залетев в комнату, разбивается об оконное стекло. Да мало ли в мире такого, что сбивает меня с толку и направляет по ложному пути! Так нечего удивляться моей неспособности увидеть новоявленное существо, к тому же проницаемое для света!
Новоявленное существо! Ну и что же! Оно не могло не возникнуть! С чего мы взяли, что нами все завершится? Да, мы, как и другие твари, созданные до нас, не видим его, но это говорит лишь о том, что оно совершеннее других существ, что его тело сработано искуснее, чем наша плоть, слабосильная и неудачная по самому замыслу, перегруженная органами, вечно изнемогающими от усталости, вечно напряженными, как слишком сжатые пружины, плоть, с трудом черпающая жизненные силы из воздуха, злаков и мяса, подобно растениям, подобно животным, одушевленная машина, подвластная недугам, уродливым изменениям, тлению, одышливая, ломкая, глупая и нелепая, изощренно-топорная, неотесанная и вместе утонченная, набросок существа, которое могло бы стать разумным, несравненным!
Мы так малочисленны в этом мире, мы все, начиная с устрицы и кончая человеком! Почему бы и не зародиться чему-то новому, если уже истекло время, отделяющее последовательное появление разных видов?
Почему бы не зародиться еще одному? Скажем, дереву с огромными цветами, ослепительно яркими и полнящими ароматом целые округи? Или еще одной стихии, отличной от огня, воздуха, земли и воды? Их четыре, всего-навсего четыре этих кормильцев живых существ! Какая малость! Почему не сорок, не четыреста, не четыре тысячи! До чего все у нас нищенское, убогое, мизерное! Как скаредно отпущено, впопыхах задумано, небрежно слеплено! Слон, гиппопотам — воплощение стройности! Верблюд — воплощение изящества!
А бабочка, возразите вы, этот крылатый цветок? Но я представляю себе бабочку огромную, как сотни миров, ее крылья по легкости движений, по форме своей, красоте, раскраске не имеют себе равных… Я вижу ее… Она перелетает со звезды на звезду, освежая их, овевая своим ароматом, негромко и мелодично шелестя… И обитатели тех горних миров восторженно и благоговейно следят за ее полетом!..
Что со мною делается? Это он, он, это Орля вселился в меня и внушает мне эти сумасбродные мысли! Он живет во мне, становится мною… Я убью его!
19 августа. — Я его убью. Мне удалось увидеть его! Вчера вечером я сидел за столом и прикидывался, будто не отрываясь пишу. И не сомневался, что он начнет бродить вокруг меня, будет подбираться все ближе, ближе, так близко, что, может быть, я смогу коснуться, схватить его… И тогда… тогда отчаяние удесятерит мои силы, я пущу в ход руки, колени, грудь, голову, зубы и задушу его, раздавлю, искусаю, раздеру в клочья!..
Я подкарауливал его, все мое существо было до предела напряжено.
Зажег обе лампы, зажег восемь свечей на камине, как будто чем ярче свет, тем легче его увидеть!
Напротив меня моя кровать, старинная дубовая кровать с колонками; направо камин, налево дверь — я долго не прикрывал ее, стараясь завлечь его, а потом тщательно запер, — за спиной высокий зеркальный шкаф: перед этим зеркалом я ежедневно бреюсь и одеваюсь, в нем оглядываю себя всякий раз, когда прохожу мимо.
Итак, я прикидывался, будто пишу, — он ведь тоже следил за мной, — и вдруг у меня появилось чувство, нет, уверенность, что он тут, рядом, что он читает через мое плечо, почти касаясь уха.
Я вскочил, протянул руки и так молниеносно обернулся, что чуть не упал. И вот… В комнате было светло как днем, но своего отражения в зеркале я не увидел… Чистое, незамутненное, прозрачное стекло, пронизанное светом. Я в нем не отражался… хотя стоял напротив! Я видел всю его поблескивающую поверхность, дико глядел на нее и не решался сдвинуться с места, шевельнуть рукой, чувствовал, что он по-прежнему рядом, но по-прежнему недосягаем, он, незримый и все же поглотивший мое отражение!
Как мне стало страшно! И тут я вдруг начал различать себя в зеркале, сперва неясно, точно сквозь туманную дымку или, вернее, сквозь толщу воды, и эта вода медленно-медленно переливалась слева направо, и так же медленно становилось отчетливее мое отражение. Словно какое-то затмение пришло к концу. Прежде между мною и зеркалом стояло нечто расплывчатое, тускло-прозрачное, но не просвечивающее насквозь, потом мало-помалу оно начало светлеть.
Наконец я отразился в зеркале весь и с обычной четкостью.
Я его видел! До сих пор от пережитого ужаса меня колотит озноб.
20 августа. — Его надо убить, но как? У меня нет способа подобраться к нему… Дать яду? Он увидит, что я подмешиваю отраву к воде, к тому же подействуют ли наши яды на того, чье тело незримо? Нет… конечно, нет… Как же тогда?.. Как?..
21 августа. — Вызвал из Руана слесаря и заказал ему железные жалюзи вроде тех, что висят на окнах в нижних этажах парижских особняков: там это защита от воров. Заказал вдобавок такую же решетку на дверь. Он, очевидно, решил, что я трус, но мне наплевать!..
………………………
10 сентября. — Руан, гостиница «Континенталь». Мне удалось… удалось… Но уничтожен ли он? Я видел такое, что у меня душа содрогнулась.
Итак, слесарь навесил железные жалюзи на окна и решетку на дверь, но я не закрывал их до полуночи, хотя уже стало прохладно.
Внезапно я почувствовал, что он явился, и какая это была радость, какая сумасшедшая радость! Не торопясь, я встал со стула, долго кружил по комнате, чтобы он ничего не заподозрил, потом скинул башмаки, небрежно сунул ноги в домашние туфли, опустил жалюзи на окнах, потом ленивым шагом подошел к двери и дважды повернул ключ в замке. Вернулся к окну, запер его на висячий замок, а ключ положил в карман.
Внезапно я ощутил, что он беспокойно снует вокруг меня, что теперь боится уже он и приказывает мне выпустить его. Я почти сдался, но все-таки выдержал характер, прислонился к двери и приоткрыл ее — чуть-чуть, ровно настолько, чтобы пятясь протиснуться в щель; я так высок ростом, что головой касался притолоки, и он не мог проскользнуть мимо меня, уж в этом-то нет сомнений! Я запер его в спальне, он там один, один! Какое счастье! Попался-таки в ловушку! Я сбежал по лестнице, бросился в гостиную, она как раз под спальней, облил керосином из обеих ламп ковер, мебель, что попало, затем поджег и выскочил на улицу, дважды повернув ключ в замке входной двери.
Потом я затаился в глубине сада, среди лавровых кустов. Но как тянулось время! Как тянулось! Кругом черно, немо, недвижно, в воздухе ни дуновения, в небе ни звезды, только смутные кряжи туч, и каким грузом давили мне на душу эти почти неразличимые тучи!
Я не спускал глаз с дома и ждал. Как тянулось время! Я уже начал думать, что огонь сам собою погас или что это он его погасил, он, и в эту секунду одно из оконных стекол в нижнем этаже лопнуло под напором пламени, и огненный язык, огромный огненный язык, оранжево-красный, длинный, мягкий и ласковый, пополз вверх по белой стене, лизнул ее всю до самой крыши. По деревьям, веткам, листве пробежали блики и вместе с ними трепет — трепет страха! Проснулись птицы, завыла собака; мне даже показалось, что рассветает. Лопнуло еще два стекла, и весь нижний этаж дома превратился в чудовищный костер. И тут крик, жуткий, пронзительный, раздирающий уши женский крик ворвался в ночь, и настежь распахнулись два мансардных оконца. Я забыл о прислуге! И вдруг увидел обезумевшие лица, взмахивающие руки…
Ничего не соображая от ужаса, я помчался в деревню с воплем: «Пожар! Пожар! На помощь! На помощь!» Навстречу мне бежали люди, и я вернулся вместе с ними к дому, я хотел все увидеть!
Но вместо дома был костер, жуткий и величественный, грандиозный костер, озарявший землю, и в нем испепелялись люди, испепелялся он. Он, мой пленник, новоявленное Существо, новоявленный властелин. Орля!
Внезапно крыша, вся целиком, рухнула, стены поглотили ее, и огненный столп взметнулся к небу. Через все распахнутые окна этого горнила я видел плещущее пламя и думал: он там, в самом пекле, он мертв…
Мертв? А если?.. Если его тело, проницаемое для света, не поддается тому, что убивает нас, людей?
Если он жив?.. Если одно лишь время властно над невидимым и грозным Существом? Не для того же ему дана эта прозрачная плоть, плоть неощутимая, приравнивающая его к Духам, чтобы и он, как мы, становился жертвой недугов, ранений, немощей, преждевременного уничтожения.
Преждевременное уничтожение! Вот он, источник ужаса, тяготеющего над людским родом! На смену человеку — Орля! На смену тому, кто может умереть в любой день, в любой час, в любую минуту из-за любой малости, явился тот, кто встретит смерть лишь в назначенный день, в назначенный час, в назначенную минуту, встретит ее, когда исчерпает весь отпущенный ему срок!
Ну да… ну да… это ясно… он жив… И значит… значит… мне остается одно — убить себя!..
……………………