Они шли к Нейралини молча, пока последние лучи солнца не уступили место сумеркам.
Тропа была знакомой — Иллидан прошёл по ней столько раз за последние месяцы, что мог бы пройти с закрытыми глазами. Каждый корень, каждый камень, каждый поворот — всё было впечатано в его память, как карта в разум полководца. Но сегодня тропа казалась другой. Длиннее. Темнее. Более значительной.
Как будто сам лес понимал, что они идут делать, и притих в ожидании.
Грум, разумеется, увязался следом. Иллидан пытался оставить его в хижине — объяснял, что это важное дело, что палулукану там делать нечего, что он будет только мешать. Грум слушал с выражением крайней сосредоточенности на морде, наклонив голову набок, как будто действительно понимал каждое слово и обдумывал аргументы. А потом встал и потрусил к двери, всем своим видом говоря: «Ты закончил? Отлично. Идём».
Вторая попытка закончилась тем же. И третья.
— Твой зверь упрямый, — заметила Цахик, когда Грум в очередной раз проигнорировал команду «оставайся» и невозмутимо продолжил идти рядом.
— Он не мой зверь, — вздохнул Иллидан с усталым смирением того, кто давно понял бессмысленность борьбы. — Скорее я — его разумное существо. Он просто позволяет мне думать, что я главный.
Грум издал звук, который подозрительно напоминал согласное хмыканье.
Сумерки сгущались вокруг них, превращая лес в лабиринт теней и силуэтов. Биолюминесценция начинала пробуждаться — сначала робко, отдельными огоньками, потом всё смелее, всё ярче. Светящиеся мхи на стволах деревьев, мерцающие грибы у корней, пульсирующие цветы на лианах. Мир вокруг медленно превращался в фантасмагорию мягкого, разноцветного света, как будто кто-то рассыпал по лесу горсти драгоценных камней.
Иллидан шёл молча, погружённый в свои мысли. Он думал о том, что предстояло сделать. О том, что значило — открыть свой разум Эйве полностью. Показать ей то, что он видел, то, что знал, то, чем был.
Это пугало его. Не само соединение — он делал это раньше, много раз. Но раньше он получал от Эйвы, впускал её в себя, позволял ей видеть то, что она хотела видеть. Теперь ему предстояло отдавать. Проецировать. Показывать не то, что Эйва хотела видеть — а то, что он хотел показать.
А это значило показать себя. Настоящего себя. Не «духа-воина», не «чужака в теле Тире'тана», не загадочного наставника с необычными способностями.
Иллидана Ярость Бури.
Предателя своего народа — так его называли те, кто не понимал. Того, кто выпил воды из Колодца Вечности, чтобы получить силу, которая нужна была для спасения мира. Того, кто создал второй Колодец, нарушив клятву, которую дал, не понимая её последствий. Того, кто провёл десять тысяч лет в темнице под землёй, в одиночестве, в молчании, с одной только яростью в компании.
Того, кто поглотил Череп Гул'дана и стал наполовину демоном. Кто командовал армиями наг, тех, кого мир отверг. Кто сражался с Королём-Личом и проиграл.
Все его войны. Все его поражения. Все его преступления — те, которые были преступлениями, и те, которые назвали преступлениями другие. Всё, что делало его тем, кем он был.
Готов ли он показать это? Готов ли впустить кого-то так глубоко в себя? Он не знал. Но у него не было выбора. Если это был единственный способ убедить — он должен был попробовать.
Нейралини появилось перед ними, когда небо окончательно потемнело и первые звёзды высыпали на бархате ночи.
Как и всегда, священное дерево в ночи было… другим. Совершенно, абсолютно другим.
Его свечение, приглушённое днём солнечным светом, с наступлением темноты вновь разгорелось в полную силу. Тысячи — нет, миллионы — светящихся нитей спускались от ветвей к земле, создавая завесу из живого света. Они пульсировали — медленно, ритмично, как биение огромного сердца. Как дыхание спящего великана. Как приливы и отливы невидимого океана.
Каждая нить светилась своим оттенком — от бледно-голубого до яркого бирюзового, от мягкого белого до глубокого фиолетового. Вместе они создавали симфонию цвета, которая была почти музыкой для глаз. Мелодия света, играющая в темноте леса.
Корни дерева, выступающие из земли подобно спинам гигантских змей, тоже светились — более тусклым, но устойчивым светом. По ним бежали тонкие линии сияния, похожие на вены или реки, несущие что-то невидимое из глубин земли к кроне и обратно. Вся земля вокруг дерева казалась пронизанной этой силой, пропитанной ею, как губка пропитывается водой.
Воздух вокруг дерева был другим — более плотным, более заряженным. Каждый вдох наполнял лёгкие чем-то, что было больше, чем просто воздух. Это было как стоять в центре грозы — не опасной, но мощной, наполненной энергией, которая покалывала кожу и заставляла волосы на затылке вставать дыбом.
Иллидан остановился у края светящейся завесы, и его сердце колотилось быстрее, чем он хотел бы признать. Он бывал здесь много раз. Соединялся с деревом много раз. Но каждый раз это ощущение возвращалось — благоговение перед чем-то огромным, древним, непостижимым.
— Я… — он начал и осёкся, не зная, как закончить.
— Ты боишься, — сказала Цахик. Это не был вопрос. Просто констатация факта, произнесённая без осуждения.
— Не дерева. Не Эйвы. — Он покачал головой. — Я боюсь того, что покажу. Того, что увидишь ты. И она.
Цахик подошла к нему и положила руку на его плечо — неожиданно тёплую, неожиданно твёрдую для такой старой женщины. Её пальцы сжались, давая понять: я здесь, я слушаю, я понимаю.
— Я — шаманка, — сказала она просто. — Я провела жизнь, глядя в сердца других. Я видела страх, ненависть, любовь, отчаяние. Я видела умирающих в их последние мгновения, видела рождающихся в их первый вздох. Я видела убийц и их жертв, предателей и преданных, тех, кто любил так сильно, что это разрушало их, и тех, кто ненавидел так глубоко, что это сжигало их изнутри. — Она сжала его плечо крепче. — Я видела вещи, которые снятся другим в кошмарах. Что бы ты ни нёс в себе — я переживу.
Иллидан посмотрел на неё — на её старое, мудрое лицо, освещённое мерцающим сиянием дерева.
— Даже если это ужасно?
— Особенно если это ужасно. — В её голосе не было бравады, только спокойная уверенность. — Ужасное — это то, что нужно видеть. То, от чего нельзя отворачиваться. Идём.
Она отпустила его плечо и двинулась к дереву, раздвигая светящиеся нити, как занавес.
Грум, который всё это время сидел поодаль и смотрел на дерево с выражением вежливого недоумения на морде, встал и потрусил следом. Его полуслепые глаза почти ничего не могли различить в мерцающем свете, но он явно не собирался оставаться один в темноте.
— Он не может… — начал Иллидан.
— Он может остаться здесь, — сказала Цахик, не оборачиваясь. — Смотреть. Ждать. Это ему не повредит. А тебе, может быть, будет спокойнее знать, что он рядом.
Грум издал звук, который можно было интерпретировать как «ещё бы мне это повредило», и улёгся у корней дерева, положив голову на передние лапы. Его поза говорила яснее слов: «Я буду здесь, когда вы закончите свои странные дела. Не торопитесь».
Они сели у основания дерева, на том же корне, где Иллидан сидел во время своих медитаций с Цахик.
Корень был тёплым — не от солнца, которое давно зашло, а от чего-то внутреннего, от той же энергии, что пульсировала в светящихся нитях. Кора под ладонями была гладкой, отполированной прикосновениями бесчисленных паломников, которые приходили сюда до них.
Светящиеся нити касались их лиц, плеч, рук — лёгкие, почти невесомые прикосновения, как пальцы любопытного ребёнка. Как будто дерево здоровалось с ними, узнавало, принимало.
— Сначала — успокоить разум, — сказала Цахик, и её голос принял тот особый, ритуальный оттенок, который Иллидан слышал от неё только в моменты связи с Эйвой. — Ты помнишь, как это делается. Мы делали это много раз.
Иллидан кивнул и закрыл глаза.
Дыхание замедлилось. Вдох — медленный, глубокий, наполняющий лёгкие до отказа. Выдох — ещё медленнее, отпускающий, освобождающий. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.
С каждым циклом мысли отдалялись — не уничтожались, не исчезали, а отодвигались на периферию сознания. Ярость, которая сжигала его весь день, превратилась в далёкий гул. Страх перед тем, что предстояло, стал тихим шёпотом. Всё, что было важно минуту назад, растворялось в тишине.
Тело расслаблялось, мышца за мышцей, как будто кто-то развязывал узлы, которые он даже не замечал. Плечи опустились. Челюсть разжалась. Руки, до этого сжатые в кулаки, раскрылись, ладонями вверх.
Он потянулся к своей цвату — живому органу на затылке, который был его связью с сетью, его антенной, его проводником в мир Эйвы. Ощутил её знакомую пульсацию — тихую, ритмичную, ожидающую.
Она была готова.
— Сейчас, — сказал он, открывая глаза. — Я соединюсь. И попробую показать. Не знаю, получится ли. Я никогда не делал этого раньше в таком объеме.
— Получится, — сказала Цахик с уверенностью, которой он не чувствовал. — Ты уже делал это раньше — получал от Эйвы. Впускал её в себя. Теперь ты отдашь. Проецируешь. Это та же связь, только в другую сторону.
Она достала свою собственную цвату из-под волос — длинную, тонкую, мерцающую в свете дерева собственным, слабым сиянием.
— Я буду с тобой. Буду видеть то, что покажешь. Буду свидетелем.
Иллидан кивнул. Его руки слегка дрожали, когда он протянул цвату к ближайшей нити дерева.
— Если я покажу что-то… слишком личное… — начал он.
— Переживу, — перебила Цахик. — Я же сказала.
Контакт. Мир взорвался. Нет — не взорвался. Расширился. Раскрылся. Границы его сознания, которые он привык считать стенами, оказались занавесками — и кто-то отдёрнул их одним движением.
То, что было узким, ограниченным — его тело, его разум, его восприятие — вдруг стало частью чего-то огромного, бесконечного, всеобъемлющего. Как будто он был каплей воды, которая упала в океан и вдруг осознала, что всегда была океаном, просто забыла об этом.
Эйва. Он чувствовал её — не как внешнюю силу, не как нечто отдельное от себя, а как среду, в которой существовал. Как рыба чувствует воду, не задумываясь о ней. Как птица чувствует воздух, не зная, что он есть. Она была везде — в деревьях, в земле, в воздухе, в каждой живой твари от мельчайшего насекомого до величайшего хищника. Она была связью между всеми ними, нитями, которые соединяли всё со всем.
И она знала, что он здесь. Её внимание — если это можно было назвать вниманием — коснулось его. Не агрессивно, не пытаясь поглотить, как в первый раз. Не требуя, не настаивая. Скорее — вопросительно. Любопытно. «Ты пришёл. Что ты принёс?»
Иллидан собрался с духом. Это было странное ощущение — собираться с духом, когда твой дух растворён в чём-то бесконечно большем, чем ты сам. Но какая-то часть его осталась отдельной, осталась им — и эта часть нашла в себе силы ответить.
«Смотри», — послал он. Не словами — Эйва не понимала слов. Образами, ощущениями, воспоминаниями. — «Смотри на то, что я видел. На то, что знаю. На то, что придёт».
И он начал показывать. Первым был Легион. Не абстрактная концепция «демонического вторжения», не слова «опасность» или «враг». Конкретные, прожитые воспоминания. Вкус пепла на языке. Запах горящей плоти. Звук криков — тысяч криков, сливающихся в один непрерывный вой отчаяния.
Небо, разрывающееся зелёным огнём. Портал, открывающийся в небесах — рана в самой ткани реальности, из которой хлещет что-то неправильное, что-то, чего не должно быть в этом мире. Корабли демонов, падающие на землю, как раскалённые камни, как метеориты из ночного кошмара. Каждый удар — взрыв, пламя, смерть.
Армии инферналов — каменные великаны, охваченные зелёным пламенем, марширующие по выжженной земле. Их шаги сотрясают землю. Их огонь пожирает всё, чего касается. За ними — только пепел и кости. Только молчание там, где были голоса.
Он показал Хиджал — Мировое Древо, горящее. Дерево, которое было старше, чем память, старше, чем история, старше, чем сами эльфы. Дерево, которое было символом их народа, их гордостью, их надеждой. Горящее. Его кора — чернеющая, трескающаяся. Его ветви — обугленные скелеты, протянутые к небу в немой мольбе. Его корни — извивающиеся от боли, пытающиеся уйти глубже в землю, но земля тоже горела.
Ночные эльфы, сражающиеся и умирающие тысячами. Воины с луками и глефами против демонов из чистого пламени и злобы. Храбрость против силы. Отвага против неизбежности. Они сражались — и падали. Один за другим. Сотня за сотней. Тысяча за тысячей.
Деревья, которые росли тысячелетиями, превращались в факелы за считанные минуты. Древние рощи, помнившие рождение мира, становились полями пепла за один день. Земля, пропитывалась кровью и скверной до такой степени, что ничто не могло расти там годами — десятилетиями — может быть, веками.
Он показал Аргус — мир демонов. Планету, которая когда-то была цветущим раем. Когда-то там была жизнь — леса, реки, города. Когда-то там жили существа, которые смеялись, любили, надеялись. Теперь — только камень и огонь. Только скверна и безумие. Планета, высосанная досуха, превращённая в мёртвую скорлупу, населённую только тенями того, что было раньше.
Это была судьба миров, которые не смогли сопротивляться. Судьба тех, кто не был готов. Судьба тех, кто закрыл глаза и надеялся, что беда пройдёт стороной.
И он чувствовал реакцию Эйвы.
Не словами — волнами ощущений, проходящими через связь. Сначала — непонимание. Она не могла постичь масштаб того, что он показывал. Масштаб был слишком огромен, слишком чужд её опыту. Потом — узнавание. Что-то в этих образах откликнулось в ней, нашло отголосок в какой-то древней, почти забытой памяти. Что-то универсальное, архетипическое, существующее во всех мирах.
Угроза. Разрушение. Конец. И наконец — первая искра тревоги. Как первая капля крови в чистой воде. Как первый признак болезни в здоровом теле.
Вторым набором воспоминаний была Плеть.
Это было сложнее показать. Демоны были понятны — огонь, разрушение, смерть. Это было ужасно, но это было… чисто? Честно? Они приходили, чтобы уничтожить. Они не скрывали своих намерений.
Но Плеть была чем-то извращённым. Не-смертью. Издевательством над самим циклом жизни.
Он показал чумные котлы — огромные, дымящиеся, источающие зелёный туман, который отравлял всё, чего касался. Землю, которая чернела под этим туманом. Воду, которая становилась ядом. Воздух, который нёс смерть тем, кто его вдыхал.
Деревни, в которых мёртвые восставали, чтобы убить живых. Он показал это — показал, как это выглядело. Отец, который вчера качал своего сына на руках, сегодня тянулся к его горлу мёртвыми пальцами. Мать, которая вчера пела колыбельные, сегодня рвала зубами плоть своих дочерей. Мёртвые глаза — пустые, бессмысленные, но каким-то образом всё ещё узнающие. Мёртвые руки — холодные, но сильные, сильнее, чем были при жизни.
Леса, превращающиеся в гниющие пустоши. Деревья, которые стояли мёртвые, но не падали — просто продолжали существовать, лишённые всего, что делало их живыми. Их кора — серая, осыпающаяся. Их ветви — голые, скрюченные, как пальцы умирающих стариков. Их корни — гниющие в земле, отравляющие всё вокруг своим разложением.
Он показал некрополи — летающие цитадели нежити, парящие над землёй, как воплощённые кошмары. Зиккураты — пирамиды из костей и тёмной магии, которые высасывали жизнь из всего в радиусе миль. Вокруг них — ничего. Только мёртвая земля. Только молчание.
Армии скелетов и зомби — бесчисленные, неостановимые. Они не чувствовали боли. Не знали страха. Не нуждались в еде, воде, отдыхе. Они просто шли — и шли — и шли. И там, где они проходили, не оставалось ничего живого.
И главное — он показал молчание.
Плеть не просто убивала. Она стирала. Там, где проходили её армии, не оставалось ничего — ни жизни, ни смерти в нормальном смысле. Только пустота. Только тишина. Места, где связь между живыми — любая связь — просто переставала существовать. Как будто кто-то вырезал кусок из ткани реальности и оставил дыру, которая не могла затянуться.
Эйва отреагировала на это сильнее, чем на Легион.
Он почувствовал это — волну чего-то, что было почти паникой. Почти ужасом. Не страх смерти — Эйва не боялась смерти. Смерть была частью жизни, частью цикла, который она воплощала. Всё, что живёт, умирает. Всё, что умирает, даёт жизнь чему-то новому. Это было нормально. Это было правильно.
Но это…
Это было прекращением цикла. Разрывом связи. Концом не жизни, а самой возможности жизни. Места, где ничто не росло, ничто не жило, ничто не умирало по-настоящему. Просто — пустота. Молчание. Ничто.
Третьим — он показал то, что придёт сюда. Не Легион и не Плеть, но что-то по-своему не менее опасное.
Он показал то, что представлял себе на основе рассказов торговца, дополненное его знанием о захватчиках из Азерота. Он не знал точно, как выглядят эти существа, как работают их механизмы. Но он знал логику. Знал закономерность. Знал, как это всегда происходит.
Механизмы — огромные, ревущие, выгрызающие землю. Не демоны, не нежить — просто машины. Железо и огонь, сталь и дым. Они не знали жалости, потому что не знали ничего вообще. Они просто делали то, для чего были созданы.
Деревья, падающие одно за другим, как колосья под серпом. Древние великаны, которые росли столетиями — срубленные за минуты. Их стволы — распиленные на куски. Их ветви — отброшенные в сторону, как мусор. Их корни — вырванные из земли, обнажённые, умирающие.
Земля, вспоротая до самых костей. Обнажённая, истекающая чем-то, что было для неё важнее крови. Раны, которые не затягивались. Шрамы, которые оставались навсегда.
Существа в жёстких панцирях — маленькие, слабые без своей защиты, но многочисленные и упорные. Они не чувствовали связи с землёй, по которой ходили. Не слышали голосов деревьев, которые рубили. Не понимали криков, которые издавала земля, когда её разрывали. Для них этот мир был просто местом. Набором ресурсов. Чем-то, что можно использовать, переработать, забрать.
И он показал то, что оставалось после них. Не огонь, как после Легиона. Не гниение, как после Плети. Молчание. Разрыв. Пустота.
Место, где сеть просто прекращалась. Как будто кто-то вырезал кусок из живой ткани и оставил рану, которая не могла затянуться. Нити, которые соединяли всё со всем — разорванные, повисшие в пустоте, не находящие, к чему присоединиться.
Не смерть. Хуже. Молчание там, где должен был быть голос. Пустота там, где должна была быть связь. Конец не жизни — но самой возможности её.
Это было именно то, чего боялась Эйва. Она все это знала, но ей не хватало сознания для осмысления. Направленная чужим разумом, она начала прозревать и видеть. Конец песни жизни. Пустота там, где должна была быть наполненность.
Реакция Эйвы пришла как волна. Нет — как цунами.
Иллидан почувствовал, как планетарное сознание содрогнулось. Не от страха в обычном понимании — Эйва была слишком огромной для таких простых эмоций, слишком древней, слишком… иной. Но что-то очень похожее прошло через сеть, заставив каждую связь завибрировать, как струны арфы под ударом кулака.
Это было узнавание угрозы. Как тело распознаёт яд, попавший в кровь. Как здоровая ткань чувствует заразу, проникшую в неё. Эйва увидела то, что он показал — и увидела в этом что-то, что угрожало самой её природе. Самой её сути. Тому, чем она была.
Иллидан чувствовал, как Эйва… искала? Анализировала? Нет, эти слова были слишком обыденными для того, что она делала. Она… ощупывала края видения. Пыталась понять его. Сравнивала с чем-то в своей собственной, древней памяти.
И где-то в этой реакции, в этом планетарном содрогании, он уловил что-то ещё. Воспоминание.
Старое, очень старое — настолько древнее, что оно было почти неразличимо. Как выцветший рисунок на камне, который тысячелетия дождей почти стёрли. Как эхо голоса, который звучал так давно, что даже память о нём стала памятью о памяти.
Что-то похожее, то, что было раньше. Давно, так давно, что Эйва едва помнила. Они приходили раньше?
Он не успел ухватить эту мысль, не успел рассмотреть её ближе. Реакция Эйвы была слишком сильной, слишком всеобъемлющей. Она накрыла его, как волна накрывает пловца, унося с собой, растворяя в себе.
И где-то в этом потоке он услышал крик Цахик. Крик пробился через океан ощущений — далёкий, искажённый, как звук из-под воды. Но Иллидан узнал его. Узнал голос.
Цахик была рядом с ним, подключённая к тому же дереву, видящая то же, что видел он. Но она не была готова к этому. Не была защищена тысячелетиями ментальных тренировок, которые он прошёл. Не знала, как отгородиться от потока, который грозил захлестнуть её.
Реакция Эйвы на его видения — тревога, почти паника планетарного сознания — обрушилась на неё, как лавина на одинокого путника. Слишком много. Слишком быстро. Слишком сильно.
Иллидан с усилием вырвался из потока.
Это было как вынырнуть из глубины — болезненное, резкое движение, которое требовало всей его воли. Он отгородился от Эйвы — не полностью, частично, достаточно, чтобы сохранить себя. И потянулся к Цахик.
Она была там, в сети, маленькая искра сознания среди бушующего океана. Её захлестнуло — не его воспоминания, а реакция Эйвы на них. Тревога, умноженная на миллиарды связей, усиленная резонансом всей сети.
Она тонула. Иллидан сделал единственное, что мог — протянул руку. Не физически — ментально. Создал барьер между ней и потоком. Встал между ней и волной, которая грозила раздавить её.
Принял на себя удар. Это было больно. Очень больно. Как будто его разум растягивали в разные стороны, как шкуру на раме. Как будто тысячи голосов кричали в его голове одновременно, и каждый голос тянул его в свою сторону.
Но он держался. Держался, как держался всегда. Как держался, когда Легион обрушился на Азерот. Как держался, когда магия Колодца разрывала его изнутри. Как держался десять тысяч лет в темнице, наедине с собственной яростью и безумием.
Он умел держаться. Это было единственное, что он умел по-настоящему хорошо.
Постепенно — очень медленно, как медленно затихает буря — шторм начал стихать. Эйва не успокоилась — нет, она не могла успокоиться после того, что увидела. Но она… переварила информацию. Интегрировала её. Приняла.
Какое решение она приняла — Иллидан не знал. Эйва не думала категориями, которые он мог понять. Но что-то изменилось в том, как она ощущалась через связь. Что-то сдвинулось, как сдвигается тектоническая плита — медленно, незаметно, но необратимо.
Иллидан разорвал контакт. Мир вернулся — резко, болезненно, как пощёчина после глубокого сна. Звуки, запахи, ощущения тела — всё обрушилось на него разом, и он едва не потерял сознание от перегрузки.
Он сидел у корней Нейралини, тяжело дыша, как после марафона. Его тело было покрыто потом, несмотря на прохладу ночи. Руки дрожали так сильно, что он не мог бы удержать чашку с водой. Во рту пересохло, язык казался куском мёртвой кожи.
Каждый мускул болел, как будто он только что сражался несколько часов подряд. Голова раскалывалась — не снаружи, а изнутри, как будто что-то пыталось выбраться из его черепа.
Рядом Цахик… Она выглядела ужасно.
Старая шаманка сидела, привалившись к корню дерева, и её лицо было бледным — насколько может быть бледным синее лицо на'ви. Как будто кто-то высосал из неё все краски, оставив только серую тень того, что было раньше. Её глаза были закрыты, дыхание — поверхностным и частым, как у раненого зверя.
Она казалась постаревшей лет на десять за те минуты — или часы? — что они провели в связи.
— Цахик? — Иллидан с трудом пододвинулся к ней, его мышцы протестовали против каждого движения. — Ты…
Она открыла глаза. Они были мутными, затуманенными, как будто она только что проснулась от кошмара и ещё не понимает где сон, а где явь.
— Пустота… — прошептала она. Её голос был хриплым, надломленным, как сухая ветка. — Они несут с собой пустоту…
— Да. — Иллидан не знал, что ещё сказать. Он показал ей правду. Она увидела.
— Эйва не боится смерти. — Цахик говорила медленно, как будто каждое слово давалось ей с огромным усилием. Как будто она вытаскивала слова из какого-то глубокого колодца, по одному, с натугой. — Смерть — часть жизни. Часть цикла. Всё, что живёт, умирает. Всё, что умирает, даёт жизнь чему-то новому. Это нормально. Это правильно. Это… как должно быть.
Она помолчала, собираясь с силами. Её руки — старые руки, покрытые морщинами и пятнами возраста — сжались в кулаки.
— Но это… то, что ты показал… это не смерть. Это — молчание. Место, где нет связи. Место, где голоса обрываются и не находят ответа. Место, где… — она поискала слова, и Иллидан видел, как трудно ей даётся этот поиск, — …где всё мертво, но не ушло. Не стало частью цикла. Просто мертво. Пустота и тишина. Нет песни.
Её голос дрогнул.
— Эйва чувствует это. Издалека, на краю сети, но чувствует. Там, на востоке, где они пришли — связь слабеет. Нити рвутся. Голоса умолкают, и на их месте — ничего. И это распространяется. Медленно, но распространяется.
Иллидан молчал. Он знал это — показывал это. Но услышать подтверждение от Цахик, от голоса Эйвы, от той, кто видел это не его глазами, а глазами самой планеты…
— Теперь ты понимаешь? — спросил он тихо.
Цахик посмотрела на него — долгим, измученным, но ясным взглядом.
— Теперь я понимаю, — сказала она. — Теперь я видела. И теперь… теперь я могу говорить.
Обратный путь занял вдвое больше времени, чем путь к дереву.
Они оба были измотаны — физически, ментально, на каком-то уровне, который был глубже того и другого. Иллидан с трудом переставлял ноги, спотыкаясь о корни, которые обычно замечал за десять шагов. Цахик опиралась на его плечо с одной стороны и на свой посох с другой, и он чувствовал, как она дрожит от усталости.
Грум шёл рядом, время от времени тыкаясь носом то в одного, то в другого — как будто проверяя, живы ли они ещё. Его обычное невозмутимое выражение сменилось чем-то похожим на беспокойство — насколько морда палулукана вообще могла выражать беспокойство.
— Похожи на двух охотников, которые перепили забродившего сока на празднике, — пробормотал Иллидан, когда они в очередной раз чуть не упали вместе.
— Хуже, — ответила Цахик. Её голос был слабым, но в нём мелькнуло что-то смешливое. — Те хотя бы получили удовольствие перед тем, как свалились.
Иллидан не смог сдержать смеха — хриплого, измученного, но настоящего. Смех вырвался из него, как кашель, и несколько мгновений он не мог остановиться. Цахик присоединилась к нему — тихим, дребезжащим смешком, который звучал как скрип старой двери, но был смехом.
Грум посмотрел на них с выражением «разумные существа странные» и продолжил идти вперёд, периодически оглядываясь, чтобы убедиться, что его подопечные не отстали.
Они добрались до деревни, когда обе луны Пандоры уже поднялись высоко над горизонтом, заливая мир серебристым двойным светом. Деревня спала — хижины темнели на фоне ночного неба, только редкие сторожевые огни мерцали на платформах.
Где-то лаяла собака — нет, не собака, какое-то местное животное, чей голос напоминал лай. Где-то плакал ребёнок — и тут же затих, успокоенный материнской рукой.
Обычная ночь. Как сотни ночей до неё.
Но что-то изменилось. Иллидан чувствовал это — как чувствовал связь с Эйвой. Что-то сдвинулось в самой ткани реальности. Что-то, что нельзя было отменить. И что-то поменялось в нем самом — с этим еще предстояло разобраться.
Иллидан довёл Цахик до её жилища — большой хижины у основания древнего дерева, украшенной тотемами и оберегами. Шаманка отцепилась от его плеча и оперлась о дверной косяк, её ноги едва держали.
— Что теперь? — спросил Иллидан.
Цахик помолчала, глядя на него своими усталыми, но всё ещё ясными глазами.
— Теперь — отдых, — сказала она. — Для нас обоих. Мы заслужили.
— А потом?
— А потом… — она сделала паузу, и в её голосе появилась твёрдость, которой не было минуту назад, — …потом я созову совет.
— Совет? — Иллидан нахмурился. — Опять? После того, как…
— Это моё право, как шаманки. — Её голос стал ещё твёрже. — Созвать экстренный совет, когда Эйва говорит через меня. Когда я несу послание, которое должно быть услышано. Они не могут отказать. Не посмеют.
— Они не поверят. После того, как вчера…
— Вчера я молчала. — Цахик выпрямилась, и в этот момент, несмотря на усталость, несмотря на дрожащие ноги и бледное лицо, она выглядела как то, чем была — голос Эйвы, связующее звено между миром и его богиней. Шаманка. Та, через кого говорит сама планета. — Завтра я буду говорить. И мой голос — не твой голос. Мой голос — голос самой Эйвы. Даже Тсу'мо не посмеет сказать, что Эйва лжёт.
Иллидан смотрел на неё, и что-то в его груди — что-то, что было затянуто узлом с момента провала на совете — начало ослабевать. Не развязываться — но ослабевать.
— Ты думаешь, это сработает?
Цахик пожала плечами — медленно, осторожно, как будто боялась, что от резкого движения рассыплется на части.
— Не знаю. Честно — не знаю. Страх — сильный противник. На’ви могут отвергать даже голос богини, если достаточно боятся услышать его. Если достаточно отчаянно хотят верить, что всё обойдётся. — Она посмотрела ему в глаза. — Но я попробую. Мы попробуем. Это всё, что мы можем сделать.
Она развернулась и шагнула в темноту своей хижины.
— Отдыхай, — бросила она через плечо. — Завтра будет длинный день.
Дверь закрылась за ней.
Иллидан остался стоять снаружи ещё несколько минут, глядя на закрытую дверь, потом на небо, потом на луны, висящие над горизонтом.
Грум ткнулся носом в его бедро — настойчиво, требовательно, как будто напоминая: пора домой, хватит стоять, ноги не казённые.
— Да, — сказал Иллидан тихо. — Идём.
Они пошли к его хижине — два силуэта в лунном свете, один высокий и измотанный, другой четвероногий и терпеливый.
Позади осталась ночь, священное дерево, и что-то, что изменило… если не всё, то многое. Впереди было утро. Совет. Голос Эйвы, который будет говорить через старую шаманку. И может быть — а вдруг? — шанс изменить то, что казалось неизменным.
*** Больше глав и интересных историй — по ссылке на бусти, в примечаниях автора к данной работе. Дело добровольное (как пирожок купить), но держит в тонусе. Графика выкладки глав здесь это никак не коснется — работа будет обновляться регулярно, работа будет выложена полностью:)