Мы на островке Кабрера, который составляет часть архипелага Балеарских островов, что в западной части Средиземного моря.
Декабрь. Семь часов вечера.
Ночной мрак прорезывается светом из двух окон едва различимого белого дома.
Морские волны яростно разбиваются о скалу, на которой построен этот дом. Ветер печально свистит в лабиринте скал.
Вокруг дома на этом маленьком скалистом и диком островке — настоящая пустыня, окруженная другою, еще более ужасной пустыней — взволнованного бурей моря.
Вдруг, среди шума волн и бури, щелкнул выстрел.
И в ту же минуту из таинственной ночной мглы в полосе света, выходящего из одного окна, появился человек с еще дымившимся после выстрела револьвером в руке.
Этот человек был закутан в широкий черный плащ, накинутый на голову капюшон которого совершенно закрывал лицо.
Минуты две спустя после выстрела, совершенно отчетливо раздавшегося в хаосе бури, в доме отворилась до сих пор незаметная дверь, и человек быстрыми шагами направился к ней.
Едва он переступил порог, дверь затворилась. Человек оказался в широком коридоре; пред ним стояла с покорным, строгим видом негритянка.
— Я слышала сигнал! — произнесла она.
Тогда человек распахнул полы своего плаща; на нем была сутана, какие носят иезуиты.
— Монах! — прошептала себе негритянка, низко кланяясь.
— Где хозяин? — проговорил мрачный гость повелительным и строгим голосом.
Служанка нажала белую кнопку на стене коридора. Раздался звонок, и через полминуты часть этой стены раздвинулась, открыв высокую и широкую дверь; беззвучно одна половина двери распахнулась.
— Извольте войти, — тихо произнесла негритянка.
Монах сделал два шага вперед, и тогда, как дверь закрылась позади его, он закрыл глаза, будучи ослеплен яркостью электричества, заливавшего обширную комнату, в которой он оказался. В ту же самую минуту он услышал приветливый голос:
— Добро пожаловать, Фульбер!
Монах открыл глаза и рассмеялся; и принимая руки, протянутые ему говорившим, он воскликнул:
— Наконец! Наконец-то мы свиделись, милейший мой Оксус.
— Да, — подтвердил хозяин, — и как было решено — для нашего торжества.
— Значит, тебе удалось?
— Да, мне удалось.
— И оранг?..
— И оранг-утанг сделался рыбой, нисколько не перестав быть обезьяной.
— Живет под водой? И идет туда?
— Как акула.
— А на суше?
— Совсем как всякая обезьяна.
— Наконец! Наконец-то! — произнес монах, воздев к небу руки.
— К несчастью, — заговорил хозяин, понизив голос, — сын, которого я ждал, не явился.
Фульбер побледнел, но Оксус продолжал:
— Поэтому-то тебя и вызвал, так как положение затруднительное. Берта вчера утром разрешилась первым нашим ребенком… но это была девочка…
— Девочка! — с досадой воскликнул монах. — Э, да ничего! Я сам найду тебе необходимого мальчика… Девочка!.. У Берты — дочка. Впрочем, это лучше. Берта мне сестра. И если бы она родила мальчика, мне кажется, у меня не хватило бы характера позволить тебе произвести над твоим сыном и над сыном Берты этот ужасный опыт. А вдруг ты бы убил его? Тем не менее наши замыслы так велики, так значительны, что жизнь одного ребенка, будь он мой, или твой — должна весить немного на весах. Но так все-таки лучше, говорю тебе: так лучше! А необходимого тебе ребенка-мальчика я дам!..
— Ты мне его дашь? — произнес покрасневший сразу, а пред тем весь бледный, Оксус. — Ты его дашь? Как?
— Скоро узнаешь.
Оба замолкли. Монах вперил глаза через открытое окно во мрак ночи. Его суровые черты, черты фанатика и аскета, постепенно смягчались. И вдруг две слезы заискрились в углах его глаз. Нервной рукой он их отер и, обернувшись к другу, сказал:
— Оксус, идем взглянуть на Берту и твою девочку… А, кстати, как ты ее назовешь?
— Пока еще не знаю, — ответил тот взволнованным голосом, — назови ее ты сам…
— Хорошо. Я назову ее Моизэтой — «спасенная от воды».
Оксус побледнел. Оба человека, отец и дядя рожденного накануне ребенка, посмотрели друг на друга и во взаимном порыве бросились друг другу в объятья. Они поцеловались, и тихо-тихо Оксус проговорил:
— Ты, Фульбер, меня понял и мне было бы очень тяжело рисковать жизнью моего ребенка. Тем не менее, будь это мальчик, я бы не задумался…
— Я тоже! — ответил монах дрогнувшим голосом. — Но будем благодарны провидению, что это девочка. Мы будем ее лелеять.
Он вздохнул, затем выпрямившись и с огнем в глазах, торжественно добавил:
— Это позволит нам быть железом для остального человечества.
— Огнем и железом! — проговорил Оксус. — О! владычествовать над миром: диктовать ему наши законы; осуществить наши мечты!.. И все это при помощи восемнадцатилетнего юноши.
— И это совершится через восемнадцать лет и четыре месяца, если судьба нам поможет, — произнес монах.
— И четыре месяца?.. — удивленно переспросил хозяин.
— Да, слушай!
И Фульбер заговорил тихим голосом, словно чтобы самые стены не могли слышать страшных слов. И по мере того, как он говорил, глаза Оксуса разгорались страстным пламенем, между тем как лицо его, наоборот, принимало суровое выражение и застывало в неумолимой жестокости. И когда монах кончил говорить, Оксус произнес:
— Это хорошо. Через четыре месяца все будет готово. И тебе только надо принести мне ребенка, если это мальчик.
— Будем на это надеяться, — глухо ответил Фульбер. И он добавил:
— Ты понимаешь, почему я должен отправиться немедленно.
— Лодка стоит там, в затишье. А пароход на Барселону покидает Пальму завтра утром. При таком ветре, как этот, я доберусь до Пальмы в два часа.
— Да, ты прав, отправляйся!
— Но не раньше, чем повидав Берту и Моизэту.
— Пойдем же!
И оба таинственные заговорщика вышли из лаборатории.
В одной из келий монастыря Валдэмоза, в Испании, прислонившись спиной к голой стене, на табуретке сидел, скрестив руки и опустив на грудь голову, человек.
Это был Фульбер. Сначала он был бенедиктинцем, потом иезуитом, а затем — приходским священником в одном из маленьких местечек восточных Пиреней.
Брови его были нахмурены, и время от времени он нетерпеливо ударял ногою о пол, словно в ожидании чего-то, что медлило осуществиться.
Задумчиво он рассуждал:
— Да, разумеется, какого-нибудь новорожденного мальчика найти нетрудно… Мало ли есть бедных или бесчувственных матерей, которые продали бы ребенка за чуточку золотых!.. Но мне нужно, чтобы отец был интеллигентным, благородного происхождения, привычный к крупным деяниям. Мне нужно его с врожденным влечением к богатству, власти и величию!.. И нынешний случай не скоро повторится, если Марта де Блиньер родит дочь!..
Он смолк, подумав, что послышался крик или зов; наклонился к двери; но это была ошибка: ничто не нарушало тишины монастыря. И в этой тишине он снова начал рассуждать.
Если эта женщина не родит мальчика, то пройдут еще целые недели и месяцы, пока я смогу достать новорожденного ребенка мужского пола, который был бы нашей собственностью и был бы нашим орудием покорения мира… Если бы только Марта родила мальчика! О, торжество стоило бы только восемнадцати лет усилий. Восемнадцать лет! Да, я бы ждал этого целый век, если бы только мог прожить до ста пятидесяти лет! Что касается Марты, она будет молчать. Материнский инстинкт, сказала Долорес, развился в ней до страстной нежности к этому ожидаемому и страшному ребенку. Но все-таки она будет молчать и забудет… Поцелуи другого любовника или ласки мужа изгладят у нее прошлое. Залогом ее молчания служит ее честь, положение в обществе, счастье целой жизни.
Он смолк, потом порывисто встал и, бросив жгучий взгляд на дверь кельи, разразился:
— Ах, как это долго! Как это долго! Когда же, наконец, явится этот младенец!
И именно в эту минуту дверь отворилась и на пороге показалась высокая и худая фигура монахини.
— Фульбер, — проговорила она торжественно и громко, — он родился!
— Мальчик! — вскрикнул он.
— Да, мальчик.
И он устремился вперед. Сопровождаемый монахиней, он быстро прошел по длинному коридору и вошел в одну комнату. И здесь остановился перед постелью.
На этой постели лежала похудевшая и бледная, с закрытыми глазами, Марта де Блиньер, молодая девушка, ставшая по любви матерью. Ее тонкие руки сложены были поверх простыни, и ее губы тихо шевелились.
У изголовья постели две монахини закутали в новую фланель маленькое пищавшее существо.
Монах бросил быстрый взгляд на мать, и затем, дрожа от радости, в которой смешались нежность и жестокость, он подошел к монахиням. Он сделал знак, и они, поняв его, своими нежными быстрыми руками развернули ребенка и на подушке подали его для осмотра монаху.
И этот последний не сдержал крика восторга при виде кругленького, мясистого, с крепкими членами и здоровенького на вид младенца.
— О, Оксус будет доволен, — проговорил он в полголоса.
Затем, как бы желая на деле запечатлеть свое вступление в обладание ребенком, он омочил в чаше чистой воды свою руку и трижды окропил новорожденного, произнеся латинские слова, крестя его во имя Отца и Сына и Святого Духа.
Когда монах вскрикнул от восторга, мать ребенка открыла глаза. Она видела совершение крещения, и две крупные слезы скатились по ее щекам, и дрожащим голосом она взмолилась:
— Отец мой! Оставьте его мне; изо всех сил моих умоляю вас об этом.
Но ребенка уже закутали и унесли в другую комнату. Как потерянная, мать приподнялась.
— Дочь моя, — проговорил Фульбер, — вы забыли вашу клятву пред Богом и священником!.. Ребенок принадлежит мне.
Марта была слишком измучена, чтобы противодействовать монаху. И со стоном, с глазами полными ужаса, она упала на подушки и потеряла сознание.
Фульбер ждал восемь дней. Нужно было, чтобы мать была в состоянии вернуться в свою семью и чтобы ребенок окреп настолько, чтобы перенести переезд из Вальдэмозы в Барселону и из Барселоны до Пальма-де-Майорка.
Во всю эту неделю сам он ни разу не показался к Марте, но позволил, чтобы ребенка, которого кормила молодая здоровенная крестьянка из Астурии, оставляли матери ежедневно часа на три, на четыре.
Дальше все было обдумано заранее. До подножия гор Вальдэмозы кормилицу с ребенком повезли бы на смирном и послушном муле. А по равнине, до Барселоны, их не торопясь везли бы в отличной рессорной повозке, снабженной толстыми матрасами, подушками и одеялами. В Барселоне в одном монастыре можно было дождаться, пока море успокоилось бы совершенно, чтобы без риска сделать двенадцатичасовой переезд. На пароходе должно было взять отдельную каюту первого класса. И от самой Вальдэмозы до белого дома на острове Кабрере сам Фульбер не стал бы спускать глаз с кормилицы и ребенка, этого безыменного ребенка, который должен был послужить для рискованного опыта Оксуса.
Что касается матери, то одна надежная монахиня проводила бы ее вплоть до деревни, где жила ее семья.
Но действительности не суждено было произойти точно так, как думал монах. На седьмой день вечером он вошел в комнату матери. Девушка была вставши. Он застал ее в состоянии величайшего возбуждения. При виде монаха она как-то сжалась, но не столько из чувства подчиненности, сколько подобно дикому зверю, который съеживается раньше, чем броситься.
— Марта, — проговорил он, — завтра утром мы должны расстаться.
При этих словах несчастная мать моментально выпрямилась и направилась к монаху. Она тряслась всем телом. Ее глаза, расширившиеся от страшного внутреннего возбуждения, сверкали невыносимым блеском. Хриплым голосом она проговорила:
— Я не хочу, чтобы вы взяли моего сына. Он — мой.
— А ваша клятва… — ответил Фульбер. — Опомнитесь. Когда полгода тому назад вы, честная и богатая девушка, признались мне на исповеди в вашем грехе и его последствиях, то я обещал вам помочь скрыть их от общества, и я постарался внушить вашим родителям мысль о том, чтобы вам благочестиво провести некоторое время в этом монастыре, дабы тем временем вы могли тайно от вашей семьи и всех разрешиться от бремени и сберечь незапятнанной вашу честь. И вы, с вашей стороны, обещали мне отказаться от вашего ребенка и даже не думать о нем. Я свое обещание сдержал. Сдержите же и вы вашу клятву.
— Я отрекаюсь от нее.
— Боже…
— Пускай Он пошлет меня в ад! — возопила она. — Когда я умру, я ему оставлю мою душу, но пока я жива, я хочу иметь своего сына.
Бледнее савана, вдруг выросшая и вся охваченная трепетом, она была так ужасна, что монах невольно отступил; но ему стыдно стало этого инстинктивного отступления, и схватив несчастную за руки, он подвел ее к стулу и заставил ее сесть, и затем, повелительным, непреклонным голосом, отчеканивая каждое слово, сказал:
— Ваш сын принадлежит не вам, а мне и Богу. Вы нам его отдали в искупление вашего греха…
— Я предпочитаю оставаться грешной! — прервала она.
— И в залог вашей чести.
— Будь проклята эта честь! Я хочу моего сына…
— В цену спокойствия вашей земной жизни, — продолжал монах.
— Проклята будь моя жизнь; прокляты будьте вы сами, если вы отнимете у меня мое дитя! Что вы от него хотите? О, у меня ужасное предчувствие… Отдайте мне моего сына, отдайте мне мое дитя!
И рыдая скорее, чем говоря эти страстные слова, она отбивалась под жестоким взглядом и грубыми руками монаха. И в отчаянии сознавая себя слабее его, она в порыве дикого бешенства схватила вдруг зубами его левую руку и так стиснула ее изо всех своих удесятеренных сил, что брызнула кровь.
Фульбер разразился проклятием и, позеленев от гнева, схватил Марту и одним порывом бросил ее на постель.
И тогда между этим человеком и этой женщиной завязалась немая борьба.
Он усиливался запутать ее в простыни, но она отбивалась, кусаясь и царапаясь, выскальзывала и дралась. И тогда как он проклинал и бранился, она, вся напряженная, рычала, как бешеный зверь, и, стуча зубами, без остановки повторяла:
— Сын мой! Сын мой! Сын мой!
На пороге комнаты, дверь которой отворилась при первом же крике, стояла неподвижно, с окаменелым лицом и пристальным невозмутимым взглядом, вперенным в монаха и девушку, высокая худая монахиня.
Когда, наконец, Фульбер достиг своего и завернул Марту в простыни и сбитые одеяла и заставил ее успокоиться и прекратить свой крик, монахиня невозмутимо заметила:
— Ты можешь ее оставить, Фульбер: она укрощена, но только она сойдет с ума в эту ночь. Что делать тогда?
Глаза монаха и монахини сошлись, и это был взгляд преступления. Марта впала в обморок; настала тишина.
— Нет, Долорес, проговорил священник, вытирая пот, струившийся по его бледному лицу, — нет, не надо ее убивать. Жизнь человеческая хотя для нас ничто, но я не хочу, чтобы дело наше стоило жизни единственной женщине, и в особенности той, которая выносила в себе обновителя мира.
И опять наступило молчание.
— А если она сойдет с ума, — возразила монахиня, — что ты тогда с ней сделаешь?
— Ты ее подержишь здесь, а я напишу ее семье. Сюда не придут ее искать. Я же буду назад через десять дней. Этого срока довольно, чтобы присутствовать при вивисекции младенца Оксусом. Когда же я вернусь, и если Марта будет безумной, то мы посмотрим. Если же она такой не будет, то я ее верну ее семье. А так как я останусь еще некоторое время священником этой деревушки, то я за ней понаблюдаю… Она не будет говорить!
— И если заговорит?
— О, — воскликнул монах, — тем хуже для нее. Как бы я не хотел спасти ее жизнь, я должен буду сделать ее безвредной для нашего грандиозного замысла.
— Значит, ты убьешь ее?
— Я уничтожу ее и с ней, кому она откроет свой секрет.
— Так будет хорошо, Фульбер.
И, даже не взглянув на бесчувственную девушку, высокая и суровая монахиня вышла.
На другой день утром, в восемь часов, закрытая со всех сторон толстыми занавесками, кибитка катилась по дороге из Вальдэмозы в Барселону. В ней сидела здоровая молодая женщина, кормившая грудью младенца. Мрачный погонщик вел запряженных в кибитку двух мулов.