Я получаю доверенности к ее счетам в нашем банке, в злотых и в валюте; слушаю длинный монолог о тайниках. Двери в спальню в вилле рассверлены. Сниму заглушки и найду баксы в длинной трубке. В ящичке за плиткой в ванной прячутся золото и драгоценные камни. В шкафу имеется ниша, где может укрыться взрослый человек. Если что, я могу там спрятаться.
Да что, собственно, может случиться?
Говорю маме, что эта информация мне не нужна, что сама операция – штука простая, очень скоро она вернется домой, к своим свернутым баксам и бижутерии над унитазом…
В ответ она посылает мне взгляд, который мне очень хорошо известен по давним годам – так глядят на ребенка, который говорит полнейшую чушь.
Она извлекает из себя ценную мысль, что сама она врач, так что чувствует себя в праве и проклинает всех коновалов. По ее мнению, все они дураки или неумехи, чаще всего, и то, и другое, во всяком случае – нихрена не знают. Если врач знает, что не знает, то это о нем хорошо свидетельствует, прибавляет мама. Просит, что бы я повторил все, что она сообщила о тайниках, после чего идет на последнюю консультацию перед операцией.
Из-за отсутствия лучшей идеи, сажусь в "Инмедио", заказываю четыре экспрессо и вливаю их в один стаканчик.
Ноутбук со мной, я же не дурак.
В "Фернандо" у меня выходной.
Так что у меня целый день, чтобы писать.
О подвалах
В Штаты мать вернулась в средине декабря.
На канун Рождества ее приглашали Блейк, та прогрессивная подружка из группы и ассистентка из ее зубоврачебного кабинета. Мать отказала всем, и праздник провела с духами отца и Платона.
Людям говорила, что папа остался по делам, немного поездит и вернется.
Блейк звонил ежедневно. Он часто приезжал, сбивал снег с обуви, садился и пиздел, что весь Вашингтон ничем не занимается, как только бегает за папашей, и что очень скоро его найдут. Мама предпочла бы нечто конкретного, живого мужа или в гробу, еще она требовала встречи с кем-нибудь по-настоящему важным.
На эти слова Блейк склонял голову и обещал, что такая встреча состоится, только в свое время, именно так все они и работают.
Мать представляла себе Блейка, охваченного огнем, как он подскакивает, визжит и сбрасывает с себя языки пламени.
Она спрашивала, случались ли подобные исчезновения в Фирме раньше. Похищали ли их людей? Что с ними тогда происходило? Блейк напомнил, что отец – русский, беженец и изменник, так что прецедент сложно выискивать. Зато нашел утешение.
Если даже его похитили русские, что вовсе не было так уж точно, то ничего плохого с ним не случится. Десять лет он работал на Фирму, так что из него вытащат все, что он знает, а потом предложат обмен на своего шпиона.
Маму обеспокоило это вот вытаскивание информации. У отца выколупают глаза или раздавят яйца? Блейк врал, а исчезновение старика ему только шло на пользу. Он изображал из себя озабоченного приятеля, чувствовал себя нужным, неумело врал и даже предлагал матери куда-нибудь пойти с ним, просто так, чтобы прогнать нехорошие мысли. Такие попытки она игнорировала.
Дом в Крофтоне сделался большим. Мать спасала только работа. Сразу же после Нового года она открыла кабинет, в котором зароилось от афроамериканцев, которым полиция выбила зубы; пациентов с лейкоплакией[73] от сигарет, с лишаями от стресса и с кариесом от сладкого кофе с молоком. Мать смеется, что ей не нужны были ни газеты, ни телевизор. Она глядела на зубы и уже знала, с чем бьется американское общество.
Под конец января ее вызвали в Фирму. День был морозным и ветреным. На голых ветках теснились черные птицы. Отец пропал месяцем ранее.
Центральное бюро Фирмы располагалось в массивном и старинном, как для Америки, здании. Табличка у ограды сообщала, что здесь располагается администрация междуштатовских дорог или что-то подобное.
Мама ожидала, что ее встретит кто-то из руководства, тем временем ее принял какой-то случайный служака с усиками под молодого человека и с перстнем на пальце. Он прыгал вокруг матери, предлагал виски и сигареты, и был весь такой самоуверенный и неграмотный.
Молодой человек говорил то же самое, как Блейк перед тем. Извинился за неудобства, заверил, что все будет прекрасно и постоянно косился на ряд циферблатов, показывающих время в различных странах. Мать прервала его пиздеж, и спросила прямо:
- Где мой муж?
Тот ответил, что отца все время ищут и остаются в контакте с русскими. Догадливая мама посоветовала чиновнику перестать пороть чушь, ибо, раз они ведут переговоры с Москвой, это означает, что отец именно там, и нет смысла его разыскивать. А если же его до сих пор ищут, то чему служат данные переговоры?
- Где мой муж? – нажимала она. – А если этого не знаешь, тогда скажи, где сейчас Едунов?
Тип был похож на вытащенного из проруби. Он затушил сигарету, собрал пепел с мокрых пальцев. Он напомнил, что в Вену отец с мамой оправился, в принципе, в приватном порядке. Так они получили охрану, которую отец сбил с толку, игнорируя принципы безопасности, так что известно, кто во всем виноват.
После этих слов мать так хлопнула дверью, что свалились жалюзи с окон. В коридоре она потребовала встречи с настоящим ответственным лицом и даже стала заглядывать в остальные комнаты. Блейк, присутствовавший при этом фарсе, предложил показать ей рабочее место отца.
Так они попали в подвальное помещение, где до недавнего времени располагался папочка. Там имелись массивные деревянные подоконники и два убранных письменных стола. Лейк указал на нужный. Мама уселась за ним. Здесь отец скучал и проклинал судьбу. Когда-то у него был корабль, а теперь он очутился в подвале. В помещении пахло кофе и штукатуркой.
Бросит ли меня Клара? Я забыл о ней, но завтра буду помнить, а вобью в голову свою любимую жену, закреплю, как имплант, потому что не представляю себе жизни без нее, пойду к врачу, а тот наверняка скажет, что мне нужно. Мы преодолели столько трудностей, и с этой правимся, пускай только пройдет этот проклятый день, операция. Я желаю здоровья матери, и сразу потом – сна.
У меня конверт от мамы. В нем документы и фотографии.
На снимке представлена мать на океанском берегу. На ней закрытый купальный костюм, темные очки, полотенце она перебросила через плечо и смеется, словно бы только что сошла с карусели. Наверняка снимок сделал отец, это Чесапикский залив, их волшебное место.
Я пытаюсь протянуть нити между этой девушкой и старушкой с больничной койки. Не стареют только лишь глаза и улыбка.
Именно эта фотография нашлась в ящике отцовского письменного стола; наверное, она стояла на нем, оправленная в деревянную рамочку.
Дома мать раскрутила рамку, потому что фотография была выпуклой.
Из-под снимка выпал сложенный вчетверо листок.
На одной стороне содержалось сообщение об американце, включая встречу на пляже и смерть в госпитале. На другой стороне папа в элегантных колонках записал даты и места: выезд поездов и вылеты самолетов из Вены в различные города по всей Европе, адреса банковских сейфов и длинные ряды цифр, смысл которых оставался неизвестным. На полях мать обнаружила свое имя, нанесенное поспешно и замкнутое вопросительным знаком. Точка в нем пробила бумагу.
"Елена?".
О том, как прикидываться идиоткой
Мне нравится почерк отца, эти тесные отступы между словами буквы, выставленные словно взвод, и ровненькие поля. Отец заботился о порядке, даже если и спешил, делая эту заметку.
Покупаю в "Инмедио" шариковую ручку, прошу дать мне листок и пишу пару предложений на пробу, выглядит даже элегантно, хотя и по-школьному; у букв имеются кругленькие животики, соединительные кривые и черточки, они собираются на безопасном расстоянии, как будто стерегут друг друга. Я пишу о взрывах в голове и трупах, сравниваю этот листок с ксерокопией папиной заметки, ну что же, у него получилось лучше.
Помимо этой старинной ксерокопии и фотографии, в конверте находятся ксерокопии листков, написанных мамой по-английски. Снова мы имеем пришельца на пляже, смерть в госпитале, но акцент перенесен на Едунова, на его роль в этом цирке и на вертолет, на котором космический труп полетел в СССР.
Мама приготовила этот текст перед планируемым визитом в советском посольстве. При этом она прикидывалась идиоткой, наврала, будто бы родилась в Сиэтле, а наводя порядок в доме, нашла записки дяди времен Великой отечественной войны. Их она передаст лично в руки такому-то атташе и указала фамилию, которой тогда пользовался Едунов.
Ей обещали отозваться, так и сделали.
Я спрашиваю у мамы, что, собственно, она планировала сделать, когда уже встанет перед Едуновым. Закричать его до смерти?
Она сфотографировала заметку папы, составила собственную и отправилась в Аннаполис, где печатник с мимеографом копировал церковные брошюрки. Так она попросила размножить эти листики, и сама проверяла, что ни один из них не застрял в барабане машины.
Возвращаясь, она делала крюки, чтобы проверить, не ехал ли кто за ней слишком долго.
Ночью, уже в Крофтоне, она прислушивалась, не скрывает ли шум дождя шаги убийц.
Каждый, кто столкнулся с американцем, исчез или умер: отец, врач из военного госпиталя, Кирилл и Платон. Мне странно, что мама так свободно упоминает последнего.
Она приготовила три набора с собственным признанием и фотографическим негативом. Один из них попал в тайник в доме, о котором еще будет речь, второй к какому-то юристу в Балтиморе, а третий забрала с собой к Едунову.
Она планировала шантаж: если старик не вернется, она сама обратится в газеты.
Кабинет в советском посольстве истекал золотом и сиянием люстр, в углу стояло фортепиано, точнехонько как в "Бристоле" , словом, было чудно, и только Едунов не пришел.
Вместо него появился вежливый старец с громадным носом и остатками волос, приклеенными ко лбу. Он ужасно увлекался Великой Отечественной войной. Он же сообщил, что Едунов здесь уже не работает. Мать начала допытываться – почему, и этот тип неожиданно утратил всю свою вежливость: ему хотелось знать, что же там с обещанными воспоминаниями, и вообще, зачем она пришла.
Мама вспомнила, что Едунов весьма любил молоденьких девушек, и разрыдалась так, что старый дурак подал ей платочек. Среди безумных слез и фантастических спазмов она рассказывала, как Едунов встречался с ней, как поил ее шампанским, предложил ей руку и сердце, а потом исчез. Дед с платочком кивал багровой башкой.
В конце концов, он сообщил, что Едунов не работает в посольстве с Рождества.
Мама все поняла. Он смылся после аферы в Вене.
О секретах
Через месяц после возвращения в Штаты мама сориентировалась, что она беременна.
Она неплохо удивилась. Я был настоящей неожиданностью.
Старик временами фантазировал о ребенке, так что мать в тайне от него принимала таблетки для контрацепции, и если бы взяла с собой в Вену, меня на свете не было бы. Только вещи она собирала в потрясении после сна об отце и Платоне.
Никогда до сих пор она не была сама. Сначала жила со своими родителями, потом с отцом Дом в Крофтоне сделался огромным и глухим.
У нее в кабинете появился пациент, который верил, будто у него в деснах размножаются змеи. Так вот она желала рассказать ему об отце. Даже ему.
Печали мы сохраняем для себя самих, слышу я от нее. Она разговаривала бы с Бурбоном, если бы тот был жив, только Бурбона давно уже не было. Тем не менее, на кухонном столе она все равно выставляла две тарелки.
Чтобы убить время, она просматривала каталоги моды, и поймала себя на том, что до сих пор выбирает одежду для отца: светлые брюки-клеш, кожаные полуботинки, прошитые широким швом, и замшевую куртку, в которой он выглядел бы как Уоррен Битти.
Она выгладила все сорочки отца.
Когда она мастерила ловушку для енота, хотела поругать старика, почему он этим не занялся.
Она убирала. Разложила бумаги отца по папкам. Старик записывал извлечения из законодательства штатов Мериленд Пенсильвании и обеих Виргиний, особенно в плане владения оружия и езды в пьяном виде. Он же выписывал случаи похищений, перестрелок и пусков ракет во Флориде.
Из подвала мать вынесла огромную кучу окурков, где-то около сотни пустых бутылок и книгу Тургенева, оправленную в кожу. Страницы были вырезаны, оставляя место для пистолета.
Уборка превратилась в поиски. В гараже мать нашла радиопередатчик с ручкой и с микрофоном на скрученном кабеле. Старик хранил его в тайнике за ящиком с инструментами.
Большинство секретов он собрал за фальшивой стенкой шкафа с охотничьим снаряжением. Там было лезвие для открывания конвертов таким образом, чтобы их можно было снова заклеить, фотоаппарат величиной с сигаретную пачку; пенковкую трубку с антенной в чубуке, бутафорскую монетку с тайником внутри и оборудование для поисков подслушек. Мать сразу же им воспользовалась: нашла четыре штуки.
В Фирме ей прицепили хвост. Под домом стоял пикап с двумя типами; мать выдержала неделю и пошла к ним. Те хотели отъехать, но мать встала перед капотом и пригласила их в кабинет, предложив двойное обезболивающее.
Рожи у них были такие, как будто хотели про запас надышаться кислородом; больше мать их не видела.
Ранней весной до нее дошло, что никому нет дела ни до старика, ни до ее собственного несчастья. Тогда она надумала встретиться с президентом Никсоном. Рожа у того была словно картофелина и злые глаза, но ему пришлось ее выслушать, что ни говори, она танцевала с Кеннеди.
Так родилось очередное письмо о жизни моих родителей, о бегстве и венской трагедии; в нем было полно о заслугах отца для правительства Соединенных Штатов. Про американца на сей раз она умолчала.
Никсон на письмо не ответил. Не ответил ни его заместитель, ни охранник, ни парикмахер. Чем глубже засовывала мать руку в почтовый ящик, тем больше ничего в нем не было.
Тогда она начала звонить. Секретарши обещали помочь в деле. И дело шло и шло, пока у матери не вырос живот. В конце концов, ее принял секретарь по обороне. Из своего рабочего времени он с трудом выделил десять минут и притворялся, что присланные документы ему знакомы. Под конец он обещал помочь и сообщал маме, какая она храбрая.
Разозленная мама позвонила тому журналисту, который несколько лет назад сделал интервью с отцом. За то время, что они не виделись, мужик окончательно поседел и надел рубашку, снятую, похоже, со своего прадеда. Его интересовала исключительно правда. Мать произнесла в камеру: мой муж пропал, а правительству до этого нет дела.
О старом Клаусе
Я просматривал вырезки из "Вашингтон Таймс", "Вашингтон Мансли", "Зе Хилл", найденные в конверте от матери. Об отце написали и даже вставили снимок с какого-то банкета. Черный галстук-бабочка вгрызается в горло, лампа светит у него из-за спины, образуя подобие ореола, рюмка в руке блистает, будто драгоценный камень. Все сообщения из текста идут от матери, жаль, что у меня нет целых газет, только эти обрезки. А вдруг там печатали что-то про людей-ящеров или Большеногого[74]?
Смеюсь над собственной растерянностью, и еще сильнее, чем до сих пор, но понятия не имею, что же есть правда.
Короче, статьи были запущены, вышла даже телепередача, а к матери прилетел Блейк с вопросом, что она курила и как собирается прикрывать совершенную дурость.
В ответ мать показала ему блокнот, заполненный запланированными встречами с журналистами. Она не отказала никому. У не даже была договоренность с сельскохозяйственным ежедневником из Кентукки.
Блейк умолял, чтобы она со всем этим успокоилась.
- Я прекращу, когда вернется мой муж. Или ты покажешь мне его могилу, - тут же прибавила мама. – И вообще, Арнольд, подумай, на чьей ты стороне. Мне фальшивые друзья не нужны.
Вообще-то, в чем-то он был прав, потому что мать навлекла на себя неприятности. Телефон звонил непрестанно, в кабинет стягивались какие-то странные люди.
Мужик, который выглядел словно родной брат Фреда Флинстоуна[75] заявил, что старик сбежал с его женой. Они вместе похитили самолет и проживают в Индии, где работают над новыми разновидностями ядовитого сахара. А судьба хотела, чтобы супруга этого типа была родом из Дели.
Какой-то тип из-под Ричмонда, якобы, знал старика по совместным охотничьим вылазкам и заявлял, что до сих пор встречаются: папочка проживает где-то в лесах Западной Вирджинии, носит шляпу из коры и запихивается всяким мусором. Еще кто-то встретил отца на концерте Эрика Клептона, кто-то еще проиграл ему в карты, а какая-то пожилая, сонная женщина заметила, как он учит красных кхмеров; для этого она воспользовалась телепатией.
Мама спрашивала у всех этих людей об одном: какого роста был отец? Такую каланчу трудно забыть. И никто не знал. С одним исключением.
Матери написал некий Клаус, независимый специалист по сложным случаям. Он устроил старику левые бумаги и послал на Кубу. Он же рекомендовал, чтобы мать установила себе вторую телефонную линию, сожгла это письмо и дала объявление в "Балтимор Сан" – именно так они и должны держать между собой связь. Еще он потребовал тысячу баксов. Исключительно для отца.
Этот великан, здоровяк, писал Клаус, буквально сохнет от тоски.
Это письмо, переписанное для потребностей домашнего архива, до сих пор у меня перед глазами.
Блейк посчитал, что Клаус может что-то знать, потому мать выделила эту тысячу и поместила объявление. Ответ пришел с письмом из Флориды. Клаус потребовал еще пять кусков в обмен на контакт с Колей при посредстве отделений Корпуса Мира[76] или чего-то подобного.
Поехали они в ту Флориду. Мать вспоминает пальмы бассейны и белые дома; она ожидала солнца и крокодилов, тем временем, постоянно лил дождь, а небо имело цвет песка.
По неподвижному морю плавали парусники, по пляжу прогуливались жирные альбатросы, тепло, мокрый рай.
Она ожидала с надеждой в сердце и долларами в сумочке. Клаус указал ресторан и предупредил, чтобы она пришла сама. Блейк сидел в арендованной машине на другой стороне улицы.
Мать заказала куриные крылышки, все время напоминая себе о необходимости есть. Над головой у нее сонно вращался грязный вентилятор.
Вместо Клауса появился пацан с запиской. Там было написано, чтобы она бросила деньги на мусорнике перед рестораном и ушла. Да, эту записку она тоже сохранила.
Мать завернула пять тысяч в газету, сунула в мусорный бак и уселась в такси. Они сделали небольшой круг, после чего она приказала припарковаться неподалеку от ресторана: лежала на заднем сидении и пялилась на ту долбанную мусорку.
Клаус оказался мелким мошенником. К мусорному баку он крался, будто слепой лис в курятник и без протеста позволил надеть на себя наручники. К такому он уже привык.
Он оказался профессиональным обманщиком и шантажистом, пару месяцев назад отсидевшим срок за подделку чеков. Мать он увидел по телевизору. Он не встречал отца и даже никогда его не видел в жизни, а в ходе допроса интересовался едой и выпрашивал сигареты. Выглядел он смирившимся с судьбой. Он рискнул, не удалось – и все. Он был бы фрайером, если бы не попробовал.
Его, вроде как, спросили, откуда он знал, что отец высокий.
- Рядом со мной любой будет дылдой. Я низенький, зато психованный.
За этот свой номер он получил три года.
О больших зубах
Но эта афера принесла и кое-что хорошее. Отозвались от Никсона с приглашением.
Мама объясняла себе, что ее снова обманывают; она уже и не ждала отца, но и преждевременно его не хоронила.
Президент обожал огонь. В камине горели дрова, в высоких подсвечниках пылали свечи; возле двери висело два тяжелых флага; впрочем, все в этом кабинете должно было подавить гостей: кубки в витрине, оправленные в кожу книги, машина для диктовки на тяжелом письменном столе.
Сам Никсон был похож на чиновника среднего уровня, и у него был голос хищника, измученного уотергейтским скандалом. Мама начала кратко излагать историю побега; Никсон ее перебил, сказав, что ему все известно.
- А известно ли вам, господин президент, что ваши люди поначалу допрашивали моего мужа в течение года, а потом послали на телевидение, за что он получил смертный приговор в СССР, а в Штатах – работу в подвале. Потом ему поручили какое-то странное задание, из-за которого он стал много пить и стрелял в сосны. Под самый конец нас выслали в Вену, и там двое партачей потеряли мужа среди белого дня. Одна женщина-агент погибла. Кто ее убил? Под конец, люди, которым вы платите за работу, и которые должны были нас охранять, обокрали меня и заставили уехать, хотя я должна была остаться, действовать на месте совместно с полицией, властями и посольством. Я осталась ни с чем. Меня месяцами обманывают. Где находится мой муж? Где мой муж, господин президент?
Моя мать, красивая, беременная и взбешенная перед великим Никсоном; я прекрасно вижу, как она стучит по столу и пронзает взглядом Никсона, деваха из Пагеда, дочь работника верфи, которая игралась со мной в оборотней.
Никсон свалился в кожаное кресло, вытер губы платочком и ждал, когда мать выговорится.
- Я говорил о вашем муже с Брежневым, - сказал он так, словно речь шла о мужике с автомобильной мойки. – К сожалению, русские ни о чем не знают. Так мне сказали.
Он поднялся с кресла и поклялся, что лично всем займется. К делу отнесется со всей серьезностью, так как осознает заслуги матери перед Америкой. Потом провел ее к двери.
Что касается ее личных заслуг, то она могла назвать разве что снижение уровня заболеваний ротовой полости в Крофтоне и его округ.
У Никсона, впрочем, были великолепные зубы, белые и огромные как лопаты для уборки снега. Мать думала о них, идя по коридору и размышляя, врал ли их владелец.
И она почувствовала себя еще более бессильной, чем до того.
О полдне под Вотивкирхе
Странно, но Никсон свое слово сдержал.
Блейк прибыл за мамой на рассвете, обыскал более тщательно, чем следовало, и отвез на стоянку для охотников, где уже стоял черный "плимут фьюри". В машине ожидал седеющий тип с сигарой. Он стряхивал ее через окно. Шел дождь мокрый пепел размазывался по стеклу. Незнакомец указал на то, что встреча неофициальна. Если мать снова обратится в СМИ, они от всего открестятся.
А потом рассказал, что случилось под Вотивкирхе, не всю правду, но кровавый шмат бросил.
Речь шла о катастрофе в портовом бассейне, о расхуяренном внеземном корабле и его умирающем пассажире.
Родители напрасно утаили причину своего бегства, русские знали правду с самого начала, ведь у них было тело.
Накачанный спиртным старик проболтался на балу в отеле Уиллард. Мать считала, будто он себя скомпрометировал, ан нет, американцы настропалили уши. Они записали показания, составили план. Работа в полуподвале была лишь прикрытием.
Под конец шестидесятых в Штаты приехал старый дружок, грубиян Едунов. Он хотел завербовать старика, обещал восстановление карьеры, кучу бабла и триумфальное возвращение в Москву; ничего удивительного, что упившийся отец жалел дома, что решился на побег.
В Фирме его уговаривали пойти на сотрудничество. Отец храбро не соглашался, но потом махнул рукой. Он подсовывал русским тщательно подобранную информацию и работал в своем полуподвале, ведь каждый двойной агент нуждается в дымовой заслоне, было бы странно, если бы он внезапно был повышен в должности.
Русские обманывались, во всяком случае, сначала.
Целью операции был "американец", его труп.
Двое людей, замешанных в гдыньскую катастрофу, очутились в Штатах, Фирма желала этим воспользоваться.
Сам пилот с НЛО, обследованный и забытый, все это время провалялся где-то в лаборатории под Москвой. Фирма желала получить эти космические останки. Было желание сравнить их с теми НЛО-навтами, что упали на территорию Америки, по крайней мере, так считал тип с сигарой.
Операцией руководил Едунов, а тело из СССР на тайный пограничный переход между Чехословакией и Австрией привез никто иной, как Юрий Николаевич Нарумов, молодой офицер военной разведки. Так что там у них получился небольшой такой семейный съезд, со мной в качестве зиготы.
Желал ли Юрий отомстить отцу или расплаты за то, что отец их с матерью бросил, за просранные годы в качестве ребенка изменника? Наверняка, он доказывал всем, какой он лояльный и нужный.
План, составленный самыми солидными умами Москвы и Вашингтона, предполагал, что мой вечно пьяный и напуганный старик пойдет к Вотивкирхе, оттуда его перевезут в какое-то укромное местечко с холодильником, и там он идентифицирует труп, потому что, если не считать Едунова, он один его видел и до сих пор остался в живых После этого тело передадут Кейт, присутствующей при всем этом. А его роль на этом закончится.
И действительно, что могло пойти не так?
Юрий с Едуновым забрали отца со ступеней Вотивкирхе; насколько я знаю жизнь, объятиям не было конца.
Они поехали в укромное убежище, и там контакт прервался. Соседи слышали вопли и один выстрел. Когда Уолтер подскочил на место, он застал Кейт с дырой в голове, пустой холодильник и никаких русских. Здесь след обрывается.
По мнению человека с сигарой, отец был двойным агентом, он притворялся, будто работает на русских, пока не начал работать уже серьезно. Он застрелил Кейт, забрал замороженного космического пришельца и через Чехословакию, по этому секретному переходу смылся в Москву.
О тучах
- Конечно же, он гнал пургу, - говорит мама. – Отец был сказочником, бухарем и трусом, но он никогда бы меня не бросил.
Очень робко я напоминаю этой мудрой, в два раза старшей меня женщине, что люди делают различные вещи, которых мы от них не ожидаем. Они изменяют. Оказываются военными преступниками. Были ли у старика интимные отношения с Кейт? Играл ли он на фортепиано, потому что хотел попрощаться?
Один раз уже сбежал, значит, мог сбежать снова.
Мама ответила, что это невозможно. Еще немного, и она топнула бы ножкой. Нет – и все,
Несколькими месяцами ранее американский зонд переслал снимок Венеры, окруженной полосами синих туч, а мама задавалась вопросом: вдова ли она. Мама боялась, что никогда так и не узнает правду и умрет в этой несносной неопределенности.
Она утверждает, что все это ее вина, она сама стянула себе на голову все, что с ней случилось. Это она позволила, чтобы кто-то другой решал за нее, это она доверилась мужчине, пошла за ним, как собака или слепец, в это темное место, где страшат пустота и отчаяние, а я вдруг с пугающей ясностью осознаю, что и Клара вот так же поверила, потому что "Фернандо", жизнь на Витомине были моей идеей, даже Олаф, потому что моя жена, скорее, не упоминала о детях, и что мы должны были ехать в Индию, когда она забеременела. Мне нельзя подвести ее, и я не подведу.
Раз с президентом вышло один раз, мама решила попробовать снова.
Она позвонила в Белый Дом. Секретарша узнала ее, отыскала окошко на девятое августа, мать прекрасно это помнит.
Помнит, потому что за день до того, когда она уже приготовила документы и написала, что ей следует сказать Никсону, тот появился в телевизоре. Своими длинными, красивыми пальцами он сжимал пачку листков, а его лицо походило на Венеру, жаркое и наполненное тучами.
Он сказал, что семья его поддерживает, а вот Конгресс – не обязательно, и потому он уходит с поста. Под конец он поверил Америку Богу.
Мать была уверена, что прямо сейчас у нее отойдут воды.
Об одном вопросе
Ее поглотила великая темнота.
Все сделалось колючим, влажным и убегало из рук.
Несмотря на последние сроки беременности, она все так же работала, но при этом путала фамилии пациентов и их недуги, открывала кабинет либо слишком рано, либо слишком поздно, а то и вообще – в воскресенье, забывала про дезинфекцию оборудования, один раз даже забыла про обезболивающее и удивлялась тому, что мужик на кресле орет вовсе горло.
Однажды она чуть не въехала в школьный автобус. Покупала замороженные блюда, которые потом не ела, а из магазинов выходила, не платя за покупки. Она разбивала тарелки. Сыпала слишком много стирального порошка. Ломала метелки. Залила ковер отбеливателем. Повсюду видела пыль и следы от сигарет.
Эта сухая пыль облепляла сердце, легкие, горло.
С момента отставки Никсона она не сомкнула глаз.
С этим своим громадным животом она выходила на вечерние прогулки, пила травяной чай и проветривала спальню. Напрасный труд. Случались моменты, когда сон уже окутывал ее голову только лишь затем, чтобы тут же отпустить. Сердце стучало паровым молотом. Виски пульсировали. Ноги опухали, а позвоночник не позволял найти удобной позиции. Проходила полночь, два часа ночи, четыре утра. Светлеющее окно пробуждало страх.
Мама не могла ни есть, ни пить. Заставляла впихивать в себя фрукты и заливать водой. Маленькие глоточки, мелкие кусочки.
Мать гладила себя по животу, разговаривала со мной, просила, чтобы я почаще толкался, так как боялась, что родит мертвеца.
Недели без сна ей хватило, чтобы она поверила, будто бы убила своих родителей. Убеки выломали им руки, вырвали зубы и расстреляли, ксендз отказался их хоронить, соседи до нынешнего дня оплевывали дверь пустой квартиры на Пагеде, а все потому, что она связалась с женатым русским и сбежала с ним.
Она зажгла свечи во всем доме и молилась, чтобы Бог, это отдаленное и всемогущее чудовище, принял ее родителей к себе. Птицы обрели язык, белки – человеческие глаза, деревья подобрались под самую дверь.
Теплой августовской ночью вернулся старик.
Он прошел в спальню в своем черном мундире и с моряцким мешком, переброшенным через плечо; выглядел он точно так же, как в "Стильной". Улыбка доброго бандита. Веселые глаза. Волосы блестят от бриллиантина.
Мама бросилась ему в объятия, она чувствовала запах папирос, коньяка и одеколона-"пшемыславки", который она купила еще в Гдыне.
Она присела на краешке кровати. Отец встал за ней, схватил пучок волос у их основания и начал расчесывать пряди очень медленными, ласковыми движениями. Отец гладил мать по щекам и шее. Ладони у него были чувствительные и очень ласковые. Мать ничему не удивлялась и ни о чем не спрашивала.
Запах "пшемыславки" исчез, дыхание отца ускорилось, ладонь на щеке сделалась чужой и багровой
- Русская курва. Перед каждым ноги расставит. Русская курва и убийца.
У нее за спиной стоял Платон.
Рано утром мать отменила прием всем пациентам и поехала в Вашингтон, под Фирму.
Вовнутрь ее не впустили. Она встала перед воротами. Лил дождь, там вечно идет дождь.
Мужчины в костюмах перепрыгивали лужи, у них были блестящие туфли, они носили бакенбарды и курили сигареты, а мама останавливала каждого и спрашивала: где мой муж?
Кое-кто старика даже вспоминал, но никто не знал, что с ним творится сейчас.
Эти крутые мужчины опускали головы, выполняли странные, почти что магические жесты и ускоряли шаг, лишь бы подальше от маленькой, промокшей от дождя женщины на последних неделях беременности,.
Она же никого не хватала, ни за кем не шла. Только повторяла:
- Где мой муж? Скажите, где мой муж?
Русская курва, которая никому не нужна, которой никто не ответит.
Поначалу к ней выслали швейцара. Тот был очень мил, попросил, чтобы она уже ушла. Мать ответила, что сделает это, как только получит ответ на свой вопрос. Она же никому не делает вреда, просто стоит на дожде, это же свободная страна
В конце концов, пришел Блейк. Он попросил, чтобы мать пошла с ним в машину. Якобы, хрен моржовый, он очень тронут, хотел помочь, так что мать ему посоветовала сказать, наконец-то, правду, а если он ее не знает, пускай станет рядом с ней под проливным дождем и спрашивает про Колю.
Добрый, архихрабрый Блейк смылся в здание, мама дождалась до заката. Дома она приняла долгую ванну. Но глаз не сомкнула. Утром она вновь поехала под Фирму.
Мама мало что помнить из тех дней.
Кто-то толкал ее, кто-то спросил, что ей нужно, швейцар принес паршивого кофе и просил, чтобы она об этом никому не говорила. Она отражалась в лужах, вся нервная и плоская. Ей казалось, что такая она и есть. Она чувствовала, что тело ее сжимается и собирается вокруг живота, а кожа сохнет на костях. Где находится мой муж?
Русская курва, которую никто уже не желает, тебе никто не ответит.
Блейк появился снова, попросил, чтобы она села с ним в машину. Мать отказалась. У нее отобрали все: мужа, молодость, надежду. Блейк настаивал. Обещал, что дома сообщит ей нечто важное.
Он принес одеяло, вытер ей ноги и ладони, разместил на заднем сидении. Мать издевалась над ним. Во время езды ей казалось, что они снова плывут в Швецию. Двигатель знакомо стучал: верх, низ, три секунды, и снова. Стук перешел в говор гостиничных гостей. Стучали двери, бегали дети, смеялись любовники.
Они была ни в лодке, ни в автомобиле, ехала на лифте; мать узнавала даже касание кожаного дивана, стонали стальные тросы, пианино играло Шопена. Проснулась она уже возле дома.
Они уселись на кухне, а весь мир был то резким, то размытым.
Блейк положил перед мамой листок и сказал, что оставляет с этим ее одну, сам он ото всего откажется.
На листочке был адрес в Роквилле, по которому проживал Едунов.
О моем имени (2)
Мне всегда хотелось знать, почему меня зовут Дастином.
Когда я был моложе, то объяснял это различными путями, в частности, таким вот: мать меня ненавидит, своим существованием я разрушил ее жизнь, вот она и припечатала мне имя словно клеймо.
Клара, когда я ей представился, чуяла издевку, даже подозревала, что у меня есть еще одна девушка, вот я и пользуюсь таким странным именем.
С недавнего времени, когда я начал записывать всю эту историю, то предчувствовал какую-то истинную тайну, некий искусный секрет. Мое имя, тот самый катализатор издевок и бешенства, должно было представлять часть большего целого, шпионский фрагмент головоломки, остроумную частичку более серьезного творения. Его породило сопротивление матери и отцовская хитрость.
Поначалу мама не осознавала, что беременна, сама себе объясняла, что просто спутала дни. Врач вывел ее из заблуждений, показав на новехоньком аппарате УЗИ нечто, что должно было стать мною.
Сбитая с толку мама, более, чем мной, интересовалась, как действует эта новая технология и допытывалась даже о ее пригодности использования в стоматологии.
- Ко мне вернулось хорошее настроение, пускай и ненадолго, - вспоминает она, уже с обритой головой, в палате, где мы ожидаем операции.
В общем, она поехала к Клаусу, встретилась с Никсоном, написала эти свои заметки, и когда встала на дожде перед Фирмой, пузо своей величиной кричало о сочувствии. У матери болели икры и поясница. Но она не оперлась об ограду, не присела, именно такая она и есть: если бы могла, разрезала бы себе голову и выскребла опухоль ложечкой.
Клара названивает, через минутку отвечу.
Могла бы этого и не делать: она же знает, где я и чем занимаюсь. Я обещал ей обратиться к тому психиатру, завтра пойду, честное слово.
Мать ненавидела врачей, их сонную неприязнь, а еще взгляды матерей, которые вместе с мужьями вылезали из автомобилей, поставленных перед клиникой, каждая с прической а-ля итальянское мороженное, тоже с пузами, с одним говнюком, которого тащила за руку, а вторым на плече.
- Я немного пострадала разумом, понимаешь? Со мной разговаривали деревья, на небе гонялись друг за дружкой странные огни; я купила металлоискатель, такой, с помощью которого ищут монеты на пляже, потому что опасалась, что в письмах будет бомба, а к тому же я еще занялась поисками Едунова.
Роды моей бравой, заработавшейся мамы начались в кинотеатре для автомобилистов.
Как вижу, помимо трудов, она знала и развлечения.
Туда она поехала сама. Показывали "Мотылька", рассказ о мелком преступнике и трахуне, который сматывается из исправительной колонии. Мама считает, что подобного рода истории приносят ей облегчение, тем более, если заканчиваются смертью.
В кинотеатре у нее отошли воды.
В клинике она прогуливалась по коридору до самых родов; впрочем, ею никто и не интересовался, точно так же, как у нас. Врач, который приветствовал меня на этом свете, давил локтем ей на живот, буквально выдавливал меня на свободу.
У меня были черные волосики, приблизительно это мать помнит. И она тут же заснула. Впервые за множество дней.
- Я вообще не думала про имя. У меня в голове был отец и собственное безумие, вышло как вышло, мог бы уже на меня и не злиться.
А я нисколечки и не злюсь.
В роддоме дети лежали в отдельной палате, их приносили только, чтобы покормить. В конце концов, медсестра спросила, какие же имена вписать. Мать, совершенно ухайдаканная родами и шизой, проваливалась в сон, но все ожидали этого имени, с тем же успехом они могли требовать, чтобы исхудавшая, голая и отсутствующая духом Хелена Барская превратилась в эскимоску.
Мать уцепилась лишь бы за что, за тот вечер в кинотеатре для автомобилистов, когда я вступил на трудную дорогу в этот печальный мир.
Одну из главных ролей в Мотыльке играл молодой, но уже звездный актер, Дастин Хоффман.
Маме этого хватило. И вот он я весь такой.
О прощании
Мама спрашивает, почему со мной компьютер, и я до сих пор в него чего-то вбиваю.
Мы ожидаем в каптерке в операционном крыле, здесь имеются две кровати, стульчик и шкаф; все вместе напоминает гостиничный номер, только на маме зеленый халат, который застегивается сзади, и у нее выбрита половина головы.
С трудом отрываю взгляд от круглого пятна белой кожи над ухом, говорю, что пытаюсь записать ее историю, она же сама запретила записывать ее голос, а так, возможно, и лучше.
По коридору везут пациента, сейчас будет очередь мамы, уже два часа дня. В кармане снова вибрирует телефон, наверняка это Клара или кто-то из "Фернандо", без меня явно не справляются.
Мама, маленькая, спокойная и радостная, даже интересуется моей писаниной, спрашивает, зачем она мне, раз столько всего сейчас творится.
Я пишу на ходу, чтобы ничего не забылось. А что, вроде как, должно забыться, давит мама, чувствуя ложь за этими словами. Я объясняю, что желаю сравнить подробности всей этой истории, в спокойном состоянии подгоню одно с другим, когда она, уже здоровая, вернется домой.
Ее руки мнут постельное белье, она ищет сигарету даже в этот момент, в особенности, в этот момент, просит, чтобы я прекращал бредить и сбросил гирю с души.
На это я отвечаю, что написание этой истории позволяет удерживать себя под контролем, я еще не распался, благодаря словам, я чувствую в них правду, вот только сам не знаю – какую, все это для меня новое и волнующее.
Мама какое-то время размышляет, прикладывает руку ко рту, мне этот жест известен, мне знакомы эти глаза и дрожь, такое уже пару раз случилось, к примеру, когда я много лет сказал, что она силой загоняет меня в жизнь, и что она – дура, или когда я свистнул две сотни из шкафчика, или когда отодвигался от нее на улице; мне было тогда двенадцать лет, а навстречу шли мои дружки – в этих случаях она цепенела, и ночью я заставал ее у окна, в дыму, над пепельницей.
- Ты думаешь, что я вру, так? Считаешь, что я все выдумала? – спрашивает мама и уже не пытается быть сильной.
Я раздумываю над тем, что бы сказать, потому что сам уже не знаю. Мать заметит полуправду и насквозь просверлит ложь.
Я поднимаюсь, чтобы обнять ее, в голове готовлю что-то безболезненное: ее рассказ представляется запутанным, хотя и пронзительно откровенным; я представляю себе сходящего с ума от страха рака, который отправится сей час в свой последний путь навстречу скальпелю, он делает все возможное, чтобы спасти себе жизнь.
Слишком поздно, не успеваю я сказать слово, как в комнате появляется анестезиолог вместе с другим врачом. Можно сказать, что часы пробили. Мама теряет интерес ко мне, еще и подгоняет врачебный персонал. Она сама заскакивает на каталку, начинает рассказывать какой-то анекдот, его соль звучит уже за дверью.
Я остаюсь сам с этим дурацким компьютером, я чувствую себя как дурак и сукин сын, но не могу перестать писать.
Мобилка снова вибрирует, принимаю вызов.
Олаф исчез. Он не вернулся из школы.
Об исчезновении
Этот день словно кошмарный сон, всем своим естеством высматриваю вечер.
Вот, что произошло, поочередно и без украшений.
Маму везут на операцию, я отвечаю на телефонный звонок, Клара спрашивает, что я, курва, вытворяю, и со мной ли Олаф – да нету, а почему бы должен быть.
Уроки закончились, слышу, а он не вернулся домой, на звонки не отвечает.
Отключаюсь, звоню в вызов такси и набираю Клару, задаю ей пару простых вопросов. Та отвечает коротко и сухо, я прекрасно понимаю эти ее претензии, поскольку это я настаивал, чтобы сын возвращался домой один, без какой-либо опеки.
Ожидаю перед шлагбаумом; к ветру присоединился холодный приморский дождь. По улице Январского Восстания, словно гной из глаза, тянется череда машин, в которой я напрасно высматриваю заказанное такси. Проклинаю водителя и пялюсь в телефон, ожидая хороших новостей, а где-то рядом скальпель входит в мягкое тельце опухоли.
Наконец приезжает такси, устраиваюсь на переднем сидении, водила забирает какой-то сверток и папку буквально из-под моей задницы, я прошу поспешить, и он спокойно, не говоря ни слова, включается в уличное движение, он ценит безопасную езду, сволочь.
По дороге мимо нас проезжает карета скорой помощи на клаксоне, я думаю, а не едет ли в ней мой сын.
Мы едем через Редлово и улицу Малокацкую на Витомино, дворники захватывают дождевую воду с лобового стекла, я набираю номер Олафа: не отвечает.
Тоже мне новость: это ребенок, и он обо всем забывает; сколько рз приходил без куртки, которая осталась в школьной раздевалке, без учебников, а один раз я мчался за автобусом, потому что он оставил там чертову мобилку, она лежала между сидениями. Только тот, кто на полном газу преодолел расстояние между остановками, знает, чем является родительский труд.
Наша средняя школа – самое обычное под солнцем здание, длинное и трехэтажное; под громадным, торчащим из бетона черным якорем ждет Клара.
Я выбегаю из такси, мы падаем друг другу в объятия, все, что нас разделяло, подлежит действию срока давности.
Итак, Олаф положил учебники в шкафчик, надел куртку и покинул школу после последнего урока, полтора часа назад. Часть трассы, до перекрестка с улицей Рольничей, он прошел с неким Камилом и его мамой, которая вечно приходит за Камилом, потому что родители приходят за своими детьми, а мы в этом плане являемся неудачным исключением. Камил со своей заботливой мамой свернул в улицу Рольничу, а мой сын дальше пошел один. Та самая мама еще видела, как он переходит улицу, безопасно, на зеленый свет. Остаток дороги занимает минут пять, он давно уже должен был прийти домой.
Все это нереально, мне не принадлежат ни голова, ни сердце, ни Витомино, я пассивный наблюдатель страха кого-то другого человека.
По мнению Клары, нам следует разделиться. Я подожду дома на тот случай, если бы Олаф вернулся, а она поищет его в окрестностях, если не найдет его до темноты, тогда сообщаем в полицию. Я отказываю. У меня множество сил, я сам найду своего сына, оставлю в двери записку, чтобы Олаф позвонил, когда вернется домой.
Один раз такое уже случилось, давно, когда Олаф с матерью игрались в оборотней. Мы с Кларой разбежались в две разные стороны, она углубилась в микрорайон, я мчусь к нашему дому, цепляюсь к мужику с собакой, к какой-то детворе, заскакиваю в "Жабку", в "Лидл", каждому показываю фотографию на телефоне, спрашиваю: не видели ли они такого вот мальчика: желтая блуза, куртка зеленая, волосы темные с красным оттенком, потому что на каникулах красился, и полностью еще не смылось.
Сумка с ноутбуком тянет меня к земле.
Страх марширует у меня в сердце, спускает голодных собак.
Заскакиваю в наш подъезд, пинаю дверь сонного лифта, в квартире пусто. Оставляю записку на письменном столе и еще одну в двери, умоляем, сынок, позвони.
Лечу на бензозаправочную станцию и на детскую площадку возле садовых участков, высматриваю эту любимую башку между яркими качелями, даже в наш костёл заскакиваю. Небо темнеет. На глаза мне наседают темные мухи. Я не знаю, что делать, поэтому возвращаюсь под дом.
Там встречаю запыхавшуюся Клару. Снова хочу ее обнять. Она отступает, отрицательно мотает головой, она считает, будто это моя вина, я так не думаю, просто мне хочется, чтобы мой сын вернулся.
И сын действительно возвращается.
Я сразу же узнаю его, когда он быстрым шагом направляется к дому.
А еще человека, который его привел.
О мешке с костями
Олаф идет мелким, неуверенным шагом.
На его плече лежит тяжелая рука того русского, что приходил в "Фернандо".
Мужик марширует уверенным шагом, у него обвисшая, широкая рожа, седые волосы блестят от дождя. Страх за ребенка отбирает у меня способность двигаться. Клара кричит. Русак убирает руку, освобожденный Олаф мчит к нам и прижимается к Кларе.
Та спрашивает, где он был, что произошло. Олаф лишь закусывает губу, на его штанах вырастает темное пятно от мочи.
Переношу взгляд на русского. Иду в его направлении. Думаю исключительно об одном.
Тип стоит спокойно, даже не согнул колени, только выдвинул левую ногу вперед, что, конечно же, ничего не значит, потому что я управлюсь с ним без труда, это же старикан, ничего больше.
За миг перед нанесением удара вспоминаю, что откуда-то мне эта рожа знакома, в особенности глаза, крупные, глубоко посаженные, словно бы их силой запихнули под густые брови, разделенные мясистым носярой; ну где же еще я видел этого типа, не только же в "Фернандо", он кажется мне волнующе знакомым, в особенности, как он стоит и ожидает, когда я ему прихуярю.
Дохожу до него на полной заебе, провожу прямой левой и намереваюсь поправить круком правой, только этого не происходит, потому что русак плавненько, будто на коньках, отодвигается, мой удар попадает в пустоту, а этот старикан с холодными, знакомыми глазами тянет меня за руку, так что я лечу лицом на землю.
Лежу, прежде чем до меня доходит, в чем тут дело; пытаюсь подняться, ведь я же справлюсь, этот хер взял неожиданностью, ничего больше.
Получаю пинок в голову. Клара кричит.
Мужик вонзает мне колено в спину, хватает за волосы, шурует моей щекой по асфальту, поднимает и дышит мне в лицо, словно бы пытается выразить какую-то ужасную для меня мысль, но ничего не говорит.
Я пытаюсь его достать, слабо бью его по торсу и по ушам, я совершенно беспомощен, ненавижу беспомощность, пялюсь в эти глаза, я знаю их, со стопроцентной уверенностью уже видел их, вот только где и когда?
Он бросает меня, словно мешок костей, и уходит. Мне кажется, он даже посвистывает.
Клара собирает меня с тротуара.
О моем отце
Я считаю, что вызов полиции – это идиотская идея, только Клара знает лучше.
В отделении стены выкрашены в темно-оранжевый цвет; решетки в окнах выкрашены белой краской, шкафы и письменные столы из девяностых годов; за одним из них сидит какой-то младший аспирант и неспешно клацает мои показания на тяжелом ноутбуке.
Я пропускаю отца, Едунова, пришельцев и все остальное, упоминаю только, что тот русский появился в нашем ресторане с флешкой, забитой фотографиями сына; я не знаю, кто это такой и зачем он пришел, сама раковая опухоль позавидовала бы моей лжи.
Разбитая рожа саднит, дергают швы, наложенные медсестрой.
Олаф проводит час с полицейским психологом, он играется в кубики, составляет схемы из картонок, на которых какие-то улыбающиеся люди в длинных пальто, но ничего не говорит.
Дома спрашивает, может нам заказать пиццу и врубает какое-то приложение, через минуту слышу, как он что-то кричит коллегам в наушниках. Дремлющая в детях сила удивительна. Клара сует в стиральную машину его обоссанные штаны и спрашивает, куда это я выхожу.
К матери, наверняка же понятно. Я должен знать, как там идет операция.
И как раз в этот неприятный момент ведется разговор о моей глупости. Сам я навлек несчастье на жену и сына, а теперь смываюсь. Оставляю их после всего случившегося.
- Ведь есть же телефоны, Дастин. Позвони в больницу, тебе дадут сведения. А помимо того, тебя и так не впустят к Хелене, - очень спокойно говорит моя жена и хлопает дверцей стиралки.
Объясняю, что бегу не в пивную и к дружкам, потому что дружков у меня нет, я выбрал семью, а сейчас желаю посетить мать, любой хороший сын сделал бы так же. А кроме того, все ведь закончилось хорошо. Олаф вернулся, самое большее, его не было пару часов, сейчас же он играет и ржет.
Надеваю туфли, Клара блокирует собой дверь, я отодвигаю ее, но она снова лезет в пространство перед дверью, и тогда я, совершенно зря, поднимаю сжатый кулак, замахиваюсь и задерживаю руку перед ее изумленным лицом. Не, я не бью ее, никогда бы подобного не сделал, опускаю руку и вновь перемещаю жену, высвобождая себе проход. Ее крик слышен даже в лифте.
Такси, дождь, собачий скулеж в желудке.
Я все это исправлю.
В больнице врач не хочет меня впустить, говорит, что операция прошла как следует, теперь матери нужен покой, опять же, а не слишком ли мы пересаливаем с визитами? Это его последнее замечание я пропускаю мимо ушей, что вскоре окажется ошибкой.
В этот же момент меня интересует только лишь встреча с мамой. Я давлю, прошу всего пять минуток, к меня шкура содрана после того, как рожа поцеловалась с асфальтом, по-моему, я даже пытаюсь чего-то выступать. В конце концов, врач меня впускает.
Мама лежит навзничь, она похожа на мумию, которую вытащили из торфа: черные веки, коричневые ладони, сморщенные, запавшие щеки.
Сажусь рядом с ней, скидываю куртку, блузу. Откладываю сумку с компьютером.
Я не снимал этой сумки с тех пор, как побежал искать Олафа.
Пытаюсь выровнять свое дыхание с дыханием мамы, охотнее всего я бы лег рядом с ней и заснул, как более сорока лет назад, розовый бубличек, что втискивается снова в лоно.
Боюсь, что я ее раздавлю, настолько она хрупкая. Мама потеет во сне. Мы оба потеем.
Мою руки и сую под кран бумажные полотенца; госпитальный коридор тянется в глубину собственной трупной синевы; свет из-за приоткрытых дверей словно предвосхищает появление упырей. Осторожно оттираю лоб мамы, она открывает глаза и сразу же их щурит, словно высматривает что-то в тумане. Любимая ладошка прижимается к моей щеке, к свежей ране.
Я осторожно прижимаю ее, а мама обнимает меня, притягивает, подергивает губы пальцами, исследует брови, подбородок, уши; ее глаза расширяются от изумления; мама целует меня совершенно не так, как следовало бы.
- Коля. Мой Коля, - шепчет она и удерживает мое лицо в своих ладонях.
Мама умирает во сне, через пару часов.
НОЧЬ ДЕСЯТАЯ – 1975 ГОД И ПОЗДНЕЕ
Четвертая пятница октября 2017 года
О духах
Я совершенно спокоен.
Врач говорит, что у мамы остановилось сердце. Ее обследовали, условно допустили до операции, такое ведь случается, вообще-то, ничьей вины здесь нет, вы же знает, в таком возрасте…
Она кажется раза в два меньше, чем при жизни, девочка, ребенок в мешке из сморщенной кожи, с остроконечным, желтым носом и полураскрытым ртом, который ей сейчас зашьют.
Я получаю свидетельство о смерти и не знаю, что с ним делать.
Маму закрывают простыней, она выезжает, подождет в холодильнике, пока я не найду похоронное бюро. Ее кремируют, пепел я закопаю в землю у нас, на Витомине, там, где лежит мэр Радтке, тот самый, кто в виде привидения пугал в доме на улице 19 февраля, сейчас я представляю маму как духа.
Она молодая, красивая, катит на призрачном кабриолете в компании призрачных любовников, прихлебывает whisky sour, что гонят в мире ином. Она танцует в кабаках, которые уже не существуют, в "Стильном" и "Интер-Клубе", где официантки в белых блузках до сих пор разносят пласты консервированной ветчины, для нее играет Пол Маккартни и поет Кепура, и все это продолжается до рассвета.
Ее звучный, бесстыдный смех будит гостей в Доме Моряка, вылетает пробка из бутылки шампанского, вонь табака выходит в коридор, в щели под дверью виден свет, но когда охранники гостиницы заходят в номер, выясняется, что там никого нет.
Мама хотела, чтобы ее кремировали, она силой заставила меня поклясться, что я суну ее в огонь. Только это требование является болезненным компромиссом ее расчетов с вечностью.
На самом-то деле она хотела, чтобы ее прах зарядили в пушку и выстрелили в Балтийском море. Тогда я говорил, что польское законодательство подобные чудеса запрещает, впрочем, мама, где же я возьму тебе пушку, мне зарабатывать надо.
В ответ она придумала дерево на своей могиле, вместо аттики, такое самое обычное, бук или даже каштан, пускай себе тянет из земли воду, смешанную с прахом, растет более красивый, чем ее мечтания о прекрасной жизни, населенные дроздами, трясогузками и серебристыми белками из Америки. Я напомнил ей о том, что мы живем в Польше, придет какой-нибудь перец и прикажет срубить это дерево, потому что тот могилу бабули, что располагается рядом, корнями распихивает.
В ответ на это она потребовала, чтобы я выбросил ее на свалку, прямиком из больничной кровати, тогда, возможно, бомжи растащат ее на органы, на это я говорил ей, да что ты такое говоришь, мама.
Она боялась земли, вечного мрака урны.
Звоню Кларе, она не берет трубку, и Олаф тоже. Выходит, это реально происходит. "Я не ручаюсь за себя", - написала мне Клара, а в таких вещах она никогда не шутит. Свои вещи я найду на пороге, сегодняшний день вообще день вещей, потому что еще нужно убрать за мамой, а впрочем, что Клара может, собственно, выбросить: пяток пар брюк, костюм, свитера, спортивные костюмы, футболки, я же ничего не собираю, даже игровая консоль – это ребенка, хотя, вроде как, я себе купил; у нас все было общим, все строили вместе с заработной платы и сбережений, моего не было, все было наше, все те вещи, которые, наверняка, ждут под дверью, они словно короста, преждевременно сорванная с тела, которое перестало принадлежать мне.
Мысль о пустоте, об отсутствии матери, Клары и сына с совершенно неуместная и одновременно стопроцентная. Мир закончился, я совершенно спокоен.
Это спокойствие когда-нибудь закончится, я элегантно в нем перемещаюсь, пользуюсь им до тех пор, пока оно существует. Мне еще кое-что нужно сделать.
Для начала: мамины вещи, нужно освободить палату. Выбрасываю станиолевые обертки от шоколада, упаковки от рафэлло и желейных конфет с фруктовой начинкой, в последние дни мать объедалась сладостями. Из кармана халата вынимаю курево и перекладываю сигареты в свою пачку. Под кроватью ожидает кожаная сумка, загружаю туда пижамы, туфли, халат, брюки белье, косметичку и компьютер, только плащ уже не помещается, хотя я его запихиваю, дожимаю коленом, сейчас молния разойдется, наконец сумку закрываю, плащ ложу сверху, после чего до меня доходит, что все эти вещи никогда уже не будут нужны.
Соки в пакетиках, печенье, слабогазированную воду ставлю на краю шкафчика, пускай кто-нибудь заберет себе; в конце концов, спрашиваю соседку, ту вторую пациентку, не желает ли она чего-то взять. Она отказывает. Да, дурацкая ситуация, я пытался впиндюрить ей последнюю еду покойницы.
- Вот тот ваш кузен или кто он там, такой неприятный человек, зачем он вообще приходил? – спрашивает соседка и прибавляет. – Ваша мама, по-моему, его боялась.
Вспоминаю: врач упоминал, что мы пересаливаем с посещениями; тогда на это у меня не хватило ума, допытываюсь теперь, что за тип, как он представился, чего хотел и так далее, получаю ответ, которого и следовало ожидать: мужчина, уже после шестидесяти, ухоженный, так что может даже чуточку старший, в кожаной куртке, двигался будто солдат.
- Он посидел буквально минутку, о чем они разговаривали, я не слышала. Он ушел, и не прошло пары часов, а она умерла. Им не следовало его сюда впускать, не следовало.
О холодильнике
Над улицей Швентояньской висят троллейбусные провода и крепнет небо; на другой стороне улицы блестит стеклянный театр, новое здание, в котором помещается центр городской информации и совершенно недавно открытое кафе, в котором подают завтраки. Справа белеет колокольня костёла – никого и ничего, только такси летит через лужи, я выкуриваю сигарету и открываю "Фернандо".
Выбрасываю окурок, ожидаю, когда дым разойдется, и только после этого вхожу.
Клара не успела поменять замки, и наверняка этого не сделает, что не имеет ни малейшего значения, я прощаюсь с этим местом по совершенно другой причине.
Внутри стоит слабый запах моющего средства и пережженного жира.
Присматриваюсь к нашим столикам с деревянными столешницами и с черными, стальными ножками; мы по дешевке тащили их из Эльблонга, потому что там обанкротилась забегаловка с тайской жратвой, и те не знали, что делать с мебелью; мы арендовали доставочный фиат, перевязали эти столы ремнями, и все равно, они бились друг о друга, я опасался, что при торможении такой стол может вляпаться в кабину, а ехал я резко, машина была арендована до определенного времени.
Меня приветствует наша стена из натурального, красного кирпича, когда-нибудь кирпич обвалится, Клара хотела клинкерную плитку, я настоял на своем, и правильно, жаль, что сейчас такой стенки уже не найдешь, я же сначала очистил эту стенку, сначала проволочной щеткой, потом кругами наждачной бумаги на дрели, тщательно протер влажной тряпкой, а когда стенка высохла, наложил раствор и пропитку.
С бычьей головой, что висит на этой стене, была другая история, потому что Клара примчалась ко мне, что в антикварном магазине на улице Костки Наперского ожидает как раз такая бычья башка, буйволовый череп, увенчанный импозантными рогами, очищенный и приятный на вид. За это чудо хотели две косые, на что я заявил, что – нет, ну откуда, мы уже вышли из бюджета, и мне придется клепать гамбурасы до конца света, чтобы выплатить долги, а Клара сказала, как она это умеет, что раз на это дело пошло столько бабок, эту прекрасную и катастрофическую мечту, то эти две штуки никакой разницы уже не сделают; так что теперь мы имеем эту восхитительную башку, которая так величественно висит.
Относительно же стрелки возле черепа, чтобы была разница, мы ужасно поссорились, наверняка тоже потому, что оба летели из последних сил, на последней прямой мы уже осточертели друг другу, нам осточертела эта задумка, а пока что Клара придумала эту большую, светящуюся желтым цветом стрелку, нацеленную в бар. Я отказал, мне хотелось, чтобы кирпичная стена была пустой, только лишь с бычьей башкой посредине.
Я злился, потому как нахрена эта стрелка, раз бар всего лишь в двух метрах; или, если бы здесь стоял целый бык, живой и с колечком в носу, она тоже влепила бы на эти замечательные красные кирпичи ослепительную неоновую надпись "это бык"?
Клара ответила, что люди невообразимо глупы, они тупые, словно сибирские валенки, словно именно эти кирпичи, посему они и не заметят бара, и будут крутиться по заведению как ослепленные вороны, тем более, если нахренячатся еще до обеда, что у нас ведь случается.
Перед такой истиной необходимо опуститься на колени, и теперь стрелка сияет в окутанном темнотой зале.
Иду за стойку бара, проверяю чистоту верхом ладони, захожу в подсобные помещения, в кухню и, по-моему, мне себя жалко. Я чувствую себя словно король, находящийся с визитом на утраченных землях после проигранной войны.
Над стойкой, по-прежнему, стоят мини-холодильники, наполненные полуфабрикатами. Проверяю перечень температур, его необходимо дополнить на случай проверки из санэпидемстанции, и я действительно делаю это, ввожу цифры с потолка, лишь бы они были, проверяю даже наличие жира под карнизом, скребу пальцем, бороться с ним не имеет смысла: он мгновенно возвращается.
Возле решетки гриля ровнехонько лежат щипцы, лопатки и щетка.
Теперь я добираюсь до своих ножей, подвешенных на магнитной планке. Имеется нож для устриц, для сыров, для снятия филе, для пленок и сухожилий, наконец, мой любимый удлиненный и слегка выработанный нож шеф-повара, первая вещь, на которую я по-настоящему экономил, с крепкой деревянной рукояткой и широким лезвием.
Этот нож режет мясо практически без усилий, собственно говоря, оно само раскрывается краснотой под его деликатным нажимом, лезвие вскрывает плотные структуры волокон и бабье лето жира, оно сонно пружинит, словно кот, катающийся на солнце, настоящие ножи предназначены именно для этого, они муштруют мясо, заставляют его быть послушным.
Прячу его в отсеке специальной сумки для ножей, которую держу в шкафчике.
Сумку не защелкиваю только перевешиваю через плечо, пусть болтается у бедра.
Тренируюсь вынимать нож так долго, что делаю это одним быстрым движением.
В "Фернандо" у нас шесть небольших холодильников, размещенных на полках, и огромный морозильник для мяса. Открываю его и опорожняю. Замороженные антрекоты, языки, вырезки и ростбифы стучат о пол, обсыпая его крошками ледяной пыли, кто-то мог бы подумать, что Рождество пришло раньше срока.
Занимаю их место, задвигаю крышку и вот так залегаю в морозе, который прямо болит, я не вижу даже собственных пальцев, сплетаю их на груди, дышу глубоко, я близок ко сну и смерти, чем когда-либо ранее, и знаю, что если протяну руку рядом, то встречу ладонь мамы.
О знакомых глазах
Еду на Каменную Гору, Гдыня пустая и мокрая от дождя, проезжаю мимо неплотных облаков тумана, мимо проезжают машины-свиноматки и машины-подсвинки, домики на две семьи, где ни у кого не рушится жизнь, тихие и безопасные школы, трясущиеся туи.
Во входной двери виллы расхуярены все шесть замков, мамина крепость быстро пала.
Одежда вытащена из шкафов, выломана стенка убежища, где, в случае чего, я должен был спрятаться. На полу в спальне валяются книжки, пол на кухне весь в кастрюлях и столовых приборах, даже кофе, соль, сахар и приправы высыпаны из баночек.
Нахожу скрученные доллары, извлеченные из двери, золотые слитки и кольца валяются среди разбитых плиток в ванне; сукин сын презрел этим, он искал что-то другое.
Бумаги из письменного стола исчезли. Нет собранных мамой фотографий, вырезок из газет, уцелело только то, что было со мной.
Провожу обход жилища, брожу в вещах. Входную дверь запираю на засов, она одна осталась целая. Собираю кофе с пола, просеваю его через ситечко, чтобы в нем не было стекла, и завариваю в кофеварке.
Сажусь за столом, подключаю мобилку на зарядку, уверенный, что та сейчас зазвонит. Открываю компьютер. Я должен закончить историю моей мамы, рассказ Хелены, а так же свой собственный. После первого же глотка меня тянет на рвоту. Иду в сортир и блюю, словно после плодово-выгодного, обрызгивая золото.
Промываю рот, обмываю лицо и присматриваюсь к своему отражению в зеркале.
Я похудел, и это мало еще сказано.
Понимание приходит неожиданно, с раздавливающей все и вся уверенностью.
Я уже знаю, откуда мне знакомы глаза человека, который пришел в "Фернандо", похитил у меня сына, побил и наверняка убил мать, ведь я видел их постоянно, даже о том не зная, да, мы не похожие, но глаза у нас практически идентичные, унаследованные от отца.
Они ничем не отличаются, мои глаза и глаза моего брата Юрия.
Об умерших
Телефон звонит скорее, чем я предполагал; скорее всего, у Юрчика очень короткий запал, совершенно как у меня.
Сейчас почти что три часа ночи, я сижу за письменным столом, рядом лежат пустые, вырванные ящики, я пью холодный кофе и курю оставшиеся от мамы сигареты, за окном ветер тормошит крону каштана.
С вибрирующей мобилкой в руке приседаю перед стеклянным баром, в нем запыленные бутылки вина и несколько уже вскрытых бутылок: кофейный и яичный ликер, ореховая настойка, коньяки и бренди, за ними скотч, еще с бандеролью.
Принимаю звонок, разыскивая стакан, который был бы целый и не разбитый.
Юрий пользуется твердым, простым английским языком, все звучит немного похоже на речевой транслятор, пропущенный через старые динамики. Я слушаю о том, чего он хочет, что я должен сделать. Перебиваю его и говорю очень просто:
- Привет, брат.
У мужика отняло речь.
В этой недолгой, приятной тишине выпиваю стакан, даже чувствую тонкий привкус земли и разогретого торфа, что совершенно теряется в столкновении с величественным залпом прекрасного спиртного, я заливаю себе горло этим питательным теплом и слушаю, как Юрий пробует восстановить над собой контроль.
Он повторяет свои требования, но уже не с такой уверенностью.
Я прошу его, чтобы мы всего лишь поговорили, в конце концов, мы же братья, небольшая беседа никак не помешает. Спрашиваю, зачем он делает нам так больно. Я еще могу понять, что убил Хелену, хотя не прощу этого и, раньше или позднее, убью его. Да, она разбила его сембю, возможно, но через шестьдесят лет?
Он не мстит, слышу в ответ, он доискивается справедливости.
Я мог и не помещать объявления в сети, но, раз он его прочитал, это означает, что издавна следил за мной, за матерью, за "Фернандо", интересовался и выслеживал.
Стакан наполняю до половины, пью по-спортивному, разглаживаю страхи. Я догадываюсь, что Юрий выжидает где-то недалеко, возможно даже, что он перелез через сетку. Из нейлоновой сумки вытаскиваю свой нож шеф-повара, мы знакомы с ним уже много лет, с его помощью я приготовил именинный ужин для мамы когда закончил ПТУ, мне хотелось, чтобы она знала, что я не ошибся.
Лампы погашены, я хожу от окна к окну, поглядываю на сад и улицу, оставаясь невидимым, но Юрия высмотреть не удается.
Даю ему понять, что если я должен исполнить его особенную просьбу, если отдам ему космическое сокровище, мне потребуются гарантии безопасности. Пускай поедет на мол в Орлове и снимет там ролик, назвав четко время.
Если же он приблизится к моей семье, то ничего не получит; устроим это между собой, говорю я, и Юрий соглашается.
Повторяю вопрос: почему он нас преследует? Ведь мы, с Кларой и Олафом, ничего плохого ему не сделали.
- Ты отобрал у меня жизнь, - отвечает он голосом, звучащим из транслятора. – Я был сыном предателя. Семенем изменника. А у тебя имеются забегаловка и семья. Ты никогда не поймешь, что значит, когда тебя гонят от каждой двери. Я должен был пахать за десятерых, и мне было в сотню раз труднее, потому что отец насрал на отчизну и обвел всех нас вокруг пальца, а у тебя что? Хорошая житуха заботливого сынка? А у меня мать посадили, ее затравили настолько, что она повесилась.
Разогревшийся спиртным, я намереваюсь ему сказать, чтобы он не ныл, ведь он устроил себе жизнь вполне неплохо, раз работает в органах: сам по себе сюда, скорее всего, не приехал бы. Мне, похоже, даже удается эту мудрую мысль умолчать; наши отношения на лезвии ножа, а нож я держу в кармане.
Принимаю предложение брата, определяем подробности встречи, наступает последняя неприятная минута тишины, когда мы ждем, кто из нас первый отключится.
О новых шкурах
Меня зовут Дастин Барский, родился, как оказывается, в Штатах, все еще супруг Клары, всегда отец Олафа, еще до вчерашнего дня повар в ресторане стейков "Фернандо" на улице Швентояньской в Гдыне.
Но и еще.
Меня зовут Николай Семенович Нарумов он же Стен Барский, родившийся под Ленинградом, капитан второго ранга советского военно-морского флота, главнокомандующий на эсминце "Смелый", агент Центрального Разведывательного Управления, но еще и Главного Разведывательного Управления, отец Дастина и муж недавно умершей Хелены.
Похоже на то, что все мною написанное, может быть ничем более, чем прощальным письмом, о, ужас, завещанием.
Я предчувствовал осмысленность этого письменного труда, только считал, что оно раскроется более приятным образом. Закончу и пойду к Юрию.
Но давайте еще вернемся к Америке.
Едунов занимал дом в предместье Роквелла, штат Мериленд; отстоящий от дороги и скрытый деревьями, как и наш в Крофтоне. Коричневая черепица нависала над окнами, будто фуражка над буркалами бандита, который там проживал.
Хелена оттягивала этот визит, ведь кроме меня был еще Дастин. Не пойдешь же на врага с новорожденным в руках.
Впрочем, ей нужно было время, чтобы встать на ноги.
Она наняла няню и работала в стоматологическом кабинете с перерывами для кормления. На выходные она иногда выезжала на залив, с коляской, брала Дастина на руки шла с ним в лес, тот самый, по которому гуляли с Бурбоном.
Она ездила на новые фильмы с сыном на заднем сидении, еще купила проигрыватель и крутила массу новой музыки: Элтона Джона, "Би Джиз" и Рода Стюарта. Я вижу, как она кружит под Rocket Man в большой, пустой кухне, с малышом в махровой пеленке, которого она держит под голову в вытянутых руках. У нее прическа, как в "Ангелах Чарли", а ногти покрашены каждый разным лаком. Она носит огромные сережки и многоцветные платья, ее глаза снова блестят.
Прошло полтора года, и хотя она сама в этом никогда бы не призналась, за это время она имела пару свиданий и наверняка попробовала кислоту. Это я тоже вижу очень четко.
Она ходит с художником, настоящим таким, от которого пахнет мокрым лесом, который курит трубку и цитирует по памяти поэмы битников. После ужина они едут к аэродрому.
Хелена кладет марку под язык, перепрыгивает через ограду, и они мчат по взлетно-посадочной полосе, моя жена и тот поэт, изображая взрывы, выстрелы и вопли пилотов. Опускается ночь, но асфальт остается теплым от солнца.
Звездочка пробует сбивать звезды, что висят низко, словно яблоки, приглашает на танец деревья и цветные авиетки, пока не падает на траву, он рядом с нею, и они болтают о небе над ними. Кто там живет? Видят ли их сейчас с Сириуса?
На рассвете она отвозит его домой. Вот такой я ее вижу: она едет и расширенными, похожими на мельничные колеса глазами и валяющимся без сознания хиппи на заднем сидении, у нее черные ступни, берет перекосило на мокрой шевелюре, а городские огни отражаются в ее гигантских зрачках.
Мне кажется, что ей уже и не хотелось, чтобы я вернулся.
О ненависти
Прошло много месяцев, прежде чем она вновь заинтересовалась Едуновым.
Он был последним шансом, чтобы узнать правду, мать боялась, что его утратит, опять же, она не знала, как к нему подойти.
За домом в Роквилле она наблюдала в бинокль. Всякий раз она арендовала другой автомобиль, что очень разумно, хотя и вижу ее, возможно, ложно, как она забирается на дерево, бедрами охватывает ветку и следит за домом врага, отгоняя от себя белок. Дастином в это время занималась няня.
Едунов проживал сам и радовался жизни, а Хелене кровь била в голову всякий раз, когда он выходил из дома красиво одетый, в темном пиджаке и с цветастым галстуком, когда садился в "шевроле" и стартовал с высохшим локтем, выставленным в окно, когда возвращался ночью, щелчком выбрасывал окурок на траву и шел, посвистывая, от машины к двери.
Мать перекашивало от ненависти от того, что этот человек ездит за покупками, выгружает из машины ящики вина и мороженых креветок, уже от самого факта, что он ходил в магазин и кто-то продавал ему еду, что парикмахер его стриг, а бармен наливал выпить, в глазах матери это выглядело просто скандальным.
Она выходила из себя от ненависти, потому что Едунов вел себя как совершенно обыкновенный человек, который никому не сделал ничего плохого, он просто выносил мешки с мусором в баки перед домом и как будто ничего не происходило, отряхивал руки.
Никто Едунова не посещал, никаких женщин или коллег, даже газонокосильщик не пересекал порога дома; хозяин сам мыл окна, с губки ему текло на рубашку.
Должно быть, у нее был первоклассный бинокль.
Перед встречей она еще раз записала свои показания, прибавила фотографию, копии писем, даже историю о поединке на гарпунах, с которого все и началось. Эти бумаги сейчас в руках у Юрия.
В конце концов, она встала на пороге, в темных очках и с сумочкой под мышкой. В сумочке была пачка сигарет от отца, в пачке – фотоаппарат.
Едунов не проявил удивления, он наверняка знал, что Хелена его, наконец, найдет. Он отступил на шаг и пропустил ее в дом.
В тот день на нем была рубашка стального цвета, темные брюки-клеш, тяжелые часы и толстенная цепь на жилистой шее. Даже бездействующая рука была украшена перстнями.
Двигался он как конькобежец, буквально танцевал вокруг Хелены, тряся штанинами. Он осторожно снял с нее пальто и пропустил вперед, показав дорогу в комнату.
Там пахло пылью и жирной едой.
Ковер в пятнышки изображал из себя леопардовую шкуру, тяжелые, коричневые шторы блокировали доступ свету, имелся разожженный, обложенный камнем камин. Люстра, изготовленная из штурвала, заставляла вспомнить морские приключения жильца.
Реальную, более важную памятку Едунов прижимал к бедру, рука словно бы съежилась и усохла. От ее мертвенности силуэт будто бы изгибался в сторону.
Хелена глядела, одновременно изумляясь и веселясь тому, как хозяин мучается, вскрывая вино, как бутылка прыгает по столешнице, как она не слушается и вращается вместе с пробкой.
Мать уселась на полукруглом диване цвета ранней осени, на стеклянный столик положила пачку "лаки страйк". Осторожно вынула из сумочки сигарету.
Едунов сказал, что очень рад этому визиту, ведь они знакомы многие годы, но никогда много не разговаривали, наконец-то случилась оказия все это изменить. Он еще не ужинал, с удовольствием что-нибудь приготовит, в принципе, он редко принимает гостей.
- Где мой муж? – спросила Хелена.
Едунов строил из себя дурачка. Он дал понять, что сейчас является обыкновенным гражданином Америки, все вопросы холодной войны, сражений разведок оставил рлзади, просто радуется жизни.
Хелена на это ответила, что многого и не ожидает, не надеется и на то, что муж когда-нибудь к ней вернется, ей просто хотелось знать, что произошло в Вене и потом. Николай жив или его убили? Кто она: вдова или брошенная жена? А если Коля живет, то где? Именно это и хотела узнать моя Звездочка, моя неживая Хелена.
Одновременно она водила взглядом по загроможденному салону, игралась пачкой сигарет с фотоаппаратом внутри, вроде бы вся такая взволнованная и нервная.
А Едунов, этот крысиный король, ответил, что в чем-то может и помочь, но через какое-то время, они поужинают и поговорят спокойно, налил вина и взялся готовить рыбу в овощах.
На кухне он расставил сковородки и кастрюльки, резал лук порей и брокколи под треск раскаленного жира. Без своей руки он помогал бы себе даже носом, если бы только мог, да еще и шутил, что за годы холостой жизни одичал, готовит просто, но вкусно, и ему очень не хотелось бы подвести моей Хеленки.
Да, здорово я тем гарпуном достал.
Он вспоминал меня и вечно проклинал, когда завязывал шнурки, управлял машиной или расстегивал бюстгальтер, когда надевал трусы и приглашал на танец. Тогда он бешено бормотал: ёбаный Нарумов.
Хелена терпеливо ожидала и делала снимки всякий раз, когда Едунов поворачивался.
На полках, подоконниках и на стеклянном столике лежали книги о космосе, внеземных цивилизациях и о реинкарнации на других планетах, о землях шумеров и египтян, о безлюдных землях в Мозамбике, о происхождении которых нам неизвестно, и об Атлантиде.
Все это она осматривала, украдкой щелкала снимки, считая кадры, а Едунов тем временем убеждал ее, что никогда не хотел меня обидеть, просто так вышло, что зря мы вообще сбежали, ведь он нам бы помог.
Мать начала прохаживаться по салону. Она раскрывала книги, вроде как из скучающего любопытства. Там были туманные фигуры в неуклюжих скафандрах и тарелки, ухваченные на зернистом небе.
Едунов подчеркивал в них какую-то чушь о летающих сигарах и путешествиях на Венеру. Еще он обожал закладки.
Она спросила его, легонько, есть ли у него сын. Тот не понял, о чем речь.
Та пояснила, смелая и умная, самая великолепная в мире девушка, что подобными вещами, как правило, интересуются дети. У одной из ее пациенток есть десятилетние близнецы, те приносят в ее стоматологический кабинет комиксы и фантазируют о марсианах с буравчиком на рожице.
Едунов холодно ответил, что все это серьезные дела, тут не над чем шутить. Хеленка подбодрила его рассказывать дальше, она с удовольствием узнает.
Хозяин перевернул рыбу на сковороде и пригласил гостью в кабинет. Он выглядел так, словно бы в нем кипели робость и гордость.
В кабинете у него был письменный стол, достойный адмирала, видал я такие, засыпанные документами, снимками и заметками. На полках лежали скоросшиватели, там же были папки, завязываемые на бантик, два шкафа: обычный и несгораемый, а еще двери с кучей замков. Совсем как у нас в Крофтоне.
Воняло пожилым мужчиной. Едунов должен был засиживаться тут сутками.
Хелена спросила, над чем он здесь работает. Весьма тронутый, тот начал ей показывать самые различные чудеса, связанные с иными мирами: фотографии космических кораблей, похожие на те из книжек, но оригинальные; показания похищенных пришельцами из космоса бедняг, у которых отобрали память и волю, зато оставили импланты в носу; напечатанное на машинке показание водителя грузовика, который увидел столб атомного огня, а потом для него время пошло вспять; рассказ женщины, которая ехала на гостиничном лифте в компании типа без носа и рта; детские сны о кольцах далеких планет и отчеты про сошедшие с ума радары в Вашингтоне в мае пятьдесят второго года.
По мнению Едунова, существование внеземных цивилизаций – это факт, с которым следует считаться; сам президент Трумен засвидетельствовал их существование; США и Канада даже договорились по вопросу исследования неопознанных летающих объектов.
Уже в сороковых годах американцы телепортировали целое судно, вроде как миноносец, рассказывал Едунов. Произошло это в Филадельфии. Были использованы космические технологии, те же самые, которые Гитлер применял для постройки своих ракет. Во всяком случае, тот миноносец окутался туманом и исчез, чтобы вернуться в то же самое место парой часов позднее, совершенно целый, полностью исправный, вот только экипаж сошел с ума или врос в судно: головы, ладони и ноги моряков стали одним целым с материалом корабля.
Хелена поддакивала, трепетала ресницами, а Едунов достал из сейфа стальной винт, вроде как с того корабля. Он держал его перед собой и пояснял, что его сделали из элементов, не известных на Земле.
В конце концов, Хелена сообщила, что все это ужасно увлекательно, но, как ей кажется, рыба пригорает.
Об иной руке
Едунов погасил электрический свет, зажег свечи и накрыл на стол. На нем он поставил тарелки с рыбой и с картошкой. Жестом он пригласил Хелену занять место. Он подлил ей вина и разглагольствовал, словно вместо лжи у него изо рта вылетали золотые червонцы.
Знаю я таких. Тут речь шла о чем-то больше, чем секс с прелестной вдовушкой, возможно, даже не о мести. Более всего на свете ему хотелось быть мной, Николаем Семеновичем Нарумовым. Он жаждал моей силы, моей храбрости, он даже согласился бы на выпадающие от голода зубы, на необходимость варить лед и жевать сапог, я сбежал из немецкого плена, а он – нет, я был в штрафной роте, а он не был, потому что всю войну просидел в Москве и не командовал даже собственным хуем, не говоря уже об эсминце.
Я добыл самую красивую во всей Гдыне женщину, так что он желал иметь ее, ибо, благодаря этому, каким-то образом сделался бы мной.
Люди меняются, превращаясь в людей, например, Дастин – в меня.
Пока же что они элегантно кушали, разговаривали.
Хелена спросила, что он, собственно, делает в Штатах, ведь он уже не работает в посольстве и на приемах его искать напрасно. Настроение Едунова испортилось, он сказал, что об этом они говорить не станут, поскольку он выполняет важные задания большой степени секретности. Этой информации должно хватить. Хелена смеялась.
Где мой муж, спрашивала, где я – Николай Нарумов?
Вместо ответа Едунов извлек из себя каскад комплиментов. Это ведь какое громадное достижение: получить высшее образование в Америке, хотя на свет появилась в портовой дыре где-то в стране народной демократии. Да еще и открыла собственный кабинет, работала столько лет, даже будучи в положении, даже сейчас, после рождения ребенка. Как там сынок? Растет здоровым?
Хелена ела рыбу и прятала испуг.
Едунов говорил про дом в Крофтоне, о пациентах, о выездах с животом под штаб-квартиру Фирмы. Он знал о ней все.
Она повторила свой вопрос: жив или нет, только теперь ответ сделался ясным: живу, как и каждый отец, в собственном сыне.
Мать вспомнила, что пришла сюда не ради забавы, раз уж Едунов так хорошо знает ее жизнь, то знает и то, насколько она занята. Она хочет правды. Какой угодно. Услышит ее и уйдет, больше он ее не увидит.
Едунов ожидал чего-то совершенно противоположного. Он наклонился через стол, положил свою ладонь на ее ладони и произнес с весельем, построенным на страхе, что да, ему известно, что со мной произошло. Он никому об этом не говорил. Хелена одна узнает, но если даст кое-что взамен.
Чего он хотело, легко догадаться.
Мать забрала руку, Едунов обошел стол и опустился перед мамой на колени. Коснулся ее ног, ища дороги к внутренней части бедер. А у Хелены все еще была рыба во рту.
Едунов сказал, что не сделает ей ничего плохого, наоборот, всех, что были у него до сих пор, он осчастливил.
Он бы и упал на Хелену, но ему не хватало руки, чтобы опереться. Пытался целовать, хватал за бедро, лапал грудь через блузку.
Мать оттолкнула его, но он, все же, был тяжелым, а когда навис над ней, словно ночной кошмар, с действующей рукой на краю стола, крикнула, что скорее уж легла бы с обезьяной, чем с таким уродом, и наверняка у него всего лишь половинка члена.
Едунов ударил ее кулаком в лицо, разорвал блузку, схватил бутылку и плеснул вином в лицо моей Хелены. Ах, мой хуй ей не нравится, так будет бутылка, а хуя такая блядь и не заслуживает. И тут же завыл, словно бы уселся на раскаленных углях.
Хелена вонзила ему вилку в руку, да так, что столовый прибор пробил ее навылет.
Мать поднялась, а Едунов все так же стоял на коленях, одуревший от боли и от того, что его застали врасплох, с этой своей лапой, которую он держал на высоте лица. Он глядел на кровь, на неподвижные пальцы той единственной руки, которая еще секунду назад была здоровой.
Хелена забрала сумочку и фотоаппарат, она отступала в глубину дома. Потерявший соображение Едунов полз на коленях и обещал ее убить.
Она ударила его по роже книгой о Бермудском треугольнике. Моя бравая Звездочка, моя Хеленка. Книга была замечательно изданная, тяжелая, с массой иллюстраций, твердая, оправленная в полотно; в ней осталась дыра, и наверняка она до сих пор сохранилась – след от выбитых зубов Едунова.
О решающей схватке
Едунов просил вызвать врача И дать ему сердечные таблетки из шкафчика в ванной.
Именно с этого начал, когда пришел в себя.
Он лежал под окном, с рукой, привязанной галстуком к батарее отопления, той самой, что была недействующей по причине гарпуна. Хелена хотела, чтобы вторая все время была у него перед глазами. Ноги ему она связала веревкой, очень профессионально, как будто бы половину жизни проплавала на судах. Моя девушка!
Я когда-то забрал у него, размозжил ему одну руку; вторую у него отбрала моя красивая, изумительная жена.
Она сказала, что обдумает эти просьбы, как только узнает правду о муже. Хелена сидела на стуле, играясь то окровавленной вилкой, то ключами, которые она вынула из кармана Едунова. И курила сигарету. То есть, не в затяжку. Она ведь не затягивалась.
На столе рядом стояла бутылочка с сердечными таблетками.
Изо рта у Едунова текла кровь. Он дергался, побежденный и взбешенный, то ругался, то пытался брать на жалость и клялся всем святы, что ничего не скажет, а Хелене и так не хватает храбрости, чтобы его убить.
Тогда она рассказала ему про Платона. На лодке храбрости ей хватило, а поскольку сумела застрелить того глупого доносчика с добрым сердцем, то с такой гнидой, как Едунов, справится. Еще она подсунула ему под нос пучок ключей. Сказала:
- Можешь жить, можешь – нет. Выбирай.
Тот еще раз дернулся, но сил у него уже не было. Попросил попить, так что она принесла стакан воды и влила ему в рот.
- Мы хотели похитить его, чтобы отвезти в Москву, - прохрипел Едунов. – То есть, хотел не я, а Юрий.
Об огнях
Едунов переправил тело американца через границу. Оно ожидало в тайнике в юго-восточном квартале Вены.
Я попрощался с женой, надел штиблеты, пальто из ламы и направился к Вотивкирхе.
Дул ветер, сбивая огонь с зажигалки.
На ступенях я подождал минут около двадцати в сопровождении Кейт, с которой когда-то я спал, а может и не спал, трудно сказать. Не могу я оценить и размеров собственного страха и стыда, ведь я должен был увидеть Юрия.
Еще я думаю о тонком слое снега, лежавшем перед церковью, о ее мрачном интерьере, освещенном свечами, о рождественских гирляндах на университетских зданиях неподалеку и о темном парке, где между деревьями густели тени.
У меня было оружие в кармане и сигарета в зубах.
Наконец подъехал "фольксваген", из "фольксвагена" вышел Едунов, мы поздоровались, не пожимая рук, и все поехали в тот тайник. За нами в фургоне ехал Уолтер со своими людьми.
Водитель Едунова на красном свете дал газу, и так мы от них оторвались.
Во время поездки я сидел сзади, так как не знал, что уже появился некий Дастин, а я буду жить в нем, как всякий отец в сыне. Я думал о том, то ли выстрелить Едунову в висок, так как он сидел спереди, а потом уже терроризировать водителя. Такое решение избавило бы Хелену от массы хлопот.
Перед входом в тайник у меня забрали оружие, Кейт тоже должна была отдать пистолет.
Здание было песочного цвета, с большим гаражом, окруженное оградой. Перед гаражом стоял фургон, "вольво". А среди банок из-под краски, возле лестниц, в холодильнике, сваленном на садовый шланг, лежал тот самый космический труп.
У Едунова было пять человек, мы были только вдвоем.
Я сделал то, что от меня требовалось; Едунов поднял крышку холодильника, и я увидел "американца": длиной он был метра полтора, с мелким телом, над которым окаменела громадная, покрытая инеем голова с высоким лбом; череп высился вроде конуса. Рот был не больше спички, глаза огромные, без век. Я мог поглядеть в них на себя: обвисшая морда, опухшие щеки, багровый нос.
Руки, хрупкие, словно у ребенка, лежали вдоль тела; на каждой из них было по шесть пальцев. Я даже высмотрел более светлый след от сорванного браслета.
Это и вправду был он, мой летчик с пляжа в Редлове. Я подтвердил его тождественность, Едунов закрыл холодильник.
И тут появился молодой офицер военной разведки, Юрий Николаевич Нарумов.
Более-менее, я представляю, что ему было нужно. Он надумал себе, что они отдадут тело, а вот меня заберут в Москву, там подвергнут пыткам, допросят, а в конце концов – повесят. Вот тогда он восстановит уважение у своих и сделает настоящую карьеру в органах. Ему не нужно будет никому ничего доказывать. Он добьется справедливости и отомстит за мать – затащит отца-предателя назад на родину.
Именно такую коррекцию планов нам представили. Кейт возвращается сама, с трупом, я, связанный, еду к границе, потом через Прагу в Москву. И совершенно по делу обе стороны выигрывают, с одним маленьким исключением. Такими, как я, людьми жертвуют, именно так диктует рассудок.
Кейт не хотела соглашаться, и ее застрелили. Застрелил лично Юрий.
Наверное, я такие с ней переспал раньше, а может мы даже стали постоянными любовниками. Я сделал так, потому что с Хеленой уже не находил общий язык. Наша любовь сработалась, словно двигатель или сносилась будто перчатки, а мне нужны были восхищение и восторг. Именно такой я и есть. Я должен видеть в глазах женщины преданность и влюбленность, словно бы я был великаном, а она родилась из фасолинки. Потому с женой отдалились один от другого. Она была мне верна, но мной уже не восхищалась, да и не была за что.
С другой стороны, мы с Кейт могли и не пойти в постель, она просто влюбилась, и ее душила любовь сама по себе так долго, пока не решила побороться за меня в неудачный момент. Именно тогда Юрий ее и застрелил.
Когда она умерла, я еще был спокоен. Взбесился я по дороге к фургону.
Меня вели двое по бокам и третий сзади. Я вырвался и попытался убежать, совершенно по-дурацки, все мои выдержка, гордость и сила воли пропали, изгнанные диким страхом. Я прекрасно знал, что меня ожидает. Мои яйца подсоединят к аккумулятору. В рот вставят деревяшку, после чего спилят зубы и оттрахают в задницу ножкой стола. Я предпочел умереть, чем добраться до Москвы. Из двух зол уж лучше, чтобы меня застрелил собственный сын.
Эти трое свалили меня на землю и вытирали моей щекой бетонный пол, а врач, который их сопровождал, потому что в подобных ситуациях имеется и врач, ввел мне успокоительное.
Мне следует призвать в мыслях Хелену и сожалеть обо всем том зле, которое я ей причинил. Но я думал о себе, потому что в подобные минуты есть только мы: мелочные и охваченные ужасом. А потом сделалось темно.
Тут мое свидетельство заканчивается, остается рассказ Едунова.
Меня, живого и бессознательного, закинули в заднюю часть фургона.
Едунов отругал Юрия, потому что операция должна была пройти без трупов. Кейт перекинули в угол, освобождая место для холодильника. Планировали, что фургон заедет задом в гараж, они на ремнях загрузят тот холодильник, и все вместе, то есть мертвый "американец" и я поедем в Чехословакию.
Где-то на средине этой фазы операции вырубилось электричество, свет погас во всей Вене. Хелена в этот момент успокаивала нервы в баре гостиницы "Бристоль".
Едунов с Юрием считали, будто это какая-то акция, они распределили людей по всему тайному убежищу, наблюдали за улицей. Фургон ожидал на подъезде с включенным двигателем. В соседних окнах загорались ручные фонари и свечи. Повсюду царила ранняя декабрьская темнота.
С мрачного неба выстрелил сноп света, ослепительный в своей яркости, электрическая вспышка – она зацепила крышу фургона, разлилась в воздухе, словно волны на воде, и пропала.
Сразу же после этого вернулось электричество. Из кабины выскочил ничего не понимающий водитель
Едунов тут же приказал открыть грузовой отсек. Там нашли только наручники, все еще запертые. И никакого пленника, ничего и никого. Издевка голого пола.
А я исчез, и меня до сегодняшнего дня нет, потому что поселился в свете.
Об американце (2)
Едунов лежал, все еще привязанный галстуком к батарее отопления, в окровавленной рубашке и без нескольких зубов. Он шевелил мизинцем, остальные сделались черными и неподвижными, похожими на остатки обгорелых веток, отрубленных возле ствола. Он уже отбросил остатки достоинства, умолял, зарекался, что сказал правду. Въездные ворота были закрыты, высокой ограды не перепрыгнул бы даже кто-нибудь такой же высокий, как я. Я же испарился в звездном луче, меня поглотила Андромеда, летающая тарелка захапала ей принадлежащее и смылась.
Они безрезультатно обыскали дом. Чудо: невозможное бегство – пленный прошел через закрытые двери, растворился в воздухе.
На решение загадки этого странного события не хватало времени, соседи наверняка у слышали выстрел, в гараже стыла Кейт.
"Американца" погрузили в грузовой фургон, кабину заняли водитель и Едунов. Юрий с остальными сел в "фольксваген". Разъехались в две разные стороны: Юрий в контактную точку в Вене, Едунов – на секретный пограничный переход.
- Туда я так и не добрался, - сообщил он Хелене, не отрывая глаз от мертвеющих пальцев. – Операция оказалась катастрофой, ну а меня твой муж уже второй раз обвел вокруг пальца. Я боялся. Что мне было сказать? И я поехал к американцам, договорился с Уолтером.
А меня назвали изменником.
Сукин сын полюбил жизнь в Штатах, и еще он знал, что за весь этот бардак в Союзе получит по голове. Его карьеру уничтожат, никто не задрожит, услышав его фамилию, потому что скажут, что он растяпа и псих. Возможно, он даже получит личные пару метров преисподней в подвале?
Он поставил все на одну карту и сбежал
И этой картой был труп пришельца.
Именно это Едунов и сказал Хелене. Я лично не передал тело, поэтому он сделал это, по крайней мере – попытался. Ему ведь нужны были гарантии, на основе которых он построит свою будущую судьбу.
Хелене осталось сделать ту последнюю, окончательную вещь.
В комнате за кабинетом, которую она выявила, обыскивая дом, были замурованы окна. Не было никакой мебели и голые стены. Посредине стоял холодильник, закрытый на висячий замок. Понадобилось какое-то время, прежде чем она решилась его открыть. Так ведь всегда и бывает. Мы желаем узнать правду и боимся, когда та мертвая правда лежит рядом, под ключом и на морозе.
Хелена вернулась к Едунову и бросила с весельем в голосе:
- Одной руки тебе хватило бы. Хотя, как мы знаем, иногда и двух рук мало.
- Позвони врачу, – прохрипел тот.
Хелена взяла аппарат со столика у софы, подтянула кабель и поставила рядом с Едуновым. Тот застонал. Бессильный и обманутый, он стучал ногой в стенку. Трубку он едва удержал. Беспомощный палец соскальзывал с номеронабирателя.
- Сам позвони, - произнесла Хелена, бросая Едунову баночку с таблетками, и ушла.
За собой она тащила туристический холодильник.
О договоре
Я расписался за стаканчиком, даже и не знаю, когда Юрий звонил.
Еще звонил Куба, звонили Клара и Олаф. Слишком поздно для подобных разговоров.
Скотч входил в меня, словно мед. Я достигаю того состояния величественного упойного кайфа, когда мысли просветляются, словно храбрость, а сердце разогревается до смелых планов на развалинах сомнений. Сейчас я мог бы убить дракона, а мне необходимо лишь человека.
Я так давно не пил. И тосковал по той силе, что сглаживает все колючки в мире.
Юрий снова звонит, отвечаю на звонок. Сукин сын понятия не имеет, с кем он на самом деле разговаривает.
Прошу, чтобы он включил камеру в своем телефоне, а свою оставляю отключенной.
И правда, он торчит на том сраном моле, да еще и крутится вокруг собственной оси, словно куколка в шарманке для кагебистов. Я вижу открытое море с красными огнями судов, горб темного леса, даже устье Утиной речки и орловскую таверну, белые доски самого мола и фонарь с печальными лампами.
Он спрашивает, есть ли у меня уже то, что для него так важно, то самое, что Хелена забрала у Едунова, чтобы купить себе новую жизнь.
Об этом пускай у тебя голова не болит, говорю ему; пока что этого у меня нет, но пускай надеется. Это второе известие оставляю для себя.
Передо мной, между компьютером и бутылкой, лежит закрытый последний конверт от Хелены.
Излагаю свои условия. Встретимся в условленном месте в пять утра, я передам ему эту бесценную вещь, он же взамен оставит в покое Олафа и Клару. И никогда больше к ним не приблизится, не позвонит, не вышлет электронное письмо, никогда не появится в "Фернандо" и ничего там не съест, даже если бы то был самый последний во всем мире ресторан. Всю оставшуюся часть своей обосранной жизни он проведет вдали от этих двоих, от моих самых любимых.
О собственной безопасности молчу, будем серьезными, дела зашли слишком далеко.
Юрий соглашается после минуты деланных сомнений, как будто бы хотел спросить: это уже все? Но не спрашивает.
Он только хочет знать, какое место я выберу, где мы встретимся.
И ответ он ведь знает.
Такое только одно.
О каштане (2)
Вскрываю конверт от Хеленки, тот последний, который сын получил уже в больнице, прежде чем моя любимая отправилась на операцию и умерла.
Жаль, что меня там не было. Я мог бы ее защитить.
Вытаскиваю нож из нейлоновой сумки. Хоть и пьяный, я все еще могу сделать это одним плавным движением. Пронзаю воздух перед собой, вонзаю лезвие в воображаемые сердце, печень и бедренную артерию, калечу несуществующие ладони, напрасно защищающие путь к призрачному горлу. Наконец вскрываю конверт и прячу нож.
Из средины выпадает листок, на нем единственное слово, написанное врачебным почерком моей Хеленки, буквы качаются, словно соль анекдота. И это слово: каштан.
Дерево, которое посадила весной пятьдесят девятого года, когда мы были почти счастливы.
Поднимаюсь, в голове все кружится. Предметы мебели расползаются, как на сбитом снимке. Спускаюсь, держась за поручни. Иду за дом, земля лепится к туфлям.
А вот и наш каштан, и дупло в этом каштане. Высоко, так что возвращаюсь за лестницей, не могу ее найти, потому что не знаю, где Хелена ее держит, она вечно прятала мои вещи, книжки, запонки, портсигар, охотничий бинокль, никогда они не лежали там, где я их оставил, сейчас точно так же. Шастаю по дому, ищу лестницу, где люди вообще держат лестницу, в конце концов, плюю на все и хватаю стул.
Тяну его за собой, а деревянные ножки бьют по ступеням.
Влезаю на этот стул. Пытаюсь достать до дупла, сую руку по самое плечо. Хватаю. Что-то там ждет меня.
Падаю на траву. Минутку лежу. Небо ясное, наполненное звездами, как будто бы снова наступила весна.
Держу темный вакуумный бокс в форме цилиндра, длиной с полметра, тяжелый.
Уже за столом чищу этот футляр, стряхиваю листья и паутину. В средине ожидает секрет Хелены, но это же и часть моей большой тайны.
Один вакуумный футляр скрывает второй, а еще пакетик, из которого откачан воздух. Боюсь, что та штука, когда я ее извлеку, рассыплется в пыль. Но так не происходит.
Сейчас она лежит на письменном столе из Икеи – серое предплечье, ампутированное перед самым локтем, с более светлой, почти голубой полосой вокруг запястья, и ладонь с шестью пальцами.
О доме
Вскоре после того она возвратилась в Польшу.
Все устроил Блейк.
Она угрожала, что раскроет правду об операции в Вене, с пожертвованием собственного агента и с торговлей внеземным трупом во главе. Блейк клялся, будто бы ни о чем не знал, и только лишь умолял, чтобы она, ради собственного же добра, отдала руку.
С самого начала она утверждала, будто бы у нее только одна.
Взамен потребовала чистые документы, безопасное возвращение в Польшу под именем Хелена Барская и полнейшей защиты перед Едуновым, это на всякий случай.
Дастин должен был получить польские документы новое свидетельство о рождении. Хелена вспомнила про Форсберга, старика потормошили, и формально мой сын появился на свет в Швеции.
Дом и кабинет она продала, не испытывая никакой жалости.
Отсюда и доллары в двери и в ножках стола, бездонный счет и деньги на покупку виллы.
В ночь перед вылетом вернулся Платон. Он стоял над кроватью Дастина, в мокром мудире, дырой от пули, и гладил щечку ребенка верхом ладони. Хелена прокричала ему, что уже его не боится, так что пускай остается, раз обязан, по-видимому, он этого заслуживает.
После того ей снился Дастин: он поднимал головку над резиновым тираннозавром, открывал эти чужие, телячьи глаза, кривил рожицу во вражеской усмешечке и пищал:
- Добрый день, девушка, что у нас сегодня хорошего?
Не знаю, что случилось с Арнольдом Блейком и с Едуновым. Скорее всего, обоих уже нет в живых.
Едунов, гадкая птица с вырванными крыльями, мы забрали у него по руке, я и моя Звездочка. Смог ли он выстрелить себе в голову?
Зато я знаю, что происходило с родителями Хелены в течение всех этих безумных лет.
С самого начала, старика Крефта выкинули из верфи, а его супругу – из рабочего общежития. Их немного прессовали, но под конец даже до милиции дошло, что они с побегом не имели ничего общего.
Отец Хелены нашел работу на Гданьской верфи, куда его приняли как неквалифицированного рабочего. Утешение он нашел в футболе.
Болел за Шармаха, не пропустил ни единого матча на Эйсмонда[77], а раньше заходил в бар "Под Канделябрами". Я его понимаю, потому что и сам любил там посидеть. Когда выпивал лишнего, шел к "Дому под негром" и наверняка жалел, что не зарубил меня топором.
И пострадал он случайно. Пошел на работу, когда уже начались забастовки, и милиция стреляла в народ. Как и в любой другой день, на рассвете он маршировал со станции на верфь, как внезапно с другими рабочими наткнулся на блокаду из бронетранспортеров. Сначала выстрел был послан в темное небо, потом толпа крикнула: бей легавых. Отец Хелены, с которым я лично так и не познакомился, но которого знал Дастин и те, кто ознакомились с этим рассказом, ни с кем не хотел драться, просто он очутился перед стволами винтовок. Стреляли в землю, пуля вырвала кусок бетона, и этот кусок попал в рот отцу Хелены и раздробил ему челюсть.
С того дня он мог молчать легально, его и не спрашивали, почему он сидит тихо.
Мама Хелены устроилась получше. Лишенная работы, она записалась в Общество польско-французской дружбы, немного освоила язык, и когда построили гостиницу "Балтика", а дело с побегом несколько утихло, ее взяли туда дежурной по этажу.
Хелена вернулась к этим людям, ей хотелось, чтобы Дастин узнал дедушку с бабушкой и понимал, что такое семья. А кроме того, Америка ей надоела.
Приземлились они в Гданьске, в недавно открытом аэропорту, она и маленький Дастин. Хелена не сразу поехала на Пагед, багаж оставила в камере хранения и потащила мальчишку через всю Гдыню.
Малыш наверняка делал маленькие шажки. Хныкал. Ему хотелось пить.
В помещении, оставшемся от вокзального ресторана, гулял ветер. Рядом выстроили эстакаду и тоннель. С улицы Владислава IV исчезли рассыпающиеся дома и белье над осыпью. На их месте выросли панельные дома, и только голубой автобус по-старому не спешил.
В круглом здании после "Стильной" устроили кафе. Клиентов ожидала холодильная витрина, серые весы и остатки сливочного мороженого, которые достались Дастину.
Сейчас поедут на Пагед, Хелена подумает о том, что будет, и чтобы такси ехало как можно дольше, но микрорайон появится, в конце концов, из-за новых высотных строений при свеженькой улице. Подует теплый ветер. На лестнице они встретят типа с кроликами, но тот Хелену не узнает. Она не привезла в Польшу ничего такого, что жило ранее.
И будет так, что пани Крефт приоткроет дверь на длину цепочки. Застынет на такой момент, чтобы старый пан Крефт отложил карты от игры в ремик и поднялся со стула. Пани Крефт закроет дверь, снимет цепочку, откроет ее заново, теперь уже на всю ширину, и затянет дочь с внуком в дом.
Я должен уже идти, но еще пишу, клянусь, что сейчас с этим закончу, просто хочу замкнуть все, что меня еще держит и, может, наконец-то отпустит.
С Каменной Горы расстилался вид на залив, с морем, белым от солнца, облаками чаек и рядком новых волноломов. Елена остановилась, Дастин дергал ее за руку.
Она хотела поглядеть на воду и на причал, откуда мы вместе смылись на моторной лодке. Возможно, мы поступили плохо, а может и хорошо, этого никто не знает, только любви нельзя забыть, ибо тогда она вернется как чудовище.
Прежде, чем поехать на такси на Пагед, она еще задержалась перед нашей виллой. Садик зарос, на подъезде ржавел велосипед без колес, с двери свисала алюминиевая дверная ручка, и Хелена пообещала себе, что когда-нибудь купит это место для себя, понятное дело, что не сразу, потому что ненадолго нужно прикрыться, спрятаться с этими долларами, которые, вместе с рукой, она зашила в игрушках Дастина.
Я страшно любил ее. Ради нее я начал бы третью мировую войну, вот только не мог жить с ней со дня на день. Любовь нас размозжила, уж слишком она была большой.
Еще Хелена приостановилась в бассейне для яхт, в том самом месте, откуда мы начали побег. Не было уже деревянных бараков, только новый павильон, длинный как миноносец, с множеством окон, в которые изо всех сил рвалось солнце. За спиной у нее были тяжелые орудия с демонтированных судов. Она глядела на воду и наверняка думала о подскакивающей моторной лодке, об огнях маяка на Хеле, о том, что сосед все так же проживает на Пагеде и разводит кроликов; примут ли ее или захлопнут дверь перед носом, этого она боялась сильнее, чем советской разведки и пришельцев с иной планеты.
Я знаю, что она думала и обо мне.
А Дастин, малыш, который мгновение назад дергал ее и ныл, вдруг прижался и задал вопрос, который, раньше или позже, задает каждый ребенок:
- Мама, ты почему печальная?
Она обняла сына. Это его первое воспоминание.
- Когда-нибудь расскажу.
О любви
Буквально на пороге ко мне приходит воспоминание о Хелене и вечере, когда мы сказали друг другу эти два важнейшие слова. Они всегда звучат в странные, простые моменты, совсем не так, как в кино, не в теплом, летнем дожде, на лугу, когда ничего подобного не наблюдается.
Стоял декабрь, по-моему, самый конец месяца, Гдыню сковал мороз, и из Интер-Клуба мы шли по трескучему льду; иней покрыл окна, с крыш и с подоконников свисали сосульки, перед нами и за нами никого, иногда проезжал автомобиль, протащилась повозка, не горел ни один фонарь, только зимняя луна и звезды.
Хелена мерзла. На ней было, прекрасно помню, серое пальто, наброшенное только лишь на то подаренное мною платье, много раз ей хотелось узнать, почему я выбрал именно то, которое ей больше всего нравилось. Я выдумывал самые разные ответы, но на самом деле купил его, потому что оно очень соответствовало Хелене, и я знал, что оно ей понравится.
Мы мыслили собой и мыслили подобным образом.
И вот мы шли из Интер-Клуба по Швентояньской, потом по аллее Танкистов в сторону моря, где в Доме Моряка на льду стояло шампанское. Идти прилично, и Хелена явно предпочла бы взять такси, но мне хотелось пройтись, потому что выпил прилично, а после водки следует походить. В общем, моя милая мерзла под надетым набекрень беретиком, шарфик она натянула чуть ли не на нос, мне были видны только ее светлые глаза и рови, словно птички на небе. Одну свою ладонь она вложила в мою, вторую сунула в карман и очень даже смешно притворялась, что она не трясется.
А я болтал. Я любил говорить, а Хелене нравилось слушать мою болтовню, и вот так мы шли по льду. Я вел одну из баек времен войны или что-то флотское, сам уже и не помню, упивался звучанием собственного голоса, подбором прилагательных и драматургией всей истории, я чувствовал себя, словно актер, который сражается за аплодисменты публики, и вдруг обледеневшая земля убежала у меня из-под ног. И я грохнулся так, что увидал собственные сапоги под звездами, а головой хорошенько приложился о брусчатку.
Я лежал на тротуаре, совершенно не понимая, что произошло, пьяный мешок с дерьмом, но если Хелена и испугалась за мою жизнь, то по ней этого не было видно. Она подала мне руку, помогла подняться, попросила, чтобы я нагнулся, и осмотрела мою голову. Ничего не случилось. Она отряхнула мою одежду спереди и сзади, подняла шарф, натянула шапку на все еще мало чего понимающую башку и встала передо мной, задирая голову: маленький нос, глаза на половину лица, губы, слово ошлифованный драгоценный камень.
- Ты должен любить меня за все это, - услышал я и ответил, что уже давно люблю ее, и даже не знаю, когда эта любовь настала. Быть может, когда свободно сидела, голая, на гостиничной кровати, опираясь на выпрямленную руку, и глядела в ночь, или же когда я наблюдал, как она подходит мелкими шажками, от остановки городской электрички, низко наклонив голову, потому что ей прямо в лицо навевал снег. Я любил так, что мир был полон ею, любая мысль, слово и поступок притягивали за собой тень Хелены, я просыпался с нею и засыпал, даже если она была в каком-то другом месте, и я разговаривал с нею про себя на эсминце, в бюро в Вашингтоне, во время поездки на автомобиле, всегда и повсюду, такой любви не назовешь и не выскажешь, и может как раз потому непонятный Бог есть любовью, сто охотно повторял наш поп в Ковалеве. Такой была наша любовь. Я падал, а моя Хеленка поднимала меня.
О новой звезде
Я расчувствовался, а ведь нужно идти.
Кисть межзвездного путешественника помещаю на дне сумки. На нее кладу нож. Либо я убью Юрия, либо он меня убьет. Отец – сына, сын – отца, брат – брата, так выглядит жизненный круг.
Мысль об этом убийстве правильна и одновременно нелепа, ведь я являюсь собой и в то же время – не являюсь, размываюсь, словно этот ранний рассвет: дождь, морские брызги, фары грузовых автомобилей и такси "Убер", возвращающихся домой.
Холодно, так что куртку я оставлю, лишь бы не мешала движениям.
Мир превратился в тоннель, не могу поднять локти.
Прежде чем пойду, пешком, медленно, вдоль красивых вилл, каменных оград, лысых деревьев, к серому, словно эта река, пляжу, я сделаю еще одну важную вещь. Сохраню этот файл и отошлю Кларе, пускай знает, что произошло. Пускай и другие знают, если мне не удастся справиться с Юрием.
На полу деньги, одежда, разбитые фотографии, все утраченное, и только чувство силы возвращается, возится в сердце.
Вешаю сумку на плечо, легко, в нужный момент я отброшу ее.
Пора.
За окном мокрые крыши домов, черный каштан, далекие волны Балтики, уже светлее, чем обычно в эту пору.
Иду. Надо идти. Так что иду, сейчас, уже.
Хотелось бы еще раз увидеть Олафа.
А что это за новая звезда?
Обо мне (4)
Дастин пропал.
Я звонила ему, он не снимал трубку. Под утро прислал мне письмо с этим документом. Я сразу же прочитала его. Перед тем я погрозила ему, написала, что не ручаюсь за себя, что было совершенно по-дурацки. Я хотела его немного встряхнуть. Мне казалось, что он опомнится, а эта угроза поможет. Я ошибалась, и теперь об этом жалею. Вплоть до настоящего момента я не знала, насколько он болен.
Я вот рассуждаю, сломила ли его болезнь Хелены, работа сверх сил в "Фернандо", или это из-за ночной писанины, рапорта из головы с бомбой в средине. По-видимому, из-за всего вместе.
Жалею, что не поехала на виллу раньше, гордая, вот и оказалась дурой.
Когда он вернется, мы наверняка со всем этим справимся. До сих пор вдвоем мы преодолевали каждую трудность, так будет и в этот раз. Главное, чтобы он нашелся. Пускай возвратится пьяный, сумасшедший и бешеный, пускай только вернется.
Я прочитала все, что написала выше, оставляю записку возле кровати Олафа, сама же поехала на виллу с надеждой, что Дастин еще будет там. Напился и заснул, было бы здорово. К сожалению, вилла стояла пустая и раскуроченная, приблизительно так же, как это описал мой муж. Кто-то выбросил одежду из шкафов и книги с полок, раскурочены кухня и письменный стол в гостиной. Матрас на кровати был распорот. На полу валялись доллары, золотые брошки, колечки, цепочки. Небольшой клад. Только я не знаю: этот бардак устроил Дастин или, возможно, тот мужчина, который привел Олафа, Юрий или не Юрий. Это Дастин был по отношению к нему агрессивен. Тот просто обезоружил его и ушел. А я никак не могла его остановить. Жалко, что Олаф молчит.
Возле стола я обнаружила компьютер и пустую бутылку.
Я рассчитывала, что Дастин вернется в "Фернандо". Ведь с человеком, которого он признал за брата, впервые встретился именно там. К сожалению, нет. Дастин, который так любил наш ресторан, оставил его открытым. Нас могли обокрасть, что на самом деле не является самой важной проблемой в данный момент. Там же я застала опустошенную морозильную камеру и размораживающееся мясо на полу.