Именно он достал билеты на "Преступление и наказание" в Театр "Побережье" с Эдмундом Феттингом. Был когда-то такой актер[31]…
У его Раскольникова было лицо страдающего ангела, он очень красиво бегал с топором. После спектакля старик выпалил, что у них, у русских, самая замечательная культура во всем мире. Мама напомнила ему, что в данном спектакле играли совсем даже не русские.
Похоже, что мои родители слишком много болтали. Прекрасно это понимаю.
Сам я женат уже приличное время, всю свою взрослую жизнь провел с Кларой и знаю, что большую часть жизни мы тратим на разговоры. Но мама разрабатывала тему и расспрашивала папу, а был ли прав Достоевский, будто бы каждый может убить человека. Наверняка же – нет.
- Конечно же может, даже ты, - ответил мой отец и поглядел на нее теми глазами, которые видели кучи трупов в Ленинграде.
Мама повторят его слова с непонятным мне ужасом.
И сейчас она произносит их и улетает на террасу.
Катастрофа случилась лишь на представлении кукольного театра "Диваделко"[32]. Похоже, то были какие-то чехословаки. Мама рассказывает про двух деревянных человечков, которые вытворяли различные странности: гонялись за псом, падали в колодец, один даже катался на самокате, а их повелитель проживал в темноте над ними. Марионетки очаровали маму, и все прошло бы просто замечательно, если бы в дверях она не столкнулась с Вацеком.
Мама же шла со стариком под руку.
А Вацек тащил коробку с шоколадными конфетами из Влоцлавека.
Впоследствии выявилось, что он поехал с этими конфетами на Пагед, а дурная бабка проболталась, что дочка отправилась на это вот "Диваделко", так что несчастье было готово.
Вацек выбросил конфеты в снег, сам же съежился и развернулся на месте. Мама внезапно почувствовала себя грязной. В сердце у нее появился провал, а жилы были забиты шламом.
Мой неоценимый старик заявил, что и хорошо вышло, проблема решилась, и с головы долой.
А вот и нет. А дома ожидал дед со скандалом.
В отличие от соседей, он бесился тихо. Цедил оскорбления и скрежетал зубами. А такие люди – хуже всех.
Сосед с кроликами регулярно получал половником по башке за вонь в квартире. У него росли шишки, потому он не желал снимать шляпу в костёле. Иногда весь Пагед сотрясался от звука разбиваемых тарелок, вопили битые короеды, и один только дед урчал с ненавистью себе под нос.
Теперь же было иначе. Дед был в ярости.
Мама неохотно повторяет содержание тех рычаний, эти слова и сейчас делают ей больно.
Она узнала, что он неправильно ее воспитал. Не курвой. У тех и то больше чести, потому что не ходят с убийцами. Мама скомпрометировала семью Крефтов и разрушила себе жизнь. Работу, в самом лучшем случае, ей доверят с ведром и тряпкой или в раздевалке. А они, ее родители, отказывали себе во всем, чтобы она получила образование. Русский в конце концов уйдет, а мама останется здесь. И никакой приличный парень не пожелает ее. Никто и нигде ее не полюбит.
Дед так визжал, что у него начался приступ кашля. Бабуля принесла ему воды с сахаром. Заплаканная мама спряталась за одеялом.
- Мне хотелось уйти. Хлопнуть дверью и уже никогда не вернуться. Только я не могла, - говорит она.
А на следующий день дедушка принес с работы тиски и наострил топор.
О любви к ближнему
Тот сосед с кроликами уже не кланялся дедушке с бабушкой и прикусывал нижнюю губу, увидав маму, благодаря чему, он страшно походил на одного из своих животных.
Он много болтал с другими соседями и пробовал не глядеть в ее сторону, когда та пилила к припаркованной Платоном "варшаве".
Только раз как-то спросил, раз она раздвигает ноги налево и направо, то, может, и он пристроится.
Дедушка воевал с часами в одиночестве. Взбирался на небольшой стол, поворачивал стрелки, осторожно поднимал гирьки, потом садился на столике и пялился в циферблат, ожидая звука ударов и визга жестяных кукушек. К часовщику на улицу Портовую уже не пошел. Заявил, что то ведь пожилой человек, стыдно ему морочить голову.
С дедушкой уже не разговаривал некто Рацлавский, который сидел в газетной будке на нашем жилмассиве. Дедушка уже много лет забегал к нему за "Балтийским Ежедневником" и чтобы просто поболтать. Перед Рождеством тот Рацлавский совершенно взбесился: газету бросал, не говоря ни слова, а от мамы вообще не принял купоны "Янтаря". В других киосках тоже их принимают, сказал.
Пан Леон из овощного посчитал, будто бы мама не заслужила морковку, а придурок из продовольственного брал у нее бабки двумя пальцами, словно бы ее злотые воняли.
Доброе имя мы создаем годами, говорил дед, а теряем в один миг.
Хуже всего было в костёле. Я расспрашивал маму, почему она не могла все это извинить. Она же твердит, что издала всего лишь один крик свободы, а на остальные у нее просто не было сил.
К мессе они приходили почти с опозданием. Дедушка пялился исключительно в алтарь, первым опускался на колени и последним поднимался. Никто не приветствовал ни его, ни его семью. Как-то раз во время принятия причастия кто-то прошипел матери на ухо:
- А вот ты не пойдешь. Что, стыдоба?
Мама подчеркивает, какое это счастье, что сегодня любая девушка может ходить с немцем или украинцем, восхваляет негров, и ей бы хотелось, чтобы их у нас было побольше.
Я прошу, чтобы она не употребляла этого слова, она же делает вид, что знает лучше, и ведет себя так, словно бы с чернокожими имела много дел. Наверняка, речь о ее доме, о вилле, но об этом потом.
Во время богослужений она размышляла о несчастьях этого мира и искала утешения в Боге. Спрашивала, почему ей приходится так страдать, ведь она всего лишь пошла по зову сердца. В конце концов, поглядела на путь на Голгофу и пришла к заключению, что Иисусу было хуже, так что нечего нюниться.
Я записываю эту историю и охотно пригласил бы всех этих людей прогуляться по царству хорошей трепки для них.
Сам я стараюсь избежать насилия, но иногда другой дороги и нет. Вот и бьешь такую манду в торец, пока к ней не вернется совесть. Так я считаю. Маму же жизнь привела к чему-то другому.
- Знаешь, почему люди поступают плохо? Потому что они глупы, - дарит мама мне такую вот мудрость, сгорбившись над шредером для документов. Она пробует запустить эту штуку, помочь ей не разрешает, запихивает туда листовки из пиццерии и оплаченные счета. – Ну что мне тетка с четками или дурак из магазина, раз был Коля? Они его не знали. Даже мой отец, твой дедушка, если бы познакомился с ним, понял бы меня. Понятное дело, было тяжело. Но я думала о Коле, и все страхи исчезали. Ну, может, за исключением одного.
Мама продолжала учиться.
На лекциях того чудовищного Шолля она садилась сзади. Подружки перестали общаться с ней, наверняка, потому, что возле них крутился Вацек. Пан Шолль рассекал маму стальным взглядом и говорил про применение дренажа в ходе удаления ретенциозной кисты. Но однажды, прежде чем закончить лекцию, он указал на маму своим пальцем эрцгерцога и произнес:
- А на твоем месте я вообще не готовился бы к сдаче экзаменов.
О дружбе с Доном Диего
В поликлинику на улице Дубовой на прием записался Зорро.
Мама вообще хорошо вспоминает ту поликлинику и людей, которые в ней работали, потому что каждый интересовался, прежде всего, собой, пахал и ни у кого не было времени на то, чтобы совать нос в чужие дела.
Работы было столько, что зубной техник, по своей первой профессии мастер по корпусам, приученный к нынешней деятельности из-за нехватки кадров, обрел милость контакта с пациентами. Зубы он рвал, будто свежие вишни и, совершенно довольный собой, подсовывал их маме под ее покрытый потом нос.
Мама вываривала иглы и тоже рвала зубы, скользя по полу из искусственного мрамора в облаке аэрозоля.
В те времена никто не записывался к дантисту на определенное время, народ попросту приходил, подгоняемый болью, так что приемная походила на лазарет после газовой атаки. Мужики держались за опухшие морды, дамочки прижимали щеки к фуфайкам, все шмалили так, что глаза вылезали.
И вот как раз на все это прибыл Зорро. Мама как раз высунула голову из кабинета, чтобы оценить, сколько пахоты ее ожидает.
Зорро даже в декабре не расстался с велосипедом. Он ехал на нем по льду от самой эскаэмки. Все так же он носил мокрые пелерину, шляпу и маску. Он сидел на стуле, словно бы шпагу проглотил, и так и застыл, скрестив руки на худенькой грудной клетке.
Пациенты входили и выходили, а он так и сидел, надвинув шляпу на глаза, целых полдня, если не больше. Он пропускал даже тех, кто пришел после него.
Наступил вечер, в поликлинике сделалось пусто. Мама загнала его на кресло без особых любезностей и заставила снять шляпу, что тот сделал без особой охоты, обнажая лысину. Маска осталась там, где и была.
Зубы у него были того же цвета, что и пелерина.
Если бы он пришел к ней сегодня, можно было бы спасти практически все, говорит мама, но в те ужасные времена редко когда пользовались бормашиной. Зуб вырывали – и до свидания.
Бормашина. Мама обожает это слово.
Зорро с прореженной клавиатурой во рту выглядел бы довольно глупо, поэтому мама сказала, что повоюет за них при условии, что он прийдет еще пару раз, опять же, если потратится на коронки из собственного кармана.
Народная власть оплачивала удаление, но никак не коронки с протезами.
Зорро заявил, что в таком случае заработает песнями на новые зубы. Мама приняла эту идею благожелательно, лишь бы только он не драл горло у нее в кабинете.
В принципе, весь этот Зорро ей даже понравился, потому что пришел то к ней с воспалением зубной пульпы. Весь день сидел выпрямившись и даже не застонал, только дрожал во время удаления, стискивал пальцы на подлокотниках кресла и таращил глаза.
Мама, врач с многолетним опытом, утверждает, что с болью воспаления пульпы может сравниться разве что приступ радикулита или первая дефекация после удаления геморроя.
Под конец Зорро сполз с кресла и, похоже, попробовал заснуть.
Мама подняла его на ноги, поправила пелерину и надела шляпу на потную голову. Напомнила, чтобы он снова пришел к ней, потому что всякий летит к дантисту, когда болит, а так нельзя. Зорро поблагодарил и уселся на велосипед.
И тут же с него свалился, настолько он был ослаблен. Мама его как-то привела в себя.
Она сказала ему, что велосипед в декабре – идея дурацкая, тем более, после такого удаления зубов, тут и Тарзан слетел бы с лианы, так что стыдиться нечего.
В результате, на электричку они пошли вдвоем, болтая о всяких мелочах, а велосипед скрипел между ними. Уже на гдыньском вокзале Зорро поправил свою масочку и сказал, чтобы мама ни в коем случае не морочила себе голову ненавистью и той чушью, которую про нее говорят. У всей этой чуши столько же силы, как у брошенных в воду котят.
- Ты просто другая, ты просто великолепная, а как раз этого люди и не прощают, - выпалил он и покатил, крутя педали, в сторону бараков на улице Авраама.
И после того стал регулярно приходить в кабинет.
О моем имени
Долгое время я считал, будто бы мать меня ненавидит.
Понятное дело, всякий малолетка утверждает подобное, тем более, когда старуха заберет у него барабан или запретит играть на компьютере. Мой же повод был глубинным и мрачным, связанным с тайной.
Лично я считал, будто бы мать мстит мне за что-то, произошедшее еще до моего рождения, или же она просто ненавидит весь мир. И свое разочарование, боль и ярость она замкнула, словно ведьма, в этом проклятом имени.
Зовут мен Дастином Барским, детство я провел на закате коммуны на крупном жилмассиве Гдыни, а ко мне цеплялись всякие Яцеки, Томеки и Бартеки.
Другим бывало и хуже, не отрицаю, потому что сам знаю одного дружбана, которого так отпинали по яйцам, что он месяц провел в больнице на Кашубской площади. Произошло все это на балу для министрантов[33]. Парень так в себя и не пришел.
Меня, самое большее, затягивали в сортир на последнем этаже, куда даже наш швейцар побаивался заходить. В меня плевали пережеванной едой и ссали в портфель. Ничего такого, чего нельзя было бы пережить.
Еще был массаж мошонки. Бедняге-министранту, похоже, устроили нечто подобное.
Для забавы необходим некто вроде меня и трое других участников. Парни валили меня на спину, двое растягивали мои ноги в шпагат, а третий – король всей развлекухи, вонзал каблук в промежность, причем так, что я чувствовал, как яйца трутся о таз.
Не знаю, зачем я об этом пишу. Ведь те давние времена уже не имеют никакого значения, я человек сильный и способен дать сдачи старым преследователям.
Я вижу их иногда, как они дремлют на остановках или ходят кругами под "Жабкой"[34] словно слепые рыбы. Я проигрывал в школе, зато выиграл в жизни. Просто я бегун на дальние дистанции.
Но пишу об этом сейчас, в половине четвертого ночи, весь вонючий от курева и селедки, хотя это вовсе не тема. Вроде как должно было быть об отце и маме; а я ведь к этому совершенно не пригоден, где я со всей этой писаниной и тем, что она делает с человеком; тем не менее, вижу сейчас наш кремовый школьный коридор с папоротниками на окнах, королями Матейко в рамках из фанеры, с бумажными полотенцами, свисающими с панелей из пробки. Пахнет ржаным хлебом и мокрым мелом, слышно шарканье обуви и веселая дразнилка: "Дастин – Джастин, Дастин – Джастин".
Клара чаще всего зовет меня Барсуком. По ее мнению, я похож на этого ночного, крупного и агрессивного чистюлю, который любит свой дом и ворчит на все иное: Барсучок, Барсуня, иногда бывает, но пускай уж: Барсучище.
Когда-то я Барсуком не был. Помню рисунки в школьном сортире, как я сру в штаны или лижу задницу корове.
А как-то раз девахи дали мне пиздюлей.
В нашей школе имелась банда девиц-старшеклассниц из неблагополучных семей: они сидели в одном классе по два года, присматривали за потомством своих старших братьев и шмалили под свалкой. Девахи веселые и высокие. Меня захватили в коридоре, отлупили так, что у меня рожа опухла, а под конец сбросили меня с лестницы, а сами помчались дудлить плодово-выгодное.
И сделали так, потому что могли.
С этой лестницы и валился живописно и красиво, как ящерица или паук из лизуна; были у нас в то время такие игрушки, если их бросить в стекло, они медленно стекали по окну.
Я никому не говорил о безжалостном массаже мошонки, ну а про девах – вообще, потому что стыдно, опять же, кто должен был меня защищать: педагог или училка по пению? Возможно, без яиц.
Помогли поварихи. Я прятался в школьной столовке. Глядел, как они готовят клецки с земляникой, макароны с творогом и сахаром, а еще томатный суп на воде; я им чистил картошку, делил треску на порции и задумывался, счастливый, в безопасности: что нужно делать, чтобы блюдо было еще вкуснее. Каким-то образом, за нынешний свой успех я должен благодарить давнюю жестокость.
Не следует проклинать судьбу слишком поспешно.
Мать чувствовала проблемы носом и спрашивала, все ли в порядке. Но я зашнуровал хлебало.. Не буду я летать со слезами к собственной старухе, так я себе говорил, но, как-то раз вернулся с рожей, избитой теми большими девицами, и тогда мать попросила, чтобы я наконец-то сказал правду. Тут я раскололся, чего уж скрывать.
Наврал только, что били знакомые парни.
Мне казалось, будто бы мама затеет какой-нибудь скандал, помчится к директору, к кураторам школы, потащит меня врачу и в полицию, словом, заставит меня чудовищно стыдиться. Ан, нет.
Она сказала, чтобы я дал сдачи. Иного выхода нет. Я обязан этим преследователям прихуярить так, чтобы у какого-то из них почка из носа выскочила. Именно так она и сказала, слово в слово. Еще прибавила, что шансы на победу у меня ничтожные, наверняка снова получу, так ведь я и так получаю, короче, разницы почти никакой.
Не подставляй вторую щеку, сынок, и даже первую не подставляй, услышал я от нее - Великого Инквизитора Витомина. Давай сдачи до тех пор, пока от тебя не отстанут, потому что сила уважает только силу.
Вопрос: как дать сдачи девушке, я оставил для внутреннего употребления.
- Пни его под колено. Вонзи ботинок вот сюда, в коленную чашечку снизу. – Она показала, куда следует бить, на себе, той деликатной рукой, которой рвала коренные зубы. – Поймаешь его на неожиданности, боль повалит его, и он будет твой. Но если не попадешь, бери ноги в руки…
На следующий день мы поехали в клуб карате на улицу Хващиньскую. Тренер, увидев меня, заломил руки, после чего заявил, что даже Брюс Ли должен был с чего-то начать. И он был прав. И мама тоже была права. После пары занятий я таки дал жару преследователям и вскоре обрел покой.
Помню страх перед нанесением первого удара и сам пинок, неправильно проведенный от бедра, дрожь тела и оглушительный стук сердца, но и болезненное столкновение ботинка с голенью, и глаза врага, лезущие наверх из орбит в изумлении. Прикрасно! Удары, которые я собрал после того, тоже застряли в голове.
Сильнее всего мама запомнилась как раз в тот день, когда девицы надавали мне звиздюлей. Она поднялась с места, выключила телевизор, уселась и какое-то время глядела на меня, словно пораженная током. Потом говорила. Не пыталась прижимать к себе. Мы сидели далеко друг от друга. Я увидел в ней вину, печаль и стыд. Сама хвалила силу, но сейчас сидела на краю дивана такая хрупкая…
Наверняка думала: и почему я дала тебе такое имя?
О Барских
К особому имени еще прибавляются хлопоты с местом рождения, ну еще и с фамилией.
На свет я появился в Швеции, по крайней мере, так написано в моих документах.
В детстве я спрашивал у матери, что за дела с этой Швецией, и почему мы не живем в Стокгольме. Она отвечала, что на севере люди мрачные, а море холодное, не то, что в нашей Гдыне. Она права, здесь неплохо, хотя швед, наверняка, не пашет с утра до ночи в самом скромном бизнесе. Мама лохматила мне волосы, говорила, что я умный мальчик и что не следует морочить голову всякими глупостями. А я чувствовал, что ей хочется избавиться от этой темы.
В конце концов, когда я уже подрос, мама призналась, что, будучи на последних месяцах беременности, поехала на стоматологическую конференцию в Стокгольм, ну а там я неожиданно вырвался на свет.
Возможно, это и правда. Я люблю селедку во всех видах, вот и пришел на свет в ее царстве.
Только весь этот Стокгольм для меня подванивает, впрочем, с тех пор, как выплыла тема отца, я сделался подозрительным и чувствую немного, в особенности сейчас, словно бы кто-то чужой пристроился у меня за спиной. Опять же, непонятки и с фамилией.
Меня зовут Дастином Барским, у дедушки с бабушкой фамилия была Крефт, мама в молодости тоже так звалась. А теперь она Барская, явно это от старика. Мне было, наверное, лет двенадцать, когда пришел к такому вот выводу и продолжал комбинировать в этом направлении. У матери я спрашивать боялся, потому что она снова могла бы рассердиться. Так что я надумал, что сам раскручусь и найду своего папу.
Я вырвал лист из телефонной книги и отметил в нем всех Барских. Я надумал, что смоюсь из школы и начну его поиски; более того, я даже спланировал серьезное путешествие в стиле почтенных муми-троллей, с посохом и бутербродами в узелке. Пойду от дома к дому, буду спрашивать: "Это ты мой папа?", пока какой-нибудь мужчина в кожаной куртке отбросит "кэмэл", присядет передо мной и скажет: "Да, это я. Где же ты был так долго?".
Вот только идти я боялся. Когда оставался сам, пялился на ту страничку, отмечал адреса на карте, пока, наконец мама все это не нашла.
Поначалу мне казалось, что она стукнет меня по голове, так она тряслась над всеми теми бумажками. Но она неожиданно обмякла, села рядом со мной, как должен был бы сделать мой собственный, придуманный старик, и сообщила, что фамилия отца ни в коем случае не была "Барский", а только совершенно другая, а наша фамилия получилась из какой-то другой, совершенно не связанной авантюры, и да, она расскажет мне обо всем, но только потом, когда я стану поумнее, когда подрасту.
Дети обожают подобные ответы. Я же не настаивал, не пытался умолять, чтобы она передумала, потому что знал, что ничего не добьюсь, и, похоже, в тот день я поумнел и подрос, когда мама сжигала листок из телефонной книжки и мою карту в кухонной мойке.
- Мне очень жаль. Просто я хочу отнять у тебя немного печали, - сказала она потом, пичкая меня мороженым. – Ты его не найдешь. Я пробовала много лет.
О телефоне
Папочка был ужасно занят, так что мама сохла от тоски. Она походила на лес, который подъедает пустыня, или же на печень алкоголика.
В свою очередь, по ее мнению тоску можно было сравнить с каплей остывающей смолы, что рождается в сердце и стекает в живот. Она по кругу размышляла о том, а позавтракал ли мой отец, выспался ли он, любит ли он ее до сих пор, и что он вообще делает.
Из того, что он сам говорил, старик пояснял индонезийцам форсирование морских рубежей обороны и принципы группового сотрудничества судов, что бы это ни значило. Он же цементировал польско-советскую дружбу в столовой для моряков и братался с каким-то китайским адмиралом, который заехал к нам, а по ночам валился на кровать с головой, слишком тяжелой от избытка служебных обязанностей. Как раз с этим мама еще согласиться могла. Она понимала, что старик обязан блистать в обществе. Но вот моторную лодку ему не простила.
В этой лодке было метров семь длины, небольшая кабина и прожектор на носу. В документах она была записана как личное курьерское судно капитана. На самом же деле старик выходил на ней ловить рыбу.
Мать никак не могла понять, зачем папочка выбирает рыбную ловлю на удочку, раз у него есть такая девушка, как она. Мудрый отец справился и с этой проблемой – они поплывут втроем: он, мама и Платон в качестве рулевого. В ответ на это она попросила, чтобы он постучал себя по голове рукояткой сачка.
Она боялась ледяного ветра за Хелем, волн, и тянущих в глубину палтусов. Ей казалось, что папа сдастся. Где там. Он забрал Платона, а мама – истосковавшаяся и взбешенная – осталась.
- Очень часто мне в голову приходили какие-то вещи, о которых я сразу же хотела ему сказать, - вспоминает мама. – Но не могла, потому что он был на лодке или у чертовых индонезийцев.
Из того, что я понял, старик жил так, как того сам хотел, но следил за тем, чтобы мать не достигла точки кипения. В конце концов, надумал. И вот в шесть утра на Пагед прибыли рабочие в комбинезонах и фуфайках, с еще вчерашним сушняком, у каждого цигарка во рту.
Мама мылась в миске. Ванной пользовались только по воскресеньям.
Дедушка был уверен что это или убеки, или подпольщики, сейчас их троих расстреляют за измену, как перед тем расстреляли Груну.
Рабочие потребовали кофе и водки. Минуточку покрутились на лестничной клетке, один залез на столб возле дома и чего-то там установил. Остальные рассверлила стенку возле окна; дед подумал, что это устраивают подслушку, бабуля же пришла к радостному заключению, что это на жилмассиве монтируют телевидение. В буфете подскакивали чашки. Со стены слетела картина. Дрожал топор.
Мужики протянули кабель между столбом домом, смонтировали гнездо подключения и черный телефонный аппарат, ну, такой: с диском и трубкой, созданной для того, чтобы бросать ее на вилки. Тот, что сидел на столбе, покопался в прикрепленной к столбу коробке, и телефон зазвонил. Трель звучала чисто и приятно.
Рабочие оставили номер на листочке и ушли, а мама со своими родителями остались с этим вот телефоном. Бабуля сразу же начала убирать штукатурку и грязь, нанесенные на сапожищах.
Дедушка утверждал, что телефон обязательно притянет к ним несчастье. Из-за этих вот современных фанаберий они обязательно окажутся в Иркутске. Хуже того, соседи узнают про аппарат и будут приходить звонить.
- Ты что, забыл, что с нами никто не общается? – спросила у него бабушка.
Дед бурчал и продолжал пугать, но телефон убрать побоялся.
С тех пор мама звонила папе на судно. Спрашивала: позавтракали он, как настроение и так далее. Дедушка с бабушкой притворялись, будто бы этого не слышат.
Бабуля собрала какие-то газеты, подчеркнула телефоны и названивала в охрану памятников в Гданьске и в Артель Потребителей "Согласие". Она расспрашивала о перестройке вокзала в Гдыне, о состоянии тепличных помидоров и про всяческую другую чушь; она буквально цвела зажатой возле уха трубкой. Глаза у нее сделались ясными, с лица ушли лишние годы. Как-то раз она сказала, что телефон – это замечательное изобретение, потому что, благодаря нему, они всегда будут вместе, даже если кого-то, к примеру, мою маму, судьба забросит куда-то далеко.
- Я и не представляла себе, будто бы могу покинуть Гдыню, - говорит мама.
Об одноруком
Еще я сегодня услышал о некоем Едунове. Мама уходила от этой темы сколько могла долго.
У Игоря Ивановича Едунова были холодные, неподвижные глаза, а уши сплющенные, словно у борца. Левую, недвижимую руку он придерживал у тела. Ходил он неуклюже, словно бы вырывал ноги из грязи, зато обожал танцевать.
Он был вице-консулом представительства СССР в Гданьске, огромным приятелем моря и моряков, по крайней мере так о нем говорили.
- Из него такой же консул, как из волка пастушок, - предупредил маму мой старик.
Мама познакомилась с ним на выступлении Ансамбля песни и танца кубанских казаков в гарнизонном клубе. Папа впервые забрал маму в круг своих.
Всю дорогу Платон болтал, что стоит быть такой красивой девушкой, потому что можно участвовать в существенных культурных событиях. Сам он знал свое место, но собирал деньги на граммофон. Парень собирался слушать марши и песни о любви, которые согревают сердце лучше, чем самогонка.
Мама немного боялась, так как не знала, как на нее отреагируют другие офицеры. Платон припарковал машину перед массивным гарнизонным клубом и засмотрелся на ряд освещенных окон.
Большой зал клуба был способен вместить человек пятьсот, а пришло где-то пятьдесят. Едунов сидел неподалеку в компании какой-то шатенки. На ней было черное атласное платье без бретелек, шляпка-ток и прическа под пажа. Щеки она напудрила словно чаечка и сидела при этом Едунове, словно аршин проглотила.
Они пробовали не глядеть друг на друга: Едунов и мой старик. По счастью, на сцене много чего творилось.
Мама вспоминает, что эти казаки и вправду дали копоти, во всяком случае, клоуны из "Корна" могли бы у них поучиться. Бородачи в жупанах подбрасывали девиц так, что бусы у тех поднимались выше голов, искры били из глаз и из-под каблуков. Играли балалайки, аккордеоны и бубны. А песни были словно птицы, что сражаются с ветром, вспоминает мама с ноткой доброй печали, поглядывая на террасу.
- Они, эти песни, были об одиночестве, смерти и сражениях, - прибавляет, что, вроде бы на нее и не похоже, она. Мне тогда было двадцать лет. Я ничего не знала о подобных вещах. Чувствовала лишь, что узнаю.
После концерта они пошли на банкет. Подали икру, баклажаны, рыжики и рыбу на серебряном подносе, в хрустальной посуде блестела водка, а паркет сиял от воска, вся же компания, все эти консулы с офицерами, набросились на жратву, как будто бы никто из них не ел с момента битвы за Берлин.
Одна лишь мама вырезала кусочки из куропатки и только лишь мочила губы в водке.
Пили за тех, кто в море, за поражение Германии и за счастливое крестьянство. Мой старик глушил водяру с Едуновым. Создавалось впечатление, будто бы они знали друга чуть ли не всегда и откровенно ненавидели один другого. Потому-то были так вежливы друг с другом. Разговаривали они о чудовищных санитарных условиях на Каменной Горе и каком-то фраере, который, перед тем, как его сцапали, перевозил доллары в мыле "Палмолайв".
- В те времена я бы сама приняла бы такое мыло и без зеленых, - смеется мама.
Мужчины глушили водяру, поэтому мама пыталась говорить с любовницей Едунова. Удавалось ей это слабо. Та жаловалась, что еда остыла и кусала только правой половиной рта. До мамы дошло, откуда такой плотный макияж – он прикрывал синяки под глазами.
Начались танцы под знойные, словно летняя степь, звуки. Бутылки подскакивали на столах, раскачивались люстры. Мама танцевала с отцом, Едунов пожелал станцевать с ней.
Все у него шло плохо по причине немощной руки. В его дыхании чувствовалась, прежде всего, водка; он все чаще заглядывал маме в декольте и наступал ей на пальцы. А рядом отец крутил ту едуновскую девицу. Наконец все устали, и все было бы хорошо, если бы сразу же после того, уже с рюмкой в руке, Едунов не сказал, что, уж кто кто, но солдаты танцуют лучше всего.
Мама чуть не подавилась баклажаном. А старик с издевкой заметил:
- Солдаты? А разве ты не просидел всю войну в Москве?
А после этих слов все веселье и кончилось. Мама испугалась, что Едунов просто вытащит пистолет и кокнет отца. Тот же рвался в драку, и мать потащила его в гардероб, спрашивая по дороге, не повредился ли он головой.
Они сели в "варшаву", старик отдал инструкции Платону.
Они поехали на Бабьи Долы, где раньше ведьмы летали на метлах, а сейчас проживали сотрудники аэродрома вместе с семьями. Старик под холодной луной повел маму по прибрежному обрыву к скованной льдом Балтике. Она видела очертания торпедного завода, открытое море, в свежем снегу звезды неоднократно умножились.
Отец с нежностью сообщил, что иногда приезжает в это место, чтобы обрести покой. Мама не могла понять: зачем было провоцировать того типа из службы безопасности? Папочка расхохотался. Едунов давно уже желает как-то навредить ему, вот только способа не может найти.
- Знаешь Звездочка, как раз я и продырявил его тем гарпуном.
О Сочельнике
В Новый Год старик попросил маму, чтобы она поехала с ним в Москву. Он разведется, все как-то устаканится, именно так и сказал. Самое большее, его разжалуют, и он станет ходить на катерах на тюленей.
В те времена тюлени еще вылеживались на ледяных полях. Их убивали палкой, шкуру снимали в пять минут. У мамы просто отняло речь, и не только лишь потому, что она представила тех несчастных животных и отца, всего в крови.
В те времена конец декабря был и вправду волшебным, как выразилась сегодня мама: в холодном воздухе можно было чувствовать какие-то чары. Сей час же, по мнению мамы, Рождество больше походит на растянутый уикенд, сильвестр – обычную вечеринку допоздна, у нас столько различных радостей, что все труднее ими радоваться.
В костёле на Оксиве смонтировали механический вертеп, а точнее – фрагмент дворца с множеством механических частей. Иисус раскачивался в коляске, Иосиф работал пилой, кланялись головы волхвов, овцы и гуси бегали за оградой.
Вертеп никак не повлиял на рост набожности, даже наоборот. Ксёндз с амвона проклинал воров: кто-то свистнул фигурки коровы и красавицы Богоматери.
Мама с шести утра стояла за хлебом, а дети – за водкой. Давали только лишь по поллтра на голову. И вот такой короед, возможно, всего лишь пятилетний, топал себе на морозе, родитель приходил в последний момент, брал бутылку, заново посылал пацана в конец очереди, а сам куда-то уходил. У некоторых изумрудные сопли примерзали к носу.
Что касается хлеба, его без ограничений продавали в пекарне возле гладильного катка, потому каждый цапал потрескавшиеся буханки и засовывал их, еще горячие, в сумки, как будто бы близилась новая война.
По Пагеду шастали колядники. У Ирода были набежавшие кровью глаза и дубина вместо скипетра, у дьявола плащ был продырявлен пулями, у ангела гнили зубы. Сынуля соседа, того самого, что разводил кроликов, увидав их, вскарабкался на шкаф и не собирался слезать.
В эскаэмке промышляла группа подростков с промокшим вертепом, в который они напихали картинки, вырезанные из католической прессы. Их колядки походили, скорее, на стоны осужденных на вечное сидение в аду грешников. Люди вытряхивали мелочь из кошельков лишь бы купить себе тишину. О мужике, который переодевшись в Деда Мороза шастал по скверу Костюшки можно сказать хорошего лишь то, что, пускай постоянно выпивший, он обладал ангельским терпением к детям.
А тут еще умер Ян Радтке, городской еще довоенный мэр. Дед, который ведь и сам строил Гдыню, пережил его смерть так, словно бы потерял родного брата, и затащил мать в Витомин. За гробом тащилась молодежь из Кашубского Общества[35], а когда двигался погребальный катафалк, каждый снимал шапку, даже пьяницы и заграничные моряки.
- Довольно скоро Радтке стал ходить привидением в своем старом доме на улице 10 февраля, - прибавляет мама таким тоном, будто бы речь шла о рецепте сливового компота.
Рождественская елка, которую притаранил дед, верхушкой царапала потолок. Мама развесила еще довоенные шарики с нарисованными снеговиками и звездами, цепочки и орехи в станиоли от шоколадок. Эти "серебрушки" собирали целый год в кляссере. Бабуля натирала полы, мыла окна и проветривала шкафы.
Мама глядела на ее потрескавшиеся красные ладони и раздумывала, будут ли у нее такие же.
Можно было почувствовать праздничную шизу. Разговоры сделались короткими, воздух тяжелым и пропитанным запахом грибов; топор сиял в блеске свечей.
Дед с бабушкой просили маму, чтобы при гостях она не говорила о старике, потому что стыдно. Еще они настаивали на том, чтобы оделась она скромно. В гости ожидали бабушкиного брата с супругой, каких-то кузенов, теток – в общем, достаточно пороха, чтобы зарядить бомбу Сочельника.
Мама с бабушкой раскладывали тарелки на вышитых салфетках. Сама мама ходила, опустив нос, поскольку праздники желала провести с Колей.
Родичи пришли, и какое-то время мама думала, что все по-настоящему удастся. Этих людей она вспоминает словно тени, без имен и лиц. Но тогда те были громогласными и голодными, тетка в свои почтенные годы сосала водку из наперстка, а этажом выше тот сосед, что разводил кролей, орал колядки таким голосом, словно бы Ирод ему ребенка убил.
И все, по-видимому, прошло бы безболезненно, если бы разговор не перешел на мою маму. Гости говорили, что она прекрасно выглядит, похоже, что ее жизнь повернула к лучшему, это что, кавалер какой появился или как. Расспрашивали про свадьбу, про детей, про сберкнижки на жилье и так по кругу.
Мама уходила от ответа, пила водку, дедушка робел на своем почетном месте во главе стола.
- Собственно говоря, я и не знаю, зачем так сделала, - говорит мама голосом человека, прекрасно уверенного в своих поступках. – Каждый чего-то от меня хотел, каждый инструктировал. Под конец та тетка посоветовала мне не слишком привязываться к той учебе, потому что ведь мужиком следует заняться, детей рожать, так что нечего думать о работе, из этих мечтаний ничего не выйдет, и что именно так жизнь и выглядит.
Сама тетка похоронила трех мужей, собственных детей у нее не было, а чужим бросала под ноги камни, завернутые в цветную бумагу.
- И мне все это осточертело, - прибавляет мама.
Она поглядела на гостей и известила им, что да, у нее имеется жених, причем, в советской армии. Он капитан, и у него куча денег. Он разведется и купит ей самую прекрасную виллу в Сопоте.
Повисла мертвая тишина. Один лишь дед пояснял, что это такие шутки. Дяда загоготал, и вся эта атмосфера Сочельника пошла коту под хвост.
Дед замолк капитально. Все праздники бабушка давила на маму, чтобы та перед ним извинилась, но она и слышать об этом не хотела.
Через неделю старик выскочил с предложением выезда. Его он поддержал золотыми сережками с перламутровой слезкой и шерстяным пальто с меховым воротником. В "Интер-Клубе", где они встречали Новый Год, танцевали квелю.
Суть квели заключалась в том, что танцующие держатся за руки и бьют пятками в собственные ягодицы под развеселую музыку. Такая вот забава под веселое времечко. Теперь я понимаю, почему столько людей упивалось до положения риз.
- Он просил так: Звездочка то, Звездочка сё, мы будем короли. А я ему отказала, - рассказывает мама. – И это было нелегко, потому что после всех тех праздников больше всего на свете мне хотелось сбежать из дома. Никто не разговаривал со мной, ни на учебе, ни на Пагеде. С другой стороны… та Москва… Вот что мне было там делать, одной, без образования? Именно так я и думала. Я боялась того, что адмирал порушит Коле карьеру, а дед с бабушкой умрут от отчаяния.
Мой расторопный старик отвечал, что как-то оно все сложится, еще болтал про тюленей.
Мама попросила дать ей ночь для принятия решения. Мрак дрожал. Все, за что она ни хваталась, проскальзывало у нее сквозь пальцы.
Старик заснул, она же вновь не могла сомкнуть глаз. Глядела на него, как он храпит, голый, в смятой постели, на элегантно сложенную одежду и на стоящие у двери сапоги, и раздумывала, во что, собственно, влезла, к чему стремится, и стоит ли оно того.
Мне странно все это слушать.
Якобы, у старика был заскок в отношении сапог.
- Я хотела любить и быть любимой, - слышу я, - и я не задумывалась о последствиях.
До самого утра про себя она просила совета у всех, кого знала, включая и Зорро.
В конце концов она сказала старику, чтобы тот развелся, но в Москву она с ним не поедет. Нужно будет придумать что-то другое.
О голосах
В Новый Год президент Эйзенхауэр выступил с речью из космоса, а дедушка взялся за дело убийства моего папы. Замечательная семейка у меня была.
Про того Эйзенхауэра мне известно, потому что бабуля о нем беспокоилась. Речь, похоже, шла о том, что мужик впервые говорил через недавно запущенный спутник, а радио передавало даже в Народной Польше. Говорил он по-английски, так что бабка ничего не поняла из механики данного чуда и в библиотеке на улице Кушнерской допытывалась, правда ли то, что высоко-высоко над нами летают полные президентов спутники.
Дед натирал воском топорище и ловил лезвием солнце. Он горбился над картой Гдыни, на которой отметил военные строения. Еще он крутился в военном порту и даже подошел под миноносец, откуда его прогнали. Якобы, появился он и под "Интер-Клубом". Сидел и пялился на русских. В конце концов бабушка спросила, и что он станет делать, когда уже убьет того самого капитана.
А тот ответил на это, что ничего. Выровняет счет обид, сядет и подождет милицию Так и сказал, рубая биточки.
Мудрец, что тут и скажешь.
Мать была весьма серьезно обеспокоена этими словами и раздумывала над тем, что старика следовало бы предупредить. Она сказала бы ему: "Сокровище мое, тут беда и мор, на твою жизнь покушается столяр без пальцев на правой руке".
Она боялась того, что старик прикажет арестовать деда или, что хуже, решит бросить ее. На кой ляд ему дочка психа?
В конце концов, сказала правду и попросила, чтобы папочка был осторожен, ну и чтобы относился к деду не слишком сурово, когда уже посадит его за решетку. Он хороший человек, только трудный, говорила она, он не понимает чувств, вот и бегает с топором.
Старик ответил на это, что проблемы не видит, и наверняка все как-то устаканится. Похоже, это был его ответ на любую ситуацию. Не знаю почему, но вижу, как он поднимает ладони на уровень груди и снисходительно улыбается, щуря те темные глаза, которые достались от него и мне.
За ночь до планируемого убийства дед стоял на коленях, читая болезненные тайны молитв. Напрасно бабушка умоляла его идти спать.
На рассвете он надел белую рубашку, черный галстук и пальто со свежезамененной подстежкой. Долго чистил башмаки. В буфете возле свечи-громницы лежал пузырек со святой водой. Дед окропил ею топор, вытесал крест в воздухе и вышел на мороз.
Мама с бабушкой ожидали, что будет. За окном вставал очередной паршивый день, соседи тащились на работу, врач по радио пугал эпидемией сифилиса, и не запустили ни одной приятной песни. Женщины раздумывали, а не побежать ли в милицию, каждая беспокоясь за собственного мужчину. Именно так, по моему мнению, и выстраивается близость.
Если заявят, тогда дедушка отправится за решетку, не заявят – тогда старик падет под топором, и как тут распутать проблему.
- А ты что, не могла уже держаться своего Вацека? – спросила бабушка.
Старик же не брал трубку, и мама испугалась того, что дед уже зарубил его, как наш сосед кролика. Или же старик застрелил деда. И трудно сказать, что хуже. Мама же хотела мчаться в порт, на миноносец. Время ползло, будто вомбат по полосе препятствий, на батарее сохли сигареты-"альбатросы", в конце концов, бабуля вытащила ореховку, и когда дедушка наконец-то вернулся, обе уже хорошенько наклюкались
Он стряхнул снег с обуви, повесил плащ и сам присел к ореховке.
На убийцу он похож не был. Скорее, растекался в блаженстве.
От убийства его отвел сам Господь Бог. Прямиком с Пагеда дед поковылял на угол улиц Домбка и Боцманской, под часовню святого Роха. Он упал на колени и просил сил, чтобы выстоять в своем кровавом намерении.
О чудо, Рох расставил руки и заговорил. Конкретно же, потребовал триумфа милосердия над справедливостью, еще вспомнил о бессмертной душе моего старика. Насколько я понимаю, топор отослал бы отца прямиком в преисподнюю. К такому бремени дедушка готов не был. Поэтому вернулся домой.
Им не управляли трезвая оценка ситуации или отсутствие отваги, но только лишь замечание великого святого.
И он обещал, что найдет другой способ посчитаться с этим чудовищным русаком.
Именно так сказал, после чего отнес топор снова в подвал.
НОЧЬ ТРЕТЬЯ – 1958 ГОД
вторая пятница октября 2017 года
О душевном расстройстве
Мама помешалась. Ее рассказ – это фантазии сумасшедшей.
У нее слетела кукушка. Шарики заехали за ролики. Перрон разума отъехал от вокзала. На чердаке случился бардак. Станем называть вещи своими именами.
Я это предчувствовал, но позволил себя обмануть. И я даже не знаю, а существовал ли какой-то Николай Семенович Нарумов.
Клара считает, будто бы мама никогда не была особенно нормальной, впрочем, мы, люди, вообще ебанутые, и из этой банальной истины сложно что-то извлечь. Близких нужно любить, несмотря на их странности и глупости, даже тех, кто этого не понял, и кому любовь подходит, как корове роликовые коньки.
Тут дело, скорее, в том, что мама более ебанута, чем другие.
Чтобы далеко не ходить: она обожает Интернет и жадно поглощает тексты о технологических новинках, но вот почтой не пользуется, ее напрасно искать в социальных сетях. Когда я помогал ей с покупкой компа и установкой Интернета, она требовала лишь безопасного соединения и бесчисленных файерволлов.
Можно подумать, что никакая она не дантистка, а, даже и не знаю, продавщица оружия, что ли.
Я пообещал ей привести знакомого, чтобы тот доустановил все эти защиты. Отказала, потому что, сколько себя помню, не впускает к себе никого. Так что с приятелем сидели вдвоем у меня, ломая голову над этим чертовым компьютером.
Привезенное оборудование мама обходила с неделю, прежде чем решилась его включить. Теперь летает по Сети, но только там, где не требуют паролей. Что касается телефона, пользуется старенькой "нокией", поскольку геолокация заставляет ее пугаться.
С деньгами дело выглядит таким же образом. Мать отказывается платить карточкой и презирает электронный банкинг. В ее мире существует исключительно наличка.
Ежемесячно мы маршируем в банк на улице Пилсудского, это рядом с Городским Управлением. Мать влетает туда, словно принцесса в круг фрейлин, в тонкой ауре духов от Диора и с жемчугом на шее. Говорит она о президентских выборах или же о торнадо в Силезии, а обслуга изображает заинтересованность и только поддакивает: пани Хелена то, пани Хелена это. Я же стою сзади как дурак на проливном дожде.
Мать получает на руки то пять, а то и семь кусков. Пересчитывает и сует конверт в сумочку, очень осторожно, словно бюллетень в урну.
Потому-то я и сопровождаю ее, чтобы не шастала по городу с такими бабками. Тащусь с ней до машины, потом на почту, где мать трудолюбиво заполняет бланки переводов.
Я охотно узнал бы правду, что творится с этими деньгами. Мать есть мало чего, и потому худая словно аист. Ну сколько можно потратить на парфюмерию и на коньяк в "Изумрудной"?
Когда-то мне казалось, будто у нее имеется гораздо более молодой, чем она, любовник, а может она втихомолку посещает казино, так нет. Мне кажется, что она все эти бабки тихо хомячит, с пожилыми людьми так случается.
Как-то раз за книжками я нашел коробку, наполненную стодолларовыми бумажками семидесятых годов, цвета патины, а крепких, что твоя парусина. Еще я знаю, что она рассверлила ножку кухонного стола и чего-то там хранит. В детстве я как-то заловил ее, как она ночью раскрутила заднюю стенку телевизора с кинескопом и положила в средину пакет.
Ее дом: белая кухня, спальня с железной кроватью, дубовая библиотека, ванна в форме вопросительного знака и картинки с морскими пейзажами на стенах – это фасад, прячущий тайну.
Точно так же и с садом. Сад за домом является доказательством ее безумия. Она закопала там сокровища, могу поспорить.
Раньше, еще до того, как у нее отказало бедро, мама садила мяту, розмарин, любисток и тому подобное. Теперь же у нее не хватает сил, поэтому травы садит на подоконнике.
В саду же растет тот старый каштан с дуплом на высоте около двух метров. Как-то раз, когда я подрезал ветки, в нем застряла моя нога.
В сезон я выкашиваю весь этот садик, а мать трудолюбиво собирает эту траву и каштановые листья. Потом пьет кофе на садовом стульчике. Когда опадает очередной лист, она отставляет чашку и хватается за грабли.
Газон был ровненьким и чистеньким, как поле стадиона на улице Эйсмонда.
Лет пять тому назад, то есть еще до бедра, перед самым Праздником Всех Святых, я застал мать на лестнице. Одной рукой она держалась за ствол, в другой же держала грабли и сбивала листья с ветвей. Так она дубьем прогоняла осень.
В течение какой-то минуты я уже собирался звонить в психбольницу в Коцборове. Но потом очень вежливо спросил, что она, блин горелый, вытворяет и на кой это ляд.
- У меня уже никаких сил нет с этими листьями, - ответила мать с лестницы. – Только уберу, и тут же их полно на земле. Сейчас собью их все, уберу и сэкономлю силы на уборке.
Именно так она и говорила, переполненная верой в собственный рассудок.
Тогда я залез на дерево, старясь не застрять в дупле, и сбивал листья вместе с ней.
Нет, я не псих. Просто я боялся, что мама полетит вниз с лестницы.
Об упырях
А началось все с духов и с новой звезды.
Ян Радтке вернулся с того света. Его пение звучало на утренних предрождественских мессах в костёле Девы Марии, где наш мэр бывал при жизни. И орал он довольно-таки страшненько в своей откровенной набожности. Мамина пациентка четко слышала его за собой, но последняя лавка в костёле была пустая.
Люди спрашивали, как такое возможно и, в конце концов, пришли к заключению, что богобоязненный и религиозный Радтке славит Господа и на том свете. Так все и считали, как вдруг один лудильщик заметил бледного усатого старца в окне кабинета покойного. Этот лудильщик перецепился за собственную тележку и рассказывал, что Радтке отправился в ад, а теперь пугает, чтобы предупредить живых.
От перепуга жители Гдыни наделали в штаны. Уж если такой хороший человек к чертям попал, то что будет с ними, великими грешниками?
И это еще ничего. Мама, очень тронутая и опечаленная, говорит о духе ребенку на Каменной Горе. Вроде как, проживала там одна блядушка с дочкой в пару лет. Занимали они одну комнату, и как только приходил клиент, моряк или кто там еще, девочка отправлялась в коридор. Там у нее имелся красный стульчик. Дитя садилось и ожидало, когда чаечка завершит свои блядские обязательства. Женщина эта выпивала, о дочке не заботилась, и девочка зимой умерла.
- Вот как можно так обидеть ребенка? – спрашивает мама.
В общем, девочка отправилась в могилку, блядушка – в тюрягу, а в коридоре остался красный стульчик.
И вот тут делается совершенно страшно, потому что стульчик этот никак нельзя было убрать. Многие пробовали – и ничего. Такова вот сила обиды ребенка. В январе пятьдесят девятого года силач из того цирка, что временами ставил свой шатер между клубом "Ривьера" и костёлом, поспорил, что стульчик поднимет. Он примерился, рванул, все уже думали, что сдвинет с места. Но циркач только заорал и упал с лестницы.
Когда он дергался с этим стульчиком, почувствовал трупное дыхание и две ледяные ладони на своих щеках. А вскоре после того из Гдыни выехал.
- Иногда я думаю о той девочке, что она до сих пор там сидит, замершая и невидимая, на том стульчике, - говорит мама. – Когда ты был маленьким, я боялась умереть. Но вот уже долгое время мне плевать на смерть.
У дедушки и бабушки раззвонился телефон, но в трубке никто не говорил; а в подвале расплавилось стекло в окошке. Никто не знал, как такое может произойти, и тот мужик с кроликами обвинил деда, будто бы тот специально уничтожил окно паяльной лампой. Дедушка спросил, хочет ли тот получить по роже, и на этом все и закончилось.
Впрочем, оконные стекла плавились по всей Гдыне. Народ связывал это с треугольником, который завис на небе. Сама мама понятия не имеет, что это был за треугольник. Но нашлись такие, которые его видели. Он высоко завис над улицей 10 февраля, недвижимый и сияющий золотом. Бабки внизу под ним стояли на морозе на коленях с четками.
- Когда глядишь против солнца, то иногда видишь всякие глупости, - прибавляет мама. – А вот со звездой дело другое, она была настоящей, сама видела, потому и знаю.
Бабушка увидала ее, возвращаясь с ночной смены. Разбудила всю семью. Дед выскочил во двор в пальто, наброшенном на пижаму, за ним сильно взволнованная мама.
Ночь была ясной. На небе висела серебристая, словно раскаленный камень, слезка. От нее нельзя было оторвать глаз. Бабуля рассуждала вслух, а не глядят ли они на одно из тех диких небесных тел, которые сорвались с привязи и теперь мчатся через бескрайний космос. Стоящий рядом дед топал ногами от холода.
Он был из тех, кто глядят себе под ноги и предпочитают не задирать голову.
- Ты что, все звезды на небе пересчитала? – спросил он у бабушки. – А если нет, то откуда ты знаешь, что прошляпила именно эту одну?
О ссоре
Мои родные постоянно ссорились и мирились. Мать утверждает, что ссоры – дело хорошее и здоровое. Человек сбрасывает бремя с печенки, и ему сразу же делается лучше. Наши эмоции бывают больше, чем мы сами. Интересно, потому что с мамой мы жили в согласии, за одним только исключением.
Когда я закончил среднюю школу, мать надумала, что я пойду в лицей имени Военно-морского Флота. Хорошее учебное заведение. Потом будет легче поступить в институт. Она никогда не высказала этого прямо, но ей хотелось, чтобы я тоже стал дантистом и унаследовал ее кабинет.
Я же ответил на это, что иду в ПТУ на улице Морской на повара и что решения своего не поменяю. Она уставилась на меня, словно в зеркало.
Вообще-то я ожидал чего-то в стиле: "Понятно, сынок, делай так, как считаешь нужным". Мама была самым открытым человеком из всех, кого я знал.
Она же только глянула на меня теми своими змеиными глазами и лишь бросила:
- Никогда в жизни.
Я пытался ее переубедить, но она уперлась на своем, что в училище я загублю себя, а ведь мне следует побороть все вызовы, которые ставит передо мной мой собственный потенциал. И что нихрена я не добьюсь, до самой пенсии поджаривая рыбу для туристов. При этом напомнила, сколько мне лет. В свои четырнадцать ты еще не станешь принимать решения о собственном будущем, именно так и сказала.
- А что, будет лучше, когда кто-то будет решать за меня?
На это я услышал, что пока что я дурачок, и пройдет какое-то время, пока научусь жизни.
Возможно, что я нихрена не знаю о жизни, зато знаю свою единственную мечту. Именно так и заявил. Я хочу готовить. Ни о чем другом не думаю, только про пиццу и шашлыки с грудинкой. Кстати, пиццу тогда мало кто делал.
Мама резюмировала:
- А тебе лишь бы жрать.
Под конец заявила, чтобы я шел в нормальный лицей, а кушать можно готовить и после уроков, раз мне так это важно, она купит приличные кастрюли.
На это я посоветовал ей поцеловать меня в жопу.
Она сорвалась со стула, чтобы дать мне по роже, и застыла с поднятой рукой. Я же стоял жестко, ввинтив ноги в пол. Сын против матери. Ссора завершилась. Документы я подал на Морскую. И меня приняли.
Именно мама добавила мне на "Фернандо"; так я хотел собрать сам, но не справился.
На открытие она влетела в зеленом платье и в огромной шляпе. Антрекот рубала так, что сережки тряслись. Мама посетила служебные помещения, осмотрела холодильники, краны, столы, огромный бак с томатным супом и доску с приколотыми первыми заказами, под конец ее занесло на склад, откуда она вынесла бутылку вина. Мы чокнулись. И я услышал:
- Дастин, ты был прав, а я была дурой.
Что же касается отца, то чаще всего она бесилась, вспоминая его сапоги, о чем я еще напишу; но еще ее раздражало то, как он гасил окурки. Нормальный человек попросту давит бычок, а он должен был делать по-своему.
Вначале он выдавливал жар в пепельницу. Рядом стряхивал оставшийся табак. И наконец откладывал обгоревший бумажный мундштук. Все это он делал крайне медленно. Мама только водила глазами и старалась не обращать внимание. Еще злилась, когда отец уезжал в Ленинград или долго оставался на судне.
Той ночью, когда американец свалился с неба, они ужасно поссорились.
Заместитель вызвонил старика в "Гранд Отеле". Папа сообщил маме, что должен вернуться на корабль, потому что радар сошел с ума и показывает самолеты, шастающие в самых различных направлениях. Мама не поверила и посчитала будто бы она отцу просто надоела. Назвала его эгоистичным мопсом, который относится к ней, как к вещи.
- Вещи не визжат, - парировал мой старик.
Внезапно в их номере погас свет. В коридоре тоже царила темень, кто-то стучал в кабине лифта; буря стучалась в окна "Гранд Отеля".
Родители сидели на кровати при зажигалке и держались за руки.
-Так оно и было между нами, - вспоминает мать. – Все эти ссоры возникали потому, что я скучала по Коле, и мне всегда было его мало. Поэтому, когда он сообщил, что обязан возвращаться, я не выдержала. Еще скажу тебе, что когда электричество выключилось, то я радовалась, потому что думала, что Коля останется со мной.
Где там. Через четверть часа электричество врубили. Старик сказал маме, что утром за ней заедет Платон, а сам помчался на корабль.
О миноносце
Радар на миноносце и вправду сошел с ума. Он показал эскадру неизвестных самолетов, мчащихся с севера, а потом просто накрылся.
Старик позвонил в комендатуру порта, и там ему сообщили, что их радары ничего не показывают. Быть может тот, что на судне, сошел с ума из-за шторма? Отец этим ответом был удовлетворен. По его мнению, миноносец был в самом паскудном состоянии, на нем вечно чего-то там портилось. Например, пушки заедало, поэтому отец посылал моряков, чтобы те их вертели.
Сам он командовал судном типа "Смелый", предназначенным для борьбы с авиацией и подводными лодками. Отсюда пушки и пятитрубные торпедные аппараты. Восемь подобных кораблей было продано Индонезии, что и объясняет присутствие папы в Гдыне. Все они давным-давно пошли на бритвенные лезвия и иголки.
А пока же что у судна стоял на страже Едунов. Он прибыл за день до американца и наверняка знал, что что-то готовится. Старик хотел выбросить его за борт, и обязательно должен был это сделать, так, по крайней мере, утверждала мама.
Но вместо этого папочка подумал минутку и впихнул Едунова в объятия зама по политической работе. На каждом судне такой имелся.
В данном случае речь идет о старом морском волке, который утратил сердце к открытому морю и плавал исключительно в волнах спиртного. Договорились они мигом. Уже потом старик выпытал у него, а чего, собственно, Едунов искал. На это заместитель ответил, что человек это страшный, но ужасно милый.
Старик обучал индонезийцев и сидел в бумагах, командование именно в этом и заключалось. Тем мужичкам с другого конца света он объяснял принципы выявления коммуникационных путей и пояснял, что следует делать в случае атаки на них с применением оружия массового поражения. Но, в основном, он утверждал пропуска и смену вахт вахтенным офицером, мучился с журналом боевой подготовки, получал протоколы у командиров отделений и занимался столь же увлекательными делами. К тому же крайне подробно описывал каждый рейс. И на это тратилась куча времени, а все за счет любви.
Миноносец не плавает, а выходит в рейс, объясняет мама, вызывая фигуру отца над столиком в каюте, с кучей авторучек, листков под черновики и корректором для чернил. Командование – это грамм плавания и тонна писания, повторял отец, наливая себе водки.
Все эти труды папа компенсировал, входя в порт на полном ходу, что было сурово запрещено. Он нарушал устав, потому что чувствовал – лишь в этом случае он живет по-настоящему.
Мама живописно вычерчивает картину этого большого, сильного судна, как миноносец несется вперед в оглушительном реве турбин. Нос взрезает воду, поднимая двойной веер пены, мокрая палуба блестит, бегают матросы, а мой старик, этот великан, стоит на носу, неподвижный и неудаляемый, словно часть этого гигантского устройства с папиросой, зажатой между большим и указательным пальцем, а в его глазах сияют медные искры.
Спрашиваю, была ли мама когда-нибудь на миноносце. Так вот, не была. В таком случае, как она увидела те его глаза, чинарик и матросов на палубе?
- Дурачок ты, это же никакого значения не имеет, - отвечает она на это.
Только такая мне польза из всей этой истории.
О свете
Шторм прекратился. Радар отремонтировали к шести утра, и старик готовился поспать. Засыпал он моментально, в любой ситуации. Точно так же, как и я до недавнего времени.
Едва он закрыл глаза, как Платон уже колотил в дверь каюты, вопя, что на небе творится что-то ужасное. Там он заметил световой шар. Он сиял оранжево и был окружен розоватым туманом.
Уже несколько придя в себя, Платон утверждал, что там был и не совсем даже шар, а сплющенный треугольник, ладно, как назвал, так и назвал, во всяком случае, объект слетел с высоты, завис над городом, резко спрыгнул в сторону залива, где очертил окружность и полетел к берегу. Платон в жизни не видел такой маневренности и ускорения, поэтому разбудил старика. Тот выбежал на палубу, злясь из-за того, что, как он считал, моряки насмехаются над ним.
Так нет же. Все стояли, задрав головы к пугающе-розовому небу, шептали молитвы, крестились, хотя и не были крещенными, а старик вспомнил попа из церкви в Ковалеве.
На небе он увидел огненный шар, размерами больше Луны, по крайней мере, так утверждает мама, и прибавляет, что в эту сложную минуту отец думал исключительно о ней.
Он думал, будто бы началась война, и вот сейчас он сам погибнет вдали от любимой.
И что он был бы первым погибшим в этой войне, причем, по-дурацки.
Шар увеличивался на глазах и внезапно рухнул вниз, почти что вертикально, все так же охваченный языками пламени, в реве рвущейся стали, со свистом, прямо в кипень исходящего паром залива. Моряки стояли на коленях или бежали к орудиям. Они и вправду думали, будто бы их кто-то обстреливает.
Старик, в свою очередь, пришел к заключению, что это упал спутник. Он позвонил начальству в Калининград, взял с собой Платона и на моторной лодке помчался к месту падения. С ними был еще один моряк, Кирилл.
Тот, по словам мамы, был из тех ребят, что идут в армию, чтобы возмужать, но при этом дико разочаровываются. У него было приятное лицо со сросшимися бровями, он замечательно играл на аккордеоне, в особенности, когда на столе его ожидали самогонка и сало.
Дорога от Военного порта к Польскому Побережью занимает пару минут. Дул ледяной ветер. На руле стоял Платон, взволнованный Кирилл объяснял ему, куда плыть, а старик пытался дойти до ума с этими двумя. В гражданском бассейне номер четыре их ожидала булькающая вода и электрическое сияние.
На палубе судна "Ярослав Домбровский" метался какой-то докер, еще кто-то стоял на берегу, и больше никого.
Старик встал за руль и поплыл в сторону свечения, прямиком в тучи пара. Отключил двигатель и вышел на палубу. Кирилл с Платоном уже глядели за борт, в багровый водоворот.
Тонущий объект оказался цилиндром длиной в четыре метра, шириной, возможно, в два. Выполнен он был, по мнению отца из чего-то, что походило на стеклянную фольгу. Внутри хлюпала какая-то жидкость, и это как раз она так светилась. Перепуганный Платон распознал в ней иприт, предсказание скорой смерти. Старик же оценил, что это, скорее всего, топливный контейнер, сорванный со спутника. Он послал парней в подпалубные помещения за баграми и тросами, чтобы выловить бочку, но та погасла и пошла на дно.
Вода успокоилась, красное сияние исчезло.
Вскоре старик пожалел, что вообще туда поплыл.
А пока что, на рассвете, находясь в моторной лодке, он просто не знал, что делать. Нахуя ему какой-то топливный контейнер?
В бассейне же появились две моторные лодки польского военно-морского флота и спасательное судно "Феликс Дзержинский", на берегу припарковался "москвич" и газик с пулеметом на крыше, поэтому отец посчитал, что ему здесь нечего делать. Он обменялся парой слов с польским офицером с моторной лодки и уплыл.
Мама утверждает, что этот разговор имел серьезные последствия.
Моторную лодку папы под флагом Балтийского флота видели люди из газика и с "Феликса Дзержинского", что тоже обещало неприятности.
Папа же спешил на поднятие флага ровно в восемь. Если бы к этому времени он не вернулся, его люди посчитали бы, что случилось что-то плохое, и наделали бы глупостей.
- С неба бочки летят, но распорядок дня – дело святое, - поясняет мама. – Твой папа повторял: В этом разница между военным человеком и негодяем.
Она сама сунула взятку, чтобы меня не забрали в сапоги, но что я такого знаю.
Промерзший и совершенно сбитый с толку старик стоял на том поднятии флага и ломал себе голову над тем, а что, собственно, случилось. Экипаж глядел только на него. В конце концов, флаг поднялся на мачту, прозвучал боцманский свисток, и папа вернулся в каюту, где снова выпил и попытался заснуть.
Пролежал он, возможно, с четверть часа, наверняка не больше.
Потом со своей койки позвал двух замерзших собак, Платона с Кириллом, и сообщил им, что это дело не дает ему покоя.
Об американце
Так называемого американца обнаружили на пляже возле Кемпы Редловсской[36]. Он полз по обледеневшему песку.
Старик посчитал, что тот катапультировался со спутника – приблизительно такое он имел понятие о космонавтике.
Но давайте по очереди. Папа оставил судно на заместителя. Вместе с Платоном и Кириллом они загрузились в газик и погнали на разведку в город. А ведь это не сильно-то и разрешалось тогда, прибавляет мама и выражает робкую тоску по отцовой храбрости.
Как мне же кажется, отец нарушал закон всегда, когда это было ему нужно. Ибо, как по словам мамы он повторял, что если человек слышит зов, то ничего не поделаешь, он обязан ответить действием на этот зов.
В общем, они погнали на Грабувек, потом в сторону кладбища уже у нас, на Витомине, после чего направились к центру города. Расспросили таксистов под вокзалом, и один из них признался, что видел на небе золотой и обсыпанный снопами искр колокол. Он висел над домом "Ополянка" добрую минуту, сожрал трех чаек и исчез.
Под радиомагазином им встретилась старушка. Та вообще не боялась русских. Она дергала Платона за пуговицы, а выглядела так, словно бы бомба только что разорвала всех ее близких.
У нее был волкодав по кличке Лилипут, и вот этот волкодав пропал. Не то что сбежал, а просто шел рядом и внезапно испарился. Наверняка все дело в гитлеровцах, которые производили чудесное оружие в бункерах Хилёнии[37]. Именно так она говорила и подсовывала отцу под нос обожженный конец поводка в доказательство своих слов. Тем временем Платон показывал в небо.
Старик сказал, что сделает все возможное, и они поехали. За кортами въехали на дикую лесную дорогу. Слева тянулся пляж. Рыбацкие сети вступали в стальную воду. Лодки лежали кверху дном.
Платон крикнул, чтобы машина остановилась, и молнией выскочил из газика.
По пляжу бегал Лилипут, целый и здоровый, с обрывком поводка на шее. Платон с Кириллом планировали схватить волкодава. Старик пошел за ними и вот тут увидел его.
Американец не мог ни встать, ни даже приподнять голову, он просто полз вдоль берега. На нем не было ни куртки, ни обуви, только пилотский комбинезон, по крайне мере так, по мнению мамы, считал мой не совсем ориентирующийся отец.
Костюм был гибким, мягким и блестящим. На ощупь походил на металл. Старик в жизни не видел ничего подобного, утверждает весьма встревоженная мама.
Запястье американца украшал синий браслет.
Кирилл с Платоном занесли найденного парня в газик. Там старик пытался переговорить с ним, потому что немного знал английский язык. Спрашивал: что случилось, что парню нужно, ну и, что самое главное, мог ли кто-либо еще выжить в катастрофе. Вот второй пилот, он тоже выпрыгнул?
Вот только с тем жь успехом он мог обращаться к ведру.
Кирилл побежал в Дом Моряка за помощью, а старик долго искал пульс разбившегося. Он опасался, что пилот отдаст коньки, и что из этого может случиться международный скандал. Наконец-то, слабенький пульс нащупал на шее.
Американца уложили на заднем сидении. Платон хотел было растереть ему конечности, но отец запретил. Спину и бедра бедняги обложили одеялами, вытащенными из багажника, на громадную башку натянули ушанку Платона.
Американцу предложили чай, водку. Тот пить не хотел.
Старший матрос Кирилл напрасно стучался в Дом Моряка, так что отец пришел к заключению, что ждать нечего. Он посадил Платона за руль и приказал ехать в Оливу[38], во флотский госпиталь.
А найденный пилот схватил отца за запястье и не отпускал.
На его ладони было шесть пальцев.
В высоту он был где-то метро сорок, у него была бесформенная, яйцеобразная башка и громадные, абсолютно черные, неподвижные глаза. Носа у него не было и воздух он захватывал узким ртом, лишенным губ и зубов.
Мама рассказывает все это как будто просто так, я же слушал, раскрыв варежку. С катушек съехала. У старухи шарики совсем за ролики заехали.
- Твой папа натянул бедняге ушанку поглубже на голову, и они тронулись. А за газиком помчался Лилипут.
О черном взгляде
В конце концов, я прерываю маму, пытаясь сориентироваться, что она обо всем этом по-настоящему думает. Она же насмехается, действительно тронулась умом или чего-то надумала. И вправду верит, будто бы на землю слетел какой-то странный американец, причем – со спутника?
Мама просит проявить терпение, обещает, что я обо всем узнаю, потому что сама она долго не знала, что делать со всей этой историей. Словно бы ничего и не было, она отправляется на кухню, недолго крутится там и через пару минут подсовывает мне под нос бутерброды с творожной массой, укропом и толстым куском вяленого мяса.
Она беспокоится, потому что ем я, в основном, крылышки из KFC, хот-доги из "Жабки" и селедку, не сплю опять же. Она выражает эту свою заботу и возвращается к отцу.
Я понимаю, все лучше и лучше, что в этой истории важен лишь старик, а все эти Платоны, дедушки с бабушками и НЛО-навты кружат вокруг него словно вокруг блестящей жаром звезды, вылавливая частицы блеска.
На это я спрашиваю, а верил ли старик, будто это и вправду американец. Так вот: да, без всяких сомнений, хотя тогда в Штатах еще не был.
- Коля вспоминал о своем знакомом из Ленинграда, у которого было по семь пальцев на каждой ступне, - говорит мама и надкусывает свой единственный бутербродик. – Он даже зарабатывал этим, показывал за деньги и за водку. Ступни этого парня были похожи на утиные лапы, так что обувь ему шили на заказ. Началась война, эту обувку кто-то украл, сапожник пал, сраженный пулей, как оно бывает в жизни, пришлось папиному приятелю обвязывать ноги тряпьем, но они и так настолько отмерзли, что пришлось их отрезать. Парень потерял способность ходить и источник заработка. Он ездил на тележке и говорил, что у него были самые необычайные ступни во всей России, но их забрали у него Гитлер и мороз.
Из всего этого рассказа следует, что жизнь не стоит и копейки, а старик ничему не удивлялся и по-настоящему верил, будто бы у него под носом разбился космонавт из Америки.
Потому-то он им и занялся, поскольку и что с того, что это враг, империалист? Солдат всегда помогает солдату. Впрочем, смерть, как говорит мама, весьма сближает людей.
На место заехали около десяти утра. Военно-морской госпиталь размещается в двухэтажном доме на горке, его окружают деревья, лысая поляна и оставшиеся от немцев виллы, приспособленные для потребностей учреждения. Часовой у входа увидел черный мундир папы и сразу же впустил машину.
Кирилл с Платоном остались в газике. Отец вызвал коменданта госпиталя, врачей, санитаров и всех, кто там был еще. Сообщил, что привез жертву авиационного несчастного случая из зарубежной державы, и что ею необходимо немедленно заняться.
Вскоре пришли доктор с козлиной бородкой, в накинутом на мундир халате, и два санитара с носилками. Тем временем американец даже немного пришел в себя и даже пытался садиться.
Один из санитаров утверждал, что никакой это не американец, а монгол, во время международного обмена в Улан-Баторе он видел их много. Второй же усмотрел в спасенном британца по причине цвета мундира, а старик подгонял их всех, потому что нужно было спасать жизнь.
- Именно так мог бы выглядеть загробный мир для твоего отца, - говорит мама и ставит свое блюдце на мое. – Стоял бы себе в парадном мундире, сжимая стакан, и всю вечность орал.
Американца забрали в операционную, старик остался в коридоре. Ему принесли кофе. Я так его представляю: он отпивает кофе маленькими глоточками, курит, водит взглядом по стенам, на которых полно проводов, и метко плюет в жестяные плевательницы.
Люди слетались, как будто бы кто водку на шару наливал. Медицинские техники, аптекари, санитары исчезали в операционной. Под конец пришли два секретчика, один в кителе, а второй с фотоаппаратом, и тут старик уже не выдержал.
- Между коридором и операционной находилось помещение для переодевания, в нем охранники с оружием. Они отказались впустить Колю, так что прошел он вместе с дверью, - прибавляет мама.
Американец, все еще в сознании, трясся под грязной простыней и громадной лампой в форме блюдца, а людей вокруг, всех тех трупоедов, было столько, что сарику пришлось отодвинуть секретчика с фотоаппаратом, чтобы протиснуться. Медсестрички перешептывались между собой. Из-под медицинских масок были видны взволнованные взгляды. Установленные по углам серебристые баллоны с кислородом походили на бомбы.
Увидав отца, американец с трудом повернул голову, тем временем доктор с козлиной бородкой и все остальные серьезно взялись за него. Они пытались снять тот странный костюм: один врач натягивал ткань, второй резал скальпелем, наконец им удалось открыть фрагмент груди.
В этом месте кожа была не такой серой, а, скорее, голубой.
Отец рассказывал маме, что американец глядел только на него, старик чувствовал этот взгляд, хотя глаза спасенного были черными словно жемчуг. В них отражались хирургические клещи ножницы и борода доктора.
Секретчик снимал. Его дружок куда-то убежал, наверняка звонить.
Доктор подцепил пальцем браслет на запястье американца и другой рукой взял скальпель. Тогда в старике отозвался солдат, который видел уже немало случаев, когда другие умирали, по крайней мере, так утверждает мама, что-то в нем подсказывало, да что там, вопило, что этого браслета трогать нельзя.
Отец прикрикнул на врача, но тот не слушал. Тогда Коля попытался вырвать у него скальпель и даже вскочил на стол, но доктор уже сделал разрез, и браслет упал на пол.
Американец затрясся, он стянул и без того узкие губы, маленькие ступни били в простыню.
Окружающие бросились на помощь. Коля хотел их разогнать, но было уже поздно - вспоминает мама и печально прибавляет: - Все мы умираем одинаково, под своей или чужой звездой.
Врач ритмично жал на голубую грудь, сестра подключала кислород, а мой старик присел возле умирающего, чтобы их лица очутились одно напротив другого, и взял серую руку своей ладонью. Американец стиснул пальцы. От слабеющего дыхания пахло страхом и пеплом.
Присутствующие: доктор, охранники и секретчик пытались оттащить отца, поэтому старик вытащил волыну и, не поднимаясь с корточек, показал: руки прочь от человека, а не то пристрелит.
Американцу уже не нужен был врач, а всего лишь кто-то, кто подержит его за руку. Он и отец глядели друг на друга, пока черные глаза не помутнели, захват пальцев не ослабел.
Мертвый летчик был хрупким, словно иллюзия.
Старик спрятал пистолет, отряхнул штаны, послал доктора на все три буквы и вышел из операционной. Потом говорил, что сделал огромную ошибку: труп нужно было забрать с собой.
Или хотя бы браслет.
Об иронии судьбы
Из состояния задумчивости меня вырывает Клара вопросом, не съехал ли я с катушек.
По ее словам, всегда, когда я возвращаюсь от старухи, то сижу до утра, вышмаливаю пачку "честерфильдов" и съедаю полкило селедки. В доказательство показывает пустую банку и обращает внимание на то, что я даже лук навернул.
Она заваривает в ковшике чай, наливает и подсовывает мне исходящую паром кружку под нос, а в качестве добавки: магний, калий, витамины плюс стакан воды. Клара смотрит, как я все это заглатываю.
Спрашивает: и что меня так беспокоит. Поначалу я защищаюсь и кратко излагаю то, о чем услышал: огонь в небе, катастрофа, американец, госпиталь и смерть, старик во всем том бвлагане. При этом мы совместно выкуриваем сигаретину, ночь над Витомином розовеет. Требуется какое-то время, прежде чем Клара уложит у себя в голове услышанное.
- Это весьма печально, - хохочет она и давится дымом. – Скажи, я правильно понимаю: этот американец, как говорит Хеля, прилетел сюда с какой-то другой планеты, с Марса, Сириуса и или откуда-то еще?
По причине отсутствия лучшей идеи киваю, а Клара продолжает рассуждения:
- Наверняка на том Марсе его выбирали, как у нас выбирают космонавтов, из десятков тысяч кандидатов. Он был самым лучшим из лучших. Потом прошел многолетнюю подготовку и уселся в современную, очень дорогую ракету. За полетом следили самые крупные умы Марса, а вся забава стоила как бюджет небольшой страны… Я правильно говорю?
Конечно же, дорогая. Я слушаю ее, слегка восхищенный и крайне злой, потому что сам хочу писать, мне нужно кончить до того, как засну, а ведь еще куча работы.
- Этот храбрый пилот пролетел в чудовищно дорогой ракете через весь космос, пролетая мимо туманностей и созвездий, он летел наперегонки с кометами и уклонялся от метеоров. – Клара раскручивается, ведя к завершению с сутью высказывания. – И вот когда он, в конце концов, после того громаднейшего усилия со своей стороны и всего марсианского народа, приземлился, его тут же убили польские врачи. Я правильно говорю?
О трех причинах
По мнению Клары, мать из милой сумасшедшей превратилась в долбанутую старуху.
Она просит, чтобы я любил мать более мудро, чем до того.
Не знаю, в чем заключается такая мудрая любовь, спросил бы я и даже попросил бы, чтобы она показала мне, раз уж я настолько глуп. Я молчу, так как знаю причины, почему жена так говорит.
У девчат было замечательное начало, а потом все пошло наперекос.
Клара познакомилась с мамой и влюбилась в нее до смерти, предпочитая проводить время с ней, а не со мной.
Ее родители с громадным трудом толкали шарик дерьма под названием жизнь, а моя мать тем временем ездила в Варшаву и Берлин, ей хотелось говорить о музыке, кино и мужиках, даже спрашивала, как у меня с этим, оплатила блестящую вечеринку после нашей свадьбы, хотя лично я предпочел бы деньги на карман.
Я был крайне гордым, в принципе, таким же остаюсь и сейчас, и не просил от матери помощи, она же держалась с Кларой и постоянно выспрашивала у нее, а не нужно ли чего-то нам. Жена отрицала, потому мать оплачивала нам отдых, а жене – подарки, таскала ее по Гдыне, словно бы желая затолкать ей в голову свой родной город, опять же, постоянно следила за тем, а любим ли мы до сих пор друг друга, потому что она стукнута относительно меня. Клара годами торчала у нее, они пили одна у другой из клювика, а я, когда приходил, заставал их на террасе, над пепельницей, в которой горой лежали окурки со следами двух разных помад. Они тут же вскакивали, трепеща плечиками – две влюбленные в себя совушки.
Потом появился Олаф и все пошло псу под хвост. Дети требуют терпения и рассудка, а моя матушка – это тасманийский дьявол, ей не хватает ни одного, ни другого.
Поначалу она потеряла четырехлетнего Олафа на Витомине. Они игрались в оборотней. Я просил, чтобы она этого не делала.
Малой пропал на целых четыре часа, в течение которых мы обзвонили все комиссариаты полиции, больниц, Морскую Поисковую и Спасательную Службу, я бегал к детскому саду и нашим старым яслям, а Клара дословно с ума сошла от страха, бродила в водохранилище за плавательным бассейном. Это был, по-моему, апрель, и Олаф как-то нашелся, он храпел в придорожных кустах по пути на Утиные Логи, это он спрятался там, а потом, когда ему все надоело – заснул.
Мама делала вид, что ничего и не случилось. Ведь я, будучи пацаном, бегал сам с утра до вечера, с ключом на шее, а она лазила по сгоревшим танкам и бронетранспортерам, что остались после войны, по крышам Пагеда и по подвалам. И никогда и ни с кем ничего плохого не случилось, а кроме того: Олаф ведь нашелся. Клара перебила ее кратким:
- По крайней мере, ты могла бы и не оправдываться.
Они не разговаривали целый год.
Олаф мог посещать мать только со мной. (Сейчас еще хуже, потому что вообще не может приходить). Тогда они закрывались в туалете, где при свете фонарика рассказывали друг другу страшные истории; еще они устраивали морские сражения, поджигая в ванне бумажные кораблики. И время сделало свое. Клару попустило. Она до сих пор говорит, что жалеет об этом.
И фиг с ним, что мама напихала малого шоколадками и желейными конфетами, возила в Макдональд, где Олаф собирал мороженое жареной картошкой-фри – ведь такое же делает каждая вторая бабушка. Но не каждая вторая бабушка забирает внучонка на стрельбище, где сует глок в маленькие ручки с пояснениями, что умение стрелять в движущуюся цель может когда-нибудь очень даже пригодиться. Я хорошо знаю, что происходило на том стрельбище, меня она тоже туда брала.
Олаф был восхищен и хотел снова туда ездить, в школе он проболтался, что мы разрешаем ему играть оружием, что он станет коммандосом и станет убивать людей за большие деньги.
Каким-то образом Клара это проглотила.
Взбесилась она только тогда, когда случился Борнхольм.
Мать охотно забирала Олафа в поездки, они уже были в Леголенде и в Садах Тиволи в Копенгагене.
Ну а на тот Борнхольм она забрала его, не сказав нам ни слова. Вместе они должны были провести субботу, и все, она же тем временем позвонила, как будто ничего и не случилось, что они прекрасно развлекаются в Рённе[39]. Клара взбесилась, я же объяснял ей, что все хорошо. Олаф узнает мир с бабушкой, а сами мы слишком задолбаны.
Мама забрала Олафа на рейс вокруг острова, но не поменяла ему ни мокрые носки, ни штаны. Олаф вернулся весь впечатленный и счастливый, но тут же у него начались горячка и страшный кашель, все это перешло в воспаление легких, да еще такое, что пацан задыхался, когда мы мчались в больницу.
Клара заявила матери, что не впустит ее к нему, что она сама будет сидеть рядом с ним с утра до ночи, если возникнет такая необходимость; и вообще, Олаф для бабушки потерян, два раза она его чуть не убила, третьего шанса не будет; она может видеть его у нас дома, раз в месяц, если, естественно, такая необходимость возникнет. Разосрались они тогда ужасно. По мнению матери, дети просто болеют, так что нечему удивляться; Клара приказала ей валить отсюда; отъебись от нашей семьи, так и сказала, именно так они поговорили, и не разговаривают до сих пор.
О смешении языков
Папочка переживал близкие контакты третьего рода[40], а мама сходила с ума от злости.
Из "Гранд Отеля" ее должен был забрать Платон, но он не приехал. Напрасно она вызванивала отца от портье, в конце концов, она собрала вещи и поехала на практику, где ее ожидал Зорро.
На него это было никак не похоже: в кабинет пропихнулся первым, маска перекошена, плащ небрежно был закинут на плечо, а черной перчаткой он сжимал яйцо вкрутую. Ожидал он, вроде бы как, с шести утра на морозе. Мама затянула его в кабинет.
Там он показал ей яйцо, а в нем три почерневших резца. Под усами у него блестели десны, голые, что кусок вареной говядины.
Перепуганный Зорро сообщил, что приготовил себе элегантный завтрак. После того, как он в первый раз вгрызся в яйцо, резцы застряли в предмете потребления, а остальные зубы застучали о тарелку как в страшном сне или в Писании. Пропали даже те, которые мама ему вылечила. Зорро не мог понять, что случилось, тем более, что теперь о зубах он заботился и ежедневно полоскал рот уксусом.
Мать эту тайну никак не раскусила, так что пообещала протезы с огромной скидкой.
А в это время на Пагеде случилось страшное замешательство.
Все часы стали идти назад, и дедушка ломал себе голову, что же с этим поделать. Он забирался на табуретку и медленно передвигал стрелки. Напрасный труд! Он зыркал на свой "полет" и на мамину "славу", но и они избрали обратный курс. Он еще мог бы понять, если бы это одни часы повели себя так, но все? Тогда попросил бабушку написать письмо в газеты, может те что-нибудь посоветуют.
Но у бабушки в это время были другие заботы. Пропала ее любимая щетка для волос, еще довоенная, в буквальном смысле вырванная из гитлеровского нашествия. Дедушка расчесал бабушке волосы перед сном, положил щетку на столике возле кровати, как и всегда, впрочем. А утром ее уже не было.
Бабушка обыскивала шкафы, готовая вырывать нерасчесанные волосы с головы, равно как и паркет. Дедушка клялся всем святым, что завтра пойдет в универмаг на улице Яна из Кольно[41] и вернется с новой щеткой. Бабка его обрезала:
- Ты что, дурак, никто нам ничего не продаст!
Возвращаясь с практики, мама наткнулась на сборище. Под домом стоял тот самый тип с кроликами в компании соседей и совершенно ничего не понимающей жены. Он толкал речь по-французски, словно бы приехал сюда прямиком с берегов Сены. На самом деле он закончил всего лишь четыре класса, а потом попал в колонию за разбойное нападение с кражей, но сейчас вещал красиво и плавно, упиваясь ритмом слов, почти как генерал де Голль в освобожденном Париже. Когда его кто-то спросил об этой новоприобретенной способности, он клялся-божился, что никогда не учил французский язык и что в жизни француза не встречал. Вот просто проснулся и стал говорить словно Мольер. В связи с этим он рассматривал карьеру учителя или даже, чем черт не шутит, дипломата.
У людей с Пагеда в отношении этого было другое мнение. Часть соседей была в восхищении. Здесь по-французски никто не говорил, так что прозвучало предложение пригласить кого-нибудь из консульства. Таким образом стало бы понятно, а говорит ли этот тип с кроликами что-то осмысленное. Дед утверждал, что устами мужика говорит сам дьявол. От этого соседа он ожидал всего самого плохого.
Жена полиглота упрашивала, чтобы тот кончал маяться дурью. По ее мнению, он выучил французский язык, чтобы никто не знал, из чистого ехидства. Она всем клялась, что тот припрятал дома словарь или какого-то проклятого Дидро.
- А на следующий день все исправилось, - рассказывает мама. – Все часы ходили нормально. Щетка вернулась на ночной столик. Мужик с кроликами снова варнякал по-нашему. Вот только у несчастного Зорро зубы не отросли.
О закрытых воротах
Вечером того же дня отец вернулся в госпиталь в Оливе. Он понял, что по-другому не может. По дороге ссорился с Платоном, который с охотой избежал бы скандала с империалистическим пилотом в главной роли. И кто знает, а может санитар был прав, и это был вообще монгол.
Старик только махнул рукой на эту болтовню и приказал глядеть на дорогу.
Спрашиваю у матери, зачем он вообще туда возвращался, но она молчит. Говорит только, что уж если отец упрется, то нет никаких сил. Он всегда знал лучше, и с этим знанием и покинул наш мир.
Допытываюсь, как же он умер, и слышу, что его историю я должен услышать в свое время. Явно, мама желает видеть меня регулярно. Так я ведь и так прихожу, каждый вторник. Тут я начинаю беситься, поскольку что-то мне подсказывает, что правды я не узнаю: старая сумасшедшая бредит.
Клара находит причину всей этой байде. Она считает, что какой-то русак давным-давно трахнул мать, потом наговорил всякого, и вот появился я. К старости воспоминания вернулись, и вот мама фантазирует, чтобы убить нищету брошенности. Только оно как-то не сходится с ее красотой и гордостью.
Меня она воспитывала в презрении и унижении, как все матери-одиночки в те времена, вот и придумала храброго офицера и потерпевшего крушение с другой планеты. Именно так все и было.
Она преувеличенно, бессмысленно гордая, считает Клара. Только это никак не объясняет, почему эту историю я слышу только лишь сейчас, в возрасте сорока трех лет.
Ну ладно, продолжаем рассказ, а то уже утро. Итак, по мнению мамы, мой старик, ведомый неизвестным зовом, приехал под госпиталь и послал Платона в будку сторожа. Вот только Платон вернулся ни с чем. В этом случае, хочешь – не хочешь, к сторожу пошел уже отец. Но узнал он то же самое. Их не впустят – и все.
Старик считал себя всемогущим, впрочем, так о нем говорила мама. Он доставал билеты на Кепуру и мог застрелить человека среди бела дня, если бы только захотел. В этом весь он, разбалованный, что твой поросенок в трюфелях, с этим своим миноносцем, входящим в порт на полной скорости. А вот тут получил щелчок по носу.
Представляю себе, как он мечется перед въездом и пинает колеса газика. Во всех окнах госпиталя горит свет, за сеткой стоит множество военных автомобилей, "москвич", "лада"[42] и пара "ситроенов". Каждый метр охраняется голубыми беретами их части во Вжеще, с оружием, с собаками на коротких поводках, а бессильный старик только глядит на все это через решетку.
Именно таким я его, как раз, и вижу.
- Возле госпиталя, на лысой поляне приземлился вертолет, – рассказывает мама. - Солдаты метались между ним и госпиталем, таскали какие-то папки и сумки.
Наконец вынесли маленькое тельце, прикрытое простынкой и закрепленное ремнями к носилкам. За ним шла пара офицеров в длинных шинелях. Хромой человечек, что шел впереди, левую руку держал в кармане, а второй придерживал фуражку, чтобы та не улетела под порывами ветра от винтов вертолета.
- Игорь Иванович Едунов устроил тело американца в вертолет и лениво поглядел назад, прямо на твоего отца.
О камешках
А с этими сапогами было так: старик ставил их ровненько, пятками к стене, то есть не так, как все нормальные люди на этом печальном свете. Случалось, что эти же сапоги он поправлял ночью. Мать в это время скрежетала зубами.
- Мы были очень нежны друг к другу, - признается мама, а мне делается как-то неудобно. К такой маме я не привык. – Представь себе сейчас, сынок, что я лежу рядом с Колей, потихонечку засыпаю, а он, орангутанг такой, сбрасывает меня с себя, словно одеяло, и идет проверять сапоги.
Речь идет об офицерских сапогах из телячьей кожи, высотой под колено, на твердом каблуке. Когда старик маршировал, его сопровождало парадное эхо.
Чистил и смазывал он их сам, отказывая в помощи любовнице или услужливому Платону. Сам садился на табуреточку, закладывал ногу на ногу, всовывал свою лапищу в голенище и долго-долго чистил сапог щеткой. Потом смазывал замшу воском и накладывал на обувь, исполняя неспешные, круговые движения.
- Вот если бы он меня так по щеке гладил, - смеется мама. В ее голосе звучит любовь и печаль.
Под самый конец старик поднимал сапог на высоту руки, оценивал и либо продолжал втирать воск дальше, либо же принимался за второй сапог. Это занимало приличную часть утра.
Шмалил он и бухал как сумасшедший, практически не спал, о себе не беспокоился, а только лишь об этих своих сапогах. Мать это чудачество ужасно доставало.
Прежде чем надеть сапоги, отец совал руку в средину. Ощупывал, переворачивал каблуком вверх, выбивал и только лишь потом надевал на ноги. Мать вспоминает, что не было такой силы, которая бы отвлекла от такой проверки.
Что касается меня, я очень люблю чистую обувь, может быть потому, что работаю с пищей, с жиром, с вечной спешкой и отходами, возвращаюсь домой вечером или ночью, иногда не хватает времени и спокойной минутки, тем более, в последние дни, когда приходится сражаться с матерью.
Легче всего вскочить в треники и разношенные "адидасы". Каждый, кто так делает, вскоре сам разнашивается, и отец, наверняка, тоже так считал.
Я не модничаю и не выпендриваюсь, но джинсы и сорочки всегда у меня собственноручно выглажены, а поскольку мир – штука грязная, то иду по нему в чистой обуви. Вот тут я старика понимаю, вот только долго до меня не доходило, почему он так копался в своих сапогах.
Мать тоже мучил подобный вопрос. Отец долго не говорил правду.
- Вечно он отмахивался и все сводил к шуткам, как он всегда. Но, в конце концов, признался. Дело было в парадном шаге.
В штрафной роте, куда он попал во время войны, его заставляли маршировать целыми часами. Такая вот радость молодого солдата.
Сержанты бросали салагам камешки в сапоги.
Если кто не проверил обувь, тому хана.
Во время марша не остановишься, не притормозишь, именно в этом и заключается суть штрафной роты и советского парадного шага. После пары часов с таким камешком тело превращается в рану и печет так, что легче уж ногу в огонь сунуть.
Ночью с коек торчали окровавленные, опухшие ступни. И их невозможно было забинтовать, прикрыть или даже пристроить. После одного такого приключения старик не мог глаз сомкнуть.
Утром его ожидали сапоги и знакомый парадный шаг.
Именно потому он всю жизнь после того проверял обувь.
О рукопожатии
Через пару дней после катастрофы Едунов вызвал отца к себе. Старик сунул гордость в одно место и поехал в Верхний Сопот.
- Как раз с этого и начались все наши несчастья, - вспоминает мама.
Едунов занимал охотничий домик девятнадцатого века недалеко от стадиона, такой деревянный, красивый с кирпичным фасадом и обширной верандой.
В будке охранника возле домика стоял часовой под ружьем. Русские полностью заняли ближайший лесок; старику пришлось сдать "макарова", чувствовал он себя при этом паршиво, как будто кто-то из укрытия целил ему прямо в спину.
Внутри на побеленных стенах висели чучела орлов, головы лосей, оленей и кабанов. Они остались от выселенных жителей. Хозяин принял отца в комнате, уставленной книгами на разных языках, такой он был полиглот. Налил коньяка.
- Твой папа отказался, так как считал, что с врагом драться следует на трезвую голову, а выпивать нужно только после победы. Здорово он победил, нечего сказать!
Никто не спешил садиться. Представляю себе этих двоих друг напротив друга, гигантского отца с зачесанными с помощью бриллиантина волосами и того хромого жлоба с отсохшей левой рукой, как он пытается поглядеть папе в лицо, задирая костлявую башку.
Из того, что рассказывает мама, начало беседы прошло спокойно. Едунов спрашивал, что, собственно, случилось, и старик ответил, что, насколько ему известно, над Гдыней накрылся пиздой американский транспортный аппарат новейшего типа, а он с солдатами наткнулся на пилота, который, с сожалению, отбросил коньки в Военно-морском Госпитале.
- Тело у вас, так что вы знаете, - напомнил старик.
Едунов скорчил глупую мину и выпытывал про подробности. Кто с судна был свидетелем катастрофы? С кем он поехал на моторной лодке и отправился патрулировать? Старик хотел прикрыть Платона и Кирилла, но тут же вспомнил, что их видели в четвертом бассейне и под госпиталем, так что не было смысла врать.
Участие в патруле они приняли по его личному приказу, так он сказал.
Тогда Едунов заговорил о маме. А какое участие во всем этом деле приняла панна Хелена Крефт с Оксивя? Знает ли она что-то об американце? Наверное он думал, что этим отца и ущучит.
- Да она же дура, хотя и красивая, - блестяще ответил отец. – Ты сам своих блядушек к серьезным вещам допускаешь? Так вот, я так не поступаю.
Мама повторяет эти слова с восхищением.
На эти слова Едунов дал понять отцу, что с неба никто не сваливался, не было никакого американца, госпиталя, вообще ничего. Так они замазывали дело. Старик охотно на это согласился.
Когда он уже собирался уходить, Едунов сообщил, что если отец хоть когда-нибудь передумает, мир узнает про панну Крефт, и первым станет тесть, крупный адмирал. Еще он прибавил, что теперь старик ходит у него на поводке и обязан ждать приказа. Довольный собой, он протянул руку.
- Твой папа помялся, но в конце концов пожал его руку. Он и вправду мог не думать обо всем.
В это рукопожатие он вложил всю свою силу офицера, прошедшего войну и штрафную роту, он, который, как утверждала мать, во время пьяных состязаний в пивной побеждал в поединка на руках последовательно всех людей из своего экипажа. Едунов дергался, вырывался, а папа стоял, слушая его писки и замечательное грохотание костей. Гав-гав, сукин сын.
Отпустил. Едунов упал за свой письменный стол, а старик трахнул дверью и ушел.
- Такой вот сильный и такой глупый!
Он раздавил мужику ту его единственную действующую руку, что сохранилась после поединка на гарпунах.
О том, что наверняка
Уже светло. Я печатал всю ночь. Сейчас закончу.
Поскольку Клара вставала ко мне, я сам разбужу Олафа. Все будет так, как обычно, и как должно быть.
А с малого нужно срывать одеяло, что я и делаю, ему, впрочем, даже трубы над ухом могли бы трубить, он же всего лишь наморщит нос и продолжит храпеть. В конце концов сползает с кровати, которую и не думает застелить, и пилит на кухню в одних трусах, словно военачальник, опоздавший на поле боя.
Я ему постоянно о чем-нибудь напоминаю: чтобы он закрыл ящики в комоде, чтобы надел новые носки, но вот новые брюки – уже нет, потому что те, что у него имеются, он носил всего лишь дважды, так что, можно считать, они чистые.
На завтрак я готовлю яичницу или сосиски, дети, в основном, едят именно такие вещи, а мы с этим уже не можем сражаться. По субботам я еще соглашаюсь на булку с "нутеллой", но сегодня еще не суббота.
Ко всему этому мы пьем чай, который я завариваю в том же самом ковшике, в котором его готовит и Клара. Олаф выпивает его одним махом, когда тот остынет, хотя, наверняка, предпочел бы колу, и вечно ставит чашку на блюдце криво. Я тогда изображаю злость и бурчу:
- Как ты ставишь эту чашку?!
Мы смеемся над этим, сколько себя помню, и точно так же каждый день сражаемся по поводу чистки зубов. Олаф вечно твердит, что зубы ведь не грязнятся так же, как руки или обувь, опять же, их чистка – самая скучная вещь на свете, пускай даже электрической щеткой.
С этого года Олаф ходит сам в школу на улице Ученической, это где-то семьсот метров, достаточно безопасно пересечь перекресток улиц Малокацкой и Рольничей, и вот, он на месте, а я слежу, как он марширует в своей светло-зеленой куртке, важный, со свисающим с плеча рюкзаком.
Клара опасалась, что какой-нибудь автомобиль доставки его собьет, я же был противоположного мнения, и вышло по-моему.
Как только он уйдет, я немного придавлю подушку, потому что к двенадцати мы поедем в "Фернандо". Там Клара останется на пару часов. Она следит за поставками, оплачивает счета-фактуры, следит за пабликами в социальных сетях и мотается по конторам. Потом едет домой.
Я же остаюсь на кухне до десяти, но когда выхожу перекурить, обязательно звоню ей. Между этими событиями я жалуюсь на боль в спине и на человеческую глупость и мечтаю обо сне.
Когда возвращаюсь, застаю Клару на коврике для занятий йогой, это время исключительно для нее, я даже не захожу тогда в большую комнату. Это потом, если удастся, мы находим минутку и для себя.
Потому-то завтрак играет столь важную роль, в будни – это мое единственное время общения с сыном. По понедельникам, когда я работаю меньше, то могу наскрести пару часов для него, можно сходить в кино или в аквапарк, летом – идем к морю, хотя, ну его нафиг это море, чаще всего, развалившись на диване, мы режемся в "ФИФА" или в "Мортал Комбат".
Я люблю свою жизнь: отработанную, выстроенную, завоеванную, хотя по понедельникам едва дышу.
Сколько себя помню, торчу на Витомине, а все, что для меня важно, лежит между улицей Швентояьской в центре города и дорогой на Хваржно. Когда мы с Кларой поженились, мать отдала нам свою квартиру, подкинула бабок и временами жалуется, будто бы мы выгнали ее из собственного дома. Она проживает в вилле на Каменной Горе, а мы все время в двух комнатах.
Мы хотим купить что-нибудь побольше, только бабло от матери сожрал бычок "Фернандо". Народ строит дома, я же только мечтаю о большей квартире, лучше всего – в нашем же доме. В конце концов, нам это удастся.
Занимающаяся гастрономией компашка путешествует, устраивается на работу то тут, то там, накапливает опыт в заграничных ресторанах. Я никуда за мясом не езжу. Мясо само приезжает ко мне.
С Кларой мы женаты уже семнадцать лет. Она взяла себе выпускника училища, вот и имеет. Я знаю, что имеются другие женщины, другие города – и что с того? Я глух к отравляющему зову большого мира. Если пойду за ним, сразу же погибну.
Иногда вспоминаю, как я пахал в бургерной Бульдога на сквере Костюшки и в течение всей ночи. На темной Балтике поблескивали затерянные огни. Домой я возвращался на своих двоих, потому что у нас не было машины, а такси – штука дорогая, ночного автобуса мне не хотелось ожидать, к тому же, срач там был ужасный: говнюки там кололись, бухали, шмалили и цепляли бухарей, водитель же, закрывшись наглухо в кабине, трясся. Поэтому я шел. Город спал, и только в подворотнях призрачно существовали амфетаминовые духи. Я шел под горку, через парк, мне сигналили машины, а у меня звенело в голове: когда-нибудь все будет хорошо, потому что обязано быть хорошо.
Из этого вот утреннего чайка, ежедневной беготни и вечеров с Кларой я выстроил себе стену. И живу, подпитываясь ее силой.
И безумие матери, ее спокойный, сумасшедший рассказ приводит к тому, что эта стена трясется от страха.
О боли живота
Я и вправду это написал?
Старик объяснял матери, что Едунов воспользовался бы ним и уничтожил. С такими не сотрудничают. Впрочем, для такого он был слишком гордым. Мать считала иначе и предрекала скандал. Она ожидала, когда тот ленинградский адмирал узнает про их роман и прикажет ее застрелить.
До такого так и не дошло, но вот к отцовой жене пришла в гости безопасность. Спрашивали, как их брак, видит ли папа сына, посылает ли деньги, а если посылает, то сколько. Посидели пару часиков и ушли. Старик, когда узнал об этом, чуть не с катушек съехал. Он тяжело дышал и дергался на гостиничном стуле, как вспоминает об этом мама.
Выходит что: где-то в России у меня имеется брат? Мужик, если, естественно, он жив, на четверть века старше меня. Он вообще знает о моем существовании? Женился? Готовит еду для своей семьи? Тоже не спит по ночам?
Слишком много всего этого.
В моей жизни были только лишь дедушка с бабушкой и мать. Брат? Да я вообще не понимаю, что это значит.
У меня крупные ладони, на которых полно мозолей от тесаков и ножей, от разгрузки поставок и выбивания мяса изо льда. И именно сейчас, сам не знаю почему, мне страшно хотелось бы увидеть лапы моего брата Юрия.
Конечно, можно было бы поискать его, но мне не хватает смелости. Интересно, чем он занялся в жизни, случилось бы у нас какое-то взаимопонимание? Если, конечно же, весь этот брат Юрий вообще существовал.
Мать смешивает правду и ложь, но мне нужно как-то отличить одно от другого.
Итак, в этой идиотской части рассказа мой старик приказал Платону с Кириллом заткнуть свои рты. Едунов, ессно, их допросил, но те, вроде как, ни о чем не рассказали. Тем не менее, про дело стало известно.
Люди заметили огни на небе и автомобили, мчащиеся на побережье. Докер с корабля мотанулся в "Вечер Побережья", где тиснули пару строк.
Проверяю эту статью, и выходит, что я прав. Там нет ни слова о космитах или моем отце. Что-то сверглось с неба, наверное, небольшой метеорит или обломки спутника. Как раз такое транспортное средство под названием "Атлас" распался предыдущим днем над Тихим океаном.
В Гдыне сплетничали об атомных испытаниях и взрыве таинственного оружия, которое нацисты оставили в районе торпедной фабрики на Бабьих Долах.
В портовой бассейн съехались геологи из Гданьска и даже дали объявление в прессе, что каждый, кто видел нечто странное, должен немедленно сообщить об этом. Вознаграждение равнялось трем кило бананов. Народ двинулся толпами. Геологи получили в свои руки металлолом, обкатанные морской водой стекляшки и массу неразорвавшихся снарядов.
Аквалангисты работали целый день, но ничего не нашли.
Платон разработал собственную теорию относительно катастрофы. По его мнению, пилот полетел к солнцу и, ошпаренный, свалился в море. Именно так всякое летание и заканчивается. Потому умный Платон и пошел во флот.
- "Признаю, что меня ужас брал, когда я на того американца глядел". – Мама снижает голос, подражая Платону. – "Словно бы это дьявол был с иного света. Дьявол, только без рогов. Только не говорите, пожалуйста, капитану, а то еще за труса меня примет".
В свою очередь, Кирилл, которого допрашивал Едунов, и с чертом бы побратался, лишь бы тот пол-литра поставил.
- Он все повторял, что все мы погублены, искупления искал в бутылке и выл над своим аккордеоном, пока моряки не набили ему морду, поскольку он не давал им спать.
А старик, которого охватили угрызения совести, назначил Кириллу ночные вахты и угрожал карцером, тем самым заставляя его сохранять трезвость.
Клара утверждает, что угрызения совести – это как горб. Жить с ними можно, только солнце мы видим очень редко.
Маме было как-то мало дела до Кирилла, поскольку у нее были другие заботы. Кто-то крутился под дверью на Пагеде, а один раз даже постучал. Она думала, что это Платон с подарками, но на лестничной клетке не застала никого, зато ночью на фоне дерева мелькнула людская тень. Утром в этом месте она нашла окурки.
Она же по-старому ходила на занятия. Всегда под горку. Проходила мимо замерзших собак и мимо детей, которые съезжали на листах картона с горок. Ветер подхватывал снег с сугробов, а за матерью катилась белая "победа". Она ее сразу заметила. Тогда в Гдыне ездило мало машин.
После занятий эти типы из "победы" стояли себе в ватниках в том же самом месте, где когда-то стоял отец. Они ничего не делали, но смотрели так, что живот болел.
- Я боялась, что они меня застрелят, - вспоминает мать. – Когда человек молод, смерть кажется ему чем-то нелепым, словно морщины. Знаешь, о чем я думала? Пускай убивают, ничего не поделаешь. Вот только кто тогда займется Колей?
О белой голове
А через месяц после катастрофы распрощался с жизнью доктор с козлиной бородкой. Пресса напечатала некролог с фотографией, где было полно заслуг. Было даже что-то о медали за мужество во время войны. Мужик откинул ласты в лаборатории, чего-то даже разбил. Знаю, потому что читал: я проверяю архивы, ищу правду.
- Коля сказал, что тот, кто брал Берлин, не гибнет столь глупым образом, - говорит мама. – Сам он чуял заговор и убийство.
На следующий день он за ней не приехал.
Мама не могла собраться с мыслями. Они собирались на "Счетную машину"[43] в Театре на Побережье, и мать, насколько я ее знаю, уже накрученная, напрасно ожидала старика. Она позвнила на миноносец, и там ей сказали, что капитан давно выехал.
Она вспоминает, что совершенно скисла под суровыми взглядами деда и бабки. Мать хныкала, а они глядели. Бабушка сказала, вроде как, будто бы любовь ведет к гибели.
И тут на Пагед прибыл Платон с разбитой головой. Мать хотела затащить его домой, ведь человек ранен и замерз, но дед запретил.
- Он сказал: "Или я, или русские в этом доме". А я опять разрыдалась.
Платон, опирающийся о фрамугу и в полусознательном состоянии, сообщил, что старик жив, да, немного пострадал, но с ним ничего страшного не случится.
Так вот, пахнущий любовью и застегнутый на последнюю пуговку папочка вскочил в "варшаву" и приказал везти себя на Пагед. Платон выжал газ до пола, так, чтобы вся Гдыня знала, что товарищ капитан собирается к своей девушке.
- Сразу же за воротами, возле винта, где железнодорожные пути и школа военно-морского флота, машина сотряслась от взрыва, - вспоминает очень впечатленная всем этим мама. – "Варшава" полетела налево и завертелась вокруг собственной оси, вытесывая искры, а старик сидел, окаменев от страха, и пялил глаза, пока не получил осколком по лбу и не потерял сознание.
Они воткнулись в столб контактной сети и застряли на рельсах. Платон вытащил находящегося в бессознательном состоянии отца из машины. Хорошо еще, что не было никакого поезда.
Отец отделался несколькими сломанными ребрами и рассеченной бровью. Сразу же из больницы он хотел бежать к матери, но Платон его удержал и пошел сам, хотя был ранен.
- Шину, вроде как, разорвало на кусочки. От нее ничего не осталось. Обычно, когда пробиваешь колесо, оно оседает. А тут ее словно бы разорвало изнутри. И звук был совсем другой, более громкий, как от взрыва.
Русский прокурор прибыл на место происшествия, заявил, что это просто пробитое колсо – так что никакого дела нет.
Отец выжил, только не обо всех можно было так сказать. Старший матрос Кирилл во время ночной вахты пропал. На утреннюю вахту он не заступил, на перекличке его не было.
Вроде как, он пил всю ночь – по крайней мере, так утверждал тот русский прокурор, который прибыл осмотреть тело. Мужик просто упился и свалился за борт.
И действительно, неподалеку, в ледяной щели, припорошенная утренним снежком, торчал белая голова старшего матроса Кирилла.
НОЧЬ ЧЕТВЕРТАЯ – 1959 ГОД
Третий вторник октября 2017 года
О тайном знании
Я написал, что с матерью поссорился только раз, относительно профтехучилища. Это неправда. Мы постоянно собачимся относительно ее дома, виллы.
Нет, я не злюсь потому, что сижу с семьей в двух комнатах, а она занимает целый этаж, ни в коем случае. В конце концов, это ее я должен благодарить за квартиру на Витомине и за богатый денежный перевод, за который мы открыли "Фернандо".
Я имею в виду расизм, глупость и стыд.
Вилла стоит на Каменной Горе. Когда человек идет к морю по улице Пилсудского, ему бросается в глаза старое угробище на склоне. Выглядит, словно бы дом залихватски стоял на лапках, с террасой, повернутой в сторону Балтики. Рядом растет каштан. Мать, наверняка, и сейчас стряхивала бы с него листья, если бы только могла.
Вилла включает в себя первый этаж, второй этаж и наполненный нудными тайнами чердак. Вообще-то, террас целых три, но мать пользуется только одной.
Когда-то мама предложила, чтобы мы заняли первый этаж, но Клара заявила, что скорее уж станет жить с оборотнем, чем въедет в дом трахнутой сумасшедшей. Это было уже после того, как мать потеряла Олафа.
Лично я не имел бы ничего против переезда к маме, потому что место красивое, представительское, да и до "Фернандо" было бы идти минут двадцать. Только Клара все знает лучше, и, наверняка, права, тут еще проблема в надписи над входом.
Надпись такая: "Дом под негром".
Я уже просил маму сбить эту хрень или хотя бы пустить там плющ. Она же не желает об этом слышать и удивляется, что я, собственно, имею в виду с тем негром.
Мама, говорят: чернокожий.
Я ей объясняю, что мир изменился, а в словах дремлет заколдованное в них насилие. Мать же считает, что мир такой же, как был, а слова, люди и события – это ничто больше, как чистая жестокость.
Я обращаю ее внимание на то, что стыдно, вот просто так, жить в доме, где пугает такой вот текст. Мама пожимает плечами, говорит, что гуляла с русаком, так что про стыд знает все, опять же, надпись вытесывали лет сто назад, а традиция кое-чего да значит. Странно, что именно она вспоминает про традиции.
Тогда подхожу с другой стороны. Вспоминаю о различных несчастьях, которые свалились на чернокожих, вспоминаю про плантации хлопчатника, про начинания Ку Клукс Клана, говорю даже о том, как прихлопнули Мартина Лютера Кинга, а мать смеется.
- Я знаю лучше, сынок, лучше знаю.
- С чем-то подобным вообще невозможно жить. У меня имеются сильные аргументы, которые поймет каждый нормальный человек; раз в несколько месяцев я объясняю и прошу убрать эту несоответствующую надпись, а мать имеет все мои аргументы в заднице. Потому что, видите ли, она лучше знает. Потому что, видите ли, она что-то пережила. Она знает мир. А мне нужно учиться.
Источник этого знания, равно как и его содержание, остаются закрытыми, она знает – и все, закрывая этим дискуссию, словно бар перед скандалистом.
В свою очередь, вокруг этой виллы она ой как здорово находилась.
Когда я был маленький, и мама брала меня на море, нас иногда заносило и сюда. Мать глядела на дом, кущари и на ржавеющего "малыша" возле сетки. Я спрашивал, зачем мы тут остановились. Мать отвечала, что это красивая вилла, и все.
Во второй половине девяностых годов, когда мать распрощалась с кабинетом, она решила виллу купить. Закавыка заключалась в том, что владелец о продаже не желал и слушать.
Она названивала ему каждый месяц, спрашивала, не решился ли он. И всякий раз поднимала ставку. Я пытался врубиться, на кой ляд ей эта халупа, раз она одна-одинешенька на свете и имеет рост метр пятьдесят шесть в кедах и в берете.
В конце концов мужик сдался; мне он сказал, что продает только лишь для того, чтобы избавиться от моей матери.
Я сопровождал ее при написании нотариального договора. На мероприятие она пришла в белом костюмчике, с чемоданчиком и в бандане на голове. Из чемоданчика она вынула бабло, сотни тысяч злотых в пачках, каждая из которых была скреплена аптечной резинкой. Мать выложила эти кирпичики на стол, один рядом с другим. Можно было подумать, будто она покупает фургон кокаина.
Она приказала мужику пересчитать эти деньги, каждую чертову сотню. Именно так и сказала: проверь, пан, все ли соответствует. Короче, тип елозил банкноты мокрыми пальцами, потея при этом и вертясь, словно пацан, а мать сидела, вся такая довольная, закинув ногу на ногу и уставившись на государственный герб в кабинете.