ГОРЯЧЕЕ СЕРДЦЕ ЗЕМЛИ

ВАШИНГТОН ИРВИНГ

Одним из основоположников американского романтизма и мастеров фантастической новеллы является Вашингтон Ирвинг (1783–1859 гг.). Наиболее известна и характерна его новелла «Рип ван Винкль», опубликованная в 1819 году.

Экспериментально-фантастический прием «путешествия во времени» позволил автору остроумно столкнуть два пласта реальности — один до Декларации независимости в 1776 году, а другой — двадцать с лишним лет спустя. Прием этот — внезапный перенос героя в другое время — впоследствии многократно применялся в американской научной фантастике, хотя, естественно, принцип действие «машины времени» каждый раз был иной. Генри Джеймс (1843–1916 гг.) до конца своих дней, работал над романом «Чувство прошлого», повествующим о возможности путешествий в былое благодаря пробуждению «памяти рода» и перекосу памяти из прошлого в настоящее. Классическое описание путешествия в прошлое дается в романе «Янки при дворе короля Артура» Марка Твена.

Однако, безусловно, в американской научно-фантастической литературе больше всего похож на Рипа ван Винкля бостонский гражданин Вест из знаменитого утопического романа Эдварда Беллами «Взгляд в прошлое. 2000–1887». Этот Рип ван Винкль XXI века заснул гипнотическим сном в 1887 году и проснулся лишь в 2001 году, в преображенной, почти идеальной Америке. Судя по всему, Э. Беллами удачно позаимствовал сюжетный ход непосредственно из прославленной новеллы В. Ирвинга.

Не только в американской, но и во всей мировой литературе «Рип ван Винкль» проторил удобную «дорожку» воображения. Дело в том, что — Вашингтон Ирвинг, пожалуй, первым из американских писателей получил довольно широкое признание в Европе. Например, в России его новеллы стали переводиться еще в первой половине XIX века. И самым переводимым, самым читаемым произведением классика американского романтизма был рассказ о «скачке во времени».

Г. Уэллс в романе «Когда спящий проснется», Владимир Маяковский в пьесе «Клоп» и другие прошли по тропе Рип ван Винкля к новым художественным открытиям. Нет, наверное, ни одного современного фантаста, который не воспользовался бы этой тропой. Поэтому Вашингтона Ирвинга с присущими ему раскованностью мысли, смелостью сопоставлений, тонким психологизмом и оптимистическим юмором вполне нежно причислить к основателям научной фантастики.

РИП ВАН ВИНКЛЬ[1] Посмертный труд Дитриха Никкербоккера

Клянусь Вотаном, богом саксов,

Творцом среды (среда — Вотанов день),

Что правда — вещь, которую храню

До рокового дня, когда свалюсь

В могилу…[2]

Картрайт

Всякий, кому приходилось подниматься вверх по Гудзону, помнит, конечно, Каатскильские горы. Эти дальние отроги великой семьи Аппалачей, взнесенные на внушительную высоту и господствующие над окружающей местностью, виднеются к западу от реки. Всякое время года, всякая перемена погоды, больше того — всякий час на протяжении дня вносят изменения в волшебную окраску и очертания этих гор, так что хозяюшки — что ближние, то и дальние — смотрят на них как на безупречный барометр. Когда погода тиха и устойчива, они, одетые в пурпур и бирюзу, вычерчивают свои смелые контуры на прозрачном вечернем небе, но порою (хотя вокруг, куда ни глянь, все безоблачно) у их вершин собирается сизая шапка тумана, и в последних лучах заходящего солнца она горит и сияет, как венец славы.

У подножия этих сказочных гор путнику, вероятно, случалось видеть легкий дымок, вьющийся над селением, гонтовые крыши которого просвечивают между деревьями как раз там, где голубые тона предгорья переходят в яркую зелень расстилающейся перед ним местности. Это — старинная деревушка, построенная голландскими переселенцами еще в самую раннюю пору колонизации, в начале правления доброго Питера Стайвесанта (мир праху его!), и еще совсем недавно тут стояло несколько домиков, сложенных первыми колонистами из мелкого, вывезенного из Голландии желтого кирпича, с решетчатыми оконцами и флюгерами в виде петушков на гребнях островерхих крыш.

Вот в этой-то деревушке и в одном из таких домов (который, сказать по правде, порядком пострадал от времени и непогоды), в давние времена, тогда, когда этот край был еще британской провинцией, жил простой, добродушный малый по имени Рип ван Винкль.

Он принадлежал к числу потомков тех самых ван Винклей, которые с великою славою подвизались в рыцарственные дни Питера Стайвесанта и находились с ним при осаде форта Христина. Воинственного характера своих предков он, впрочем, не унаследовал. Я заметил уже, что это был простой, добродушный малый; больше того, он был хороший сосед и покорный, забитый супруг. Последнему обстоятельству он и был обязан, по-видимому, той кроткостью духа, которая снискала ему всеобщую любовь и широкую популярность, ибо наиболее услужливыми и покладистыми вне своего дома оказываются мужчины, привыкшие повиноваться сварливым и вечно бранящимся женам. Их нрав, пройдя через огненное горнило домашних невзгод, становится, вне всякого сомнения, гибким и податливым, ибо супружеские нахлобучки лучше всех проповедей на свете научают человека добродетели терпения и послушания. Вот почему сварливую жену в некоторых отношениях можно считать благословением неба, а раз так, Рип ван Винкль был благословен трижды.

Как бы там ни было, но он, бесспорно, пользовался горячей симпатией всех деревенских хозяюшек, которые, согласно обыкновению прекрасного пола, во всех семейных неурядицах Рипа неизменно становились на его сторону и, когда тараторили друг с другом по вечерам, не упускали случая взвалить всю вину на тетушку ван Винкль. Даже деревенские ребятишки встречали его появление шумным и радостным гомоном. Он принимал участие в их забавах, мастерил им игрушки, учил запускать змея и катать шарики[3] и рассказывал нескончаемые истории про духов, ведьм и индейцев. Когда бы ни проходил он по деревне, его постоянно окружала ватага ребят, цеплявшихся за полы его одежды, забиравшихся к нему на спину и безнаказанно учинявших тысячи шалостей; кстати, не было ни одной собаки в окрестностях, которой пришло бы в голову на него залаять.

Большим недостатком в характере Рипа было непреодолимое отвращение к производительному труду. Это происходило, однако, не потому, что у него не хватало усидчивости или терпения, — ведь сидел же он сиднем, бывало, на мокром камне с удочкой, длинною и тяжелой, как татарская пика, и безропотно удил целыми днями даже в тех случаях, когда ни разу не клюнет; бродил же он часами с ружьем на плече по лесам и болотам, по горам и по долам, чтобы подстрелить нескольких белок или лесных голубей. Никогда не отказывался он пособить соседу даже в самой трудной работе и был первым, если в деревне принимались сообща лущить кукурузу или возводить каменные заборы; жительницы деревни привыкли обращаться к нему с различными поручениями или просьбами сделать для них какую-нибудь мелкую докучливую работу, взяться за которую не соглашались их менее покладистые мужья. Короче говоря, Рип охотно брался за чужие дела, но отнюдь не за свои собственные; исполнять обязанности отца семейства и содержать ферму в порядке представлялось ему немыслимым и невозможным.

Он заявлял, что обрабатывать его землю не стоит это, мол, самый скверный участок в целом краю, все растет на нем из рук вон плохо и всегда будет расти отвратительно, несмотря на все труды и усилия. Изгороди у него то и дело разваливались; корова неизменно умудрялась заблудиться или попадала в чужую капусту; сорняки на его поле росли, конечно, быстрее, чем у кого бы то ни было; всякий раз, когда он собирался работать вне дома, начинал, как нарочно, лить дождь, и, хотя доставшаяся ему по наследству земля, сокращаясь акр за акром, превратилась в конце концов, благодаря его хозяйничанию, в узкую полоску картофеля и кукурузы, полоска эта была наихудшею в этих местах.

Дети его ходили такими оборванными и одичалыми, словно росли без родителей. Его сын Рип походил на отца, и по всему было видно, что вместе со старым платьем он унаследует и отцовский характер. Обычно он трусил мелкой рысцой, как жеребенок, по пятам матери, облаченный в старые отцовские, проношенные до дыр штаны, которые с великим трудом придерживал одною рукой, подобно тому как нарядные дамы в дурную погоду подбирают шлейф своего платья.

Рип ван Винкль тем не менее принадлежал к разряду тех вечно счастливых смертных, обладателей легкомысленного и беспечного нрава, которые живут не задумываясь, едят белый хлеб или черный, смотря по тому, какой легче добыть без труда и забот, и скорее готовы сидеть сложа руки и голодать, чем работать и жить в довольстве. Если бы Рип был предоставлен себе самому, он посвистывал бы в полное свое удовольствие на протяжении всей своей жизни, но, увы!, супруга его жужжала ему без устали в уши, твердя об его лени, беспечности и о разорении, до которого он довел собственную семью. Утром, днем и ночью ее язык трещал без умолку и передышки: все, что бы ни сказал и что бы ни сделал ее супруг, вызывало поток домашнего красноречия. У Рипа был единственный способ отвечать на все проповеди подобного рода, и благодаря частому повторению это превратилось в привычку: он пожимал плечами, покачивал головой, возводил к небу глаза и упорно молчал. Впрочем, это влекло за собой новые залпы со стороны его неугомонной супруги, и в конце концов ему приходилось отступать с поля сражения и скрываться за пределами дома — ведь только эти пределы и остаются несчастному мужу, живущему под башмаком у жены.

Среди домашних единственным другом Рипа был пес по имени Волк — существо не менее подбашмачное, чем его бедняга-хозяин, — ибо госпожа ван Винкль, считая, что они товарищи по безделью, злобно косилась на Волка, видя в нем причину частых отлучек ее супруга. Волк же, в сущности говоря, обладал всеми чертами характера, которые полагается иметь честному псу; он не уступил бы в отваге ни одному зверю, рыскавшему в лесах, но какая отвага устоит перед нападками злого женского языка! Стоило Волку переступить порог дома — и облик его сразу преображался: понурый, с опущенным в землю или зажатым между ног хвостом, крался он с видом преступника, то и дело бросая косые взгляды на хозяйку ван Винкль и при малейшем взмахе метлы или уполовника с воем и визгом кидаясь за дверь.

С годами семейная жизнь Рипа становилась все тягостнее. Дурной характер никогда не смягчается с возрастом, а острый язык — единственный их всех режущих инструментов, которые не только не притупляется от постоянного употребления, но, наоборот, делается все острей и острей. Будучи принужден частенько покидать домашний очаг, Рип мало-помалу привык находить отраду в посещении, так сказать, постоянного клуба мудрецов, философов и прочих деревенских бездельников. Клуб этот заседал на скамье у небольшого трактира, вывеской которому служил намалеванный красною краской портрет его королевского величества Георга III. Здесь просиживали они в холодке нескончаемый летний день, бесстрастно передавая друг другу деревенские сплетни или сонно пережевывая бесчисленные истории ни о чем. Впрочем, иным государственным деятелям стоило б выложить хорошие денежки, чтобы послушать глубокомысленные дискуссии, возникавшие порой между ними, когда какой-нибудь случайный проезжий снабжал их старой газетой. С какою торжественностью внимали они тогда неторопливому чтению Деррика ван Буммеля, школьного учителя, маленького и опрятного ученого человечка, который не запнувшись мог произнести самое гигантское слово во всем словаре! С какою мудростью толковали они о событиях многомесячной давности!

Общественным мнением в этом высоком собрании заправлял Николас Веддер, патриарх деревни и владелец трактира, у порога которого он восседал с утра до ночи, передвигаясь ровно настолько, сколько требовалось, чтобы укрыться от солнца и остаться в тени могучего дерева, так что соседи, наблюдая его движения, могли определять время с такою же точностью, как если бы перед ними были солнечные часы. Правда, голос его можно было услышать не часто, зато трубкой своей он дымил беспрерывно. И все же его приверженцы (а у великих людей всегда бывают приверженцы) отлично понимали его и умели угадывать его мнения. Было замечено, что если чтение или рассказ вызывали в нем неудовольствие, он начинал яростно попыхивать трубкой, выпуская изо рта частые, короткие и сердитые клубы дыма; если же, напротив, они ему нравились, он медлительно и спокойно затягивался и выпускал дым легкими, мирными облачками; время от времени, вынув изо рта трубку, он степенно кивал головой в знак полного одобрения, и тогда около его носа завивался ароматный дымок.

Но даже из этой твердыни бедный Рип был выбит в конце концов своею сварливой женой, которая не раз нарушала спокойствие и безмятежность достопочтенного сборища, ставя членов его ни во что и допекая их своими насмешками. Даже священную особу Николаса Веддера не пощадил дерзкий язык этой бешеной фурии, обвинявшей его во всеуслышанье в том, что он потворствует праздным наклонностям ее легкомысленного супруга.

Бедняга Рип был доведен таким образом почти до отчаяния; единственное, что ему оставалось, чтобы избавиться от работы на ферме и брани жены, — это взять в руки ружье и отправиться бродить по лесам. Здесь присаживался он иногда к подножию дерева и делился содержимым своей охотничьей сумки с Волком, к которому испытывал сострадание, как к товарищу по несчастью. «Бедный Волк, — говаривал он в таких случаях, — твоя хозяйка устраивает тебе чертовски собачью жизнь? Ничего, приятель, пока я жив, есть кому за тебя постоять!» Волк помахивал хвостом, грустно смотрел на хозяина, и, если только собаки способны сочувствовать людям, я охотно поверю, что он от всего сердца отвечал Рипу взаимностью.

Как-то в погожий осенний день, совершая вылазку подобного рода, Рип неприметно для себя самого забрался высоко в горы. Он предавался излюбленной им охоте на белок, и безлюдные горы отвечали многократным эхом на его выстрелы. Уже к вечеру, тяжело дыша от усталости, опустился он на зеленый, поросший горной травою бугор у самого края пропасти. Оттуда, сквозь просветы между деревьями, он видел обширную, тянувшуюся на многие мили равнину, покрытую густым лесом. Где-то внизу — там, далеко, далеко, — величаво и безмолвно катил свои воды могучий Гудзон (лишь изредка на его зеркальном лоне можно было заметить отражение багряного облачка или паруса медлительной, как бы застывшей на месте барки), но и самый Гудзон терялся, наконец, в синеве дальних предгорий.

С противоположной стороны перед ним открывалась глубокая, зажатая горами лощина — дикая, пустынная, взъерошенная, — дно которой, заваленное обломками нависших сверху утесов, было едва освещено отсветами лучей заходящего солнца. Рип лежал и задумчиво глядел на эту картину; наступал вечер; горы отбрасывали длинные синие тени, закрывая ими долины. Рип понял, что стемнеет гораздо раньше, чем он успеет достигнуть деревни, и, тяжко вздохнув, представил себе грозную встречу, уготованную ему госпожою ван Винкль.

Вдруг, когда он собрался уже спускаться с горы, до него донесся издали окрик: «Рип ван Винкль! Рип ван Винкль!» Рип взглянул во все стороны, но кругом никого не было, кроме вороны, направлявшей свой одинокий полет через горы. Он решил, что воображение обмануло его, и снова приготовился к спуску, как вдруг услыхал тот же голос, отчетливо прозвучавший в тихом вечернем воздухе: «Рип ван Винкль! Рип ван Винкль!» В то же мгновение Волк ощетинился, зарычал, прижался к хозяину и замер, испуганно смотря вниз. Теперь и Рип проникся какой-то смутной тревогой; он устремил беспокойный взгляд в направлении, подсказанном ему Волком, и, различил, наконец, причудливую фигуру какого-то человека, с усилием взбиравшегося на скалы и сгибавшегося под тяжестью ноши, которую он тащил на спине. Он удивился, встретив человеческое существо в такой пустынной и обычно никем не посещаемой местности, но, решив, что это кто-нибудь из окрестных жителей, нуждающийся в его помощи, поспешил на зов и начал спускаться.

Приблизившись, он еще больше поразился странной наружности незнакомца. Перед ним стоял маленький коренастый старик с густою гривой волос и седой бородой. Одет он был по старинной голландской моде: в суконный камзол, перетянутый у пояса ремнем, и несколько пар штанов, причем верхние, необыкновенно широкие, были украшены сбоку рядами пуговиц, а у колен — бантами. Он тащил на плече изрядный бочонок, очевидно наполненный водкой, и подавал Рипу знаки, прося его приблизиться и помочь. Хотя Рип несколько оробел и не чувствовал особого доверия к незнакомцу, все же он со всегдашней готовностью откликнулся на его просьбу, и вот, помогая друг другу, они стали карабкаться вверх по промоине, представлявшей собой, надо полагать, высохшее русло ручья.

Во время подъема Рип не раз слышал глухие удары, напоминавшие раскаты далекого грома. Они доносились, казалось, из глубокого, вытянутого в длину оврага, или, вернее, ущелья между высокими скалами; к нему-то и вела та неровная, усыпанная щебнем тропа, которой они шли. Рип на мгновение остановился и, рассудив, что это, должно быть, отдаленный гул быстротечного грозового ливня, какой часто бывает в горах, тронулся дальше. Пройдя ущелье, они вышли в лощину, похожую на маленький амфитеатр. Ее со всех сторон окружали отвесные скалы, с краев которых свешивались ветви деревьев, так что снизу можно было увидеть лишь клочки лазурного неба или порою яркое вечернее облачко. За все это время ни Рип, ни его спутник не проронили ни слова, и хотя первый ломал себе голову, зачем же тащить бочонок с водкой в дикие, пустынные горы, он так и не решился обратиться за разъяснением к старику, ибо в нем было что-то необыкновенное и непостижимое, внушавшее страх и исключавшее возможность сближения.

Добравшись до амфитеатра, Рип увидел немало достойного удивления. Посредине, на гладкой площадке, компания странных личностей резалась в кегли. На них было причудливое иноземное платье: одни — в кургузых куртках, другие — в камзолах, с длинными ножами у пояса, и почти все в таких же необъятных штанах, какие были на проводнике Рипа. Но и помимо платья все в их наружности было необычайно: у одного — длинная-предлинная борода, широкое лицо и маленькие свиные глазки; лицо другого (на нем был белый колпак, похожий на сахарную голову и украшенный красным петушьим перышком) состояло, казалось, из одного носа. У всех были бороды различной формы и различного цвета. Один из них был, по-видимому, начальником; на этом дюжем пожилом джентльмене с обветренным красным лицом был кафтан с галунами, широкий пояс и кортик, а также шляпа с высокой тульей и перьями, красные чулки и башмаки на высоченнейших каблуках, украшенные спереди пряжками. Вся группа в целом напомнила Рипу картину фламандского живописца в гостиной ван Шейка, деревенского пастора, привезенную из Голландии еще в те времена, когда здесь было основано первое поселение.

Но вот что больше всего поразило Рипа: хотя эти ребята, судя по всему, развлекались от всего сердца, они удерживали на своих лицах суровое выражение и хранили таинственное молчание; никогда еще Рипу не доводилось присутствовать при такой унылой забаве. Кроме стука шаров, который будил в горах громкое эхо, грохотавшее подобно громовым раскатам, ничто не нарушало безмолвия этой сцены.

Когда Рип со своим спутником подошли ближе, эти люди разом прервали игру, и каждый из них уставился на него упорным, как у изваяния, взглядом; их лица были такие странные, такие чужие, такие безжизненные, что у Рипа екнуло сердце и задрожали поджилки. Между тем его спутник стал разливать содержимое бочонка по большим кубкам и знаком показал Рипу, что их следует поднести играющим. Рип повиновался со страхом и дрожью; в глубоком молчании проглотили они напиток и снова возвратились к игре.

Мало-помалу Рип освоился с окружающим. Его страх и тревога прошли. Он осмелился даже — разумеется, лишь тогда, когда никто не глядел в его сторону, отведать напитка и нашел, что по вкусу и запаху это — отменная голландская водка. И так как по натуре своей он был вечно жаждущею душой, его вскоре стало томить искушение, не хлебнуть ли еще разочек. Но поскольку один глоток влечет за собою другие, он прихлебывал себе да прихлебывал, так что сознание его в конце концов затуманилось, голова стала тяжелой и опустилась на грудь, и он погрузился в глубокий сон.

Проснувшись, Рип увидел себя на том же зеленом бугре, с которого он впервые заметил вчерашнего старика из ущелья. Он протер глаза — было яркое, ясное утро. В кустах порхали и чирикали птички; в небе широкими кругами парил орел, подставляя грудь чистому горному ветру. «Неужто, — подумал Рип, — я провел тут всю эту ночь?» Он припомнил все происшедшее с ним перед тем, как он задремал. Странный человек с бочонком голландской водки… котловина в горах… дикий уголок среди скал… унылая партия в кегли… кубок… «Ох, этот кубок, — подумал Рип, — этот проклятый кубок! Как же мне оправдаться перед госпожою ван Винкль?»

Он осмотрелся, разыскивая свое ружье, но, вместо нового, отлично смазанного дробовика, нашел рядом с собою старый кремневый мушкет; ствол был изъеден ржавчиною, замок отвалился, червями источено ложе. Он заподозрил, что давешние суровые и немые гуляки, которых он встретил в горах, сыграли с ним шутку и, напоив водкой, стянули ружье. Волк тоже исчез; впрочем, он мог заблудиться, погнавшись за куропаткою или белкой.

Рип свистнул и кликнул его по имени — все было напрасно. На его свист и крики многократно ответило эхо, собаки же нигде не было.

Он решил еще раз наведаться в те места, где вчера шла игра в кегли; если встретится кто-нибудь из игроков, он потребует с него ружье и собаку. Поднявшись на ноги, чтобы выполнить это намерение, он почувствовал ломоту в суставах и заметил, что ему недостает былой легкости и подвижности.

«Уж эти постели в горах, они, видно, не для меня, — подумал Рип, — и если после такой прогулочки я схвачу ко всему еще ревматизм, попадет же мне от хозяйки ван Винкль!» С трудом спустившись в овраг, он отыскал промоину, по которой вчера вечером поднимался со своим спутником в гору. К его изумлению, по ней катился теперь, перескакивая со скалы на скалу и оглашая овраг ревом и рокотом, бурный горный поток. Рип тем не менее стал карабкаться вверх вдоль его берега, и ему пришлось пробираться сквозь заросли лавра, березняк и лещинник, путаясь и по временам увязая среди густых лоз дикого винограда, который, цепляясь за деревья своими усиками и завитками, соткал на его пути своеобразную сеть.

Наконец добрался он до того места в ущелье, где между утесами должен был открыться проход в амфитеатр, но не обнаружил и следа какого-либо прохода. Скалы вздымались отвесной непреодолимой стеной; сверху легкою полосой перистой пены низвергался поток, стекавший в просторный водоем, глубокий и черный, укутанный тенью растущего вокруг леса. Здесь бедный Рип волей-неволей остановился. Он еще раз свистнул и позвал своего пса, но в ответ донеслось лишь карканье праздных ворон, кружившихся высоко в воздухе над сухим деревом, свисавшим в озаренную солнцем пропасть; вороны, чувствуя себя в безопасности, — еще бы, на такой высоте! — поглядывали насмешливо вниз и потешались, казалось, над замешательством бедного Рипа. Что ж теперь делать? Утро проходило, он испытывал голод; он ведь не завтракал! Его огорчила потеря ружья и собаки, он страшился встречи с женой, но не помирать же ему было с голода в этих горах! Покачав головою, он взвалил на плечо ржавый мушкет и с сердцем, исполненным забот и тревоги, направился восвояси.

Подходя к деревне, Рип повстречал нескольких человек, но среди них кого, кто был бы ему знаком; это несколько удивило, его ибо он думал, что у себя в округе знает всякого встречного и поперечного. Одежда их к тому же была совсем другого покроя, чем тот, к которому он привык. Все они глазели на него с одинаковым удивлением и всякий раз, взглянув на него, неизменно хватались за подбородок. Видя постоянное повторение этого жеста, Рип невольно последовал их примеру и, к своему изумлению, обнаружил, что у него выросла борода длиной в добрый фут!

Он вошел, наконец, в деревню. Ватага незнакомых ребят следовала за ним по пятам; они гикали и указывали пальцами на его белую бороду. Собаки — но и среди них не было ни одной старой знакомой — бросались на него, надрываясь от лая. Да и деревня тоже переменилась — она разрослась и сделалась многолюдней. Перед ним тянулись ряды домов, которых он прежде не видел, а между тем хорошо известные ему домики исчезли бесследно. Чужие имена на дверях, чужие лица в окнах — все стало чужое. Было от чего потерять голову; Рип начал подумывать, уж не попали ли под власти колдовских чар он сам и весь окружающий мир. Конечно — ив этом не могло быть сомнений — пред ним была родная деревня, которую он покинул только вчера. Там высятся Каатскильские горы, вдалеке серебрится быстрый Гудзон, а вот — те же холмы и долины, которые были тут испокон веков. Рип не на шутку смешался. «Вчерашний кубок, — подумал он, — задурил мне, видимо, голову».

Не без труда нашел он дорогу к своему дому, к которому, кстати сказать, стал подходить с немым страхом, ожидая, что вот-вот раздастся пронзительный голос госпожи ван Винкль. Дом оказался в полном упадке: крыша обвалилась, окна разбиты, двери сорваны с петель. Вокруг дома бродила тощая, полуголодная, похожая на Волка собака. Рип кликнул ее, но она с ворчанием оскалила зубы и удалилась. Это было уж вовсе обидно. «Моя собственная собака, — вздохнул бедный Рип, — и та забыла меня».

Он вошел в дом, который госпожа ван Винкль, надо отдать справедливость, всегда содержала в чистоте и порядке. Дом был пуст, заброшен и явно покинут. Такое запустение заставило его забыть всякий страх пред супругой, и он стал громко звать ее и детей; пустые комнаты на мгновенье огласились звуками его голоса; затем снова воцарилась мертвая тишина.

Рип торопливо вышел из дому и зашагал к своему старому приюту и утешению — деревенскому кабачку; но и кабачок бесследно исчез! На его месте стояла большая покосившаяся деревянная постройка, зияющая широкими окнами; некоторые из них были разбиты и заткнуты старыми шляпами или юбками; над входом в здание красовалась вывеска: «гостиница «Союз» Джонатана Дулитля». Вместо могучего дерева, под сенью которого безмятежно ютился когда-то скромный голландский кабачок, торчал простой голый шест с чем-то вроде красного ночного колпака на самой верхушке. На шесте развевался также флаг с изображением каких-то звезд и полос. Все это было чрезвычайно странно и непонятно. Он разглядел, впрочем, на вывеске, под которой не раз мирно курил свою трубку, румяное лицо короля Георга III, но и тот тоже изменился самым поразительным образом. Красный мундир стал канареечно-голубым; вместо скипетра в руке оказалась шпага; голову венчала треугольная шляпа, и внизу крупными буквами было выведено: «Генерал Вашингтон».

Как всегда, у дверей толклось много народу, но среди них не было никого, кого бы Рип помнил. Изменился, казалось, даже самый характер людей. Вместо былой невозмутимости и сонного спокойствия во всем проступали деловитость, напористость, суетливость. Рип тщетно искал глазами, где же мудрый Николас Веддер с его широким лицом, двойным подбородком и славною длинною трубкой, взамен праздных речей наделявших своих собеседников густыми клубами табачного дыма, или школьный учитель ван Буммель, пережевывавший содержание старой газеты. Вместо них тощий, желчного вида субъект, карманы которого были битком набиты какими-то объявлениями, шумно разглагольствовал о гражданских правах, о выборах, о членах Конгресса, о свободе, о Бэнкерс-Хилле, о героях 1776 года и о многом другом, так что речь его показалась ошеломленному Рипу каким-то вавилонским смешением языков.

Появление Рипа, его длинная белая борода, ржавый кремневый мушкет, странное платье и целая армия женщин и ребятишек, следовавших за ним по пятам, немедленно привлекали внимание трактирных политиканов. Они обступили его и с великим любопытством стали разглядывать с головы до ног и с ног до головы. Оратор в мгновение ока очутился возле Рипа и, отведя его в сторону, спросил, за кого он будет голосовать. Рип недоуменно уставился на него. Не успел он опомниться, как какой-то низкорослый и юркий маленький человечек дернул его за рукав, поднялся на носки и зашептал ему на ухо: «Кто же вы — федералист, демократ?» Рип и на этот раз не понял ни слова. Вслед за тем почтенный и важный пожилой джентльмен в треуголке с острыми концами пробился к нему сквозь толпу, расталкивая всех и слева и справа локтями, и, остановившись пред Рипом ван Винклем, подбоченился, оперся другою рукой на трость и, проникая как бы в самую душу его своим пристальным взглядом и острием своей треуголки, строго спросил, на каком основании он явился на выборы вооруженным и чего ради привел с собою толпу: уж не намерен ли он поднять в деревне мятеж?

— Помилуйте, джентльмены! — воскликнул Рип, окончательно сбитый с толку. — Я человек бедный и мирный, уроженец здешних мест и верный подданный своего короля, да благословит его бог!

Тут поднялся отчаянный шум:

— Тори! Тори! Шпион! Эмигрант! Держи его! Долой!

Самонадеянный человек в треуголке с превеликим трудом восстановил, наконец, порядок и, придав себе еще больше важности и суровости, еще раз допросил неведомого преступника: зачем он явился сюда и кого он разыскивает? Бедняга Рип стал смиренно доказывать, что ничего худого он не замыслил и явился сюда лишь затем, чтобы повидать кого-нибудь из соседей, обычно собирающихся возле трактира.

— Отлично, но кто же они? Назовите их имена!

Рип задумался на минутку, потом сказал:

— Николас Веддер.

Воцарилось молчание; его нарушил какой-то старик, который тонким, визгливым голосом пропищал:

— Николас Веддер? Вот уже восемнадцать лет, как он скончался и отошел в лучший мир. Над его могилой, что на церковном дворе, стоял деревянный крест, который мог бы о нем рассказать, но крест истлел, и теперь от него тоже ничего не осталось.

— Ну, а где же Бром Детчер?

— Ах, этот! Еще в начале войны он отправился в армию; одни утверждают, что он убит при взятии приступом Стони Пойнт, другие — будто он утонул во время бури у Антонова Носа. Не знаю, кто из них прав. Он так и не вернулся назад.

— А где ван Буммель, учитель?

— Он тоже ушел на войну, стал важным генералом и теперь заседает в Конгрессе.

Услышав о переменах, происшедших в родной деревне, и о жестокой судьбе, отнявшей у него старых друзей, и рассудив, что он остался теперь один-одинешенек на всем белом свете, Рип почувствовал, как сердце его сжимается и замирает. К тому же каждый ответ порождал в нем глубокое недоумение, ибо дело шло о больших отрезках времени и о событиях, которые не укладывались в его сознании: война. Конгресс, Стони Пойнт. Он не решился спрашивать о прочих друзьях и вскричал в полном отчаянии:

— Неужели никто не знает тут Рипа ван Винкля?

— Ах, Рип ван Винкль! — раздались голоса в толпе. — Ну еще бы! Вот он, Рип ван Винкль, вот он стоит, прислонившись к дереву.

Рип взглянул в указанном направлении и увидел своего двойника, совершенно такого, каким был он, отправляясь в горы. Это был, по-видимому, такой же ленивец и во всяком случае такой же оборвыш! Бедняга Рип окончательно растерялся. Он усомнился в себе самом: кто же он — Рип ван Винкль или кто-то другой? И пока он стоял в замешательстве, человек в треуголке обратился к нему с вопросом:

— Кто вы и как вас зовут?

— Ты, Господи, веси! — воскликнул Рип, теряя рассудок. — Ведь я вовсе не я… я — кто-то другой… Вот я стою там… нет… это кто-то другой в моей шкуре… Вчера вечером я был настоящий, но я провел эту ночь среди гор, и мне подменили ружье, все переменилось, я переменился, и я не могу сказать, как меня зовут и кто я такой.

Тут присутствующие начали переглядываться, перемигиваться, покачивать головой и многозначительно постукивать себя по лбу.

В толпе зашептались о том, что неплохо отнять у старого деда ружье, а не то, пожалуй, он натворит каких-нибудь бед. При одном упоминании о подобной возможности почтенный и важный человек в треуголке поспешно ретировался. В эту решительную минуту молодая миловидная женщина, протолкавшись вперед, подошла взглянуть на седобородого старца. На руках у нее был толстощекий малыш, который при виде Рипа заорал благим матом.

— Молчи, Рип, — вскричала она. — Молчи, дурачок: дедушка тебе худого не сделает.

Имя ребенка, внешность матери, ее голос — все это пробудило в Рипе вереницу далеких воспоминаний.

— Как тебя зовут, милая? — спросил он.

— Джудит Гарденир.

— А как звали твоего отца?

— Его, беднягу, звали Рипом ван Винклем, но вот уже двадцать лет, как он ушел из дому с ружьем на плече, и с той поры о нем ни слуху ни духу. Собака одна вернулась домой, но что сталось с отцом, застрелил ли он сам себя или его захватили индейцы, — никто на это вам не ответит. Я была тогда совсем маленькой девочкой.

Рипу не терпелось выяснить еще одно обстоятельство, и с дрожью в голосе он задал последний вопрос:

— Ну, а где твоя мать?

— Она тоже скончалась; это случилось недавно. У нее лопнула жила — она повздорила с коробейником, что прибыл из Новой Англии.

По крайней мере хоть это известие заключало в себе кое-что утешительное. Бедняга не мог дольше сдерживаться. В одно мгновение и дочь и ребенок оказались в его объятиях.

— Я — твой отец! — вскричал он взволнованно. — Я — Рип ван Винкль, когда-то молодой, а теперь старик Рип ван Винкль! Неужели никто на свете не признает беднягу Рипа ван Винкля?

Все пялили на него глаза. Какая-то маленькая старушка, пошатываясь от слабости, вышла, наконец, из толпы, прикрыла ладонью глаза и, вглядевшись в его лицо, воскликнула:

— Ну, конечно! Это же Рип ван Винкль, он самый! Добро пожаловать! Где же ты пропадал, старина, в продолжении долгих двадцати лет?

История Рипа была на редкость короткой, ибо целое двадцатилетие пролетело для него, как одна летняя ночь. Окружающие, слушая Рипа, уставились на него и дивились его рассказу; впрочем, нашлись и такие, которые подмигивали друг другу и корчили рожи, а почтенный человек в треуголке, по миновании тревоги возвратившийся к месту происшествия, поджал губы и покачал головой; тут закачались и головы всех собравшихся.

Тогда порешили узнать мнение старого Питера Вандердонка; как раз в этот момент он медленно брел по дороге. Он был потомком историка с тем же именем, оставившего одно из первых описаний этой провинции. Питер был самым старым из местных жителей и знал назубок все примечательные события и преданья округи. Он тотчас же признал Рипа и заявил, что считает его рассказ вполне достоверным. Он заверил присутствующих, что Каатскильские горы, как подтверждает его предок-историк, искони кишели какими-то странными существами; передают, будто Гендрик Гудзон, впервые открывший и исследовавший реку и прилегающий край, раз в двадцать лет обозревает эти места вместе с командой своего «Полумесяца». Таким образом, он постоянно навещает область, бывшую ареною его подвигов, и присматривает бдительным оком за рекою и большим городом, названным его именем. Отцу Питера Вандердонка будто бы удалось однажды увидеть их: призраки были одеты в старинное голландское платье, они играли в кегли в котловине между горами; да и ему самому случилось как-то летом под вечер услышать стук их шаров, похожий на раскаты далекого грома.

В конце концов толпа успокоилась и приступила к более важному делу — к выборам.

Дочь Рипа поселила его у себя. У нее был уютный, хорошо обставленный дом и рослый жизнерадостный муж, в котором Рип узнал одного из тех сорванцов, что забирались во время оно к нему на спину. Что касается сына и наследника Рипа, точной копии своего незадачливого отца, того самого, которого мы видели прислонившимся к дереву, то он работал на ферме у зятя и отличался унаследованной от Рипа старшего склонностью заниматься всем чем угодно, но только не собственным делом.

Рип возобновил свои странствования и былые привычки; он разыскал также старых приятелей, но и они были не те: время не пощадило и их! По этой причине он предпочел друзей из среды юного поколения, любовь которого вскоре снискал.

Свободный от каких бы то ни было домашних обязанностей, достигнув того счастливого возраста, когда человек безнаказанно предается праздности, Рип занял старое место у порога трактира. Его почитали как одного из патриархов деревни и как живую летопись давних, «довоенных времен». Миновало немало дней, прежде чем он вошел в курс местных сплетен и уяснил себе поразительные события, происшедшие за время его многолетнего сна. Много чего пришлось узнать Рипу: узнал он и про войну за независимость, и про свержение ига старой Англии, и, наконец, что он сам превратился из подданного короля Георга III в свободного гражданина Соединенных Штатов. Сказать по правде, Рип плохо разбирался в политике: перемены в жизни государств и империй мало задевали его; ему был известен только один вид деспотизма, под гнетом которого он столь долго страдал, — деспотическое правление юбки. По счастью, этому деспотизму тоже пришел конец; сбросив со своей шеи ярмо супружества и не страшась больше тирании хозяйки ван Винкль, он мог уходить из дому и возвращаться домой, когда пожелает. Всякий раз, однако, при упоминании ее имени он покачивал головою, пожимал плечами и возводил вверх глаза, что с одинаковым правом можно было счесть выражением и покорности своей печальной судьбе и радости по поводу неожиданного освобождения.

Рип рассказывал свою историю каждому новому постояльцу гостиницы мистера Дулитля. Было замечено, что вначале он всякий раз вносил в эту историю кое-что новое, вероятно из-за того, что только недавно пробудился от своих сновидений. Под конец его история отлилась в тот самый рассказ, который я только что воспроизвел, и во всей округе не было мужчины, женщины или ребенка, которые не знали ее наизусть. Иногда, впрочем, выражались сомнения в ее достоверности; кое-кто уверял, что Рип попросту спятил и что его история и есть тот пункт помешательства, который никак не вышибить из его головы. Однако старые голландские поселенцы относятся к ней с полным доверием. И сейчас, услышав в разгар лета под вечер раскаты далекого грома, доносящиеся со стороны Каатскильских гор, они утверждают, что это Гендрик Гудзон и команда его корабля режутся в кегли. И все мужья здешних мест, ощущающие на себе женин башмак, когда им жить становится невмоготу, мечтают о том, чтобы испить забвения из кубка Рипа ван Винкля.

ЭДГАР ПО

Многие критики считают Эдгара По (1809–1849 гг.) «отцом» научной фантастики. Действительно, самые головоломные ею повествование основаны прежде всего не на признании сверхъестественных сил, а на рационалистическом, научно понимаемом допущении.

Однако у Э. По было немало предшественников в американской литературе. Более того, почти во всех научно-фантастических произведениях знаменитого писателя использованы идеи, ситуации я даже тексты его менее известных коллег.

И это понятно. Идеи носились в воздухе, попадали в разные души и прорастали там по-разному. Лишь в немногих произведениях достигался гармоничный синтез «научности» и «литературности».

В творчестве Эдгара По разработаны два направления собственно научно-фантастической литературы в отличие от научно-популяризаторской литературы. Первое использует научность ради достижения литературного эффекта, создания эстетической, эмоциональной атмосферы странности или бездонности мира и всего, что в нем. Второе использует литературность ради обоснования научной, социальной или философской гипотезы, создания необычного, парадоксального логического каркаса мира, общества, человека. Иногда оба направления сосуществуют в одном и том же произведении.

Вспомним, например, рассказ «Правда о том, что случилось с мистером Вальдемаром». К умирающему Вальдемару приходит гипнотизер, чтобы как-то помочь ему. Начинается сеанс месмеризма. Вальдемар засыпает и под гипнозом переходит в другой мир, «умирает». Вдруг присутствующие застывают в ужасе — язык трупа вибрирует, раздается голос: «Я мертв». Мертвый Вальдемар семь месяцев лежит у себя в доме, не изменяясь. Врачи и гипнотизер ежедневно навещают его. Наконец принимается решение пробудить Вальдемара. Следует несколько пассов, раздается нечеловеческий крик «умер! умер!», труп вибрирует и рассыпается в прах. Научная спекуляция о тайне смертного мгновения, о диалектике «тела» и «души» отлита во впечатляющую литературную форму.

В произведениях «Поэма в прозе», «Эврика» и в «Меллонта Таунта» (это художественный репортаж из 2848 года с борта туристского летательного аппарата «Скайлак» — «Жаворонок») наука и сама в высшей степени симметричная вселенная возводятся на пьедестал поэзии. Э. По художественными средствами описывает свою интуитивную модель космоса, не столь уж далекую, кстати, от представлений современной науки.

«Необыкновенное приключение некоего Ганса Пфалля» (1835 г.) — одно из первых в США описаний путешествия человека на Луну.

НЕОБЫКНОВЕННОЕ ПРИКЛЮЧЕНИЕ НЕКОЕГО ГАНСА ПФААЛЯ[4]

Согласно последним известиям, полученным из Роттердама, в этом городе представители научно-философской мысли охвачены сильнейшим волнением. Там произошло нечто столь неожиданное, столь новое, столь несогласное с установившимися взглядами, что в непродолжительном времени, — я в этом не сомневаюсь, — будет взбудоражена вся Европа, естествоиспытатели всполошатся и в среде астрономов и натуралистов начнется смятение, невиданное до сих пор.

Произошло следующее. Такого-то числа и такого-то месяца (я не могу сообщить точной даты) огромная толпа почему-то собралась на Биржевой площади благоустроенного города Роттердама. День был теплый — совсем не по времени года, — без малейшего ветерка; и благодушное настроение толпы ничуть не омрачалось оттого, что иногда ее спрыскивал мгновенный легкий дождичек из огромных белых облаков, в изобилии разбросанных по голубому небосводу. Тем не менее около полудня в толпе почувствовалось легкое, но необычайное беспокойство: десять тысяч языков забормотали разом; спустя мгновение десять тысяч трубок, словно по приказу, вылетели из десяти тысяч ртов и продолжительный, громкий, дикий вопль, который можно сравнить только с ревом Ниагары, раскатился по улицам и окрестностям Роттердама.

Причина этой суматохи вскоре выяснилась. Из-за резко очерченной массы огромного облака медленно выступил и обрисовался на ясной лазури какой-то странный, весьма пестрый, но, по-видимому, плотный предмет такой курьезной формы и из такого замысловатого материала, что толпа крепкоголовых бюргеров, стоявшая внизу разинув рты, могла только дивиться, ничего не понимая. Что же это такое? Ради всех чертей роттердамских, что бы это могло означать? Никто не знал, никто даже вообразить не мог, никто — даже сам бургомистр мингер Супербус ван Ундердук — не обладал ключом к этой тайне; и так как ничего более разумного нельзя было придумать, то в конце концов каждый из бюргеров сунул трубку обратно в угол рта и, не спуская глаз с загадочного явления, выпустил клуб дыма, приостановился, переступил с ноги на ногу, значительно хмыкнул — затем снова переступая с ноги на ногу, хмыкнул, приостановился и выпустил клуб дыма.

Тем временем объект столь усиленного любопытства и причина столь многочисленных затяжек спускался все ниже и ниже над этим прекрасным городом. Через несколько минут его можно было рассмотреть в подробностях. Казалось, это был… нет, это действительно был воздушный шар; но, без сомнения, такого шара еще не видывали в Роттердаме. Кто же, позвольте вас спросить, слыхал когда-нибудь о воздушном шаре, склеенном из старых газет? В Голландии — никто, могу вас уверить; тем не менее в настоящую минуту под самым носом у собравшихся, или, точнее сказать, над носом, колыхалась на некоторой высоте именно эта самая штука, сделанная, по сообщению вполне авторитетного лица, из упомянутого материала, как всем известно, никогда дотоле не употреблявшегося для подобных целей, и этим наносилось жестокое оскорбление здравому смыслу роттердамских бюргеров. Форма «шара» оказалась еще обиднее. Он имел вид огромного дурацкого колпака, опрокинутого верхушкой вниз. Это сходство ничуть не уменьшилось, когда, при более внимательном осмотре, толпа заметила огромную кисть, подвешенную к его заостренному концу, а вокруг верхнего края, или основания конуса, — ряд маленьких инструментов вроде бубенчиков, которые весело позванивали. Мало того, к этой фантастической машине была привешена вместо гондолы огромная темная касторовая шляпа с широчайшими полями и обвитая вокруг тульи черной лентой с серебряной пряжкой. Но странное дело: многие из роттердамских граждан готовы были побожиться, что им уже не раз случалось видеть эту самую шляпу, да и все сборище смотрело на нее, как на старую знакомую, а фрау Греттель Пфааль, испустив радостное восклицание, объявила, что это собственная шляпа ее дорогого муженька. Необходимо заметить, что лет пять тому назад Пфааль с тремя товарищами исчез из Роттердама самым неожиданным и необычным образом, и с тех пор не было о нем ни слуху ни духу. Позднее в глухом закоулке на восточной окраине города была обнаружена куча костей, по-видимому человеческих, вперемешку с какими-то странными тряпками и обломками, и некоторые из граждан даже вообразили, что здесь совершилось кровавое злодеяние, жертвой которого пали Ганс Пфааль и его товарищи. Но вернемся к происшествию.

Воздушный шар (так как это был несомненно воздушный шар) находился теперь на высоте какой-нибудь сотни футов, и публика могла свободно рассмотреть его пассажира. Правду сказать, это было очень странное создание. Рост его не превышал двух футов; но и при таком маленьком росте он легко мог потерять равновесие и кувырнуться за борт своей удивительной гондолы, если бы не обруч, помещенный на высоте его груди и прикрепленный к шару веревками. Толщина человечка совершенно не соответствовала росту и придавала всей его фигуре чрезвычайно нелепый шарообразный вид. Ног его, разумеется, не было видно. Руки отличались громадными размерами. Седые волосы были собраны на затылке и заплетены в косу. У него был красный, непомерно длинный, крючковатый нос, блестящие пронзительные глаза, морщинистые и вместе с тем пухлые щеки, но ни малейшего признака ушей где-либо на голове; странный старичок был одет в просторный атласный камзол небесно-голубого цвета и такого же цвета короткие панталоны в обтяжку, с серебряными пряжками у колен. Кроме того, на нем был жилет из какой-то ярко-желтой материи, мягкая белая шляпа, молодцевато сдвинутая набекрень, и кроваво-красный шелковый шейный платок, завязанный огромным бантом, концы которого франтовато спадали на грудь.

Когда оставалось, как уже сказано, каких-нибудь сто футов до земли, старичок внезапно засуетился, по-видимому не желая приближаться еще более к terra firma.[5] С большим усилием подняв полотняный мешок, он отсыпал из него немного песку, и шар на мгновение остановился в воздухе. Затем старичок торопливо вытащил из бокового кармана большую записную книжку в сафьяновом переплете и подозрительно взвесил в руке, глядя на нее с величайшим изумлением, очевидно пораженный ее тяжестью. Потом открыл книжку и, достав из нее пакет, запечатанный сургучом и тщательно перевязанный красною тесемкой, бросил его прямо к ногам бургомистра Супербуса ван Ундердука. Его превосходительство нагнулся, чтобы поднять пакет. Но аэронавт, по-прежнему в сильнейшем волнении и, очевидно, считая свои дела в Роттердаме поконченными, начал в ту самую минуту готовиться к отлету. Для этого потребовалось облегчить гондолу, и вот с полдюжины мешков, которые он выбросил, не потрудившись предварительно опорожнить их, один за другим шлепнулись на спину бургомистра и заставили этого сановника столько же раз перекувырнуться на глазах у всего города. Не следует думать, однако, что великий Ундердук оставил безнаказанной наглую выходку старикашки. Напротив, рассказывают, будто он, падая, каждый раз выпускал не менее полдюжины огромных и яростных клубов из своей трубки, которую все время крепко держал в зубах и намерен был держать (с божьей помощью) до последнего своего вздоха.

Тем временем воздушный шар взвился, точно жаворонок, на громадную высоту и вскоре, исчезнув за облаком, в точности похожим на то, из-за которого он так неожиданно выплыл, скрылся навеки от изумленных взоров добрых роттердамцев. Внимание всех устремилось теперь на письмо, падение которого и последовавшие затем происшествия оказались столь оскорбительными для персоны и персонального достоинства его превосходительства ван Ундердука. Тем не менее этот сановник во время своих коловращений не упускал из вида письмо, которое, как оказалось при ближайшем рассмотрении, попало в надлежащие руки, будучи адресовано ему и профессору Рубадубу как президенту и вице-президенту Роттердамского астрономического общества. Итак, названные сановники распечатали письмо тут же на месте и нашли в нем следующее необычное и весьма важное сообщение:

«Их превосходительствам господину ван Ундердуку и господину Рубадубу, президенту и вице-президенту Астрономического общества в городе Роттердаме.

Быть может, ваши превосходительства соблаговолят припомнить Ганса Пфааля, скромного ремесленника, занимавшегося починкой мехов для раздувания огня, — который вместе с тремя другими обывателями исчез из города Роттердама около пяти лет тому назад при обстоятельствах, можно сказать, чрезвычайных. Как бы то ни было, с позволения ваших превосходительств, я, автор настоящего сообщения, и есть тот самый Ганс Пфааль. Большинству моих сограждан известно, что в течение сорока лет я занимал небольшой кирпичный дом в конце переулка, именуемого переулком Кислой Капусты, где проживал вплоть до дня моего исчезновения. Предки мои с незапамятных времен обитали там же, подвизаясь на том же почетном и весьма прибыльном поприще починки мехов для раздувания огня. Ибо, говоря откровенно, до последних лет, когда весь народ прямо помешался на политике, ни один честный роттердамский гражданин не мог бы пожелать или заслужить право на лучшую профессию. Я пользовался широким кредитом, в работе никогда не было недостатка — словом, и денег и заказов было вдоволь. Но, как я уже сказал, мы скоро почувствовали, к чему ведет пресловутая свобода, бесконечные речи, радикализм и тому подобные штуки. Людям, которые раньше являлись нашими лучшими клиентами, теперь некогда было и подумать о нас, грешных. Они только и знали, что читать о революциях, следить за успехами человеческой мысли и приспосабливаться к духу времени. Если требовалось растопить очаг, огонь раздували газетой; я не сомневаюсь, что, по мере того как правительство становилось слабее, железо и кожа выигрывали в прочности, так как в самое короткое время во всем Роттердаме не осталось и пары мехов, которые требовали бы помощи иглы или молотка. Словом, положение сделалось невыносимым. Вскоре я уже был беден как мышь, а надо было кормить жену и детей. В конце концов мне стало просто невтерпеж, и я проводил целые часы, обдумывая, каким бы способом лишить себя жизни; но кредиторы не оставляли мне времени для размышлений. Мой дом буквально подвергался осаде с утра и до вечера. Трое заимодавцев особенно допекали меня, часами подстерегая у дверей и грозя судом. Я поклялся жестоко отомстить им, если только когда-нибудь они попадутся мне в лапы, и думаю, что лишь предвкушение этой мести помешало мне немедленно привести в исполнение мой план покончить с жизнью и раздробить себе череп выстрелом из мушкетона. Как бы то ни было, я счел за лучшее затаить свою злобу и умасливать их ласковыми словами и обещаниями, пока благоприятный оборот судьбы не доставит мне случая для мести.

Однажды, ускользнув от них и чувствуя себя более чем когда-либо в угнетенном настроении, я бесцельно бродил по самым глухим улицам, пока не завернул случайно в лавочку букиниста. Увидев стул, приготовленный для посетителей, я угрюмо опустился на него и машинально раскрыл первую попавшуюся книгу. Это оказался небольшой полемический трактат по теоретической астрономии, сочинение не то берлинского профессора Энке,[6] не то француза с такой же фамилией. Я немножко маракую в астрономии и вскоре совершенно углубился в чтение; я прочел книгу дважды, прежде чем сообразил, где я и что я. Тем временем стемнело, и пора было идти домой. Но книжка (в связи с новым открытием по части пневматики, тайну которого сообщил мне недавно один мой родственник из Нанта) произвела на меня неизгладимое впечатление, и, блуждая по темным улицам, я размышлял о странных и не всегда понятных рассуждениях автора. Некоторые места особенно поразили мое воображение. Чем больше я раздумывал над ними, тем сильнее они занимали меня. Недостаточность моего образования и, в частности, отсутствие знаний по естественным наукам отнюдь не внушали мне недоверия к моей способности понять прочтенное или к тем смутным сведениям, которые явились результатом чтения, — все это только пуще разжигало мое воображение. Я был настолько безрассуден или настолько рассудителен, что спрашивал себя: точно ли нелепы фантастические идеи, возникающие в причудливых умах, и не обладают ли они в ряде случаев силой, реальностью и другими свойствами, присущими инстинкту или вдохновению?

Я пришел домой поздно и тотчас лег в постель. Но голова моя была слишком взбудоражена, и я целую ночь провел в размышлениях. Поднявшись спозаранку, я поспешил в книжную лавку и купил несколько трактатов по механике и практической астрономии, истратив на них всю имевшуюся у меня скудную наличность. Затем, благополучно вернувшись домой с приобретенными книгами, я стал посвящать чтению каждую свободную минуту и вскоре достиг знаний, которые счел достаточными для того, чтобы привести в исполнение план, внушенный мне дьяволом или моим добрым гением. В то же время я всеми силами старался умаслить трех кредиторов, столь жестоко донимавших меня. В конце концов я преуспел в этом, уплатив половину долга из денег, вырученных от продажи кое-каких домашних вещей, и обещав уплатить остальное, когда приведу в исполнение один проектец, в осуществлении которого они (люди совершенно невежественные) согласились мне помочь.

Уладив таким образом свои дела, я при помощи жены и с соблюдением строжайшей тайны постарался сбыть свое остальное имущество и собрал порядочную сумму денег, занимая по мелочам, где придется, под разными предлогами и (со стыдом должен сознаться) не имея притом никаких надежд возвратить эти долги в будущем. На деньги, добытые таким путем, я помаленьку накупил: очень тонкого кембрикового муслина, кусками по двенадцати ярдов каждый, веревок, каучукового лака, широкую и глубокую плетеную корзину, сделанную по заказу, и разных других материалов, необходимых для сооружения и оснастки воздушного шара огромных размеров.

Изготовление шара я поручил жене, дав ей надлежащие указания, и просил окончить работу как можно скорее; сам же тем временем сплел сетку, снабдив ее обручами и крепкими веревками, и приобрел множество инструментов и материалов для опытов в верхних слоях атмосферы. Далее, я перевез ночью в глухой закоулок на восточной окраине Роттердама пять бочек, обитых железными обручами, вместимостью в пятьдесят галлонов каждая, и шестую побольше, полдюжины жестяных труб в десять футов длиной и в три дюйма диаметром, запас особого металлического вещества, или полуметалла, название которого я не могу открыть, и двенадцать бутылей самой обыкновенной кислоты. Газа, получаемого с помощью этих материалов, еще никто, кроме меня, не добывал — или, по крайней мере, он никогда не применялся для подобной цели. Я могу только сообщить, что он является составной частью азота, так долго считавшегося неразложимым, и что плотность его в 37,4 раза меньше плотности водорода. Он не имеет вкуса, но обладает запахом; очищенный — горит зеленоватым пламенем и безусловно смертелен для всякого живого существа. Я мог бы описать его во всех подробностях, но, как уже намекнул выше, право на это открытие принадлежит по справедливости одному нантскому гражданину, который поделился со мною своей тайной на известных условиях. Он же сообщил мне, ничего не зная о моих намерениях, способ изготовления воздушных шаров из кожи одного животного, сквозь которую газ почти не проникает. Я, однако, нашел этот способ слишком дорогим и решил, что в конце концов кембриковый муслин, покрытый слоем каучука, ничуть не хуже. Упоминаю об этом, так как считаю весьма возможным, что мой нантский родственник попытается сделать воздушный шар с помощью нового газа и материала, о котором я говорил выше, — и отнюдь не желаю отнимать у него честь столь замечательного открытия.

На тех местах, где во время наполнения шара должны были находиться бочки поменьше, я выкопал небольшие ямы, так что они образовали круг диаметром в двадцать пять футов. В центре этого круга была вырыта яма поглубже, над которой я намеревался поставить большую бочку. Затем я опустил в каждую из пяти маленьких ям ящик с порохом, по пятидесяти фунтов в каждом, а в большую — бочонок со ста пятьюдесятью фунтами пушечного пороха. Соединив бочонок и ящики подземными проводами и приспособив к одному из ящиков фитиль в четыре фута длиною, я прикрыл его бочкой, так что конец фитиля высовывался из-под нее только на дюйм; потом засыпал остальные ямы и установил над ними бочки в надлежащем положении.

Кроме перечисленных выше приспособлений, я припрятал в своей мастерской аппарат господина Гримма для сгущения атмосферного воздуха. Впрочем, эта машина, чтобы удовлетворить моим целям, потребовала значительных изменений. Но путем упорного труда и неутомимой настойчивости мне удалось преодолеть все эти трудности. Вскоре мой шар был готов. Он вмещал более сорока тысяч кубических футов газа и легко мог поднять меня, мои запасы и сто семьдесят пять фунтов балласта. Шар был покрыт тройным слоем лака, и я убедился, что кембриковый муслин ничуть не уступает шелку, так же прочен, но гораздо дешевле.

Когда все было готово, я взял со своей жены клятву хранить в тайне все мои действия с того дня, когда я в первый раз посетил книжную лавку; затем, обещав вернуться, как только позволят обстоятельства, я отдал ей оставшиеся у меня деньги и распростился с нею. Мне нечего было беспокоиться на ее счет. Моя жена, что называется, ловкая баба и сумеет прожить на свете без моей помощи. Говоря откровенно, мне сдается, что она всегда считала меня лентяем, дармоедом, способным только строить воздушные замки, и была очень рада отделаться от меня. Итак, простившись с ней в одну темную ночь, я захватил с собой в качестве адъютантов трех кредиторов, доставивших мне столько неприятностей, и мы потащили шар, корзину и прочие принадлежности окольным путем к месту отправки, где уже были заготовлены все остальные материалы. Все оказалось в порядке, и я немедленно приступил, к делу.

Было 1 апреля. Как я уже сказал, ночь стояла темная, на небе ни звездочки; моросил мелкий дождь, по милости которого мы чувствовали себя весьма скверно. Но пуще всего меня беспокоил шар, который, хотя и был покрыт лаком, однако сильно отяжелел от сырости; да и порох мог подмокнуть. Итак, я попросил моих трех кредиторов приняться за работу и как можно ретивее: толочь лед около большой бочки и размешивать кислоту в остальных. Однако они смертельно надоедали мне вопросами — к чему все эти приготовления, и страшно злились на тяжелую работу, которую я заставил их делать. Какой прок, говорили они, выйдет из того, что они промокнут до костей, принимая участие в таком ужасном колдовстве? Я начинал чувствовать себя очень неловко и работал изо всех сил, так как эти дураки, видимо, действительно вообразили, будто я заключил договор с дьяволом. Я ужасно боялся, что они совсем уйдут от меня. Как бы то ни было, я старался уговорить их, обещая расплатиться полностью, лишь только мы доведем мое предприятие до конца. Без сомнения, они по-своему истолковали эти слова, решив, что я должен получить изрядную сумму чистоганом; а до моей души им, конечно, не было никакого дела, — лишь бы я уплатил долг да прибавил малую толику за услуги.

Через четыре с половиной часа шар был в достаточной степени наполнен. Я привязал корзину и положил в нее мой багаж: зрительную трубку, высотомер с некоторыми важными усовершенствованиями, термометр, электрометр, компас, циркуль, секундные часы, колокольчик, рупор и прочее и прочее; кроме того, тщательно закупоренный пробкой стеклянный шар, из которого был выкачан воздух, аппарат для сгущения воздуха, запас негашеной извести, кусок воска и обильный запас воды и съестных припасов, главным образом пеммикана, который содержит много питательных веществ при сравнительно небольшом объеме. Я захватил также пару голубей и кошку,

Рассвет был близок, и я решил, что пора лететь. Уронив, словно нечаянно, сигару, я воспользовался этим предлогом и, поднимая ее, зажег кончик фитиля, высовывавшийся, как было описано выше, из-под одной бочки меньшего размера. Этот маневр остался совершенно не замеченным моими кредиторами. Затем я вскочил в корзину, одним махом перерезал веревку, прикреплявшую шар к земле, и с удовольствием убедился, что поднимаюсь с головокружительной быстротой, унося с собою сто семьдесят пять фунтов балласта (а мог бы унести вдвое больше). В минуту взлета высотомер показывал тридцать дюймов, а термометр — девятнадцать градусов.

Но едва я поднялся на высоту пятидесяти ярдов, как вдогонку мне взвился с ужаснейшим ревом и свистом такой страшный вихрь огня, песку, горящих обломков, расплавленного металла, растерзанных тел, что сердце мое замерло, и я повалился на дно корзины, дрожа от страха. Мне стало ясно, что я переусердствовал и что главные последствия толчка еще впереди. И точно, не прошло секунды, как вся моя кровь хлынула к вискам, и тотчас раздался взрыв, которого я никогда не забуду. Казалось, рушится самый небосвод. Впоследствии, размышляя над этим приключением, я понял, что причиной столь непомерной силы взрыва было положение моего шара как раз на линии сильнейшего действия этого взрыва. Но в ту минуту я думал только о спасении жизни. Сначала шар съежился, потом завертелся с ужасающей быстротой и, наконец, крутясь и шатаясь, точно пьяный, выбросил меня из корзины, так что я повис на страшной высоте вниз головой на тонкой бечевке фута в три длиною, случайно проскользнувшей в отверстие близ дна корзины и каким-то чудом обмотавшейся вокруг моей левой ноги. Невозможно, решительно невозможно изобразить ужас моего положения. Я задыхался, дрожь, точно при лихорадке, сотрясала каждый нерв, каждый мускул моего тела, я чувствовал, что глаза мои вылезают из орбит, отвратительная тошнота подступала к горлу, — и наконец я лишился чувств.

Долго ли я провисел в таком положении, решительно не знаю. Должно быть, немало времени, ибо, когда я начал приходить в сознание, утро уже наступило, шар несся на чудовищной высоте над безбрежным океаном, и ни признака земли не было видно по всему широкому кругу горизонта. Я, однако, вовсе не испытывал такого отчаяния, как можно было ожидать. В самом деле, было что-то безумное в том спокойствии, с каким я принялся обсуждать свое положение. Я поднес к глазам одну руку, потом другую и удивился, отчего это вены на них налились кровью я ногти так страшно посинели. Затем тщательно исследовал голову, несколько раз тряхнул ею, ощупал очень подробно и наконец убедился, к своему удовольствию, что она отнюдь не больше воздушного шара, как мне сначала представилось. Потом я ощупал карманы брюк и, не найдя в них записной книжки и футлярчика с зубочистками, долго старался объяснить себе, куда они девались, но, не успев в этом, почувствовал невыразимое огорчение. Тут я ощутил крайнюю неловкость в левой лодыжке, и у меня явилось смутное сознание моего положения. Но странное дело — я не был удивлен и не ужаснулся. Напротив, я чувствовал какое-то острое удовольствие при мысли о том, что так ловко выпутаюсь из стоявшей передо мной дилеммы, и ни на секунду не сомневался в том, что не погибну. В течение нескольких минут я предавался глубокому раздумью. Совершенно отчетливо помню, что я поджимал губы, приставлял палец к носу и делал другие жесты и гримасы, как это в обычае у людей, когда они, спокойно сидя в своем кресле, размышляют над запутанными или сугубо важными вопросами. Наконец, собравшись с мыслями, я очень спокойно и осторожно засунул руки за спину и снял с ремня, стягивавшего мои панталоны, большую железную пряжку. На ней было три зубца, несколько заржавевшие и потому с трудом повертывавшиеся вокруг своей оси. Тем не менее мне удалось поставить их под прямым углом к пряжке, и я с удовольствием убедился, что они держатся в этом положении очень прочно. Затем, взяв в зубы пряжку, я постарался развязать галстук, что мне удалось не сразу, но в конце концов удалось. К одному концу галстука я прикрепил пряжку, а другой крепко обвязал вокруг запястья. Затем со страшным усилием мускулов качнулся вперед и забросил ее в корзину, где, как я и ожидал, она застряла в петлях плетения.

Теперь мое тело по отношению к краю корзины образовало угол градусов в сорок пять. Но это вовсе не значит, что оно только на сорок пять градусов отклонялось от вертикальной линии. Напротив, я лежал почти горизонтально, так как, переменив положение, заставил корзину сильно накрениться, и мне по-прежнему угрожала большая опасность. Но если бы, вылетев из корзины, я повис лицом к шару, а не наружу, если бы веревка, за которую я зацепился, перекинулась через край корзины, а не выскользнула в отверстие на дне, мне не удалось бы даже то немногое, что удалось теперь, и мои открытия были бы утрачены для потомства. Итак, я имел все основания благодарить судьбу. Впрочем, в эту минуту я все еще был слишком ошеломлен, чтобы испытывать какие-либо чувства, и с добрые четверть часа провисел совершенно спокойно, в бессмысленно-радостном настроении. Вскоре, однако, это настроение сменилось ужасом и отчаянием. Я понял всю меру своей беспомощности и близости к гибели. Дело в том, что кровь, застоявшаяся так долго в сосудах головы и гортани и доведшая мой мозг почти до бреда, мало-помалу отхлынула, и прояснившееся сознание, раскрыв передо мною весь ужас положения, в котором я очутился, только лишило меня самообладания и мужества. К счастью, этот припадок слабости не был продолжителен. На помощь мне явилось отчаяние: с яростным криком, судорожно извиваясь и раскачиваясь, я стал метаться, как безумный, пока наконец, уцепившись, точно клещами, за край корзины, не перекинулся через него и, весь дрожа, не свалился на дно.

Лишь спустя некоторое время я опомнился настолько, что мог приняться за осмотр воздушного шара. К моей великой радости, он оказался неповрежденным. Все мои запасы уцелели; я не потерял ни провизии, ни балласта. Впрочем, я уложил их так тщательно, что это и не могло случиться. Часы показывали шесть. Я все еще быстро поднимался.

Но пора мне объяснить вашим превосходительствам цель моего путешествия. Ваши превосходительства соблаговолят припомнить, что расстроенные обстоятельства в конце концов заставили меня прийти к мысли о самоубийстве. Это не значит, однако, что жизнь сама по себе мне опротивела, — нет, мне стало только невтерпеж мое бедственное положение. В этом-то состоянии, желая жить и в то же время измученный жизнью, я случайно прочел книжку, которая, в связи с открытием моего нантского родственника, доставила обильную пищу моему воображению. И тут я наконец нашел выход. Я решил исчезнуть с лица земли, оставшись тем не менее в живых; покинуть этот мир, продолжая существовать, — одним словом, я решил во что бы то ни стало добраться до луны. Чтобы не показаться совсем сумасшедшим, я теперь постараюсь изложить, как умею, соображения, в силу которых считал это предприятие — бесспорно трудное и опасное — все же не совсем безнадежным для человека отважного.

Прежде всего, конечно, возник вопрос о расстоянии луны от земли. Известно, что среднее расстояние между центрами этих двух небесных тел равно 59,9643 экваториальных радиусов земного шара, что составляет всего 237 тысяч миль. Я говорю о среднем расстоянии; но так как орбита луны представляет собой эллипс, эксцентриситет которого достигает в длину не менее 0,05484 большой полуоси самого эллипса, а земля расположена в фокусе последнего, то, если бы мне удалось встретить луну в перигелии, вышеуказанное расстояние сократилось бы весьма значительно. Но, даже оставив в стороне эту возможность, достаточно вычесть из этого расстояния радиус земли, то есть 4000, и радиус луны, то есть 1080, а всего 5080 миль, и окажется, что средняя длина пути при обыкновенных условиях составит 231 920 миль. Расстояние это не представляет собой ничего чрезвычайного. Путешествия на земле сплошь и рядом совершаются со средней скоростью 60 миль в час, и, без сомнения, есть полная возможность увеличить эту скорость. Но даже если ограничиться ею, то, чтобы достичь луны, потребуется не более 161 дня. Однако различные соображения заставляли меня думать, что средняя скорость моего путешествия намного превзойдет шестьдесят миль в час, и так как эти соображения оказали глубокое воздействие на мой ум, то я изложу их подробнее.

Прежде всего остановлюсь на следующем весьма важном пункте. Показания приборов при полетах говорят нам, что на высоте 1000 футов над поверхностью земли мы оставляем под собой около одной тридцатой части всей массы атмосферного воздуха, на высоте 10 600 футов — около трети, а на высоте 18 000 футов, то есть почти на высоте Котопакси, под нами остается половина, по крайней мере, половина весомой массы воздуха, облекающего нашу планету. Вычислено также, что на высоте, не превосходящей одну сотую земного диаметра, то есть не более восьмидесяти миль, атмосфера разрежена до такой степени, что самые чувствительные приборы не могут обнаружить ее присутствия, и жизнь животного организма становится невозможной. Но я знал, что все эти расчеты основаны на опытном изучении свойств воздуха и законов его расширения и сжатия в непосредственном соседстве с землей, причем считается доказанным, что свойства животного организма не могут меняться ни на каком расстоянии от земной поверхности. Между тем выводы, основанные на таких данных, без сомнения проблематичны. Наибольшая высота, на которую когда-либо поднимался человек, достигнута аэронавтами гг. Гей-Люссаком[7] и Био,[8] поднявшимися на 25 тысяч футов. Высота очень незначительная, даже в сравнении с упомянутыми восемьюдесятью милями. Стало быть, рассуждал я, тут останется мне немало места для сомнений и полный простор для догадок.

Кроме того, количество весомой атмосферы, которую шар оставляет за собою при подъеме, отнюдь не находится в прямой пропорции к высоте, а (как видно из вышеприведенных данных) в постоянно убывающем ratio.[9] Отсюда ясно, что, на какую бы высоту мы ни поднялись, мы никогда не достигнем такой границы, выше которой вовсе не существует атмосферы. Она должна существовать, рассуждал я, хотя, быть может, в состоянии бесконечного разрежения.

С другой стороны, мне было известно, что есть достаточно оснований допускать существование реальной определенной границы атмосферы, выше которой воздуха безусловно нет. Но одно обстоятельство, упущенное из виду защитниками этой точки зрения, заставляло меня сомневаться в ее справедливости и во всяком случае считать необходимой серьезную проверку. Если сравнить интервалы между регулярными появлениями кометы Энке в ее перигелии, принимая в расчет возмущающее действие притяжения планет, то окажется, что эти интервалы постепенно уменьшаются, то есть главная ось орбиты становится все короче. Так и должно быть, если допустить существование чрезвычайно разреженной эфирной среды, сквозь которую проходит орбита кометы. Ибо сопротивление подобной среды, замедляя движение кометы, очевидно, должно увеличивать ее центростремительную силу, уменьшая центробежную. Иными словами, действие солнечного притяжения постоянно усиливается, и комета с каждым периодом приближается к солнцу. Другого объяснения этому изменению орбиты не придумаешь. Кроме того, замечено, что поперечник кометы быстро уменьшается с приближением к солнцу и столь же быстро принимает прежнюю величину при возвращении кометы в афелий. И разве это кажущееся уменьшение объема кометы нельзя объяснить, вместе с господином Вальцем,[10] сгущением вышеупомянутой эфирной среды, плотность которой увеличивается по мере приближения к солнцу? Явление, известное под именем зодиакального света, также заслуживает внимания. Чаще всего оно наблюдается под тропиками и не имеет ничего общего со светом, излучаемым метеорами. Это светлые полосы, тянущиеся от горизонта наискось и вверх, по направлению солнечного экватора. Они, несомненно, имеют связь не только с разреженной атмосферой, простирающейся от солнца по меньшей мере до орбиты Венеры, а по моему мнению, и гораздо дальше.[11] В самом деле, я не могу допустить, чтобы эта среда ограничивалась орбитой кометы или пространством, непосредственно примыкающим к солнцу. Напротив, гораздо легче предположить, что она наполняет всю нашу планетную систему, сгущаясь поблизости от планет и образуя то, что мы называем атмосферными оболочками, которые, быть может, также изменялись под влиянием геологических факторов, то есть смешивались с испарениями, выделявшимися той или другой планетой.

Остановившись на этой точке зрения, я больше не стал колебаться. Предполагая, что всюду на своем пути найду атмосферу, в основных чертах сходную с земной, я надеялся, что мне удастся с помощью остроумного аппарата господина Гримма сгустить ее в достаточной степени, чтобы дышать. Таким образом, главное препятствие для полета на луну устранялось. Я затратил немало труда и изрядную сумму денег на покупку и усовершенствование аппарата и не сомневался, что он успешно выполнит свое назначение, лишь бы путешествие не затянулось. Это соображение заставляет меня вернуться к вопросу о возможной скорости такого путешествия.

Известно, что воздушные шары в первые минуты взлета поднимаются сравнительно медленно. Быстрота подъема всецело зависит от разницы между плотностью атмосферного воздуха и газа, наполняющего шар. Если принять в расчет это обстоятельство, то покажется совершенно невероятным, чтобы скорость восхождения могла увеличиться в верхних слоях атмосферы, плотность которых быстро уменьшается. С другой стороны, я не знаю ни одного отчета о воздушном путешествии, в котором бы сообщалось об уменьшении скорости но мере подъема; а между тем она, несомненно, должна бы была уменьшаться — хотя бы вследствие просачиванья газа сквозь оболочку шара, покрытую обыкновенным лаком, — не говоря о других причинах. Одна эта потеря газа должна бы тормозить ускорение, возникающее в результате удаления шара от центра земли. Имея в виду все эти обстоятельства, я полагал, что если только найду на моем пути среду, о которой упоминал выше, и если эта среда в основных своих свойствах будет представлять собой то самое, что мы называем атмосферным воздухом, то степень ее разрежения не окажет особого влияния — то есть не отразится на быстроте моего взлета, — так как по мере разрежения среды станет соответственно разрежаться и газ внутри шара (для предотвращения разрыва оболочки я могу выпускать его по мере надобности с помощью клапана); в то же время, оставаясь тем, что он есть, газ всегда окажется относительно легче, чем какая бы то ни была смесь азота с кислородом. Таким образом, я имел основание надеяться — даже, собственно говоря, быть почти уверенным, что ни в какой момент моего взлета мне не придется достигнуть пункта, в котором вес моего огромного шара, заключенного в нем газа, корзины и ее содержимого превзойдет вес вытесняемого ими воздуха. А только это последнее обстоятельство могло бы остановить мое восхождение. Но если даже я и достигну такого пункта, то могу выбросить около трехсот фунтов балласта и других материалов. Тем временем сила тяготения будет непрерывно уменьшаться пропорционально квадратам расстояний, а скорость полета увеличиваться в чудовищной прогрессии, так что в конце концов я попаду в сферу, где земное притяжение уступит место притяжению Луны.

Еще одно обстоятельство несколько смущало меня. Замечено, что при подъеме воздушного шара на значительную высоту воздухоплаватель испытывает, помимо затрудненного дыхания, ряд болезненных ощущений, сопровождающихся кровотечением из носа и другими тревожными признаками, которые усиливаются по мере подъема.[12] Это обстоятельство наводило на размышления весьма неприятного свойства. Что, если эти болезненные явления будут все усиливаться и окончатся смертью? Однако я решил, что этого вряд ли следует опасаться. Ведь их причина заключается в постепенном уменьшении обычного атмосферного давления на поверхность тела и в соответственном расширении поверхностных кровяных сосудов — а не в расстройстве органической системы, как при затрудненном дыхании, вызванном тем, что разреженный воздух по своему химическому составу недостаточен для обновления крови в желудочках сердца. Оставив в стороне это недостаточное обновление крови, я не вижу, почему бы жизнь не могла продолжаться даже в вакууме, так как расширение и сжатие груди, называемое обычно дыханием, есть чисто мышечное явление и вовсе не следствие, а причина дыхания. Словом, я рассудил, что когда тело привыкнет к недостаточному атмосферному давлению, болезненные ощущения постепенно уменьшатся, а я пока что уж как-нибудь перетерплю, здоровье у меня железное.

Таким образом, я, с позволения ваших превосходительств, подробно изложил некоторые — хотя далеко не все — соображения, которые легли в основу моего плана путешествия на луну. А теперь возвращусь к описанию результатов моей попытки — с виду столь безрассудной и, во всяком случае, единственной в летописях человечества.

Достигнув уже упомянутой высоты в три и три четверти мили, я выбросил из корзины горсть перьев и убедился, что шар мой продолжает подниматься с достаточной быстротой и, следовательно, пока нет надобности выбрасывать балласт. Я был очень доволен этим обстоятельством, так как хотел сохранить как можно больше тяжести, не зная наверняка, какова степень притяжения луны и плотность лунной атмосферы. Пока я не испытывал никаких болезненных ощущений, дышал вполне свободно и не чувствовал ни малейшей головной боли. Кошка расположилась на моем пальто, которое я снял, и с напускным равнодушием поглядывала на голубей. Голуби, которых я привязал за ноги, чтобы они не улетели, деловито клевали зерна риса, насыпанные на дно корзины. В двадцать минут седьмого высотомер показал высоту в 26 400 футов, то есть пять с лишним миль. Простор, открывавшийся подо мною, казался безграничным. На самом деле, с помощью сферической тригонометрии нетрудно вычислить, какую часть земной поверхности я мог охватить взглядом. Ведь выпуклая поверхность сегмента шара относится ко всей его поверхности, как обращенный синус сегмента к диаметру шара. В данном случае обращенный синус — то есть, иными словами, толщина сегмента, находившегося подо мною, почти равнялась расстоянию, на котором я находился от земли, или высоте пункта наблюдения; следовательно, часть земной поверхности, доступная моему взору, выражалась отношением пяти миль к восьми тысячам. Иными словами, я видел одну тысячешестисотую часть всей земной поверхности. Море казалось гладким, как зеркало, хотя в зрительную трубку я мог убедиться, что волнение на нем очень сильное. Корабль давно исчез в восточном направлении. Теперь я по временам испытывал жестокую головную боль, в особенности за ушами, хотя дышал довольно свободно. Кошка и голуби чувствовали себя, по-видимому, как нельзя лучше.

Без двадцати минут семь мой шар попал в слой густых облаков, которые причинили мне немало неприятностей, повредив сгущающий аппарат и промочив меня до костей. Это была, без сомнения, весьма странная встреча: я никак не ожидал, что подобные облака могут быть на такой огромной высоте. Все же я счел за лучшее выбросить два пятифунтовых мешка с балластом, оставив про запас сто шестьдесят пять фунтов. После этого я быстро выбрался из облаков и убедился, что скорость подъема значительно возросла. Спустя несколько секунд после того, как я оставил под собой облако, молния прорезала его с одного конца до другого, и все оно вспыхнуло, точно груда раскаленного угля. Напомню, что это происходило при ясном дневном свете. Никакая фантазия не в силах представить себе великолепие подобного явления; случись оно ночью, оно было бы точной картиной ада. Даже теперь волосы поднялись дыбом на моей голове, когда я смотрел в глубь этих зияющих бездн и мое воображение блуждало среди огненных зал с причудливыми сводами, развалин и пропастей, озаренных багровым, нездешним светом. Я едва избежал опасности. Если бы шар помедлил еще немного внутри облака — иными словами, если бы сырость не заставила меня выбросить два мешка с балластом — последствием могла быть — и была бы, по всей вероятности, — моя гибель. Такие случайности для воздушного шара, может быть, опаснее всего, хотя их обычно не принимают в расчет. Тем временем я оказался уже на достаточной высоте, чтобы считать себя застрахованным от дальнейших приключений в том же роде.

Я продолжал быстро подниматься, и к семи часам высотомер показал высоту не менее девяти с половиной миль. Мне уже становилось трудно дышать, голова мучительно болела, с некоторых пор я чувствовал какую-то влагу на щеках и вскоре убедился, что из ушей у меня течет кровь. Глаза тоже болели; когда я провел по ним рукой, мне показалось, что они вылезли из орбит; все предметы в корзине и самый шар приняли уродливые очертания. Эти болезненные симптомы оказались сильнее, чем я ожидал, и не на шутку встревожили меня. Расстроенный, хорошенько не отдавая себе отчета в том, что делаю, я совершил нечто в высшей степени неблагоразумное: выбросил из корзины три пятифунтовых мешка с балластом. Шар рванулся и перенес меня сразу в столь разреженный слой атмосферы, что результат едва не оказался роковым для меня и моего предприятия. Я внезапно почувствовал припадок удушья, продолжавшийся не менее пяти минут; даже когда он прекратился, я не мог вздохнуть как следует. Кровь струилась у меня из носа, из ушей и даже из глаз. Голуби отчаянно бились, стараясь вырваться на волю; кошка жалобно мяукала и, высунув язык, металась туда и сюда, точно проглотила отраву. Слишком поздно поняв свою ошибку, я пришел в отчаяние. Я ожидал неминуемой и близкой смерти. Физические страдания почти лишили меня способности предпринять что-либо для спасения своей жизни, мозг почти отказывался работать, а головная боль усиливалась с каждой минутой. Чувствуя близость обморока, я хотел было дернуть веревку, соединенную с клапаном, чтобы спуститься на землю, — как вдруг вспомнил о том, что я проделал с кредиторами, и о вероятных последствиях, ожидающих меня в случае возвращения на землю. Это воспоминание остановило меня. Я лег на дно корзины и постарался собраться с мыслями. Это удалось мне настолько, что я решил пустить себе кровь. За неимением ланцета я произвел эту операцию, открыв вену на левой руке с помощью перочинного ножа. Как только потекла кровь, я почувствовал большое облегчение, а когда вышло с полчашки, худшие из болезненных симптомов совершенно исчезли. Все ж я не решился встать и, кое-как забинтовав руку, пролежал еще о четверть часа. Наконец я поднялся; оказалось, что все болезненные ощущения, преследовавшие меня в течение последнего часа, исчезли. Только дыхание было по-прежнему затруднено, и я понял, что вскоре придется прибегнуть к конденсатору. Случайно взглянув на кошку, которая снова улеглась на пальто, я увидел, к своему крайнему изумлению, что во время моего припадка она разрешилась тремя котятами. Этого прибавления пассажиров я отнюдь не ожидал, но был им очень доволен: оно давало мне возможность проверить гипотезу, которая более чем что-либо другое повлияла на мое решение. Я объяснял болезненные явления, испытываемые воздухоплавателем на известной высоте, привычкой к определенному давлению атмосферы около земной поверхности. Если котята будут страдать в такой же степени, как мать, то моя теория, видимо, ошибочна, если же нет — она вполне подтвердится.

К восьми часам я достиг семнадцати миль над поверхностью земли. Очевидно, скорость подъема возрастала, и если бы даже я не выбросил балласта, то заметил бы это ускорение, хотя, конечно, оно не совершилось бы так быстро. Жестокая боль в голове и ушах по временам возвращалась; иногда текла из носа кровь; но, в общем, страдания мои были гораздо незначительнее, чем я ожидал. Только дышать становилось все труднее, и каждый вздох сопровождался мучительными спазмами в груди. Я распаковал аппарат для конденсации воздуха и принялся налаживать его.

С этой высоты на землю открывался великолепный вид. К западу, к северу и к югу, насколько мог охватить глаз, расстилалась бесконечная гладь океана, приобретавшая с каждой минутой все более яркий голубой оттенок. Вдали, на востоке, вырисовывалась Великобритания, все атлантическое побережье Франции и Испании и часть северной окраины Африканского материка. Подробностей, разумеется, не было видно, и самые пышные города точно исчезли с лица земли.

Больше всего удивила меня кажущаяся вогнутость земной поверхности. Я, напротив, ожидал, что по мере подъема она будет представать мне все более выпуклой; но, подумав немного, сообразил, что этого не могло быть. Перпендикуляр, опущенный из пункта моего наблюдения к земной поверхности, представлял бы собой один из катетов прямоугольного треугольника, основание которого простиралось до горизонта, а гипотенуза — от горизонта к моему шару. Но высота, на которой я находился, была ничтожна сравнительно с пространством, которое я мог обозреть. Иными словами, основание и гипотенуза упомянутого треугольника были бы так велики сравнительно с высотою, что могли бы считаться почти параллельными линиями. Поэтому горизонт для аэронавта остается всегда на одном уровне с корзиной. Но точка, находящаяся под ним внизу, кажется отстоящей и действительно отстоит на огромное расстояние — следовательно, ниже горизонта. Отсюда — впечатление вогнутости, которое и останется до тех пор, пока высота не достигнет такого отношения к диаметру видимого пространства, при котором кажущаяся параллельность основания и гипотенузы исчезнет.

Так как голуби все время жестоко страдали, я решил выпустить их. Сначала я отвязал одного — серого крапчатого красавца — и посадил на обруч сетки. Он очень забеспокоился, жалобно поглядывал кругом, хлопал крыльями, ворковал, но не решался вылететь из корзины. Тогда я взял его и отбросил ярдов на пять-шесть от шара. Однако он не полетел вниз, как я ожидал, а изо всех сил устремился обратно к шару, издавая резкие, пронзительные крики. Наконец ему удалось вернуться на старое место, но, едва усевшись на обруч, он уронил головку на грудь и упал мертвым в корзину. Другой был счастливее. Чтобы предупредить его возвращение, я изо всех сил швырнул его вниз и с радостью увидел, что он продолжает спускаться, быстро, легко и свободно взмахивая крыльями. Вскоре он исчез из вида и, не сомневаюсь, благополучно добрался до земли. Кошка, по-видимому, оправившаяся от своего припадка, с аппетитом съела мертвого голубя и улеглась спать. Котята были живы и не обнаруживали пока ни малейших признаков заболевания.

В четверть девятого, испытывая почти невыносимые страдания при каждом затрудненном вздохе, я стал прилаживать к корзине аппарат, составлявший часть конденсатора. Он требует, однако, более подробного описания. Ваши превосходительства благоволят заметить, что целью моею было защитить себя и корзину как бы барьером от разреженного воздуха, который теперь окружал меня, с тем чтобы ввести внутрь корзины нужный для дыхания конденсированный воздух. С этой целью я заготовил плотную, совершенно непроницаемую, но достаточно эластичную каучуковую камеру в виде мешка. В этот мешок поместилась вся моя корзина, то есть он охватывал ее дно и края до верхнего обруча, к которому была прикреплена сетка. Оставалось только стянуть края наверху, над обручем, то есть просунуть эти края между обручем и сеткой. Но если отделить сетку от обруча, чтобы пропустить края мешка, — на чем будет держаться корзина? Я разрешил это затруднение следующим образом: сетка не была наглухо соединена с обручем, а прикреплена посредством петель. Я снял несколько петель, предоставив корзине держаться на остальных, просунул край мешка над обручем и снова пристегнул петли, — не к обручу, разумеется, оттого что он находился под мешком, а к пуговицам на мешке, соответствовавшим петлям и пришитым фута на три ниже края; затем отстегнул еще несколько петель, просунул еще часть мешка и снова пристегнул петли к пуговицам. Таким образом, мне мало-помалу удалось пропустить весь верхний край мешка между обручем и сеткой. Понятно, что обруч опустился в корзину, которая со всем содержимым держалась теперь только на пуговицах. На первый взгляд это грозило опасностью — но лишь на первый взгляд: пуговицы были не только очень прочны сами по себе, но и посажены так тесно, что на каждую приходилась лишь незначительная часть всей тяжести. Если бы корзина с ее содержимым была даже втрое тяжелее, меня это ничуть бы не беспокоило. Я снова приподнял обруч и прикрепил его почти на прежней высоте с помощью трех заранее приготовленных перекладин. Это я сделал для того, чтобы мешок оставался наверху растянутым и нижняя часть сетки не изменила своего положения. Теперь оставалось только закрыть мешок, что я и сделал без труда, собрав складками его верхний край и стянув их туго-натуго при помощи устойчивого вертлюга.

В боковых стенках мешка были сделаны три круглые окошка с толстыми, но прозрачными стеклами, сквозь которые я мог смотреть во все стороны по горизонтали. Такое же окошко находилось внизу и соответствовало небольшому отверстию в дне корзины: сквозь него я мог смотреть вниз. Но вверху нельзя было устроить такое окно, ибо верхний, стянутый, край мешка был собран складками. Впрочем, в этом окне и надобности не было, так как шар все заслонил бы собою.

Под одним из боковых окошек, примерно на расстоянии фута, имелось отверстие дюйма в три диаметром; а в отверстие было вставлено медное кольцо с винтовыми нарезками на внутренней поверхности. В это кольцо ввинчивалась трубка конденсатора, помещавшегося, само собою разумеется, внутри каучуковой камеры. Через эту трубку разреженный воздух втягивался с помощью вакуума, образовавшегося в аппарате, сгущался и проходил в камеру. Повторив эту операцию несколько раз, можно было наполнить камеру воздухом, вполне пригодным для дыхания. Но в столь тесном помещении воздух, разумеется, должен был быстро портиться вследствие частого соприкасания с легкими и становиться не пригодным для дыхания. Тогда его можно было выбрасывать посредством небольшого клапана на дне мешка; будучи более тяжелым, этот воздух быстро опускался вниз, рассеиваясь в более легкой наружной атмосфере. Из опасения создать полный вакуум в камере при выпускании воздуха, очистка последнего никогда не производилась сразу, а лишь постепенно. Клапан открывался секунды на две — на три, потом замыкался, и так — несколько раз, пока конденсатор не заменял вытесненный воздух запасом нового. Ради опыта я положил кошку и котят в корзиночку, которую подвесил снаружи к пуговице, находящейся подле клапана; открывая клапан, я мог кормить кошек по мере надобности. Я сделал это раньше, чем затянул камеру, с помощью одного из упомянутых выше шестов, поддерживавших обруч. Как только камера наполнилась сконденсированным воздухом, шесты и обруч оказались излишними, ибо, расширяясь, внутренняя атмосфера и без них растягивала каучуковый мешок.

Когда я приладил все эти приборы и наполнил камеру, было всего без десяти минут девять. Все это время я жестоко страдал от недостатка воздуха и горько упрекал себя за небрежность, или скорее за безрассудную смелость, побудившую меня отложить до последней минуты столь важное дело. Но, когда наконец все было готово, я тотчас почувствовал благотворные последствия своего изобретения. Я снова дышал легко и свободно, — да и почему бы мне не дышать? К моему удовольствию и удивлению, жестокие страдания, терзавшие меня до сих пор, почти совершенно исчезли. Осталось только ощущение какой-то раздутости или растяжения в запястьях, лодыжках и гортани. Очевидно, мучительные ощущения, вызванные недостаточным атмосферным давлением, давно прекратились, а болезненное состояние, которое я испытывал в течение последних двух часов, происходило только вследствие затрудненного дыхания.

В сорок минут девятого, то есть незадолго до того, как я затянул отверстие мешка, ртуть опустилась до нижнего уровня в высотомере. Я находился на высоте 123 тысячи футов, то есть двадцати пяти миль, и, следовательно, мог обозревать не менее одной триста двадцатой всей земной поверхности. В девять часов я снова потерял из виду землю на востоке, заметив при этом, что шар быстро несется в направлении N. W. W. Расстилавшийся подо мною океан все еще казался вогнутым; впрочем, облака часто скрывали его от меня.

В половине десятого я снова выбросил из корзины горсть перьев. Они не полетели, как я ожидал, но упали, как пуля, — всей кучей, с невероятною быстротою, — и в несколько секунд исчезли из виду. Сначала я не мог объяснить себе это странное явление; мне казалось невероятным, чтобы быстрота подъема так страшно возросла. Но вскоре я сообразил, что разреженная атмосфера уже не могла поддерживать перья, — они действительно упали с огромной быстротой; и поразившее меня явление обусловлено было сочетанием скорости падения перьев со скоростью подъема моего шара.

Часам к десяти мне уже нечего было особенно наблюдать. Все шло исправно; быстрота подъема, как мне казалось, постоянно возрастала, хотя я не мог определить степень этого возрастания. Я не испытывал никаких болезненных ощущений, а настроение духа было бодрее, чем когда-либо после моего вылета из Роттердама! Я коротал время, осматривая инструменты и обновляя воздух в камере. Я решил повторять это через каждые сорок минут скорее для того, чтобы предохранить свой организм от возможных нарушений его деятельности, чем по действительной необходимости. В то же время я невольно уносился мыслями вперед. Воображение мое блуждало в диких, сказочных областях луны, необузданная фантазия рисовала мне обманчивые чудеса этого призрачного и неустойчивого мира. То мне мерещились дремучие вековые леса, крутые утесы, шумные водопады, низвергавшиеся в бездонные пропасти. То я переносился в пустынные просторы, залитые лучами полуденного солнца, куда ветерок не залетал от века, где воздух точно окаменел и всюду, куда хватает глаз, расстилаются луговины, поросшие маком и стройными лилиями, безмолвными, словно оцепеневшими. То вдруг являлось передо мною озеро, темное, неясное, сливавшееся вдали с грядами облаков. Но не только эти картины рисовались моему воображению. Мне рисовались ужасы, один другого грознее и причудливее, и даже мысль об их возможности потрясала меня до глубины души. Впрочем, я старался не думать о них, справедливо полагая, что действительные и осязаемые опасности моего предприятия должны поглотить все мое внимание.

В пять часов пополудни, обновляя воздух в камере, я заглянул в корзину с кошками. Мать, по-видимому, жестоко страдала, несомненно, вследствие затрудненного дыхания; но котята изумили меня. Я ожидал, что они тоже будут страдать, хотя и в меньшей степени, чем кошка, что подтвердило бы мою теорию насчет нашей привычки к известному атмосферному давлению. Оказалось, однако, — чего я вовсе не ожидал, — что они совершенно здоровы, дышат легко и свободно и не обнаруживают ни малейших признаков какого-либо органического расстройства. Я могу объяснить это явление, только расширив мою теорию и предположив, что крайне разреженная атмосфера не представляет (как я вначале думал) со стороны ее химического состава никакого препятствия для жизни и существо, родившееся в такой среде, будет дышать в ней без всякого труда, а попавши в более плотные слои по соседству с землей, испытает те же мучения, которым я подвергался так недавно. Очень сожалею, что вследствие несчастной случайности я потерял эту кошачью семейку и не мог продолжать свои опыты. Просунув чашку с водой для старой кошки в отверстие мешка, я зацепил рукавом за шнурок, на котором висела корзинка, и сдернул его с пуговицы. Если бы корзинка с кошками каким-нибудь чудом испарилась в воздухе — она не могла бы исчезнуть с моих глаз быстрее, чем сейчас. Не прошло положительно и десятой доли секунды, как она уже скрылась со всеми своими пассажирами. Я пожелал им счастливого пути, но, разумеется, не питал никакой надежды, что кошка или котята останутся в живых, дабы рассказать о своих бедствиях.

В шесть часов значительная часть земли на востоке покрылась густою тенью, которая быстро надвигалась, так что в семь без пяти минут вся видимая поверхность земли погрузилась в ночную тьму. Но долго еще после этого лучи заходящего солнца освещали мой шар; и это обстоятельство, которое, конечно, можно было предвидеть заранее, доставляло мне большую радость. Значит, я и утром увижу восходящее светило гораздо раньше, чем добрые граждане Роттердама, несмотря на более восточное положение этого города, и, таким образом, буду пользоваться все более и более продолжительным днем соответственно с высотой, которой буду достигать. Я решил вести дневник моего путешествия, отмечая дни через каждые двадцать четыре часа и не принимая в расчет ночей.

В десять часов меня стало клонить ко сну, и я решил было улечься, но меня остановило одно обстоятельство, о котором я совершенно забыл, хотя должен был предвидеть его заранее. Если я засну, кто же будет накачивать воздух в камеру? Дышать в ней можно было самое большее час; если продлить этот срок даже на четверть часа, последствия могли быть самые гибельные. Затруднение это очень смутило меня, и хотя мне едва ли поверят, но, несмотря на преодоление стольких опасностей, я готов был отчаяться перед новым, потерял всякую надежду на исполнение моего плана и уже подумывал о спуске. Впрочем, то было лишь минутное колебание. Я рассудил, что человек — верный раб привычек, и многие мелочи повседневной жизни только кажутся ему существенно важными, а на самом деле они сделались такими единственно в результате привычки. Конечно, я не мог обойтись без сна, но что мешало мне приучить себя просыпаться через каждый час в течение всей ночи? Для полного обновления воздуха достаточно было пяти минут. Меня затруднял только способ, каким я буду будить себя в надлежащее время. Правду сказать, я долго ломал себе голову над разрешением этого вопроса. Я слышал, что студенты прибегают к такому приему: взяв в руку медную пулю, держат ее над медным тазиком; и, если студенту случится задремать над книгой, пуля падает, и ее звон о тазик будит его. Но для меня подобный способ вовсе не годился, так как я не намерен был бодрствовать все время, а хотел лишь просыпаться через определенные промежутки времени. Наконец я придумал приспособление, которое при всей своей простоте показалось мне в первую минуту открытием не менее блестящим, чем изобретение телескопа, паровой машины или даже книгопечатания.

Необходимо заметить, что на той высоте, которой я достиг в настоящее время, шар продолжал подниматься без толчков и отклонений, совершенно равномерно, так что корзина не испытывала ни малейшей тряски. Это обстоятельство явилось как нельзя более кстати для моего изобретения. Мой запас воды помещался в бочонках, по пяти галлонов каждый, они были выстроены вдоль стенки корзины. Я отвязал один бочонок и, достав две веревки, натянул их поперек корзины вверху, на расстоянии фута одну от другой, так что они образовали нечто вроде полки. На эту полку я взгромоздил бочонок, положив его горизонтально. Под бочонком, на расстоянии восьми дюймов от веревок и четырех футов от дна корзины, прикрепил другую полку, употребив для этого тонкую дощечку, единственную, имевшуюся у меня в запасе. На дощечку поставил небольшой глиняный кувшинчик. Затем провертел дырку в стенке бочонка над кувшином и заткнул ее втулкой из мягкого дерева. Вдвигая и выдвигая втулку, я наконец установил ее так, чтобы вода, просачиваясь сквозь отверстие, наполняла кувшинчик до краев за шестьдесят минут. Рассчитать это было нетрудно, проследив, какая часть кувшина наполняется в известный промежуток времени. Остальное понятно само собою. Я устроил себе постель на дне корзины так, чтобы голова приходилась под носиком кувшина. Ясно, что по истечении часа вода, наполнив кувшин, должна была выливаться из носика, находившегося несколько ниже его краев. Ясно также, что, орошая лицо мое с высоты четырех футов, вода должна была разбудить меня, хотя бы я заснул мертвым сном.

Было уже одиннадцать часов, когда я покончил с устройством этого будильника. Затем я немедленно улегся спать, вполне положившись на мое изобретение. И мне не пришлось разочароваться в нем. Точно через каждые шестьдесят минут я вставал, разбуженный моим верным хронометром, выливал из кувшина воду обратно в бочонок и, обновив воздух с помощью конденсатора, снова укладывался спать. Эти регулярные перерывы в сне беспокоили меня даже меньше, чем я ожидал. Когда я встал утром, было уже семь часов, и солнце поднялось на несколько градусов над линией горизонта.

3 апреля. Я убедился, что мой шар находится на огромной высоте, так как выпуклость земли была теперь ясно видна. Подо мной, в океане, можно было различить скопление каких-то темных пятен — без сомнения, острова. Небо над головой казалось агатово-черным, звезды блистали; они стали видны с первого же дня моего полета. Далеко по направлению к северу я заметил тонкую белую, ярко блестевшую линию, или полоску, на краю неба, в которой не колеблясь признал южную окраину полярных льдов. Мое любопытство было сильно возбуждено, так как я рассчитывал, что буду лететь гораздо дальше к северу и, может быть, окажусь над самым полюсом, Я пожалел, что огромная высота, на которой я находился, не позволит мне осмотреть его как следует. Но все-таки я мог заметить многое.

В течение дня не случилось ничего особенного. Все мои приборы действовали исправно, и шар поднимался без всяких толчков. Сильный холод заставил меня плотнее закутаться в пальто. Когда земля оделась ночным мраком, я улегся спать, хотя еще много часов спустя вокруг моего шара стоял белый день. Водяные часы добросовестно исполняли свою обязанность, и я спокойно проспал до утра, пробуждаясь лишь для того, чтобы обновить воздух.

4 апреля. Встал здоровым и бодрым и был поражен тем, как странно изменился вид океана. Он утратил свою темно-голубую окраску и казался серовато-белым, притом он ослепительно блестел. Выпуклость океана была видна так четко, что громада воды, находившейся подо мною, точно низвергалась в пучину по краям неба, и я невольно прислушивался, стараясь расслышать грохот этих мощных водопадов. Островов не было видно, потому ли, что они исчезли за горизонтом в юго-восточном направлении, или все растущая высота уже лишала меня возможности видеть их. Последнее предположение казалось мне, однако, более вероятным. Полоса льдов на севере выступала все яснее. Холод не усиливался. Ничего особенного не случилось, и я провел день за чтением книг, которые захватил с собою.

5 апреля. Отмечаю любопытный феномен: солнце взошло, однако вся видимая поверхность земли все еще была погружена в темноту. Но мало-помалу она осветилась, и снова показалась на севере полоса льдов. Теперь она выступала очень ясно и казалась гораздо темнее, чем воды океана. Я, очевидно, приближался к ней, и очень быстро. Мне казалось, что я различаю землю на востоке и на западе, но я не был в этом уверен. Температура умеренная. В течение дня не случилось ничего особенного. Рано лег спать.

6 апреля. Был удивлен, увидев полосу льда на очень близком расстоянии, а также бесконечное ледяное поле, простиравшееся к северу. Если шар сохранит то же направление, то я скоро окажусь над Ледовитым океаном и несомненно увижу полюс. В течение дня я неуклонно приближался ко льдам. К ночи пределы моего горизонта неожиданно и значительно расширились, без сомнения потому, что земля имеет форму сплюснутого сфероида, и я находился теперь над плоскими областями вблизи Полярного круга. Когда наступила ночь, я лег спать, охваченный тревогой, ибо опасался, что предмет моего любопытства, скрытый ночной темнотой, ускользнет от моих наблюдений.

7 апреля. Встал рано и, к своей великой радости, действительно увидел Северный полюс. Не было никакого сомнения, что это именно полюс и он находится прямо подо мною. Но, увы! Я поднялся на такую высоту, что ничего не мог рассмотреть в подробностях. В самом деле, если составить прогрессию моего восхождения на основании чисел, указывавших высоту шара в различные моменты между шестью утра 2 апреля и девятью без двадцати минут утра того же дня (когда высотомер перестал действовать), то теперь, в четыре утра 7 апреля, шар должен был находиться на высоте не менее 7254 миль над поверхностью океана. (С первого взгляда эта цифра может показаться грандиозной, но, по всей вероятности, она была гораздо ниже действительной.) Во всяком случае, я видел всю площадь, соответствовавшую большому диаметру земли; все северное полушарие лежало подо мною наподобие карты в ортографической проекции, и линия экватора образовывала линию моего горизонта. Итак, ваши превосходительства без труда поймут, что лежавшие подо мною неизведанные области в пределах Полярного круга находились на столь громадном расстоянии и в столь уменьшенном виде, что рассмотреть их подробно было невозможно. Все же мне удалось увидеть кое-что замечательное. К северу от упомянутой линии, которую можно считать крайней границей человеческих открытий в этих областях, расстилалось сплошное, или почти сплошное, поле. Поверхность его, будучи вначале плоской, мало-помалу понижалась, принимая заметно вогнутую форму, и завершалась у самого полюса круглой, резко очерченной впадиной. Последняя казалась гораздо темнее остального полушария и была местами совершенно черного цвета. Диаметр впадины соответствовал углу зрения в шестьдесят пять секунд. Больше ничего нельзя было рассмотреть. К двенадцати часам впадина значительно уменьшилась, а в семь пополудни я потерял ее из вида: шар миновал западную окраину льдов и несся по направлению к экватору.

8 апреля. Видимый диаметр земли заметно уменьшился, окраска совершенно изменилась. Вся доступная наблюдению площадь казалась бледно-желтого цвета различных оттенков, местами блестела так, что больно было смотреть. Кроме того, мне сильно мешала насыщенная испарениями плотная земная атмосфера; я лишь изредка видел самую землю в просветах между облаками. В течение последних сорока восьми часов эта помеха давала себя чувствовать в более или менее сильной степени, а при той высоте, которой теперь достиг шар, груды облаков сблизились в поле зрения еще теснее, и наблюдать землю становилось все затруднительнее. Тем не менее я убедился, что шар летит над областью Великих озер в Северной Америке, стремясь к югу, и я скоро достигну тропиков. Это обстоятельство весьма обрадовало меня, так как сулило успех моему предприятию. В самом деле, направление, в котором я несся до сих пор, крайне тревожило меня, так как, продолжая двигаться в том же направлении, я бы вовсе не попал на луну, орбита которой наклонена к эклиптике под небольшим углом в 5°8 48 . Странно, что я так поздно уразумел свою ошибку: мне следовало подняться из какого-нибудь пункта в плоскости лунного эллипса.

9 апреля. Сегодня диаметр земли значительно уменьшился, окраска ее приняла более яркий желтый оттенок. Мой шар держал курс на юг, и в девять утра он достиг северной окраины Мексиканского залива.

10 апреля. Около пяти часов утра меня разбудил оглушительный треск, который я решительно не мог себе объяснить. Он продолжался всего несколько мгновений и не походил ни на один из слышанных мною доселе звуков. Нечего и говорить, что я страшно перепугался; в первую минуту мне почудилось, что шар лопнул. Я осмотрел свои приборы, однако все они оказались в порядке. Большую часть дня я провел в размышлениях об этом странном треске, но не мог никак его объяснить. Лег спать крайне обеспокоенный и взволнованный.

11 апреля. Диаметр земли поразительно уменьшился, и я в первый раз заметил значительное увеличение диаметра луны. Теперь приходилось затрачивать немало труда и времени, чтобы сгустить достаточно воздуха, нужного для дыхания.

12 апреля. Странно изменилось направление шара; и хотя я предвидел это заранее, но все-таки обрадовался несказанно. Достигнув двадцатой параллели южного полушария, шар внезапно повернул под острым углом на восток и весь день летел в этом направлении, оставаясь в плоскости лунного эллипса. Достойно замечания, что следствием этой перемены было довольно заметное колебание корзины, ощущавшееся в течение нескольких часов.

13 апреля. Снова был крайне встревожен громким треском, который так меня напугал десятого. Долго думал об этом явлении, но ничего не мог придумать. Значительное уменьшение диаметра земли: теперь его угловая величина лишь чуть побольше двадцати пяти градусов. Луна находится почти у меня над головой, так что я не могу ее видеть. Шар по-прежнему летит в ее плоскости, переместившись несколько на восток.

14 апреля. Стремительное уменьшение диаметра земли. Шар, по-видимому, поднялся над линией абсид по направлению к перигелию — то есть, иными словами, стремится прямо к луне, в части ее орбиты, наиболее близкой к земному шару. Сама луна находится над моей головой, то есть недоступна наблюдению. Обновление воздуха в камере потребовало усиленного и продолжительного труда.

15 апреля. На земле нельзя рассмотреть даже самых общих очертаний материков и морей. Около полудня я в третий раз услышал загадочный треск, столь поразивший меня раньше. Теперь он продолжался несколько секунд, постепенно усиливаясь. Оцепенев от ужаса, я ожидал какой-нибудь страшной катастрофы, когда корзину вдруг сильно встряхнуло и мимо моего шара с ревом, свистом и грохотом пронеслась огромная огненная масса. Оправившись от ужаса и изумления, я сообразил, что это должен быть вулканический обломок, выброшенный с небесного тела, к которому я так быстро приближался, и, по всей вероятности, принадлежащий к разряду тех странных камней, которые попадают иногда на нашу землю и называются метеорами.

16 апреля. Сегодня, заглянув в боковые окна камеры, я, к своему великому удовольствию, увидел, что край лунного диска выступает над шаром со всех сторон. Я был очень взволнован, чувствуя, что скоро наступит конец моему опасному путешествию. Действительно, конденсация воздуха требовала таких усилий, что она отнимала у меня все время. Спать почти не приходилось. Я чувствовал мучительную усталость и совсем обессилел. Человеческая природа не способна долго выдерживать такие страдания. Во время короткой ночи мимо меня опять пронесся метеор. Они появлялись все чаще, и это не на шутку стало пугать меня.

17 апреля. Сегодня — достопамятный день моего путешествия. Если припомните, 13 апреля угловая величина земли достигала всего двадцати пяти градусов. 14-го она очень уменьшилась, 15-го еще значительнее, а шестнадцатого, ложась спать, я отметил угол в 7°15. Каково же было мое удивление, когда, пробудившись после непродолжительного и тревожного сна утром семнадцатого апреля, я увидел, что поверхность, находившаяся подо мною, вопреки всяким ожиданиям увеличилась и достигла не менее тридцати девяти градусов в угловом диаметре! Меня точно обухом по голове ударили. Безграничный ужас и изумление, которых не передашь никакими словами, поразили, ошеломили, раздавили меня. Колени мои дрожали, зубы выбивали дробь, волосы поднялись дыбом. «Значит, шар лопнул! — мелькнуло в моем уме. — Шар лопнул! Я падаю! Падаю с невероятной, неслыханной быстротой! Судя по тому громадному расстоянию, которое я уже пролетел, не пройдет и десяти минут, как я ударюсь о землю и разобьюсь вдребезги». Наконец ко мне вернулась способность мыслить; я опомнился, подумал, стал сомневаться. Нет, это невероятно. Я не мог так быстро спуститься. К тому же, хотя я, очевидно, приближался к расстилавшейся подо мною поверхности, но вовсе не так быстро, как мне показалось в первую минуту. Эти размышления несколько успокоили меня, и я наконец понял, в чем дело. Если бы испуг и удивление не отбили у меня всякую способность соображать, я бы с первого взгляда заметил, что поверхность, находившаяся подо мною, ничуть не похожа на поверхность моей матери-земли. Последняя находилась теперь наверху, над моей головой, а внизу, под моими ногами, была луна во всем ее великолепии.

Мои растерянность и изумление при таком необычайном повороте дела непонятны мне самому. Этот bouleversement[13] не только был совершенно естествен и необходим, но я заранее знал, что он неизбежно свершится, когда шар достигнет того пункта, где земное притяжение уступит место притяжению луны, — или, точнее, тяготение шара к земле будет слабее его тяготения к луне. Правда, я только что проснулся и не успел еще прийти в себя, когда заметил нечто поразительное; и хотя я мог это предвидеть, но в настоящую минуту вовсе не ожидал. Поворот шара, очевидно, произошел спокойно и постепенно, и если бы я даже проснулся вовремя, то вряд ли мог бы заметить его по какому-нибудь изменению внутри камеры.

Нужно ли говорить, что, опомнившись после первого изумления и ужаса и ясно сообразив, в чем дело, я с жадностью принялся рассматривать поверхность луны. Она расстилалась подо мною, точно карта, и, хотя находилась еще очень далеко, все ее очертания выступали вполне ясно. Полное отсутствие океанов, морей, даже озер и рек — словом, каких бы то ни было водных бассейнов сразу бросилось мне в глаза, как самая поразительная черта лунной орографии. При всем том, как это ни странно, я мог различить обширные равнины, очевидно, наносного характера, хотя большая часть поверхности была усеяна бесчисленными вулканами конической формы, которые казались скорее насыпными, чем естественными возвышениями. Самый большой не превосходил трех — трех с четвертью миль. Впрочем, карта вулканической области Флегрейских полей даст вашим превосходительствам лучшее представление об этом ландшафте, чем какое-либо описание. Большая часть вулканов действовала, и я мог судить о бешеной силе извержений по обилию принятых мной за метеоры камней, все чаще пролетавших с громом мимо шара.

18 апреля. Объем луны очень увеличился, и быстрота моего спуска стала сильно тревожить меня. Я уже говорил, что мысль о существовании лунной атмосферы, плотность которой соответствует массе луны, играла немаловажную роль в моих соображениях о путешествии на луну, — несмотря на существование противоположных теорий и широко распространенное убеждение, что на нашем спутнике нет никакой атмосферы. Но, независимо от вышеупомянутых соображений относительно кометы Энке и зодиакального света, мое мнение в значительной мере опиралось на некоторые наблюдения г-на Шредера из Лилиенталя.[14] Он наблюдал луну на третий день после новолуния, вскоре после заката солнца, когда темная часть диска была еще незрима, и продолжал следить за ней до тех пор, пока она не стала видима. Оба рога казались удлиненными, и их тонкие бледные кончики были слабо освещены лучами заходящего солнца. Вскоре по наступлении ночи темный диск осветился. Я объясняю это удлинение рогов преломлением солнечных лучей в лунной атмосфере. Высоту этой атмосферы (которая может преломлять достаточное количество лучей, чтобы вызвать в темной части диска свечение вдвое более сильное, чем свет, отражаемый от земли, когда луна отстоит на 32 градуса от точки новолуния) я принимал в 1356 парижских футов; следовательно, максимальную высоту преломления солнечного луча — в 5376 футов. Подтверждение моих взглядов я нашел в восемьдесят втором томе «Философских трудов», где говорится об оккультации спутников Юпитера, причем третий спутник стал неясным за одну или две секунды до исчезновения, а четвертый исчез на некотором расстоянии от диска.[15]

От степени сопротивления или, вернее сказать, от поддержки, которую эта предполагаемая атмосфера могла оказать моему шару, зависел всецело и благополучный исход путешествия. Если же я ошибся, то мог ожидать только конца своим приключениям: мне предстояло разлететься на атомы, ударившись о скалистую поверхность луны. Судя по всему, я имел полное основание опасаться подобного конца. Расстояние до луны было сравнительно ничтожно, а обновление воздуха в камере требовало такой же работы, и я не замечал никаких признаков увеличения плотности атмосферы.

19 апреля. Сегодня утром, около девяти часов, когда поверхность луны угрожающе приблизилась и мои опасения дошли до крайних пределов, насос конденсатора, к великой моей радости, показал наконец очевидные признаки изменения плотности атмосферы.

К десяти часам плотность эта значительно возросла. К одиннадцати аппарат требовал лишь ничтожных усилий, а в двенадцать я решился — после некоторого колебания — отвинтить вертлюг; и, убедившись, что ничего вредного для меня не воспоследовало, я развязал гуттаперчевый мешок и отогнул его края. Как и следовало ожидать, непосредственным результатом этого слишком поспешного и рискованного опыта была жесточайшая головная боль и удушье. Но, так как они не угрожали моей жизни, я решился претерпеть их в надежде на облегчение при спуске в более плотные слои атмосферы. Спуск, однако, происходил с невероятной быстротою, и хотя мои расчеты на существование лунной атмосферы, плотность которой соответствовала бы массе спутника, по-видимому, оправдывались, но я, очевидно, ошибся, полагая, что она способна поддержать корзину со всем грузом. А между тем этого надо было ожидать, так как сила тяготения и, следовательно, вес предметов также соответствуют массе небесного тела. Но головокружительная быстрота моего спуска ясно доказывала, что этого на самом деле не было. Почему?… Единственное объяснение я вижу в тех геологических возмущениях, на которые указывал выше. Во всяком случае, я находился теперь совсем близко от луны и стремился к ней со страшною быстротой. Итак, не теряя ни минуты, я выбросил за борт балласт, бочонки с водой, конденсирующий прибор, каучуковую камеру и, наконец, все, что только было в корзине. Ничто не помогало. Я по-прежнему падал с ужасающей быстротой и находился самое большее в полумиле от поверхности. Оставалось последнее средство: выбросив сюртук и сапоги, я отрезал даже корзину, повис на веревках и, успев только заметить, что вся площадь подо мной, насколько видит глаз, усеяна крошечными домиками, очутился в центре странного, фантастического города, среди толпы уродцев, которые, не говоря ни слова, не издавая ни звука, словно какое-то сборище идиотов, потешно скалили зубы и, подбоченившись, разглядывали меня и мой шар. Я с презрением отвернулся от них, посмотрел, подняв глаза, на землю, так недавно — и, может быть, навсегда, — покинутую мною, и увидел ее в виде большого медного щита, около двух градусов в диаметре, тускло блестевшего высоко над моей головой, причем один край его, в форме серпа, горел ослепительным золотым блеском. Никаких признаков воды или суши не было видно, — я заметил только тусклые, изменчивые пятна да тропический и экваториальный пояс.

Так, с позволения ваших превосходительств, после жестоких страданий, неслыханных опасностей, невероятных приключений, на девятнадцатый день моего отбытия из Роттердама я благополучно завершил свое путешествие, — без сомнения, самое необычайное и самое замечательное из всех путешествий, когда-либо совершенных, предпринятых или задуманных жителями земли.

Но рассказ о моих приключениях еще далеко не кончен. Ваши превосходительства сами понимают, что, проведя около пяти лет на спутнике земли, представляющем глубокий интерес не только в силу своих особенностей, но и вследствие своей тесной связи с миром, обитаемом людьми, я мог бы сообщить Астрономическому обществу немало сведений, гораздо более интересных, чем описание моего путешествия, как бы оно ни было удивительно само по себе. И я действительно могу открыть многое и сделал бы это с величайшим удовольствием.

Я мог бы рассказать вам о климате луны и о странных колебаниях температуры невыносимом тропическом зное, который сменяется почти полярным холодом, — о постоянном перемещении влаги вследствие испарения, точно в вакууме, из пунктов, находящихся ближе к солнцу, в пункты, наиболее удаленные от него; об изменчивом поясе текучих вод; о здешнем населении — его обычаях, нравах, политических учреждениях; об особой физической организации здешних обитателей, об их уродливости, отсутствии ушей — придатков, совершенно излишних в этой своеобразной атмосфере; об их способе общения, заменяющем здесь дар слова, которого лишены лунные жители; о таинственной связи между каждым обитателем луны и определенным обитателем земли (подобная же связь существует между орбитами планеты и спутника), благодаря чему жизнь и участь населения одного мира теснейшим образом переплетаются с жизнью и участью населения другого; а главное — главное, ваши превосходительства, — об ужасных и отвратительных тайнах, существующих на той стороне луны, которая, вследствие удивительного совпадения периодов вращения спутника вокруг собственной оси и обращения его вокруг земли, недоступна и, к счастью, никогда не станет доступной для земных телескопов. Все это — и многое, многое еще — я охотно изложил бы в подобном сообщении. Но скажу прямо, я требую за это вознаграждения. Я жажду вернуться к родному очагу, к семье. И в награду за дальнейшие сообщения — принимая во внимание, какой свет я могу пролить на многие отрасли физического и метафизического знания, — я желал бы выхлопотать себе через посредство вашего почтенного общества прощение за убийство трех кредиторов при моем отбытии из Роттердама. Такова цель настоящего письма. Податель его — один из жителей луны, которому я растолковал все, что нужно, — к услугам ваших превосходительств; он сообщит мне о прощении, буде его можно получить.

Примите и проч. Ваших превосходительств покорнейший слуга,

Ганс Пфааль».

Окончив чтение этого необычайного послания, профессор Рубадуб, говорят, даже трубку выронил, так он был изумлен, а мингер Супербус ван Ундердук снял очки, протер их, положил в карман и от удивления настолько забыл о собственном достоинстве, что, стоя на одной ноге, завертелся волчком. Разумеется, прощение будет выхлопотано, — об этом и толковать нечего. Так, по крайней мере, поклялся в самых энергических выражениях профессор Рубадуб. То же подумал и блистательный ван Ундердук, когда, опомнившись наконец, взял под руку своего ученого собрата и направился домой, чтобы обсудить на досуге, как лучше взяться за дело. Однако, дойдя до двери бургомистрова дома, профессор решился заметить, что в прощении едва ли окажется нужда, так как посланец с луны исчез, без сомнения испугавшись суровой и дикой наружности роттердамских граждан, — а кто, кроме обитателя луны, отважится на такое путешествие? Бургомистр признал справедливость этого замечания, чем дело и кончилось. Но не кончились толки и сплетни. Письмо было напечатано и вызвало немало обсуждений и споров. Нашлись умники, не побоявшиеся выставить самих себя в смешном виде, утверждая, будто все это происшествие сплошная выдумка. Но эти господа называют выдумкой все, что превосходит их понимание. Я, со своей стороны, решительно не вижу, на чем они основывают такое обвинение.

Вот их доказательства.

Во-первых: в городе Роттердаме есть такие-то шутники (имярек), которые имеют зуб против таких-то бургомистров и астрономов (имярек).

Во-вторых: некий уродливый карлик-фокусник с начисто отрезанными за какую-то проделку ушами недавно исчез из соседнего города Брюгге и не возвращался в течение нескольких дней.

В-третьих: газеты, которые всюду были налеплены на шар, — это голландские газеты, и, стало быть, выходили не на луне. Они были очень, очень грязные, и типограф Глюк готов поклясться, что не кто иной, как он сам, печатал их в Роттердаме.

В-четвертых: пьяницу Ганса Пфааля с тремя бездельниками, будто бы его кредиторами, видели два-три дня тому назад в кабаке, в предместье Роттердама: они были при деньгах и только что вернулись из поездки за море.

И наконец: согласно общепринятому (по крайней мере, ему бы следовало быть общепринятым) мнению, Астрономическое общество в городе Роттердаме, подобно всем другим обществам во всех других частях света, оставляя в стороне общества и астрономов вообще, ничуть не лучше, не выше, не умнее, чем ему следует быть.

УИЛЬЯМ РОУДС

Мастером и даже классиком научно-фантастического розыгрыша считается Уильям Роудс (1822–1876 гг.). Представьте, в газете появляется сообщение с места события — или с борта только что изобретенного аппарата для полета на Луну, или от очевидца приземления таинственного космического корабля, или из пещеры, в которой запрятаны сокровища древних цивилизаций. В прошлом веке, когда не было ни радио, ни телевидения, американские фантасты не раз интриговали публику подобными мистификациями.

Больших успехов в создании научно-фантастических мифов для доверчивых обывателей добился и адвокат из Сан-Франциско Уильям Генри Роудс Тринадцатого мая 1871 года самая влиятельная калифорнийская газета «Сакраменто юнион» напечатала его рассказ «Дело Саммерфилда» — о расследовании обстоятельств таинственного убийства некоего 70-летнего изобретателя. Выяснилось, что убитый Саммерфилд открыл химическое средство поджечь воду, превратить земные океаны в клокочущий огненный ад. В стремлении стать таким же всемогущим, как мифический творец вселенной, он был готов уничтожить мир. Человек, с которым он поделился своим секретом, убил его, чтобы спасти человечество. Затем загадочно погиб сам убийца. А секрет остался гулять на свободе, им в любой момент могли завладеть маньяки и злоумышленники. Уже кто-то потребовал миллион долларов отступного, угрожая в случае отказа взорвать Землю…

Среди жителей Северной Калифорнии поднялась паника. Другие газеты перепечатали сообщение «Сакраменто юнион», тоже приняв его за чистую монету. Страсти затихли только через месяц, когда У. Роудс признался в розыгрыше. Историки сравнивают эту калифорнийскую панику 1871 года с крайним возбуждением, которое охватило население восточного побережья США в 1938 году, в часы трансляции научно-фантастической радиоинсценировки Орсона Уэллеса «Война миров».

Тематика научно-фантастических произведений-мистификаций У. Роудса, печатавших с я я газетах под псевдонимом «Какстон» я после смерти автора собранных друзьями в «Какстон-книге», довольно разнообразна. В «Телескопическом глазе» повествуется о юноше, способном благодаря особому устройству своего глаза наблюдать жизнь лунных и марсианских жителей, в «Принцессе ацтеков» — об оккультном общении с древними обитателями Америке и т. д.

В публикуемом рассказе-розыгрыше «Горячее сердце Земли» речь идет об исследовании тайн природы. Рассказ актуален и сегодня.

ГОРЯЧЕЕ СЕРДЦЕ ЗЕМЛИ

Публикуемые ниже выдержки из отчета достопочтенного Джона Флэннагана, консула Соединенных Штатов в Брюгге (Бельгия), государственному секретарю США, недавно появившиеся в вашингтонской газете «Телеграф», дают исчерпывающее объяснение тому, что получило название «Великая паника в Бельгии». Мы были вынуждены ограничиться выдержками, поскольку объем отчета слишком велик для страниц нашей газеты. Разумеется, все пропуски отмечены или сносками, или краткими объяснениями.

Отчет генерала Флэннагана

12 декабря 1872 года, Брюгге.

Достопочтенному Гамильтону Фишу,

государственному секретарю.

Сэр, во исполнение недавно полученных из Вашингтона специальных инструкций (с приложением рекомендаций профессора Генри из Смитсоновского института и гарвардского профессора Лаверинга), в прошлую среду я отправился к месту работ Международного исследовательского общества, подробный отчет о посещении которого прошу разрешения предложить Вашему вниманию.

Прежде чем перейти к подробному описанию настоящего положения дел в местечке Дюдзэле, близ канала, соединяющего Брюгге с Северным морем, нахожу нелишним изложить вкратце историю возникновения этих исследований, приведших к столь тревожным событиям. В сферах госдепартамента, несомненно, помнят, что в 1848 году, в период своего кратковременного пребывания у власти, временное правительство Франции во главе с Ламартином и Кавеньяком обратилось к правительствам Соединенных Штатов, Великобритании, России, а также к бельгийскому королю Леопольду с предложением создать Международный совет подземных исследований, призванный способствовать развитию наук и в особенности проверке теории магматического состояния центра Земли, впервые выдвинутой Лейбницем и ныне принятой большинством современных геологов. Международному обществу предстояло также исследовать магнитное состояние земной коры, отклонения магнитной стрелки на значительных глубинах и, наконец, рассеять сомнения некоторых английских минералогов в отношении достаточности запасов угля, что составляло предмет серьезного беспокойства всех промышленных центров Европы.

Текст пятистороннего соглашения был в конце концов подготовлен профессором Генри из Смитсоновского института и одобрен сэром Родэриком Мэрчисоном, бывшим в те времена президентом Королевского общества Великобритании. Араго поддержал проект громким своим именем, а Нессельроде от имени России скрепил соглашение своей подписью, что явилось одним из последних официальных актов престарелого политика.

Проект требовал 100 тысяч франков (около 20 тысяч долларов) ежегодных ассигнований со стороны каждой державы-участницы. Необходимо было подобрать представителей, учредить совет ученых (по одному от каждой стороны), назначить генерального директора и подыскать подходящее место для предстоящих исследований.

Нет надобности подробно останавливаться на деятельности общества в течение первых месяцев его существования. Профессор Уотсон из Чикаго, автор научного исследования, озаглавленного «Геология прерий», был назначен президентом Филмором первым представителем Соединенных Штатов. Россия направила Олгокова, Франция — Анго Жено, Англия — сэра Эдварда Сэбайна, нынешнего президента Королевского общества, и Бельгия — доктора Сэши, столь хорошо известного своими спектрографическими наблюдениями за неподвижными звездами. Эти господа, встретившиеся в Париже, провели в поисках почти год, прежде чем им удалось подыскать подходящее место. И вот, наконец, 10 апреля 1849 года в Дюдзэле, близ Брюгге, на территории Бельгийского Королевства, приступили к земельным работам. Выбор пал на Дюдзэль по следующим соображениям: во-первых, ввиду центрального по отношению к столицам стран — участниц положения; во-вторых, из-за хороших коммуникаций, поскольку Дюдзэль связан железными дорогами с Брюсселем, Парижем и Санкт-Петербургом и водным путем с Лондоном, так как расположен невдалеке от устья реки Шельды; третье и, пожалуй, самое важное соображение заключалось в том, что под Дюдзэлем находилась самая глубокая в мире шахта, старая соляная дюдзэльская шахта, в которой добывали соль со времен римских завоеваний и вплоть до начала нашего века, когда ее бросили из-за чрезмерной жары на дне шахтного ствола, избавиться от которой можно было лишь с помощью дорогостоящего оборудования.

Существовало и еще одно соображение, которое, по мнению профессора Уотсона, стоило всех прочих, вместе взятых, — необычайная скорость возрастания температуры по мере удаления от поверхности, в чем и заключалась главная особенность этой шахты.

Вот те научные предпосылки, которые лежали в основе этого грандиозного предприятия. Согласно гипотезе Канта, солнечная система некогда представляла собой необъятную массу раскаленного пара, который, будучи отнят от колоссального центрального тела, постепенно охладился и отвердел. Позже Лаплас развил эту гипотезу в небулярную космогоническую теорию. Ведущие современные геологи придерживаются мнения, основанного главным образом на вышеизложенной гипотезе Канта, что земной шар некогда пребывал в расплавленном состоянии и, когда его раскаленная масса стала охлаждаться, образовалась внешняя корка, поначалу совсем тонкая, она постепенно росла, пока не достигла теперешней толщины, оценки которой у разных исследователей колеблются от 10 до 200 миль.

В процессе постепенного охлаждения отдельные части земной коры остывали быстрее других, а поскольку давление раскаленной массы изнутри было неодинаковым, эта огненная масса или лава прорывалась в более тонких местах, создавая высокие горы и вызывая разнообразную вулканическую деятельность». В защиту этой гипотезы можно привести бесчисленное количество доказательств, но вот некоторые из наиболее убедительных.

Первое. Земля имеет именно ту форму, которую приняла бы расплавленная жидкая масса, будь она выведена на орбиту с осевым вращением, близким к скорости вращения Земли. Несколько лет назад профессор Фарадей в сотрудничестве с Уитстоуном создал хитроумный прибор, с помощью которого он смог продемонстрировать в лаборатории Королевского общества на примере введенного в вакуум расплавленного вещества все явления, связанные с формированием солнечной системы, существование которых отстаивали и Лаплас и Гумбольдт в своем «Космосе».

Второе. Всевозможные земляные работы неоспоримо показывают, что с глубиной возрастает температура. Горнякам известен этот неизменный закон, и приспособления для снижения температуры в шахтах постоянно изобретают и применяют в горной промышленности. Без подобных приспособлений, большей частью основанных на вентиляции, пришлось бы отказаться от разработки глубинных пластов. Различные ученые, замерявшие изменения температуры в разнообразных, удаленных друг от друга районах земного шара, получили разные цифры. Некоторые из этих расчетов я привожу ниже, так как именно ошибки в расчетах явились причиной трагических событий последних лет.

В апреле 1832 года редактор «Джорнэл оф сайэнс» на основании замеров, сделанных в шести глубочайших шахтах Дэрэма и Нортумберленда, нашел среднюю скорость возрастания температуры равной одному градусу по Фаренгейту на каждые сорок четыре английских фута.

Здесь следует заметить, что головка термометра погружалась в отверстия, специально просверленные в скальной породе, на глубинах от двухсот до девятисот футов. Эта цифра оказалась равной четырем градусам на каждые пять футов для Далькоутской шахты, которую господин Фокс исследовал до глубины в 1380 метров.

Капффер сравнил цифры, полученные на серебряных рудниках Мексики, Перу и Фрейбурга, на соляных разработках в Саксонии, на медных рудниках Кавказа, на оловянных разработках Корнуола и угольных шахтах Северной Англии, и обнаружил, что температура возрастает в среднем, по крайней мере, на один градус по Фаренгейту на каждые тридцать семь английских футов.

Кордье, напротив, находит эту цифру завышенной и считает, что средняя величина равна одному градусу Цельсия на двадцать пять метров, что составляет примерно один градус по Фаренгейту на сорок пять английских футов.

Третье. Химический анализ лавы, взятой во всех частях света, указывает на единый источник и, наконец…

Четвертое. Никакая иная гипотеза не в состоянии объяснить нам те изменения в климате, о которых свидетельствуют ископаемые.

Скорость возрастания температуры на шахте в Дюдзэле составляла не менее одного градуса по Фаренгейту на каждые тридцать английских футов.

Ко времени первого погружения в шахту 10 апреля 1849 года вертикальная протяженность шахтного ствола достигала двадцати трех тысяч семидесяти футов, а поскольку на поверхности температура по Фаренгейту равнялась 48 градусам, на дне она должна была подняться до невыносимой жары в 127 градусов по Фаренгейту. Естественно, ни один человек не мог бы выжить в подобном пекле без вспомогательной вентиляции, и потому усилия ученых были в первую очередь направлены на устранение этой помехи.

Далее в отчете приводится подробное описание тех хитроумных изобретений, которые позволили нагнетать воздух на большие глубины, но мы находим необходимым ограничиться лишь самыми важными данными.

Река Лауве в этих местах имеет сто восемьдесят футов в ширину, и через нее перекинут старый каменный мост с быками, поставленными близко друг к другу, построенный еще императором Адрианом в начале II века. Высота прилива в Северном море, до которого рукой подать, от пятнадцати до восемнадцати футов, и поэтому течение здесь не уступает в стремительности реке Мерси близ Ливерпуля. Было решено вместо установки дорогостоящей паровой машины возле устья шахты использовать силу воды. Сайэрас Филд представил проект необходимой установки, который был немедленно принят. В каждом пролете моста были установлены подвижные турбины, работающие от прилива и отлива.

Между быками соорудили шлюзы, которые и позволили использовать силу воды равномерно, так что установка работала без перебоев. Неподалеку от устья шахты установлены были два больших железных резервуара, вмещавших от ста пятидесяти до двухсот тысяч кубометров сжатого воздуха, нагнетенного под давлением около двухсот атмосфер. Резервуары эти были надлежащим образом соединены с компрессором у моста посредством чугунных труб, так что приток воздуха был беспрерывным, а энергия почти ничего не стоила. Кстати, при прокладке туннеля в Сан-Готардском перевале, на только что завершенной линии железной дороги, связавшей Лион с Турином, была использована точно такая же компрессорная установка.

Первой задачей было расширить ствол шахты до размеров входного отверстия сорок на сто английских футов. На это ушла большая часть 1849 года, и к работам по углублению шахты приступили лишь в начале 1850 года. Зато начиная с 1850 года и вплоть до памятного 5 ноября 1872 года выемка грунта не прекращалась. Я забыл упомянуть в самом начале, что генеральным директором всех работ был назначен бельгийский государственный служащий инженер Жан Дюзолуа, который и занимал этот ответственный пост вплоть до своей трагической гибели утром 6 ноября 1872 года, о которой я подробно расскажу ниже.

Чем глубже продвигались рабочие, тем больше поднималась температура, но скорость ее возрастания, как вскоре было замечено, не соответствовала подсчетам ученых. Так, например, на глубине 15 652 фута (примерная высота Монблана), достигнутой в начале 1864 года, впервые обратили внимание на синхронность законов притяжения и возрастания температуры. Температура была обратно пропорциональна квадрату расстояния от поверхности. Следовательно, темп возрастания температуры на больших глубинах не имел ничего общего с темпом, характерным для областей, близких к поверхности. Уже в июне 1868 года стало ясно, что дальнейшее углубление просто невозможно без нетеплопроводного прикрытия. Профессор Тиндэлл по просьбе Пальмерстона провел огромное количество опытов с нетеплопроводными веществами и в конце концов приготовил очень сложный состав, густой, как свинцовые белила, в который входили квасцы селенита и медный купорос. Три слоя этого состава наносились сначала на обнаженные тела рабочих — ибо во всех глубоких шахтах работают в костюме Адама, — а затем на специальную клеть овальной формы, сделанную из папье-маше, в которой рабочие могли выдержать нестерпимую жару в течение двух часов в день. Бурение производилось инструментом с алмазным наконечником, а взрывные работы — при помощи нитроглицерина, причем управляли взрывами с поверхности. Оставалось, следовательно, направлять бур и поднимать разрушенную породу.

Прежде чем продолжить свой отчет, нахожу нелишним познакомить Вас с некоторыми наиболее важными научными фактами, которые к 1 ноября прошлого года получили достаточное подтверждение. Первое и наиболее важное заключение, о котором уже упоминал, касается темпа возрастания температуры по мере погружения в чрево Земли. Вышеупомянутое тождество закона возрастания температуры с законом всемирного тяготения или гравитации осталось не замеченным как современными учеными, так и их предшественниками. Никто и не подумал, что тепло подчиняется всеобщему физическому закону, как и полагается любому материальному телу. Это произошло оттого, что со времен Де Соссюра все привыкли смотреть на тепло как на источник силы, как на нечто вне материального мира.

Обнаружилось, что не только тепло подчиняется закону обратной пропорциональности квадрату расстояния от земной поверхности, но и сама атмосфера находится во власти этого неумолимого закона. И потому, хотя, как известно, вода на уровне океана кипит при 212° по Фаренгейту, на вершине Тенериффа, на высоте каких-нибудь 15 тысяч футов, она начинает испаряться уже при 185° по Фаренгейту. Нам известно, что это объясняется атмосферным давлением, столб которого выше и тяжелей у поверхности, нежели в любой вышележащей точке. Степень падения давления хорошо известна, она составляет один градус на 590 футов высоты. Но исследователи обнаружили удивительный факт: при погружении атмосферное давление было обратно пропорционально квадрату расстояния от поверхности… Стрелка магнита также выказывала некое странное отклонение: она неизменно смотрела вверх. А кроме того, действие ее стало ослабевать, и за день до прекращения работ чувствительная стрелка потеряла всякую полярность и застыла как мертвая, Как тонко выразился сэр Эдвард Сабин, «стрелки магнитных часов стали». Но чем ближе к поверхности, тем больше возрастала активность стрелки.

На глубине 9 тысяч футов исчезли последние признаки воды. Ниже этого уровня шли базальтовые породы, гранитные же формации полностью исчезли, что и явилось неожиданным подтверждением открытия, сделанного лишь в прошлом году, — о связи, существующей между водой и гранитом.

Следствием закона атмосферного давления явился и тот факт, что испарять воду удавалось не ниже уровня 24 тысяч футов, который был достигнут в 1869 году. Никоим образом нельзя было добиться испарения на этой глубине. Более того, когда воду самым тщательным образом взвесили на наибольшей достигнутой глубине, оказалось, что ее плотность должна быть выражена числом 198,073, то есть ее атомный вес был больше веса золота, взвешенного на поверхности земли.

Далее в отчете обсуждается истинная форма земного шара: сплющенный ли это у полюсов или же усеченный сфероид; широта и долгота Дюдзэля и ряд других вопросов. Заключительную часть отчета мы приводим полностью.

В течение последних двенадцати месяцев работ даже защищенные герметичной оболочкой рабочие но могли выдерживать жару более пятнадцати минут кряду, и стоимость работ возрастала в геометрической прогрессии. Однако и работа была проделана немалая: глубина шахты по вертикали на многие тысячи футов превосходила глубочайшие морские глубины, зафиксированные лейтенантом Бруксом, Ведь колоссальный ствол шахты на 1 ноября 1872 года достиг глубины не менее 37 810 футов и 6 дюймов! Высочайшая вершина Гималаев лишь немногим превышает 28 тысяч футов. Из этого видно, что члены общества, собравшиеся в апреле 1849 года, не теряли времени даром.

Первые тревожные признаки появились вечером 1 ноября. Рабочие жаловались на резко возросшую жару, и большую часть ночи клети опускались каждые пять минут. Из тех, кто отважился продолжать работу, почти половину подняли в полуобморочном состоянии. Ближе к утру послышались глухие, гулкие, непрекращающиеся подземные взрывы, которые к полудню слились в монотонный, угрожающий и неустанный рев. Тем не менее рабочие храбро отправлялись к месту труда, решив продолжать работу, пока хватит человеческого терпения выносить жару. Ждать пришлось недолго. Поздно ночью 4 ноября услышали страшный, потрясший всю округу взрыв, и тут же со дна шахты подул раскаленный сирокко, который выгнал изнемогающих от удушья рабочих на поверхность. Но и на небольшой глубине жара становилась нестерпимой, и собака, которую опустили в клети, загорелась и погибла в огне. В 3 часа ночи заметили, что железные крепления другой клети оплавились, а 1000 футов железных тросов просто-напросто расплавились. Взрывы участились, земля ходила под ногами, а жара вблизи устья шахты становилась невыносимой. За несколько минут до 4 часов услышали подземный взрыв, прогрохотавший громче раскатов грома в Альпах, и вслед за тем в еще темное ночное небо вознесся столб пепла, дыма и газов. К этому времени не менее тысячи полуодетых и объятых ужасом крестьян из соседней деревушки сбежались к месту катастрофы. Они в отчаянии ломали руки, истошно жаловались на свою судьбу и угрожали расправой не только администраторам общества, но и рабочим, которых тоже испугала катастрофа. Но вот наконец перед рассветом, а точнее — ровно в шесть часов двадцать минут, на поверхности показалась жидкая лава!

Ужас охватил всех присутствующих. Зловещий свет горящих зданий и неторопливая струя огня, которая вскипала и медленно текла в сторону канала, представляли величественную и грандиозную, но ужасную картину. Огонь освещал степи на много лье окрест, а затянутые тучами небеса отражали огненные блики пожара. Перед восходом извержение лавы прекратилось почти на целый час, но вскоре после десяти вдруг хлынула с удвоенной силой и, остывая, образовала воронку в форме блюдца, через края которой выплескивались и растекались во все стороны все новые и новые потоки лавы. Именно к этому времени относится гибель искусного инженера Дюзолуа, бывшего до того генеральным директором. Он попытался пересечь поток лавы, ступая по островкам шлака. Внезапно камень, на который он прыгнул, перевернулся, и, прежде чем успели подать ему помощь, тело его обуглилось. Остается с грустью добавить, что ужасная участь этого человека не встретила ни малейшего сочувствия среди окружающих. Эти скоты схватили изуродованный, полусгоревший труп несчастного, привязали к нему огромный камень и, оглашая воздух насмешками и проклятиями, низвергли его в канал.

Мне бы очень хотелось сказать, что на этом закончились непредвиденные бедствий исследовательского общества, но это далеко не так. Напротив, то, что я увидел сегодня у кратера вулкана — ибо устье шахты представляет собой не что иное, как кратер, — грозит неисчислимыми бедствиями. О гибели генерального директора и готовых вспыхнуть волнениях крестьян в окрестностях Брюгге своевременно телеграфировали бельгийскому правительству, и рано утром 6 ноября для поддержания порядка на место прибыл эскадрон, Однако вмешательство правительства ни к чему хорошему не привело. Недовольство, взвинченное испугом, охватило всех поголовно, и толпа вышла из повиновения. Нельзя слишком строго судить этих несчастных: к вечеру поток лавы достиг старой окраины Дюдзэля, и около полуночи Дюдзэль запылал. Зарево громадного пожара подняло степенных бюргеров Брюгге от мирного сна, и, хотя от Дюдзэля до Брюгге несколько миль, ужас охватил город. На митинге, созванном на рассвете в Гилдхолле, бушевали страсти. Выслушав объяснения комиссии, жители разошлись послушные, но угрюмые. С этого момента правительство, сочетая решительность с благоразумием, делало все, чтобы положить конец панике, царившей в окрестностях Брюгге. Над телеграфом, который в этой стране является государственной монополией, был установлен строгий контроль, район бедствия окружен кордоном военных постов, и почти никакие слухи не могли проникнуть за пределы этого района. Одновременно на месте катастрофы созван конгресс наиболее опытных ученых-специалистов, от которых ждут рекомендаций касательно борьбы с возможным распространением бедствия. Первое заседание состоялось в Гилдхолле и Брюгге. Заседание носило частный характер, и приглашены были лишь дипломатические представители иностранных правительств, а также избранные представители местного колледжа. По долгу службы я счел необходимым присутствовать и ниже постараюсь вкратце описать ход заседания.

Председательствовал профессор Пальмери из Неаполя, а доктор Кирхофф был избран секретарем.

Первый оратор, месье Гассио из Парижа, заявил, что теперь теория магматического состояния центра Земли полностью подтверждена и предстоит лишь определить законы, управляющие поведением лавы на поверхности. «Лично мне известен лишь один закон, применимый к подобному явлению, — сказал он, — закон, по которому жидкие тела перемещаются от центра вращающегося предмета к его окружности и далее за пределы ее, подобно тому как капли и прочие незакрепленные тела срываются с края быстро вращающегося точильного камня. Таким образом, всякий раз, когда мы имеем отдушину или отверстие, подобное кратеру действующего вулкана, раскаленная лава изливается, порой перехлестывая за края высочайших пиков в Андах».

Тогда Пальмери спросил оратора, следует ли понимать его слова в том смысле, что, «по его абсолютному убеждению, лава из возникшего отверстия будет течь бесконечно и никаких естественных ограничений количеству лавы и уровня ее подъема не существует». Гассио отвечал утвердительно.

Тогда неаполитанекий ученый добавил: «Я целиком и полностью отмежевываюсь от мнения месье Гассио. Вот уже более четверти века я изучаю лавоизвержения Везувия, Этны и Стромболи и могу заверить конгресс, что подобного просчета в механизме планеты создатель не допустил. Дело в том, что расплавленная лава может подняться лишь на высоту около 21 тысячи футов над уровнем океана ввиду противодействия сил гравитации центробежным силам, возникающим из-за вращения Земли. В противном случае все содержимое вытекло вы из расплавленного центра Земли и улетело в окружающее пространство».

Месье Гассио ответил, что «природа снабдила естественные вулканы циркумвалвулярнымн стенами, а потому извержение лавы прекращается, едва она заполнит кратер. Но в случае, с которым мы имеем дело, такой зашиты не существует, поэтому единственное утешение он видит в незначительности отверстия и рекомендует Его Величеству королю Леопольду предотвратить увеличение размеров скважины».

На это Пальмери заметил, что «извержение дюдзэльского кратера, несомненно, будет продолжаться, пока вокруг него не вырастут базальтовые стены высотой во многие сотни, а быть может, и тысячи футов, и что идея ограничить устье извержения просто смехотворна».

Гассио перебил речь коллеги и уже готов был ответить запальчиво, когда профессор Пальмери заявил, что «он не имел в виду обидеть оппонента, а лишь выразил свою научную точку зрения». Затем он продолжал: «У Этны слой лавы достигает уровня в 7 тысяч футов, тогда как у Везувия этот уровень почти вдвое меньше. С другой стороны, по сведениям профессора Уитни из Тихоокеанского управления, кратер горы Килауэа на Сандвичевых островах достигает невероятной высоты в 17 тысяч футов. Кратер Везувия нельзя не признать настоящим истоком расплавленной магмы, так как я уже доказал, что уровень регулярно поднимается и падает, подобно океанским приливам и отливам, зависящим от лунного притяжения».

Бросалось в глаза, что участники конгресса не способны обсуждать вопрос в его новом и чрезвычайно важном смысле, и голосование в конце заседания показало, что половина ученых присоединяется к мнению Гассио, а другая — к мнению Пальмери.

Следующее заседание состоится по приезде профессора Тиндэлла, которого уже вызвали телеграфом из Нью-Йорка, и великого русского геолога и астронома Тученева.

В заключение подытожу урон, причиненный бедствием на сегодняшний день: пострадал Брюгге и Хондский канал в результате образовавшейся поперек канала базальтовой дамбы более двухсот футов в ширину; сгорел Дюдзэль; опустошены около 3 тысяч акров драгоценной земли. В то же время совершенно невозможно предсказать, когда прекратятся действия, так как сегодня утром кромка кратера обвалилась внутрь и струя лавы увеличилась вдвое.

Принимая во внимание участие правительства Соединенных Штатов в деле создания исследовательского общества, работы которого привели к катастрофе, и по просьбе министра иностранных дел Бельгии, месье Мюзенгейма, я отважился обратиться к госдепартаменту за суммой в 8700 долларов, которую США согласились выплатить и которая позволит двумстам погорельцам из Дюдзэля эмигрировать в Соединенные Штаты.

Я только что получил Вашу вчерашнюю телеграмму и с радостью узнал, что профессор Агассис уже вернулся из Южных морей и будет немедленно направлен сюда.

Джон Флэннаган,

консул Соединенных Штатов в Брюгге.


Р. S. Я уже отправил отчет, когда профессор Пальмери почтил меня своим неожиданным визитом и после нескольких ничего не значащих фраз приступил к центральной теме сегодняшнего дня и в объяснены з своей изложенной на конгрессе теории осторожно высказал следующее мнение: «Ввиду того, что Голландия, Бельгия и Дания расположены в низине и некоторые части их территорий находятся ниже уровня океана, он не будет удивлен, если теперешнее извержение лавы полностью опустошит эти страны и на много лье покроет дно Северного моря слоем базальта». И вот почему это должно произойти: «Лава будет продолжать извергаться, пока она не воздвигнет вокруг вулканического кратера ободок или конус достаточной высоты, чтобы он мог уравновесить центростремительную силу, вызываемую осевым вращением, а поскольку мы убедились, что земная кора на севере Европы чрезвычайно тонка, необходимая высота такова, что потребуется огромный период времени, прежде чем конус сам по себе достигнет этого уровня. Прежде чем Этна достигла безопасной высоты, она опустошила территорию, равную Франции, а профессор Уитни доказал, что некий, ныне потухший центр вулканической деятельности в штате Калифорния выбросил поток лавы, покрывший намного большую территорию. Протяженность так называемых Столовых гор, простирающихся на север и на восток, равна расстоянию от Москвы до Рима. В заключение он рискнул предсказать, что Северное море будет полностью поглощено лавой и Британские острова вновь соединятся с континентом».

АМБРОЗ БИРС

Великолепный новеллист Амброз Бирс (1842–1913 гг.) сказал веское слово и в научной фантастике. Типичен его рассказ «Психологическое кораблекрушение» (1893 г.). Молодой человек садится на парусник, следующий из Ливерпуля в Нью-Йорк, и знакомится на борту с девушкой Джаннет Харфорд, как впоследствии оказывается, своей дальней родственницей. Они говорят о неисповедимых путях души, о переселениях родственных душ. Налетает шквал, парусник тонет, герой просыпается в каюте парохода и видит своего друга. Первый его вопрос, спасли ли Джаннет Харфорд. Друг изумлен. Оказывается, они с самого начала плывут с ним из Ливерпуля в Нью-Йорк в одной каюте, а Джаннет Харфорд — невеста друга, которая отправилась в Нью-Йорк на паруснике. «Откуда ты ее знаешь?» — спрашивает он у героя. «Ты рассказывал о ней во сне», — гласит ответ потрясенного очевидца гибели очаровательной девушки. Рассказ заканчивается словами: «Неделей позднее мы прибыли в порт Нью-Йорк. Больше мы никогда не слышали о паруснике». В рассказе допускается, таким образом, наличие неизведанного психологического измерения.

В других рассказах вводятся концепции неизведанных физических измерений («Таинственное исчезновение») и неизведанной другой формы жизни («Проклятая вещь»). По ту сторону человеческого кругозора, по мысли автора, существуют некие силы, способные управлять человеком. И не только человеком…

Один из интереснейших рассказов Амброза Бирса — «Чудовище Моксона», впервые увидевший свет, по-видимому, во втором издании книги «Могут ли быть такие вещи?» (1909 г.). Писатель дает свой ответ на вопрос: может ли машина мыслить, и таким образом продолжает разрабатывать одну из традиционных тем американской научной фантастики. Решение предлагается крайнее, не оставляя надежд. Человек, оказывается, не вечная животворная сущность, а игрушка в руках безличных, безразличных сил.

Американская исследовательница Эдна Кентон отмечала, что идея, изложенная в «Чудовище Моксона», позволяет понять потайной смысл таких знаменитых рассказов Амброза Бирса, как «Человек и змея», «Всадник в небе», «Бородатая вдова» и «Случай на мосту через Совиный ручей». Идея, заложенная в последнем рассказе, как, очевидно, заметит читатель, весьма созвучна современным философским представлениям о человеческой жизни как феномене времени.

Рассказ перепечатывается из сборника «Словарь Сатаны и рассказы», выпущенного издательством «Художественная литература» в 1966 году.

СЛУЧАЙ НА МОСТУ ЧЕРЕЗ СОВИНЫЙ РУЧЕЙ[16]

На железнодорожном мосту, в северной части Алабамы, стоял человек и смотрел вниз на быстрые воды в двадцати футах под ним. Руки у него были связаны за спиной. На шее болталась веревка. Одним концом она была прикреплена к поперечной балке над его головой и свободно провисала до колен. Несколько досок, положенных на шпалы, служили помостом для него и для его палачей — двух солдат федеральной армии под началом сержанта, который в мирное время скорее всего занимал должность помощника шерифа. Несколько поодаль, на том же импровизированном эшафоте, стоял офицер в полной капитанской форме, при оружии. На обоих концах моста стояло по часовому с ружьем «на караул», то есть держа ружье вертикально, против левого плеча, в согнутой под прямым углом руке, — поза напряженная, заставляющая неестественно прямо держать спину. По-видимому, знать о том, что происходит на мосту, не входило в обязанности часовых; они только преграждали доступ к настилу.

Позади одного из часовых никого не было видно; на сотню ярдов рельсы убегали по прямой в лес, затем скрывались за поворотом. По всей вероятности, в той стороне находился сторожевой пост. На другом берегу местность была открытая — пологий откос упирался в частокол из вертикально вколоченных бревен, с бойницами для ружей и амбразурой, из которой торчало жерло наведенной на мост медной пушки. По откосу, на полпути между мостом и укреплением, выстроились зрители — рота солдат-пехотинцев в положении «вольно»: приклады упирались в землю, дула прислонены к правому плечу, пальцы на ложе. Справа от строя стоял лейтенант, сабля его была воткнута в землю, руки сложены на эфесе. За исключением четверых людей на середине моста, никто не двигался. Рота была повернута фронтом к мосту, солдаты застыли на месте, глядя прямо перед собой. Часовые, обращенные лицом каждый к своему берегу, казались статуями, поставленными для украшения моста.

Капитан, скрестив руки, молча следил за работой своих подчиненных, не делая никаких указаний. Смерть — высокая особа, и если она заранее оповещает о своем прибытии, ее следует принимать с официальными изъявлениями почета; это относится и к тем, кто с ней на короткой ноге. По кодексу военного этикета безмолвие и неподвижность знаменуют глубокое почтение.

Человеку, которому предстояло быть повешенным, было на вид лет тридцать пять. Судя по платью, — такое обычно носили плантаторы, — он был штатский. Черты лица правильные — прямой нос, энергичный рот, широкий лоб; черные волосы, зачесанные за уши, падали на воротник хорошо сшитого сюртука. Он носил усы и бородку клином, но щеки были выбриты; большие темно-серые глаза выражали доброту, что было несколько неожиданно в человеке с петлей на шее. Он ничем не походил на обычного преступника. Закон военного времени демократичен и не скупится на смертные приговоры для людей всех сословий, не исключая и джентльменов.

Закончив приготовления, оба солдата отступили на шаг, и каждый оттащил доску, на которой стоял. Сержант повернулся к капитану, отдал честь и тут же встал позади него, после чего капитан тоже сделал шаг в сторону. В результате этих перемещений осужденный и сержант очутились на концах доски, покрывавшей три перекладины моста. Тот конец, на котором стоял штатский, почти — но не совсем, доходил до четвертой. Раньше эта доска удерживалась в равновесии тяжестью капитана; теперь его место занял сержант. По сигналу капитана сержант должен был шагнуть в сторону, доска — наклониться, осужденный — повиснуть в пролете между двумя перекладинами. Он оценил по достоинству простоту и практичность этого способа. Ему не закрыли лица и не завязали глаз. Он взглянул на свое шаткое подножие, затем обратил взор на бурлящую речку, бешено несущуюся под его ногами. Он заметил пляшущее в воде бревно и проводил его взглядом вниз по течению. Как медленно оно плыло! Какая ленивая река!

Он закрыл глаза, стараясь сосредоточить свои последние мысли на жене и детях. До сих пор вода, тронутая золотом раннего солнца, туман, застилавший берега, на той стороне — маленький форт, рота солдат, плывущее бревно — все отвлекало его. А теперь он ощутил новую помеху. Какой-то звук, назойливый и непонятный, перебивал его мысли о близких — резкое, отчетливое металлическое постукивание, словно удары молота по наковальне: в нем была та же звонкость. Он прислушивался, пытаясь определить, что это за звуки и откуда исходят; они одновременно казались бесконечно далекими и очень близкими. Удары раздавались через правильные промежутка, но медленно, как похоронный звон. Он ждал каждого удара с нетерпением и, сам не зная почему, со страхом. Постепенно промежутки между ударами удлинялись, паузы становились все мучительнее. Чем реже раздавались звуки, тем большую силу и отчетливость они приобретали.

Он открыл глаза и снова увидел воду под ногами. «Высвободить бы только руки, — подумал он, — я сбросил бы петлю и прыгнул в воду. Если глубоко нырнуть, пули меня не достанут, я бы доплыл до берега, скрылся в лесу и пробрался домой. Мой дом, слава Богу, далеко от фронта; моя жена и дети пока еще недосягаемы для захватчиков».

Когда эти мысли, которые здесь приходится излагать словами, сложились в сознании обреченного, точнее — молнией сверкнули в его мозгу, — капитан сделал знак сержанту. Сержант отступил в сторону.


Пэйтон Факуэр, состоятельный плантатор из старинной и весьма почтенной алабамской семьи, рабовладелец и, подобно многим рабовладельцам, участник политической борьбы за отделение Южных штатов, был ярым приверженцем дела южан. По некоторым не зависящим от него обстоятельствам, о которых здесь нет надобности говорить, ему не удалось вступить в ряды храброго войска, несчастливо сражавшегося и разгромленного под Коринфом, и он томился в бесславной праздности, стремясь приложить свои силы, мечтая об увлекательной жизни воина, ища случая отличиться. Он верил, что такой случай ему представится, как он представляется всем в военное время. А пока он делал, что мог. Не было услуги — пусть самой скромной, — которой он с готовностью не оказал бы делу Юга; и не было такого рискованного предприятия, на которое он не пошел бы, лишь бы против него не восставала совесть человека штатского, но воина в душе, чистосердечно и не слишком вдумчиво уверовавшего в неприкрыто гнусный принцип, что в делах любовных и военных дозволено все.

Однажды вечером, когда Факуэр сидел с женой на каменной скамье у ворот своей усадьбы, к ним подъехал солдат в серой форме и попросил напиться. Миссис Факуэр с величайшей охотой отправилась в дом, чтобы собственноручно исполнить его просьбу. Как только она ушла, ее муж подошел к запыленному всаднику и стал расспрашивать о положении на фронте.

— Янки восстанавливают железные дороги, — сказал солдат, — и готовятся к новому наступлению. Они продвинулись до Совиного ручья, починили мост и возвели укрепление на своем берегу. Повсюду расклеен приказ, что всякий штатский, замеченный в порче железнодорожного полотна, мостов, туннелей или составов, будет повешен без суда. Я сам читал приказ.

— Далеко ли до моста? — спросил Фаркер.

— Миль тридцать.

— А с нашей стороны берег охраняется?

— Только сторожевой пост на линии, в полумиле от реки, да часовой на мосту.

— А если бы какой-нибудь кандидат висельных наук, и притом штатский, проскользнул мимо сторожевого поста и справился бы с часовым, — с улыбкой сказал Фаркер, — что мог бы он сделать?

Солдат задумался.

— Я был там с месяц назад, — ответил он, — и помню, что во время зимнего разлива к деревянному устою моста прибило много плавника. Теперь бревна высохли и вспыхнут, как пакля.

Тут вернулась миссис Фаркер и дала солдату напиться. Он учтиво поблагодарил ее, поклонился хозяину и уехал. Час спустя, когда уже стемнело, он снова проехал мимо плантации в обратном направлении. Это был разведчик федеральной армии.


Падая в пролет моста, Пэйтон Факуэр потерял сознание и был уже словно мертвый. Очнулся он… — через тысячелетие, казалось ему… — от острой боли в сдавленном горле, за которой последовало ощущение удушья. Мучительные, резкие боли расходились от шеи по всему телу, ветвясь и пульсируя с непостижимой частотой. Они казались огненными потоками, накалявшими его тело до нестерпимого жара. До головы боль не доходила — голова гудела от сильного прилива крови. Мысль не участвовала в этих ощущениях. Сознательная часть его существа уже была уничтожена; он мог только чувствовать, а чувствовать было пыткой. Но он ощущал движение. Лишенный материальной субстанции, превратившись всего только в огненный центр светящегося облака, он, словно гигантский маятник, качался по немыслимой дуге. И вдруг со страшной внезапностью свет вокруг него с громким всплеском взметнулся кверху; уши наполнил неистовый рев, наступили холод и мрак. Мозг снова заработал; он понял, что веревка оборвалась и он упал в воду. Но он не захлебнулся; петля, стягивающая горло, не давала воде залить легкие. Смерть через повешение на дне реки! Что может быть нелепее? Он открыл глаза в темноте и увидел над головой слабый свет, но как далеко, как недосягаемо далеко! По-видимому, он все еще погружался, так как свет становился слабей и слабей, пока не осталось едва заметное мерцание. Затем свет опять стал больше и ярче, и он понял, что его выносит на поверхность, понял с сожалением, ибо теперь ему было хорошо. «Быть повешенным и утопленным, — подумал он, — это еще куда ни шло; но я не хочу быть пристреленным. Нет, меня не пристрелят; это было бы несправедливо».

Он не делал сознательных усилий, но по острой боли в запястьях догадался, что пытается высвободить руки. Он стал внимательно следить за своими попытками, равнодушный к исходу борьбы, словно праздный зритель, следящий за работой фокусника. Какая изумительная ловкость! Какая великолепная сверхчеловеческая сила! Ах, просто замечательно! Браво! Веревка упала, руки его разъединились и всплыли, он смутно различал их в ширящемся свете. Он с растущим вниманием следил за тем, как сначала одна, потом другая ухватилась за петлю на его шее. Они сорвали ее, со злобой отшвырнули, она извивалась, как уж.

«Наденьте, наденьте опять!» Ему казалось, что он крикнул это своим рукам, ибо муки, последовавшие за ослаблением петли, превзошли все испытанное им до сих пор. Шея невыносимо болела; голова горела как в огне; сердце, до сих пор слабо бившееся, подскочило к самому горлу, стремясь вырваться наружу. Все тело корчилось в мучительных конвульсиях. Но непокорные руки не слушались его приказа. Они били по воде сильными, короткими ударами сверху вниз, выталкивая его на поверхность. Он почувствовал, что голова его поднялась над водой; глаза ослепило солнце; грудная клетка судорожно расширилась — и в апогее боли его легкие наполнились воздухом.

Теперь он полностью владел своими чувствами. Они даже были необычайно обострены и восприимчивы. Страшное потрясение перенесенное его организмом, так усилило и утончило их, что они отмечали то, что раньше было им недоступно. Он ощущал кожей набегающую рябь, слышал ушами каждый толчок воды. Он смотрел на лесистый берег, видел отдельно каждое дерево, каждый листик и жилки на нем, все вплоть до насекомых в листве — цикад, мух с блестящими спинками, серых пауков, протягивающих свою паутину от ветки к ветке. Он видел все цвета радуги в капельках росы на миллионах травинок. Жужжание мошкары, плясавшей над водоворотами, трепетание крылышек стрекоз, удары лапок жука-плавунца, похожего на лодку, приподнятую веслами, — все это было внятной музыкой. Рыбешка скользнула у самых его глаз, и он услышал шум рассекаемой ею воды.

Он всплыл на поверхность спиной к мосту; в то же мгновение видимый мир стал медленно вращаться вокруг него, словно вокруг своей оси, и он увидел мост, укрепление на откосе, капитана, сержанта, обоих солдат — своих палачей. Силуэты их четко выделялись на голубом небе. Они кричали и размахивали руками, указывая на него; капитан выхватил пистолет, но не стрелял; у остальных не было в руках оружия. Их огромные жестикулирующие фигуры были нелепы и страшны.

Вдруг он услышал громкий выстрел, и что-то с силой ударило по воде в нескольких дюймах от его головы, обдав лицо брызгами. Опять раздался выстрел, и он увидел одного из часовых — ружье было вскинуто, над дулом поднимался сизый дымок. Человек в воде увидел глаз человека на мосту, смотревший на него сквозь щель прицельной рамки. Он отметил серый цвет этого глаза и вспомнил, что серые глаза считаются самыми зоркими и что будто бы все знаменитые стрелки сероглазы. Но стрелок промахнулся.

Встречное течение подхватило Факуэра и снова повернуло его лицом к лесистому берегу. Позади него раздался отчетливый и звонкий голос, и звук этого голоса, однотонный и певучий, донесся по воде так внятно, что перекрыл и заглушил все остальные звуки, даже журчание воды в его ушах. Факуэр, хоть и не был военным, достаточно часто посещал военные лагеря, чтобы понять грозный смысл этого нарочито мерного, протяжного распева; командир роты, выстроенной на берегу, вмешался в ход событий. Как холодно и неумолимо, с какой уверенной невозмутимой модуляцией, рассчитанной на то, чтобы внушить спокойствие солдатам, с какой обдуманной раздельностью прозвучали жестокие слова:

— Рота, смирно!. Ружья к плечу!. Целься… Пли!

Факуэр нырнул — нырнул как можно глубже. Вода взревела в его ушах, словно Ниагарский водопад, но он все же услышал приглушенный гром залпа и, снова всплывая на поверхность, увидел блестящие, странно сплющенные кусочки металла, которые, покачиваясь, медленно опускались на дно. Некоторые из них по пути вниз коснулись его лица и рук, но, не задержавшись, продолжали опускаться.

Когда он, задыхаясь, всплыл на поверхность, оказалось, что пробыл он под водой долго; его довольно далеко отнесло течением — прочь от опасности. Солдаты кончали перезаряжать ружья; стальные шомпола, выдернутые из стволов, все сразу блеснули на солнце, повернулись в воздухе и стали обратно в свои гнезда. Тем временем оба часовых снова выстрелили по собственному почину — и безуспешно.

Беглец видел все это, оглядываясь через плечо; теперь он уверенно плыл по течению. Мозг его работал с такой же энергией, как руки и ноги; мысль приобрела быстроту молнии.

«Лейтенант, — рассуждал он, — допустил ошибку, потому что действовал по шаблону; больше он этого не сделает. Увернуться от залпа так же легко, как от одной пули. Он, должно быть, уже скомандовал стрелять вразброд. Плохо дело, от всех не спасешься».

Но вот в двух ярдах от него — чудовищный всплеск, вдогонку ему — свист, вспоровший воздух на всем расстоянии до берега и, как бы отразившись, обратно к форту, и следом — оглушительный взрыв, всколыхнувший в реке воду чуть не до самого дна! Поднялась водяная стена, нависла над ним, обрушилась, ослепила, задушила. В игру вступила пушка. Пока он отряхнулся, высвобождаясь из вихря вспененной воды, он услышал над головой жужжанье отклонившегося ядра, и через мгновенье из лесу донесся треск ломающихся ветвей.

«Больше они этого не сделают, думал Факуэр, — теперь пустят в ход картечь. Нужно следить за пушкой. Меня предостережет дым — звук ведь запаздывает; он отстает от снаряда. А пушка хорошая».

Вдруг он почувствовал, что его закружило, что он вертится волчком. Вода, оба берега, лес, оставшийся далеко позади мост, укрепление и рота солдат все перемешалось и расплылось. Предметы заявляли о себе только своим цветом. Бешеное вращение горизонтальных цветных полос — вот все, что он видел. Он попал в водоворот, и его крутило и несло к берегу с такой быстротой, что он испытывал головокружение и тошноту. Через несколько секунд его выбросило на песок левого — южного — берега, за небольшим выступом, скрывшим его от врагов. Внезапно прерванное движение, ссадина на руке, пораненной о камень, привели его в чувство, и он заплакал от радости. Он зарывал пальцы в песок, пригоршнями сыпал на себя и вслух благословлял его. Крупные песчинки сияли, как алмазы, как рубины, изумруды: они походили на все, что только есть прекрасного на свете. Деревья на берегу были гигантскими садовыми растениями, он любовался стройным порядком их расположения, вдыхал аромат их цветов. Между стволами струился таинственный розоватый свет, а шум ветра в листве звучал, как пение золотой арфы.

Свист и треск картечи в ветвях высоко над головой заставил его опомниться. Канонир, обозлившись, наугад послал ему прощальный привет. Он вскочил на ноги, взбежал по отлогому берегу и укрылся в лесу.

Весь день он шел, держа направление по солнцу. Лес казался бесконечным; нигде не видно было ни прогалины, ни хотя бы охотничьей тропы. Он и не знал, что живет в такой глуши.

К вечеру он обессилел от усталости и голода. Но мысль о жене и детях гнала его вперед. Наконец он выбрался на дорогу и почувствовал, что она приведет его к дому. Она была широкая и прямая, как городская улица, но, по-видимому, никто по ней не ездил. Поля не окаймляли ее, не видно было и строений. Ни намека на человеческое жилье, не слышно даже собачьего лая. Черные стволы могучих деревьев стояли отвесной стеной по обе стороны дороги, сходясь в одной точке на горизонте, как линии на перспективном чертеже. Взглянув вверх из этой расселины в лесной чаще, он увидел над головой крупные золотые звезды — они соединялись в странные созвездия и показались ему чужими. Он чувствовал, что их расположение имеет тайный и зловещий смысл. Лес вокруг него был полон диковинных звуков, среди которых — раз, второй и снова — он ясно расслышал шепот на незнакомом языке.

Шея сильно болела, и, дотронувшись до нее, он убедился, что она страшно распухла. Он знал, что на ней черный круг — след веревки. Глаза были выпучены, он уже не мог закрыть их. Язык распух от жажды; чтобы унять в нем жар, он высунул его на холодный воздух. Какой мягкой травой заросла эта неезженая дорога! Он уже не чувствовал ее под ногами!

Очевидно, несмотря на все мучения, он уснул на ходу, потому что теперь перед ним была совсем иная картина, — может быть, он просто очнулся от бреда. Он стоит у ворот своего дома. Все осталось как было, когда он покинул его, и все радостно сверкает на утреннем солнце. Должно быть, он шел всю ночь. Толкнув калитку и сделав несколько шагов по широкой аллее, он видит воздушное женское платье; его жена, свежая, спокойная и красивая, спускается с крыльца ему навстречу. На нижней ступеньке она останавливается и поджидает его с улыбкой неизъяснимого счастья — вся изящество и благородство. Как она прекрасна! Он кидается к ней, раскрыв объятия. Он уже хочет прижать ее к груди, как вдруг сильнейший удар обрушивается сзади на его шею; ослепительно-белый свет в грохоте пушечного выстрела полыхает вокруг него — затем мрак и безмолвие!

Пэйтон Факуэр был мертв; тело его, с переломанной шеей, мерно покачивалось под стропилами моста через Совиный ручей.

ЭДВАРД БЕЛЛАМИ

Писатель-утопист, сын священника и адвокат по профессии Эдвард Беллами (1850–1898 гг.) известен своими социально-фантастическими романами «Взгляд в прошлое. 2000–1887 гг.» (1888 г., русский перевод «В 2000 году» появился в 1889 г.) и его продолжением «Равенство» (1897 г.).

Герой романа, бостонский гражданин Вест, заснул гипнотическим сном в 1887 году и при своем пробуждении в 2001 году обнаружил, что за истекшие 113 лет в процессе мирной эволюции в Америке возникло общество всеобщего равенства. Все орудия производства национализированы, народ представляет «промышленную армию труда», исчезли конкуренция, бизнес, деньги, глубоко изменились основы воспитания, образования и семейной жизни.

Новое, идеальное общество гармонично примирило эгоистические устремления человека с интересами других и превратилось в единый государственно-политический и экономический синдикат с обязательным трудом для каждого гражданина. Исчезли различия между богатыми и бедными, новые условия сдерживают преступные наклонности, леность не допускается, люди отличаются только по своим способностям и заслугам.

В отличие от современных авторов антиутопий Э. Беллами верил в человека, в его способность и склонность к добру и поэтому вдохновлялся идеалами социализма, многое позаимствовал из книги А. Бебеля «Женщина и социализм». Достаточно избавить людей от лжи и болезней, от эксплуатации и голода, и на земле наступит золотой век. Эта мысль проводилась с художественной убедительностью и поэтому завоевала в Америке немало горячих сторонников. Возникла целая россыпь «клубов Беллами», стремившихся воплотить в жизнь идеалы писателя.

Однако, как отметил А. Бебель в предисловии к переизданию своей книги «Женщина и социализм», «кто читал наши книги и не лишен способности рассуждать, тот не может не видеть, что Беллами — благожелательный буржуа, который, не зная законов движения общества, стоит на чисто гуманитарной точке зрения; хороший наблюдатель буржуазного общества, он ясно увидел его противоречия и отрицательные стороны и нарисовал картину будущего общественного строя, в которой то и дело проскальзывают все же буржуазные идеи и буржуазное понимание вещей. От утопистов прежних времен он отличается только тем, что его образы одеты в современный костюм и что ему недостает тонкой критики буржуазного общества, которой отличались утописты».

В рассказе «Остров ясновидцев», опубликованном в 1889 году, Э. Беллами применяет научно-фантастический прием «овладения телепатией» для художественного моделирования идеального общественного устройства. Впрочем, рассказ вполне можно причислить к чистому научно-фантастическому жанру, поскольку всем описываемым событиям и явлениям дано научное объяснение.

ОСТРОВ ЯСНОВИДЦЕВ

Прошло уже около года с того дня, когда я взошел на борт «Аделаиды», чтобы отплыть из Калькутты в Нью-Йорк. Непогода преследовала нас, и а траверсе острова Новый Амстердам мы решили изменить курс. Три дня спустя ужасный шторм обрушился на наш корабль. Четыре дня мы носились по волнам, ни разу не видя ни солнца, ни луны, ни звезд, и мы не могли определить, где находимся. Приблизительно в полночь четвертых суток при блеске молний мы обнаружили, что «Аделаида» попала в безнадежное положение — ветер нес ее прямо на берег какой-то неизвестной земли. Море вокруг было усеяно рифами и утесами, и просто каким-то чудом наш корабль еще не разбился о них. Внезапно корабль затрещал и почти немедленно развалился на части, столь могуч был натиск стихии. Я решил, что это конец и мне суждено кануть в пучину, но в последнюю минуту, когда я уже терял сознание, волна подхватила меня и швырнула на прибрежный песок. У меня еще хватило сил уползти от волн, но затем я потерял сознание и не помню, что было дальше.

Когда я очнулся, шторм утих. Солнце, пройдя уже половину своего пути по небу, высушило мою одежду и дало немного силы моим измочаленным и ноющим членам. В море и на берегу я не заметил никаких следов моего корабля или моих сотоварищей. По-видимому, только я и остался в живых. Однако я не был один. Рядом стояла группа людей, судя по всему — аборигенов. Они глядели на меня с выражением такого дружелюбия, что я сразу понял, что мне не надо опасаться какой-либо угрозы с их стороны. Это были белокожие и статные люди, по всей вероятности, достаточно цивилизованные, хотя они не походили ни на один народ, с которым я был знаком.

Подумав, что, по их обычаям, чужестранец должен первым начинать разговор, я обратился к ним на английском языке, но не получил никакого ответа, кроме благожелательных улыбок. Тогда я попробовал заговорить с ними на французском, затем на немецком, итальянском, испанском, голландском и португальском, но результат был такой же. Я, признаться, пришел в недоумение. Кто же были эти белокожие и явно цивилизованные люди, если им не понятен ни один язык, на котором обычно говорят мореплаватели?

Самым же странным представлялось полное молчание, которым они отвечали на все мои попытки вступить с ними в общение. Как будто бы они сговорились утаить от меня свой язык, и, переглядываясь друг с другом дружелюбно и понимающе, они ни разу не открыли своих уст. Может быть, они таким способом забавлялись со мной? Но весь их вид выражал столь несомненную приветливость и симпатию, что это предположение я сразу отверг.

Самые дикие мысли приходили мне в голову. Может быть, эти странные люди все немые? Я, правда, раньше никогда не слышал о подобной прихоти природы, но мало ли какие чудеса могли произойти где-то на неизведанном острове великого Южного Океана.

Много всяческой бесполезной информации загромождало мою память, в том числе знакомство с алфавитом глухонемых. И я попытался изобразить пальцами те несколько фраз, которые прежде без особого успеха произносил на разных языках. Мое обращение к языку жестов лишило последних остатков сдержанности эту группу людей, и так уже улыбавшихся сверх всякой меры. Дети начали кататься по земле в конвульсиях смеха, а почтенные островитяне, которые до этого еще держали себя в руках, сразу же отвернулись, сотрясаясь от хохота. Ни один клоун в мире никогда не смог бы со всем своим искусством развеселить людей до такой степени, как это невольно удалось мне в стремлении выразить свою мысль.

Конечно, мне не льстила такая необычная и бурная реакция на мои потуги. Напротив, я был полностью обескуражен. Сердиться же на них я никак не мог, ибо все они, кроме детей, явно сочувствовали мне и стеснялись, что не могут удержаться от смеха при виде моих усилий установить с ними контакт. Я не имел никакого желания показаться агрессивным.

Ситуация выглядела так, будто они были очень расположены ко мне и готовы помочь мне во всем, лишь только я перестану своим абсурдным и потешным поведением доводить их до конвульсивного смеха. Несомненно, эта явно дружелюбная раса отличалась очень озадачивающей манерой встречать иностранцев.

Как раз в ту минуту, когда мое замешательство готово было перейти в раздражение, пришло спасение. Круг разомкнулся, и маленький пожилой человек, очевидно торопившийся ко мне издалека, встал передо мной, с достоинством поклонился и обратился ко мне на английском языке. Его голос был самой жалкой пародией на голос, которую я когда-либо слышал. Обладая всеми дефектами речи, свойственными ребенку, который только начинает говорить, он еще уступал детскому голосу по чистоте и силе звуков, будучи фактически помесью невнятного писка и шепота. С некоторым трудом я, однако, смог понимать этот голос довольно сносно.

«Как официальный переводчик, — сказал он, — я хотел бы сердечно приветствовать вас на этих островах. Меня послали к вам сразу же, как только вас нашли, но из-за большого расстояния я прибыл сюда только сейчас. Я сожалею об этом, так как мое присутствие избавило бы вас от затруднений. Мои соотечественники попросили меня принести вам свои извинения за совершенно невольный и неудержимый смех, вызванный вашими попытками вступить с ними в общение. Вы видите, они прекрасно вас понимают, но не в состоянии вам ответить».

«Милостивое небо! — воскликнул я, ужаснувшись, что моя догадка окажется правильной. — Неужто все они страдают немотой? Неужели вы единственный человек среди них, кто способен говорить?»

Мои слова произвели такое впечатление, как будто я совершенно неумышленно сказал нечто из ряда вон выходящее, ибо, только я кончил говорить, раздался такой взрыв доброго хохота, что он заглушил шум прибоя. Даже переводчик заулыбался.

«Разве они полагают, что быть немыми — это очень весело?» — спросил я.

«Они находят весьма забавным, — ответил переводчик, — что их неспособность говорить кто-то считает несчастьем, ибо они добровольно отказались пользоваться органами артикуляции и благодаря этому разучились не только говорить, но даже понимать речь».

«Однако, — сказал я, несколько озадаченный этим утверждением, — не хотите же вы сказать мне, что они меня понимают, хотя не могут мне ответить, и почему они не смеются сейчас над тем, что я только что сказал?»

«Они понимают вас самих, а не ваши слова, — ответил переводчик. — Наш разговор кажется им бессмысленным бормотанием, ибо он столь же непонятая для них, как рычание животных, но они знают, о чем мы говорим, потому что они понимают наши мысли. Вы должны знать, что на этих островах живут ясновидцы».

Таковы были обстоятельства моего знакомства с этим необычным народом. Официальный переводчик по роду своей службы был обязан первым оказывать гостеприимство жертвам кораблекрушений, говорящим на том или ином языке. Я провел много дней в его доме как гость, прежде чем начал, как говорится, выходить в люди. Первые же мои впечатления противоречили распространенному предрассудку, будто способность читать мысли других свойственна исключительно существам, стоящим на порядок выше человека. Первоначальные усилия переводчика сводились к тому, чтобы избавить меня от такого заблуждения. Из его слов следовало, что способность ясновидения возникла просто в результате не столь уж значительного ускорения в ходе универсальной человеческой эволюции. Это ускорение, произошедшее в силу ряда причин, привело в какой-то момент к отказу от речи и к замене ее непосредственной передачей мыслей. Такая быстрая эволюция островитян объяснялась их особым происхождением и особыми обстоятельствами их истории.

За три столетия до нашей эры один из парфянских царей Персии из династии Аркашидов стал преследовать прорицателей и магов, живших в его царстве. Народное суеверие приписывало этим людям сверхъестественные силы, но на самом деле они были всего-навсего больше других наделены даром гипноза и телепатии. Они жили за счет своего искусства.

Сильно опасаясь могущества прорицателей и желая предотвратить возможные козни с их стороны, царь решил изгнать их и для этой цели повелел посадить их вместе с семьями на корабли и отправить на Цейлон. Однако, когда суда почти достигли этого острова, налетел сильный шторм, и один из кораблей, захваченных бурей, был унесен далеко к югу и выброшен на берега необитаемого архипелага. На островах этого архипелага и поселились оставшиеся в живых. Естественно, потомство прорицателей и магов отличалось весьма развитыми психическими способностями.

Поставив перед собой цель создать новый и лучший общественный строй, они всячески поощряли развитие этих способностей. В итоге через несколько столетий ясновидение стало настолько распространенным, что язык потерял свое значение как средство передачи мыслей. Многие поколения еще могли по желанию пользоваться речью, но постепенно голосовые связки атрофировались, и через несколько сотен лет способность говорить оказалась полностью утраченной. Конечно, новорожденные на протяжении нескольких первых месяцев еще испускали нечленораздельные крики, но в том возрасте, когда у детей менее развитых народов эти крики начинают превращаться в членораздельную речь, дети ясновидцев приобретают способность непосредственного восприятия чужих мыслей и прекращают попытки использовать для общения свой голос.

Тот факт, что ясновидцы до сих пор оставались неизвестными остальному миру, объясняется двумя обстоятельствами. Во-первых, группа островов, на которых живут ясновидцы, слишком мала и занимает уголок Индийского океана, находящийся совсем в стороне от обычных маршрутов судов. Во-вторых, к островам почти невозможно приблизиться из-за мощных опасных течений и обилия скал и подводных рифов. Любой корабль попросту потерпит крушение, прежде чем коснется берегов архипелага. По крайней мере ни одному кораблю на протяжении двух тысяч лет, прошедших после прибытия сюда предков ясновидцев, не удавалось избегнуть этой печальной участи, и «Аделаида» была сто двадцать третьим по счету судном, которое нашло здесь свою могилу.

Ясновидцы предпринимали энергичные попытки спасти потерпевших кораблекрушение не только из соображений гуманности. Только от них одних островитяне могли с помощью переводчиков получить информацию о внешнем мире. Этой информации добывалось слишком мало, когда, как это часто бывало, единственным спасшимся при кораблекрушении оказывался тот или иной малограмотный моряк, который был не в состоянии сообщить никаких новостей, кроме последних версий палубных баек. Мои хозяева не без удовлетворения признались мне, что считают меня настоящей находкой, поскольку я имею некоторое образование и могу рассказать им о многом. Передо мной была поставлена задача ни много ни мало как поведать им о событиях всемирной истории за последние два века. И часто я сожалел, что раньше не изучал более подробно этот предмет.

Единственно ради общения с потерпевшими кораблекрушение существовала служба переводчиков. Когда время от времени рождался ребенок с некоторой способностью к членораздельной речи, он брался на заметку и затем проходил курс обучения разговору в колледже для переводчиков. Конечно, частичная атрофия голосовых связок, от которой страдали даже лучшие переводчики, не позволяла воспроизводить многие из звуков других языков. Например, никто не мог воспроизвести звук «в», «ф», или «с», или звук, передающий английское «th». Прошло уже пять поколений с тех пор, когда жил последний переводчик, который мог произносить их. Но благодаря случающимся время от времени бракам между островитянами и спасшимися при кораблекрушении чужестранцами вполне вероятно, что ряды переводчиков будут пополняться еще долгое время, пока они совсем не оскудеют.

Можно представить, что любой на моем месте чувствовал бы себя не в своей тарелке, когда бы осознал, что находится среди людей, которые видят каждую его мысль, а сами остаются себе на уме. Вообразите себе состояние голого человека, очутившегося в обществе одетых персон. Таковым казалось мне и мое положение среди ясновидцев. Мне хотелось скрыться с их глаз и побыть одному. Насколько я могу проанализировать свои чувства, мне хотелось поступить так не из-за того, что я стремился сохранить в тайне какие-либо особо постыдные секреты. Нет, больше всего я боялся разоблачения целого ряда своих глупых, дурных и непристойных мыслей и обрывков мыслей относительно окружающих и самого себя. Каким бы благорасположением ни отличался человек, читающий такие мои мысли, все равно мне было бы это неприятно.

Однако, хотя я сначала сильно огорчался и переживал по этому поводу, довольно скоро я успокоился. Когда я до конца продумал тот факт, что все движения моей души открыты для других, то невольно стал отгонять от себя мысли, которые могли задеть и обидеть островитян. Аналогично воспитанный человек автоматически, без особых усилий воли, воздерживается от неуместных высказываний. Нескольких уроков этикета достаточно для порядочного человека, чтобы научиться избегать опрометчивых слов, а в моем случае краткий опыт общения с ясновидцами помог мне научиться воздерживаться от опрометчивых мыслей.

Все же не следует думать, что этикет островитян не позволяет им при случае критически и свободно судить друг о друге. Ведь и среди людей, выражающих свои мысли словами, даже самый утонченный этикет не мешает говорить друг о друге всю правду-матку, когда это нужно. Впрочем, среди ясновидцев в отличие от людей, скрывающих словами свои подлинные мнения, вежливость всегда остается в пределах искренности. Мысли друг о друге, которые воспринимаются островитянами, всегда являются подлинными и сокровенными мыслями.

В конце концов до меня дошло, почему у любого человека будет вызывать значительно меньше досады полная обнаженность его слабостей перед ясновидцем, чем хотя бы малейшее обнаружение этих же слабостей перед обычными людьми. Иначе и быть не может. Ибо как раз благодаря тому, что ясновидец читает все ваши мысли, он не выдергивает отдельные мысли из общего потока ваших дум, судит о них с учетом целого. Ясновидец принимает во внимание прежде всего ваш характер и строй мыслей. Поэтому никому не следует опасаться, что его неправильно поймут на основе намерений или эмоций, которые не соответствуют его характеру или убеждениям. Можно сказать, что справедливость не может не царствовать там, где души открыты нараспашку.

Мне повезло с переводчиком. Благодаря ему мне не пришлось долго вырабатывать в себе инстинкт этикета, чтобы воздерживаться от дурных и постыдных мыслей. За всю свою прежнюю жизнь я с трудом находил друзей, но за три дня, проведенных в обществе этого удивительнейшего существа удивительной расы, я искренне привязался к нему. К нему невозможно было не привязаться. Ибо особая прелесть дружбы заключается в том, что ты знаешь: твой друг понимает тебя так, как никто другой, и тем не менее продолжает любить тебя. В данном же случае рядом со мной был такой человек, при разговоре с которым чувствовал, что он знает все мои потайные мысли и мотивы, о которых мои самые старые и самые близкие друзья никогда не догадывались и никогда даже не могли бы догадаться. Если бы он, зная обо мне все, проникся ко мне презрением, я никогда не стал бы обвинять его и вообще принял бы это как должное. А теперь посудите сами, могла ли меня оставить равнодушным та сердечная расположенность, которую он проявил ко мне.

Вообразите мое удивление, когда он заявил однажды, что наша дружба основана всего-навсего на обычной совместимости характеров. Дар ясновидения, объяснил он, настолько тесно сближает души и стимулирует взаимную симпатию, что самая малая степень дружбы между ясновидцами предполагает такую взаимную радость, которая лишь в редких случаях наблюдается между друзьями у других народов. Он заверил меня, что через некоторое время, когда я познакомлюсь с другими островитянами и на собственном опыте увижу, до какой степени могут доходить у некоторых из них чувства симпатии и дружбы ко мне, я смогу убедиться в справедливости его слов.

Могут спросить, как же я смог общаться с ясновидцами, когда начал бывать среди них. Ведь если они могли прочесть мои мысли, то в отличие от переводчика у них не было возможности сказать мне что-нибудь в ответ. Должен здесь сделать одно разъяснение. Эти люди действительно не пользовались никакой речью, но у них для записей употреблялся письменный язык. Поэтому все они умели писать. На каком же языке они писали? На персидском? К счастью для меня, нет. Оказывается, за долгое время до того, как возникла способность непосредственного восприятия мыслей друг друга, островитяне не только разучились говорить, но и писать, и от этого периода не сохранилось даже никаких хроник. Люди упивались своей новоприобретенной способностью прямого ясновидения, когда вместо несовершенных, посредством неуклюжих слов описаний отдельных мыслей появилась возможность общаться посредством передачи картин цельных душевных состояний. Естественно, у островитян выработалось непреодолимое отвращение к вымученному бессилию языка.

Однако, когда первый интеллектуальный восторг через несколько поколений немного поубавился, вдруг обнаружилось, что весьма желательно хранить информацию о прошлом, а для записи этой информации необходимо обратиться к презренному средству — к словам. Между тем персидский язык к тому времени был полностью забыт. Чтобы не мучиться с изобретением совершенно нового языка — задача исключительно трудоемкая! — островитяне сочли целесообразным создать службу переводчиков. Идея отличалась простотой: переводчики должны были научиться от моряков, спасшихся на островах от кораблекрушения, некоторым языкам внешнего мира.

Поскольку же именно английские суда чаще всего разбивались о прибрежные рифы и скалы, неудивительно, что островитяне лучше всего познакомились с английским языком. Он и был принят в качестве письменного языка этих людей. Как правило, мои знакомые писали медленно и с трудом, однако же они настолько точно знали все мои мысли и состояние души, что при ответе всегда попадали в точку. Поэтому при моих разговорах даже с самыми тихоходными писаками обмен мыслями был столь же быстрым и несравненно более точным и удовлетворительным, как если бы я вел с кем-нибудь торопливую беседу.

Очень скоро после того, как я стал расширять круг знакомых среди ясновидцев, я действительно смог убедиться в правоте слов своего переводчика. В самом деле, я встретил островитян, к которым в силу большей природной конгениальности привязался еще сильнее, чем к нему. Мне хотелось бы подробнее описать кое-кого из тех, кого я полюбил, товарищей моего сердца, от которых я впервые узнал о не снившихся и во сне богатствах человеческой дружбы и о том приводящем в восторг удовлетворении, которое может дать взаимная симпатия.

Разве кто-нибудь среди тех, кто читает мой рассказ, не изведывал этого обманного чувства непреодолимой бездны между душой и душой, которое отравляет любовь! Кто не ощущал щемящего сердце одиночества, когда стремишься слиться с другим сердцем, которое любишь превыше всего! Не думайте больше, что эта бездна непреодолима вовеки или каким-либо образом свойственна человеческой природе. Она не существует для моих друзей-островитян, которых я описываю, и благодаря этому факту мы тоже можем надеяться, что в конце концов бездна между душой и душой станет преодолима и для нас. Подобно прикосновению плеча к плечу, подобно рукопожатию — контакт их разумов и выражение их симпатии.

Мне хотелось бы подробнее рассказать о некоторых из моих друзей, но оскудевающие силы не позволяют мне сделать это, а кроме того, когда я было уже приступил к рассказу, другое соображение препятствует мне провести какое-либо сравнение их характеров. Соображение это, с точки зрения читателя, скорее курьезного, чем поучительного свойства. Оно заключается в том, что мои друзья-островитяне, как и другие ясновидцы, имен не имеют. Впрочем, каждый из них обозначается в хрониках произвольным знаком, но знак этот не обладает никаким звуковым эквивалентом. Существует перечень этих имен, так что по имени можно в любой момент найти человека, и наоборот.

Однако довольно часто можно встретить лиц, не помнящих своих имен. Имена эти употребляются исключительно для биографических и официальных целей. В повседневной жизни они, конечно, излишни. Ведь островитяне общаются друг с другом только посредством направленных мыслительных актов, а с третьими лицами — посредством переадресации своих мыслительных образов. Аналогично могли бы общаться глухонемые с помощью фотографий. Я бы сказал, что аналогия очень близка к истине, ибо мыслительные образы третьих лиц, передаваемые ясновидцами друг другу, почти не отягощены каким-либо материальным элементом и тем самым почти не подвержены искажениям. В сущности, так и должно быть между людьми, сердца и души которых открыты нараспашку друг другу.

Я уже рассказывал, как развеялись первые страхи моего болезненно-впечатлительного самосознания, с трудом привыкшего к мысли, что вся моя подноготная стала открытой книгой для всех окружающих. Когда я выяснил, что исчерпывающее знание моих мыслей и мотивов служит гарантией, что обо мне будут судить по справедливости и с такой симпатией, на которую я сам бы не смел претендовать, это произвело на меня глубокое впечатление и подействовало на тонкие движения моей души.

Для каждого из нас, привыкших к миру, в котором даже любовь не является каким-либо залогом взаимопонимания, показалось бы неоценимой привилегией быть уверенным в справедливой оценке себя со стороны других. И все же я вскоре обнаружил, что открытость душ несет с собой даже еще более весомые плюсы. Как смогу я описать восхитительную прелесть морального здоровья и чистоты и живительную нравственную атмосферу, которая возникает из осознания, что мне абсолютно нечего скрывать! Я чувствовал себя как в раю.

Я совершенно уверен, что нет никакой необходимости кому-либо пережить мое чудесное приключение, чтобы убедиться в справедливости сказанного. Разве все мы не готовы согласиться, что, скрытые от взоров наших близких, тревожимые только смутным опасением, как бы рок действительно не покарал нас свыше, мы живем словно в занавешенном помещении, в котором мы можем опуститься до низостей и пресмыкательств. И разве среди всех условий человеческого существования эта постыдная скрытность не является самым деморализующим моментом? Именно существование в глубине души этого потайного убежища лжи всегда было предметом отчаяния для святых и утешением для негодяев. Убежище это напоминает смрадный погреб с воздвигнутым над ним зданием, которое внешне может выглядеть вполне благообразным.

По-видимому, для непредубежденного сознания нет более убедительного свидетельства, что скрытность развратна, а открытость — наше единственное спасение, чем старое как мир убеждение в целительности исповеди для души. Разве рассказать кому-то о самом плохом и гнусном в своей душе не первый шаг к моральному здоровью? Самого испорченного человека, если он хотя бы иногда в состоянии мучиться от стыда за содеянные злодеяния и терзать свою душу так, что можно вполне верить в его полное раскаяние, в принципе можно было бы считать готовым для новой жизни.

Тем не менее, принимая во внимание удручающее бессилие слов при выражении состояния души в ее цельности, а также неизбежные искажения, которые вносят слова при передаче мыслей от одного человека к другому, мы должны признать, что исповедь является не чем иным, как издевательством над стремлением к самооткровению, ради которого она и произносится. Но подумайте, каким невысоким нравственны: здоровьем и чистотой характеризуются души людей, которые видят, что все, с кем они общаются, стараются быть себе на уме, которые исповедуют друг друга мимоходом, а отпускают грехи с улыбкой!

Ах, друзья, позвольте мне сделать один прогноз, хотя могут пройти века, прежде чем неторопливое течение событий подтвердит мои слова. Прогноз этот гласит — никоим образом нельзя будет научиться читать мысли друг у друга и тем самым установить среди человечества состояние истинного блаженства до тех пор, пока люди не усовершенствуются настолько, что сорвут с себя пелену своего «я» и не оставят в своей душе ни одного потайного уголка, в котором могла бы скрываться ложь. Тогда душа перестанет быть угольком, дымящимся среди пепла, но станет звездой, сверкающей на хрустальном небосводе.

Я уже говорил, что непосредственный обмен мыслями породил непередаваемую прелесть дружеского общения среди ясновидцев. Легко представить, какими упоительными радостями награждало такое общение, когда другом была женщина, а интимное влечение и взаимный интерес полов сплетались с вдохновением интеллектуальной симпатии. При первых же своих выходах в люди я, к своему чрезвычайному изумлению, начал влюбляться в женщин направо и налево. С полной откровенностью, которая свойственна всякому общению среди островитян, эти очаровательнейшие женщины говорили мне, что мои чувства — всего лишь проявление дружбы, которая, конечно, очень хорошая вещь, но все же совершенно далека от любви, в чем я сам могу убедиться, если полюблю по-настоящему.

Трудно было поверить, что нежные эмоции, которые я испытывал в их компании, порождались только дружеским и участливым расположением их душ ко мне. Однако, когда я обнаружил, что каждая прелестная женщина, встречающаяся на моем пути, вызывает у меня приблизительно одни и те же чувства, мне пришлось признать правоту их слов. Я понял, что должен приспособиться к миру, в котором дружба граничила со страстью, а любовь переходила в экстаз.

Известную поговорку «Каждому свое» можно, как я думаю, истолковать в том смысле, что для каждого мужчины предназначена определенная женщина, которая наилучшим образом подходит ему по умственным и моральным, а также физическим качествам. Больно подумать, что двое предназначенных друг для друга людей по воле случая могут так и не встретиться. И нет ничего веселого в том, что случай может помешать этим избранным двум признать друг друга, даже если они встретятся. Ведь несовершенная и вводящая в заблуждение речь не всегда способна раскрыть душу.

Но среди ясновидцев поиск идеального партнера всегда проводится с уверенностью в конечном успехе, и никто не мечтает о супружестве до тех пор, пока для него не подходит время. Поступая таким образом, островитяне полагают, что было бы неразумным тратить попусту драгоценнейшее благо жизни, и никто не обманывает себя и своих партнеров, но каждый ищет подходящую себе пару для того, чтобы сочетаться с ней браком. И вот пылкие пилигримы странствуют от острова к острову, пока они не найдут свою пару, и, поскольку население острова довольно малочисленно, поиск редко бывает долгим.

Когда я встретил ее впервые, мы были в компании, и меня поразило внезапное смятение среди присутствующих ясновидцев. Все они обернулись к нам и обратили на нас заинтересованные и взволнованные взгляды, причем у женщин повлажнели глаза. Они прочли ее мысли, когда она увидела меня, но я не мог заглянуть в ее душу и только позднее узнал, как должен был себя вести в таких обстоятельствах. Но, как только она впервые остановила свои глаза на мне и я почувствовал, как ее душа погрузилась в мою, я сразу же понял, насколько правы были другие женщины, когда говорили мне, что чувства, которые они во мне вызывали, еще не были любовью.

Среди этих людей, которые знакомятся сразу же, а старыми друзьями становятся через час, ухаживание, естественно, не занимает много времени. В самом деле, можно сказать, что среди влюбленных ясновидцев неизвестно ухаживание, для них достаточно просто узнать друг друга. Через день после того, как мы встретились, она стала моей.


Через несколько месяцев после нашей встречи произошел инцидент, о котором я упоминаю только потому, что он, возможно, лучше всего иллюстрирует второстепенное значение, которое ясновидцы придают чисто физическим или внешним качествам при оценке своих друзей. Совершенно случайно я обнаружил, что моя возлюбленная, в обществе которой я находился почти постоянно, почти совершенно не имеет представления ни о цвете моих глаз, ни о цвете моих волос и лица. Конечно, как только я задал ей вопрос насчет того, светлый я или темный, она прочла ответ в моем уме, но она призналась, что раньше не обращала особого внимания на мои внешние приметы. С другой стороны, в какую бы самую темную полночь я ни пришел к ней, ей не было нужды спрашивать, кто это. Эти люди узнавали друг друга умом, а не глазами. Фактически им вообще нужны были глаза лишь тогда, когда они имели дело с мертвыми, неодушевленными вещами.

Не следует предполагать, что их безразличие к телесной оболочке друг друга проистекало из каких-либо аскетических соображений. Нет, оно являлось только неизбежным следствием их способности непосредственно воспринимать мысли. Поскольку же разум тесно связан с материей, а главный интерес для островитян представлял именно разум, то неудивительно, что материальное часто оказывалось в тени. Материальное всегда выглядело несравненно примитивнее, когда непосредственно сопоставлялось с разумом. Искусство относилось ими к сфере неодушевленного, а формы человеческого тела по упомянутым причинам не могли вдохновить художников.

Нетрудно сделать естественный и вполне напрашивающийся вывод, что среди такого народа в отличие от всех других физическая красота не служила важным фактором в человеческой судьбе и удаче. Благодаря абсолютной открытости их умов и сердец друг для друга их счастье значительно больше зависело от моральных и умственных качеств, чем от физических. Гениальный характер, всеобъемлющий богоподобный интеллект и поэтичность души ценились ими несравненно больше, чем самое великолепное сочетание чисто телесных достоинств.

Для умных и сердечных женщин больше не нужна была красота, чтобы найти себе любовь на этих островах, достаточно было красоты ума и сердца. По-видимому, я должен здесь упомянуть, что этот народ, который придавал столь мало значения физической красоте, сам отличался чрезвычайной внешней привлекательностью. Вне всякого сомнения, причиной тому частично послужила абсолютная совместимость характеров во всех супружеских парах, а частично также то воздействие, которое оказывало на тело состояние идеального умственного и морального здоровья и безмятежности.

Сам я не был ясновидцем, и тот факт, что моя возлюбленная выделялась редкой красотой фигуры и лица, несомненно, сыграл немалую роль в моей сильной привязанности к ней. Она, разумеется, знала об этом, так же как она знала все мои мысли, и знала пределы моих возможностей, терпимые и простительные элементы чувственности в моей страсти. Но если мои слабости должны были казаться ей столь малозначительными по сравнению с высшим духовным общением, известным ее расе как любовь, то что говорить обо мне. Ни один любовник моей расы никогда раньше не вкушал таких восторгов, как я. Я приходил в экстаз, осознавая, что она знает меня всего и снисходит до меня словно сверхчеловеческое, неземное и всевидящее существо.

Тлен в сердце самой пылкой любви создается бессилием слов, пытающихся выразить невыразимое. Но в моей страсти не присутствовало этого отравленного жала, ибо мое сердце было абсолютно открыто для той, которую я любил. Любящие могут представить, а я не в состоянии описать тот эстетический трепет общения, в который подобное осознание преобразовывало каждую нежную эмоцию.

Когда я задумался, какова же должна быть взаимная любовь между двумя ясновидцами, я догадался о высшей форме общения, которой моя милая возлюбленная пожертвовала ради меня. Она, конечно, могла понимать своего любимого и его любовь к ней, но все же более полное удовлетворение ей доставило бы сознание, что ее любимый тоже понимает ее и ее любовь. Ради этого мне хотелось бы и самому научиться читать мысли, но мне пришлось смириться с тем, что такая способность никогда ни у кого не вырабатывалась раньше на протяжении столь короткого промежутка времени, как человеческая жизнь.

Я, долго не мог полностью понять, почему эта моя неспособность к ясновидению вызвала у моей дорогой возлюбленной такой прилив жалости ко мне. Как в конце концов до меня дошло, чтение мыслей ценится главным образом не из-за того, что владение этой способностью позволяет ее обладателю познавать других, но из-за возможностей углубить свое самопознание, которое представляет собой познание через свои собственные отражения. Из всего, что они видят в умах других, больше всего интересуют их отражения самих себя, фотографии их собственных характеров. Наиболее очевидным следствием самопознания, получаемого ими таким образом, служит их полная неспособность ни к самопереоценке, ни к самоуничижению. Каждый всегда вынужден оценивать себя объективно и не может поступать иначе. В этом смысле ясновидец похож на человека перед зеркалом, который не должен строить иллюзий относительно своего внешнего вида.

Но самопознание означает для ясновидцев значительно больше, чем только это. Речь идет не о чем ином, как об изменении смысла тождества личности. Когда человек видит себя в зеркале, он может различать между телесным «я», которое он видит, и своим реальным «я», умственным и моральным, которое находится внутри него и невидимо. В свою очередь, когда ясновидец начинает углубляться в свое умственное и моральное «я», отражающееся в других умах как в зеркалах, происходит такая же вещь. Он вынужден различать между этим умственным и моральным «я», которое видится им объективно, и субъективным, невидимым и неопределенным внутренним «эго». В этом внутреннем «эго» ясновидец усматривает корни тождества личности и ядро души, а также истинный тайник своей вечной жизни, с точки зрения которой как ум, так и тело представляют лишь преходящие оболочки.

Сказочное чувство превосходства над превратностями этой земной жизни и нерушимая безмятежность среди удач и неудач, из которых складывается удел личности, должны были, очевидно, считаться естественными с точки зрения подобной философии. Конечно, для ясновидцев это была не столько философия, сколько само собой разумеющееся отношение к миру. Они воистину казались мне хозяевами своей жизни, господами самих себя, ибо никогда раньше я и не мечтал увидеть людей, которые могли бы достичь такой власти над собой.

И моя возлюбленная не могла не проникнуться жалостью ко мне, ибо мне никогда не суждено было достичь подобного освобождения от фальшивой кажимости моего «я». Для островитян же жизнь была бы не жизнью без такой свободы от пут лжи.

Но, не упомянув о тысяче других вещей, я поспешу перейти к рассказу о печальной катастрофе, в результате которой эти благословенные острова оказались потерянными для меня. И, вместо того чтобы наслаждаться полнейшим счастьем, которое давало интимное и восторженное общение с островитянами, мне остается только вызывать в своей памяти яркую картину, как будто бы имевшую место под другими небесами, настолько она затмевает все блага, доступные в нашем обычном человеческом обществе.

Среди этих людей, которым то и дело приходилось ставить себя на место других просто в силу особого устройства своего разума, естественным образом возникала симпатия друг к другу, которая являлась неизбежным следствием идеального взаимопонимания. В атмосфере такой симпатии невозможны были ни зависть, ни ненависть, ни жестокость. Разумеется, среди островитян встречались люди, не столь одаренные по сравнению с другими, и некоторые ясновидцы, увы, волей-неволей относились к ним без большого энтузиазма. Учитывая же беспрепятственное проникновение разумов друг в друга, можно себе представить, как страдали от подобной дискриминации обиженные природой лица, несмотря на самое заботливое отношение к ним со стороны всего общества. Они так остро переживали свою неполноценность, что мечтали о благе изгнания. Они надеялись, что если удалятся с глаз, то люди будут реже думать о них.

К северу от архипелага рассыпались многочисленные маленькие островки размером часто чуть больше скалы, и на них-то и стремились поселиться горемыки. На каждом островке жило только по одному человеку, потому что они не могли с такой же натянутостью относиться друг к другу, с какой их более счастливые собратья могли относиться к ним. Время от времени им доставлялись запасы пищи, и, конечно, в любой момент, как только они этого захотели бы, им никто не препятствовал вернуться в общество.

Как я уже говорил, острова ясновидцев не только лежали вдали от морских дорог, но к ним было также очень трудно приблизиться из-за мощного антарктического течения, обтекающего архипелаг. Неистовство этого течения вызывалось, вероятно, какой-то особой конфигурацией океанского дна, а также бесчисленными скалами и рифами.

Корабли, приближающиеся к островам с юга, подхватывались этим течением и попадали в прибрежные воды, усеянные скалами, о которые и разбивались в конце концов, тогда как с севера к островам вообще невозможно было подойти из-за стремительности течения. Таким образом, на архипелаг почти не было шансов попасть ни с какого направления, или по крайней мере раньше этого никому не удавалось. Действительно, течение отличалось такой силой, что даже лодки с запасами пищи пересекали узкие проливы, разделявшие большие острова и островки добровольных изгнанников, следуя вдоль натянутых канатов наподобие паромов и не доверяясь ни веслу, ни парусу.

Брату моей возлюбленной принадлежала одна из лодок, совершавших такие рейсы, и, испытывая желание посетить близлежащие островки, я принял однажды приглашение сопровождать его в одной из поездок. Я не знаю, как это произошло, но в одном из проливов стремнина течения сорвала лодку с каната и унесла нас в открытое море. Нечего было и думать о борьбе с быстриной, и мы изо всех сил стремились только избежать крушения на подводных рифах. С самого же начала было ясно, что у нас нет никакой надежды вернуться на удалявшиеся за бортом острова, ибо течение уносило нас от них так быстро, что к полудню — а несчастье произошло утром — низколежащие берега их скрылись за юго-восточной кромкой горизонта.

Для островитян расстояние не служит непреодолимым препятствием при передаче мыслей. Мой товарищ по несчастью поддерживал контакт с нашими друзьями и время от времени сообщал мне вести отчаяния от моей дорогой возлюбленной. Ибо, хорошо зная об особенностях течения и труднодоступности островов, все мы — и те, кого мы потеряли, и мы сами — хорошо понимали, что не сможем больше увидеть лиц друг друга.

Пять дней течение продолжало относить нас к северо-западу. Голодная смерть нам пока не грозила благодаря запасам продовольствия в лодке, но наши силы иссякали в непрерывных вахтах и в попытках отразить натиск непогоды. На пятый день мой сотоварищ скончался, не выдержав того, что его бросили на произвол судьбы и изнемогши от бесплодности усилий. Он умер очень спокойно — с выражением великого облегчения на лице. Жизнь ясновидцев, пока они ходят по этой земле, столь насыщена духовностью, что идея вечности существования, которая кажется нам темной и отвлеченной, для них соответствует состоянию, лишь слегка отличающемуся от их привычного образа жизни здесь, под этим небом.

Увидев, что мой спутник скончался, я сам, по-видимому, потерял сознание, а когда пришел в себя, то обнаружил, что нахожусь на борту американского судна, следующего в Нью-Йорк. Меня окружили люди, которые могли общаться друг с другом лишь на близком расстоянии, посредством непрерывного испускания шипящих, гортанных и взрывных звуков, дополняющихся к тому же самыми разнообразными жестами и мимикой. Когда кто-нибудь из них обращался ко мне, то их несуразный вид, особенно широко разевающийся рот, до такой степени поражал меня, что пропадало всякое желание отвечать им.

Я понял, что дни мои сочтены, и на меня сошло спокойствие. По опыту своего общения с людьми на корабле я мог судить, каково мне пришлось бы в Нью-Йорке, в этом оглушающем Вавилоне говорящих. А мои тамошние друзья — да сохрани их господь! — как одиноко я чувствовал бы себя в их обществе! Нет, никакого удовлетворения и утешения и ничего, кроме горькой пародии, не смог бы я найти в той обычной человеческой симпатии и товариществе, которые удовлетворяют других и когда-то удовлетворяли меня — меня, который теперь увидел и узнал то, о чем я попытался рассказать вам! Ах, несомненно, было бы значительно лучше, если бы я умер!

И все же, как мне думается, увиденное и познанное мной на далеких островах не следует уносить с собой в могилу. Людям, бредущим в гору по тернистой дороге, надо иметь надежду, и поэтому они не должны терять из виду благословенную вершину, купающуюся в лучах солнца. Вдохновляясь такими мыслями, я записал этот скромный отчет о моем чудесном приключении, хотя он из-за моей слабости вышел не таким обстоятельным, как того требует важность описываемого предмета.

Капитан производит впечатление честного и добропорядочного человека, и я доверяю ему свой рассказ, наказав, чтобы по прибытии в Нью-Йорк он в целости и сохранности передал рукопись в руки тех, кто сможет довести ее до всеобщего сведения.

Примечание: степень моей собственной связи с вышеприведенным документом достаточно указана самим автором в последней фразе. — Э. Б.

МАРК ТВЕН

Беспокойному духу классика американской литературы Марка Твена (1835–1910 гг.) было тесно в рамках пространства и времени, хотелось взглянуть на американскую жизнь с необычной точки зрения. Поэтому писатель отправляет своего героя то вниз по Миссисипи, то ко двору короля Артура, то превращает его в таинственного незнакомца, напоминающего людям о неисчерпаемости и непознанности этого мира.

Марк Твен жадно интересовался естественными науками, ощущал тайну живого, верил в телепатию и переселение душ. В статье «Мысленная телеграфия» (1891 г.) он называл только что появившиеся телеграф и телефон «слишком медленными» и мечтал о мгновенной передаче мыслей. Он ставил вопрос: нельзя ли во сне совершить реальное путешествие в другое время и другое измерение, и чем вообще мир сновидений отличается от мира бодрствующего? Исследователи связывают с ответом на этот вопрос два крупнейших научно-фантастических произведения писателя: «Янки при дворе короля Артура» (1889 г.) и неоконченный, но многообещающий роман «Великая тьма».

В обоих романах описывается переход из состояния яви в иное, не менее реальное состояние бытия, происходит расщепление реальности и сталкиваются два ее пласта. Так научно-фантастическими средствами исследуется серьезная мировоззренческая проблема единства мира и тождества личности.

Научная фантастика Марка Твена отличается реалистичностью повествования и, конечно, оригинальным саркастическим юмором. В «Комедии этих удивительных близнецов» (1894 г.) исследуется естественная расщепленность мира сиамских близнецов, в «Выдержках из отчета капитана Стормфилда о визите в рай» (1909 г.) разрабатывается идея о физической природе «рая», укрывшегося в другом пространственно-временном измерении, и т. д. Все же научно-фантастическое и социально-утопическое в произведениях Марка Твена всегда органично сочетается со здравым практицизмом, привязано к реалиям повседневности. Например, в социально-фантастическом наброске «Странная республика Гондор» (1875 г.) изображено общество, в котором более образованный и заслуженный человек может иметь на выборах не один голос, а несколько, и в этой своеобразной меритократии нетрудно усмотреть всего-навсего утопическую модификацию американской избирательной системы.

Рассказ «На школьном холме» (1881) типичен для научной фантастики Марка Твена. Здесь мир тоже расщеплен на различные пространственно-временные слои, и обитатели иных измерений могут вторгаться в нашу будничную жизнь. Экспериментально-фантастический прием «пришелец», столь знакомый по современным произведениям американских фантастов, позволяет в неожиданном ракурсе взглянуть и на американский быт, и на хорошо нам знакомых Гека Финна и Тома Сойера. Излюбленный писателем «параллельный» пласт реальности, способный, однако, пересекаться с привычным миром, придает новое измерение как героям Марка Твена, так и его восприятию окружающего.

НА ШКОЛЬНОМ ХОЛМЕ

I

Это случилось ни мало ни много как пятьдесят лет назад. Однажды студеным зимним утром группа мальчиков и девочек из деревни Питтсбург медленно поднималась в гору по длинному голому склону холма, на вершине которого находилась школа. Свирепый и к тому же еще холодный ветер обрушивался на ребят то с одной, то с другой стороны, мешая идти, а скованная льдом и занесенная снегом земля явно не могла служить надежной опорой. То там, то сям какой-нибудь мальчик, который почти добрался до вершины и, считая, что он вне опасности, начинал вышагивать чрезмерно уверенной поступью, вдруг оступался и, опрокинувшись на спину, скатывался вниз вслед за своими пустыми санками, отбрасывая прочь с дороги взбирающихся в гору школьников, которые весело хлопали в ладоши, когда он проносился мимо. Еще мгновение, и он оказывался внизу под горой, чтобы вновь начать восхождение. Но все это было забавой и развлечением для мальчика, развлечением для зрителей и забавой для всех вокруг, потому что ребятишки и девчонки — народ беспечный и не горюет, даже когда с ним случается беда.

Сид Сойер, хороший мальчик, примерный мальчик, осмотрительный мальчик, ни разу не поскользнулся и не упал. Санок он с собой не возил, дорогу выбирал с большой осторожностью и потому прибыл в школу без приключений. Том Сойер, хотя и тащил с собой санки, также добрался до школы без приключений потому, что рядом с ним был всегда готовый помочь Гек Финн, который в те дни в школе еще не учился, а приходил просто так, чтобы побыть дольше со своим другом. Генри Баском также добрался благополучно. Этот подлый мальчишка — сын богача работорговца — очень кичился своей одеждой и дома имел маленькую бойню со всеми необходимыми к ней приспособлениями и орудиями, настоящую бойню в миниатюре, в которой он забивал щенков и котят точно так, как забивают скот в «Пойнте». В классе он был вожаком на этот год, поэтому слабые и робкие боялись его и льстили ему, и никто не любил. Он добрался до школы без приключений потому, что его слуга, чернокожий раб Джейк, помогал ему взбираться на гору и тащил за ним его санки — не какие-нибудь самоделки, а купленные в магазине, отполированные и выкрашенные, с обитыми железом полозьями. В Питтсбурге это были единственные фабричные санки. Их привезли из города Сент-Луи.

Наконец собрались все ученики, раскрасневшиеся, запыхавшиеся и продрогшие, несмотря на свои вязаные шарфы и теплые варежки и рукавицы. Девчонки зашли в школу, а мальчишки столпились на улице с подветренной стороны. И вот тут ребята заметили, что среди них появился новичок — событие чрезвычайно интересное потому, что в деревне новый человек — явление даже более редкое, чем новая комета на небе. На вид незнакомцу было лет пятнадцать. Одет он был с иголочки, скромно, но изящно и с большим вкусом. Лицо у него было радушное и привлекательное, и весь он был исключительно красив, красив до невероятия! Его прекрасные глаза были глубокие и мягкие; во всем его облике чувствовалась сдержанность и благородство, доброта и обаяние. Большинство мальчиков с приятным для себя удивлением сразу же признали в нем что-то знакомое — они уже встречались с нечто подобным в книжках о сказочных принцах. С раздражающей деревенской откровенностью они уставились на него, однако незнакомец оставался невозмутимым и казался ничуть не обеспокоен этим. Генри Баском, разглядев его со всех сторон, протолкался вперед и начал вызывающе допрашивать:

— Ты кто такой? Как тебя зовут?

Незнакомец медленно покачал головой, словно говоря, что он не понимает вопроса.

— Ты что, оглох? А ну отвечай!

Вторичное медленное покачивание головой.

— Отвечай, тебе говорят! А то как дам разок по шее!.

Том Сойер вмешался и сказал:

— Постой, Баском, это нечестно. Если ты хочешь подраться с ним и не желаешь подождать до перемены, как требуют правила, то давай по закону… Положи себе на плечо что-нибудь, а он пусть сшибет.

— Хорошо. Я заставлю его драться прямо сейчас, не сходя с места, неважно, хочет он того или нет.

Баском положил на плечо ледышку и сказал:

— А ну попробуй сшиби!

Новичок недоуменно и вопросительно оглядывал мальчиков, и тогда Том выступил вперед и стал объяснять ему знаками. Он тронул мальчика за правое плечо, затем сбил ледышку со своего плеча, положил ее обратно и показал жестом, что именно так мальчик должен сделать. Незнакомец улыбнулся, вытянул руку и коснулся пальцем ледышки. В ту же минуту Баском размахнулся, желая ударить парня по лицу, но, как оказалось, промахнулся и, увлекаемый инерцией, поскользнулся на льду, упал навзничь и покатился вниз под гору под хохот, хлопки и улюлюканье ребят.

Раздался звонок, и мальчишки ринулись в класс, спеша занять свои места. Незнакомец отыскал в стороне пустую скамейку и сразу попал под обстрел десятка удивленных глаз взволнованно перешептывающихся девочек. Начался урок. Арчибальд Фергюсон, старый учитель-шотландец, постучал по столу указкой, потом поднялся на кафедру и, сложив вместе руки, сказал:

— На молитву!

После краткой молитвы и исполнения религиозного гимна началась собственно учеба: класс загудел, занявшись таблицей умножения. Повторив таблицу до умножения «двенадцать на двенадцать», приступили к решению задач по арифметике, для чего раскрыли грифельные доски. Тут ученики получили много замечаний и мало похвал. Потом класс превратился в тараторящих попугаев, которые знали в грамматике все правила, за исключением одного, как эти правила использовать в обычной речи.

— Диктант! — сказал учитель.

Тут его блуждающий взор упал на новичка, и приказ был отменен.

— Хм, новенький ученик? Как тебя зовут, мой мальчик?

Незнакомец поднялся и с вежливым поклоном сказал:

— Пардон, мосье, йе не компренд па.

Фергюсон посмотрел с приятным удивлением на мальчика и сказал по-французски:

— О, француз, очень приятно! Давненько я не слыхал французской речи. Я единственный человек в деревне, который знает этот язык. Добро пожаловать, добро пожаловать! Буду рад возобновить свою разговорную практику. Значит, ты английского не знаешь?

— Ни слова, сэр.

— Придется тебе потрудиться выучить его.

— С удовольствием, сэр.

— Ты собираешься регулярно посещать школу?

— Если позволите, сэр.

— Что же, хорошо. Займись пока что английским языком. В грамматике около тридцати правил, и их нужно выучить назубок.

— Я уже заучил их, сэр: я только не знаю значения отдельных слов.

— Что?! Каким образом? Когда ты успел их выучить?

— Я слышал, как класс повторял вслух правила перед тем, как приступить к диктанту.

Учитель смотрел некоторое время озадаченно на мальчика поверх очков, затем сказал:

— Если ты не знаешь ни одного английского слова, то как ты узнал, что это был урок грамматики?

— Из его сходства с французским… как и само слово «грамматика», сэр.

— Верно. Головка у тебя варит. Ну правила ты быстро заучишь.

— Я и так наизусть их знаю, сэр.

— Не может быть! Ты говоришь чепуху, сам того не понимая.

Мальчик вежливо поклонился и ничего не сказал.

Учитель почувствовал вину за свою грубость и потому сказал мягко:

— Мне, конечно, не следовало так выражаться, извини. Забудь об этом, мой мальчик. Ну-ка повтори мне правила грамматики, как умеешь, не думая об ошибках.

Мальчик начал с первого правила, легко и просто справляясь с поставленной задачей. Одно правило за другим срывались с его губ, пока учитель и класс с затаенным дыханием и разинутыми ртами следили за ним. Кончив, мальчик опять вежливо поклонился и встал в ожидании. Фергюсон молча сидел в своем большом кресле минуту или две, а затем сказал:

— Неужели в самом деле ты не знал этих правил до того, как пришел сюда?

— Да, сэр.

— Клянусь честью, я готов поверить тебе по той правдивости, которая прямо написана на твоем лице. Но нет, не могу никак… Это выше моих сил. Такая память и такой слух… вещи, конечно, невозмо… да ни один человек на свете не обладает такой памятью, как у тебя!

Мальчик опять вежливо наклонил голову и промолчал. Старый педагог вновь устыдился своих слов, потому сказал:

— Я, конечно, не собирался сказать… Я совсем не хотел… хм, ответь мне, пожалуйста… не мог бы ты как-то доказать, ну, например, по другому предмету сделать то же самое… Попробуй, а?

Мальчик невозмутимо и без всякой показной скромности и какого-либо намерения разыграть кого-то начал с арифметики и точно повторил все, что сказали за время урока учитель, ученики, полностью имитируя голос и манеру произношения каждого.

Это было что-то невероятное. Мальчик не упустил ни единого жеста, ни одного слова и взгляда…

…Наконец учитель сказал:

— Это самая удивительная штука, когда-либо виденная мной. На этом свете нет другого такого таланта, как у тебя, малыш. Благодари бога за это и за ту благородную скромность, с которой ты носишь в себе подобный дар. И сколько времени ты можешь удержать в своей памяти все эти вещи?

— Я никогда не забываю ничего из того, что я видел или слышал, сэр.

— Совершенно?!.

— Да, совершенно…

— Невероятно, просто неслыханно… Дай-ка я тебя проэкзаменую слегка, просто ради интереса. Так, возьми вот этот англо-французский словарь и ознакомься с ним, пока я займусь с классом. Мы не помешаем?

— Нет, сэр.

Мальчик взял словарь и начал его бегло листать страницу за страницей. Он явно не задерживал внимания ни на одной строчке, а просто проглядывал глазами всю страницу целиком сверху донизу и переходил к следующей. Занятия в классе как-то переходили с предмета на предмет, но состояли в основном из грубых промахов и ошибок, ибо восхищенные глаза учеников с учителем во главе были прикованы большей частью к новичку. Через двадцать минут мальчик закрыл книгу. Заметив это, Фергюсон сказал с ноткой разочарования в голосе:

— Извини меня, но я вижу, это тебе не интересно!

Мальчик встал и сказал:

— О сэр, наоборот! Вот здесь по-французски, а тут по-английски. Теперь я знаю слова на вашем языке, правда, произношение не очень важное…

— Ты знаешь слова?!. И сколько же слов ты запомнил?

— Все, сэр.

— Но ведь тут шестьсот сорок пять страниц ин-октаво — за такое короткое время ты не мог просмотреть и десятой доли… Две секунды — страница? Это невозможно…

Мальчик, ничего не возражая, стоял, почтительно склонив голову.

— Хм, виноват. Мне следовало бы научиться у тебя вежливости. Так, дай-ка сюда книгу. Начнем. Повторяй наизусть!

И новое чудо. Из уст мальчика словно водопад хлынули слова, их толкование, сопровождающие для примера фразы и предложения, знаки, показывающие части речи, в общем, все. Новичок, ничего не пропуская, повторил все подробно и даже дал сравнительно правильное произношение, так, как оно было дано в словаре.

Преподаватель и ученики сидели молча и неподвижно, охваченные благоговейным страхом и восхищением, не замечая, ничего, кроме прекрасного незнакомца и удивительного аттракциона.

Спустя много времени исполнитель прервал свое выступление…

…В наступившем молчании раздался голос учителя:

— Мальчик, ты чудо!. Ты единственный человек в Америке, который знает все слова английского языка. Пусть они устоятся все как есть в твоей голове, а синтаксическая конструкция придет сама собой. Теперь возьмись за латынь, потом греческий, математику и стенографию. Вот книги. Даю тебе по тридцать минут на каждый предмет, и на этом твое образование закончится. Но скажи мне, пожалуйста, как ты ухитряешься это проделать? Каков твой метод, хотел бы я знать? В строчки ты не вчитываешься, ты лишь проглатываешь глазами страницы, словно стираешь с классной доски колонки цифр. Тебе понятно, что я сказал по-английски?

— Да, учитель… Понятно… Никакого особого метода у меня нет. Я хочу сказать, у меня нет какого-то секрета. Я враз охватываю взором все, что написано на странице… вот и все.

— Но ты видишь ее всю с первого взгляда?

— Да. Точно так, как я вижу с одного взгляда весь класс. Если я после этого могу различить по отдельности каждого и сказать, в чем он одет, какое у него выражение лица, цвет глаз и волос, какой длины нос, завязаны или нет шнурки на его ботинках, то зачем мне смотреть второй раз?

При этих словах сидевшая в противоположном углу класса Маргарет Стовер быстро убрала под стол ноги с расшнурованными туфлями.

— Да, мне не приходилось еще видеть человека, который мог бы так вот, лишь раз окинув взглядом обстановку, запечатлеть в своей памяти тысячи различных подробностей. Возможно, глаза такого удивительного существа, как стрекоза, и могли бы это сделать, но там другое дело — у нее их двенадцать тысяч, так что улов, добываемый таким множеством глаз, вещь, не выходящая за пределы разума и понимания. Что же, берись за латынь, малыш, — сказал учитель, а потом со вздохом добавил:

— Нам же с нашими жалкими способностями придется и дальше сидеть и корпеть над учебниками.

Мальчик взял книгу и стал ее перелистывать так, словно просто решил пересчитать количество страниц. Весь класс со скрытым злорадством поглядывал на Генри Баскома и втайне торжествовал, видя, как тот раздосадован. Ведь до сих пор он был единственным в школе учеником, знавшим латинский язык, и очень чванился этим, причиняя множество огорчений своим товарищам.

Класс все время гудел и волновался, направив большую часть своего внимания и помыслов не на занятия, а на разгоревшуюся зависть к новичку.

Прошло полчаса, и класс увидел, как мальчик отложил в сторону учебник латинского языка и взялся за греческий; ученики ехидно посмотрели на Генри Баскома, и удовлетворенный шепот прошелся по рядам. Греческий, математика были одолены в свой черед, затем дело дошло до «Нового метода стенографии, по названию фонография». Но стенография недолго жила — одна минута и двадцать секунд было затрачено на ее изучение, после чего незнакомец перешел к другим предметам. Заметив это, учитель сказал:

— Что так быстро покончено со стенографией?

— Так она основана всего лишь на нескольких простых и кратких правилах, сэр. Применять их легко и просто — как правила в математике. Кроме того, тут вставлена масса примеров — приведено бесчисленное множество сочетаний английских слов, из которых гласные исключены. Система эта просто изумительная по своей простоте, точности и ясности. Она позволяет записывать и по-гречески и на латыни, давая сочетания слов с исключенными гласными, которые, несмотря на последнее обстоятельство, остаются понятными.

— Хм, твой английский улучшается прямо на глазах, мой мальчик.

— Да, сэр. Ведь я прочел все эти книги, и они помогли мне отточить языковые формы — те изложницы, в которых он отлит.

— Я уже не могу больше ничему удивляться. Мне кажется, нет чуда, который такой разум не мог бы совершить. Подойди к доске, я хочу посмотреть, как будет выглядеть греческий язык при фонографической записи сочетаний слов с исключенными гласными. Я продиктую несколько отрывков, а ты записывай.

Мальчик взял мел, и экзамен начался. Учитель диктовал вначале медленно, потом быстрее и быстрее и наконец с такой быстротой, с какой только он мог. Мальчик записывал за ним без всякого затруднения. Затем учитель перешел на латинские фразы, английские, французские — мальчик и тут отлично справился с заданием.

— Поразительно, дитя мое… Ошеломляюще поразительно! Еще одно чудо, и я сдаюсь. Вот страница, вся заполненная колонками цифр. Сложи их вместе. Я видел, как это проделал за три с половиной минуты один известный аттракционист-фокусник. Итоговая сумма мне известна. Итак, засекаю время! Ну-ка побей его рекорд!

Новичок взглянул на листок, вежливо поклонился и сказал:

— Четыре миллиона восемьсот шестьдесят пять тысяч четыреста девяносто шесть, если, конечно, неясная двадцать третья цифра в пятой строке сверху — девятка, а не семерка. Тогда итог будет на два меньше.

— Правильно, рекорд побит. Но ведь у тебя не было даже времени разглядеть замазанную цифру, не то чтоб заметить, на каком месте она находится? Подожди-ка, я отыщу ее. Так говоришь, двадцать третья в пятой строке сверху? Ага, вот она. В самом деле не ясно, то ли это семь, то ли девять. Но неважно, ответ все равно правилен.

О-о, неужто мои часы врут? Время-то далеко за полдень, а мы и про обед забыли. Такого еще ни разу не случалось за тридцать лет моей работы в школе. Воистину сегодня день чудес. Ну, дети, можете разойтись по домам. Так как же тебя зовут, мой маленький чародей?

Все школьники, снедаемые любопытством, столпились перед новичком и жадно пожирали его завистливым взглядом. Все, кроме Баскома, который оставался стоять в стороне, сердито надутый.

— Кварант-квотре, сэр. Сорок четвертый.

— Как-как? Ведь это же только номер, а не имя.

Незнакомец вежливо поклонился. Учитель замял вопрос.

— Когда же ты прибыл в наши края?

— Вчера вечером, сэр.

— У тебя тут родные и близкие?

— Нет, сэр, никого.

— Где же ты остановился?

— Меня приютил в своем доме мистер Хотчкинс.

— Ну ты увидишь, это прекрасные люди, добрые и отзывчивые. Тебя кто-нибудь представил им?

— Нет, сэр.

— Ты понимаешь, я любопытен. Мы все тут очень любопытны, в этой маленькой скучной деревне. Но наше любопытство безвредно. Каким образом тебе удалось объяснить им, что ты хочешь?

— С помощью знаков и благодаря их доброте и состраданию. На дворе было холодно, а я странник.

— Верно, верно, хорошо сказано, без лишних слов. Это точно характеризует Хотчкинсов, тут вся их жизнь. Значит, ты вошел… и каким образом?…

Сорок четвертый вежливо склонил голову.

Учитель сказал дружелюбно:

— Еще раз виноват. Забудь об этом, прошу тебя. Я очень рад, что ты приехал сюда, и признателен тебе за это…

— Благодарю вас, сэр.

— Мой служебный долг требовал, чтобы я поговорил с тобой прежде, чем ты уйдешь из школы, потому-то я и расспрашивал тебя. Прими это как извинения. Адью!

— Прощайте, учитель!

Класс опустел, а старый Фергюсон продолжал расхаживать между парт с чувством собственного достоинства, приличествующим его служебному положению.

II

Оживленно тараторя, девочки быстро разошлись, чтобы быстрее попасть домой и рассказать о всех тех чудесах, свидетелями которых они были; тогда как мальчики, выйдя на улицу, столпились возле школы и ждали, молча и нетерпеливо. Они почти не обращали внимания на резкий холод и были, по-видимому, увлечены более важным делом. Генри Баском стоял в стороне от других, неподалеку от крыльца. Новичок все еще оставался в школе, остановленный Томом Сойером, который решил предупредить его о грозящей опасности.

— Берегись его… видишь, он тебя ждет. Наш вожак — я говорю о Генри Баскоме. Смотри, он парень коварный и подлый.

— Ждет меня?!

— Да, тебя.

— Зачем?

— Чтобы избить.

— Чего ради?

— Да просто так. Он у нас в классе вожак на этот год, а ты новенький.

— Значит, это такой обычай?

— Да. Он должен побить тебя, хочет он того или нет, если желает остаться вожаком. Правда, ему и самому хочется поколотить тебя. Уж очень ты ему досадил с этой латынью.

…Том с новичком вышли на улицу. Когда они проходили мимо Баскома, тот внезапно выставил ногу, чтобы свалить подножкой Сорок четвертого. Однако нога Баскома ничуть не помешала мальчику и не прервала его шагов. И тогда по неизбежности Баском сам упал. Он трахнулся так сильно, что все рассмеялись исподтишка. Баском поднялся, весь кипя от злости, и закричал:

— Давай снимай пальто… Пусть все узнают… Тебе придется драться со мной или наесться земли. Одно из двух. Эй, шире круг! Давай!

— А можно пальто оставить не снимая? Как по правилам?

— Нет, — сказал Том. — Оно тебе только мешать будет. Так что стаскивай…

— Не снимай, ты, кукла восковая, если не хочешь, — заявил Баском. — Все равно это тебе не поможет. Время!

Сорок четвертый, подняв кулаки, занял оборонительную позицию и стоял так, не двигаясь, в то время как гибкий и верткий Баском кружил, пританцовывая, около него, то подступая к нему, то отступая: взад-вперед, взад-вперед.

Том с ребятами то и дело предостерегающе кричали Сорок четвертому:

— Эй, берегись! Берегись!.

В конце концов новичок на какое-то время ослабил внимание, и в ту же секунду Генри подскочил к нему и изо всей силы ударил драйвом. Однако незнакомец лишь чуть отстранился от удара, и Баском, увлекаемый силой размаха, поскользнулся на льду и свалился на землю. Он встал тут же, прихрамывая и еще более разъяренный, и опять начал приплясывать вокруг противника. Вскоре он снова атаковал Сорок четвертого, но удар пришелся в пустое место, и он опять свалился. После этого он стал внимательнее и больше не прыгал, а лишь осторожно переступал ногами по скользкой земле. Дрался он усердно, с чувством и толком, нанося град ударов, однако ни один из них не достиг цели: часть Сорок четвертый отвел ловкими финтами головой, другую тонко парировал. Баском запыхался от своих неистовых движений, тогда как его противник оставался совершенно бодрым и свежим, ибо он почти не сходил с места, не нанес ни одного удара и потому никакой усталости не испытывал. Генри остановился, чтобы перевести дыхание и отдохнуть, а новичок сказал:

— Я думаю, достаточно. Давай-ка оставим это дело. Ничего хорошего оно не даст.

Ребята вокруг протестующе зашумели. Здесь сейчас происходили перевыборы вожака класса, так что они были лично заинтересованы в исходе борьбы; они надеялись, и их надежды уже успели принять реальную окраску.

Генри ответил:

— Ты, мисс Нэнси, стой, где стоишь. Ты не уйдешь отсюда, пока не выясним, за кем будет пояс главаря.

— Так ведь и так уже все ясно. Какой толк продолжать дальше? Ты меня не побил, а у меня никакого желания тебя бить нет.

— У него нет желания! Ишь какой добрый выискался! Побереги свою доброту, пока тебя не попросят. Время!

Теперь новичок сам стал наносить удары, и с каждым разом Генри валился на землю. Пять раз. Зрителей охватило неистовство. Они поняли, что их тирану и мучителю приходит конец, а взамен они получат защитника. От радости они забыли свой страх и начали кричать:

— Сорок четвертый, дай ему! Вздрючь его как следует! Так, вали его! Еще раз! Дай ему хорошенько!

Баском был парень отчаянный. Он падал снова и снова, но каждый раз вновь поднимался и опять бросался на врага, не прекращая драки до тех пор, пока не иссякли силы. Только тогда он сказал:

— Пояс твой! Но я, погоди, еще разделаюсь с тобой. Не я буду, если этого не сделаю!.

Он оглядел толпу ребят, перечислил по имени восьмерых, включая и Гека Финна, и заявил:

— Ну а вы все у меня на примете, поняли? Я слышал, как вы тут орали. Я вам покажу завтра, где раки зимуют. Будете у меня ходить с фонарями.

В глазах новичка впервые блеснула, как молния, вспышка гнева. То была только вспышка, которая мгновенно исчезла, затем он бесстрастно сказал:

— Я не позволю это.

— Ты не позволишь?! Да кто тебя спрашивать будет? Кого интересует, что ты позволишь, а что нет! Чтобы доказать это, я начну расправу прямо сейчас.

— Я сказал, не позволю. И ты не дури. Учти, я тебя пожалел. Я только лишь слегка побил тебя, но, если ты тронешь хоть пальцем кого-нибудь здесь, я тебя так отделаю, что своих не узнаешь.

Но Генри не мог сдержать злости. Он подскочил к первому попавшемуся мальчику из черного списка, но не успел поднять руку, как был сбит с ног звонкой пощечиной незнакомца и остался лежать неподвижно там, где упал.

— Стой!!! Эй!!!

Эти крики издавал проезжавший мимо отец Генри, работорговец, человек неприятный и злой, которого все боялись за силу и крутой нрав. Он выскочил из саней с кнутом в руке, поднятым для удара. Мальчики расступились, и он, добежав до незнакомца, свирепо опустил кнут ему на голову, крича:

— Я покажу тебе!

Мальчик ловко увернулся и схватил торговца правой рукой за кисть. Послышался треск ломаемых костей, стон… и отец Баскома заковылял прочь со словами:

— О боже! Мне руку сломали…

Тут из саней появилась мамаша Генри и, подбежав к поверженному сыну и покалеченному мужу, запричитала над ними, тогда как ребята стояли ни живы ни мертвы, не столь напуганные наигранным горем женщины, сколь зачарованные разыгравшимся перед ними зрелищем, которое захватило их внимание в такой степени, что когда миссис Баском обернулась и потребовала выдачи Сорок четвертого, чтобы примерно наказать его, то только тогда ребята заметили, что тот исчез неизвестно когда и как.

III

Спустя час люди по одному, по двое начали собираться в доме Хотчкинсов якобы с целью нанести дружеский визит, а на деле взглянуть на чудесного мальчика. Принесенные ими новости взволновали хозяев, вызвав у них прилив гордости и радости, что именно у них живет новичок. Радость и гордость Хотчкинса были вполне искренни и понятны потому, что он был человек не завистливый, по натуре своей восторженный, широкой души, бесконечно добрый и обходительный, стоявший по своему уму и развитию на голову выше остальных в деревне. Высокого роста, статный, с выразительными глазами. Если бы не седые волосы, ему можно было бы дать лет на двадцать меньше, чем его настоящий возраст.

…Собравшиеся сидели и ждали мальчика. Энни Флеминг, племянница Хотчкинсов, держа свечку в руке, одним ухом слушала тетю Рашель, рассказывающую о мальчике прямо-таки волшебные сказки, а другим прислушивалась, не стукнет ли щеколда в калитке, потому что она уже отдала свое неискушенное сердце страннику с тех пор, как мельком увидела его лицо накануне вечером. Милая, прелестная и бесхитростная девушка, которой только что исполнилось восемнадцать лет, еще не знала любви и умела только поклоняться, как огнепоклонники поклоняются солнцу, довольствуясь малым и ничего взамен не требуя.

Почему же его так долго нет? Почему он не пришел к обеду? Время тянулось очень медленно, а собравшиеся со всевозрастающим нетерпением ждали прихода незнакомца. Энни встала и куда-то вышла. Близился вечер, и ей с тетей Рашель надо было еще сходить в гости к тете Кэтрин, жившей в доброй миле отсюда. Что делать? Стоит ли еще ждать? Все уже готовы были уйти, так и не повидав мальчика, когда вернулась Энни с написанным на лице разочарованием и болью в сердце, хотя никто не заметил первого, как не подозревал о втором.

— Тетя, — сказала девушка, — он, оказывается, приходил и опять куда-то ушел.

— Значит, так было нужно. Жаль, конечно. Но ты уверена в своих словах? Каким образом ты узнала об этом?

— Он переоделся.

— А что, там есть его одежда?

— Да, но не та, в которой он был одет утром, и не та, что была на нем вчера вечером.

— Миссис Хотчкинс, — обратились к хозяйке собравшиеся гости, — можно нам посмотреть на нее?

— Можно ли? Хм…

— Пожалуйста, разрешите. Мы только взглянем.

Каждому хотелось посмотреть на платье мальчика. Таким образом, выставили дозорных, чтобы вовремя предупредить, если появится мальчик, — Энни встала у парадной двери, тетя Рашель — у черного входа, а остальные двинулись в комнату Сорок четвертого. Там действительно имелось платье мальчика, новенькое и красивое. Пальто лежало на кровати. Миссис Хотчкинс подняла его за рукав, чтобы показать остальным, как вдруг из перевернутых карманов посыпался поток золотых и серебряных монет. Женщина замерла, беспомощная и оцепеневшая от ужаса, а горка монет на полу росла все выше и выше.

— Положи пальто на место! — закричал на нее муж и, вырвав его у нее из рук, швырнул на кровать. Поток золота моментально прекратился.

— Вот было бы дело, если бы он вдруг вернулся и застал нас за таким занятием! Что мы стали бы говорить, чем объяснили свое вторжение? Быстро соберите деньги и уходите отсюда…

…Гости покинули дом…

Сумерки близились, а постоялец все еще не возвращался. Мистер Хотчкинс заявил, что мальчик, видимо, заигрался со своими сверстниками, а разве есть на свете для них что-нибудь важнее игры. «Дети есть дети, с этим ничего не поделаешь. Пусть их остаются детьми, пока есть возможность. Это лучшая пора жизни, к тому же самая короткая».

На дворе потеплело, а на горизонте собирались густые черные тучи, предвещая снегопад, что и сбылось в скором времени.

IV

Наступил вечер. Дело разворачивалось в тот самый день, который впоследствии получил название дня Большой бури. Это был настоящий ураган, хотя в те времена это выразительное слово еще не было придумано. Ураган прошелся по стране длинной узкой полосой, на десять дней засыпав снегом деревни и плантации так, как в свое время, восемнадцать веков назад, была засыпана камнями и пеплом Помпея. Большая буря приступила к делу спокойно и методично. Без хвастовства и крика. Не было ни ветра, ни шума! Человек, проходя по улице мимо освещенных окон, мог видеть, как снег опускался очень тихо и ложился на тротуар как-то чересчур мягко, равно и артистично, быстро и равномерно увеличивая свой покров. Прохожий мог также заметить, что снег был какой-то необычный — он не падал хлопьями, а сыпался, словно алмазный порошок.

Вскоре поднялся ветер и потянул зловещую песню сквозь снежную бурю. Он быстро крепчал, и вскоре его вой превратился в рев и рычание. Он поднимал в воздух снег и нагромождал высоченные сугробы перед собой. Хотчкинсы не на шутку заволновались. Они подошли к парадной двери, и слуга Джеф рывком отворил ее. Ветер засвистел на самой высокой ноте, а на Джефа, словно из ковша землечерпалки, вывалился снег.

— Скорей закройте дверь! — закричал хозяин.

Дверь закрыли. Порывы ветра сотрясали дом до самого основания. Хотчкинс закрыл лицо руками и простонал:

— О господи! В такую бурю он наверняка погибнет…

…Вдруг при свете лампы в зале они увидели пришельца, который направлялся в столовую. Он двинулся к ним навстречу, а мистер Хотчкинс сказал прерывающимся от волнения голосом:

— О, как я рад!. Я уже не чаял увидеть тебя живым…

Радости Хотчкинса не было предела. Он вытащил заветную бутылку виски, через пару минут сварил отличный пунш и разлил по бокалам.

Мальчик отхлебнул слегка и заметил, что напиток приятен на вкус, и спросил, из чего он сделан.

— Что? Из виски, конечно. Сейчас мы с тобой еще закурим. Я-то вообще не курю, потому что являюсь президентом лиги по борьбе с курением, но ради знакомства…

Он вскочил, достал пару курительных трубок и одну подал мальчику. Тот с интересом осмотрел ее и спросил, что с ней делать.

— Как что? — удивился мистер Хотчкинс. — Уж не хочешь ли ты сказать, что не куришь? В жизни никогда не видел мальчика, который бы не курил.

— А что там, в трубке?

— Табак, разумеется.

— А-а, знаю. Сэр Ролтер Релей, описывая быт индейцев, упоминал о нем. Я читал об этом в книжке.

— Боже ты мой, он читал! Неужели ты ничего не знаешь кроме того, что прочел в книгах? Где ты родился, в каком месте?

— Я иностранец.

— Не скажи так. Ты говоришь без всякого акцента. Где ты рос?

— На небе.

У мистера Хотчкинса из одной руки выпала трубка, из другой рюмка, и он сидел, тупо уставившись на мальчика. Потом, придя немного в себя, он сказал:

— Так давай-ка выпьем за твое здоровье и закусим как следует.

— Это можно, но есть я не хочу.

— Почему, разве ты не голоден?

— Я никогда голоден не бываю.

— Очень жаль. Ты многое потерял. Теперь расскажи мне, пожалуйста, если можешь, немного о себе…

V

— …Я родился во времена, когда еще не было Адама…

— Что?!.

— Почему вы так удивились?

— Да потому, что твои слова оказались слишком неожиданными для меня. Ведь это больше шести тысяч лет, а ты выглядишь пятнадцатилетним пареньком…

— Верно, так оно и есть почти.

— Всего пятнадцать лет… и тем не менее…

— Я имею в виду по нашей системе времени, а не по вашей.

— Как так?

— Очень просто. Наш день — это все равно что ваша тысяча лет.

Хотчкинса охватил благоговейный ужас. Серьезность, граничащая с мрачностью, утвердилась на его лице. После продолжительной паузы он произнес задумчиво:

— Ты, конечно, все сказал в фигуральном смысле, а не в буквальном.

— Да нет! В самом буквальном. Минута нашего времени равна 412/3 годам вашего. По нашей системе измерения мне сейчас пятнадцать лет, а по вашей без малого пять миллионов.

Хотчкинс был потрясен. С безнадежным видом он покачал головой, а потом сказал покорно:

— Что же, продолжай рассказывать. Лично я не могу представить себе такие цифры — уж больно они астрономические.

— Разумеется, вам трудно все сразу представить, но это не страшно. Измерения и отсчеты времени сделаны ради удобства и сами по себе ничего не значат.

Так вот неделю назад я жил на небе. Разумеется, я и раньше там жил, пока неделю назад, по нашему летосчислению, не увидел вашу землю. Я заинтересовался ей и решил ее исследовать… Вот почему я оказался здесь… У меня, конечно, нет определенного плана. Вначале я думаю изучить человеческую расу. Завтра, например, я отправляюсь в турне по земному шару и лично исследую некоторые страны и народы, изучу их языки, прочту книги…

Но вы, кажется, утомились сегодня. Ступайте-ка в постель и ложитесь спать. Спокойной ночи…

VI

На следующее утро ветер стих, тучи на небе исчезли, а вместе с ними исчез и пришелец из другого временного пояса.

Загрузка...